Играл музыкант

Владимир Пясок
 Пальцы музыканта перебирали струны, из тишины возникала тема, в висках - слоновьей поступью блюза, отбивала ритм кровь.

Раскаленный асфальт, словно пластилин, клеил колеса многорядного ожерелья лондонской М25 в многочас пик. Солнце - лета ноль шестого - исполняло приговор тем, кто не имел спасительного кондиционера, узникам железных разномарок, потерявшим всякую надежду успеть. Даже мотоциклисты в кожаных скафандрах, стояли, не в силах протиснуться сквозь плотные ряды бортов, такие беспомощные, когда нужна третья опора.

Она то и дело поправляла сползающие очки, делающие ее похожей на инопланетянку и монотонно материлась, словно произнося молитву богу Ра, однажды забытому, и теперь воскресшему и мстившему. Ее Rover-кабриолет со стыдливо убранным, дырявым верхом, представлял из себя сковородку с обжигающе-черным салоном, где, казалось, еще немного и ее модная красная блузка стечет с нее, как давно стекла тушь с ресниц. Там, где ремень врезался между безупречной формы грудей, щекоча живот, скатывались капельки пота. Пролетающие вертолеты были бессильны пошевелить своими вентиляторами застывший зной, солнце плавило сознание, высвобождая безумие.

Разрывая душу, закричал саксофон, сбрасывая ее клочья в бездну. Клавиши рояля прочертили белой пеной берег мелодии. Контрабас подытожил: все мы умрем! Никто уже никуда не торопился.

Три ряда стояли против трех рядов, уравновешивая наши стремления. В полной безнадежности беззвучно моргали фиолетовые маячки неотложки, где врачи, по очереди, прикладывались к кислородной подушке. Из открытого окна грузовика свисала синяя от татушек рука водилы. В сторону Лондона плыли миражи, караваны Запорожцев с притороченными на крышах канистрами, с холодным, клюквенным морсом. Серебряный ангел на капоте Роллса замахал крыльями и воробьем взмыл в небо, из выхлопной трубы впереди стоящего автобуса, до пояса выплыл джин и, раскачиваясь из стороны в сторону, подметал бородой дорогу.

Она медленно потянулась за пачкой сигарет, оставляя за собой мокрую спинку сиденья и своих прозрачных двойников.
- Ах, какая я была дура, что не переждала, что поехала сейчас! Какая я была дура, что каждый раз, публикуя объявление, приписывала "интим не предлагать". Какая я была дура! Белый кабриолет, яичница на оливковом масле, муж англичанин, персидский кот с голубыми глазами, что еще? Только один его звонок, что он здесь и я, вычеркнув все ... Но где зажигалка?... Thank you.

В любой мелодии есть тишина, только не всегда мы ее слышим. Как наш глаз не может отличить кадр от кадра, так и ухо не в состоянии услышать ее. У ноты может быть запах дыма бани, а может - погребального костра. Ожидание потом острее ощущений настоящих, может поэтому мы не слышим этой тишины, предполагая, что все впереди. Музыкант играл тишину.

Медвежонок на резинке под зеркалом никогда не жил, но был как живой. Она - жила и не жила.
- Странно, но кончики пальцев холодные. Какие они красивые! В двадцать три не может быть некрасивых пальцев. В двадцать три все должно быть красиво.

Музыкант убрал инструмент, защелкнул футляр. Последний звук еще жил, жил, как мы говорим о тех, кто был, и кого помним.

Движение по кругу - тоже движение. Бесконечные вереницы машин навстречу друг другу и неважно, вошел ты только в этот круг, или съезжаешь. Она так и сидела, красивая и безупречная, горячая, такая, как всегда, с догорающей сигаретой в губах, когда ее кабриолет вытолкнули из числа тех, кто торопился и не очень торопился. Лето ноль шестого стало для нее последним летом.

Пальцы музыканта едва заметно, словно продолжая извлекать звуки, перебирали холодные бока пивной кружки. Сейчас он играл для себя, и никто его не слушал.