Глава 1. Из которой непонятно, что Автор хочет...

Виорэль Ломов
Мурлов, или Преодоление отсутствия.
Роман

Анастасии, Наиле, Анне — маме, жене, дочери


Я получаю удовольствие, когда пишу то, что, как я подозреваю, не будет иметь никакого значения.
Уильям Петти


ПРОЛОГ


Со стороны автора было бы опрометчиво назвать свой роман «В мире мудрых мыслей», поэтому он назвал его именем собственным: «Мурлов». Во всяком случае, именно Мурлов напомнил ему тот нереальный портовый город, где встретились различные архитектурные стили и разные народы. Город, открытый всем ветрам, стоящий на море, скалах, земле и парящий в воздухе.


ЧАСТЬ I  ДЕТИ ПОДЗЕМЕЛЬЯ

Глава 1.
Из которой непонятно, что Автор хочет сказать.


В некотором царстве, в некотором государстве, в каком году — не знаю, в каком краю — не скажу, недалеко от зоопарка был центральный городской парк — не очень большой, но и не очень маленький. От него до Японии было так же далеко, как до Нидерландов, поэтому в нем редко можно было увидеть гуляющего японца или голландца, но всегда было много наших озабоченных соотечественников. Впрочем, видели в парке Акутагаву и Ван Гога. А вот Гоголя не видели. Хотя гоголем ходили многие.

Кстати, если в центр парка, скажем, в бассейнчик с каменным медвежонком, воткнуть циркуль и провести огромный-преогромный круг, так чтобы захватить им и белый ледовитый океан, и красные огненные пустыни, то за этим кругом окажутся и все мировые религии, и все процветающие и умершие цивилизации, а внутри круга, точно околдованные кем, будут летать над лесами, над долами, да над чистыми полями серые стаи перелетных птиц, да неприкаянно носиться белые бессмертные души умерших и тех, кто собрался умереть.

Ах, этот серо-белый цвет — цвет зимы, цвет большинства воспоминаний. На дворе декабрь ненастный, час угрюмый, час раздумий... Так бесприютно — если б только знали! Разрешите постучать в дверь вашего дома. Не пугайтесь. Честь имею: Автор. Ваш гость. Гость — и больше ничего. Продолжаю.

Когда дул восточный ветер, от зоопарка несло вонью, когда дул западный — пахло карамелью от кондитерской фабрики, а когда зимой дул северный или южный — возле обледенелого медвежонка любили останавливаться породистые кобели и делать очередную золотую запись в ледовой книге, которую с неподдельным интересом обнюхивали породистые суки.

Но независимо от направления ветра каждое утро на центральной аллее парка всех прохожих приветствовала старая Ворона. Говорят, она принадлежала семейству того Ворона, что обнаружил сушу во время потопа, а потом навеки взгромоздился на бюсте Паллады. Ворона была неизмеримо выше кобелей и сук и обычно сидела не на бюсте (хотя в парке тоже была дева, не просто с бюстом, а в полный рост и с веслом), а на суку и кричала так, будто рожала. Собаки изредка побрехивали на нее и взвизгивали от бессильного негодования.

Ворона не покидала парк много лет; все давно свыклись с нею, и бабушки уже в сотый раз рассказывали своим внукам о ней разные небылицы. О том, например, как в годы нашего золотого бума, когда цыгане стали ставить золотые коронки своим лошадям, она летала своим ходом в Индию (штат Мадрас) и там стащила в короткий срок у трехсот состоятельных граждан, почему-то только у кшатриев, золотые очковые оправы. Мадрасская полиция тогда совершенно сбилась с ног в поисках вора, но так его и не поймала. Говорят, эти оправы Ворона спрятала в одном из тайников парка. Любители золотых оправ долго искали это место, но, разумеется, не нашли. Подключали к поискам даже мэра, под предлогом наведения порядка перед Днем города. Согласно распоряжению мэра в парке пересчитали всех ворон, но и это не помогло. Что Вороне мэр, сэр? Кар, пустой звук. То же, что и пэр. (Что ни говори, Ворон все-таки священная птица самого Аполлона). Ворона же благоразумно очки не надевала.

Бабушкины чада бросали ей булки, пряники, другие объедки — и совершенно напрасно, так как под скамейками и на газонах этого добра вполне хватало, даже для парковских алкашей и приблудных бомжей, брезгающих отдельными кусками. Парк уже лет тридцать именовали в народе «Вороньим парком», хотя за это время трижды менялось его официальное название, плохо удерживаемое памятью.

Центральная аллея, пересекавшая парк по диагонали, делила его на два равнобедренных треугольника, каждый из которых жил своей внутренней геометрической жизнью. В одном треугольнике преобладали прямые и острые углы аллеек, влюбленных подростков, березок и елей, в другом — круги и эллипсы клумб и фонтанов, детских колясок и беременных женщин. В одном — тискались так, что не хватало воздуху, и, за недостатком слов, смеялись, в другом — дышали этим воздухом и этими словами беседовали.

Центральная аллея была своего рода мостом между рестораном «Центральный» и Воложилинским историческим музеем. Возле черного входа в ресторан, в полуподвальном помещении располагался первый в городе кооперативный туалет «Южный пассат», над которым, как эпиграф к роману, красовалась надпись: «Ничто так не вызывает позыва к мочеиспусканию, как вечная мысль о нем» (П.Дюбуа).

А не пора ли и мне собирать вечные мысли?

Пока я шагал по аллее, Ворона сопровождала меня, перелетала с ветки на ветку и всякий раз орала и долбила сук, на котором сидела. Это продолжалось до тех пор, пока я не подошел к музею, который занимал оба этажа огромного старинного двухэтажного дома, даже и не дома и не дворца, а странного сооружения прошлого века. (Говорят, строителей то ли утопили, то ли пригласили в Париж на ярмарку, во всяком случае, с тех пор их в городе больше не видели).

В конце аллеи было несколько «поющих» деревьев. Они пели сто раз в году, в хорошую погоду, когда на них слетались птицы со всей округи: воробьи, синицы, скворцы, сороки, зяблики, малиновки, снегири, трясогузки и даже дятлы. Птицы полюбили почему-то именно эти деревья и собирались здесь на свои спевки. Дирижировала птичьим сводным хором, естественно, Ворона.

Под деревьями стояли скамейки, на которые никто не садился и с которых два известных знахаря темными осенними ночами отдирали окаменевший и почерневший птичий помет, нарезали его кубиками и запаивали в полиэтиленовые пакетики с надписью «Мумие». В каждом пакетике лежала инструкция, в которой сообщался номер лицензии, выданной самим Минздравом, название горной расщелины, где добыт этот бесценный минеральный продукт, и порядок его применения, как для общего оздоровления, так и при переломе костей.

На одной из этих скамеек (на той, у которой оторвано половина реек) сидели в обнимку два бомжа противоположного пола и пели песню со сложным мотивом. Очень выразительно звучало из ее уст: «Ты мой король! Ты мой король!», а из его: «А ты моя королева!», с чем она соглашалась и подтверждала: «А я твоя королева!» При этом оба разом вскидывали головы, глядели друг на друга и загадочно улыбались. Загадочность заключалась в том, что неясно было — улыбка это или что-то другое.

На меня они не обратили внимания. Раз пели, значит, по-своему были счастливы. Но из двух этих промелькнувших счастливых лиц запоминалось одно. Не его, а ее. Его лицо одинаково хорошо подходило и бомжу, и разведчику, и кассиру, и заместителю любого министра — то есть любому, кому по роду деятельности не требовалось лица; а вот она была колоритная особа: у нее под левым глазом сидел многолетний синяк, пустивший корни по всему лицу, лицо можно было бы назвать матовым, если бы оно было таковым, а на голове она носила красную фетровую шляпу с загнутыми кверху полями, из-за которой ее называли «Красной шапочкой», а за правым ухом над шеей был завиток, как у Анны Карениной.

На последнем перед музеем дереве Ворона послала мне последние проклятия и — усадив вместо себя двух стрекочущих сорок и какую-то молчаливую, как судьба, птицу, — улетела.

И последнее стало первым.

На свою беду дерево родилось тополем, а тополь, когда он вырос, оказался крайне вредным для экологии растением. Оказывается, серые ручьи старого асфальта, покрытого рябью трещин, которые свободно текли меж зеленых июньских берегов и к которым южный сухой ветер прибивал белую пену ажурного тополиного пуха, таили в себе угрозу здоровью человека несравненно большую, чем, например, черные омуты беспробудного пьянства или сверкающие водопады беспорядочных половых связей, либо (еще пример) тучи выхлопных газов или кучи окорочков, которые по традиции еще называли куриными.

Тополя когда-то по чьему-то (как оказалось сейчас, сырому) решению высадили по всему городу, так как надо было срочно решать проблему его озеленения и, заодно, проблему осушения заболоченных почв; и через несколько десятков лет благодарные тополя завалили город повсюду проникающим пухом. Несмотря на это, люди привыкли к тополям и полюбили этих неприхотливых гигантов, дающих прекрасную тень и собирающих на клейкую свою листву обильную уличную пыль. Новый главный озеленитель города начал свою деятельность как искушенный политик: вырезал те деревья, которые нравились людям, и насадил вместо них те, которые нравились ему. Этот громадный тополь перед музеем и стал для него, если можно так выразиться, первым пробным камнем в эскалации «новой» волны озеленения.

Поздней черно-белой осенью бывшие заповедные уголки старого парка стали напоминать место побоища, на котором валялись обезглавленные змеи и драконы. Трупы их были присыпаны землей, и из земли во все стороны уродливо торчали серые шеи пней. Будто придурковатый Иван-царевич лихо прошелся по чужим садам и вострой шашкой порубал головы гадам, как капусту, и не оставил для сказки ни одного мало-мальски завалящего дракончика.

Старый тополь возле музея должен был помнить больше, чем помнили все жители Воложилина вместе взятые. А сейчас он лежал, четвертованный, как вор и злодей, и без всякой памяти, и люди с легкой досадой отмечали про себя — зря спилили красавца, изнутри совсем здоровый был, жаль... И вовсе не вор он был, и никакой не злодей. Ну а теперь, не памятник же ему ставить?

Кстати, изменение отношения к тополям было всего лишь маленькой частью глобальных сдвигов в природе. Так, за последние годы зимой на улице стало намного теплее, а в жилых домах заметно похолодало, что является, кстати, всего лишь следствием всеобщего принципа Ла Шателье-Брауна. Трагедийные терзания четы Карениных и Вронского разделились, как один широкий сказочный путь на три гиблых тропинки, на три взаимоисключающие проблемы: любовь, секс и брак.

Любовь, по новым понятиям, стала путем к сексу и от секса; секс — краткой стоянкой в пути, предназначенной для отправления естественных потребностей организма; а брак — всем, что оставалось от любви и секса, то есть отсутствием всякого пути и накапливанием с годами до критического состояния неестественных потребностей души и тела. Тело стало накапливать пороки, а душа грехи, и людям стало жить заметно интересней. Уже никто не говорил никому: «У тебя, милок, это вышло по-скотски!» Все говорили друг другу: «У тебя, друг, все путем, по-людски!» Ну, а эпическая мощь Загадки, которую несли в себе Сфинга или Сирены, разгадка которой была для них равносильна самоуничтожению, смерти, сегодня разыгрывается телевизионным фарсом «что, где, когда», в котором за разгадку кидают кость...

Когда я, отсчитав восемь гранитных ступеней, заходил в дверь служебного входа и увидел свое отражение в стекле, я понял причину Вороньего крика. «Коричневая ты чума, — подумал я вслед за Вороной. — Жадный, скупой и грязный».