Туда, где пахла земляника

Наталья Вавилова
Разлеглась ряса,
Если бы встала –
Все б рассказала.
Загадка

Часть I
Глава 1. Дорога

Дорога тянулась и тянулась. С обеих сторон лес обступал ее так плотно, что прорастал даже придорожную полосу. У жителей этих мест, как видно, недоставало сил чистить и вырубать этот самовозрождающийся лес, упорствующий в своем вековечном наступлении на пространство, некогда вырванное из его нутра. Ели свешивали космато-неприбранные верхушки, сосны раскидали  лапы беспорядочно и мощно, осины взметывали обло серебрящиеся стволы под самые небеса и даже ольхи, краснеющие на сломах, толпились повдоль тракта корнястыми богатырями невиданного в ольховой породе роста.
На коротких остановках Макар с неохотой позволял Никите перепрыгнуть через придорожную канаву:
- Да от кого прячешься – на дороге никого, - бурчал.
Никита вглядывался в лесную дичь, где стволы и ветви ольшанника   переплетались с черемуховыми и райдовыми, где и шагу не позволят ступить заросли малины, шиповника,  вереска и крапивы. Гирлянды разнолистых ветвей и крон обвисали арочным сводом над ручьем. Темноватая, словно крепко заваренный чай, вода в ручье струилась по едва проглядывающему каменистому дну, трепля вслед течению извивы тины, обросшей плоские мучнисто пористые каменья.
Вода холодила и была терпковатой на вкус.
- Вот в таких-то лесах и селились Кощеи с Бабами-Ягами, -  поморщился Никита, усаживаясь обратно. В животе екало и сжималось от предстоящей тряски, конца которой не было видно.
Макар косил глазом, хмыкал и давил на газ. Сам он казался отлитым не из мышц и кожи - был словно частью своего железного друга: правилом, глазом, послухом. Никите подумалось, что силы  Макар берет не только в самом себе - мощь железного коня сливается с ним в одно целое, и устали ему нет.

 Дорога то вздыбливалась горушкой, заставляя мотор яриться, набирать обороты, то, взманя на высоту, падала под укос, обрывом,  резко ухала - вниз, вниз, вниз… На замысловатых  поворотах открывалась нежданная перспектива, от которой у Никиты занимался дух. Облака, кудреватые крепыши, толпились стадами по-над верхушками елей и купами осин; понизу подведенные темным, высвечивались лучистым ореолом над дорогой. Дорога под этими сияющими стадами что есть  духу разбегалась меж лесов, зеленеющих, синеющих, рдеющих под лучами солнца, светящего из кудрявых облачных утроб. Выпрямляясь, перекрещивалась с проселками, которые мышиными хвостиками виляли туда и сюда, летела сквозь лесную чащобу, разрезаемую, пластаемую скоростью надвое. Облака клубились, светились сквозь кучерявые бока, притененные, словно принахмуренные, понизу. Никите, давно вышедшему из детского возраста, всем телом вспомнилась карусельная, подпирающая к горлу радость. Ему захотелось кричать что-то восторженное, махать руками. Шея крутанулась вслед километровому столбу с отметкой на вторую тысячу - столб маханул мимо, только что без посвиста.

Никита откинулся на сиденье, ухватившись обеими руками за горло.
Макар снова остро прошелся по нему сузившимся взглядом, захохотал. Но, резко оборвав смешок, спросил:
- Что, укачало? Выйти, может, надо?
Никита отрицательно замотал головой. Голова была тяжелой, в ушах напружило, словно он нахлебался этой высветленной высоты, по которой, на какой-то ушедший момент ему показалось, не бежала – летела машина.
- Да не, все нормально, - покачал рукой – рука была как из ваты.
Никите стало стыдно то ли перед Макаром, железным в своей непробиваемости, то ли даже – непонятно - перед этой высотой-красотой, которая дала ему так наполнить себя, захлебнуться, и вдруг снова сделаться до неприятности отрешенной, чуждой.

- Ты не художник ли, часом? – спросил Макар, не отрывая острого взгляда от дороги.
- Художник, - удивился Никита.
Макар кивнул, словно подтверждая собственную сметливость.
- Я так и подумал. Так а как в бухгалтеры попал?
- Так и попал, - досадливо отговорился Никита.
- Ну, а че, - спросил через пару поворотов Макар, которого видно расперло на разговор, - творчеством  не разжился?
- Как? – Никита внутренне заслонился от наезда. Но ощущение промаха оттого, что не предполагал, что Макар видит и чувствует еще что-то, кроме дороги да железного друга, не отпускало.
- Ну, разные есть пути, - предложил Макар, - галерейку там организовать, предложить свои услуги хотя бы в сети, что ли…
Никиту раздражило макаровское всезнание и что-то еще, чего он не успел осознать отчетливо, как вдруг из-за поворота вылетел, грохоча груженым прицепом, лесовоз.
Макар продолжал уверенно гнать по встречной. Антон сидел ни жив ни мертв, пока, словно опомнившись, Макар не вывернул, ругнувшись, на свою полосу – машина врезалась в щебень, кучи которого оказались сваленными прямо по их стороне дороги, как видно, ожидающей ремонта. Щебень загрохотал по днищу, взорвав лесную тишину, застрелял по стеклам, бамперу, крыше. Макар вывернул ручку скоростей, крутанул руль, даванул на газ – все это в одно мгновение, ошарашившее Никиту до немоты, - машина рванулась, словно одушевленная порывом хозяина к жизни – выскочила на свободное между кучами щебня пространство и стала. Макар рванул дверку, вылетел, схваченный бешенством, набросился на мужика из «КамАЗа» с таким отборным матом, что мужик подался назад, вытягивая руки с выставленными щитками ладоней.
Макар орал и, похоже, готов был приступить к расправе, когда мужик вдруг перестал отходить и бормотать оправдания, сжал кулачища и гаркнул:
- Да я-то тебе чего? Виноват?
Макар вякнул:
- А чего прешь, чего прешь? – но уже не страшно и как-то весь обвисая.
Мужик, наоборот, выпрямился и подался корпусом на невысокого росточком Макара:
- Так я чего?! Тебе – я что ли, по встречке гнал? Или чего?
- Так видишь же – чего тут… - Макар яростно ткнул обеими руками в сторону куч, ссыпанных на полосу.
- Так я что ли их тут насыпал? – гаркнул мужик.
И как ни крути, оказывалось, что мужик не виноват.
- Вы че, не местные, что ли? – примиряющее спросил мужик.
- А ты думал? – огрызнулся Макар.
- Ой, а мне так вот думать – это как раз в самый раз! – мужик, на глазах свирепея, развернулся и направился к своему «КамАЗу». Полуобернувшись, объяснил: – Я вот доеду счас, разгружусь, бабки в карман – и вся недолга.
Он уже ухватился за поручень своего гиганта, занес было ногу, но, движимый шоферской солидарностью, оглянулся:
- Ну, так может, помочь чего?
- Да я знаю, чего там? – Макар направился к своей «Ладе». Она стояла, серебрясь, как и до инцидента, гладкими боками. Стекла сияли первозданной целостностью.
Никита, даже водительских прав не имея, чуждый всем автомобильным заморочкам, переминался рядом с ноги на ногу.
- Я не знаю, как там у нее внутри, - сказал, - но снаружи, похоже, ей повезло, - и пожалел, что сунулся.
Макар с досады оступился, чертыхнулся и захромал вокруг своей красавицы.
Мужик ждал, отпустив поручень «КамАЗа» и раскуривая сигаретку:
- Ну, повезло? Так заведи возьми, - посоветовал.
Макар, зеленый от сдерживаемого бешенства, уселся, повернул ключ – машинка завелась послушливо, сразу. Макар захлопнул дверку, вырулил на встречку, покрытие которой, выщербленное выбоинами и расщелинами, не было усыпано кучами щебня, и даванул – Никита выбежал из-за кучи, разъезженной по боку, остановился, глядя вслед скользнувшей за поворот «Ладе».
Мужик тщательно растоптал брошенный окурок.
- Заело дружка твоего, - заметил без выражения, – вернется хоть за тобой-то? А кто ему виноват, не знал, что ли, куда ехал? Тут у нас отродясь, не этот кусок отсыпают, так этот, – мужик махнул рукой, - да только все без толку. Все одно, никогда лучше-то не бывало.
Он поглядел на Никиту, стоящего посреди дороги.
- Да, характерный у тебя дружок… на тебя за что осерчал? Вернется хоть за тобой-то? – Никита подумал о том же, - А то давай вон – залезай в кабину, места так хватит. До станции довезу.
Из-за поворота показалась серебристая «Лада».
- О, гляди, кажется, возвернулся. А то дак садись? С таким характером, так на мой бы характер, - он помотал большой бычьей головой.
Машина приблизилась. За рулем, действительно, сидел Макар.
- Ну, че, бегат? – спросил водитель «КамАЗа».
- Нормально, - ответил Макар, все еще с сердцем.
- А ты все же бы поаккуратней, - посоветовал мужик, прищуриваясь, – она и в городе, калина эта малина – одно слово, продукт родного автопрома, а уж тут, в наших краях, так просто консервная банка с болтами.
Глаза у Макара сделались черными.
- Ну, чего щурисся, сам знаешь, не маленький. Я всю жизнь на дороге, а как слезу с «коня» своего, - он похлопал кабину по оранжевому боку, - так я лучше пешком прогуляюсь, чем вот в такое изделие садиться.
- Ну и гуляй, - повернулся Макар, выставив руки в боки.
- Да не, я пешком не очень, а себе так иномарку купил - джипа, внедорожника. По деревенским-то дорогам, так все понадежнее.
Мужик ухватился за поручни и легко, несмотря на грузное тело, впорхнул в кабину. Захлопнул дверку и взял с места. Через пару минут груженный лесом прицеп грохотал уже где-то за другим поворотом. Игорь поднял каменюку и запустил ему вслед.
- Поехали, чего стоишь? – бросил Никите.

- Удивляюсь, - проговорил через полчаса Макар, - как это вышло, что ни болта не потеряла! И на обшивке – ни царапины?
- Да, потрясающие места! – ответил Никита каким-то своим мыслям.
- Слушай, - всем корпусом подался на него Макар, - я мог машины лишиться! Не говоря уж…
- Ну, нормально же все, - примиряющее сказал Никита. Стоя на дороге, пока Макар разгонял свою злобу, он понял, что и худой мир лучше несвоевременной ссоры.

Макар молчал и гонял желваки.
- Слушай, Кит, а бабка твоя, часом, шутить не любила?
- Ты че, Макар, - возмутился Никита, - я у нее единственный внук был! Да она, да знаешь, какая у меня бабка была?!
- Ну, у меня тоже бабка, и чего? Такого, в твоей – особенного?
- Да ты во-он ту осину видишь?
- Какую? Ту, что ли? Ну, вижу.
- Так вот если бы меня, к примеру, на эту осину занесло, на самую даже верхушку,  –так уже через пять минут меня бы на той осине не было!
- Ты бы упал?
- Нет, меня бы бабка сняла!

- Ох-хо-хо-хо, - расходился Макар. Хохотал долго, Никите даже стало казаться, не над его остротой, а просто надо было ему для разрядки, даже слезу утер, как дед старый. Лицо поуспокоилось и разгладилось. Сощурив глаз, он что-то прикинул. А прикинув, перестал нависать над рулем, как будто на БМП шел в атаку,  - откинулся,  расправив плечи, и, похоже, жалея о том, что показался не в лучшем виде, разоткровенничался:
- А моя бабка – цыганка. Да и не бабка она мне, а прабабка. Судьба у нее – умел бы книжки писать, так и выдумывать ничего не надо. Детей пережила, почти всех, а это о чем-нибудь да говорит! – Макар сощурился на дорогу.
- Цыганка? – переспросил Никита, так, без особого внимания, просто чтобы как-то отвязаться мыслей, которые стали досаждать ему задолго еще до этой поездки.
- Ну, может, не чистокровная, да и скорее всего, но как-то попала в табор и моталась там с дедом, ну, когда, конечно, не были они ни дедом ни бабкой…  Долго она с табором таборилась. Это уж после осела, когда, кажется, и деда не было уже, или у него там другая Земфира появилась, что ли, этого она мне до конца не разъяснила. А есть какая-то история, и темноватая. Н-да! И представляешь, закадрила еще одного мне прадедушку, а он - в революцию все это закрутилось у них – довольно видный деятель был. Много он для семьи тогда сделал. И двоих, которые до него родились, тоже берег, как своих. А вот сколько ни пытался бабку Пелагею грамоте обучить – ничего у него не вышло. Но у нее руки – она за что ни возьмется, все у нее выходит. Вот и пристроил ее в артель, на мыловарню. А оказалось, что попала бабка в верную струю. Подвязала красную косыночку – стала работницей и такую анкетку выработала – мама не горюй! Потому что после эта артель заводиком стала, да теперь производство только растет и расширяется, ну, правда бабка моя от мыловарения давно уже отошла. А дед… Ну да фиг с ними, бабками, дедами. Хотя  так тебе скажу, - он повернулся к Никите и посмотрел прямо и с удивлением, - гадать моя бабка умеет не по-детски, и многое, понимаешь, распознать умеет. Вот так. И для чего я тебе это говорить начал, - Макар снова вцепился взглядом в дорогу, - подтвердила она, что сокровище твое – есть.
У Никиты заныло под ложечкой и темно застучало в висках.
- Но только, понимаешь, этим всем гаданиям то ли верить, то ли нет – не знаешь ведь. И я поехал, хотя… Ну, одним словом, тебе тоже она велела сказать, вот я говорю теперь.
Макар тормознул и остановил машину резко, так что Никиту мотнуло туда-сюда.
- Ну, в общем. Хочешь верь, хочешь нет, а только попросил я: раскинь, говорю, бабушка Пелагея, картишки-мартишки, стоит мне ехать время терять, тратиться да и дела оставлять без присмотра или как?
А у нее там – ну, свои, в общем, подходцы, разные. Разводила она, разводила эту бодягу и так и сяк. И проявилось, ну, в общем, не передать мне, видеть это надо, присутствовать. А только увидела, говорит, много. И, короче, отговаривала.

За косноязычием Макара Никите послышалось что-то, отчего внутри у него похолодело. Он хотел спросить, почему, мол, отговаривала-то? Но вдруг оказалось, что язык у него – тяжелый и неповоротливый, а сказать таким языком – неизвестно что получится.
- Почему, почему… - огорошил его Макар, словно услышал невысказанный вопрос, - кончается на «у».
Деревья снова замелькали: вырастали, приближаясь, и уносились, мельчая по синусоиде.
- Я те сам бы рад объяснить, да как объясню? – Макар явно силился, но и напрямик не мог высказать чего-то, - Я ж не бабка Пелагея. А повторить того, что ни словом сказать, ни пером описать – кто ж тебе сможет. Ты че, дар речи потерял? То-то же. А вроде – ничего такого. Вот и я так думал. А пока она там, понимаешь, волховала, такого страху натерпелся – ну, поверишь, в армии, кажется, так не дрейфил, даже когда первый раз с парашютом меня выкинули, а я стропилами за сосну зацепился и полсуток на ней прокачался.
- Дда нет, - пробормотал, наконец, Никита, застыдившись, что Макар раскусил его испуг.
- Так да или нет? – жестко даванул Макар, - Думаешь, чего: я придурок – истерики ни с чего на дороге устраивать? А дело все в том, что я, пойми, - он снова протаранил Никиту взглядом, но не остановился, а снова вперился в дорогу, - не увидел я этого «КамАЗа». Ну, понимаешь, вроде не было, не было его  и вдруг – рраз – как из-под земли появился! Так я еще подумал, может, я заснул, что ли, на какой-то миг? Но когда машину осмотрел и на ней – ни царапины? Вспомнил я тут бабкины предупреждения. Но я упрямый, пойми. И полетел проверить, как, откуда он вынырнуть мог, и за какое время он отрезок этот проехал, и как получиться могло, чтобы я его не заметил. И вот когда проехал его путь, понял, что… ну, короче, не мог я его не заметить, понимаешь?
Никита вспомнил, как сидел ни жив ни мертв, но не посмел влезать не в свое, как думал, дело, орать под руку.
- Может, надо было сказать тебе? – спросил.
Макар тормознул, ткнулся лбом в стекло:
- Так ты, выходит, видел его?
- Ну, так я почему соваться не стал: думаю, в такой момент  лучше моего решишь, а я за рулем в жизни два раза сидел…
Макар трепанул его по плечу:
- Правильно ты все сделал. Заистерил бы – тут бы и кранты. Проверено по жизни.

У Никиты отлегло от сердца.
Дальше ехали молча до деревеньки, которая выскочила из-за поворота, развернув в линеечку все свои восемь домиков.
- Да-а, - протянул Макар, - и деревни выскакивают, как эти, из-под земли. – чувствую, ждут нас тут чудеса.
- Ну, что ж, - озираясь по сторонам, кивнул Никита, - я в принципе не против чудес.
- А у тебя, чего, меч-самозванец, или как там его, есть?
- Кладенец, - поправил Никита.
- Или, может, сапоги-скороходы, чтоб дернуть в случае чего?
- Ну, так, может, добудем? – беспечно ответил Никита.
Деревенька была тихая-тихая. Светленькие, как сухонькие старички, домишки, шитые крашеной планкой, глядели занавешенными окошечками, не видя, уйдя в свою бессобытийную жизнь, давнюю, как давность.

Изба с краю деревни была бревенчатая, с тесовой крышей, с крылечком в верхние сени, из которых выпархивали деловитые ласточки.
- Ах, какие! – восхитился Никита.
Над двором – поветь, с бревенчатым съездом, над крышей – конек старинной работы. Никита застыл, увидав все это роскошество.
- Че глаза выпучил? – Макар не видел в растресканных серых бревнах да обломанной резьбе наличников ничего ценного.
- Дай зайдем? – попросил Никита.
- Охота с живыми трупами пообщаться? – и, поймав на себе странный Никитин взгляд, добавил, - что за мастодонты могут обитать в таких розвальнях?
- Розвальни – это сани, - поправил Никита.
- Ну, умничай, - окоротил Макар и застучал витым дверным кольцом. Прислушались – ни шороха не послышалось ни за дверями, ни в доме. Отошли к изгороди заросшего огорода – дом, словно нечаянно мигнув, чуть приподнял и моментально опустил выцветшую занавесочку на окне.
- Секи, там кто-то подглядывает! – дернулся Макар.
- Да, и тебе? И мне показалось, что кто-то выглядывал, - затревожился Никита.
- А глянь, какой урожай! – хохотнул Макар. Толканув Никиту, он тыкал пальцем в огород, где с середины грядок выщипаны были сорняки и топорщились перышки лука, вились желтоватые косицы морковок, хилели красноватые листья свеколки и торчали по-над землей желтые кругляши репок с советский пятак.
Никита не успел ответить, как голосок, детски высокий и тонкий, до жути монотонный, раздался над ухом:
- Чьи будете?
- Ффу! Напугала, бабушка, - ответил, переводя дух, Макар.
Перед ними стояла, опираясь на посох затейливой работы, старуха, высохшая, как щепка. Ростом она была выше обоих, потому и голос ее донесся свысока. Из-под платка развевались по ветру космы, седые и безжизненные. Выцветшие глазки глядели, часто смаргивая, как бы мимо, словно она видела там, по-над головами парней что-то, от чего ей не оторвать было невидящего взгляда.
- Чего тебе бояться, малый, - возразила старуха, - коли я не боюсь.
- Да тебе-то, видать, уж нечего бояться, баушка, - зацепился Макар, неожиданно переходя на местный говор, непонятно, откуда ему известный.
- Так да или нет? - старуха зашлась в неслышном хохоте, о котором можно было догадаться лишь по тому, как сотрясалась ее упавшая на палку голова. Никита испугался, не плачет ли бабка от обиды, и хотел было извиниться, когда старуха распрямилась и, отерла слезу со щеки, такой изморщиненной, что слезная влага впитывалась в морщины быстрее, чем костлявый палец успевал ее утереть.
- Насмешил ты меня, парень, - сказала старуха, и нельзя было понять, похвала это или, может быть, угроза.
- Ну, так пойдемте в избу, чего на дворе мерзнуть.
Солнце стояло в зените и палило что было мочи.
- Так не холодно и тут, - робко возразил Никита.
- Вам что, молодым-то, - согласилась старуха, а мне все ж в избе полегче. Изломало-то всю, всю, - заныла старуха, обсказывая на ходу прошедшую жизнь.
Ступени в темных сенях  скрипели сумрачно и тошнотворно. Старуха частила, словно только в темноте сенец и могли воскреснуть ее ушедшие трудовые подвиги, о которых хлопотливо докладывала приезжим. Пока поднялись, путешественники узнали все, что утратившими цвет чернилами было прописано в трудовой книжке хозяйки.
Обведя взглядом избу, парни так и обомлели: некрашеные дощатые полы, бревенчатые стены и потолки - выскоблены до блеска, по стенам развешаны фотки, так и сяк вклеенные в рамки, в углу – блистающая темным оловом виноградных кистей божница, икона в ней – старинного письма. И везде: по рамкам, по углам, по резным полочкам – узорно затканные полотенца, на концах которых птицы пели и вылетали из рук Даждьбога, а Макошь выходила, сопровождаемая конными всадниками.
- Вот это да! - Никита кинулся разглядывать.
Макар присел на лавку и спросил:
- Это кто же тебе, баушка, такую басоту наводит?
- А кто ж, как не вы, молодцы заезжие? За любопытство как платы не взять? - и дальше зашипела, как затухающий уголек, трудно было разобрать, что-то вроде «вашими руками, буйными головами, в новые меха вольется…»
- Шутишь, баушка?
- А чего не пошутить, - бабка снова зашлась смехом, похожим в этот раз на лай, да ухватилась за поясницу – заохала, - ой-ой-ой, грешница, посмеялась - оскоромилась в постный-то день!
И принялась щепать лучину огромным, старинной ковки ножом  с обломанной деревянной ручкой. Макар кивнул:
- Во где он, меч-то-кладенец, Кит! – хотел выхватить нож из сухоньких бабкиных рук.
- Э, парень, балуй! – старушонка грозно выглянула из-под седых бровей, оттолкнула – Макар так и бухнулся, пролетев избу, обратно на скамейку.
- Вот те и бабушка, - проговорил, растерянно глядя на Никиту, оторвавшего удивленный взгляд от вышитых полотенец.
- Этого не может быть, - прошептал Никита, пораженный древностью символов.
- Так и я про то, - откликнулся поверженный Макар.

- А чего парень не может-то быть? Чему удивился? – кротко спросила старушенция, проворно выставляя дымящийся самовар и меча на стол пироги да калитки.
- А откуда, если не секрет, бабушка у тебя, у вас полотенца эти?
- Понравились? – ощерила бабка рот, из которого торчали два желтых клыка.
Уловив согласный кивок, засияла, словно красно солнышко, и вмиг стала благообразной, прибранной старушкой, говорок рассыпался внятно, а глаза осветились чувством и благодарностью, - Уважил, внучок, от уважил… - и принялась потчевать пирогами-ватрушками и таким вкусным чаем, что путешественники позабыли все дорожные неприятности.
Пока парни жевали, бабуся глядела умильно и, подливая чайку, спросила:
- А не попаритесь ли в баньке, родимые?
От приторной ли патоки в голосе хозяйки, от побелевшего ли взгляда, только Макар пирогом подавился. А Никита, перехватив взгляд на ватрушки, вдруг потекшие творогом, ставшим как казеиновый клей, заотдувался, словно в желудок ему камней напихали.
- Чего, милок, наелся никак?
Хотел Никита ответить, да ватрушка завязла на зубах, челюсти схватило зевотой. Старушка глянула – и ну хохотать, а клыки - так и сверкнут, а  по губам у старухи слюна потекла.
Схватил Никита полотенце, отерся им. Ткнул пальцем в Макошь – губы и разлепились:
- Так кто тебе, бабушка, красоту такую выткал? – спрашивает.
А Макар на лавке сидит, жует, а глаза в себя ушли, будто не видит того, что вокруг происходит.
- Ну, так пойдем, добрый молодец, покажу тебе кросна, на которых вытканы полотенца-ти.
Покосился Никита на икону.
- Не гляди, - велела бабка, - это Марья, дочка моя сумасбродная привесила, не в моих силах убрать.
И Никита, сам того не желая, отвернулся и следом за бабкой в сени подался. С сеней на поветь выходить – ногу занес – а ласточка – чирк ему возле уха, чирк возле другого. И в щебете ясно вдруг услышал:
- Станет тебе старуха смертную рубаху ткать, а кросна и проскрипят матери ее имя. Ты его выкрикни – да беги что есть духу по пути, что откроется!
«А Макарка-то как же?» - подумалось.
- У Макарки своя дорожка, об нем не тужи – догонит, – ласточка ему над головой.

Завела старуха Никиту на поветь. На дворе внизу слышно, как вздыхают волы, жуют свою жвачку. Овца проблеяла – взялась бабка за уток, стала продевать его сквозь основу: ниточка красная, ниточка синяя, ниточка зеленая. Замелькали пальцы проворно, туда-сюда – руки бабкины разгладились. Взялась бабка за стан, двинула – и враз такой молодицей обернулась – Никита про все забыл. Ткет девка, да поет, ткет да поет. Вот и готова рубаха – по подолу узоры замысловатые – не видал таких Никита в жизни своей, сколько ни рассматривал умных книжек. Еще пристальней  вгляделся – и отпрянул: вся его жизнь показалась на картинках, что выткала по подолу рубахи искусная пряха. Но что-то неведомое, не поддающееся разгадке, было прописано в тех узорах, от чего дух у Никиты занялся. Захотелось ему крикнуть: «Врешь!» - да рта не раскрыть, зубов не разжать.
Сняла девка полотно, стала рубаху кроить. А Никита себя не чует, силится узоры разгадать. Осталось девке вздохнуть, ниточку перекусить да узелок завязать – раскрыла ротик – а зубки-то и блеснут, да слюнка так и капнула. Девка ее пальчиком утереть – а палец-то у нее заскорузлый, ноготь желтый, словно прокуренный.
- Как же зовут тебя, красна пряха, чьих будешь? - Никита и спроси, словно его в темя кто клюнул.
Она зарделась, от смущения на кросна повалилась. Кросна и проскрипели – «ни-кто-ши-на».
- Никтоша? – удивился Никита. Тут ворота с повети растворились. Грохот раздался: это по бревнам ската саночки выкатили – упал он в сани - и вынесли его вон.

Очнулся Никита среди леса, стоит, озирается. Вдруг видит – тропочка показалась, тонюсенькая, словно ниточка. Он и ступил на нее. Шаг шагнул, другой – ветер завыл, деревья закачались. Идет Никита, навстречу ветру сгибается. Ветер свистит, завывает, да уже высоко, по-над лесом. Слетел откуда-то филин, глухо заухал, да как захохочет! Заскрипели деревья, склоняясь под ветром чуть не до земли. Никита со страху присел. Глядит – тоненькая тропочка вывела на другую, протоптанную - видно, по этой чаще хожено. Он уверенней пошел. Долго шел, да и засомневался: «Туда ли иду, не повернуть ли обратно?». Видит – мосточек. Перильца темного дерева, да и отлакированы: то ли часто руками за перильца держались, то ли… подумать не успел, как понял: низковаты перильца, чтобы люди за них держались.  Под мосточком ручеек. Вода в ручейке – черная, черная, а сияет. Склонился Никита к ручейку – а отражение – не его: глядит на него какое-то чудище пучеглазое, пузатое, клыкастое - скалится.
- Что ж ты скалишься, чудище пучеглазое, - говорит ему Никита, покажи лучше, как на дорогу выйти.
- Ишь, не испугался, - чудище вытащило гривастую голову и говорит, - первый ты человек, кто меня не испугался. За это покажу тебе дорогу, да только поиграй со мной в догонялки. А то скучно мне. Я в зайца превращусь, а ты меня догоняй!
- А не обманешь? – спрашивает Никита.
- Еще и спрашивает?! - захохотало чудище, прыгнуло зайцем на дорожку  и поскакало что есть мочи, - таких-то вот доверчивых, разлюли-малинец, как и обмануть! – проблеялось по гуляющему следу.
«Не догнать мне его», - подумалось, а нога сама поднялась, на мосточек ступить.
- Не ступай на мосточек, - прошуршало вдруг под ногами. Глядь Никита –  еж лесной клубком под ноги выкатился, - ступай, - говорит, за мной, я тебя выведу.
Никита и пошел следом за колючим клубком. Вышел на дорогу, ежику в пояс поклонился – тот в чащобе исчез. Огляделся Никита: на дороге, между куч со щебнем стоит «Лада-Калина» серебристая, вся во вмятинах, обшивка пробита.
А в машине Макар, упал на руль головой. На виске пятно черной звездой. Подбежал Никита к машине, дернул дверцу – выпал Макарка кулем. Зарыдал Никита. В глазах потемнело. Как вдруг слышит ругань:
- Ты что, такой-сякой- разэтакий, где тебя черти носили?!
Смотрит Никита – а это Макар его поливает, живой-здоровехонький!
Бросился Никита к Макару:
- Живой?! Здоровый?! Как ты выбрался от нее, расскажи!
- От кого выбрался, что ты мелешь? Не придуривай – мухоморов объелся в своем лесу? Говорил тебе, садись на дороге прямо, а ты – кого испугался?

Ничего не понимая, сел Никита на свое место. Макар дал газу и всю дорогу до следующей деревни ни словом не обмолвился – так осерчал.

Удивило Никиту, что ехали вроде бы той же дорогой, а деревеньки из восьми домишек не встретили. Разбили палатку возле другой деревни, развели костер, заварили кулеш. Макар отошел и спрашивает:
- Ну, рассказывай, чего ты в лес сиганул, с перепугу, что ли?
- Когда? – Никита рот раскрыл.
- Не дуркуй! – глаза Макара снова сверкнули зло, - Когда меня этот джип подрезал, и занесло на кучу щебня. Я остановился, а ты выпрыгнул из машины да и сиганул – через канаву,  в лес…
Помрачился свет в глазах Никиты, и котелок из рук вывалился.
Очнулся он в палатке, упакованный в вещмешок. Макар вокруг ходит:
- Ну, очнулся? – только и спросил.
Никита кивнул.
- Ладно, горе луковое. Что-то видно случилось с твоей головой. Не дрейфь! Вправим твои мозги. Карту не потерял?
«Карту-то, ох!» - вспомнил Никита, ощупал карман – на месте карта!
- Ну и ладно, - взглянул Макар – что-то человеческое мелькнуло во взгляде, - а теперь – спи, - приказал, - это для тебя сейчас главное.
Но пригляделся и понял, что Никите не до сна. Уселся рядом и принялся рассказывать, как ребята, бывало, тоже после боя, того, подвигались малость. Правда, было от чего. Ну, да у каждого свой порог. И тогда их накачивали, все равно чем, главное, чтоб уснули. И те спали, иногда не одни сутки. И решив, что рассказал вполне успокаивающую историю, улегся сам в другой спальник и минут через десять Никита услышал его храп.

Глава 2. Забытый край

Утром спустились умыться к речке, протекавшей  по дну глубокого оврага.
- О, смотри, мост – недавно построен. Значит, кому-то все ж таки эта дорога нужна, кроме нас с тобой. И значит – что? Есть надежда добраться до пункта назначения.
- А почему ты думаешь, что недавно построен? – спросил Никита.
- Поездил я по таким дорогам, - хмыкнул Макар, - Гляди, какая крутизна – видишь? А расстояние? Чтоб такой мост перекинуть, теперешние умения нужны, да и по бревнам тоже видно, глянь, щепа кругом – недавно остругана.

- Угадал ты,  парень, - одобрил подошедший откуда-то мужичок, - не было раньше этого мосту.
Макар осмотрелся, мельком взглянув на деда, показывая всем видом, что ему дела нет до дедова одобрения.
- А как же ездили - через реку? – спросил Никита.
- А как ездили, - мужичок завернул козью ногу, прикурил от спички, затянулся и зашелся таким кашлем, что внутри него все засипело. Мужик завертел головой, справляясь с дымом самосада, словно из последних сил, но не без задора. Выкашливая слова, он, казалось, делал два важных дела сразу: рвал скрипящими легкими кислород и знакомил приезжих с местной историей – летописал:
- Это..хххееее- ах, счас, кхххеее-ах, автобуз-от, уххаа-ах, бежит, кха-кха-ах-ха, хоб хрен, ах-ххха, - мужик вылупил глаза, будто удивляясь, что справляется, отдышался и продолжил:
 - А раньше-то, вишь, парень, - он обратился к Никите, видя, что Макар взбирается вверх по круче, - автобуз-от остановится до реки, пассажиры выйдут да пешком по лавиночке перейдут. Столовая, во-он она, под горушкой, вишь стоит? Всегда тут пассажир шел перекусить, значит, с дороги: утрясет-то дак, сам знаешь, проголодаисси… Ну, а уж шофер (мужик делал ударение на о) потихонечку-то реку, порожний, и переезжал. Как-как? Зимой-то, как лед-ат станет, так куды с добром, по ледку-то проехать, ништо, не завязнет, не скользнет, знают уж шофера-ти про наши места. А уж вот бывало как паводок, по весне, так и не идут автобузы-те, только что на лошадке и проедешь, котора поспособнее.
Мужик докурил. На лице его появилось выражение блаженства. Глаза затянуло поволокой. Он поднял лицо к солнышку и добавил мечтательно:
- Вку-усный киселек клюквенный Тонька такой разводила – весь у ней киселек, сколько ни наварит, проезжающие выпивали за милую душу.

-  Так пообедать можно в вашей столовке? – смекая, не рекламщик ли местного разлива дед, спросил Никита.
- А хрен их нонче знает. Старуха так и дома наварит, я так не хожу. А только думаю, теперь уж такого киселька, как Антонина варивала, не наварят, – теперь дедок ударил на последнем слоге.

Никита вгляделся в лицо деда, в его жилистые руки, согбенную спину и понял, что рассказывал дед чисто из любви к искусству. И что ничего ему больше не надо, ну, разве что угостить свежего человека еще парой-тройкой историй, до случая некрепко припрятанных в полысевшей черепной коробке.

Никита пожалел, что не может навестить словоохотливого дедка. Но невнятное, темное гукнуло в висок – то ли не вспомненное что-то, то ли предупреждающее. Он догнал Макара.
- Охота тебе нарваться, - недовольно пробурчал тот.
- Да ты чего, - какая от него опасность?
- Слышь, ты, на дороге надо держать уши – во! – Макар так явственно изобразил торчание ушей, что Никита их почти увидел, - а с этими, любителями запродать свои басни за пол-литра… Ты знаешь, к примеру, с кем он только не балакает – а времени и возможностей у него – ого! Ну, и я не знаю! А не зная броду – не суйся в воду! Это он тебе рассказал, что в столовке можно перекусить? Ну, и пусть там харчуется. Знаю я эти столовки. А у нас своих запасов хватит. Только предложение: давай проедемся чуть подальше.
- Почему? – не понял Никита.
- Да потому, - обрезал Макар, но, усаживаясь в машину, все же пояснил, - мне здесь спуск к воде не нравится. Крутой слишком.

Речку с пологими берегами нашли примерно через час.
Топориком Макар орудовал с такой ловкостью, что полешки из принесенных Никитой орясин выходили ровненькие – одно к одному. Так же споро выстрогал рогатины. Подправил найденную Никитой перекладину, вырезав желобок на чуть провисающей стороне – котелок вошел в него, не плеснув водой.
Дровешки сложились в аккуратный шалашик, под который Макар подложил сухих веток и мятой газеты. Костерок занялся дружно.
- От бабки, небось, понабрался умений? – спросил Никита.
- Этих? Да не, я в лесу столько прожил… - Макар повел головой, присвистнув, - я, знаешь, с людьми не очень,  – он покрутил рукой, - ну, редко с кем лажу.
- Ну, а я? – Никите тоже хотелось без всяких, попросту.
Макар пластал хлеб остреньким ножичком:
- А в лес уйдешь – красота! Никто тебя не пилит, никому не надо доказывать, что ты не осел. Как знаешь, так и выживай.
- Ну, - кивнул Никита, которому, впрочем, выживать в лесу не доводилось.
- И вот смешно, знаешь, смотришь иногда, ну, ходили и на охоту, на рыбалку там, с разными. Вот на словах он – Лев Толстой, а в лесу, - Макар наддал и жестом довыразил недосказанное, - да на деле – хрен простой.
Никита засмеялся, но в лице Макара блеснула тусклым огнем затаенная злость. Он строгал поленце с ненужной силой, а в тоне,  которым зашелся, послышалось что-то зловещее - Никита оборвал смех и тоже стал смотреть на огонь. «Не буди лихо, пока оно тихо», - почему-то вспомнилось, хотя он и понимал, что раздумывать поздно, а возвратиться и вовсе, похоже, невозможно.
- Ну, чего смотришь? На вот картошку почисть! – Макар колдовал над костром: засыпал крупу в закипающую воду, подправлял огонь, - ну, да, жесткий я – а учителя были хорошие. Такие уроки задавали – во врезались, каленым железом не вытравишь. 
Никита снова не смог отвести взгляда от преобразившегося Макарова лица, от всего его облика, приобретшего в свете костра хищную плавность. Движения Макара были быстрыми и точными, только в них добавилось какой-то звериной скрадки. Он ступал легко, угадывая меняющийся ветер, уворачиваясь от огня и дыма. Успевал вовремя подправить котелок, облить водой перекладину, чтобы ее не достало пламя, убрать слишком разгоревшуюся деревину и помешать варево, не дав ему уплыть в костер. Он ни разу не обжегся, но Никите подумалось, что и огонь Макару не страшен. Что такие вот и ходят босыми по угольям, не чуя боли. Такие глотают огонь, а, проглотив, выплевывают его в лица врагов, которых у них так много вокруг.

Никита бросил в котелок нарезанную картошку.

- Ты че? Ты че наделал? – подлетел к нему Макар, - Кто тебя просил?! А-а, - рубанул рукой воздух, видя, что ничего не изменишь, - ну, вот, все испортил. Нет, ну, кто тебя просил?! Кто просил суваться?
- Да что не так я сделал? – изумился Никита.
- Да рано, рано, дурень, не разварилась перловка еще! А, лохи вы, думаете, перловка это – так, чтобы живот набить! А знаешь, от какого слова название это пошло? Нет? Вот и… вали отсюда, - глаза Макара горели, еще секунда – и он, кажется, навесил бы Никите. Макар стоял, расставив ноги и упирая в Никиту несдвигаемый взгляд, поигрывал ножичком.
- Солил… ты… уже?! – вдавливая каждое слово в железный лоб Макара, спросил Никита.
Тот выдохнул, пару раз смерил Никиту горящим взглядом с ног до головы, вонзил ножичек острием в землю, в аккурат на границе кострища:
- Нет, не солил! – и пружиня мышцами, пошел к машине.
Никита уселся у костра, принялся помешивать прогоревшие до углей поленья.

- Ладно ты, Кит, слышь, не сердись… - Макар, похоже, действительно понял, что перегнул. Никита пожал протянутую руку:
- Ты поаккуратнее все же на поворотах…
 - Ну, слышь, - Макар принялся все с той же сноровкой разливать кулеш по мискам, так что ни капли не пролилось мимо.  - Характер у меня - говорю же, бабка воспитывала, потому как в мамке моей, видать, взбрыкнули гены цыганские или какие еще, только редко я ее видал, а лучше бы, может, было бы и вовсе ее не видать. Отца своего я не знал никогда, подозреваю, она и сама... – Макар сдержал готовое выпрыгнуть слово, - не очень знала, с кем меня замесила…

Никите даже есть расхотелось.
- Хлебай давай, когда еще остановимся! А ехать нам, дай-ка грамотку твою поглядеть. Ага, мы тут где-то, примерно - у-у, далековато еще!

- Конечно, - потянулся Макар на выкатывающее солнышко, когда костерок был разобран и затушен, а вымытые котелок с мисками уложены обратно в багажник, - остаться бы здесь, позагорать - на пару недель, а? Ну, его на фиг, сокровища какие-то, может, выдумала все твоя бабка, чтобы тебе голову занять, чтобы чувствовал ты себя флибустьером, разбойником, состоятельным – у, сила!

Никита не знал, что сказать и как повести себя, только съеденное варево стало колом в желудке.

- Ладно, срыгни, я не брезгливый, - посоветовал Макар вполне дружелюбно. И уже выруливая на дорогу, спросил, косясь в зеркало, - а ты чего ж молчишь, не делишься? Я-то вот тебе рассказал про свое трудное детство, а ты отмолчался. Не честно так, не по-товарищески.
- В другой раз, - ответил Никита, борясь с дурнотой.
- А, ну ладно, как знаешь, - Макар наддал, держась за баранку левой, правой зачем-то полез в бардачок.
Никита напрягся было, но неожиданно ощутил какое-то равнодушие ко всему: к бездушию наступающей жары и ходу вещей, поглотившему некогда бушевавшие здесь земледельческо-скотоводские страсти без остатка; к дикости Макара, который нарисовался так, что фиг сотрешь; к пародиям, холодно щекотавшим ножичком под горлом…

- Вот это правильно, - похвалил Макар, - протягивая упаковку желудочных пилюль, - наплюнь на все и береги здоровье. Ну, че смотришь, не ты один желудком маешься. Я знаешь, скоко поболел в своей жизни – уже бы доктором пошел, да кто ж меня…. Твою мать!
Макар так резко дал по тормозам, что Никита едва не вылетел с сиденья.
- Пристегиваться… - до Никиты не долетел еще конец фразы, когда Макар уже влетел обратно, держа за уши зайца, - гляди, Кит, кого я поймал!
- Заяц что ли? Настоящий? – оторопел Никита
- Да-а, - сказал Макар с сомнением, разглядывая пленника, - как бы тебе не так, я и сам сначала так думал…
- А кто?
- Да кролик это, просто, тьфу! Домашний кролик. Поохотился! Ай да Макар, ай да…
- Откуда он тут?
- А я знаю? Чего теперь, объявление в местную газету давать, что ли? Ты адреса редакции ихней не знаешь?
- Гляди, он в ошейнике! А на ошейнике, смотри, бирка?
- Вот это да, точно, и написано что-то. И-ри-новка. Свой-чат-кина И-ри-на. О, да ты, видать, из своей Ириновки деру даешь не в первый раз! Уважаю. Вот таких уважаю. – Макар бережно усадил кроля на сиденье. Кроль прижал уши и затих. - Придется тебя с почетом водворить в твое жилище, даже если оно – простая клетка. Извини, что  наступил на твои устремления, уважаемый.  - Макар набрал в поисковике Ириновку. - Ну, давай, чудище прогресса, кажи нам, откуда утек этот свободолюбец.

Через полчаса троице открылась деревня домов из тридцати. Домики смотрелись уютно обжитыми в ажуре резных наличников. Гнездились на угорочке повдоль реки, в которой, видно было, не только рыба с раками дружила, но, Макар заподозрил, и жемчужные раковины водились. Издалека можно было разглядеть поленницы, сложенные у всякого на свой манер: у кого-то кругами, у других - шалашиками, а посреди одного двора возвышалась поленница величиной с дом в виде огромного стога, завершенного по всем правилам, с заострением поверху.  Из труб над крышами тянулись дымки, по улице разносились запахи таких знатных пирогов, что Макар только крякнул.
- Да ты, брат, вон в какое местечко нас привел, ай да кроль, ай да Ириновец! Что скажешь, Кит?
Никиту при виде открывшейся деревеньки охватило такое разошедшееся по рукам-ногам чувство, будто он ехал-ехал, из далекого далека, незнамо куда, да вот, наконец-таки, и доехал. И если бы Макар не предложил:
- А давай, Кит, потренируем на деревеньке свои скрытые флибустьерские способности, - Он, кажется, вышел бы все равно и остался тут, ну, хотя бы на часок.

Они поднялись к первому с края деревни дому и постучались – никто не ответил. В другом тоже не отозвались. Около четвертого дома Никиту осенила догадка:
- В поле где-нибудь, или в огороде хозяева.
- Ну, - согласился Макар а может, в лес подались, - и предложил, - надо магазин искать, там всегда кто-нибудь да найдется, а уж продавцы сельские – те вообще все про всех знают.
И они зашагали по дороге, вдоль которой стояли избы, пока, наконец, на повороте не открылось им здание, обшитое серебристыми щитами наподобие тех, какими уделывают городские супермаркеты.
- Вот те на – интернат! – прочитал Макар вывеску на двери. На фасаде здания не было щитов, сделанных из материала, происхождение которого не смог определить даже Макар, - Хорошо же охраняют воспитанников, из такого не убежишь, - хохотнул Макар, встряхнув кроля.
Тот безучастно повисел на ушах в воздухе, пока Макар не ухватил его снова обеими руками перед собой.

- Зайдем? – спросил Никита, как всегда, робея перед дверьми солидных учреждений.
- А чего нам терять? Не усыновят же нас в этом интернате навечно! Этого, на крайняк, можно будет сдать в живой уголок, - он кивнул на кролика, - есть ведь, надеюсь, у них юннаты, - он пихнул Никиту плечом.

- Сомневаюсь, - напряженно и не подумав ответил Никита.
- Ну? – удивился Макар и проявил знакомство с классикой, - в таком заведении да без юннатов? Да не может быть!

Макар с кроликом на руках и Никита вошли в гулкий высокий коридор. Было прохладно и сумрачно. Они шли, обозревая стенды, с которых взирали на них строгие лица преподавателей – Никите сделалось не по себе от жутковатого чувства, будто лица оживают, а глаза смотрят с нечеловеческой пристальностью. Он готов был поклясться, что глаза не только пристально изучают их, но провожают, передавая следующему висящему на стенде преподавателю.
- Слушай, превозмогая страх, Никита склонился к уху Макара, - тебе не кажутся эти фотографии странными?
- Чем? – беспечно вышагивая рядом, спросил Макар.
- Ну, погляди, это не фотки – это что-то другое, - Никита не успел закончить, как навстречу им послышались шаги и из какого-то закоулка вырулила дама.

- Приветствуем, приветствуем в стенах нашего заведения дорогих гостей! – воскликнула дама с энтузиазмом.
Одета она была в светлый костюм модного покроя, облегавший ее еще сохранявшую последнюю стройность фигуру.
- Ждем, давно ждем! – сказала она, радостно  всплескивая руками и потирая ладони, - пойдемте, я покажу вам наш комплекс. С чего вы хотели бы начать? Кабинет информатики?
- Простите, - Никита, явно обескураженный, хотел объяснить, - мы…
- Да-да, я прекрасно вижу – Макар Степанович – служил в…
- Севастьянович, - удивленно поправил Макар, - незаметно подмигивая Никите, - больше всего в жизни я ненавижу вспоминать, где и как я служил.

Дама рассыпалась смешком, радостно согласилась:
- Ну, что же, ну, хорошо, не будем о службе. Вот, - она остановилась перед одной из дверей кабинетов и легонько ковырнув ключиком, отворила, - кабинет информатики. Оснащен новейшим оборудованием: пожалуйста, можете войти в систему, представьте, что вы – наши воспитанники, а я встану на место преподавателя. Задавайте ваши вопросы, пожалуйста, - дама повела рукой, в которой оказалась указка, едва не дотянувшаяся до Никиты – он послушно включил компьютер, набрал наклеенный на монитор номер и замер – на какое-то мгновенье ему показалось, будто он за короткий миг вспомнил о себе все, начиная даже не с момента рождения, а как будто раньше.

- Отлично, отлично, демонстрирую электронную доску, ничего особенного, подобные сейчас - в каждом учебном заведении, мало-мальски себя уважающем, момент! А это  моя коллега, - представила она вошедшую миловидную даму, - зоология – по ее части, можете сдать вашего беглеца, - посоветовала.
- А почему вы называете его беглецом? – пытливо спросил Никита, - учительница засмеялась  и с мягким педагогическим нажимом пояснила, - Да ведь не первый раз сбегает этот товарищ. Сейчас его вернут на место – пожалуйста, - и она указала одной рукой на дверь, жестом указки удерживая Никиту на месте.

Никита увидел, как Макар, радостно склабясь навстречу уводящей его, вышел, не оглянувшись.

Он разом озяб, подмечая в оставшейся какие-то несродные облику учительницы черты. Она развернулась с заметной тревогой.
- Спрашивайте! – коротко, как приказ прозвучало предложение.
Единственным желанием Никиты было дать деру. Но он почему-то заинтересованно спросил:
- А есть в вашем заведении дети?
- Де-ти? – удивленно раскрыла глаза преподаватель, - Какие же в это время дети? А впрочем, вы правы, я покажу вам класс.
И они вышли из кабинета и пошли по коридору, в котором гулкое эхо разгоняло ее слова:
- Летом ведь дети на каникулах, - и, предвосхищая вопрос, объяснила, - не все круглые сироты, у других есть бабушки с дедушками. Да, я согласна, в наших краях не случалось подобных конфликтов, хотя как взглянуть на прогремевшие на всю страну разборки местных с приезжими? Ведь, в основном, против тех, кого грубо называют черными, выступали как раз те из местных, кто был там, в горячих точках…

Никите показалось, они шли ужасно долго, плутая по коридорам, как по лабиринту. Наконец, она отомкнула одну из дверей и они вошли в маленький класс.
- Это класс для практических занятий, - пояснила как-то сразу приободрившаяся, даже помолодевшая преподавательница, - видите, мы не прекращаем их даже сейчас.
И она простерла свою прекрасную руку, указывая на воспитанников.
Никита, действительно, увидел благообразных, умытых, причесанных, несколько бедно и одинаково одетых мальчиков, которые с напряженным вниманием послушно уставились на вытянутую руку учительницы.

- Все могут быть свободны, - велела Аделаида – так она по ходу представилась, - кроме, - она как бы задумалась и, наконец, указала на одного, лицо которого было бледнее других, а черты как бы неопределеннее.

Мальчик уставился в окно, за которым виднелись поля, окруженные далекими лесами.

Как вдруг Никита увидел, что лицо Аделаиды исказилось судорогой.
- Что с вами? Отпустите и его… – испуганно попросил Никита.
- Его? – и она вдруг рассмеялась Никите в лицо, - Нет, не уйдешь! И дружок твой, как бы не хорохорился, тоже никуда не денется.

Никите вдруг сделалось все равно. Он посмотрел на нее без страха и сказал:
- Ну, вот что, если сию же секунду вы не перестанете меня морочить, о вашем поведении будет известно вашему начальству. И если вам дорого ваше место, советую подумать о последствиях.

Она оторопело посмотрела ему в лицо и неожиданно расплакалась. Никите стало ясно: она ждала испуга, а встретив равнодушие, враз потеряла силу, которую он чувствовал над собой с того самого момента, как только перешагнул порог этого странного учебного заведения.

- Хорошо, - зашептала Аделаида и оглянулась – в лице ее отразился непридуманный ужас, - послушайте, я поняла, что вы почувствовали неладное. А это очень хорошо характеризует вас. И потому я расскажу вам, что смогу. Но, - глаза ее сделались умоляющими, - умоляю, спасите меня!

- В чем дело? – спросил Никита, отлепляя от себя ее руки обвивающие его за шею.
И в ту же секунду понял: главное, что еще может спасти его – не испугаться.
- Где Макар? – спросил он, стараясь попасть в повелительный тон.

Аделаида опустилась в кресло, принялась что-то набирать на клавиатуре, пристально вглядываясь в возникающие на мониторе символы.

- В нем еще есть пустоты, - сказала она о чем-то, чего он не знал, но по тону было понятно, что Аделаида считает его посвященным, - которые могут заполниться и раскаянием, но для этого нужно, как ты понимаешь, чудо. А пока он недорого стоит, но и легче уйдет. А ты первый раз пустился по этой дорожке и…
- По какой дорожке я пустился?
- А, так ты не сознаешь? Ну, что ж, мы и своим не все открываем, а ты – не мальчик, а взрослый мужчина, не правда ли?
Она уткнулась в монитор компьютера, быстро помчалась по страницам  документа, отыскала нужное место:
- Ага, вот! – побежала глазами по знакам. Лицо ее непрерывно менялось, то как бы окутываясь едва уловимой дымкой, за которой черты ее расплывались и делались неуловимыми движения, то словно выныривая, тогда глаза ее суживались, брови сдвигались  на переносице. Она кидала режущий до ненависти взгляд на Никиту - он не мог сдвинуться с места и ощущал дрожание поджилок и холодок под ложечкой. Наконец, она оторвалась от мелькания знаков на экране, откинулась на спинку кресла, похоже в полном изнеможении и даже, Никите показалось, изумлении. Он осторожно опустился на скамью  рядом с мальчиком, который и на него перевел свой чистый до радужности взгляд. А потом снова отвернулся к окну. И вот, когда он отворачивался, в момент, когда на фоне оконного просвета вырисовался  профиль учительницы, Никита замер, будто пронзенный невероятным открытием.
- Ну, да, ты не ошибся, - голос Аделаиды вошел ему в уши каким-то скрежетом.
Никита встрепенулся и взглянул ей в лицо: она не была собой. Подбородок заострился и выступал вперед над нависающими губами. Рот разъехался, словно она собиралась зареветь и никак не могла собрать губы в слова, только хватала воздух. Нос тоже потерял свою прекрасную линию – вытянулся, покляпо провис. Глазки съехались к переносице, опоросячились. И даже волосы расторчались щетинкой и выцвели.
- Боже! – вырвалось у Никиты.
- Вспомнил! – сказало порося и засуетилось, словно подыскивая под  креслицем, которое стало ему велико, подходящую попонку, чтобы прикрыться. Но не нашло и село, гордо выпятив грудь, которая шла у него вдоль всего живота парами сосцов.
Никита заледенел.
- Ладно, отвлекись от этого, закрылось порося копытцами, - я вынуждена, то есть вынуждено, ну, в общем, короче, обстоятельства вынуждают меня сказать тебе, как есть. И я говорю. А ты уж выбирай, если сможешь, конечно.

- Да, - закивало существо, помолчав, - все россказни о том, что мы – берегини, хранительницы традиций – вранье. Рассказывать некогда, я скажу главное. А суть в том, как мы решили завладеть землями дедня и отня, ну, то есть, тьфу, короче, просто раз собрались да и порешили: а чего это столько земли пропадает, когда можно деньги лопатой грести. Ну, не стану тебе рассказывать, как это все у нас получилось. Подкуп, как ты понимаешь, был основным орудием. Самых упертых на чувстве собственности и приверженцев житья на родине обходили разными путями: кого спровадили в ПНИ, наобещав привольное житье в городских условиях и родственный присмотр, кого пришлось поколоть для порядка и на местах. Случались, говорю тебе, и пожары. Рано или поздно все устаканилось и мы стали полноправными хозяевами Ириновки. Так думалось нам. Поначалу мы обрадовались. Это я тебе рассказываю, как было, объективно. А тогда ведь мы действительно думали, что боремся за свои  попранные права, что начнем новую, невиданно прекрасную, справедливую и даже мудрую жизнь.
И мы начали. Устроили эту школу, в которую вас водили. Пекарню – будем, как Василисы Премудрые хлеба испекать. Распахали и засеяли поля льном и пшеницей. Какие мы ткани ткали, какие узоры разузоривали. Парни открыли заводы по изготовлению натур-продукта. Торговлю завели, особенно хорошо торговали с заграницей. Девчонки просто горели, институты позаканчивали, инновации хватали везде, где можно и нельзя, методы все, ну видели вы – все там, все настоящее, за исключением одного.
Это, ну, сначала пропали мужья. После повывелись дружки. Предприятия прогорали и лопались, торговля хирела. Чем больше усилий мы прилагали, тем меньше все удавалось. И мы снова встали на путь подкупа, интриг, афер, а иногда и кое-чего покруче.
Никита сидел, ни жив ни мертв, и тоска, сочащаяся из глазок чудовища, была такой глубины, что он тонул в ней. Воздуха, воздуха! Он рванулся к окну.
- Сиди, я открою, - велело существо и, проворно соскочив с кресла, зацокало копытами к окошку. И вдруг, оказавшись в ракурсе видимости мальчика, обернулось девой, той же, какой была до превращения, даже еще прекраснее: в движении, которым толкнула раму, во взгляде, которым наградила мальчика за послушание, в каждой складочке кофточки, облегшей точеную фигуру – во всем была непостижимая грация, исполненная светлой печали. Мальчик приник к окну. Дева прянула, застучала копытцами,  на глазах расплываясь втолщину. Плюхнулась в кресло, развернувшись на этот раз розовым боком и заложив одно огромное бедро на другое, так что голяшка голени с копытом выпятилась чуть не в нос Никите и стал виден повисший плетью розово-серый хвост.
- Так вот, время иссякает, я коротко, - подняла кверху переднее копыто. – И тут оказалось вот что: что бы мы ни делали, как бы ни любили детушек, какими бы передовыми методами не вбивали в их час от часу тупеющие головки самые истинные, необходимейшие, как нам казалось, познания – они на наших глазах превращаются кто в полнейших кретинов, а кто в самых настоящих свиней.
Мы бросились к Иринье.
«Так она настоящая?», - хотел спросить Никита.
Порося кивнуло:
- Самая что ни на есть. С нее, собственно, все и началось. Это она поссорилась с сестрой из-за именья. Нет, эти места видали много раздоров, до визгу. Но бабушка, - порося прихрюкнуло, закатило глазки. Покумекав, упрямо продолжило, - завела распрю, судебную, чего наши  места до нее не видали, - тут существо хрюкнуло, прикрыло пасть копытцем и ушло в сторону. Существо явно волновалось – концы не вязались с концами, оно попыталось объяснить какие-то тайные истины, – ну, в общем, копнули мы времен – и открылось, что зло надо извести. Но мы тогда слишком далеки были от понимания, что, прежде всего, зло надо перебороть в самих себе, ну, ты тоже… не можешь еще… понять…Как и мы тогда – гонялись за ним и видели в ком угодно, только не в самих себе. Решили, посовещавшись, что Иринья – а из старух оставалась одна она – корень и причина наших неудач. Что ж, решили: изведем ее – вот и злу конец, – существо уронило пасть на грудь. Глазки засочились влагой, - и знание, которое открывалось нам единственным способом, который мы тогда воспринимали – глумясь – открыло нам слишком поздно, что это-то и было началом самого страшного. Зло укоренилось на наших землях. Больше того, мы разбудили столь древние, дремавшие до поры силы, которые, заклубились, материализовались. Нечисть заселила наши места. Что? Встретился. Ну, что ж, значит, крепко увяз, не выберешься. Держись. Помочь? Слушай дальше.
Мы объявили людям, что мы – племянницы Ирины Никандровны, а ее ученье объявили ядром мудрости, на котором будто бы основано все наше творчество. А сами попытались завладеть ее знанием  Но как ни пытались извести ее – ничего не удавалось. И когда все уже отчаялись, она-то, Иринья, и предъявила нам Книгу, которую мы искали везде, когда спроваживали ее на специально выстроенную для нее дачу, не давая ей взять с собой ничего из вещей. Вот тогда стало понятно, что Книга дается только ей. Мы посыпали головы пеплом и упросили помочь в наших пошатнувшихся делах.  Она не отказала. Так стала бабка Иринья неприкосновенной. Но рано мы ликовали. Мы выучили тот выпуск, выпустили, как мы надеялись, в люди. И тут начались еще более страшные дела. За что бы ни брались наши выпускники – ничего не удавалось. Ну, долгая история. Один за другим приползали они в «родные пенаты» и по очереди проклинали и нашу школу, и нашу идиллическую с виду деревеньку, и, наконец, нас самих. И каждая проклятая превращалась в мегеру, сначала изнутри, а после уж и снаружи. Нам бы тогда обратиться к Источнику, который открылся, ну, - существо заерзало и прикрыло пасть копытцами, - да, это заброшенный колодец, но он тоже не всякому дается. А у нас была возможность войти в тот источник и, хотя многое было упущено, потеряно - понять… Но для человека невыносимо предчувствие того, что ты –на роковой очереди. Слухи доносились до нас неумолимо, хотя под страхом отравления или изгнания (которое стало равноценным гибели, слишком далеко мы зашли в превращениях) мы запретили радио и телевизор. Газету разрешили, но только свою. Но всякий раз появлялся вестник! И как искусно Провиденье: то постучит кулачком заблудившегося мальчика, то вдруг заедет автолавкой с товаром, продавщица которого возьмет да и проврется! Даже на почту мы отправляли много раз проверенного человека, а после и вовсе перешли на электронный документооборот. Но когда почтальонка, по доброте душевной, завезла квитанцию за свет и рассказала, что Петя Пронин пойман за взятку,  Нинка Пронина упала замертво – водой отливали. Потому что поняла – ее черед. Чего не сделаешь, чтобы обмануть себя, прикинуться, что ни при делах - по себе знаю. И мне, когда настал час, не хватило сил признаться в том, как страшно поступили; понять, что на лжи, на крови, на обмане не построишь разумного. Что чести, совести, доброты не купишь. А что мы могли передать своим безвинным детям? Даже самыми наиновейшими методами? Даже при неустанном нашем старании - последнем, что оставалось в нас человеческого? Только безумную жажду жить, и жить хорошо, впитывали они против нашей воли из нашего усердия. Жажду, тотчас по выходе в самостоятельную жизнь превращавшуюся в алчность!
Остановиться! Вот что требовалось. Понять, раскаяться! Выдержать всю глубину скорби – на это не оказалось способных в нашей идиллической деревеньке. Ни одна не выдержала страшного испытания, которое, как оказалось, мы должны были пройти. Что оставалось?
Вдобавок, мы завладели магией  места, обернувшейся в наших нечистых руках, - она похлопала копытце о копытце, издавших пластмассовый постук, - невероятными злодеяниями, о которых я не стану тебе рассказывать…
Но мы живые! И мы хотим стать людьми! Женщинами! Забыть эту чертову магию, превратившую нас в монстров!

И вот, - существо закаменело вздувшимися мышцами - в железном скрежетании голоса послышалась жуткая мелодия. И от всего существа, несмотря на внешнее безобразие, потянуло страшной женственной тягой, - тогда Кроль, - она страшно сверкнула глазами и повелела:
 - Не надо Думать! – взмахнула копытцами – Никита перестал, - Кроль привел нам вас. Вот и вся история. Вопросы есть? Что непонятно?
- Не надо думать,  - начала снова, и в голосе прогремело предвестье, - что это не коснется других – оно распространяется. Подкрадывается в мысли, оборачивается благими намерениями – обманет. И все! – существо сощурило маленькие глазки, превратившиеся в щелочки, -  А ты - думаешь улизнуть, по-тихому, из окна – хлоп – и нету? Как бы не так! У нас уже есть твоя проекция! А значит,  ты – наш!

Тут ее подкинуло и раскрутило над креслицем. Она, став малюткой, закувыркалась в воздухе, закрутилась так, что невозможно стало отличить хвоста, крутящегося вдогонку копытцам, от копытец. Она заверещала и хрюкнула три раза, после чего плюхнула в креслице. Тяжело отдыхиваясь, снова стала огромной и произнесла, чуть слышно, как будто силы ее были на исходе:
- Ну, есть у тебя выбор. Но ты должен быть очень осторожен! Выбирая, и  каждый раз – выбирая!– она вскричала это тоненьким, задравшимся под самый потолок голосочком, словно это была последняя, исподняя просьба. – И я должна открыть тебе, - от сиплого, приблизившегося к уху шепота Никиту забила тяжкая дрожь, пот окатил его с головы до пят, - полюби меня такой, какая я есть – и все! – крик просвистел уши навынос, - Наладится!
Никита рванулся из последних сил, ощущая на себе обжигающее дыхание из свиной пасти, раскрытой, как для поцелуя. Кинулся к окну, наткнулся на стекло – оказывается, и здесь был обман, видение, мираж. Куда же смотрел мальчик? И как только он об этом подумал – дева снова оказалась в секторе его, мальчикова, видения, только свиная харя на мгновенье  проступила вместо прекрасного лица – и тут же скрылась за нежно зарумянившейся кожей, глазами цвета спелой оливы, розовым ртом, разомкнувшимся в белозубой улыбке.
- Смотри, - указала точеная ручка, - как прекрасен вечер. А этот конь, - дева повела взглядом, исполненным неги и печали, - он ждет седока. Не бойся ничего. Он вынесет тебя из беды.
Дева отступила от окна – глаза лучились болью. Тело Никиты растекалось под перекрестным напряжением токов, принизывающих его насквозь. Секунда – и сомненье затерло бы решимость растерянностью. Он рванулся, не ощущая ни тела своего, ни души. Выпал из окна на зеленый луг, побежал, приволакивая ушибленную ногу, к коню. И когда ухватил его за гриву, из последних сил кинулся на хребет, вдарил под ребра - конь понес: «Да, проекция. И не только твоя. Они все – у нас по классам. Проходят основы наших наук. Пока – основы, - догнали его различимые сквозь хрюканье слова, - И мальчик – только проекция. Но я явлю его тебе. Увидишь. Ну, крепче держись! И помни, мы еще встретимся!» - и свист, ломающий сухие стволы, свист, от которого принагнулись деревья, заложил Никите уши.

 
Танюшка Огнева, жительница деревни Зазорье, пошла до ближайшего болотца проведать, не созрела ли морошка. Накануне дня, назначенного Танюшкой для разведки, произошло на мосту, прямо перед ее домом, удивительное событие, о котором на разные лады размышляла бабенка всю дорогу. Дорога на болото даже для бывалых людей нелегкая: по-за деревней перейти вброд речушку Рыжуху, после, почти по ровному полю, километра полтора до леса, да там, по мало езженной, зарастающей дороге, добрести до другой реки, Синеги. На Синеге вода холодная и высокая, не спала даже в жару, и, чтобы ее перебрести на переборе, пришлось разувать сапоги да снимать брюки, но и тогда еще вода достала до исподнего.
Танюшка взобралась на крутой бережок, оделась-обулась да и почесала по подболотной дороге; ездить по ней редко кто теперь ездит, а как созреет морошка – вся деревня по этой дорожке побежит. Еще с километр – да вот оно, и болото! Танюшка сориентировалась на еловое семейство похвоистее – сосен-то, полусухих, поверху зеленеющих, понатыкано на болоте – сплошь, так сосну лучше не держать за заметку – враз заплутаешь.
Танюшка вошла, загораясь азартом, чтобы кто из деревенских не обогнал. Купальница по весне буйно цвела, уж должно быть и морошки много, подумала Танюшка, как вдруг глядь: бредет по болоту  лось. Комарья да оводов над ним: видимо-невидимо толкется, аж черно! Пригляделась: батюшки-светы! Да это ж конь! А на коне-то, поперек спины – человек. Другая бы заверещала – да кинулась прочь: где это видано, чтоб кони с людьми поперек спины по болотам разгуливали! Но не таковская баба Танюшка, чтоб от мужиков, даже от бездыханных, бегать. Вытащила ломоть хлеба, присыпанного сольцой, коню протянула, запричмокивала, да ласково так и зазывает:
- Ну, хороший, ну, Рыжко, Рыжко, тце-це-це, на-на-на.
Конь будто этого и ждал: подошел и остановился. Танюшка разломила ломоть на куски – конь мягкими губами подобрал их с руки. А Танюшка, пока конь жевал, заметила, что человек на спине – живой, похоже, но, кажись, без сознания.
- Ну-ка, стой, Рыжко, хозяина твоего посмотрю.
Конь смирно стал, послушался:
- Ай, хороший Рыжко, ай молодец!
Обошла слева – глядь, парень-то лет тридцати, да красавец!
- Ой-ей-ей! Батюшки-светы, чего такое с ним поделалось?! Рыжко! Ну, пошли, пошли, надо домой его, да в чувство привести, пока живой!
Взяла коня под уздцы и повела – конь снова послушался и всю дорогу шел, куда Танюшка указывала.
- Это счастье твое, что сухое болото сейгод! По сырому так и не прошел бы! – сказала Танюшка Рыжку, когда вышли в Кривизну, как называлась поляна, в огромности своей казавшаяся амфитеатром.
- А не смотри ты, Рыжко, на эти безобразия. Эти комли да верхушки – это братаны Варнаковы побросали, чтоб их перевернуло да подбросило за жадность неуемную. А борозды эти так не наши мужики распахали, а заезжие трактора. Для какой такой надобности, мне не ведомо, а только сказывали старухи: раньше-то на Кривизне Вершигорины косили, не один стог накашивали. Такая травища росла. И скот пасли деревенский. Сеяли ли тут? Точно, сеяли: вспомнила я, как Аннушка рассказывала, Ольянинова как она жала да песню пела, а бабка моя подошла неслышно да слушала. Аннушка говорит, закончила песню-то, а бабушка Анфиса ей и говорит: «Ой, хорошо, девка, поешь, спой-ка еще чего-нибудь!» Вон какие песни знали – куда шла, забыла бабка Настасья - заслушалась. А нынче Кривизна не в настоящем своем виде – и поляной не глянется: вон,  ольшаником поросла, а там, гляди, сосенками. Эти, ближние, уж до погибели своей доросли, скоро и до них Варнаковых братанов пилы доберутся.
Конь вскидывал голову и отфыркивался, с интересом кося глазом и прядая ушами.
- Вот и до Подпарка добрались, - знакомила Танюшка Рыжка с родными местами, изо всех сил радея, чтоб и коню понравилось. Потому представляла окрестные  угодья не в сегодняшнем неприбранном, заросшем виде, а такими, как помнила родные места, каждое под своим именем, из далекого детства да по рассказам стариков да старух:
- Обабков, Рыжко, вот на этом на Подпарке столько росло – страсть! Телегами возили! Вот нисколько не вру! От вот такусеньких, - Танюшка ставила большим пальцем метку на полногтя, - до эдаких, - разжимала ладонь. – И всем хватало! А дальше если, во-он туда пробрести, рыжиков нарастало – бочками солили.
Конь косил глазом и кивал головой в такт Танюшкиным словам и своим шагам. Танюшка между разговором поглядывала на парня, так же безжизненно свисающего с коня:
- А ничего, Рыжко, ничего! Вот уже почти что пришли. Счас, стало быть, с еще одной тезкой познакомишься, с речушкой нашей, тоже ее Рыжухой кличут. А Рыжуху перейдем –  вот тебе и деревня!
Почуяв воду, конь остановился, потянул воздух и, задрожав, погнал кожу складками, раздувая ноздри, тихонечко заржал и прибавил шагу.
От брода, куда привела Танюшка, вышел бережком на глубинку и, став на колени, долго и осторожно пил, помня о «седоке». Напившись, поднялся и тем же путем вернулся на перелог и перешел речку.
- Ну, так вон как ты умен! – без лести изумилась Танюшка, - что и в болоте не напился!

- Гляди! – сосед Никола Васков чуть не сел, увидев Танюшкину добычу, - это где ж ты их берешь, одного за другим – и все со своим транспортом!
- Где взяла, там уж нету! – Танюшка окрысилась белозубой усмешкой, - а помоги-ка лучше в дом взнести, да коня привязать! – скомандовала.
Никола от растерянности подчинился.
- Куда заносить? – лицо Николы выражало уже всегдашнюю издевочку.
Танюшка молча указала на горенку.
- Понял, понял, умолкаю, - изобразил глубочайшее понимание сосед. И, занеся парня на диван, с минуту анализировал глубину бессознанья найденного, - очнется, думаю, - заключил.
- Я, Коля, пойду тогда Маришку звать.
- Дак бежи, бежи! Как же, промедленье тут – смерти подобно, - неизвестно отчего язвительно лыбился Коленька, - а уж я привяжу конька. Как кличут-то его?
- Рыжком.
- А! Ну, так наш, выходит дело? Сродственник нашим-то, бывшим конягам? Ну, так поспособствую, а то!
И уже в сенях спросил, чуть заметно прищуривая лукавый глаз:
- А он сам тебе представился? Али уж после хозяина заездили? Нет, так я так, ништо.
И, отступя на пару ступенек вниз, все-таки еще спросил, прищуривая такой же всезнающий, уже правый глаз:
- Так, а слышь, Танюха!
- Ну чего, Коля? – нетерпеливо отозвалась та.
- Так, а есть ли хоть морошки сколько на болоте, али всю тот конь вытоптал?
- Ой, Коля! А твою морошку ни один конь не вытопчет! Ты за своей так и на Красное убежишь!
- Убежишь перед тобой! Коли ты каждый раз по мужику да с конем достаешь, так, может, уж и на Красном все потоптано?!
- А сойди с глупого-то места! Да поди привяжи лучше коня!
Коля хотел еще позубоскалить, но Танюшка окоротила его, напомнив, чем  грозит неоказание помощи пострадавшему в беде, да если, не ровен час, окончится не так, как надо.
- Ой, да не то не знаю я, как окончится такая находка, - отозвался Коля, но отозвался уже с улицы, когда Танюшка не слыхала. Доподлинно знал Танюшкин сосед по собственной шкуре и то, чем заканчивались Танюшкины речи, когда дело доходило до угроз.
Конь взбрыкнул, не даваясь Николе в руки.
- Но, балуй, - пригрозил было Никола, да не успел сменить тона, как получил в зуб задним копытом.
-  А поди ты, привязывай своего коня сама! – крикнул Никола, отбежав к дому, мне чего теперь, из сострадания последних зубов лишиться? Я настолько сострадания и к знакомым не имею.
Танька из окна скалила белые зубы.
- От же баба! Шельма, не баба! – ругнулся Коля. – Все, гляди, ей в руки идет: и мужики, и кони! -  и понес весть по деревне.


Марина слушала сбивчивый рассказ Танюшки Огневой и не могла сосредоточиться на ускользающей мысли – так устала. Досадливо поморщившись на предложенную сотню, она поднялась и медленно взялась за чемоданчик неотложной помощи.
Повернулась было порасспросить о состоянии больного – заискивающее Танюшкино лицо вдруг вызвало такую неприязнь, что, смешавшись с досадой неурочного вызова, стала просто непереносимой. Марина скрылась за  ширмой и принялась бессмысленно шуршать упаковками шприцев, не отдавая себе отчета, как выйти из создавшегося положения. Неожиданно раздался  срывающийся от обиды Танюшкин голос:
- А для себя бы, Марина Сергеевна, и не подумала бы я тебя побеспокоить…
В ушах  у Марины забулькало, словно она окунулась в холодную воду наволок Рыжухи.
- А только разве я виновата перед вами в чем? А на мое везенье так вся деревня обзавидовалась: что и капуста крупная родится, что и девка  в городе устроилась, да найдут чему… А только Вам одной так я скажу про мое «везенье»: не дай Бог никому такого везенья. Мужик поехал рыбачить – да и потонул. Другого завела, на нашем-то безмужчье, не мне Вам рассказывать, так не моя вина, что зла-то в нем сколько оказалось, на дню не по одному разу поколачивал. Да я сама озлилась – выгнала, вот как есть, со всем тряхомудьем – поди, откуда пришел…
Марина оставила греметь инструментом, затворила стеклянные дверки шкафчика. Вышла тихонечко из-за ширмы и глянула прямо в лицо бывшей подруге:
- А нечего мне жалиться, Татьяна Матвевна! Я не пожалею.
Танюшка опала телом, выдохнула и жарко и жалко:
- Ну, так… - развела руками.
Но Марине, видать, шлея под хвост попала, кинула в лицо Танюше жестокие слова:
- А что Василий из реки ботфорт не вынес – так не вместе ли вы литр спирта приняли перед той рыбалкой?
- Ой! – ойкнула Танюшка, прикрываясь рукой от Марининой ярости, как от палящего зноя, и выглянула, уже бойко, - литр? Поди-и, по стопочке, может, и выпили, – и, возвышаясь тоном, - а и стакан бы Васенька выпил – что мужику стакан – только что для сугреву, по студеной-то реке плысть! А вот что среди какого зла живем – это-то вот да!
- Ой, обзавидовали тебе! А и Севка не лупил бы, коли бы по любви сошлись, да не думал бы каждый день, что предателем стал, на приманку попался…
Глаза Танюшкины посветлели вдруг, как случается на небе грозовой просвет, сверкнули слезами:
- А, ну, слава Богу, прорвало! Давно бы высказалась, Марина Сергеевна! Может и нечего ответить мне на твой упрек, а только не Севка на приманку, как говоришь, подался – сама ты его от себя оттолкнула, если хорошо подумаешь! – Танюшка стала перед Мариной, как есть, не закрываясь больше и не боясь.
Марина дышала тяжело, словно после драки. И видно, что самой ей было не по себе, что не унять расходившегося гнева. Она трудно повела головой, блуждающим взглядом загуляла по-за окну – там была улица: тетка Даша, что тащилась по разбитой вхрясть дороге в магазин, тугоухо напряглась, даже платок заправила за ухо, так что выбившаяся седая косомка прянула на глаза.
- Ой, да не об чем говорить! – отмахнулась Марина, понимая, что проигрывает потасовку и теперь будет о чем потолковать на деревне не на одну неделю, - Кто там у тебя опять, - по-подлому спросила.
- Да говорю, заезжий какой-то! – забойчила Танюшка. А не оставишь в беде – что ж ему теперь – погибать на болоте?
- На болоте? И на болоте умудрилась найти? Безмужичье,  говорит, - Марина распалялась на саму себя, что никак не остановиться, - да, может, и впрямь, наказанье твое, что повсюду, куда не ступит нога твоя – там и мужик, да все чем-нибудь пораженный – то другую любит, то вообще – немощен.
Танюшка аж зашлась:
- Ох, и злющая ты стала, Маришка! Ты такой не была!
- Да хорошо жизнь выучила!
- Ой, не тому учишься у жизни, остерегись! Ведь все наладилось у тебя, я слыхала – и с Селифановым поладили? Чего не так?
- А и было бы что не так, тебе жаловаться не пошла бы, – Марина поджала губы.
- Так не за тем я и пришла, - ответила Танюшка с достоинством, - а придешь или из города скорую вызывать? С человеком не ладно.
Марина обмякла, вспомнив про размолвку в отделе, и, сгорая от гордости, ответила, едва разжав губы:
- Сказала же, приду.
 Танюшка вышла, высоко неся непокорную голову. Шла и думала: «Боже, если ты есть, заступись!» Слезы кипели и норовили пролиться на рьяно вздымающуюся грудь. Подавив кипящую в груди обиду, она разулыбалась во весь белозубый рот соседкам, ждущим очереди на крылечке магазина.

- Гляди, лыбится, не один ее черт не берет! Остатки мужиков споила на деревне, - злобно прошипела Савватеевна, жена горького пьяницы Федота.
- Ну, так хоть бы хорошим чем торговала, не то снюхалась с Дениской – он ей со станции тормозную жидкость и везет. А она, зараза, наших дураков травит, - подхватила Катя Охромшина, женщина крутого нраву. Мужика своего она от водки отвадила, а вот Павлушку, сына, не уберегла ни от пьянки, ни от Танюшкиных чар. Стоило ослабить узду – гукался Павлуша в купленного на родительские деньги «Жигуленка» и – прощай, жена и дети, – катил с Танюшей куда подальше.
- Неужто уж тормозную жидкость пьют? И за деньги покупают? – переспросила бобылка Люся Лихова.
- А им что, говорят, вон, гуталин на хлеб мажут, чтоб за ночь спирту насочилось, а после тот хлеб жуют, - горячо возразила Катя.
- Ну, скажи, есть ум у этих мужиков? Кто их таких народил только? Не мы ли с вами, не наши ли родители? – закручинилась  Тоня, тоже Охромшина, бывшая Кате дальней родней.
- А и не говори, Антонина, - согласилась Катя, не желавшая ссориться с золовкой, с которой не так давно замирилась, - видать в самих нас тоже не все ладно.

Танюшка, забывшая снять маску с лица, так и шла по мосту, улыбаясь. Только мысли вихрились в мозгу, невеселые. «И пошто я тот раз Севку оставляла? - каялась она запоздало, - никакой-то от него, ни на мышиный хвостик, радостишки не перепало!». Но долго думать о давно прогнанном Севке ей не хотелось – мысли перекинулись на сегодняшние заботы. Горчащее ощущение  саднило предчувствием опасности.
«Будут языками трепать! А, ну их, пусть треплют», – подумала и стала кумекать, как ей теперь быть, с двумя бесчувственными мужицкими телами.
«Клюнуть не клюнут, это вряд ли что… - прикидывала Танюшка развитие событий, - у каждого вон, во лбу по диплому светится. Городские, не нам чета. А, впрочем, чего загадывать. Картошки так у меня на роту таких хватит, капуста прошлый год знатно засолилась, тоже еще с полуведра. А мяса занадобится – отправлю в магазин добывать, если очнется который. В магазине-то нынче так чего и нет. Были бы деньги».

От себя Танюшка не скрывала хозяйственного отношения к мужскому потенциалу – и Севку, Маришкой прогоненного за пристрастное отношение к спиртному, подобрала тогда не только потому, что легче, чем подруга, переносила мужские недостатки, а чисто, может быть, из хозяйских соображений. «Да не тут-то было», - досказала сама себе, - как текла крыша в горенке, так и посейчас течет. А баня вовсе покосилась».
Дальше додумывать было некогда – Рыжко заржал приветственно, завидев ее издалека.
- Ну, ты ж и конек! – опять подивилась Танюшка, - вполовину бы у хозяина ума было, как у тебя – так и хватило бы.
Она огладила коня, завела на двор, надавала сена, принесла ведро воды.   И, полюбовавшись, помчалась наверх,  в горенку, где на диване лежал неизвестный седок.


Марина сидела на кушетке для пациентов и не могла подняться. Не потому даже, что устала – она сама не понимала, как могла себя распустить до скандала. И кому высказалась – Танюше, подруге бывшей, которой доверяла, как себе, и которая так подло поступила!
Но больше уязвляло другое: думала, забыто все давно… И Сева, думалось, забыт – уже и на свадьбу приглашал, и она чуть не собралась поехать, да Селифанов сказал: поедешь – там и оставайся! И ссора, казалось, забыта – ни словечка никому не обронила за все годы Марина. Так в чем же дело? Марина силилась понять, почему прорвало, почему вдруг все, что, казалось, изжито, хлынуло так безобразно, ни на что не похоже? Почему?
Нет, это просто усталость. Школьников еще навязали осматривать, безумные вовсе они теперь, со своим галдежом, вопросиками, взглядами…
В отдел приехала с заявлением, думала, все – откажусь от этого осмотра, и в обязанностях не прописано! В коридоре старшуха из горбольницы, словоохотливая Лиза, рассказала, о чем болтают. Будто бы Ольга Викентьевна Лешку отправила на их медпункт шоферить, затем что надеялась окоротить: в деревенской, мол, глуши не выдержит – запросится обратно начальницу возить, тут-то она ему условия и выставит. Отправляла-то в Обушанское, да не вышло: туда как раз новую «Скорую» из облздрава прислали. Так Алексей оказался в Зазорье. Поначалу-то, по своему обыкновению, Селифанов на деревне почудил. Да вдруг присмирел, посерьезнел и отстал от девок, с которыми крутил напропалую. Месяц страдает, глаз с Марины не сводит, другой пошел. Она поначалу только смеялась на его вздохи и взгляды, а когда напрямую предложил прогуляться, так отшила, что Селифанов почернел и стал таять, как свечечка на каноне. Может, и вовсе бы зачах или свихнулся в кутеж, да набрался смелости и предложил Марине руку и сердце.

Вспомнив свежие, по деревенским меркам, события, Марина вдруг зашлась: по всему выходило, что ее с Селифановым история, как капля воды, отлилась похожей на тот, прежний треугольник. Так же тогда Марина прогнала Севку, устав от его разгула. Ну, положим, не просто так Севка оказался в объятиях Танюшки, а зазвала да подпоила бывшая подружка. Но и на аркане Севку никто не тянул перебираться к ней на житье. И выходит, как Танюшка ходила гордая, хоть и битая, по деревне, так же теперь Марина не считает себя виноватой и гордится перед Ольгой Викентьевной?
Марине стало страшно оттого, что у нее, фельдшера, к которой все в округе питали уважение, а иногда даже что-то похожее на суеверный страх, вышла история, точь-в-точь похожая на историю Танюшки, взбалмошной до непристойности! Марина ухватилась за виски, гудящие до звона, резко поднялась, налила воды из графина, запила таблетку и снова опустилась на кушетку для пациентов. Затихла, запрокинув голову, чтоб не пролились слезы. «Самой бы исцелиться!» - проговорила, как волшебное заклинание, заповедь, что при всяком случае втолковывал им Борис Михайлович на медицине.
«Пусть, пусть так, - подумалось, когда мысли как-то остоялись, - так - да не так». И она, Марина, ни в чем не виновата! «Во-первых, - раскладывала по полочкам, - заведующая мне не подруга и о чувствах ее я понятия не имела, а значит, подлости моей никакой нет. Во-вторых, повода я Селифанову не давала - наоборот, как могла, отваживала, пока он по-честному замуж не предложил. А главное, убедилась, что не шутя он мною заболел.  Чего ж теперь, в девках сидеть что ли, из гордости? Были бы мужики путные в округе. В-третьих, - твердо сказала сама себе фельдшер, я никого не спаивала. А посмел бы руку поднять, как у тех-то было в обычае  – сам знает, где бы оказался!»

Марина вскочила, схватила чемоданчик, рванулась к выходу. Толкнула дверь – и замерла. Хваленая на деревне невозмутимость ее, выдержка, с которой приступала к любой ране, врезалась в любую драку к пострадавшему, усмиряя своим бесстрашием драчунов, куда-то испарилась. Марина обернулась к зеркалу, пригладила волосы, отряхнула платье, выправила осанку. Усилием воли уняла дрожь и, заперев медпункт,  пошла по проселку, приветливо здороваясь со встречными.

- От служба-то, да не в дружбу, - шепнула бобылка Люся Лихова бабам на крылечке магазина, - глядите, бабоньки: словно ее, болезную, на аркане тянут.
Наблюдения свои сообщала Люся таким тоном, что невозможно было понять, кого Люся осуждает, а кого поддерживает – ждала, как повернет разговор на крылечке. На деревне было известно, как в ожидании пенсии бобыльскую свою долю заливает Люся той самой тормозной жидкостью, что разливает по флаконам Таня Огнева.
- Так ведь первая же любовь Севка был у нее – разве забудешь, как эта оторва отбила?!  - возмутилась Катя Охромшина.
- Ну, так это да, конечно, такое как забудешь, - торопливо поддакнула Люся.
- Да нечего и отбивать было, а как запил Севка, так Марина его и выставила, вместе с чемоданчиком его, - возразила Аня Крякшина - отпетая жизнь придавала ее взгляду ядовитую злобу, в которой бабам часто виделась страшная правда.
- Ну так, а та уж и денечка не выждала, как дальше-то повернется: может Марина только проучить хотела, чтоб перед свадьбой одумался да пить бы перестал. А Таня, на-ко, тут же и сцапала, хороша подруга, - возразила Катя Охромшина.
- Ну, так уж сколько слюней обронила, больше мочи не было ждать, - охотно согласилась на это резкая Аня.
- Вот за жадность свою и получила от Севы сполна, - бабы захохотали.
- А не ходила бы Марина на вызов к ней, да и весь разговор! – высказалась на неожиданный манер Охромшина Тоня.
- Как не пойдешь? – осторожно осведомилась Катя, боясь сплеча возражать золовке.
- Да так: не пойду, мол, и весь разговор. Не наши, мол, люди, поди знай, откуда и взялись – небось и без полюсов, без наших.
- Ну, так-то, может и так…
- Вот и отказала бы: и прием, мол, закончился, и так целый день школьников осматривала, да больных вон сколько приняла – целую очередь! – настаивала Тоня.
- Все взялись болеть, все, - поддакнула и ей бобылка Люся.
- Так не сама решает, обязанности-то расписаны, читала – вон вывешены, в кабинете! – Катя Охромшина пылала ненавистью к Танюшке Огневой, рушащей семейную жизнь сына.
- То-то вот, что начальства сильно боится! – в речах Анны Крякшиной прочитывался намек на историю с Селифановым, сосланным в Зазорье на исправление.
- Ну, так и любой бы испугался, чего ж теперь, из-за этой… вертихвостки – работы лишаться? – заступилась Катя.
- А обратилась бы к народу – и подтвердили бы, - упорствовала Анна в желании доказать, что лучше всех понимает правду.
- Ну, так и я про то, - поддержала Анну Тоня, хотя ничего такого до сих пор не имела в виду.
- Ну, вот все бы тебе, Антонина, лишь бы поперек сказать, а чего болтаешь – сама не понимаешь, - закипела Катя, едва удерживаясь в приличном тоне. И не избежать бы Охромшиным новой распри, не вмешайся Серафима Дмитриевна, жизнь прослужившая фельдшером и снискавшая непререкаемый авторитет. Димитревна, как называли на деревне, не стала отвечать Анне, зная цену ее правдоискательству, а мудрые речи, в которых не назвала ни фактов, ни имен, и без того всем известных,  обратила к Тоне, от которой жила дальше других:

- Да уж, Тоня, ждать, пока народ поддержит – долго бы нам пришлось. А у  начальства, сама знаешь, короток разговор. Зачем девке трудовую портить? Не больно сейчас есть куда уйти. Раньше-то некуда было, за работу держались, а уж нынче так и подавно! – рассудительно сказала Димитревна, значительно ступая по ступенькам.
Бабы образумились на авторитетный окорот и подхватили тему: как раньше было, не знали ни сна ни продыху, и как теперь – вовсе уж работать негде, да и некому работать стало.

Марина, подымаясь по крутой огневской лестнице, вспомнила что-то давнее, забытое, что витало в огневском доме, начиная с самых сеней, пахнущих вениками, лежалой соломой и двором. И неожиданно открыла,  что, как ни крути, заболела Севкой только когда его Танюша забрала. А так было ей от него ни жарко ни холодно. Да и что заболело-то – гордость заговорила: от нее, мол, от Марины ушел, к кому – к вертихвостке, которую всем учительским составом за уши к тройкам за среднюю школу подтянули? Которая только и способна оказалась техническим спиртом деревню спаивать? А как мучилась Марина этими мыслями, подумывала даже, не вернуть ли Севу обратно, едва не позвала! Но не только униженья побоялась. И тогда подумывала, а под знакомый разноголосый скрип огневских ступеней  яснее ясного поняла Марина: люби она Севу - не искал бы он утешения в вине да в Танюшкиных объятьях. Марина ни словечка не проронила, и лицу не дала дрогнуть, когда Танюшка указала на дверь в горенку, где, по ее словам, на диване лежал новый найденыш – и опять бесчувственный.

Люся Лихова купила-таки пол-литру. Долго думала и, пока прислушивалась к разговорам на крылечке да в магазине, мысли ее менялись так и эдак: то ей думалось, что дел невпроворот и огород зарастает, а Огнева Танюшка вон уже на болото сбегала, значит, морошка подоспела. А то вдруг ей делалось скучно-скучно и так и подмывало купить пол-литру - пусть его, огород зарастет хоть весь ромашками!
Перемаяла бабу маята. Мигнула она Крякшиной Ане – через часок обе уже раздумывали, где бы разжиться деньгами еще на пол-литру.

Схватили по велосипеду, думали поехать в Старозеро, где проживала Люсина подруга, лесничиха, – попросить у той взаймы. Но, оказалось, оседлать велосипед после посиделок ни та, ни другая ни в силах. Решили пойти пешком, а велосипеды катить, чтоб, когда хмель выветрится – дальше поехать, иначе не вернуться в Зазорье до закрытия магазина. Купить вина в Старозере они не думали – иначе в родную деревню вовсе бы им не возвратиться, а у обеих – дела.

Бабенки остановились на дороге, опершись о своих стальных коней, и заговорили о потаенном:
- Как я Киркорова люблю! – призналась Аня.
- А я так вот Кистенькова люблю! – возразила Люся.
Алексей Кистеньков был местной знаменитостью. Лет пятнадцать назад он вернулся из города, куда уехал, отслужив, где у него была семья и должность начальника гаража, и где он слыл беспримерным семьянином и полным трезвенником. На деревне он не потерялся, стал заместителем председателя совхоза, ездил на крытом брезентом «козелке». Все, что ни касалось хозяйственной части, подчинялось ему беспрекословно и с удовольствием. И тут человек залюбовался собой и сам – повела его кривая, и распростился он со своей безупречной репутацией. Неизвестно, жалел ли он об утраченной чистоте или радовался обретенной новизне жизни и популярности. Но разбивать сердца стало для него чем-то вроде новой специальности, и в страсти своей он не пропустил даже бобылку Люсю.
Люся страдала яростно. Страдания свои таила от посторонних глаз и ушей, как это ни бесполезно в Зазорье. А с Аней прорвало. Люся испугалась звуку любимого имени, произнесенного вслух, и восхитилась. Она хотела было поведать Ане историю короткого головокружительного нападения Кистенькова на ее убогую хижинку, как вдруг явился, словно из-под земли, перед ними Сенька Волчков.

Надвинув на глаза свою неизменную панаму цвета хаки,  Волчков сощурил на «девок» хитрый глаз:
- Беседуете?
- Ну, беседуем, а тебе чего? – недружелюбно боднула его передним колесом Люся.
- Новость слыхали?
- Какую еще? – загорелась жадная до новостей Анна.
- В Старозере мальчик обнаружился.
- Как обнаружился мальчик? Чей?
- То-то вот и оно, - многозначительно глянул Волчок и, прищелкнул пальцами,  - что – ничей!
Бабы разинули рты, разом забыв о своем, о девичьем.
- Брось трепаться, Волчок, сказала Анна. Судьба ее была трудная, и выражения она любила крепкие, - откуда в Старозере мальчик ничей?
- Не верите? Как хотите, - лениво отвечал Волчок, - а только попомните мое слово, мальчик этот еще всем икнется! – и пошел вразвалочку вдоль по дороге.
Бабы пошуршали между собой и, волоча велосипеды, ринулись за ним следом:
- Эй, Сеня, а выпить не угостишь?
- Гнать бы вас взашей, - Сеня выразился, - да жаль вас, пришмандовок. И вытащил из-за пазухи бутылку.
Компания, не сговариваясь, свернула на тропинку по-за деревне к лесу. Аня с Люсей уложили свои велосипеды за кучей Самановских бревен.
- Не забудь места! – подняла перед Аниным носом указательный палец Люся.
-  Тсс, - предостерегла Аня, - как будто надо было сохранять место в тайне и от самих себя.
И, поспешая, бабенки поплелись вслед за Волчком.
За всеми делами происшествие как-то подзабылось. И только когда содержимое бутылки подходило к концу, Люся спросила, тщательно выговаривая слова, по большей части остававшиеся-таки непонятными:
- Сеня, так а ты про мальчика говорил, так куда его теперь, в детский дом, что ли?
- Где ты видала детский дом в нашем районе? – сурово спросил Сеня.
- Так а что, Сеня, и в городе нету детского дома? – от такой суровости оторопев, спросила Люся. Аня соображала, есть ли еще у Волчка сколько денег и, сообразив, что, скорее всего, он тоже гол как сокол, равнодушно сказала:
- В областной пусть везут.
- Много ты понимаешь, в областной! Не  у всех так просто проходит!
- Ты на кого намекаешь, Волк, на кого намекаешь! Я, думаешь, сама от своих избавилась? Власть распорядилась! Отдала бы я, фига с два! – Аня принялась размазывать слезы по щекам.
- Да ни на кого я не намекаю, - отработал Волчок, - а только мне Половисков рассказал, что никаких документов у мальчонки не обнаружено…
- Брось реветь, он не тебя имел в виду, - неловко успокаивала Анну бобылка Люся.
- Без документов фиг возьмут, - отозвалась Анна, - моих и с документами уж трепали-трепали… - Анна возвела глаза к лучам заходящего солнца. Дома ждал ее верный Юрка, переживший вместе с ней многое. Но Анне не захотелось сейчас вспоминать о нем.
- То-то и оно, – сказал Волчок и, помолчав, добавил таинственно, - и вообще – мальчишка – того, - Волчок повертел рукой, - странноватый.
- Как? – удивились женщины.
- Ну, так, вообще, - замял, видно, соблюдая слово, данное участковому Половискову. Но бродившие в хмельной голове соображения просились наружу, и Сенька  добавил:
 - Услышите еще о нем, - и разлил остатки.
Женщины подняли стопки и в недоумении посмотрели друг на друга, ощущая холодок странности под ложечкой.
- Пока определили в школу в Соколиное ходить.
- А жить где будет? – спросила Люся.
- К Солиным решили поселить до выяснения.
- Ой, как я мечтала ребеночка, хоть бы и из детдома взять… когда-то… - слезы закапали у Люси из глаз.
- Свяжешься с вами, - рассердился Волчок, – вот именно: когда-то! Вспомнила бабка, как девкой была! Чего ж не взяла? Может, человеком бы стала!
- Не решилась, - проговорила Люся сквозь рыдание.
- Ну, и правильно, - одобрил Волчок,  - а то, вообрази: к школе парня собрать надо? Надо, в первый, хотя бы взять, класс, а у тебя – не знаешь, как на пол-литру наскрести.
- Да что уж, неужели я такая пропащая, я и выпить-то соберусь так в месяц раз, как совсем невмоготу, - Люся смотрела во все глаза на людей, которых считала друзьями, открывая что-то новое и про себя и про них.
- Ну, да, - подхватила Сенькин тон Анна, обидевшись на «пропащую», - она к Кистенькову обратится – тот поможет.
И Анна с Сенькой захохотали.
У Люси потемнело в глазах. Она вскочила и, надрываясь в сердечной муке, еще горшей оттого, что пьяненькая, побрела в свою хижину по задам деревни, позабыв о велосипеде. И всю трудную дорогу не давала ей покоя мысль еще и о том, что дядя Федя Варнанков сидит, как говорил Сенька «перед своим телевизором». Телевизора Федя Варнанков не имел, а дороже всех новостей мира были ему местные вести, которые творил он собственноручно из мелочей, перед которыми спасовал бы журналист и из самой захудалой газетенки. Пост дяди Феди был на стуле около окна его горенки, и на своем посту дядя Федя бдил сутками, оставляя его лишь на короткие минуты старческого сна, даже обед велел старухе подавать к окну.
- А, во-он-он, гляди-ко си, Ольга, - кликал жену, - пошла-пошла шельма! О, нарылись! Это они с Крякшиной Анкой уж только начинали с сельпа, видал я, как она сумку-то тянула, уж понятно, отчего тяжелую.  Да и Анку видал, как она реку-то перебредала за  нашими байнами. Да после велосипеды похватали да хотели, видно, к подруге старозерской займовать ехать. Да только так бы быстро им не обернуться! А кто ж им, шельмам, добавил? Не иначе Сеня, больше некому! Ну, этой, горемычной, некому спины почесать, а уж Анне задаст мужик! – сообразил все обстоятельства дела Федя.
- Юрка-то? - переспросила для точности жена и, заинтересованная, тоже подбежала к окну, приговаривая, - ведь правда, погляди, парень картошку Катерине Мосиной весь день окучивал, не разгибая спины…
- Что, уже и Мосиной окучил? – изумился дед.
- Двух борозд не докончил.
- Поле-то у ней, так уж поле – с гектар будет, - то ли посетовал на людскую жадность, то ли похвалил сожителя Анны Крякшиной дед.
- А эта, погляди, все не отстанет, мало, что детей лишилась, в тюрьме отсидела, это такую оказию за себя взял, - распалилась Баранкова на неказистую судьбу односельчанок, вместе с дедом наблюдая шаткую походку бобылки Люси.
- От, болезная, пала-таки, гляди, в крапиве искупалась, еще причешется.
- Пожалей! Некому спину почесать? Так может, сам пойдешь? То и сидишь днями! Устарел весь, без катанок на улицу не выходишь, а все глядит… - разбранилась жена.
Федор понял, что в азарте сболтнул лишнего, но сделал вид, будто ничего не случилось:
- Больно надо! Походит еще в волдырях.
И на кровожадном желании увидеть, как хотя бы волдырями покроется бобылка за непотребство, супруги примирились и доглядели в «телевизор», как Люся взобралась на крыльцо и, держась за двери и упираясь лбом в косяк, пробралась в свою хибару.


Танюша Огнева распахнула дверь в горенку, из которой пахнуло слежавшимся старьем. Марина, внутренне содрогнувшись, перешагнула порог, отгоняя ревнивые воспоминанья, и сощурилась – в избе было темновато. Она и спиной ощутила глупую гордость, распиравшую Таню за ее очередную находку и за то, что взяла-таки верх над Мариной, заставила прийти.
- Это что? – неожиданно и резко развернулась к ней Марина запылавшим яростью лицом, - шутки шутить со мной взялась? – Танюшка от растерянности онемела, когда Марина толкнула ее в грудь с такой силой, что Танюшка выпала из избы через порог горенки. И если бы не удержалась за низко, для Витальки маленького, сделанную ручку, убилась бы не на шутку.
Марина, взглянув на валящуюся навзничь Танюшку, оторвала ее руку, мешавшую пройти, и бегом кинулась вниз по лестнице под разноголосый скандальный скрип ступеней.
Танюшка от обиды разом обессилела. Рука поднялась к скобе Виталикиной ручки, но не дотянувшись, пала, и Танюшка со стуком повалилась на пол. Дверь доскрипела до самой стены и, ударившись, откачнулась назад. Танюшка задеревенела телом, сердце ее зашлось, и свет померк в Танюшкиных глазах.

Люся Лихова добралась до постели, настеленной на никелированной кровати, подаренной ей Аннушкой Ольяниновой. Только одной Аннушке Люся открывала свое сердце, когда приходила за деньгами. Аннушка денег давала всякий раз, не очень заботясь, отдаст ли Люся. И Люся первым долгом, как только получала, всегда несла Аннушке. А секрет Люсин так и оставался секретом, пока не стало Люсе мало Аннушкина сочувствия.
Осознав свое одиночество, Люся, зарыдала, упала поперек кровати – и отскочила в ужасе, аж волосы дыбом поднялись под платком: кто-то, лежавший на ее кровати, сел и уставился на нее стоячими глазами, заблиставшими в темноте стальным блеском.
Люся, вся задрожав, не могла отвести взгляда от этих блистающих в полутьме глаз.
Человек, небольшого росточку, худенький, светловолосый – мальчонка – поднялся с кровати, перешел к столу и сел на стул, сложив худенькие ручонки на коленях.
Люся вспомнила рассказ Волчка и поправила платок, стесняясь своего страха.
- Меня Ником зовут, - представился мальчик и посмотрел на Люсю почти без выражения.
- Как тебя зовут? – переспросила Люся, продираясь сквозь тряский хмель.
- Ник.
- Николай, что ли?
- Ну, если хотите, - не стал спорить мальчик.
И, помолчав, добавил:
- Там тушенки банку я нашел, есть очень хотелось, так я супу сварил – не хотите?
- Супу наварил? – обрадовалась Люся и пошла к печи, на ходу забывая мелькнувшую было мысль о том, что печи не топила и не помнила, чтоб где-то у нее была банка тушенки.
Озадаченная, она съела тарелку супа, довольно наваристого, сполоснула тарелку, установила ее на сушилку и только после того обернулась к мальчику. Тот сидел, опершись на спинку стула и свесив голову на руки. Вспомнился рассказ Волчка про найденыша – Люся обрадовалась, подумав, что он самый, наверное, и есть. Люсе было не привыкать к тому, как разрывается на части и беспричинно непонятной оказывается ее жизнь – она не стала выяснять, как и почему мальчонка оказался в ее доме.
- Ой, да устал-то весь, бедный! – всплеснула Люся руками, - ложись-ка поди отдыхать, - и погладила мальчонку по голове.
Тот выглянул из-под ее руки – глаза утратили матовый блеск и засветились удивлением и благодарностью.
- А ты где ляжешь? – спросил Коля и добавил, - можно я тебя буду мамой называть?
Люсино сердце забилось раненой птахой, горячая волна подкатила к горлу.
- Меня хотели к Солиным подселить, да у них своих ртов хоть отбавляй, - не по-детски объяснил Коля и добавил, - а я много умею, за мной не надо ходить.
- Конечно, Коленька, конечно, - проговорила Люся и захлопотала, налаживая постель.
- Вот, ложись, мягко будет. А себе так я и раскладушку постелю, в сеннике раскладушка моя.
- А неси сюда раскладушку-то, - Коля быстро перешел на местное наречие, - чего тебе в сеннике с мышами мерзнуть, в избе-то все повеселей.
Люся лежала на своей раскладушке, боясь повернуться, чтоб не заскрипеть пружинами. И что-то хорошее, почти радостное, распрямляло ее изнутри, разглаживало и, похоже, перебарывало даже сивуху в крови.
Коля свесил голову с кровати:
- Спи, мамка, не гоняй. Разъяснится помаленьку, уладится.
- Я не гоняю, - скромно отозвалась Люся и совсем робко добавила, - сынок…
Звук прекрасного слова зазвенел в ее груди высокой нотой. Что-то забытое, молодое затрепетало на сердце, расплавило и сожгло горькую накипь.
«Завтра пенсию принесут», - успокоительно подумалось в ответ на пробивающуюся тревогу. И женщина забылась спокойным, почти радостным сном.


В субботу Марина тюкала на задворках картофельные борозды. Земля, сухая, сероватая сверху,  от ударов тяпки рассыпалась, скатывалась по-за тяпку, с обеих сторон по межам. Марина сердилась, подбирая тяпкой землю обратно на валки – земля осыпалась опять. Марина тюкала и тюкала, деревенея спиной. Руки сделались тяжелыми и негнущимися. Марина с досадой подумала о Селифанове, отпросившемся с мужиками на рыбалку. «Вот ни раньше ни позже приспичило», - подумалось с досадой. Вспомнив, как, отпрашиваясь, хватал ее за руки, клялся: «Вернусь, Мариша,  - за час тебе все поле объеду», - она еще яростнее принялась тюкать тяпкой. Солнце палило все ярче, словно наказывая ее за строптивость – Марина подумала: «Ни за что не отступлюсь». И ей со всей ясностью представилось, как Селифанов приехал со своей рыбалки – хороший такой, да еще бы и без рыбы… Руку козырьком приложил, глянул – а нечего и объезжать, сама справилась! Как захотела – так и сделала. Тут как раз занадобилось распрямить спину. Отерла пот со лба, повела станом туда-сюда, да так и застыла, увидав, как по бороздам, словно на крыльях, летит дед Митрий: через борозды перемахивает, в одном исподнем. Остатки волос седой гривой парят над головой,  завязки от белых кальсон развеваются по ветру, а на груди, в проеме расстегнутой рубахи, вздрагивает при каждом прыжке через борозду крест с распятием.
- Берегись, Манька, в обиду не дам! - орет.
И в палящих лучах матово вспыхивает топор,  поднятый дедом над головой.
Глянула Марина через изгородь, за поленницу, куда бешеной прытью скакал дед – а там парень стоит.
- Зарублю! Сволочь! – разрывая аорту, возопил дед.
Еще прыжок, другой – и не сдобровать бы парню…
Марина бросила тяпку и рванула деду наперерез, не раздумывая, не падет ли на нее острие дедова колуна.
Не успев ни слова сказать, толкнула парня – тот так и покатился под горушку.  Ухватила Марина чурбан поувесистее и как раз под дедов топор подставила:
- Вот он, гад, руби его, дедушка! – заорала, указывая на чурбан, и едва успела отпрыгнуть, как дед обрушил на врага колун со всей силой бешеного гнева.
Распрямился, поднял над головой топор, застрявший в наполовину разрубленном чурбане. Глаза кровью налились, выкатили из орбит. Но старческие руки не вынесли тяжести, ослабли – топор выпал, и чурбан свалился, прибив деду палец на ноге. Дед взвыл, исходя ругательством, запрыгал, закружился, поджав ушибленную ногу.
Марина скинула белую рубашку с рукавами, надетую поверх футболки, чтоб не слишком одолевали овода да мухи с комарами, бросила рубашку подошедшему за объяснениями парню:
- Быстро надевай, доктором будешь.
Парень хотел было возмутиться, но глянув девушке в лицо, принялся натягивать  рубашку, от торопливости застегиваясь не на ту пуговицу.

Марина подскочила к деду, застучала, как погремушкой, баночкой с таблетками:
- Дедушка Митяй, пора лекарство принимать! – приказала строгим голосом.
Дед застыл, косясь на гремящую склянку, как строптивый конь на хомут.
Незаметно для деда Марина жестами приказала парню подыграть.
- Да, пора, пора, - подтвердил он, подняся к глазам левую руку, как бы желая узнать, который час, хотя часов на руке не носил.

- А то кто?! – отвернулся от него дед - волнующееся его дыхание не предвещало ничего хорошего.
- Так это ж Костя, дед Митяй, Костя, фельдшер со скорой Обушанской – не узнал? – заботливая непринужденность в ее голосе была такой искренней, что дед крутанул головой и пошел следом за Мариной к дому, цепляя ногами картофельную ботву,.
Парень глядел вслед удаляющимся деду с внучкой, когда Марина, чуть поотстав, снова быстрым жестом приказала следовать за ними – парень рванулся, догоняя.  Недоумевая, оглянулся – расколотый надвое чурбан торчал из-за картофельной ботвы. Парень отер рукавом проступивший на лбу пот и пошел, высоко задирая ноги, чтобы не задевать ботву.
 
- Так а ты чего, парень, сегодня на дежурстве, или как? – повернул к нему дед морщинистое лицо. В глубине настороженного взгляда таилась темная жуть.
- Ну, так, - кивнул парень, кожей вскипая от пульсирующих вокруг деда и внучки токов. 

- Сейчас, дедуня, сейчас, миленький! – уговаривала Марина, хлопая дверцами большого домодельного, крашенного синей краской шкапа.
Из, оклеенного прорванными снизу обоями, загибающимися веселыми локонами, полочного нутра явились шприц, вата и склянка, укупоренная резиновой пробкой.
- Ложись-ка, дед Митяй, Костя уколет, - удивила гостя Марина и с выражением, в котором не было веселости, подмигнула и очень убедительно добавила, - рука у него – ле-егкая, сам знаешь!

Дед улегся на полатях за сатиновым, в сине-желтый крыжовник, пологом, послушно оголившись и уткнув лицо в подушку.
Марина моментальным движением расчертила дедову ягодицу на четыре части, указала, в которую колоть, мазнув место смоченной в спирту ваткой, вложила в правую руку «доктора» шприц и изобразила решительное движение, которое парень, без всякого соображения, и повторил. Кося глазом на девушку, показывавшую как впустить лекарство, парень взмок, ощущая дряблость стариковой ягодицы. И неожиданно вспомнил: прижал ватой уколотое место и резко вытащил иглу. Марина показала ему большой палец и усадила на стул около дедовой кровати.
Дед закряхтел, оживая после экзекуции, и проговорил замогильным голосом:
- Отойди ты,  парень, отойди – дай оболокчись!
Одевшись, уселся на краю полатей, уронив голову и опершись на худые, в обвисшей коже, руки.
- От, Кланька была бы жива, - проговорил скорбно, - та и в вену-то попадала на раз, а уж в иное место, так и вовсе нечувствительно!
Дед ушел в себя, созерцая то ли изможденные руки, то ли живущее в нем прошедшее.
- А вот, дедушка Митяй, каша поспела!
- Опять каша? А ешь ты ее сама к едрене фене! А мне мяса подай, сказал!
- Да не сварено, дедушка, не успела наварить! Говорю, картошку с утра обрываю, где было сготовить?
- А Серега на что? – вчера теленка забил, почто не наварила, все одно вялить, или сгноить хочешь, а не наваришь? Нашто такая икономия? – дед поднялся на ноги, что-то  надумав.

Марина вспыхнула, быстро взглянув на гостя – тот напрягся, не зная, как реагировать на опасность. Дед и внучка, ставшие друг напротив друга, оказались поразительно схожими профилем, упорным взглядом карих глаз, да, похоже, и нравом.
- Ешь, дедушка, кашу, - проговорила Марина, в паузах хватая воздуху.
Дедово лицо вдруг побелело, глаза выкатились, как давеча, на задворках:
- А говорю тебе, бисово племя, не стану жрать пустой каши! – дед рубанул сплеча – едва успела Марина отскочить, держа на весу дымящуюся тарелку.

- Обходи, обходи! – вскрикнул дед и рванулся в темный прилуб, - руби его, гада, не жалей! - грохот и звон падающей посуды, стук и гром раздались из кухонного закута. Дед, тяжело топая, выскочил из-за печи с кочергой наперерез:
- Отскочи! – проорал угрозливо и помчался, обретая силу и задор рубаки.
Парень побелел, подхватил шприц, лежавший у кровати на блюдечке, и наставил его, как дротик, против деда, прущего на него с кочергой.
Неизвестно, как решился бы неравный поединок, если бы жердь с повешенной на  нее занавеской, одним концом положенная на шкаф, делящий избу на две половины, другим – на печь, не упала бы деду на голову. Занавеска обрушилась и, плотно обвив деда, сбила с пути. Дед забился, словно пойманный в тенета зверь, заурчал, заматюкался, размахивая кочергой.
Марина, метнув тарелку с кашей на стол, навалилась на деда сверху. Парень, тоже молча, ухватился за кочергу. После нелегкой борьбы дед оказался поверженным. Марина подхватила кочергу и утащила в прилуб. Гость, дрожа поджилками, поволок враз отяжелевшего и обезножившего деда, закинул его на полати, как куль.

Дед лежал безжизненно. Марина склонилась над ним, повела ладонью по лбу. Изжелта-голубоватые морщинистые дедовы веки приоткрыли затянутые поволокой глаза. Губы подались за выдохнутым словом:
- Кто меня? Где это я? – едва слышно проговорил дед.
- Дома ты, дед Митяй! – сказала внучка голосом, полным слез и сострадания.
- Ты что ли, Марьюшка?
Марина покивала, глотая слезу.
- Поешь, дед Митяй, каши,  – осторожно предложила.
- Каши надо поесть, - строго подтвердил «доктор».
- А ты мне что за командир? Я со своим эскадроном у гадов этих хутор отбил, вишь – голову задело, - проговорил дед слабым голосом, - да они, гады, сызнова выбили нас,  – дед загорюнился, уронил голову на грудь.
И вдруг взглянул полными скорби глазами и выговорил с мукой:
- Пошто мне теперь твоя каша, коли меня на рассвете расстреляли?
Марина глянула беспомощно, всплеснула руками, но «доктор», освоившись в роли, сказал убедительно:
- Ну, так, дед Митяй, после расстрела каша – первое дело!
- Ну? – растерялся дед, поскреб затылок и кротко согласился, - а и вправду, теперь может, разницы и нету: что телятина, что пшено – одна недолга, коли выти нету, – и принялся уписывать кашу.

Когда строптивая дедова натура поддалась воздействию лекарства и еды, и он уснул, Марина накрыла для гостя стол. Дав ему время утолить первый голод, спросила:
- А как вас зовут все-таки, на самом-то деле?
Парень поднял глаза, посоловевшие от еды - «От оголодал!» - подумалось Марине  - и посмотрел растерянно. Марина рассмеялась:
- Так мои пироги понравились, что и имени своего не вспомнить?
Парень раскрыл рот ответить – дверь растворилась, и на пороге появилась женщина. Фигура ее была такой внушительной, что в избе стало как-то тесновато, когда женщина своей основательной походкой прошла и, на мгновение замешкавшись, уселась на лавку у окна. Не дождавшись приглашения к столу, женщина расправила складки плиссированного черного, в белый горох, платья и представившись:
- Нина, - протянула руку.
 - Очень приятно, - разулыбалась парню, не дожидаясь вежливого ответа, спросила, - а вы – Костя?
- Да, я Костя, - как-то поспешно кивнул парень, вильнув взглядом в сторону Марины, в лице которой появилось едва уловимое удивление.
По лицу Нины, по всей ее сдобной фигуре разлилось такое умиленье, какого  Костя, похоже, раньше не видал. Он смотрел во все глаза, словно силясь понять, чем вызвал у этой впервые встреченной им женщины такую отраду, даже жевать перестал. И, неожиданно для себя, пришпорил женщину докторским предложением:
- Слушаю… вас.
Нина расцвела алогубой улыбкой.  И чем суровее сдвигались брови не переносице хозяйки, тем более сладкой патокой плыло Нинино личико.
- Так Костенька, м-м-м, Костя,  я хотела сказать, послушать-то у нас, деревенских, так особо нечего. А это я пришла посмотреть-порасспросить, как там у вас, на Москве? Народу-то, небось,  за эти годы народилось – тьма-тьмущая, не продыхнуть?
- В Москве? – как будто удивился Костя и снова метнул на Марину быстрый, немного вороватый взгляд. Уловив едва проявившееся на ее лице выражение, он на инерции удивления спросил, - это за какие годы, - запнулся, - вы имеете в виду?
- Конечно, Костенька, совсем мальчонкой уехал-то ты от нас, а я, если помнишь, еще за год до тебя уехала, с ногой-то у меня горе бывало, вот в санаторий меня мама и отправила…
- Это Нина, Костя, Норкина Нина, дяди Проши да тети Аллы Норкиных дочь.
- Ах, Нина! – поразился Костя, и подхватил подачу, - ах, ну, конечно, как я сразу не узнал! Очень вы, - он замялся, - ну, похорошели с тех пор…
Нина расцвела пышным цветом, так что крупные щеки ее слегка задрожали от удовольствия и на носу выступили мельчайшие капельки пота. Она элегантным движением сняла повлажневшую прядь со лба и сказала, приосанившись и помолодев:
- А я бы тебя, Костя, ни за что бы не узнала! Вот ничегошеньки от тебя прежнего не осталось, – Нина показала кончик ноготочка, на который в Косте нынешнем не было сходства с тем, каким уехал в давние времена из деревни в Москву.
- Да? – гость изумленно оглянулся на хозяйку. Та придвинула стул к столу и пригласила Нину, как будто решиться на это не всякая хозяйка способна:
- Садись к столу, Нина. Угощайся.
- Да, ничего, - застеснялась Нина, я тут… - и тут же, без всякой паузы, оказалась на указанном месте, за столом. И, последовательно отказываясь от предложенных Мариной творожника, капустника и рыбника, через минуту кивнула:
- Кусочек, разве что.
Угостившись изрядным кусочком запеченного хариуса, Нина вытерла полотенцем наманикюренные пальчики и сказала:
- Костистая рыбка наша, - улыбнувшись с такой загадкой, будто говорила о какой-то не всем известной рыбке. Потянулась за капустным пирожком и, подставив другую ручку, чтоб не насорить начинкой, снова выглянула на гостя с лукавинкой:
- Не едали, небось, пирогов таких в столице?
И едва Костя собрался с ответом, посерьезнела до дрожи в лице и, словно не сразу насмелившись, заговорила о чем-то, видимо, глубоко волнующем:
- А вот… скажите-ка, Костя…
Парень смотрел на изменения этой женщины, в которой, несмотря на полноту и вычурность было что-то, от чего ему трудно было отвести взгляд: то ли живость необычайная, перекатывающаяся в манящем взгляде, то ли электричество заждавшейся тяги, которой женщина была наэлектрилизована. Словом, был в ней какой-то манок, к которому его, как видно, по неопытности, притянуло со всего маху.
- Ну-ну, - снова приободрил он Нину, уже без менторства, откровенно желая узнать, какой заветный интерес лежит у нее на душе.
- Ну, вы не смейтесь только, - зарделась Нина, и, поглядев в Костины глаза, продолжила, - ну, ведь по телевизору нонче  чего и не увидишь. И мы тут, у себя тоже интересуемся, ну, насчет… ну, тоже вот я, к примеру, думаю: почему бы и мне не рискнуть жизнь свою повернуть и прикатить к вам, на Москву? Ну ведь вот ты тоже, Костя, когда-то уехал, и ничего у тебя не было: ни родственников, ни знакомых, ни, поди, денег таких особых? Ну, так я и говорю – откуда бы тогда деньгам-то взяться… А взял и укатил. И выстроил жизнь свою, депутатом вот стал, большой человек…
Костя захлопал глазами и оглянулся на Марину, взглядом взывая о помощи.
- Ну, что, - огорчилась Нина, - не гожусь я для столичной жизни? Не молоденькая?
- Поди не блажи, Нинка, - резко вступила Марина, - ни образованья никакого нет, ни профессии никакой не обучилась. Куда понесет тебя со всей-то дури?
- Образованья? Так диплом, если кому от меня нужен, любой купить можно, люди говорят. А что до профессии, так я манекенщицей хочу.
- Манекенщицей? Да ты фигуры их видала?
-  Ты про этих, плоских, у которых ни кожи, ни рожи? Видала. А видала ты, что есть такие магазины, где солидные женщины отовариваются, а не всякие там профурсетки полуторафунтовые? - Нина уничтожающим взглядом прошлась по Марине.
- А я – гляди, - Нина поднялась, подобралась и неожиданно оказалась грациозной и ловкой. Меняющейся походочкой, напоминающей то семенящую походку гейши, то размашистость женщины-вамп, прошлась, напоследок изобразив рукой движение, словно обмахнулась веером, плюхнулась обратно на свое место за столом.
Раскрасневшись от удовольствия удавшегося номера, она рассмеялась, показав крупноватые ровные зубы, и спросила, играя взглядом:
- Ну, как? Да на мне самая затрапезная тряпка так шикарно глянется – я любую продажу подниму!
- У вас получится, - восхитился Костя и, желая пригласить порадоваться и хозяйку, вдруг увидел, как потемнели у той глаза. Он засмотрелся на выражение гнева, которым вспыхнула Марина, и растерялся.
- Еще чаю? – спросила Марина, - чайник подогрею, - и вышла на кухню.
- Боится за брата, - сказала  Нина и приблизила к Косте пылающее лицо. Как видно, тайны этой полыхающей женщины были далеко не исчерпаны. У Кости занялось дыхание при виде штормового волнения Нининой груди, когда послышались шаги Марины – Нина отпрянула, удержав до поры что-то главное.

Тут снова заскрипела, отворяясь, входная дверь, явив собравшимся мужчину, по внешности – вполне противоположного первой гостье.
Мужчина был маленького росточка, худоплечий и тонкорукий. На круглом его лице кончик маленького носика был словно перерублен и задорно торчал кверху, как бы споря с серьезным выражением лица. Возникнув, мужчина на мгновенье задержался на пороге, окинув собравшихся серьезным взглядом и, приложив палец к губам, сказал:
- Тсс, спит, что ли дядя Митяй? – и, получив, к удовлетворению своему, положительный ответ, кивнул значительно, сдернул с головы кепку и, пройдя, сел на то самое место у окна, где поначалу пристроилась Нина.
Приглашение к столу вошедший отверг решительно и, приложив руки к груди, сказал:
- Только что попил, благодарствую, - вблизи стало видно, что лицо и шея его изборождены морщинами.
Став еще серьезнее, гость представился:
- Игнатий. Буренов.
И посмотрел вдруг с такой улыбкой, что всем захотелось улыбнуться, добавил:
- Ну, так прозвали. Что вроде, век с Буренками. А че – я ниче против не имею. Вся моя жизнь рядом с коровками прошла. Ну, трудовая, имею в виду.
Игнатий Буренов по-птичьи склонил голову и скосил глаз на сидящих за столом. Окающий говорок его рассыпался мерно, с легким дрожанием на тонах, берущих подвысь:
- А жизнь моя самая что ни на есть простая, вот Марина Сергевна не даст соврать. Начинал-то, правда, я давненько, когда Марины свет Сергеевны и в проекте не бывало, а склались тогда все в кучу да назвались колхозом. Ну, хороша ли была задумка, не мне судить, а только стал я тогда тележки со скотного катать. Какие тележки-то? Так навозные тележки катал. Это вот, если забыл ты за давностью лет, так вот представь, вроде барака долгого такого сделано, окошечки прорублены, чтобы хоть сколько свету божьего коровкам было. Да ворота, трое ворот по длине того барака – выгонять их, сердечных, да обратно чтобы заставать. А по обеим сторонам – кормушки, куда бы, как пригонены да подоены – корма задать, да поилки: ткнет коровушка носом в такую поилку – ей вода пойдет. Ну, сильно-то не напьется, а так, язык смочит. Ну, вот, головами-то оне, значит, к кормушкам стоят, а холками – к середине. А посередине, ну, вроде помоста намощёно, дояркам ходить. Чисто девки выскребали пол-от! Бывало, с устатку которая  халат бросит, да тут и уляжется отдохнуть. Ну, а по краям – лотки, куда, значит, коровушки ценнейшее, по нонешнему времени, удобренье и должны были утилизировать. Ну, не всегда попадали, чаще промахивались - на то и скотник, чтоб соскыркать в лоток, а из лотка да и в тележку. А тележка подвешена на рельсу. Вот по этой по рельсе ее и надо выкатить, да в яму, что прямо за скотным, и опростать. Ты уж прости, что таким низким предметом внимание твое, Константин Сергеич, занимаю. Да напомнить хотел, что все что ни есть: любая овощь огородная, чем деревня кормилась сама, да и город кормила, - все на этом самом навозе выращено.
Ну, должность не шибко высокая, согласен. Но характер у меня, что ли такой – я и скотником так работал на совесть. Шурую лопатой да песни пою. Девки хохочут, шуточки отпускают, гулять-то никоторая со мной не пойдет, а мне и того довольно, что я рядом с ними. Может они и не понимают умом, что без моей тележки утопли бы в навозе, да сам я про себя знаю, что полезное мое занятие, хоть и не «Красной Москвой» пахнет.
А лучше всего нравилось, как Шурка Муранова попросит Бурого привязать. Ты хоть помнишь ли Бурого?! Где тебе! Ты когда на скотный прибегал, я тогда уж тележек не катал, а за стадом ходил пасти, да всяко и быков тогда при стаде держать перестали – не стало в них надобности. А почему? А должность новую удумали ввести – осеменатора. Так Клашка Осипова коровкам Бурого заменила. Ну, это казус, по-ученому сказать. И знаешь, чего я по этому поводу думаю?
А вот вырабатывают-вырабатывают искусственный интеллект – довырабатываются, что мозги у человека варить перестанут, а либо будут варить только дозволёное, а вольности какие кто удумывать учнёт – тому враз состригут. Как? Да додумают, недолго осталось.

Нина, которая давно соскучилась речами Буреного, натужно рассмеялась:
- Ну, ты дядя Игнатий, фантазиями наугощаешь! – но, посмотрев с опаской, добавила с явным желанием угодить, - ты уж лучше стихи почитай, - и, обратясь к Косте, пояснила, - дядя Игнатий у нас – поэт. Он какое хочешь событие стихами переложит. У него вся история нашего сельсовета в тетрадочке записана. Вот назови, к примеру, что в твоей жизни произошло, торжественное там, или, может, печальное – он враз рифмами переиначит.

Буренов на глазах сделался малиновым. Поведя подбородком вправо-вверх, расстегнул ворот выцветшей рубахи – незагоревшая кожа под ней тоже была малиновой, только поярче.   
- А чего я такого сказала? – развела мягонькие ладошки Нина.
- Да, мало кто согласится, что жизнь наша годится для описания, а тем более, для сохранения, - понурив голову, сказал Буренов, переводя дыхание и приобретая первоначальный цвет, - а только я вот думаю, Константин Сергеич, не знаю, как ты на это глядишь, смелость так она смелость, хоть и в затрапезе ходит. А глупость возьми: тоже  хоть в какое ее обличье вправь – не поумнеет.
- Это вы про меня имеете в виду, что глупая? – тоненько задрожавшим голоском спросила Нина, не сводя глаз с Кости.
- А что смелости не примерила? – пасанул Буренов и снова повернулся к Косте, - я, к примеру, хоть и не к чести хвалиться, неспроста Бурого помянул. Видал ты его? Идет Бурый – землю копытами роет. Голову свою тяжело, кажись, ему нести, во какая голова его! А в носу у его – кольцо. За какой такой грех экая ему оказия? А норов уж слишком крут у быка – вот чтоб окоротить, ему кольцо в нос вставляли. Зайдет Бурому обида в сердце: никого к себе не подпустит! Голову набычит - тут-то кольцо сильно его разобидит: вот он станет головой взмахивать – кольцо и подымется стоймя. Учнет Бурый копытами  землю рыть – только комья разлетаются по сторонам. А мне его норов нипочем. Дождусь, пока гнев утолит, да пошепчу ему на ухо-то. Он глазом лиловым поведет-поведет, да и замычит, протяжно эдак… Эх, скажу, дружище, еще как я тебя понимаю, обиду твою… Тоже ведь мужик я, и почто душа моя в эком обличье неказистом заключена? Я, может, тоже бывает, замаюсь так – ой! А ты-де, мил друг, вина не пивал, так поди хоть речной водицей гнев свой окороти, – Буренов повернулся к окну, незаметно отер слезу, - и ведь понимали мы друг друга с Бурым, не смотри, что животина  бессловесная. Возьму его за ошейник – и пойдет в стойло. А за кольцо, ну, что в носу, да чтоб дозаболи – ниогда и не таскал. Принесу ему воды речной, чтоб не унижался до поилки механической. Напьется Бурый –  отойдет душой. Вот и подчинится опять воле людской, даст на себя цепь надеть и станет в стойло.

Буренов помолчал и, не дождавшись отклика, заговорил о нынешнем:
-  А нынче погляжу – что ни вертихвостка заезжая, материи у ей не достало срам прикрыть – это по нашим-то холодам – а вот тоже бычью моду взять решили. Да не знают, как та мартышка из басни про очки, куда и нашто предмет годится, так которая в ухо гвоздик воткнет, которая – прямо в пупок, которая и в нос колечко всадит, да всяко я видал. А только зачем они железом себя истыкали? На кой ляд? Чего в себе усмиряют, какую такую силушку окорачивают? Какой такой в них норов, когда любого, самого захудалого кобелька отогнать не вольны?
- Пирсинг это, дядя Игнатий, - не удержала познаний Нина.
- А-а, ну так ладно тогда, - иронически согласился Буренов и, оставив свои безответные вопросы,  обернулся к Косте, поясняя, - Нина Прохоровна у нас главная по современности. Ну, конкуренция есть у нее, но слабая, слабая…
- Это кого ты мне конкуренткой назначил? – обрадованно отозвалась Нина.
- А нечего назначать, сами себя назначили, как и всякий ноне. А за звание первой модницы так вы с Танюхой Огневой давно боретесь, а как она из другого сельсовета, так я, как патриот, тебе пальму первенства отдаю.
Нина радостно захохотала. Марина шлепнула ее по руке – Нина, опоминаясь, закрыла лицо пухлыми ручками, не в силах унять радость, прущую из ее горячего нутра,  продолжала неслышно хохотать в ладошки.
Марина поглядывала на Игнатия Буреного не вполне доброжелательно, будто речи его не радовали ее. Она налила чашку и подала деду чай и кусок пирога:
- Попробуй, дядя Игнатий, - предложила и слегка поклонилась гостю.
- Да чего ж, - закряхтел старик, двигаясь к столу, - и так знаю, что самые вкусные на деревне твои пироги, в мать уменьем пошла.
- А ты, небось, дядя Игнаша, тетрадочку заветную Константину Сергеичу принес? Чтоб в издательство тот передал, а ты чтоб прославился?– воспользовалась паузой Нина.
Щеки Буреного снова зарделись, хотя, может, разогрели дедову кровь пироги, самые вкусные на деревне.
- А ты меня, девка, хоть горшком назови, - обиделся на Игнашу дед, - а я все сам собой останусь.
- А издал бы книжку свою – и был бы знаменитый поэт! – не отставала Нина.
Буренов допил чаек, поставил чашку на блюдце вверх дном, показав, что напотчевался, и с достоинством парировал:
- Ты, Нина Прокофьева, как будущая москвичка, вроде бы знать должна, сколько тех поэтов на Руси обретается, а?
Нина, предчувствуя подвох в неблизкой теме, заерзала на стуле и огрызнулась:
- Сколько, сколько - как собак нерезаных!
- А резаных сколько? Да и где ты видала, чтоб собак – резали? – не унимался Буренов, вкладывая в непонятный вопрос какой-то тайный сарказм, похожий на близкое торжество.
- Ну че ты, дядя Игнат? – взмолилась Нина, чувствуя надвигающуюся расправу.
- А то, что виршам моим место знаю, а читателей да почитателей мне и в Заполье достало.
И, обратясь к Константину, дед принялся излагать свои размышления:
- А когда собак на Руси резали? Когда такое бывало? Не задумывались? А не худо было бы для народного избранника и об этом поразмышлять. Ну, во-первых, думаю, резали этих беззащитных животных до принятия нашей веры, чтоб кровь пустить да божество нечистое умилостивить.
Нина вздохнула свободно – похоже, Буренный, вернувшись к своему любимому предмету разговора, отпустил ее душу на покаяние, не стал выводить на чистую воду за глупость и ветреность, как случалось всякий раз, когда налетала Нина покрасоваться перед приезжими. А язык у Буренного был остер, и доставалось Нине по первое число.
- А главным делом, думаю, поговорка от Грозного царя пошла. При нем, думаю, много бедных животин погубили. Помнишь ведь, головы собачьи привязывали к седлам и метлу, чтоб каждому ясно было, как измену метут с многострадальной нашей земли. Да только и у них один позор вышел!

Нина, отдуваясь и потихоньку радуясь философическому дедову настрою, обмахивалась своими мягкими ручками, тайком от деда томно поводя глазами на Костю.
- А пришел я вот зачем, Константин, - с расстановкой сказал дед Игнатий, опоминаясь. Нина замерла, вперившись в деда насторожившимся взглядом, - а говорят приезжие, много нынче к нам наезжает всяких, да и по радио нет-нет, да и скажут, что, мол, квадрат жилья у вас там десятки да и сотни тысяч стоит, - дед поглядел выжидательно.
Костя склонил голову, как бы показывая свою готовность помочь, чем может.
- Ну, так вот объясни ты мне, старому дурню, врут люди или правду говорят? И как такое может быть, чтоб стольких тысяч денег метры стоили?
- Ну, да, дорогое жилье в столице, - озадачился Костя и, пытаясь  глядеть на проблему глазами Игнатия Буренного, разъяснил, как сумел.
- Вон как, - глаза Игнатия выцвели и улыбочка, таящаяся где-то в их глубине, потухла.
- Вон значит как, - повторил он и поднял на Костю полный какого-то нового отношения к столичному гостю взгляд.
 - Так это, стало быть, мы все тут, - Буренов далеко повел рукой, - в нашем сельсовете, - Игнатий прикинул в уме, сощурив глаз, -  ежели  бы все наши пензии собрать – так и выйдет, что за все наши тыщи лет стажу, это что мы трубили без продыху, без выходных, без проходных, отпусков никаких сроду ни у кого не бывало, да за трудодни, с которых только что с голоду не подохнуть – за все про все на пару квадратов московского жила и хватит? Это если б, к примеру, рванули бы мы с Заполья да на Москву, так вот нам бы на этих бы квадратах и стоймя не набиться?
- Ой, дядя Игнат! Да почто тебе эти метры сдались, тебе что, зазоринских гектар мало? – не выдержала безмолвного присутствия Нина.
- А мне, Нинушка, и гектары – так наплевать. Никогда я не радовался чужому горю, а что совхоз разорили, земли роздали, так потому только и взял, что может, когда обратно потребуются. Родиной я, как другие, торговать не намеревался,  а два аршина так намеряют, когда время доспеет.
- Чего ж загорюнился попусту?
Дед Буреный посмотрел, набычив голову - Нина умолкла и как-то уменьшилась на своем стуле. Но, дед, пожевав губами, снова проглотил какое-то неродившееся слово и поднялся из-за стола:
 - Благодарствую, Марина Сергевна, - поклонился и повернулся к Косте, - Константин Сергеич, - и, приняв ответный поклон хозяев, направился к выходу.
Взявшись за дверную скобу старинной ковки, приостановился и, поклонившись спящему за пологом деду Митяю:
- Митрий Митрич, наше вам, - полуобернулся к Косте.
В глазах его мелькнула вдруг счастливая догадка. Дед подбежал обратно к столу, едва сдерживая волнение, пристукнул по столешнице кулаком, так что чашки вздрогнули.
- А вот какое предложение хочу внести,  Константин Сергеич, - глаза деда влажно заблистали, - будете обратно в Москву, передайте там, в Думе: в Заполье, мол, Игнатий Буреный гектары свои жертвовать готов, - видно было, что решение вызрело в самом сердце деда Игнатия. И, ожидая ответной радости, пояснил, -  чтоб не маялись там, в Москве, квартирным-то вопросом. Пускай едут – намерим квадратов – на всех хватит!
 
У дома зашуршали шины подкатившего автомобиля, хлопнула дверца, послышались приветствия и оживленный разговор. Нина  проворно подбежала к окну и всплеснула руками:
- Батюшки-светы, Марья Никандрова прошение несет, это видно, про избу свою Костю просить хочет. Ой, а по деревне – движение какое пошло: вон и Катерина Нечаева в праздничном платочке, и, глянь, Татьяна Видяева выходит, не иначе об дочери хочет толковать, ой да целый прием тут надо устраивать Косте, а как дядя Митяй проснется?!
- А что за машина подкатила? – прилип к окну и Буренов, - Гляди-ка, Мариша, - воскликнул радостно, - Селифанов! Прознал, видать, что Константин приехал – и рыбалки не надо: от, я понимаю, почет и уважение родне – по-нашему, по-запольски!

Марина быстро склонилась и прошептала на ухо гостю:
- Ты мой брат, Костя, из Москвы, - и еще успела наказать, - меньше говори, больше слушай – не переслушать наших. Остальное улажу.
Парень посмотрел на Марину странно, без досады, но будто бы и с сожалением.
А когда вошел жених, вовсе прикусил язык. Сидел, слушал вполуха. Натянуто улыбнулся уходящим гостям и, забыв свою роль, тоже поднялся.
- А ты, брат, куда? – обхвтил его огромными ручищами за плечи Селифанов, да вдруг пристукнул сябя ладонью по лбу, - От я ж и забыл было: просила сестрица твоя поехать к бабке одной поворожить – есть и такое у нас чудо! А не составишь ли компанию.

По дороге Селифанов, беспрестанно обращаясь к нему: «Ведь правильно? Ведь помнишь? Ведь так это было?» - рассказал историю Марининого семейства, как она запечатлелась в умах запольцев. И опираясь на нее, как на основу упорного семейного характера, перешел на откровенность:
- Тебя-то вот характер ваш семейный вон как высоко поднял! Ну, это я понимаю, тут не обойтись без упорства. А вон сестру-то бы поучил, все ж таки тебя послушает. Никакого на нее нету  окорота. Сегодня вон полполя картошки обрыла, по такой-то жаре, да в свой выходной. Говорил ведь: приеду, все сделаю – нет!
- Так разве худо?
- Ну, так если б одной бы картошки касалось! – понурился Селифанов.
Помолчал, ожидая сочувствия, но, не дождавшись, махнул рукой:
- Да ладно, все одно женюсь, может, помягчеет, как думаешь, с годами? А нет, буду приноравливаться – такой характер!
- У нас, у Селифановых тоже характер бывал – будь здоров, - Алексей потряс сжатым кулаком, - знаешь ведь, по материной линии мы от Савкиных род ведем.
Селифанов, повернув голову, посмотрел со значением:
- Давно хотел я поговорить с тобой, Костя, серьезно поговорить.
- Так в чем же дело, - ощущая холодок в животе, сказал тот, кого Селифанов принимал за брата невесты.
- Ты про сокровища староверские слыхал чего?
- Нну, кое-что, - едва сладив с лицом покрутил рукой тот.
Селифанов выдохнул и открыл что-то, давно сдерживаемое:
- Сокровища те сокрыты в доме Савкина купца. Вот и выходит, что мы: ты да я – не чужие этому делу люди. Спросишь, как они туда попали? Долго я над этим бился, вызнавал, а тебе, как родному, открою:  это уже дело рук Савчаткиной, знавал ее? Зловредная старушонка бывала. И вот как она прознала, что книги да иконы, а иконы там – редкого письма, оклады все в жемчугах, да жемчуг-то наш, северный, особенный. Золотишко, - Селифанов скосил глаза на мнимого Костю и, довольный, усмехнулся, - тоже имеется. А прознала, и план у нее был, в каком месте в какой деревне да в каком дому искать. Она – старуха же, не справиться, - открыла внуку своему: Никола был такой, вовсе блажной, с малолетства, говорят. Не помнишь? Я-то помню. Как он сгинул – разное рассказывают, только отчаянный он был мужик. Ну, и нашел, рассказали мне знающие люди, не даром, конечно, рассказали, что нашел Никола тот клад. Да мало стало. Узнал, что кой-какие ценности еще у деда твоего – да, да, - кивнул, глотая страшок, - сохраняются. Ну и уж прости, что такое открываю про родителей твоих, а только Сергей, отец твой – дружок был Николе, и надумали эту женитьбу на матери твоей. Да ты чего? Давно было, сгинула к тому же, бросила вас. Я не говорю, он, видать, запал на нее – чем иначе объяснить, что столько жил с ней да и вас, двоих, прижил. К чему бы, если просто дело вызнать. А после – все одно закрутил с прежней своей, да и пропал. А уж как в доме все распознал знал: мать ли по бабьей слабости открыла или сам какими путями – не знаю. Только все ценное при ней еще пропало, а он уж после нее смылся. Ну, вот, и рассказывал мне тот же человек, что снова пробрались эти в дом купца Савкина, к кладу. И там вышла с ними какая-то оказия. Ну, варнаки, ясное дело, не поладили, как клад поделить – и пошла у них там такая бодяга, что отец твой того, Николу-то – пришил… - Селифанов снова поглядел. Выждал паузу – дать опомниться и нетерпеливо продолжил, -  так мало того, была с ними та, что от матери твоей отца твоего увела. Так вот, рассказывал тот человек, смекаешь, наверно, кто, что нашли там ее с проломленным черепом. И предположил он, ну, короче, участковый бывший, Лихованов,  что перед тем, как идти на последнюю ходку, отец твой там где-то, на Почати все схоронил, да будто схоронил только ту часть, что у деда Митрия выкрал. А тот мол, страверский клад не открылся ему – потому, как плана Никола ему не отдал. Не отдал – и все. Бабке, сказывал, отдал. Из-за того, предположительно, и ссора вышла у них. Я бабку ту нашел, ну, в такие вышла – не поверишь, а только сказала – нету у меня того плану, отреклась, отдала, мол, на сохранение сестре – и молчок. А про сестру – как я не старался, и следов не сыскал. И между прочим, ты, может, и не знаю, как отнесешься, а другому бы я и не заикался, а ты – скоро родней будешь, да и связи у тебя, думаю, не маленькие… Так что давай это дельце обдумаем на досуге. Лады?
- Так а почему сам твой, как его, Лихованов… кладом не завладел – бессеребренник?
Селифанов расхохотался:
- Да уж, бессеребренник! Ха-ха, -и, подумав, ответил, - не в том дело, а только не смог он найти клада того.
- Почему?
- Кончается на у , - раздраженно ответил Селифанов и тут же поправился, - брехал Лихованов, ну, всякое там, - он влетел в большую колдобину, чертыхнулся, - тьфу, черт! Да, в общем, плетут всякое про те места – Почать деревня прозывается, слыхал небось? Не помнишь? Ну, так – когда уехал, мальцом еще… Староверский край. Веру, Лихованов, болтал, выжили, а нечисть, мол, заместила. Свято место пусто не бывает, так сказал. Что? Боисся? Я сам сколько думал, а вот повстречал тебя, да и думаю, чепуха: у страха глаза велики…

- А куда едем? - спросил Никита, а это был он.

Никита очнулся в горенке Танюшки Огневой и, не понимая, где он и что с ним, все никак не мог опомниться, наяву он или в сказку какую попал и, похоже, не вполне понимал, кто он и сам.

- Говорю тебе к старухе Паниной, Чепетой кличут, есть у нас знахарка такая. Мать рассказывала, высылали ее, да ни за что, а вернулась – стала людей пользовать, ну, лечить, помогать. Сколько лет уже. И в такую, говорят, силу вошла – страшно! Вот ведь это бывает, не раз я встречал: хотят человека со свету сжить – он только крепчает! Почему – не знаешь? И мне невдомек, тут чуть что – не знаешь, как и разобраться, а эти… да баба… Я бы в жисть не пошел, да Марина: пойди, мол, попроси за деда, больно чудит! Самой-то, вишь, не с руки: медик все же, чем может, поддерживает, а все не в коня корм.
 А я только с рыбалки, к магазину подкатил, ну, купить кое-чего – а уж бабы болтают, ну, одно дело, про тебя, а другое – опять дед Митрий по задворкам в одном исподнем летал! Ну, я решился: думаю, поеду, пока худого не случилось.
Да вот и думаю заоднем разведать у Чепеты, и как клада добыть.

Глава 3. Спрос

Избушка стояла на краю деревни, на отшибе, и была так мала, что казалась ненастоящей. За окошечками, занавешенными давнишними тюлевыми занавесками, не виделось ни малейшего движения, дом казался необитаемым. Калитка кой-где пообвалилась, зато ворота на тесовых столбах стояли прочно и незыблемо. Алексей ухватился за витое колечко, постучал. Никита ощутил, с каким напряжением вслушивался он в неясные шорохи и комариное гуденье.
- Взойди, не заперто, - послышалось со двора.
Леха утерся стянутой с головы панамой, призывно, веля следовть, мотнул головой, взглянув почти обреченно:
- Пойдем.
Ворота отворились – парни вошли во двор, поросший травой и у самых ворот – крапивой и репейником. Сладко благоухали зонтики ядовитого веха. Под ноги им выкатила черная собачка и залилась звонким лаем.
- Будет, послужила - поди,  - отогнала ее сухонькая старушонка, возникшая на пороге избушки.
Седенькие волосы, туго зачесанные на пробор, виднелись из-под белого, в сиреневых китайских огурцах, сатинового платочка. Поверх темного платья – коричневая понева с оторочкой по рукавам. Ноги в кожаных тапках ступали бы неслышно, если б старушка не приволакивала их. Она была такой древней, что, казалось, и на ногах стоять ей невмочь, и старушка ухватывалась за все, что ни попадалось ей прочно стоящего на пути. Словно нетвердо помня путь в жилую избу, старуха шарила рукой по струганной бревенчатой стене, ухватываясь то за перильца, то за столб, подпирающий худую крышу, то за сенной шкап, в котором селяне издавна, не имея ледников, хранили кринки с молоком, бочонки с квашеной капустой,  солеными рыжиками и прочую снедь.

Горница старухи тоже не радовала убранством. Было темновато, от чего некрашеные лавки вокруг стола казались еще серее. Обои, которыми оклеен был низенький потолок, местами прорвались, и, когда Никита закрыл за собой дверь, из щелей сыпануло землей.
- От, ты гляди-ко, землицы насыпало, - закрехала старушонка.
- А ничего, бабушка, дай-ка веник – счас я приберу, - неожиданно подсуетился Никита.
Алексей глянул озабоченно.
- Что ты, голубь, какой веник?! Изломать, с твоей-то силой? Нет, уж я после вас замету, сама. Садитесь, голуби, да скажите, с чем налетели, пока самовар наставляю.
- Недавно из-за стола, - отказался было Никита, да увидал по лицам, что опять не попал.
- Прислала нас, баушка Чепета, Марина Сергеевна, невеста моя, - высокопарно начал Алексей.
- Эк-хе-хе-хххе, – зашлась старушечьим кашлем Чепета, - кто ж помолвил?
- Как кто? – испугался Леха, - давно уж мы сговорились, заявленье в сельсовете вторую неделю лежит.
- То-то, сговорились… - проворчала старуха, загребая совком угли из сушилки и ссыпая их в самоварную трубу.
Разожгла лучину, затолкнула в самовар, наложила черную, изогнутую коленом трубу, сунула в печную отдушину. В трубе загудело, завилось. Старушка отряхнула руки, шаркающей походкой подошла к столу и меленько перекрестилась перед божницей, шевеля губами. И вдруг оперлась Лехе о плечо, грубовато вскрикнув:
- Поберегись!
С удивительной живостью взобралась на лавку и неуловимым движением закрыла шторкой икону в резном раззолоченном окладе. 
Сошла с лавки и убрела в темный прилуб за печью.
- Что, плох Митрий-от? – спросила из кухоньки.
- Плох, - перебарывая обиду, - ответил Леха.
- Обеспамятел? – спросила старуха, появляясь с какими-то укладочками и эмалированной чашей в руках. Черные глаза сверкнули молодым огнем.
- Мелет, - ответил Сашка.
- А, ну так говорила ему: прости ты Марью, прости: не тебе судить, даром что дочь. Нету – упорствует в грехе старый упрямец, вот и нажил болесть. Ну, дай гляну, чего там снова с ним приключилось.

 Старушка побросала каких-то снадобий, натащенных из кухонного закута, в синюю эмалированную чашу с высокими краями, на ножке конусом, залила подоспевшим кипятком и стала, склонив лицо над дымящимся зельем. Зашептала еле слышно. Никита подмигнул Лехе – Леха сидел недвижно, словно в лавку врос. Вдруг Никита, осоловев, словно от вина, увидал, как пар над чашей завился замысловатыми знаками, вошел старушке в рот, в ноздри, заволок глаза. И непонятно откуда: то ли со щелястого потолка, то ли из блаженно защуренных глаз старушки - лица, лица повалили на стол, разлеглись карточным пасьянсом. Никита вовсе помертвел, когда старушка стала вовсе не старушка, а черноволосая, туго сложенная, крепкотелая женка в атласном сарафане. Молодка выхватывала взглядом карты – те оживали: дамы и короли, валеты и шестерки заводили игру, поначалу безмолвную, постепенно наполняющуюся невнятным гулом, шуршанием - жизнь, смешная и страшная, представала в той игре во всем неприкрытом обличье.

Больше всего Никиту захватило открывшееся на шестерке треф: там показался дрожащий, словно в предчувствии последнего часа, парнишка, белобрысый и курносый. Бессмысленные глаза парня затянуло пеленой. Он трясся в тяжком ознобе и бился головой о батарею парового отопления. Раны по всему телу сочились кровью. Кто-то, невидимый, бил парнишку ногами, доносились обрывки ругательств. После каждого удара парень корчился, мертвел – мучитель дожидался, пока тот отойдет и, оседая к батарее, заговорит, запросит непослушным языком.
Женщина повелительно указала Никите, окаменевшему от открывшегося страшного зрелища:
- Гляди!
Парнишка зашелся в кашле, выхаркивая мольбы, обращенные к тому, кого Никита не видел.
- Да я все и делал, как ты велел! – выкрикнул, заслоняясь из последних сил.
Никита не разобрал, в чем обвиняет его тот, невидимый, осыпая парня ругательствами.
- Подложил, - немеющими губами выговорил парень.
Невидимый снова ударил – Никита, холодея, не хотел больше слушать, но, заходясь в тряском страхе, понял, что несчастный сделал не так.

- Я бы не взял, если б…- удар не дал договорить.
- Сволочь! – ругательство вошло Никите в уши, он содрогнулся, очутившись на загаженном полу. Все тело было – сплошное месиво. Правую руку, прикованную наручником к батарее, пронизывала нестерпимая боль. Изможденное черной тягой, тело билось, исходя в страшных корчах. Дуло пистолета целило в лоб. Он хотел заорать, но судорога разломила тело, сдавила  горло. Вспышка ускользающего сознания осветила, выхватив из небытия что-то давнее о себе самом – с напряжением последнего усилия он выговорил:
- Убей, сука, все равно она оказалась сильнее тебя.
Огонь вырвался из отверстия, непонятно как в своей малости вмещавшего сокрушающую силу – Никита не ощутил разрыва тканей, почувствовал только, как заволновалось разреженное пространство, и погрузился в темноту.

Когда он открыл глаза – увидел, как, приподняв тюлевую занавеску, старуха в поневе  и клетчатом платке давит сухонькой жилистой ручкой мух, вжимая их в оконную раму. Он вдруг все вспомнил про самого себя, рванулся и – не двинулся с места, словно прикованный к скамье.
- Очнулся, голубь? - дребезжащим голосом спросила старушка.
Он хотел заорать, напрягся всеми жилами, но не смог сказать и слова.
Она заохала, закачала головой:
- Ишь, лихоманка-то скрутила. А не будешь по кривой дорожке ходить, да чужое на себя примеривать! На-ко вот, выпей, - и протянула ему стакан с водой, по поверхности которой плавал, хлопотливо жужжа, уголек.
- Не разом, - отняла стакан старуха, - три раза глотни, да ладони подставь –  умоешься, тоже трижды, милок, - ну, вот и ладно, - похвалила, когда он выполнил все, как велела.
- Теперь ступай, да помни: не катись, куда толкнули, да себя не забывай. А по худу покатишься – другого толкнешь. Деду-то Митрию неспроста померещилось, будто Марьюшку, дочку, от тебя защищает – одного куста его худоба с той,  что тебя изломала. Вон и внучку, Маринку, Марьей называет – остатки попутал.

Он смотрел, маясь вопросом, выговорить который у него не было сил.
- Селифанов-то? Куды надо, туды и покатил, - и осердясь, выговорила, словно по принуждению, - об себе думай! Пошто Костей назвался? За брата себя выдал? Сестре перед народом зазорно - она ему судьбу-то и выдумала. А настоящую его дорожку тебе показали.

Парень не хотел верить, что бабкины слова – правда, что пережил смертный ужас на самом деле. К тому же он не до конца понимал, кто он теперь. Ему хотелось ухватиться за бывшее в реальности, и, как утопающий хватается за соломину, ухватился он за знакомство, которое свел перед приходом к старушке:
- А Селифанов где? - выговорил упрямо и обрадовался тому, что получается говорить.
Старушка, усмехнувшись, ответила:
- Селифанов-то? Нет, не видал и не знает, чего ты узнал: каждому своя дорога. А, это-то? В каком образе увиделась-то тебе? – опять словно прочла его мысли, - Так это кто чего высмотрит. Ну, а уж дале, парень, сам решай, как поступать. Решишь начатое довершить, за кладом погнаться, – помни, силенок твоих однех так не хватит.

Она помолчала, сосредоточенно ловя муху, юзающую по стеклу, и, поймав, проговорила:
- Покровительством вышних сил заручиться можно, - посмотрела с прищуром, - да только от которых сил и на какое дело потратить - каждый сам, говорю, за себя решает. Ну, и ответ, долго ли коротко, придется держать. Да и волю немалую надо, выучиться чтоб понимать, куда идешь, да за каждый шаг-от свой отвечать. Кто этому уменью научился, тому  и выбирать дано, за того никто не решит. Одно только помни, - голос старухин окреп и снова огнем блеснули глаза, - заговорен тот клад, за которым гонишься. Да большим огнем закален. Души людские за веру там погублены, потому откроется он только чистой душе да равному по силе. Но и этого мало: слово, которым клад заговорен, на большом грехе замешано. Потому возьмет его та, чья чистая душа из темной купели хлебнет, а не опоенная останется.
Махнула старушонка сухонькой ручкой – а уж стоит Никита во дворе, а как выйти – не сообразит. Крапивные заросли да зонтики собачьих дудок качнули душистыми головами, расступились и, сам не понимая как, парень оказался на дороге, которая, петляя, вывела его к изгибу реки. Вода в реке оказалась холодной, как в колодце, и коричневатой, словно крепко заваренный чай.

Глава 4. Отзыв

Марина осталась одна. Слышно было, как тикают на стене ходики. Усиленно завозились винтики-пружинки старинного механизма, вздрогнула цепь, позвенно опуская гирьки - сосновые шишки. Дверка избушки-циферблата откинулась, выпустив на божий свет кукушку, словно дуло фигурной пушечки, выстрелившей в тишину своим механическим «Ку-ку, ку-ку, ку-ку». И без передышки невольница была втянута обратно в механическое нутро и накрепко захлопнута дверцей. Марине вспомнился детский восторг, с которым они с Костей  подстерегали появление механической птички, умеющей не только куковать, крутить головкой и махать крылышками, но и чудесным образом отгадывать время. Воспоминание вызвало неприятный холодок в затылке. Она научилась не думать о брате, канувшем где-то в сутолоке городских кварталов. Тяжелее было перебороть сиротскую обиду брошенной дочери - она справилась и с этим.

Дед дышал тяжело, и во сне сражаясь на неотпускающих душу войнах.
Марина подумала: «Кусков наоставляли! Надо собрать да тете Насте снести, в пойло заварит», - и принялась убирать со стола. Подмела пол, собрала домотканые дорожки и вынесла на поветь. Дом был старинный, вековой. Других таких в Заколье не осталось. Сквозь прорехи крыши пробивались пылящими столбами лучи. Пахло древностью и лежалым тряпьем. «Надо бы разобрать этот хлам», - подумала Марина, взглянув на деревянные сундуки, запертые старинными запорами. Марина свалила половики в кучу и подошла к самому большому, узорно раскрашенному.
Сунула руку под тесину, брошенную на прохудившийся пол, вытащила ключ старинной работы. Замок клацнул, словно хотел укусить, но открылся. Марина откинула крышку сундука, оклеенную картинками, которые когда-то так будоражили ее воображение, и стала перекладывать подзоры, полотенца с вышитыми концами, расшитые рубахи и узорно затканные простыни, такие тонкие, что можно было любую протащить через колечко. И, в который уже раз нашла кем-то завязанный узел. Содрогаясь от страха, похожего на омерзенье от запаха подопрелого лежалого тряпья, развязала плат: под длинной белой рубахой, белым платком и белыми чешками лежала иконка, писанная по дереву. Святые угодники писаны были по клеймам, иные сюжеты помнились Марине из старинных книг, хранившихся когда-то  в таких же сундуках, а после безвестно канувших. Марина оперлась  спиной о сундук, положила икону на колени и принялась рассматривать ее, выхваченную из полумрака лучами, проникшими сквозь прорехи в крыше.
Из далекого далека донеслось кукование кукушки. Марина вздрогнула и оглянулась. «Послышалось», - сказала себе, отложила икону и вытащила длинную белую рубаху, которую она приняла вначале за ночную сорочку.

« Марии это смертный узел, готовила твоя мать себе на смерть, да не пришлось нарядиться, - послышался тихий голос, почти шепот.
Марина остолбенела с сорочкой в руках, боясь пошевельнуться.
- Не бойсь, не трону, - послышалось снова, и невозможно было понять, откуда доносится  похожий на шелест листьев шепот.

- Тут я, - сказало из угла, где лестница с повети спускалась на двор.
Марина медленно повернулась. Замирая от страха, она явственно различила, как вздыхает на дворе, жуя нескончаемую жвачку, корова. Когда же раздалось блеянье овец и частый топот копытец, Маринины руки ослабели – сорочка, скользнув, упала на расшитые полотенца.

- Говорю, не за тобой пришла, худого не сделаю, - прошелестело снова из черноты угла.
Старушечка, благообразная, в старенькой, штопаной одежке, из-под платка, повязанного с защипами, виднелись седые волосы, расчесанные на ровный белый пробор, вышла из черного бревенчатого угла и, просеменя, словно по полу, по проему над лестницей, стала посреди повети.

- Зашла сказать, что нету на твоей матери той вины, что на деревне плетут. Другое бы чего плели – нету человека без греха-то.
Марина сидела ни жива ни мертва.

- А еще пришла сказать, что привет тебе от матери будет. И чтоб думала ты крепко, девка, как тебе судьбу свою направить, потому приспело твое времечко. А не бойся: не боясь-то, справишься. Сердца своего порывистого не знаешь, так не всему доверяй, о чем тоскует. Слушай сердце-то, сама себя слушай, да вспоминай, чему учили, а худу так тебя никто не учил. Кровь заговорит – так куда толкнет, неведомо:  все человеческое в ней, не только ближних, но и тех дальних, о ком и слыхом не слыхать. Деда твоего кровь разгорючая, да и моя кровинушка в сердце твое вестушку несет, да весть вести рознь. А ума тебе достало, чтобы кровь окоротить. Уменья да сноровки тоже не занимать. Вот и выйдешь на дорогу. А чем сможем, так будем помогать. Где дух твой – там и мы. Икону хорошо, что нашла. В избу снеси – к добру. А большего не дано мне тебе сказать».

- Бабушка Матрена? – спросила, опоминаясь, Марина.
Старушка поклонилась в пояс и, просеменив над лестничным проемом обратно, оказалась в темном углу.
- А за что тебя дед-то, мать говорила, поедом ел? – выкрикнула Марина, боясь, что старушка исчезнет, не ответив, - почему бил? Не любил, что ли? А женился?
Старушка, сыпанула неслышным смешком, и ответила спроста, словно соседка, забежавшая на беседу:
- Любить-то любил, - старушка пожевала губами, зашалестела снова, - да только слова-то такого не было у нас. 
- Так за что? Мучил-то тебя, поносил, позорил?
- А за красоту, знать – ответила старушка, и лицо ее ожило воспоминанием, - многие сватались ко мне, хоть и не было приданого у меня, сироты.  А Митрий – тот из богатого дома, им все надо было, чтоб быстрей, да чтоб больше… а неродная я в семье была, так дядя по-своему рассудил: нечего, мол, с голытьбой водиться, а стерпится – слюбится. И отдал своей волей за Митрия. Так вот красота моя ему покоя не давала, все ругал, как другой парень али мужик засмотрится. Вот и лупил, видать, чтоб поскорей увяла. Да за себя зла не помню – муж был, как ни говори, вот и давал ума. А что дочку, Марию, проклял, наговорам поверил – за это Митрию ответ держать.
На том старушка поклонилась и исчезла, будто не бывала.

Марина сидела, не в силах подняться, и все тело ее занемело, полнясь непонятным ощущением. Дивясь чувству, в котором не столько было страха, сколько радости, превозмогая онемелость рук, она поднялась, увязала материн смертный узел и уложила ее приданое обратно в сундук. Хотела уже крышку захлопнуть, да загляделась, как во сне, на картинку: пальмы, море, а на море, вдалеке – кораблик беленький, на трубе – две черные полосы, одна – широкая, другая – узенькая.
Как вдруг волны задышали, оказавшись рекой, кораблик гуднул, с шипением выпуская пары. На палубе заиграла музыка, и пассажиры, парами, закружили в танце. Женщина в наброшенном на плечи сером пиджаке засмеялась, закидывая голову, а мужчина шепнул ей что-то, касаясь бритым подбородком розового уха.

«Да что со мной?!» -  Испугалась Марина, ухватила себя за виски.
Картинка снова стала картинкой. В памяти всплыли слова старушки, как не сопротивлялась Марина их появлению. Предчувствие тяжелым удушьем подошло к горлу.
- За что мне? – заломила Марина руки, закинула голову, по привычке не давая пролиться горьким слезам.

Лучшая студентка на курсе, после училища Марина не собиралась возвращаться в деревню, когда с дедом приключилась эта беда. Он еще продолжал присылать ей письма, обрывая фразы, перескакивая с одного на другое, а после и вовсе понес околесицу. Чего-чего не передумала Марина. Но когда в общежитии объявился Костя и, трясясь в смертном ужасе, повалился сестре в ноги, моля помочь деньгами, а после канул бесследно – оборвала тяжкие раздумья и поехала к деду.
Устроилась Марина легко – как раз к тому времени Димитревна наотрез отказалась работать на два участка. Из фельдшеров в сельсовете была еще Оленька Волчанинова, но у нее закрутилась нехорошая история с младшим Варнаковым, появлявшимся на медпункте всякий раз, когда Оленька получала спирт. Димитревна до поры до времени покрывала Ольгу перед начальством, с глазу на глаз давая ума. Но вести в гулком зазоринском воздухе разносятся быстро. Светлана Варнакова, узнав про плутни мужа, подстерегла момент и устроила на медпункте такой разгром, что Оленьку, пощадив как молодого специалиста, в неделю переправили в обушанский сельсовет, за сорок километров от зазоринского. Сорок километров - смешное расстояние для младшего Варнакова, имевшего пристрастие к медицинскому спирту и охочего до женского полу, и история Оленькиных страданий не закончилась. Но так случилось, что как раз к приезду Марины приключились все эти события, и место фельдшера в зазоринском медпункте освободилось.
 
Поначалу Марине казались дикими бесконечные толки, заводившиеся каждым едва пересилившим болезнь. Перипетии истории несчастной Ольги и ветреного Варнакова толковались, в зависимости от тяжести болезней и характеров зазоринцев и жителей окрестных деревень, и так и эдак. Но постепенно ей самой стал казаться знаком судьбы случай,  давший зазоринцам знающего медика безупречной репутации. Постепенно хор пациентов свелся к тому, что, заминая подробности скандальной истории предшественницы, сельчане взялись превозносить Марину как продолжательницу дела ушедшей на заслуженный отдых Димитревны, имевшей репутацию женщины честной и мудрой.

Неожиданная дружба новой фельдшерицы с Танюшкой Огневой повергла зазоринцев в оторопь. Деревня взволновалась, словно впервые сознательно переживая собственное падение. Деревенские даже болеть перестали, а прихворнув, вылечивались домашними средствами, что было вернее, да и по карману не било, но обида встала в сердцах зазоринцев. Аннушка Ольянинова, верившая в медицину со времен давней юности, открывшей спасительную силу лекарств,  дошла до Серафимы Димитревны, живущей на дальнем краю деревни с порога попросила:
- Поговори ты, Серафима Димитревна, с девкой, хороша девка-то, а пропадет, как с Огневой Танюшкой связалась!
- Да ведь ты сама и защищала Танюшку! – удивилась фельдшер.
- Так одно дело, что без мужа, да по молодости, осталась, кому как не мне знать, как одной-то вековать, да с больными родителями биться! А другое, что ей мои слова – нипочем, гулеванит напропалую. И девку собьет. И ведь если бы дружба была, ни слова бы я не сказала. Ведь Таня этой дружбой от молвы заслониться хочет, да, мало того, затянет в свое болото, не стерпит, что у «подруги» репутация чище! Ты всю жизнь отработала - марку держала, сколько лет Матвея твоего нету. Моя судьба тоже на деревне известная. А сколько сватали меня, сама знаешь – замуж и то побоялась выйти: как наутро глаза на деревню покажу! Вся наша жизнь тут, как на ладони,  да теперь по-другому живут – бога-то не боятся! За помощью обратиться – и то неохота, - и Аннушка, переживая сказанное и недосказанное, побрела в обратный путь.

Серафима Дмитриевна была на полколена младше Аннушки Ольяниновой. Когда-то, испытав благоговение пациентки, расхвалившей ее медицинские познания и уменья, Серафима поддерживала Аннушкины мнения, даже и отличные от своих. Но с тех пор, когда она нуждалась в такой поддержке, много воды утекло. Серафима Дмитриевна давно научилась не брать  на себя лишнего, не вмешиваться напрямую в деревенские распри, умудряясь при этом оставлять за собой влияние решающего голоса. Одиночество, тем более, женское, виделось ей по-другому – ей, смолоду оставшейся без мужа в годы, когда старинные обычаи хоть и пошатнулись, да на деревне еще крепко правили, когда почитали стариков и старые устои. Изба фельдшерицы стояла на краю деревни, и проезжие знакомцы норовили привернуть не только для того, чтоб выразить сочувствие молодой вдове. Да и лесные опушки видны из ее окон куда лучше, чем из Аннушкина, стоящего посреди деревни дома. А уж о том, сколько женской мольбы  пришлось на ее фельдшерскую службу, участницей скольких историй любви, по большей части, запретной, пришлось ей стать – и говорить нечего. Муж Серафимы Дмитриевны, Матвей, красавец богатырского сложения, уж после женитьбы выказал буйной нрав и неукладистый характер. Ставил себя высоко, водился с людьми значительными и властными и ворочал делами, о которых на деревне и шептать осмеливались немногие. Но силы и азарта в нем было больше, чем изворотливости. И когда, не посчитавшись с переменой местной власти, на одном из горячих дел его изловили  и притянули к следствию бывшие дружки и компаньоны, Матвей, по горячности характера не стерпел, заперся в собственном сарае и, вложив дуло охотничьего ружья в рот, нажал курок. Серафима Дмитриевна, натерпевшаяся за время замужества многого, выдерживая лицо, не пропустила ни одного рабочего дня. Но внутри у нее все обмерло, она стала бояться ночей, едва ли не каждую из которых разрывал несмолкающий выстрел, словно Матвей не в себя, а в нее выстрелил. Больше всего страшилась Серафима Дмитриевна, как пройдет погребение. Без конца думалось: а ну, как возмутятся люди, да не дадут похоронить  самоубийцу рядом с честными христианами. Временами находил на нее такой страх, что она с отчаянием, близким к ненависти, думала о том, как неразумный муж и ее, несчастную, хочет, видно за собой утянуть. Но времена изменились - Матвей упокоился рядом с родителями.
Ночи стали страшными еще и потому, что дружки, доведшие мужа до несчастья, не стали давать покоя и ей. Она и просила и плакала, и грозила, пока не додумалась, что подозревали они, будто досталось ей после Матвея денег. И пока она не придумала, как отвадить любителей дармовшины, пришлось натерпеться страданий оскорбленной гордости.
Репутация, заработанная Серафимой Дмитриевной за годы бескорыстного служения, вытащила ее на себе из омута страхов, унижений и страданий. И, обретя душевный покой и независимость, какие только на деревне возможны, Серафима никому не поведала сомнений, что пали на сердце саднящей тоской во времена душевной смуты. С сомнениями в неколебимости старых обычаев и их основ женщина боролась в одиночку, но не всегда ей удавалось заглушить их голос. Таковы были причины, по которым к голосу укрощаемой плоти в разноглосице жизненных зовов Серафима Дмитриевна относилась куда демократичнее Аннушки Ольяниновой, которая, если верить рассказам старушки, и замуж не посмела выйти, не пересилив страха перед всевидящим оком деревни, поджидающим утра новобрачных.

Визит пациентки, пришедшей к ней, по старой памяти, как к держательнице устоев, растревожил в душе Серафимы Дмитриевны многое, казалось, давно изжитое. И она, фельдшерски терпеливо выслушав и проводив гостью, глядела, как, осердясь на немощь, шаркает к дому Анна. А когда старушка остановилась с Надеждой Трюхиной, выскочившей на дорогу поразузнать новостей, Серафима Дмитриевна с сердцем развернулась к ухватам и принялась шуровать в печи. Выставив ведерный чугун с распаренным зерном, она, как бы невзначай, выглянула в окошечко кухни, откуда дорогу видно было до мосту. Аннушка горестно опиралась на клюку. «Сколько упрямства у человека! Предлагала ведь остаться, по-хорошему просила: дочку, мол, с зятем жду, отвезут до дому – нет! Пошлепает!»  Серафима Дмитриевна опустилась на табурет, не в силах вернуться к хозяйству, и бездумно наблюдала, как жадно ловит Надюшка сокрытое в речах Аннушки.

- Поди им объясни, как проблемы-то чужие надоело за столько лет решать! – воскликнула Серафима Дмитриевна в сердцах. - Ни один ведь, к кому ни приди, не скажет, как в учебниках прописано: боли, мол, в подвздошной области – нет! А из-за печки выезжать заведет: невестка, мол, такая-сякая, все напоперек! А ты выслушивай все семь верст до небес. А что у самой свекровь хуже смолы, и самой тоже хочется своим умом жить, а не прислуживать да не на чужих огородах горбиться! Прибегут-то:  все – небо пало: «Христа ради, сын помирает», - а ни одна не скажет прямо, что спьяну пал да расшибся или опился до помутнения. А заведет рассказывать, кто сколько бутылок в сельпо купил да где и как угощал, перед тем как падучая сынка свалила и он речи лишился да пеной изо рта изошел: выслушивай да додумай сама, где правда, а где что!

Одолели Серафиму горькие воспоминания. Бывал ли хоть день, чтоб дали покоя? Ни дня, ни ночи не знают! Тот угорел, другая поясницу сорвала, у третьей схватки раньше времени начались – не понос, так золотуха. А уж после Матвея… хоть при нем-то немного радости видала из-за ревности да гневливости, а уж после сколько слез пролила!
Нахлебалась досыта! Да на хозяйстве одна: то крыша протекает, то баня рушится, то забор чинить надо, да дров заготовить, да скотину прокормить - этими вот одними руками так-то вот каждый раз мешки да чугуны ворочать: хряков выкормить, да мясо на рынок свезти, да копеечку к копеечке сохранить, чтобы девки, обе, красавицы, поехали бы да выучились, да парней бы нашли, семьи устроили!

Да и как им, эким твердолобым, объяснишь, что если  и вмешивалась в чужие судьбы, так потому, что просили! Жалела трудов своих: не пойди, не вмешайся – начнут плести, никого не пожалеют, все припомнят, могил не пощадят! Нынче забыто, сколько сил положила по молодости-то, при начале, на прививки вон хоть агитировать! А лекарствами лечиться? Да деды-бабки такие тугие были – скажет: видать, срок пришел, Серафимушка, а пилюль твоих сроду не пивали и не стану, бог знает, чего там и намешано!
Уж как и вышло, что поверили? Да когда выздоравливать стали – ну, вроде чуда для людей. Раньше поди – дизентерия, так косит насмерть, а тут – порошочки да уколы – и подымется человек, и семья не осталась без кормильца! Вот и стали везде, где надо и не надо, звать рассудить деревенские дела, вроде мудрости в тебе хватает человека к жизни вернуть, так уж и в наших делах разберешься. Поначалу и лестно бывало, пока пару раз не нажглась, когда за советы да за помощь сама же и оказалась крайняя. После стала осторожная: позовут – десять раз подумаю, идти в эту семью разбираться, или недосугом отговориться. А толковала да советы давала, только если просили совета моего. Да и то какую тактику вела: больше слушала, а поддерживала только те мнения, которые ближе к правде. Да если и раньше таких видала, что не в коня корм, что советы любые, хоть бы и самые премудрые, на пользу не пойдут – тем более, теперешним не судья. Свое у них понимание, особое, и жизни и того, как им быть в жизни, от которой, как ни крути, они с Аннушкой далеко отстали. А уж Марине и вовсе советы Серафимы Дмитриевны не нужны: окромя ума, гордость в ней природная, семейная - не сломить ее и целому обществу, не то что отставной фельдшерице!

Надя Трюхина, не взирая на то, что Аннушкины руки, опиравшиеся на клюку, взбухли синими жилами, не хотела уходить, пока не выяснит, для каких причин проделала старуха тяжелый путь на другой край деревни. Для приличия поспрошала о том о сем, и только после подобающего вступления спросила:
- Что, к Димитревне ходила про фельдшерицу Маринку толковать?
- Да было бы проку! – возмутилась Аннушка, - не в свои-то дела соваться!
Но, подтянув узел платка под подбородком, ухватив один конец зубами, а другой – дрожащей от напряжения рукой, выговорила:
- Да у Димитревны дел своих дак – ой! Нахлебалась со всем-то околотком – каждый перед ей, как облупленный, что в беде, что в болести. А кому надо совета – никому не отказывала. Не было случая.
- Ну, так чего говорит? – глаза Надежды загорелись интересом.
- А сама знаешь, много учености надо, чтоб нашу путаницу разобрать, а еще больше ума потребно, чтоб догадаться, что больше пользы - в сторону отойти, да не мешаться, когда охота поперек горла кому станет жизнь свою сокрушить.
- Так и сказала?! – ужаснулась Надежда, - мое, мол, дело - сторона?!
- А сойди с глупого места! – упрекнула Аннушка, понимая, что напрасно не сдержалась и заговорила с Трюхиной, разнесет теперь по всем дворам.
- Так чего сказала-то?
- А сказала?! – уже вовсе не зная почему, рассердилась Анна и, глянув искоса, резанула, вложив в интонацию невысказанную обиду, - дочку, мол, жду, сказала, да и с зятем. Да Борька, вон, слышь, с Федькой голодные орут– кормить надо!
И, оставив Надежду в недоумении, из последних сил побрела до дома, досадуя, плюясь и ругая себя на чем свет стоит. Она, и не оглядываясь, знала, куда помчится Надюшка после разговора на дороге.

Трюхина, для вида похлопав себя по бокам, будто чего ища, воровато оглянулась и, едва сдерживаясь, чтобы не пуститься вприпрыжку, помчалась на край деревни. Через минуту она уже стояла в заулке Димиревны, у загона со свиньями.
- Серафима… хг, - сказала, прокашлявшись, тонким срывающимся голоском, - Серафима Димитревна!
- Чего тебе, Надя? - подняла  та оплетенную короной седых волос голову.
- А слыхала ты, чего Аннушка Ольянинова про тебя по деревне разносит?
- Поди, Надя, не греши! – из последних сил заслонилась Серфима от обиды, - не бывало такого, чтоб тетка Анна сплетни по деревне разносила!
- Это раньше не было, а нонь – видать, вовсе из ума выжила.  Ты поколола бы ее чем!
- Я те вот кольну счас! – рассердилась фельдшерица, - уйди, добром, дай Таню встретить, не порть настроенья!
- Во-во, она и говорит, дочку, мол, фельдшерица ждет. Дороже стало ей родное дите обчественных дел!
Серафима Дмитриевна оторопела. Надежда, понимая, что задела-таки за больное, загомонила:
- Ей-то чего, своих нету, да и замуж не выхаживала! Где ей матерно сердце понять! А говорят, бывал у ней…
- Ой, поди, поди Надежда! – опомнившись, замахала на нее Серафима Дмитриевна, - поди, говорю, не то дак никогда не приходи больше в долг просить – не дам!
- А я чего? – воровато оглянулась Трюхина, - люди говорят, а я виноватая?

Серафима Дмитриевна, заперев загон, обругала себя разными словами, чего давно уж с ней не случалось. И, не желая заходить в дом одна, уселась на лавочке, отмахиваясь от комариных атак и поджидая детей. Но настроение было испорчено так, что даже зять заметил. И Серафима Дмитриевна, вопреки заведенной привычке не рассказывать детям про невзгоды, передала народившуюся сплетню.

Зять прищурил глаз и, хитровато разглядывая сияющий в свете люстры хрусталь рюмки, сказал:
- В ваших делах далеко мне, мама, до Вашего понимания, а только так я думаю, - он набрал в легкие воздуху и, соображая, не слишком ли резанет, выдохнул, -  что прогресс неумолим!

- Да правда, мама, - мягко склонила голову красивая Танюша, - хватит уж тебе душу за других рвать – кто спасибо-то скажет?
 
- Именно, - подтвердил зять, ширя глаза и указывая на жену, как на последний аргумент, - памятника так, при жизни, имею в виду, никто не поставит.

Серафима Дмитриевна посмотрела на детей, молодых, полных сил, невыразимо красивых. И почему-то впервые подумала об их молодости и удачливости как о неотразимой преграде, из-за которой никогда не разглядеть им ее жизни. Она склонила голову, обернутую серебряной косой и, сдерживая слезы, проговорила:
- Да и то говорю: поди ты, Аннушка, поди, думай вон о своем здоровье, - и поняв, что ничего подобного она не говорила, и Танька наверняка об этом догадывается, подняла рюмку и тоже поглядела на радужно светящийся хрусталь, - ну, так вы-то хоть будьте здоровы!
- А то! – хохотнул зять и, поморщась, глотнул.
Тещины похвалы он воспринимал с неизменно доверчивой радостью и не собирался обманывать ее надежд на их счастье.


Аннушка попробовала наставить Марину сама. Отправила племянника оформить вызов – болезней-то хватало – и, выслушав заботливые, как обычно, наставления, заговорила тончающим голоском:
- А ты, Маринушка, хорошая девка такая, и болезни вот все понимаешь, как узнать-извести… а не водилась бы ты с Танюшкой, добром тебя прошу, - сказала, морщась от подступающей слезы.
Марина посмотрела строго и прищурилась, едва сдерживая забурлившие в горле гнев и насмешку:
- Так вы кого мне посоветуете в подруги? – спросила гортанно и несколько свысока.
- Правда твоя, девка, - согласилась Аннушка, поразмыслив, - нету тебе ровни на деревне.
- Вот ведь, Анна Андреевна, с  вами бы я дружила, со  всеми почтенными женщинами деревни, да боюсь наскучить своими глупостями, - Марина звучно щелкнула застежками медицинского чемоданчика.
- Пошто? – искренне удивилась Аннушка, - приходи, хоть в любое время! А секреты твои, коли доверишь, сохраню поглубже семейных, - Аннушка гордилась своим умением не проговориться о доверенном в гулкой раковине деревни.
И только когда увидела, как медичка переходит реку по мосту, поняла, что девка-то в ответ на ее заботу съязвила.
- Ишь, - обиженно сказала Аннушка, уперев старческие руки в столешницу, - вышагиваёт… - и больше о Марине и ее медицине никто не услышал от Аннушки Ольяниновой ни слова. 

 

Марине вспомнилась дружба с Танюшкой Огневой, самой отчаянной бабенкой на деревне. Обо всем  Танюшка судила вольно, презирая деревенские понятия и нравы. Да и чего в их дружбе было зазорного? Бегали на танцы, а перед танцами, так уж в деревне повелось, сиживали за бутылочкой вина. Танюшка не скрывала, что вольно не только говорит, но и живет, не считаясь с мнением соседей. Как-то раз, будто вскользь, обронила,  когда вдвоем возвращались из соколинского клуба в Зазорье: мол, пильщики в теткиной избушке отдыхают. И, глядя на погрустневшую Марину, откровенно спросила: «Что ж, неужели и с мужиками не поблажим?» Марина сколько раз вспоминала, как тут-то и затрещал мотоцикл дядьки Игнатия. Она даже спросила его, зачем его в такой час понесло от родни, из Соколиного. Игнатий отшутился со смешком: «Тебя из беды выручать».  А тот раз она сидела в люльке его трескучего «Урала» и плакала, изо всех сил ломая саму себя, чтоб не спрыгнуть, да не побежать обратно. И когда до Заполья оставалось с километр пути, ей со всей ясностью представилось, как вбегает в тесную избушку и заводит под гитару вторым голосом.

На деревне толковали, что дружбой с новой фельдшерицей прикрывается Танюшка от худой славы. Марина не хотела ничего замечать.

Севка был на два года старше. Отслужил срочную и  сверхсрочную,  да не очень рассказывал,  как пытался устроить жизнь подальше от родной деревни, да не устроил.  Встречая Марину в магазине, в клубе или на дороге, смотрел пристально и нервно. А однажды явился в дом и бухнул с порога: «Я, - сказал Севка, - много говорить  не умею. А ты,- сказал, - хочешь – прогони меня, слова не услышишь, а только жизни без тебя мне нет».

И  все образовалось. Севка сумел стать незаменимым: и дом был на нем, и огород. Севка и рыбачил, и охотился. А главное, с дедом он сдружился, как с родным, и узнал к нему подход. Зачудит дед –  Севка станет напротив него, посмотрит в глаза и такое словечко найдет – враз утихомирит, никакого лекарства не надо. И во всем Севка был молодец. Сказал: «Привезу дров», - можно не переживать, как зимовать будут. Сказал: «не будешь больше на велике по вызовам мотаться», - и добился через дружков, чтоб дали машину. Так было бы во всем, если бы… если бы не попала, по старой привычке, Севке в рот стопка водки. Ушел в тот день от нее человеком, а вернулся не Севка, а полная дрянь. Когда впервые увидела его таким Марина – отвернуло разом. Прогнала прочь. И сколько ни ходил, сколько ни просил, сколько ни давал обещаний – ничем ее было не тронуть. Рубанула по живому, как отрезало.

И тут заблажил дед. Она билась с ним, не умея унять его бредни, а он чуть не разнес дом в щепы. Тут-то и подоспел Севка. Усмирил деда. А после упал Марине в ноги – вымолил прощение.
Но заявление из сельсовета Марина забрала и сказала, что надо подождать. Севка делал все, чтобы Марина простила. А в Марине словно что-то сломалось: вроде бы все то, да что-то не то. Время шло, она крутилась в беготне по вызовам и приемам. Пообвыкла, стала проще смотреть на все, что окружало. На деревне прижилась и перестала рваться душой прочь. Только иногда всплывали смутные надежды, так радостно тревожившие душу в том мае, перед выпуском. А с Севой не налаживалось. Умом понимала, что лучше мужа ей в округе не найти. Но запеклось что-то на душе, зачерствело. Раз пожаловалась подружке: не знаю, мол, что и делать, а переломить себя не могу.
Через неделю после этого разговора Сева ушел от нее к Танюшке.

На деревне размолвку подружек приняли как должное. Даже поговорили самую малость, словно утверждая случившееся. Деревня, наконец, вздохнула с облегчением: белое опять стало белым, серое – серым. Не была в собственной правоте уверена только одна Марина, но этого она никому не показывала.

Три года минуло –  Севка давно в Снежинске, женат, дети, погодки, подрастают, и сама она с Селифановым заявление подала, через месяц свадьба.
А вот запуталось что-то, заплелось,  и на душе тяжело, будто что-то не то, не так что-то. А что не так? Непонятно.
Упала Марина на подзоры-полотенца, вытканные когда-то бабушками-прабабушками, разрыдалась. И чем горше плакала, тем яснее вспоминала, что узнала сегодня что-то светлое, хорошее. Отерла Марина слезы, огляделась. Прошептала: «Я знала, что ты ни в чем не виновата, мамушка», - заперла сундук и вернулась в избу.

И только когда вошла в избу, вдруг изумилась простой мысли: скажи она кому, что случилось…  Марина не додумала, устремила глаза в красный угол, где висела икона и куда поставила найденную в сундуке, прижала руки к груди, как вдруг голос деда изумил ее еще больше:
- Ты, Мариша! А я заждался … сядь, - проговорил дед Митяй и сел, откинув занавеску.
С усилием подняв руку, указал на стул возле.
- Бьешься ты девка, вижу, вижу, не спорь, - начал давно забытым твердым голосом дед, - а только понапрасну все: ни со мной  никакого толку, ни у тебя ничего не выходит.
Дед задумался, но видно было, что лекарство подействовало и видения отступили.
- Послушай меня,  старого, Мариша: не пара тебе Селифанов, не знай откуда он и взялся на деревне.

Марина смотрела на деда, удивляясь:  ни разу за все время ухаживаний Селифанова дед никак не называл его, и Марина была убеждена, что ни имя, ни фамилия его ему не известны. Она привыкла думать, что дед живет в мире грез, не отдавая отчета в происходящем вокруг.
- Удивляешься? – горестно спросил дед, - думаешь, дед Митяй совсем того, - дед покрутил ладонью у лба, - спятил? А не сегодня я понял, отчего меня лихоманка трясет: Маньку-то проклял я, поверил наговорам, вот и приключилась напасть.

Дед повесил голову, уперся взглядом неведомо куда. Вернувшись, снова заговорил:
- А вижу я, внучка, гордость-то в тебе – наша, Обумовых, семейная гордость в тебе, через нее ты и берешь на себя лишнего.
Марина не знала, что ответить и стоит ли отвечать.
- А потому пало мне на ум сегодня, и прошу: обещай исполнить! – дед поднял на нее полный мольбы взгляд.
Марина хотела спросить, о чем просит – и не смогла:
- Исполню,  дедушка, если смогу, - тихо добавила.
- Нет, не если, а обещай! – взгляд стал яростным. Она закрылась ладонями от этого невыносимого взгляда и проговорила:
- Обещаю.
- Ну, вот, - успокоился дед.
- Слушай, - и заговорил часто дыша.
Дыхание перехватило – дед Митяй ухватился за грудь и морщась, продолжил:
- Книги те помнишь, что достались мне от отца, а тому – от его отца, моего деда?
Марина кивнула.
- Ну, вот, не рассказывал я тебе, как случилось, как берег я их пуще глаза по отцовскому наказу, а оне возьми да и пропади!
- Как? – Марине стало зябко, и предчувствие беды сдавило ее сердце.
- То-то – как?! Я и сам не мог  понять, чего-чего не передумал! Вот и надумал, что больше некому – Манька! Занялся умом, задумал, мол, сбежала на легкое городское житье, оставила вас на меня да на бабку. А жить в городу – надо? Надо. И удумал я, старый дурень, будто она те книги продала, а оне дороги, книги те, мне за них сулили – вон сколько, я тогда мог бы дом новый выстроить! И сам было соблазнился, да Манька отвела – уехала, так и нужды не стало дом ставить, здесь поместились. А Сергей, отец твой, озлился: напиши да напиши Маньке, что проклянешь, коли не вернется, - дед умолк и уставился стоячим взглядом на тряские руки.

Марина ждала.

- А она, вот как ты, гордостью заболела: Сергей мужик был справный, и в доме хозяин, да рука тяжела, бивал ее, да я не встревал: муж учит. Она ревела, как белуга. Уйдет на поветь вон, да ревет. Мне и жаль ее, а и дела стоят. Ругался я. А Сергей, нечистый его попутал, снюхался с оторвой этой, початьской, имя-то у нее, так не бывало у нас таких имен…
А ей, Маньке-то, если подумать, сам я подсказал сбежать: поведу ее, бывало, маленькую, на пристань, гляди, дочка, какие веселые на пароходе огоньки светят, музыка играет. Поедем когда-либо с тобой. А как свелся отец-то твой с той початьской, Манька села на пароход – и поехала лучшей жизни искать. Матери обещалась, что заработает денег – заберет вас. Мне-то они побоялись рассказать, как было, наплели, будто едет на курсы учиться, в конторе она убирала, так вроде, на повышение отправляют, на бухгалтера учиться.
Вот тогда-то Сергей и оговорил ее. Складную историю подвел, и оказалось, будто не он ушел, а она виновата. Замутило мне ум.
Так ты, спрашиваю, видал, что ли, что подробно эк описываешь?
Не я, говорит, видал, люди видали.
Вот и зашлось ретивое – невзвидел я белого свету, проклял родную дочерь. А уж обратно брошенного слова не вернешь. Да и сам вон – видала, что с самим приключилось. Зло-то, видать, с Манькой разделавшись, да за меня принялось. Так вот и маюсь, чего говорить, и тебя еще как петлей затянул.

Марина с трудом разлепила похолодевшие губы:
- А о чем просить хотел, - она сделала усилие над собой, - дедушка?
- И хотел, и прошу: одна ты, девка, можешь тут помочь. Найди книги те – и все образуется.
Марина встрепенулась, не понимая, чего в ней больше, возмущения или удивления:
- Как же я найду, дедушка?
- А-а, - протянул дед, - то-то! – дед зашептал, склонившись к ее уху, - слушай: сон я увидел. Седни, как сошла ты к Мариину приданному.

Сладкая волна ужаса подступила к горлу Марины.

- Да и не сон, а виденье. Сначала увидал я молельный дом на Почати. Как в стары времена - стоит в роще сосновой. Подошел я, а на крылечко взойти – не взойду, боязно отчего-то. Я к окну. Окно-то высоко такое, подтянулся на руках и заглянул. А икона Божьей матери – как раз насупротив меня, да вдруг и мигнет. Я и не удержался. Грянулся оземь - а наважденье оказалось, попущенье Божие за грехи мои. И оказался я посреди нонешней Почати, деревни брошенной. Страшно-то как, Маринушка! Будто люди оттуда не своей волей ушли. Пуста деревня стоит, а ни один дом тленом не тронут. Что это? Посреди дом Савкина-купца. Так пошто говорю, что не пара тебе Селифанов – мать-то его из этого роду. Там история давняя тянется, как Савкин разбогател, да другой раз доскажу, если жив буду. Так вот и стало мне ясно: книги те – в доме початьского купца Савкина, деда Селифанова. Не знаю, как они там оказались, а только видел я и дом, огромный он выстроен, самый большой на деревне. Самый ужас-то вкруг этого дома. Кто страх этот преодолеет, тот и книги спасет, что от века хранились в нашем роду. Особо дорога там одна книга: там псалом прописан, да крюками указано, как голосом выводить. Вот его-то, этот псалом, велено мне исполнить, а позабыл теперь, сколько раз. А не исполню – не сниму заклятья с дочери своей невинной, и разойдется худо по земи.
Христом-Богом тебя прошу и заклинаю: достань поди ты мне эту книгу! Знаю, что трудно. Может,  головой рисковать придется, может, и честным именем, а уж без книги без этой – вовсе погибель нам всем наступит. Верь, не блажу, внученька, истинную правду говорю.

Дед перекрестился и умолк, слышно стало его тяжкое дыханье, да стук сердец: Митрия да внучки его, Маришки.

- Как же мне попасть туда, дедушка, дорога-то, говорят, на Почать заросла совсем, – взмолилась внучка.
- Нет, девка, проехать можно. Лесники так знают, до повертки на Черное озеро довезут. А на  развилке дорог жила старуха, когда я ногами бродил.  Наверняка не знаю, а думаю, и теперь она там живет. Так остальное расскажет.

- Ногами ходил? Так это когда было?! - Марина увидела, как поразила своим выкриком деда, видно, забывшего, который год болеет.

- Говорю тебе, виденье было и прояснилось. Чепету знаешь, что в Зазорье основалась? Сколько ей годов? А она почти такая же, как счас, была и когда я молод бывал. И вся деревня знала: к ней пойдешь, коли идти некуда. Чепета худого давно не делает, отказалась, только и скажет, как дело обстоит, разъяснит, что человеку неведомо, откуда худо пришло, да на дорогу направит. А у нее сестра – той на Обушанском въезде домок поставлен. Не каждый ту избу и увидит. К этой опасно попасть, никто своей волей не решался к ней в дом войти. А уж на Початьской дороге - третья сестра –  та сроду худого не колдовала, и люди скажут. Так за то сама лихого человека бережется и не каждому покажется, и избушку свою спрячет, есть у ней такое знатье.

- А чем я лиха? – изумилась Марина, поняв, будто к ней относится.

- Ты, может, внучка, не так лиха, когда кровь тиха. А от наваждения кто удержится? Молода да горяча, да и гордостью Бог не обошел. Но хуже открылось: без лихого человека, без неудержимой силы лихой не одолеть заслонов, выставленных тому, кто решится вызволить клад; не добраться до заброшенной деревни. Потому как клад тот лихо схоронило, что себя за добро выдало.
Неспроста и в деревне ни души живой  не осталось. Всех выжило.
 
- Почему же так случилось, дедушка?

- Не ведомо мне, внучка. Знаю одно: Початье - староверская деревня. В те леса утекли они давно. Вся сторона, Почать, их краем была. Савкин-купец сам из староверов. Вот правдами и неправдами собрал он книги молельные, статую Иисуса в терновом венце, что вырезывали из дерева мастера старой веры, тоже у себя в доме сохучил, для того будто, чтобы изменникам веры не достались святыни. Собрать-то собрал, да не исполнил завета по чести жить - трудно, видать, честь с торговлей совмещается. Не только книги в руки ему попали, - зашептал дед, - а еще и деньги, общиной собранные. Соблазнился на легкую добычу – да и сгинул. Не знаю я, чего он хотел: может, и к вере прадедов потянуло вернуться, сильна эта тяга;  а, может, прознал цену книгам да иконам… В дорогих окладах, в жемчуге да серебре те иконы, одна-то и привиделась мне неспроста, да еще вон и мигнула, это уж прямо видно, что на святые образа охулка положена. Только стало известно мне, что в доме Савкина-купца и те книги, что мне отец завещал,  а тому – его отец. 
- Сам же говоришь, заговорен дом, да и деревня покинута! Как же попасть туда, дедушка?! – голос Марины задрожал, но в сердце ее зародилось чувство, будто нудит ее что-то, помимо дедовых слов.
- А это, внученька, покумекай сама, - сказал дед незнакомым ластящимся тоном, - знаю одно: не сегодня-завтра подфартит тебе в этом деле подмога, потому не одних нас с тобой дело это коснулось.
И дед загляделся в даль, уходя в нее с головой – больше Марина не услыхала от него ни слова. Забеспокоившись, она слегка тронула его за плечо:
- Ложись, дедушка.
Дед стал медленно валиться на спину. Марина испугалась и закричала:
- Что с тобой, дедушка? Не умирай! Только не умирай!
Дед с трудом разлепил веки и прошептал:
- Я ждать буду, не умру до тебя. Поезжай давай, Бог с тобой! – иссохшая рука прочертила в воздухе крест и упала.
Дед попытался помочь Марине уложить себя в постель и пропал в забытье.


Танюша Огнева огляделась – все  вокруг оказалось знакомым: обои на стенах, с продранным углом, шторка в проходе в маленькую половину, печь, шторка с другой стороны печи, прикрывающая проход в кухню, телевизор на столике перед окошком – все было ее, знакомое. И лежала она у себя в избе, на собственном диване. Это-то, пожалуй, было обиднее всего, потому что что же получалось: получалось, что ничего такого не было? Ни парня, привезенного с болота, ни того, первого, которого, как она думала, затащили и уложили к ней в избу мужики, на этот самый диван, на котором она очнулась с такой чугунной головой, будто после хорошей гульбы? Танюшка рванулась было проверить горенку да того, с болота привезенного, как вдруг какие-то стуки послышались с кухни. Танюха была не робкого десятка, но стуки на кухне могли означать что-то одно: или, правда, вечор была большая гулянка, которой в упор не помнила Танюша, но после которой кто-то задержался на кухне. Или что? Но если кто и оставался, то с кухни доносилось бы стуканье стаканов да бутылок, да шарканье ложек по тарелкам. А тут было слышно, будто топили печь: ворошили угли кочергой, наставляли чугунки с варевом. У Танюши даже волосы поднялись дыбом. От, недаром бабка Болеслава початьская, перед смертью покаялась за то, что выкинула из божницы икону да подалась за активистом Борей, присланным из Славска. Икону ту мать Танюшки, намаявшись по судьбе да рассердившись на бабку, отыскала на чердаке, да в божницу вставила, однако частенько приходилось Танюше в ее несложившейся жизни икону ту завешивать шторками, чтоб не было укору от святых глаз.

Таня уронила голову и нечаянно застонала, подумав, что расплата, видать, пришла, а чему быть, того не миновать.
С кухни послышались шаги. И чем ближе подступали, тем сильнее билось Танино сердце. Кто-то остановился прямо над ней, и Таня почувствовала легкий запах дорогого одеколона. Она раскрыла глаза – мужчина, импозантный, в джинсах и рубашке, каких  в Зазорье не видывали, склонившись прямо над ее лицом, спросил:
- Вы в порядке?
- Можно и на ты, - разулыбалась Танюша белозубой улыбкой и, жарко задышав, картинно приложила ко лбу ладонь тыльной стороной, красиво изогнув загорелую руку.
- Пить? Хотите? – дважды вопросительно посмотрел парень и протянул ей стакан с водой.
Танюша присела, как бы с трудом удерживаясь в вертикальном положении – мужчина услужливо поддержал ее за горячую спину.
- У вас жар? – спросил, с каким-то радостным изумлением угадывая причину горячки.
Танюша, как бы с трудом спуская с кровати красивые загорелые ноги, заставила его подхватить себя и повалилась на спину, увлекая мужчину за собой.
- Вы, что с вами? – спросил он немного смешно.
Танюша раскрыла томные глаза:
- Муж-чи-на, - сказала, вкладываясь в каждый звук, - давно не бывало, - она вырвала из его губ свои губы, договорила, - в наших, - снова оторвалась, - краях, - и, облизнув губы, повела рукой от шеи вниз, как бы изнемогая от чувств. Она умела забывать разом все, кроме одного. И сейчас не было в ее голове ни одной из забот, вернувших ее к жизни. Главное было – что он, такой роскошный, здесь, наяву, на самом деле, и с ней.

Он ошалел от такого наскока и утешенья, какого давно не случалось. Только к полудню, когда давно выстыло в печи, утомившись жаром, поднял голову, пристально посмотрев на женщину, в глазах которой еще тлел непотушенный уголек, удивился и представился:
- Макар.
- Таня, - скромно ответила она и предложила, - пойду, погляжу, надо же чем-то и  накормить такого молодца.
- Я хотел суп варить.
- А, ну так схожу-ка за картошкой, - живо поднялась Танюшка и, приказав, - лежи, - скользнула за дверь.
В сенях привела себя в порядок. А после уж осторожно растворила дверь горенки – там было пусто.
- Ну и хорошо на этот раз, - сказала Танюшка себе, не очень удручаясь, как все пойдет дальше и, захватив ведро картошки, хранившейся в подсенье, впорхнула в избу и заворковала, удивляя Макара уменьем заговорить, сгладить то, что в ее отсутствие  показалось дичью и распутством, переиначить на свой, вполне приглядный манер.
За три дня, проведенные в доме Танюшки, ласки ее ему не прискучили, наоборот, уходя истопить баню или искупаться на Сварах, через часок он ловил себя на том, что думает об этой огненной женщине и что его снова тянет к ней.
По крупицам вкрапляя сообщения в досужий разговор, Танюшка собрала для него картинку, вполне интересно отразившую историю его попадания в ее дом. Он же рассказал, как очнулся, вышел и нашел ее, лежащую на сенях.
- Как тебя угораздило так упасть, в своем-то доме? – спросил, посмеиваясь, - Сильно удивилась?
- Так в нашем Зазорье что ни шаг – то и удивленье, - темнила она, размышляя, как сообщить об еще одном, пропавшем найденыше, чтоб опередить языкатых деревенских, или лучше уже промолчать и сделать вид, будто все – враки.
Танюшка понимала, что и этому счастью может прийти конец. Но, с каждым днем все плотнее срастаясь с Макаркой, как она его называла, она не только умела вызнать кое-что и о нем - она проникалась такой силой страсти, что при мысли о нем екало и содрогалось все ее естество, готовое на любую схватку с тем, кто вознамерится их разлучить, будь это живой человек, будь хоть лютая нежить.

Макар гостил у Танюхи, пребывая в странном ощущении, будто его опутали с ног до головы вязкой паутинкой, которую он в любой момент может, да не хочет разорвать. Он, как подвешенный, качался и нежился в этой паутинке, которая лишала его даже способности соображать. Он зазнакомился с соседом Николой Васковым.
Никола мужицким нутром ощущал опасную силу Макара, способную пробудиться в любой момент. И, про себя дивясь соседке, ни за что не решился бы разбудить лихо лишним словцом. Потому, балагуря как ни в чем ни бывало, водил Никола Макара на болото, на рыбалку и даже собрался, на всякий случай, показать свои охотничьи угодья, исподтишка ожидая, чем дело кончится, и попивая полученный в качестве платы от Танюшки спиртец.

Бабы, в очередной раз дивясь Огневской силище, тишком перебрасывались у магазина:
- От окаянная, не своя у ей сила-то, не своя, - дивилась бобылка Люся, до поры переключившаяся со страданий о Кисенькове на заботы о Коленьке.
- Расплотится рано или поздно, не все кошке маслице, - грозила Тоня Охромшина, но грозила шепотком.
Катя Охромшина молчала, втихомолку отдыхая от тревоги за семейную жизнь сына Павла.
- Хоть бы уж свез ее куды, - вполголоса судачили бабы, провожая глазами машину, на которой теперь возил Таню к магазину неизвестно откуда взявшийся Макар.
- Так а куды второго-то дела? – спрашивали друг друга потихоньку.
И разводили руками. Один только Волчок как-то плотоядно пошутил:
- А заморозила до поры, на случай, когда этому надоест.
- Как? – раскрыли рты бабы.
- Да так, в холодильнике у нее лежит, сам видел, замороженный.
- Дурак, как он в холодильник-то влезет, целиком-то – мысль кумушек не топталась на месте, продвигалась в заданном направлении.
- Так у ней камера, видали, какая? – не унимался Волчок, державший зуб на Танюшу еще с прошлой зимы, когда она, чтоб отвадить его брать спирту в долг, наговорила ему того, чего не стоило ей, при всей репутации, даже и думать про Волчка.

- Нам где видать, мы у ней не гостевали, - ехидно замечала бобылка Люся.
- А ты поди лучше, вспоминай таблицу умножения, сынку поможешь.
- Почто, он и без меня не худо справится, вон всю проводку починил, - гордилась Люся.
Бабы переглядывались, не зная, как осмыслить все сразу, когда из-под горки, обильно обтекая, прямо к магазину направился еще человек. Волосы его торчали мокрым ершом, он шел по проулку между домами Ивана Шершенкова и Вали Сипановой, неся какое-то тряпье в руке, в одних плавках.
- О, что я говорил, бабы, - воскликнул Сенька, - отморозился, глядите, обтекает! А она его уже и раздела, хорошо, плавки оставила, чтобы готовенький, на случай чего! – и, соскользнув с крылечка, направился на большую дорогу.

Парень пятерней пригладил волосы, накинул на мокрую шею мотавшуюся  в руке одежу и спросил, подойдя к застывшим в онемении на крылечке бабам:
- А не скажете ли, уважаемые, где здесь проживает Огнева Татьяна.

Бабы в голос охнули. Таня Охромшина, укупорив рот кончиками платка, другой рукой обхватила сумку, сползла с лестницы и припустила, будто грабят последнее.
Катя Охромшина, грозно сверкнув испепеляющим взором, указала, энергично вытянув руку:
- Да вон она, Таня ваша, как мост-от перейдете, так о правую руку!
Когда парень, поблагодарив, отправился по указанному направлению, бабы, едва придя в себя, разгомонились.
- Ты гляди, что вытворяет, зараза! Заживо мужиков замораживает, как трещину худую!
- Ну, а эти – куда глядят? Готовы в очередь к ей построиться, кобели худые!
- От уж недаром говорят, будто в городе, там еще похлеще нашего!
- Уж куды бы хлеще!
- Ой, да слава богу, мой-то Пашка вернулся, вовсе бы канул там, в городах в этих!

Парень, соображая, чем вызвал такую бурную реакцию населения, пошел через мост искать указанный дом.
Это был Никита, который, выбираясь по задворкам, успел разузнать, где находится Макар, и теперь раздумывал, как ему быть в изменившихся обстоятельствах, когда он многое узнал, о чем не подозревал и когда не только изменились его чувства, но и думать он стал как-то по-другому. Правда, сейчас думать ему мешала одуряющая жара, упавшая на Зазорье душным одеялом и покрывшая собой  все трудно разрешимые и неразрешимые до времени вопросы, движущиеся к своему развитию медленно, как облака, застывшие в ярящемся синью небе.

Глава 5. Охота
- Собирайся, с утра за Красное пойдем, - Никола с чувством глянул на Макара, - Глухари оттоковали поздно сейгод, аж в июне, опоздал ты. А нынче – только на кабана. Есть на Красном следы, и нарыто, да и всегда их там место, не все ушли, проверил. Найда, подружайка, натаскана, чистая лайка, гляди, - указывал на собаку, улегшуюся в ногах, - Хаживал на кабана? Благодарствую, - Никола затянулся  предложенной сигаретой.

Макар смотрел на Николу, смакующего сигарету, на его подернутый дымкой предчувствия завтрашней охоты взгляд, и отчего-то беспокойство шевельнулось в его груди. Еле уловимо поморщившись, он потер подреберье.
- Во-во, - удовлетворенно закивал Никола, - и я говорю: мотор-от нынче – того, сбоит!
- Да не, - Макар посмотрел вдаль: по-за избушкой Люси Лиховой начинались поля, загороженные загонами для скота, за ними – лесок, уже довольно большой.
- На парня-то смотришь? На Люсина найденыша? Повезло бабе с сынком приемным: всю он ей проводку, во всем доме поменял, антенну, вишь, устанавливает, сам смастерил. Телевизор купила, осилила - а не кажет. Да какую мудреную смастерил, антенну-то: сколько живу, не додумался бы ввек. И гляди, по крыше ходит, как по земи, во какой бойкой!
Со всей деревни,  не поверишь, бабы к Люсе забегали, все по имени-отчеству: Люмила Петровна, Люмила Петровна, видал, приподнялась? И у той проводка старая, и у другой коротит: у нашего-то электрика и пассатижи в руках не удержатся, а уж на столб залезть – это он давно не рискует. А этот, найденыш, - никому не отказал, пол-Евлева починил, теперь на медпункте обещался чинить. Марина, фельдшерица, вчера приходила просила, так тот говорит, антенну, мол,  доделаю да и приду. Вот те и найденыш! Откуда взялся – никто не поймет. Участковый обещался проверить, да до сих пор и проверяет! Видно, рукой махнул: плохого так парень не делает, никому никакой обиды, а Люська ожила: так и бегает, глаза горят, вся в уваженье через приемного сынка, да видно, что ладят …

Макар повел отсутствующим взглядом – без выражения вгляделся в паренька на крыше, как вдруг дернулся, словно от удара, и перевел на Николу встревоженный взгляд.
- Чего не так? – спросил Никола.
Макар промолчал, уперев взгляд под ноги.

- Да, - раздумчиво затушил сигаретку Никола, - я и говорю: не то стало здоровьишко, что смолоду бывало. От ить, я тебе начал толковать, что, мол, оттоковали глухари-те поздно. Ведь вот, - оживился Никола воспоминаньями, - разве б по молодости, возьми, пропустил бы я случай повалить-то его? Да никогда! Ведь сколько походить надо: вызнать токовище-то их, никто тебе, ни один, не покажет, да и тогда уж в охотниках у нас один разве бывал Иван Пузанков, что утонул в Синеге на конягах. А уж Иван Савватеич мест своих так никогда не открывал, ни грибных даже, ни ягодных, не говоря об охотницких.
  Да бывает, еще по холодам токовать начнут: крекает он, петух-то, а изо рта у его парок облачками вылетает. А ты сиди в схроне: он крекает-то, крекает, а еще не оглох, да и видит, что вокруг делается. А нет-нет, да и приумолкнет: это отзыва ждет. А уж как проквохчут-то оне, курицы, тут уж он побойчее зачнет. А сиди жди третьего коленца, чтоб уж наверняка знать: никакого звука этот глухарь не заслышит, а и видеть уж тут он ничего не увидит…  да что говорить,  - оборвал, отходя, Никола, - сам, небось бывал? Ну, так видал, как он заходит-то? – И Никола снова подался внутренним взором к любимой картине, - хвост-от раскроет веером, черный хвост, с белыми рябинами а грудь-то у него, видал, с переливцем. Так сейгод загляделся я, паря, и маху дал. Гляжу, понимаешь, как из самой-то его груди песня его рвется! Уж какая она незамысловатая, а ведь силы-то все, все он на токованье кладет! А выбирает все же, как ни крути – она, курица. А вот ни разу я не увидал, чтоб они любови предались – уж она уведет его за багульник, в заросли – не углядишь. Значит, есть и у их пониманье, что тайное это от всех – любовное дело! Загляделся я, как он крекает, а ведь, думаю, и не факт, что вот именно тебя она и выберет, болезный! Может, ей другой глянется, а ты старался, ходил фертом и жизнь свою, грудь свою переливчатую под мое ружье поставил. Вот, думаю, природа! И накатила, не поверишь, слеза. Мне бы стрелить – а слеза, проклятая, всю картину размыла, и не утрешься  никак: шевельнись – спугнешь которую, и разлетятся. Да, думаю, ладно, пострелял я вас на своем веку, сколько голов поношено. Так доглядел на их игрища, да с пустой сумкой до дому покатил. Олеха, дружок, с кем, бывало, вместе добывали, на смех поднял. А мне, не поверишь, вот, в груди-то теснит, жаль его, что сделаешь! Это впервой со мной такое, а с пятнадцати лет на глухаря хожу.

Коля принялся было обсказывать новые подробности глухариного токованья, подмеченные за столько лет – Макар чувствовал, как в груди, непонятная, нарастает тревога.
- Ну, ладно, - оборвал свою песню Коля, - собирайся давай, если не передумал. С утра пойдем, как он залягет, кабан, ночью-то самая у его жировка, так свету обождать надо. По белой-то бы тропе способнее, ну, да и по черной возьмем.

Макар невнимательно покивал – он привык за время их знакомства, что Никола не спрашивает лишнего и особо не нуждается в поддержке разговора: сам ставит нужные вопросы, и сам же на них отвечает и разъясняет. Он и не заметил, что на этот раз Никола разобиделся.

Жена его, глянув в окно, крикнула дочке:
- Вынимай, Ленка, суп из печи, батька сердитый возвращается: ишь, вышагивает-то, да с отмашкой, голову набычил.
Никола загрохотал ведрами в маленьких сенцах.
- Оставь, - отняла у него ведра жена, - наносит Ленка воды, садись-ка вон, поешь. Никола, обжигаясь, молча принялся хлебать щи. Наевшись, сказал:
- Один завтра пойду.
- Пошто, ведь договориться хотел? Вдвоем-то, гляди, поспособнее! Глаз-от говорил, подведет – ранишь его, куды побежишь?– взмолилась жена.
- От дура, да не было случая, чтобы Никола Васков от кабана бегал – они, бывало, бегали!
- Так это раньше они от тебя, а нонь, может повернуться, самому придется от кабана бежать - не молоденькой уже, да и Найда,  сам говорил, состарилась, дурит!

- А не возьму, сказал, этого, - Никола ругнулся и пристукнул по столу.
- Стукать возьмись! Что не по нраву?
- А познай, какой и есть - мутной мужик, как с таким пойдешь? Не надежный. Откуда знать, куда и стрелит!
- Ну, что: неужто в тебя? – изумилась жена.
- Дура, - ругнулся Никола, увидав свои сомнения доведенными до точки, - по мне так, что жить, что сгинуть – одна недолга!
- Ну, завел шарманку! Меньше вина пей, так и жизнь краше будет.
- Не теперь уж мне от вина отставать, когда за жизнь столько попито – никто во всем сельсовете столько вина не пил, как Никола Васков!
- Ох, хоть не забыл, чем погордиться! А придет завтра человек – чего скажу?
- А если больше нечем гордиться-то? Что делать заведешь… – Никола отставил тарелку и закурил «Приму», - скажи, что брат приехал, да с вечера загуляли, и вся недолга.
Жена поджала губы, чтоб не заводить перебранку, и пошла доить корову. Но и корова вредничала: бряцанье струй о дно подойника обрывалось – слышалась затрещина:
- Да чего такое седни делается-то, Зорька?! – бранчливо возмущалась хозяйка, - станешь порядком? Или чего? Выделывается, ико! – хозяйка упирала руки в бока, искоса иронически глядя на распоясавшуюся корову. Корова переступала с ноги на ногу и мотала головой – ее одолевали мухи.

Макар сел в машину,  в задумчивости обследовал бардачок, зачем-то включил дворники и, повернувшись, обнаружил оставленную на заднем сиденье куртку. Все дни, проведенные им в Зазорье, стояла жара, в лес же его снаряжала Танюшка, у которой было во что мужика снарядить. Макар уставился на куртку – ощущение тревоги нудило его предпринять что-то важное. Он сунул руку в карман, вытащил и развернул обтрепанный по краям, прохудившейся на сгибах лист бумаги. Это был план, переданный Никите его бабкой. Он стал разглядывать, нарисованные химическим карандашом дорогу и дома, крестик на одном из домов. Надписи читались струдом. «Откуда у меня это?» - мысль словно молнией пронзила – Макар резко повернул ключ зажигания и медленно выкатил со двора.

Никола, гремя бидонами, катил к колодцу тележку.
- Эй, поезжаешь? – выкрикнул, не вытерпев, вслед Макаровой «Ладе».
Макар в нахлынувшей злобе не ответил, не подал никакого знака.
- Фью-ить, - присвистнув, Никола перевернул кепарик козырьком назад, - окончен бал. Погасли свечи, - Никола, молитвенно сложив руки, низко склонил голову, коленки его подогнулись, - прощевай, значит, Макар батькович! – и захохотал, хватаясь за бока.

Макар, вырулив,  презрительно глянул в окна дома, где провел больше недели. Ему подумалось об этом как-то мельком, на минуточку и с удивлением. Резко вырулив вправо, он дал газу и рванул на объезд, когда, случайно увидал в зеркало человека, на бегу отчаянно размахивающего рубахой. Макар тормознул, пригляделся и, задним ходом подкатив, дождался, пока человек ввалился на заднее сиденье.
Через минуту в Зазорье от этих двоих осталось только облако пыли, которое медленно сносило с дороги на капустные плантации Танюшки Огневой.

Облако едва успело осесть, как в деревню, отчаянно крутя педалями, въехала Танюшка. Убаюканная  глубиной отношений, она решилась съездить в Старозеро, разузнать у    сестры, как бы ей поспособнее связаться с Денисом, что привозил ей со станции спирт, не показывая пока ни своего бизнеса, ни поставщика Макару.

Серебристую «Ладу», пробирающуюся на объезд, она увидела еще от поворота на Синегу и, заледенев, прибавила оборотов. Резко затормозив у мостков к дому, она спрыгнула на дорогу. Бросив велосипед, кинулась к Николе, усиленно выкручивающему колодезную ручку.
- Куда уехал? – грудь ее заходила ходуном.
- Не доложился разве? – по взгляду Николы Танюшка поняла, что надеяться ей не на что, - Вот и оставь без пригляду, - не удержавшись, съязвил сосед.
- Да Коля! – вырвалось из глубины души, - Христом богом прошу – не язви ты, без тебя тошно!
- Да не убивайся так, ведь не впервой будто? – откликнулся Коля.
Танюшка закусила губу, слезы брызнули, пробороздив румяные дорожки по запыленным щекам.
- Как думаешь, куда поедет? – спросила она, надеясь на его соображение.
- А куда: небось, по тракту, - Никола указал предположительно, - счас в Соколиное, и дальше, раз с той стороны приехали, - и Никола рассказал, как нагнал «Ладу» второй Танюшкин найденыш и как резко дали газу.

- Сговорились? – удивляясь человеческой подлости, охнула Танюшка.
- Чему удивляешься? Городские – у их ведь просто! Попользовался добротой – и… – подтвердил сосед и, жалеючи, добавил, - утрись, девка, нашла об чем горевать! Дорога – долгая, будут тебе и еще заезжие молодцы - не в последний раз приключилось!

И, расслышав в голосе соседа сочувствие, Танюшка захлебнулась обидой, бросившейся в голову ударом молота. Она резко развернулась, подхватила своего железного коня, взмыла, перемахнув ногой высокую раму, крутанула педали и рванула по досочкам, брошенным через бревна разобранного моста – только Никола ее и видел.
- Убьешься! – крикнул сосед ей вслед, - от, зараза! Эквилибристка, – восхитился и, мотнув головой, крутанул коленчатую колодезную ручку – ведро гулко загрохотало в колодец, - На перехват пошла! Неймется!

Макар молча ехал по тряской дороге в объезд ремонтируемого зазоринского моста. Переехали реку - машину заподкидывало в глубоких колеях. Выбрались на тряский проселок. Макар велел, прищурив левый глаз:
- Ну, рассказывай!
Никита, боясь, как бывало, подпасть под влияние, отбрил:
- Ну, записывай!
- Не, - хохотнул Макар, замотав головой, - пусть люди пишут. У меня – вон, руки заняты.
Машина утонула в серой, льнущей пыли.
- Не, я серьезно, - снова глянул на Никиту Макар, - ты где был?
- А ты? – не уступал Никита, мучительно соображая, известно ли Макару о пропаже плана.
Липло, всплывая откуда-то нелепое слово «наследство». «Если план у Макара, - сказал себе Никита, - это уже не наследство, не мое, во всяком случае. И что – Макару отдать?»
- Ладно, не темни, едем или нет? – спросил в  лоб, - за твоим, - Макар похлопал лежащую рядом куртку, - сокровищем?
- У тебя план? – не выдержал Никита.
- У меня, - кивнул Макар с видом законного владельца.
Никита никогда не считал себя жадным. Однако обстоятельство перехода плана в руки компаньона его уязвило.
- Отдать? – спросил Макар.
Никита ужаснулся своим раздумьям и равнодушно ответил:
- Да нет, какая разница…
- Так да или нет? – спросил Макар, усмехнувшись.
- Ну, отдай, - ответил Никита решительно, встретившись с отражением Макарова взгляда.
- О, глянь, медицина на селе!
Около  деревянного дома с большими окнами под вывеской «Зазоринская амбулатория» стояла девушка в белом халате и, простирая левую руку подвысь, правую козырьком поднеся к глазам, объясняла что-то белобрысому пареньку.
 
Никита присмотрелся: это, на самом деле, была Марина. Встреча почему-то так поразила Никиту, что он не нашелся, что ответить Макару, неожиданно предложившему:
- Возьмем девушку прокатиться? Хорошая девушка, а главное - местная. Не знаю, понял ли ты, но без знания колорита можно здорово влипнуть! – и Макар, тормознув, выскочил из машины и завел разговор с Мариной, которая, все так же прикрываясь от солнца одной рукой, сунула другую в карман, развернулась и, как показалось Никите, застыдилась, словно ее уличили в чем-то неподобающем.

- Понял, как? – спросила она мальчишку. Тот кивнул и, быстро перебирая руками и ногами по ступенькам лестницы, полез на крышу. На плече у него висел моток проволоки, в руке мальчишка держал какой-то инструмент.
Макар стал к девушке вплотную и заговорил, выказывая заинтересованность. Марина отстранилась, заложив руки в карманы халата. Никита выдохнул. Макар посмотрел, как мальчишка закручивает пассатижами конец проволоки, обмотав им катушку образца, какие встречаются только в таких деревнях, как эта. Опустил голову и, глядя под ноги, сказал девушке что-то, отчего та, показалось Никите, вздрогнула и, резко развернувшись, посмотрела на Макара. Переспросила, желая в чем-то убедиться. Макар, встретившись с ней взглядом, кивнул. Девушка прокричала на крышу:
- Коля, ключи! Если кто спросит – по вызову,  в Соколиное уехала!
На минуту скрывшись в помещении медпункта, появилась, уже без халата, и решительно застучала каблучками по деревянным мосткам. Макар предупредительно распахнул калитку.

- А когда вернетесь? – спросил мальчик, спускаясь по лестнице, - может, подождать вас, Марина Сергеевна?
- Нет, не жди, ключи пока у себя оставь,– ответила Марина и, открыв дверцу, застыла, как бы в полупоклоне, увидев Никиту.
- Добрый день! – поздоровалась.
- Я вижу, вы знакомы? – спросил Макар, почему-то иронично.
- Можно сказать, - согласилась Марина, усаживаясь.
Никита удрученно молчал.  Если бы ему достало соображения спокойно спросить себя, что больше всего ему не нравится в этой ситуации, он и тогда, пожалуй, не сразу бы нашелся. Неприятно будоражила легкость, с которой завладевает этот человек людьми. В душе Никиты все взбунтовалось. Хотелось крикнуть этой, оказавшейся легковерной, девице: «Ему и честь ваша – плевать!» Но и этим не насытил своей мстительности. Ему стала представляться похожая на муравейник навозная куча, в которую Макар непременно захочет бросить эту светловолосую. Он смотрел на ее затылок в ореоле распушившихся прядей, перехваченных тоненькой дужкой блестящего обруча.
- Марина свет - отчества вашего не знаю - прервал затянувшееся молчание Макар, и, не дождавшись ответа, обернулся к Никите, -  Мариночкин дедушка оказался из тех мест, куда мы так стремимся. Потому, имея сострадание, согласилась указать дорогу, которую, представляешь, оказывается, знает с самого детства. Правильно я излагаю, Марина Сергеевна?

- Я не сказала, что хорошо знаю, - Марина отрицательно качнула головой, - дед мой оттуда и просил непременно побывать на Почати.
- Какое благоприятное совпадение, - Макар, откинув голову назад, обратился и к Никите, - паломничество к родным пенатам? Это привносит в наше путешествие высокую ноту, не так ли?
Никита изумился тону и открывшейся галантности Макара. Определенно, этот человек был неисчерпаем.

Но тут перед ними возникла женщина. Она стояла среди дороги, широко расставив ноги и, уставив левую руку в бок, как для выполнения наклонов в стороны, оказавшись перед машиной, словно сигнальным флажком, замахала, косынкой в правой руке.
- Этого только не хватало, - ругнулся Макар и крутанул руль, собираясь объехать Танюшу и выкинуть ее из своей жизни, как перышко из хвоста.
Танюшка, поняв маневр, кинулась на капот, как вратарь на мяч в решающем поединке. Макар ругнулся и вылетел из машины, собираясь отбрить телку по полной.
Танюша, не дав беглецу опомниться, упала ему на грудь, промочила слезами рубашку, обвила его жаркими руками, подставляя горячие губы.
И неожиданно для себя Макар, впервые в своей жизни, ощутил, что было бы жаль больше никогда в жизни не попасть под власть этого прилипчивого, засасывающего, утробного тепла.
- Что ты устраиваешь? – спросил он, уже без запала.
- Я? Как …. –  И воздух в легкие она засасывала жадно, будто в последний раз, - представила, что уедешь…
- Ладно, садись, поехали - быстро! – приказал Макар, не рассуждая, как поладят между собой бывшие подруги.
Танюшка ринулась в машину, осевшую под ее незаметным глазу весом. И слова никто не услыхал о велосипеде, спрятанном со всей предусмотрительностью.
Странная компания покатила по дороге, прорезающей зарастающие по обеим сторонам поля, некогда живописные.

Никита, несколько развлеченный сценой несостоявшегося прощания, понял, что было для него самым неприятным в этой истории: вопреки принятому решению выйти из дела, час назад казавшегося ему нечистым и скверным, он сидит себе смирно на заднем сидении макаровой «Лады» и катится, куда толкнули.

Марина думала, что если бы не вчерашнее обещание весточки от мамы да не дедова слезная просьба – выпрыгнула бы вон из чертовой колесницы, только бы ее и видели. Она заставила себя не думать, откуда пришла весточка, и приняла независимый и гордый, словом, обычный свой вид.

Танюшка переводила дух с чувством человека, только что избежавшего разительной опасности потерять все, что далось неимоверным напряжением всех ее жизненных сил.
Поэтому компания, в которой она оказалась, не смогла поразить ее глубже, чем она уже была поражена. Но глубоко изнутри тяжким гулом нарождался кураж, какой появляется в азартных людях в предчувствии смертельной опасности. Окоротив этот нарождающийся гул, Таня решила, что умнее сидеть тихо и не высовываться. Во всяком случае, пока.

Макар предпочитал не предаваться пустым раздумьям. Искоса поглядывая в зеркало, он ловил обескураженные выражения лиц и, понимая, что сам поставил всех троих в затруднительную ситуацию, внутренне похохатывал. Внешне же он выглядел абсолютно спокойным и собранным. Да и что раздумывать? Карта в кармане, и он уже понимал, как она туда попала. Но раз попала – пусть будет, так спокойней. Тем более что Кит выглядит как-то слишком возбужденным, как бы не выкинул, невзначай, какого-нибудь фокуса. Девки местные – не помешают: в лучшем случае, дорогу покажут, хотя, конечно, курицы и дальше деревни носу не совали. Но так, вообще – интересно…
Одного никак не мог взять в толк Макар: как это могло получиться, что он зацепился в той дурацкой деревеньке больше, чем на неделю? И где все эти дни был Никита? Задав себе этот вопрос, он покосился на красивый профиль Марины и хлопнул себя по лбу: так вот оно что, вот почему они знакомы, да и смущены! Макар крутанул головой и хмыкнул уже вслух, но, поглядев на все еще потерянные лица, замял свою догадку и уперся взглядом в дорогу, памятуя, что лесовозы в этих краях имеют обыкновение вырастать как из-под земли, внезапно.


Увидев за Соколиным проселок, сворачивающий влево, девушки заспорили. Танюшка, мать и бабка которой были с Почати, утверждала, что дорога в брошенную деревню заросла, и клялась, что узнает тропину, по которой муж возил ее в те места  за ягодами на мотоцикле.
- Вспомнила баба, как девкой была! - Марина и сама не знала, почему в споре с Танюшей опять отказывает выдержка, -  Ты уж, поди, не помнишь, куда и зачем он тебя возил, - какой-то злобный намек слышался в ее выпаде.
- Ну, где нам до молодух, - Танюша повела плечами, - главное, чтоб вам, Марина Сергевна, память не изменила, не то завезете – не выехать. Так а что волшебный указатель указывает, - кивнула на навигатор.
- Что укажет, если ваша Почать на современных картах не обозначена? Нет такой деревни, не числится. И проселок этот, - Макар ткнул в развернутый план, - ему неизвестен.

Никиту кольнуло чувство, будто он хотел кого-то провести, а объегорили его самого.
Макар, ругнувшись, остановился и вышел. Застыл, из-под руки обозревая поля, поросшие сохнущей на корню травой, осотом, семейками ольх и сосен. Сошел на изрытый колдобинами проселок.
- По такой дороге поехать – машину потерять, - сказал подошедшему Никите.
Никита загляделся на облако, ставшее над дорогой в виде Георгия-победоносца, копьем поражающего змея.
- Гляди, какой камень, - вернул его на землю Макар, - гляди, гляди, буквы выбиты. Ты такие умеешь читать? Это чего: кириллица?

Никита перескочив через канаву, неловко ступил, подвернув ногу, и до камня доскакал на одной левой.
- Гляди! – у него зашлось дыхание, - я думал, такие камни только в сказках бывают.
По поверхности ровно сколотого камня, глубоко врытого в землю на обочине, были выбиты буквы. Никита смотрел на надпись, не веря глазам, даже повел по поверхности камня руками, словно вбирая дух, витающий над надписью.
- Ну, что – можешь прочитать? – грубовато подтолкнул Макар.
- Если силы твои на исходе и вера умалилась, эта дорога приведет тебя к храму, - голос Никиты стал каким-то бархатным, будто он хотел скрыть овладевшие сердцем чувства.
- Ты прям – поэму рассказал, - хмыкнул Макар, - так а куда дорога приведет? Написано? В село какое или деревню? Название какое, сказано?
- Ничего не сказано, сказано – по этой дороге.
- Говоришь, с дедом по этой дороге сворачивали? – спросил Макар подошедшую Марину.
-  Да, по этой, у камня здесь всегда дедушка останавливался.
-  Век свой этот камень здесь лежит, - Танюшку не устраивало, что Макар слушает Марину, - говорю: дальше мы заезжали.

- Об чем спор?
Все подались на раздавшийся из зарослей ольшаника голос, Макар выхватил пистолет.
- Ну, че: и взаправду стреляет, что ли? – Сенька Волчок, в неизменной панаме цвета хаки, в камуфляжном костюме, с корзинкой на руке, подошел к честной компании.
- Ой, Сеня! – причитывая, охнула Танюшка, - да ведь заиками сделаешь!
- Пошто пугливые такие? – усмехнулся Сеня.
- А то не знаешь: в таких местах, где всякое блазнится! А ведь испугать хотел, лешаком показаться! – подступила Танюша.
- Поди, не поминай нечистика, - Сенька затопал, кружа вокруг себя, заплевал через левое плечо, - да в таких еще местах!
- Хорош дурковать, - неприязненно глядя, проговорил Макар.
Сеня застыл на месте, надвинул панаму на глаза, сплюнув под ноги, посоветовал:
- Дуло спрячь – себе дороже! А тишину пугать нечего, она пуганная.

- Арсений Васильич, докажи, что эта дорога на Початье! – выступила Марина.
- А я говорю, Вася меня во-он откуда завозил! На мотоцикле, говорю, заезжали на Почать, - притопнула ножкой Танюха.
- Мог тебя Василий завозить и по той тропине, - согласился Волчок, - потому Почать – целый край староверских деревень. По дороге, - Сенька указал на разбитый проселок, - деревень было настроено: Помостье, Синега, Киманово – много деревень выстроили, Початье – главная деревня была, в сорок с лишним дворов. Из лесу их не видать с большей-то дороги, даже кто и разыскивать задумает. А свои так знали, как добраться.
- А зачем тогда эту рекламу вкопали? – потребовал ответа Макар.
- Камень-то писаной? Да никто и прочитать его не знает, бог весть, что там на камне, - махнул рукой Волчок.
- Так ты бывал там? – Макар спрятал пистолет.
- Как не бывать – бывал, - усмехнулся Волчок.
- Дорогу можешь показать? На Почать? – спросил Макар сдержанно.
- Это всем, что ли туда? Пошто? – Сенька изумленно заломил шапку и, не дождавшись ответа, сгреб с головы и, смятой, почесал затылок, - так это, если услуги проводника оплотишь….
- Сколько? – резко приступил Макар.
- Да ведь, как бы не продешевить, - хохотнул Сеня и, посерьезнев, предложил цену, - косаря-то дашь?
- Ты сбрендил? – обозлился Макар, - да в вашей дыре за косаря месяц батрачат!
- А не батрачить я и собираюсь! Да неспроста и едешь? – глаз Сеньки злобно засветился, - Ищешь чего? – он быстро охватил взглядом компанию, смекнув что-то, заключил, - клада,  небось, староверского искать едете? А-х-ха-ха! А слово заветное вызнали? Знаете, что клада того искать кто и не брался – да без слова заветного никому тот клад не дался! Нет? Ну, так вот тебе мое слово: хочешь меня проводником, не скупись, вынимай косаря. Места те наскрозь мне  знакомые – девки соврать не дадут: родом оттуда, мальчонкой в Зазорье забран. А нет – ищи сам! Только предупреждаю: дорога заросла, а заплутаешь – пропадешь, хорошо в лесу деды веру прятали!

Все умолкли. Слышно было, как шумит ветер, нещадно трепля ольховые заросли. Больным голосом проскрипела сломленная сосенка.
- Мозги, думал, твои скрипят, - подначил Сенька, - думай, голова, нет – так недосуг мне, пойду своей дорогой, - Сенька постучал ножичком по лубу плетеной корзинки.
- Ладно, поехали! – решился Макар.
Сеня деловито уселся на переднем сиденье, Марине пришлось поместиться между Никитой и Танюшей.
- Правь покуда к лесу давай, - указал Волчок острием ножичка.
Никита оказался рядом с Мариной и был рад тому, что Макар сильно занят дорогой.
Танюшка соображала, откуда Волчок прознал про поездку. В то, что завела его сюда грибная охота, Танюшке не верилось: сроду Волчок не хаживал в эти леса, за Соколиное.
- Пилы-то не взял? – Волчок явно держал Макара за старшего, и Никите сейчас это было на руку.
- Пилы? – переспросил Макар.
- Ну так, или топора – заросла, говорю, порядком дорога.
- Топор есть, - ответил Макар.
- Ну, может, и проедем тогда, - удовлетворился Волчок.
Машину сотрясало – седоки упирались, подбрасываемые на ухабах, падали в объятия один другому, подпрыгивали, ударяясь головами, плечами, боками. Макар злобно ругался.
- А ты что думал: это тебе не по асфальту, давненько не езживали по дорожке, - ухмылялся Сенька, вполне довольный ездой и предчувствием поживы, - эт-то… еще… блин, ягодки – хуже бы не стало, - подымал в цене свои услуги.
 
Дорога, суживаясь, вступила в темный лес. Верхушки ольх вперемежку с черемухами, склоняясь, застили свет, били по стеклам и по крыше. Колеса машины вязли в разъезжающейся в пыль дороге. Часа через два дорога вовсе иссякла, превратившись  в тропину, по обеим сторонам которой плотно сомкнулась непроходимая чащоба.
- Ну, приехали? – развернулся к Сеньке Макар, поигрывая желваками.
- Говорю, заросло сильно.

Макар выпрыгнул из машины, оглядел фронтом выстроившиеся деревья.
- Про топор спрашивал - поэтому? – приступил к Сеньке.
- Знал, что заросло, да не знал, чтобы так! Думал братаны Варнаковы леса во всей округе прорубили, думал, и Почати не дадут зарасти.
- Думал? Тыщу требуешь, сам не зная, как добраться?
- Да пошел ты со своей тыщей, нашелся покупатель! – разозлился Волчок и, подавшись в глубь леса по тропине, вернулся и сказал, - на сотню метров заросло, а дальше, если прорубить – можно проехать. Век свой в этом месте худая дорога была, а теперь и вовсе не ездят, вот и заросло. Дальше – лучше пойдет, свободней.
- Сотню метров? – присвистнул Никита.
- Ну, так если надо вам, - озлобился Сеня, - а то так пешком дойти - километров с десяток осталось.
Макар взглядывал злобно, будто деревьев наросло ему назло, и Сенька, вместе со всеми остальными, был причиной этой подлости. Отпер багажник, выудил топор. На верхушке могучей ели раскачались, зайдясь скрипучим клекотом, вороны. Сторожко поднял за сосной клыкастую голову кабан. Медведь унес лоснящуюся шкуру поглубже в чащу.
- Эй, командир! Как по пенькам поедешь? – спросил Сенька Макара, когда тот сокрушил несколько ольх.
Девушки, воспользовавшись передышкой, на время забыв разлад, забредали в заросли малинника.
- А как срубишь, чтоб совсем без пеньков? – огрызнулся Макар.
- Ну, дай, - потянулся за топором Волчок.
Никита глядел, как проворно он вырубает ольшину под корень.
 Волчок, едва успевая размять спину, переходил от ствола к стволу, пресекая жизнь беспечно выросших на пути деревьев легко, будто травинки срывал. Через полчаса Макар с Никитой переглянулись и взялись оттаскивать срубленные деревья поглубже в лес, чтобы не мешали проезду. Еще через полчаса Танюшка, заскучав, принялась собирать недоспевшую костянику.
- Гляди, косаря отрабатывает, - потихоньку съязвил Макар.
- Арсений Васильевич, поосторожней бы с вашим радикулитом! – не утерпела Марина.
Сенька разогнулся, одобрительно кивнул на отброшенные стволы. Размахнувшись, всадил топор в поваленный ствол и пошел по дорожке, все еще непроезжей, поглядывая острым взглядом.
Минут через пятнадцать он вернулся и, не сделав попытки отобрать топор у Никиты, взявшегося валить ольшняк, сообщил:
- Жалко, пилы ты не взял, командир, быстрей бы дело пошло. А так, боюсь, до вечера проваландаемся.
Он оценил усердие Никиты:
- Часика через два наблатыкается, - дав положительный прогноз, Волчок пошел в глубь леса, подбирая и отбрасывая палые стволы и ветки.
- Куда ты? – встревожился Макар.
- До лежневки дойду – не проехить ли по той, - откликнулся Сенька, грудью врубаясь в непроходимость чащи.
- Да зачем? – крикнул вдогон Макар.
Слышно было только усердное тюканье, гулким эхом пугавшее лесных обитателей.   
 Скоро Никита, переборов упрямство, передал топор оскалившемуся Макару и упал на заднее сиденье, не замечая соседства девушек. Сеня вернулся как раз, когда и Макар натер руки до мозолей.

- А ништо, мужики, сокрушим! Где наша не пропадала! - балагуря, Волчок принялся кромсать проросшие на дороге комли с таким азартом, что стало понятно: он не уступит, зарасти дорога хоть до самой Почати.
Девушки выскочили и принялись оттаскивать порушенный подлесок с дороги.
 Макар потихоньку тронул машину по открывшемуся пути.
- А ну, если не та дорога? – бросил, глянув в зеркало.
- Да что, Сенька дороги не знает? Да он вырос здесь, парнем скот гонял. Нету в наших лесах места, откуда бы Сенька на деревню не вышел! – успокоила смирившаяся Танюшка.
- Сама ж говорила, по другой дороге заезжала? – раздраженно переспросил Макар.
- Так что, тропин было - люди-то ходили - не одна, может! Это теперь никому не надо, - возмутилась Танюшка и, покумекав, спросила, - а чего, правда, понесло-то вас туда?
- Глядите, и вправду: дорога открылась, - указала Марина, - останови, - тронула Макара за плечо, - надо комли собрать, - и выскочила, от торопливости громко хлопнув дверцей.
Макар поморщился.
- Куда он опять делся?
Волчка не было видно.
Когда расчистили дорогу от сваленных деревьев, оказалось, что Волчок лежит на обочине, прикрыв лицо панамой, положив под голову топор.

Дальше дорога становилась шире, колеи были разъезжены и не заросли.
- Это почему так пошло? – удивилась Танюшка.
Она оглянулась вокруг: могучие деревья, великаны,  по сравнению с путаным леском за Соколиным, вздымали в поднебесную высь свои кроны.
Танюхе стало страшно:
- Чего это, Сеня, а?
Сенька расхохотался, но тоже как-то принужденно, прислушался к тишине вокруг снова появившейся дороги:
- Чего удивительного? – спросил грубо, - лежневка, говорю, проложена, здесь и выворачивала на дорогу. Лес-то когда рубить отстали? То-то что недавно. Вот и не заросло. А там - брошенный был кусок. Вот теперь прорубили, так хоть братанам Варнаковым путь расчистили – теперь кранты, все состригут да запродадут скупщикам, ненасытные рты!
- Да ты одним вон топором путь проложил - для них чего мудреного: пилы взяли да расчистили! – возразила Танюша, не желавшая оказаться в компании варнаковских помощников.
- Пилы взяли, - передразнил Сенька, - да если не на готовенькое – пошевелятся, жди! В своем-то лесу, под боком, и то стволы вывезут, а верхушки да ветки обкарзанные там и бросят – пусть гниет да хламится, им и дела нету! Раньше-то, погляди, какой лес был: косили люди, да скот гоняли – чисто, как на столе! И грибы водились, и ягоды, и всем хватало!
Никто лишней деревины из лесу не нес: весной сосну обдерут – сока добыть -деревину на дрова вывезут. Летом - веников наломать, опять нарубят березин, опять ветки-то на веники пойдут, а стволы – на дрова. Ну, там поле загородить, загон для скота – и разрешения не больно просили, потому знали: лишнего никто не возьмет, да и жалели лес, самим жить дальше. Дед мой, тот без разрешения и вовсе не входил в лесок.
- Да какое разрешение, раньше никто и разрешений не брал, да и не писал, недавно стало, - не выдержала Танюша.
- Не писал! Теперь много пишут, да дешево откупиться думают. А тогда не у них разрешения деды спрашивали, а у лесных хозяев!
 Танюшка плюнула, а Сенька все не смог успокоиться:
- А тут – то лагерь на всю мощь заряжал: рубили, рубили… Конечно, поселок-то, что при лагере построен – с Японией напрямумю торговлишку вели: сапоги там, свитера, посуда – все сплошь японское. В Японии своего лесу нету, а нам так тоже не надо. А у нас полстраны мужиков по лагерям рассажено, непутевые вышли, так чтоб там не передушили друг дружку да и ВОХРу заоднем, надо же к делу пристроить: кому пилы им в руки, кого на трактора, и давай лес изничтожать. Свечин Егор говорил: всю, говорит, нашу сторону прорубили, да и дважды. Теперь, ежели, говорит, в третий раз пройдутся – пустыня останется. А и так, глянь: такие разве реки были? Нашу-то, Синегу, курица вброд перейдет. Дорогу большую - думаешь, отчего по-новому отсыпают, да не по деревням, как раньше добрые люди строили, а в обход деревень? А по пустыне – так какая разница: гони да гони! А чтоб прямехонько – хоп - и в заграницу тот лес гнать. Кто-то же валюту за это гребет лопатой. По отчетам если заглянуть: уже она под асфальт закатана вплоть до Обушанского, а на деле вон хоть карьеров хватило – песку навозили, отсыпали.
- А куда лесники смотрят? – спросил Никита.
-  Что лесники? Пешки. Да и то верно: кто их знает, куда оне нынче смотрят! На Петеньку небось, да на Васеньку: кому сколько от Варнаковских щедрот перепадет, водку-то вместе глушат. Это раньше Егор Иваныч смотрел, чтоб по справедливости было. Тоже мог глаза закрыть, если кому, к примеру, строиться или там крышу крыть, или еще какие нужды. А чтоб так, без всякой совести, на пропой да на продажу – этого не бывало. Может, конечно, и уступал кому из начальства – попробуй не уступи! А чтоб так, без зазрения – это недавно стало. Да одни разве наши Варнаковы – есть и другие новые бизнесмены – кто им разрешения дает арендовать те делянки, за которыми оне должны, по договорам-то, ухаживать: который перестоял лес – срубить, а взамен – посадить. Ага, - Сенька изобразил, как проглатывают кукиш, - облизнись! Рубить-то рубят, да и нещадно, а чтоб сажать – извините!
- Ну и сажали бы! – согласилась Танюха.
- Посадаят! Они посадят того, кто им помеха, кого втянут да вокруг пальца обведут, а сами они никуда садиться не намерены, - приходя в себя, сказал Сеня.

Но, не в силах успокоиться, ударился в воспоминания:

 Раньше-то вон, нас, подростками-то, выгоняли на полосы: сумку с саженцами на плечо и – вперед, за трактором идешь, как каторжник какой, с лопаткой. Копнешь - а копни: земля-то тут, на Почати – суглинок! Полосу отпластает трактор, а ты по ней чапаешь, долбишь эту землю, саженец достанешь из сумки и втыкай, да затопай каждый, чтоб держался в земле. А принимались, ходил я после по тем посадкам! И всяко мы ездили, чтоб трешку заработать, ну, кто и пятерку, а Зайкам, четверо их было, все хваткие, те и пятнадцать рублей заработают,  а это, по тем временам, деньги были. И семенами сеяли, и саженцы пропалывали, в такую глушь нас Синельников завозил, а не боялись. А комарья, гнусу нас сжирало - видимо-невидимо! Идем, кто во что одет, во что там нас одевали в лес, в обносы всякие, платки на головах… тяпку даст Свечин - вот и тяпаешь этот мох. Защепишь, да сыпанешь семян. На другой участок поведет, там уже эти елочки проросли, вот такусенькие, целый выводок, их разредить надо. Жили прямо в лесу, неделями, девки кашеварили, консервов набрано было с собой, картошки, чаю. Рыбы наловим, ухи наварим. Выйдешь утром к реке умыться: батюшки мои, луг-то весь в цвету, а берега по склонам – в ландышах, так и течет реченька, в ландышевом запахе укутанная!

Сенька, опоминаясь, посмотрел на Макара - тот стоял за Никитой с хмурым видом.
- Ну, да ладно, - Сенька поднялся, отряхиваясь. Огляделся, словно в последний раз, на осины, возносящие свои трепещущие кроны прямо к небесам, - поехали.
Поотстав, сказал Никите:
- Видал, чащоба! Такие места здесь: вот отсюда если по трем горушкам подняться да по четырем низинкам спуститься - какой черничник! И тропа начинается: люди там не ходят…
- А кто? – оторопел Никита.
- Да кто? Звериные тропы, так-то вот. Я чего пошел: я как услыхал, что в Почать собираетесь, ну, из интереса пошел. Лучше уж, думаю, со мной. Давно хотел наведаться староверского клада поискать, да один бы не рискнул.
- А ты от кого услыхал? – напрягся Никита.
- Земля слухом полнится, - уклонился Сенька, - Зазорье – не столица ваша с миллионами населения, у наших ушки на макушке: у Стакановых шепнули – на другом конце у Шершеневых услышали.
- Да я ни Стакановых ни Шершеневых ваших  и слыхом не слыхал!
- Ну? – усмехнулся Сенька, - А они так вот тебя и слыхали и видали – парадокс? – и, полюбовавшись эффектом, заговорщически добавил, - Слыхивал я про карту, где Савкин-купец место обозначил. У тебя та карта?
- Нету, - Никита увидел, как потемнели Сенькины глаза.
- Без карты как бы поехали, врешь! Я думал, ты нормальный мужик, а ты…
- Был у меня план, а теперь...
- Командир прибрал? – быстро сообразил Волчок.
- Чего шепчетесь? – спросил Макар, приостановившись.
- Да обсказываю вот порядки нынешние, - соврал Сенька, усаживаясь на штурманское место.

К Початью они подъехали, когда сумерки сгустились и кроны утратили четкие очертания.
- Все, выгружайсь! – скомандовал Сенька, - Глуши мотор, командир, - повелительно обернулся к Макару.
- Чего – глуши? - недопонял ошалевший от нескончаемой тряски Макар.
- А чего: дальше не проедешь, - это известие Волчок сообщил с видом игрока, знающего, что его карту бить нечем, - деревня-то – во-он она, рукой подать, а только отсюда до Почати – участочек, хоть и с полкилометра, а непроезжий вовсе, только пехом!
- Как пехом?! А машину я где оставлю? – Макар разозлился.
- А хошь, так обратно махани, у Танюхи вон во дворе, сам знаешь, нормально.
- Да ты че, ты… - Макар стопорнул, еле сдерживаясь, выпрыгнул из машины и, угодив ногой в колдобину, зачертыхался, кружась и подпрыгивая.
- Ты его, нечистика, не поминай лучше, - склонившись к нему,  тихо проговорил Волчок и, мигнув, добавил, глянув с выражением, - не надо.
Никита вылез, разминая затекшее тело и осматриваясь. Девушки тихонько стали около машины.
Деревья вокруг дороги стояли великанами, каких Никите не приходилось видеть. Стволы осин были в обхват, кроны шумели в такой вышине, что рассмотреть их в надвигающихся сумерках было трудновато. Лежневка в этом месте то ли кончалась, то ли, как с ней не раз случалось, заброшенная, заболотилась, провалилась, поросла быльем. Машине, и впрямь, было здесь не проехать. Оставалось поверить Сеньке и идти гуськом, глядя ему в спину.

Когда густеющие сумерки сделали лица серыми, Сенька вывел на опушку леса и молча выкинул руку.
- Еще чего? – сварливо вскинулся Макар.
- Тсс, - повелительно приложил палец к губам Волчок, и только когда все повиновались и стрекот кузнечиков завибрировал в ушах пришельцев, изобразил  рукой широкий указующий жест: деревня невидящими очами мертвых домов издалека смотрела на них из-под покосившихся крыш, тихонько проявляясь в наступающем мраке.

- Это  что ли, Почать твоя? – грубо спросил Макар.
Но Никите показалось, что грубость его была напускной, словно и Макар услышал волну тяжкого вздоха, коснувшегося мертвым ветром их лиц.
- Она, - согласился Волчок.
- Ну, так веди давай в дом, не на улице же оставаться в такой час, - Макар хотел приказать, но не получилось.
- Э нет, - Сенька боднул головой - невысказанное стало очевидным, - это уж ты сам, командир, пробуй, тут я тебе не помощник, - и Сеня поднял согнутые в локтях руки в знак своего полного отказа и бессилия.
- Да не надо, вот не надо нагонять, - Макар, бросив рюкзак, обернулся к Никите, - идешь, Кит или тоже труса празднуешь?

- А где озеро? – спросил Никита, - И еще дорога, что от этой вправо шла?
Сеня присвистнул и, выглянув из-под надвинутой панамы, показал:
-  Озеро – туда, а дорога отворачивала – в другую сторону. Вы, - сказал, подумав, пойдете если – я тут костерок разложу, чтоб видно было.
.
- Лады, - согласился Никита.

Глава 6. Выстрел

Никита шел следом за Макаром, едва поспевая, и все ждал, когда же покажется  крайняя избушка. Но Макар шел и шел, а деревня все не становилась ближе. Темнота становилась плотнее. И через какое-то время Никита удивился, что видит только Макарову спину, которая стала как-то шире, чем он привык ее видеть. Еще через какое-то время ему подумалось, что Макар вроде небольшого росточку,  а заслоняет собой всю деревню. Никита попытался догнать Макара и вдруг обнаружил, что догнать его не может. Он прибавил ходу – Макар, шагая с тем же размахом, что и раньше, оставался недосягаем. Тогда Никита подпрыгнул, чтобы посмотреть, далеко ли еще до избушки, когда вдруг оказалось, что деревья обступили их со всех сторон, а деревня вовсе скрылась из виду. Никита, все не понимая, как Макар, такой маленький, закрывает ему весь вид, попробовал выглянуть справа – Макар, словно раздавшись, не давал ему ничего рассмотреть перед собой. Тогда Никита крикнул:
- Макар!
Идущий впереди, развернулся – Никита оторопел, увидя, что это вовсе не Макар.
- А-а-а, где… Ммма…, - затрепетав, залопотал Никита, глядя в какую-то харю и чувствуя, что липкий ужас застилает глаза, оглушает, опрокидывает навзничь.
- Ты чего? Чего? – почувствовал он, как кто-то трясет его, как коврик.
Никита открыл глаза – Макар тряс его за плечи:
- Ну, ты… вообще, - выдохнул Макар и, отерев лоб, опустил Никиту на землю. Земля была холодной. Белый, как молоко, туман, стлался по траве, кутал облачной завесой все, что ни попадало в его объятия.
Совсем рядом раздался тягучий скрип.
- Мозги что ли, твои скрипят?! – Макар подскочил, хватаясь за карман.
Никита поднялся, ощущая тяжкий звон в голове и липкий озноб в теле.
Избушка, которую, казалось им, не нагонят,  вынырнула из тумана рядом и проскрипела отворяющейся дверью.
- Ну, что – пройдем? – Макар мотнул дулом пистолета, указывая Никите идти первым, и шагнул следом.
- Спрячь, - едва разлепил губы Никита.
- Указывать будешь? – тоже шепотом ядовито проронил Макар.
Они оказались в сенцах. Ветер насмешливо гуднул им вслед. Никита нащупал ручку двери в избу, потянул – в избе гулко гукнуло и загрохотало. Выстрел оглушил Никиту, но он не испугался. Упав в какую-то лужу, он понял, что стреляли сзади, а значит – Макар. Никита оглянулся и увидел его, удирающего от дома во все лопатки. Дверь, качаясь на одной петле, скрипуче хохотала.

Никита шагнул обратно в сенцы и, стоя под прохудившимся навесом веранды, грозившей обрушиться, смотрел, как его компаньон, подминая росную траву, без оглядки бежит прочь.
Как вдруг холодным потом прошибла догадка: «А ведь Макар подумал, что убил меня!» И не успел он об этом подумать, как сбоку мелькнуло, словно раскручивающееся облачко. Никита смигнул, силясь разглядеть что-то в надвинувшейся туманной мгле, и, мотнув головой, увидел рядом с собой согбенную старушку.
- А проходи давай, милок, гостем будешь, - прошелестела старушка. Голосок ее был чуть громче ветра, снова загулявшего в сенцах.
Никита, не раздумывая, подался за тихим голосом. Сени, на удивление, показались светлыми. Старушка шла плавно, мелкими шажками. Она тронула двери в избу – двери растворились, открывая взору Никиты страшную разруху: потолок в избе провалился, доски, проломленные, как видно, в тот самый момент, когда они с Макаром попытались проникнуть в избу, обрушились, упершись в пол. Печь поползла кирпичами, труба сползала сверху. Матица, треснувшая посередине, удерживала лопнувшие по ней доски, павшие  шалашиком. Ворвавшийся с улицы ветер лизнув, загасил огонек лампадки перед иконой, с которой строго и скорбно смотрела Богородица.
 
Никита обернулся к старушке – спросить, зачем же она привела его сюда – но ее нигде не было, когда вдруг страшный треск раздался прямо над ним. Столбики, поддерживающие крышу сенец, подкосились и на глазах у Никиты лопнули и подломились Крыша, зашуршав тесинами,  проломилась и осыпалась. Никита вжался в стену, всей хрупкостью своего существования ощущая ее непрочность. Вися на волоске от смерти, он увидел, как наружная стена дома, отделившись прогнившими сочленениями, осыпалась раскатившимися бревнами. В открывшемся проеме Никита увидел пылающие в ночи языки пламени. В танцующих изгибах улетающего под небеса огня Никита явственно прочел начертания, никогда прежде им не виданные, не понятые и теперь.
Он не разобрал лиц людей, сидящих вокруг костра, но увидел, как вихляющейся походкой подходит к костру Макар. И еще Никита понял, что костер далеко, так далеко, что ему, Никите, наверное, до этого костра не добежать. Боль, полыхнувшая в ноге, залпом отдалась по всему телу.


- Уйти я должен, мамка, - шептал Коля, как заклинание. Но когда он оказался дома – а он считал домом хижину Люси Лиховой – огляделся и сел на стуле у стола, сложив руки на колени, как послушный мальчик.
В углу пофыркивала стиральная машинка-автомат,  смотреть на которую приходило все Зазорье, дивясь, как мальчонка сумел подвести воду под нужным давлением. Люстра, собранная им из банок из-под энергетических напитков, удивительной красоты, мягко вращалась и позванивала, бросая блики по стенам и вызывая оторопь в умах зазоринцев.
С той поры, когда в ее доме появился Коля, Люся Лихова расцвела. Вытащила из угла швейную машинку и, вспомнив умения, полученные когда-то в ремесленном, соорудила такое платье, что зазоринцы ахнули. Коля вывел ей прическу по моде и попросил продавщицу привезти краску для волос свежего оттенка. Оказалось, Люся умеет заразительно смеяться, и Охромшины, Катя с Тоней, через реку дивились, каких только песен она не знает.  Но день ото дня сообщения о новых подвигах найденыша перестали вызывать в зазоринцах восхищение. И когда Аня Крякшина сказала:
- Что-то больно много знает этот малый для своих лет, - бабы на крылечке магазина значительно закивали друг другу головами. Их пацаны были как все: днями гоняли по улице, работать умели, но брались за дело только после хорошей выволочки, а перевалив за тринадцатилетние, вполне компетентно смолили «Приму» и глушили дешевый портвейн.

  Похвалы Коле, не пробовавшему спиртного, начинавшему каждое утро с зарядки и наполнения водой бака, который он реконструировал в душ и одновременно оросительную систему, стали какими-то натужными, а долгие паузы после сообщений о Колиной гениальности сводились к недоуменным сомнениям. Бабы, завидя Люсю, в которой не осталось ничего от прежней бобылки, замолкали и выжидательно выглядывали, что та будет в магазине брать. Люся, поняв, что давно прозреваемое ею в зазоринцах  отчуждение к Коле пришло, разрыдалась, но не сдалась и решила держать форс. О том, что Коля начал конструировать машину для мытья посуды, она не проговорилась никому.

Коля распинал дорожки на полу, дернул за колечко крышку подпола, сбежал по лесенке вниз и закрыл за собой. В подполе, на полках, ствроенных им в земляные стенки, пахло сыростью, прелью и мышами, которых он так и не смог побороть. Из банки с надписью «Малина», запустив два пальца в то, что могло показаться вареньем, а на деле было специальным раствором, извлек чип. Оставалось вставить чип в разъем и – раствориться, исчезнуть из зазоринской жизни навсегда, чтобы сгруппироваться там, где надлежало выполнить заложенное программой. Неожиданно Коля почувствовал, что раствор подозрительно испачкал пальцы липким. Он хотел рассмотреть чип, усилив внутреннее напряжение, что мгновенно делало его зрение острым даже в кромешной тьме – но, как ни переключался, не мог ничего различить. Внешний экран засветился, неожиданно испугав, и этот внезапный испуг поверг его в изумление, в котором и застала его Аделаида.

- Ник? – спросила она, уточняя его готовность.
- Слушаю, - ответил он не по инструкции.
Из глаз Аделаиды вырвался разряд, полоснувший его прямо в сердце – он сжался от боли и нового изумления.
- Что с тобой?! – инструктор была в ярости, он видел это так же ясно, как в ученические годы, когда, беззащитный, сидел перед яростными ее очами за партой.
Но сейчас, он готов был поклясться, он впервые увидал, как вытягиваются ее губы, словно для страшного поцелуя. И вдруг, вместо поцелуя, отвисают корытом – секунда, и рот превратился в рыло, зубы блеснули клыками!
- Почему пальцы в варенье?! – грозно прихрюкнула Аделаида.
- Я торопился и… - соврал Коля.
- Ты? Торопился?! – она застыла в недоумении, лицо прекратило превращение, поддавшись эмоции, - послушай, - обратилась она через секунду тоном, в котором явно слышался трагизм.
Коля невольно застыл, ощущая, как в классе, как дыбится загривок.
- Неужели ты не понимаешь, что если ты не выполнишь… - она нервно дернулась, - предназначения, - перешла на высокий штиль,  - мы все погибнем! Мы, все, кто выучил тебя, выкормил… с любовью, - лицо исказила гримаса муки, почти родовой, как почему-то подумалось Коле.

Неожиданная мысль промелькнула, пронзив его молнией - Аделаида встряхнулась, охорашиваясь, и пристально вгляделась. Он боялся, как бы мысль не вернулась.
- Ты трусишь, - усмехнулась она, откинувшись в кресле.
Он боялся обрадоваться тому, что она не поняла.
- И все-таки ты готов исполнить предначертанное?! – она хищно кинулась к экрану - он ощутил теплоту ее розовой щеки и быстро кивнул:
- Готов.
- Ну что ж, - она откинулась в кресле, не скрывая озабоченности. Обуревающие ее чувства не давали ему возможности разглядеть ее истинного лица, но всякий раз, когда чувство в ней  утихомиривалось, свиная харька показывалась на мгновенье, и снова скрывалась за возникающим чувством, - я не стану задерживать тебя – вперед! – хрюкнула Аделаида, на глазах превращаясь в настоящую кабаниху, только в домашней, розовой шкурке, покрытой серой щетинкой.
- Есть! – вскинул непослушную руку копытцем Ник.
- Хорошо, - взвизгнула Аделаида и, снова превращаясь в женщину, попросила, - только, родной, не пропадай, сообщи, как пойдет – мы ждем!
- Да, - выдохнул Ник.
- Конец сеанса, конец сеанса, конец сеанса, - раздался сигнал на мучительных частотах.

Коля, уставший, как самый распоследний мужичонка после неподъемной работы, шатаясь, выбрался из погреба и упал бы, если бы его не подхватила вбежавшая со всех ног Люся.
- Коленька, родной, запричитала она и горько заплакала, горячо его обнимая.
- Мамка, - заплакал и он, как обычный мальчишка.
- Я должен уйти, мамка! – сказал он наконец, хлюпая носом, - не спрашивай, я ничего не могу объяснить.
- Все знаю, сынок, все знаю! – вскричала Люся.
Коля так и плюхнулся на стул.
-Че-чего ты знаешь-то? – спросил, утирая слезу, готовую сорваться.

-  Знаю, Коленька, что загорелся медпункт-то этот распроклятый!
Коля захлопал глазами, не понимая, когда это могло произойти.
Люся снова разрыдалась, впервые видя его беспомощность.
- Будет плакать-то, - жалостливо попросил Коля.
Люся обхватила его голову. Он хотел высвободиться - горючая слеза проникла за ворот его рубашки – он занемел, со страхом ощущая, как продвигается слезная дорожка по его коже, холодно щекоча и вызывая в нем какой-то в то же время жар.
Еще минута, и Коля оказался бы совершенно беспомощным десятилетним мальцом, не годным даже на починку простого умывальника. Он рванулся, понимая одно, что хоть он уже и не прежний Ник, но кое-какие силенки в нем остались, и он должен сделать то, что сам считает должным.
- Я должен уйти, мамка, - твердо повторил он, - и не спрашивай меня ни о чем. Если уцелею – дам о себе знать.
Люся кивнула, тоже поняв, что что-то безвозвратно изменилось. Но она не могла понять, что, и потому сказала на инерции пережитого:
- Так хоть сумерек дождись, спрячься вон хоть в сеннике, в подполе-то уж совсем...

Он мотнул головой:
- Не надо мне, никто меня не заметит и не увидит, и вдруг улыбнулся беспомощно, - ведь я же, мамка, ненастоящий.
- Как? Ненастоящий… да ты… ты самый, что ни наесть, - она вдруг осела, понимая что-то, чего и понять нельзя. Улыбнулась криво, словно умирая, но договорила, - самый… настоящий…
- Спасибо, - поклонился ей Коля и из уважения к ней вышел на крыльцо.
Люся прислушалась, словно навсегда хотела сохранить в своем сердце звук его удаляющихся шагов – и не услышала их.

Собравшись с силами, она выбежала на крыльцо: словно заблудившись в небе, серебристой точкой улетал в высокую даль самолет, оторвавшийся от звука собственного двигателя, оставляя за собой плотный кучевой след. Через полчаса след окрасился розовым и переместился по небу, как огромная минутная стрелка невероятных часов. Машинка, сделанная Колей, пропищала конец стирки.

Люся вспомнила об односельчанах  и поднялась с крыльца, оправляя модную стрижку. Она решилась ни за какие коврижки не открывать произошедшего и держать форс до конца своих дней, тем более, что дом ее стоял на отшибе, а плакали они с Колей потихоньку. Она вошла в дом. Из зеркала, вправленного Колей в резную оправу, глянула женщина с широко открытыми глазами, сочащимися болью. Люся села на стул около стола, где только что сидел мальчик, и он сказал… сказал… что он… не…не настоящий?!
Она уронила голову на руки и завыла, словно подстреленная собачонка.
Наплакавшись, она огляделась. Это был ее дом, только он был совсем другим, чем до появления в нем Коли: каждая вещь была любовно преображена его умелыми руками, руками ее сына.
«Жаль, что посудомоечную машину не успел сделать, - подумалось ей, - ну, ничего, вернется – доделает», - и ей сделалось спокойно.


Глава 7. У костра

- Пойду, девчонки, дровец порублю, - сказал Волчок непринужденно.
Языки костра, извиваясь в летучей пляске, хотели, казалось, лизнуть звезд на небе, обрывались огненными лепестками, разметываясь огненными россыпями в ночную тьму.
Девушки притихли.
- Огонек надо поддерживать? Надо. Пока кавалеры ваши на добыче, кто знает, чего застряли, - Волчок, увидев испуганные лица девушек, возмутился, - да не дрейфь! До лесу я и обратно, недалеко. Глядите пока за огнем. Не оставлю. Да и чего вам-то бояться, телки вы глупые. Поманили вас – вы и подались, только ботала зазвенели.

Марина, оторопев от грубости, впервые так откровенно к ней обращенной, подняла на Волчка серые глаза, ставшие огромными, черно оттененными.
- За бычками подались, а толку в головах не нагуляли, - не смутился ее взглядом Волчок, но, высказавшись, утолил раздражение и попытался успокоить, - худого ежели не замышляли – горя не случится. А уж ежели блазниться начнет: место, сами слыхали, небось, какое – молитву сотворите. Помнишь хоть молитву-то какую? – обратился он к Танюшке.
Та размазала слезы по щекам и выкрикнула обидчику в лицо:
- Твой-то где ум был, когда тебя косарем поманили? Родину за косарь продать – толкуй после, кто за кем потянулся!
- Ты, слышь, - Волчок крутнул, подкинув в воздухе, и поймал за наборную ручку ножичек, - язык-то не особо распускай!
Выждал минутку Танюшкиной безответности и, наклонясь, с нажимом разъяснил:
- Судить-то не берись, о чем не ведаешь, - но не выдержал тона и закривил языком, мальчишески передразнивая, - за косарь продал кто чего… - но взял себя в руки и сказал, - до утра дождем, а если не придут, так с утра двинемся до дому. Поняли?

Где-то, словно в самой глубине леса пальнуло, словно из пушки. Ветер отдачей гуднул в наклонившихся кронах.
Марина охнула и зажала уши.
Танюшка взвизгнула и взвилась следом за оторвавшимся в небо языком пламени.
Волчок, застыл на секунду изваянием, а, отмякнув, вгляделся в черную тьму.
- Да, - проговорил, - неладно чего-то. Говорил ведь этому круторогому, спрячь дуло – нет… Ладно, девчонки, смирно сидите, не задержусь в лесу, обернусь мигом, -  Волчок шагнул в темноту. Через некоторое время темнота поглотила его, растворив в непроглядности, а еще через минуту растворилось и шуршание его шагов.
Марина поднялась и молча принялась подгребать в огонь  обгоревшие сучья и ветки.
- Чего это было, а Марина? – спросила Танюшка, словно призывая забыть старые распри.
- Откуда ж я-то знаю, - досадливо пожала плечами Марина.
- Нет, ну вот как ты думаешь-то? – не хотела оставаться наедине со своими страхами Танюшка.
Марина молча подбирала обгорелые полешки в огонь.
- Ну, вот какая ты есть, Марина, все-таки, - упрекнула ее Танюшка.
Марина не проронила ни слова.
- Ну, если хочешь, я расскажу, как все было с Севкой тогда – поймешь, что не за что, может, столько лет меня виноватить…- лицо у Танюшки стало такое, словно она собиралась заплакать.

- А не надо мне  объяснений, - отгородилась Марина, будто и так не понятно? Вот только плакать не вздумай! – отрезала, посмотрев на бывшую подругу.
- Ну, вот какая гордая, - повторила Танюшка, - уж как попали в такие-то места, так хоть помиримся давай, слышала же, что Сеня сказал, чтоб худа какого не приключилось из-за пустой гордости! – Марина молчала, - А я первая, если хочешь, извинюсь: извини ты меня, непутевую, Марина Сергеевна, за глупость мою. Была бы умна, разве б я тогда подалась на мужика, будь он хоть трижды прогнанный? На свою голову только греха нажила, хорошего-то вот ни с гулькин нос!
Марина посмотрела на Танюшку из-под руки, укрываясь от жара костра, и сказала, выдавливая слова:
- Да не хочу я и вспоминать ничего – забыто все давно! А тем более, разбирать, что там как было – проехали!
- Ну, так чего пыжиться, как… - Танюшка завелась. Азарт ее подстегивал страх, которым она полна была до ушей и который требовалось куда-то выплеснуть, - Нечего, нечего делать вид, будто святая! Да-да, чего лупишься! Давно я тебя раскусила, подружка!
На лице Марины проступило брезгливое выражение. Она глянула на ало вспыхнувшую Танюшу, повела плечами и, закусив губу, принялась подталкивать в огонь непрогоревшие дровины.
- Ну, что – нечего возразить? Видела ведь я, что жизнь моя тебя си-ильно интересует! Только репутация примерной девочки и не давала тебе самой испробовать! И как тот раз всего тебе и остался до пильщиков – один шажок – видела.

Полыхнуло тут и в самом сердце Марины. «Ах, дрянь, - пронеслось в мозгу, - так на этот шажок и толкала!». Закусив губу и подтолкнув в огонь распавшиеся поленца, она сказала, сдержавшись:
- Может и так, только этого-то шажка я и не ступила.
- Да куда бы ты делася! – Растянула Танюшка, - Игнашка-стихоплет на своем драндулете подвернулся, не он – где бы теперь была Марина свет Сергевна!
- Может и так, а может, и не так, не тебе судить! – не смогла больше ничего возразить Марина.
- Где мне, конечно! – распалилась Танюшка, - да разуй глаза: то же и ты делаешь, как и не я! Скажи еще, что не за мужиками на Почать притащилась!
- Кто? Я? Мерзавка! Да ты… по себе-то не суди! – Марина бросила обихаживать костер, уперла руки в боки. Пламя плясало, отбрасывая по яростному лицу и фигуре дикие отсветы.

- А чего бы не судить и по себе, - отклонившись, словно от удара палкой, Танюшка выкрикнула, ехидно скалясь, - а вижу тебя, как себя, да и на деревне последняя собака знает, как гордостью маешься перед Селифановым, думаешь, что не пара он тебе!
Марина захлебнулась, кашель задушил, она ухватилась за горло и не могла уже выговорить ни слова.
- Ну? Думаешь, не знаю, как, замаявшись, зимой за топором в Обушанское гоняла? А люди видят, не скроешься!
- Да не надо, - Марина, отдышавшись, выговорила, словно из последних сил, недоумевая, откуда Таня узнала, как они с Алексеем топали по сугробам в соседнее село пешком, за тридцать километров, ночью, - не надо людям свои подлые мыслишки приписывать! Да и кто поделится с тобой!
- Это верно! Мало кто поделится, а все есть кому, не все так судят, что кому-то дозволено, и все с рук сойдет! Думаешь, ты другая? А не осуждают тебя на деревне потому, что самим надо, чтобы фельдшерица их была какая надо: все простят, а кому-то соринку в глазу заметят. Помечтай о чем – распутницей прослывешь!
- Да ведь я мужиков деревенских не спаиваю не пойми каким пойлом, не подлавливаю хмельных, не зазываю, не подличаю…
- Неужто? А, видать, хотелось бы, что так распаляешься! А ну-ка, руку на сердце положа, подумай: за кем сюда, на Почать, погналась? А! А пока думаешь, я подскажу, чего и без очков вижу: даже не за мужиками ты погналась - за мужиком, и я знаю, за каким!
- Ну? – насмешливо стала Марина, склонив голову набок.
- Макарки охота тебе отведать! Вот за ним и гонишься.
- И в уме не было! – Марина от возмущения заходнулась.
- Было, было, от меня не укроешь! Ну, хоть, может, не в уме, где в другом месте, а только поняла тебя я очень хорошо и знаю, что рохля, размазня, неудачник – не пойдет тебе! И думаешь, а может, не думаешь, а всем телом своим недовольным ощущаешь, все в тебе говорит, кричит, требует – жизни! Продолжения! Сына! А сына родить хочешь не только чтоб красотой, но и мужским гонором, достоинством отличался. Чтоб хватка – так железная, - Танюшка выставила сжатый кулак, - чтоб не подгибался ни под встречного, ни под поперечного, под него чтоб подгибались!  Своего чтоб добивался в жизни, чтоб за версту было понятно – мужик! Не так?

Марина молчала, как громом пораженная. Танюшка улыбнулась и досказала тихонечко, вползая подленьким голосочком не только в уши, в самое нутро Марины:
- А и любви охота тебе, какой не знавала. А и обхватил чтобы, так слышно было! А и сексу тебе тоже надо – резкого, другого! Что, поняла я тебя, подружка?
- Да почему ты берешься толковать за меня?! – выговорила Марина непослушными губами,  располыхавшись рядом с костром.
- Да потому что и тогда, когда ты не гнушалась дружбой моей, понимала я, отчего ты сердитая такая ходишь, недовольная на жизнь свою. Помочь тебе хотела, да случай развел.
- Да может, не случайно развело, - буркнула Марина и снова  взялась обихаживать костер. На  Танюшку она старалась не взглядывать, внутри у нее все клокотало и бушевало. Она решилась было прекратить этот непристойный разговор и крепко сомкнула губы, но мысли цеплялись одна за другую, воспламеняясь от казалось давно забытых событий.

- Ну, подружка, поняла я тебя? - снова подступилась Танюша, тешась эффектом.
- Подружка? – Маринин голос задрожал, - так тогда откуда знаешь, каковы объятия Селифанова? Не глянулись тебе, когда и он оказался в горенке твоей?
 Танюшка вскричала, перебивая:
- Что, снова сплетнями подпиталась? Да уж если на то пошло, так Селифанова твоего знала я задолго до того, как на тебя запал.
- А ты и не стерпела, что запал, и тут захотела расстроить? – Марина пыталась держаться, но новое открытие так огорошило ее, что выпалила и то, что гордость велела запереть на замок и никогда не выпускать из тайных глубин, - Напоила допьяна да придумала меня вызвать?
- Да ты чего плетешь? Чего плетешь, что в голову тебе ударило? – негодование Танюшки было таким искренним, что Марина даже растерялась. Она перевела дух,  собираясь с силами и отчаянно пытаясь сообразить все сразу. Она крепилась, во второй раз решив прекратить бессмысленные препирания, но открылось уже столько унизительного, что почва ушла у нее из-под ног. «Значит, он все это время обманывал: врал про любовь, а сам с Танюшкой вертел?»
И картина, которая увиделась ей, когда растворила дверь Танюшкиной горенки, придя по ее вызову, всплыла перед глазами с такой ясностью, что Марина закусила губу и сказала, переводя дыхание и судорожно вцепившись в сук, которым мешала костер:
- Никого же нету тут, двое нас: чего ты ж ты сейчас-то врешь? Вызов-то тот устроила, чтобы рассорить меня и с Селифановым?

- Поди! - отмахнулась Танюшка, отводя голову, как от шальной. Но, как бы пересилив себя, вгляделась в лицо Марине и заговорила, - Да ты че: вправду что ли привиделось?
Танюша встала и подошла ближе. Сложила руки на груди в знак того, что скажет истинную правду, и выговорила:
- Да я вызывала к тому, который с нами в машине ехал сюда, не знаю, как зовут. Я его на болоте нашла, ну, конь его вынес в болото, сама не знаю, откуда, бездыханного. Вот я и вызвала…

- Брось врать! – не могла поверить Марина, - Я же своими глазами видела! Пьяного Селифанова – напоила и уложила на диван себе.
- Чего? Так тебе тогда Селифанов привиделся? – Танюшка закачала головой, - Нехорошие дела, ох, нехорошие, - притихла и зашептала, мелко крестясь.

После снова обратилась, простирая руку и всем видом выказывая мольбу:
- Послушай, Марина, честно говорю: я и понять не могла, отчего ты так поступила тогда: толкнула, да и убежала.  Ведь упала я, расшиблась, без сознания осталась лежать. Ведь если бы выплыла история… тебе бы, как медику, не поздоровилось. А промолчала я.

Марина снова стала, опершись на палку, как на посох. Хотела сказать: «Потому и промолчала, что свинью подложила», - но что-то не срослось, и, соображая, что не так, она промолчала.
Танюша подумала, что убедила, наконец, и заговорила доверительно, словно надеясь вернуть прежнюю дружбу:
- А очнулась – и нету найденыша, исчез. Я, пойми, Макару-то рассказывать не стала, ну, понимаешь… ну, как тоже объяснить, я ж понятия не имела, что они знакомы и даже по одному делу вместе ехали. Ну, молчала-молчала, дай, думаю, погляжу, видал он, Макар-то, того, другого или как. Он молчит. Грешным делом, мелькнуло еще: может, думаю, прибил того, ну как, знаешь, самцы территорию-то делят… Ну, после думаю, молчишь – молчи, я тоже молчать умею. Так и замялось. А тут – вон чего открывается…

- Не страшно одним? – раздалось рядом.
- Ой, Волчок, напугал-то! – подскочила Танюшка.
Марина выронила из рук палку, которой подгребала угли.
- Ой, так… а как Волчок, когда тот еще рубит вон? – Танюша оглянулась - из лесу явственно донеслось тюканье топора. Рот Танюшкин открылся, челюсть задрожала, не сразу выговорив:
 - Ввы-ввы-вы… кто вы?
- Я? – человечек, росточку небольшого, сухощавый и курносый, похожий на подростка, выступил из темноты, - а я тут с экспедицией, - развел руками, улыбаясь открыто.
- Этто с какой такой экспедицией? Не слыхали мы что-то никаких экспедиций? – подозрительно осматривала его Танюшка.
- Ну, так мы не афишируем, - голосок его был слабоват, и в его немного растерянных и простоватых движениях не виделось ничего демонического.
- А, так вы ученый, что ли? – Марина обратилась к нему радостно и, похоже, в пику подружке, в байки которой верить ей не хотелось.
- Ну, да, - согласился пришелец скромно, - наблюдаем, собираем…

- Музейщик?
- Музейщик, - кивнул мужчинка, - разрешите к вашему огоньку?
- Конечно, присаживайтесь, - пригласила Марина.
- А откуда вы взялись тут в самой-то ночи? – приступилась Танюшка, - чего, если ученый тут, да и с экспедицией, раньше-то не объявились?
- Да не моя смена, - как-то глуповато отговорился мужчинка.
- Чего не твоя смена? – одурела Танюшка.
- Да думал, ну, словом, наши уехали, за провизией, ну, на Тержень, а меня оставили,  за дежурного вроде, - мужчина снова обезоруживающе улыбнулся, - а я слышу – движение какое-то, а, думаю, ну, значит, пока остаться решили, с утра, стало быть, поедут, ну, и не выходил. А после гляжу: наши такого бы костра так не стали разводить, вот и подошел поглядеть…

- А, - будто бы поняв что-то необходимое, кивнула Танюшка, но посматривала все недоверчиво.
- Мне разрешите спросить? – обратился мужчина.
- Мужчина, вы военный, что ли? Так спрашиваете, будто военный, - недовольно проворчала Танюшка.
Тот замотал головой так, что показалось, будто волосы его взлохматились:
- Ннет, не военный, ни в коем случае.
- Ну, так спрашивайте, чего вам там не ясно, - Танюшка вытянула ногу, чтоб лодыжку из-под брючины разглядеть, - муравьи что ли, здесь кусаются?
- Муравьи? – переспросил, ласково улыбаясь, мужчина, - комаров здесь точно, тучами!
- Да это известно, - все так же недовольно буркнула Танюшка.
- Я вот спросить хотел: вы-то как сюда попали, вдвоем, что ли?
- Почему это? Вон, слышите: рубит, это наш, так сказать, рыцарь. Железный дровосек. Да еще двое должны подойти.
- С рыцарями дамам бояться нечего, - мужчина опустил голову, но ощущение было такое, будто даже уши его встали торчком, так он озаботился.
- Да не бойтесь, - хохотнула Танюшка, - наши рыцари – мирные, они пришлых не трогают! А вас как зовут?
- Меня? Николаем, - мужчина заморгал, быстро взглянув на Марину, которая снова деловито заходила вокруг костра.
Марина пригляделась сквозь пламя, козырьком приложив руку ко лбу, и удивленно улыбнулась:
- Какое лицо у вас знакомое.
- Ну, - подхватила Танюшка, - и я вроде вас знаю, а отчество ваше как: не Васильич?
- Васильевич, - мужчина понурил голову, словно зазорно было жить на свете с таким отчеством.
- Не Гоголь часом будете? – хохотнула Танюшка.
- Нет, не Гоголь, - снова замотал Николай взлохматившейся головой, - а откуда ваши… рыцари…должны прийти?
- А от верблюда, - улыбнулась Танюшка, как она одна на деревне умела улыбаться: вроде бы и улыбка, а окорачивает.
Марина подгребла отгоревшие ветки и сказала, опершись на палку, как на посох:
- Да ушли проверить дом один, а что-то задерживаются, может, еще куда зашли.

Глаза гостя влажно блеснули, он засмотрелся на брызнувшие в небо искры, истаивающие в бархатной ночной темноте.
- Что за оправа! – кивнул Марине, как понимающей. Она зарделась от доверия, - Знаете, всякая история вправлена в свою оправу. Эта – как в старинном бархате альбома, украшенного рубинами, согласны?
- Какая еще история? – насторожилась Танюшка.
- Ну, вот, я хочу сказать, каждый, кто попадает в эти края…
- Да мы отродясь местные, - резанула Танюшка, давая понять, что ее баснями не проймешь.
- Я, знаете, давно живу на свете, - Николай Васильевич затуманился, - ну, по нашим представлениям, конечно.
- Ну, конечно, - поддакнула почему-то и Танюшка, увидев, как затянуто сеткой морщин его лицо. Ей стало неприятно смотреть на его желтеющую на висках кожу, похожую, как ей почему-то подумалось, на древний пергамент, но она смотрела, не отрываясь, пока ей не стало казаться, что пергамент сейчас, прямо на ее глазах, растрескается по складкам морщинок.
Николай Васильевич хлопнул себя по виску – получилось громко. Потянул ладонью по лицу – за пальцами протянулся кровавый след.
- Напился, гад, - резюмировал Николай Васильевич и, стряхнув убитого комара, обратился к девушкам, смотревшим на  него, не отрываясь, - а знаете ли вы, чем деревня Почать знаменита?
- Знаменита? – удивилась Танюшка.
Марина по-птичьи склонила голову, выказывая готовность узнать.

- Староверский край, - Николай Васильевич махнул рукой вдаль, - весь край – староверские деревни.
Почать – первая деревня была. Строиться начали здесь братья Савватий да Кондратий с чадами и домочадцами, с ближними своими и дальними, точно уже никто не помнит, каково было их прозванье, потому что пришли они сюда, скрываясь от гонений на старую веру. Вот они, чтобы сберечь, как они считали, чистоту старой веры, не подчиниться изменениям, и укрылись в этих лесах.

- А чего такого в старой вере было, что так они берегли ее?
- Ну, это, - зажевал губами Николай Васильевич, - как посмотреть! Будто бы и ничего особенного, и многие теперь говорят: да о чем споры были и разногласия? И выходит вот что: что в те времена изменились не основы, изменился, будто бы внешний порядок: ну, там по солнцу или против солнца совершать, к примеру, крестный ход. Или вот еще, - Николай Васильевич сложил перста словно для крестного знамения, - двуперстием креститься или тремя перстами, - на этих словах он перекрестил бархат ночи, тряхнул остриженными в кружок волосами и глянул так выразительно и бойко, что девушки пооткрывали рты и, не мигая, уставились на рассказчика, - важно это?! – вопросил, словно поддел на крюк нарисованного в воздухе вопросительного знака, подвешенного посреди окрещенного листа, среди бархата и рубинов.

- То-то и оно, - выдохнул, отпуская выдохнуть и девушек, - что для них это было, - он набрал воздуху и выговорил голосом, взлетевшим подвысь вместе с залпом искр костра, - важнее жизни.

Он запахнулся снятым с плеча пиджачком, словно драпируясь плащом.
- Ну, вот. Жили они тут собственной жизнью. Сами все умели: и пахари были, и кузнецы, и плотники, и кожевничали – все умели. Но ни налогов в казну не платили, ни детей своих солдатами служить не отдавали. И поэтому их власти и разыскивали, из скитов и деревень выгоняли и по тюрьмам сажали.
- Ох! – охнула Танюшка, - За что ж – по тюрьмам, если, говорите, работали люди, жили…
- Ну, - тот пожал плечами, - больше все же, наверное, за веру. За то, что новых государственных изменений не приняли, ушли, а значит, стали против политики…
- Ой!
- Но староверы упорствовали в своей вере, молиться хотели и обряд вести по-старому. И когда вытаскивали их из скитов и деревень – запирались в своих молельнях и  поджигались.
- Ох! – снова охнула Танюшка, - Что же, насовсем сгорали? Живые?! Да не может быть!
- Ну, что ж ты, - упрекнула Марина, - истории что ли не учила?
- В школе-то? – крутанула головой Танюшка, как сова, на Марину и так же быстро обернулась к Николаю Васильевичу,  - да не особо учила, да и не учили такому, потому -уж такую историю я бы запомнила.
- Правы вы, Марина Сергеевна, - школьный курс.

Марина улыбнулась, не понимая, что ее задело, а он продолжил:
- Но вот в Почати-то, - он повел рукой, - тут, и случилась история, которая легла на это место проклятьем. Не слыхали?

Девушки посмотрели зачарованно, и Танюшка воскликнула, словно припоминая:
- Ой, так вроде слыхала я, знаю я эту историю!
Николай Васильевич закивал головой, словно приглашая поделиться.
- Так это что – про Анну Саватееву, малохольную? Про нее? – спросила Танюшка, и лицо ее сделалось вовсе круглым и окончательно глуповатым.
- Ну, ты что, - снова мягко упрекнула ее Марина, подталкивая под локоть рукой, в которой все держала, словно посох, сук для перемешивания углей, - Аннушка нашим с тобой родителям ровня, а та история – вон какая давняя!
- А, ну так,  может, я попутала чего? Расскажите! – обратилась Танюшка к музейщику, пылая щеками.
- Да, и дочку того самого Савватия тоже звали Анной. С ней и случилась та беда, и вы,  наверняка эту историю знаете: передавали ее как предание, ну, не всегда вслух, не всегда верно, но передавали из поколения в поколение. Так что известна она и вам, ну, может, и не совсем так, как приключилась.
- Ой, я, кажется, вспомнила! – снова, как школьница за партой, вскинула руку Танюшка.

- Ну, вот и хорошо, - отозвался Николай Васильевич и поднялся, накидывая на плечи кургузый пиджачок. Обшивка в углу кармана протерлась до прорехи, - поделитесь с подругой, а я пока за провиантом схожу, сидеть вам тут еще долго, так хоть похлебки наварить.
- А откуда вы знаете, что долго нам тут? – изумилась Танюшка.
- Так место такое – затягивает. Куда, говорите, рыцари ваши направились?
Танюшка поднесла руки ко рту, словно удерживая готовый вырваться ответ. Марина же сказала, не обинуясь:
- Так в тот дом, что с самого краю деревни.
- А с которого края? – осведомился музейщик, - ручкой не укажете?
- Так вот, как заезжали… Татьяна, откуда заезжали-то мы?
Танюшка снова завертела головой, как сова:
- Так вроде бы оттудова, - ткнула в сторону, - а точнее – это надо Волчка спросить.
Музейщик поднялся, несколько поспешно, и канул в темноту.
Некоторое время девушкам казалось, будто еще слышны его шаги, но вскоре стеной подступила тишина, разрываемая только треском поленьев да выстреливающими в вышину искрами.

Девушки притихли, напряженно вслушиваясь в немолчный стрекот кузнечиков да треск прогорающих поленьев. И когда послышался шелест приближающихся шагов, Таня вцепилась в Маринину руку:
- Слышишь?
- Слышу, - проговорила Марина, отводя взгляд от побелевшего Танюшкиного лица.
Человек, одетый до невероятности странно, показался в свете костра, согнувшись под тяжелой ношей. Девушки  сидели, уцепившись друг за друга и, когда подошедший выпрямился, бросил с грохотом раскатившиеся деревины и с размаху влепил топор в землю, Танюшка вскрикнула и уткнула голову в колени, а Марина зажмурилась.
Но даже минутное бездействие было мучительно для Танюшки. Она потихоньку выглянула из-под Марининой руки: мужичок скинул и принялся выворачивать свою хламиду, оказавшуюся обычной камуфляжной курткой. Вывернув панаму, он принялся переобувать с одной ноги на другую сапоги.

- Волчок! – воскликнула Танюшка, радостным толчком возвращая к жизни Марину.
- Арсений Васильевич, вы?! – не поверила глазам Марина.
- А вы кого-то другого ждали? – пробурчал Волчок, чем-то сильно озабоченный, - не явились те-то? – спросил, мрачно сверкнув глазами. Белки его глаз были в налитых кровью жилах, словно он там, в темном лесу, сражался с диким зверем.
- Не-а, - жалобно проговорила Танюшка, - нету их еще.
- Да-а, - протянул Волчок, - неважнецкие дела.
И принялся перерубать принесенные дровины.
- А почему? – спросила Танюшка, - Чего такого нехорошего?
- Так ты что – не заметила, сколько сидите ждете-то их тут? – спросил Волчок, на секунду приподняв голову и взглянув Танюшку с непонятной злобой.
- За-за-ме-ттила…, - залепетала Танюшка и, разом замерзнув, обхватила свои плечи руками и придвинулась к огню.
- Заметила она…
- А ты чего Сеня, заблудился что ли? – начиная соображать, спросила Танюшка.
- Заблудился, да, - Волчок прикинул в огонь нарубленные поленья и, когда языки пламени снова, шелково зашелестев, взвились под небеса, уселся и, поплевав на измозоленные руки, потер.
- Одежу переменил – водило, что ли тебя? – Танюшку затрясло и слова она выговаривала нечетко.
- Слыхали, девки, топор-то мой в лесу? – не отвечая, спросил Волчок.
Девушки закивали.
- Далеко ли слыхали?
- Недалеко, Сеня, рядом ты рубил.
- Рядом? – Сеня посмотрел странновато и, приняв из ослабевших рук Марины палку, похожую на посох, подправил осыпавшиеся угли.
- А ведь увело меня, девы, не пойми в какую даль.
- Как увело?! – вскинулись девушки.
- Да так, что тоже думал-то, будто рядом хожу, - попытался рассказать Волчок, - оглянусь – да вон он, и костер пылает. Ну, я гляжу – коряга сухая – и пошел сломить ее. И тут, девы, не знаю, чего и нашло, а только иду-иду, а все не могу я дойти до той коряжины. Да и ум вроде бы мне затмило: так вот все иду-иду, а очнулся: оказалось, ногами-руками на месте перебираю, а сам – ни с места, выходит, не двинулся. Вот ведь, какие дела!

Девушки застыли статуями.
- Ну, после опамятовался: светло вокруг, словно от костра мне светит. Глядь: да что топора-то нету у меня в руке? Я давай кружиться вкруг себя. Тут такой свист поднялся, уши заложило, потемнало враз - и потерялся я, куды идти и чего делать. Долго, девы, бродил я в кромешной тьме, пока не додумался вон одежу наизнанку переоболокчи да перекрестился три раза. Тут-то вот, девы, - глаза Волчка затуманились, будто вспомнил он что-то невероятно грустное.
 
Девушки смотрели со страхом.
- Словом, огляделся я и слышу, будто топор мой тюкает, сам то есть по себе, без всякого моего участия. Я и пошел на тюканье. Подхожу – а эти вот орясины нарублены да и сложены гуртом, а топор, гляжу – в деревину верхнюю воткнут.
Ну, чего делать? Поднял дрова-то, да выбираться стал.
- Так а как догадался, в какую сторону выбираться? – выговорила Танюшка заплетающимся языком.
- А как на ум пало – туда и пошел. Вот гляжу – огонь-то все горит, хоть познай скоко я брожу. И всю свою жизнь неказистую передумал-пересмотрел. Запело мне в уши, ну, точно, будто волчок детский гудит, как запустишь его, закружились мысли ворохом, одни и те, одни и те же.  А как понял, за что мне такая оказия – так вот и вышел прямо на вас, горемычных.

Пламя, заклубившись в витой шар, выстрелило в черноту небес.

- И что же это было-то, Сеня? – спросила Танюшка.
- А то и открылось,  что другому, может, и так понятно, а мне, вишь, какая оказия понадобилась. Понял я, как жил, словно на месте вертелся, словно щенок непутевый, что за хвостом своим несется, как очумелый… И про нынешний случай: за грошовой выгодой подался, да любопытство-то затянуло, а вышло вон… вот это все и открылось, - Волчок  тяжко выдохнул, оглянулся, - а главных-то добытчиков все нету.

Марина, острожненько выглянув на Танюшку, неожиданно вкрадчиво сказала:
- Напрасно испугались, Арсений Васильевич, экспедиция тут есть.
- Какая-такая экспедиция? – неприятно поразился Волчок.
- Ученые тут, раскопки ведут, изучают как тут, на Почати, в старину жили.
- Да не так, Марина, - возмутилась Танюшка, - Николай Васильевич тебе прямо сказал, что один он тут остался, остальные за провизией на Тержень уехали.
- Да откуда мы знаем, кто уехал, а кто остался, может, и не все он нам рассказал, тоже свою политику гнет! А если охота вам думать, что топор сам собой дров нарубил и всякую ерунду – пожалуйста! – выпалила Марина, покраснев.
Ее просто бесило, что кто-то дурачит их, а кто и зачем – непонятно.

- Какой еще Николай Васильевич? И какие здесь ученые? Места давно и богом забытые, не говоря худого слова ни о каких ученых. А вы, Марина Сергевна, - неожиданно перешел на «вы», - может, думаете, нарочно пугаю? Да куда пуще пугать-то вас, когда вы и так от страха серые? Ну, да как хотите, думайте, и поступать вольны по-своему, а про себя одно решил: больше никому я в этом розыске не помощник. И одно у меня дело осталось:  вывести вас двоих отсюда, раз уж завел.

Внезапно где-то высоко раздался треск и грохот. Все разом охнули и замерли.
- Господи, - мелко закрестилась Танюшка, - чего это, а Сеня? – спросила, жалобно подвывая от страха, - небушко само проломилось?
- Ну, загнула, - присвистнул Сенька и, заломив на затылок панаму, опасливо всмотрелся в темноту ночи, - говорю – неладно, - шепнул и принялся ходить вокруг костра, подгребая распадающиеся поленья.
- Так а чего делать-то, Сеня, нам? Ну, чтобы хоть это, как его, хоть бы рассвет наступил?
- Да что делать? – соображение потихоньку начало возвращаться к Волчку, - ничего не поделаешь. Разве что, - он снова взъерошил остатки волос панамой, - подумать, за каким лихом каждую в эту оказию занесло…

Сенька остановился, оказавшись рядом с Танюшкой и, присев на корточки, заговорил, склонив голову и размахнув руки с посохом, словно большая птица крыльями:
- Одно скажу: страху я натерпелся в том лесу… да чтоб унялся страх, стал я жизнь свою вспоминать. И вспомнилось, не поверишь, какова  ты девкой-то была…
- Ну, так Сеня, не поздно ли ты и вспомнил? – улыбнулась Танюша, заслоняясь рукой от жара костра,  - тогда-то ведь и ты умелец бывал: все-то, все в руках у тебя спорилось! Брату дом поставил, от фундамента до крыши все в том доме твоими руками уложено! Игрушку ли Витальке вырезать, косу ли наточить - не было на деревне дела, которого бы ты не сломал! Все тебе подчинялось, на все разумения твоего хватало, и вокруг тебя все спорилось и пело – то ли теперь?

Волчок сел, понурив голову и уронив руки на колени. Но посмотрел искоса и, сузив глаза и покачивая головой, возразил:
- А не ты ли тогда выбрала Василья, у которого если и было достоинств, так к делу ни к какому те достоинства касательства не имели: красоты да речистости у него на троих таких, как ты, хватило бы, да обхожденью с вашим братом сильно обучен был.
- Ну, глупа, может, была. Или, хочешь сказать, и теперь не поумнела?
- Да говорил не раз: вся порода ваша такая, Огневская, что не для дела и выбираете, что бабка твоя такая была, что мать - из той же породы.
- А ты породу нашу  не тронь! Никого мы не хуже! Знаю, мамку мою за имя одно деревня склоняла: никогда таких на деревне не бывало. Да мало ли чего на деревне не бывало!
- Ну так: Клара, - это надо так назвать, - удивленно поднял плечи Волчок, - хоть после и стала Лара, в паспорт Ларисой записалась, а удивили народ.
- Да много ли видали, по задворкам сидючи? А в нынешние времена, если ты еще не понял, тот живет, у кого сила, кто людьми владеет, кто умеет так повернуть, чтоб его слушали. А что людям власть дает? Деньги! Не так, скажешь? Тогда чего ж за тыщу, сам признаешь, принципы свои, водочкой подмоченные, продал?
- Да давно известно, как умеешь по больному ударить! – подымаясь, скривился, Волчок, - да и момент ухватишь, когда человек ослаб – тоже твоя тактика. А только я-то свою подлость сознал. А вот думаю, - он взглянул пристально, - здесь, куда попали мы, не мне одному до подноготной своей добраться предстоит! Еще пока по лесу бродил, подумал: не спроста, видать, вышло, что у всех нас, троих, деды-бабки родом отсюда, с Почати?
- Ну и что, подумаешь? Мало ли кто откуда родом! – скривилась Танюшка.
- Да ничего, - отрезал Волчок, но тут же сощурив глаз, мигнул, - а думаю, неспроста.
- И что такого? – спросила и Марина.
- А  глядите, что получается: ведь каждая, небось, догадалась, зачем эти двое сюда пробирались? Поняли, небось, что клад их интересует. А что за клад? Я слыхал, книги это старинные. А  кто из нас троих вспомнил, чем были для предков наших книги те? Чем была для них вера их, что заставила людей хорониться по лесам? И как же мы согласились сопроводить сюда, в эти места тех любителей дармовщины?! Знали ведь, - погрозил Волчок заскорузлым пальцем, - зачем эти… ребятишки сюда рвутся…
- Да мало ли по каким причинам, туристов всяких полно, интересуются… - не выдержала Марина.

- Да хоть бы какие причины были, а не имели мы такого права дедовских обычаев предавать! Да и по жизни: одна спиртом торгует, за мужиками чужими гонится на край света… Тьфу, тошно!
-  А ты не позорь, не позорь! Твоя что ли жизнь – загляденье? Нет! Подумаешь, привиделось ему что-то там, пережил он, раскаялся!
Снова грохнуло где-то, но Танюшку уже и небесный гром не мог остановить:
- Староверы, говоришь?! А чего такого они хранили в этих, - она широко развела руки, - лесах? Чего ради ближних мучили? Это что другие согласились по солнцу крестным ходом идти, а они уперлись: нет, как ходили против солнца, так умрем, но будем супротив ходить?! Или что вот те решили так креститься, а они – нет: как двумя перстами молились, так будем присутствие божье двумя перстами знаменовать?!

Волчок и рот раскрыл. Танюха расходилась:
- И вот ради этого надо было людей сжигать? Живыми? Стариков, детей малых? Девок, парней – всех? А вспомнила я ту историю, Машка! Бабка мне ее рассказывала. Точно, была у Савватия дочка, писаная красавица! И работница была – первая в любом деле. Жать заведет – снопы у ней, словно солдаты в строй, так сами на пашне ровнешенько и выстраиваются! Семью кормила, за скотиной ходила, чисто дом держала, мастерица была и прясть и ткать, а свободная минутка выдавалась – бежала в лес, все места, где чего растет, знала. А еще, бабка Болеслава рассказывала, тем отличалась, что умом в отца пошла да знатье знала: вся деревня к ней, случись чего, идет: соринка ли в глаз попала, окна ли морозом обындевеют, или присуха какая напала – от любой напасти отведет, каждому в его горе такой совет даст, ну, вроде новый путь откроет – иди, дыши, живи. И так уж почитали ее на деревне, так любили, что сам вдруг отец, Савватий, задумываться стал: моя де сила на деревне ослабела оттого, что дочка слишком много влияния на себя оттянула. И задумал он деревню попугать. О зиме, как стала дорога, поехал в город скобяного товару продать - кузнечным ремеслом владел. Да с выручки выправил подложную грамоту и солдат подкупил: нагряньте, мол, на деревню, да грамоту цареву предъявите. А в грамоте той велено: с мест сниматься да в новую веру креститься.
А сам приехал, да кинулся к брату Кондратию: в кабаке, мол, услыхал разговорец,  тенеты, мол, куют на нас. Как, брат, будем решать: предадим в руки антихристовы старую веру, веру отцов своих? Собрали людей. Встали братья перед людьми и объявили про беду, которая будто бы грозит людям. А речисты были Кондрат да Савватий - умели в людях заветные волнения поднять. «Не бывать тому, - заволновались люди, - чтобы  веру чистую, веру отцов и дедов на поругание антихристово отдали!» «Умрем, - кричат самые истовые, - а веру сохраним!». Баба одна взвыла – вытащили без чувства. Детишки, и те глазенки таращат, а пикнуть боятся!
Тут Анна вышла предо всеми, перекрестилась на образа, поклонилась до земли на все стороны и говорит:
- Люди добрые! Судите, как хотите, но только я, - сказала, - жить хочу. Замуж выйти, детей растить. И нет во мне ни сил ни желания умереть молодой.

Отец обезумел от бесчестья, да при всем честном народе. Позабыл со злости, что засада им придуманная:
- Гореть! – орет, - Огнем бесчестье только и очистишь!
А Анна не испугалась. Только вскричала:
- Люди добрые! Опомнитесь: руки на себя наложить – вот грех перед богом, который людям жизнь дает, силы и разум, чтобы жить счастливо и в мире с другими людьми!
И вышла из молельни.
Обеспамятел Савватий, за топор схватился: «Зарублю!». Еле его угомонили. Стали думать да решать и надумали, что отпустят девку, пусть идет, куда хочет.  Да и сами, видно, тоже люди призадумались над ее словами. 
Не захотел отступиться Савватий от своих мыслей. И назавтра собрал всех в конном сарае на краю деревни. Снова закричали с Кондратием, а сколько лет готовили людей к жертве, мол, через огонь спасетесь. Стали люди молиться. И когда дошли страоверы до исступления в молитвах своих, дочь свою проклял как отступницу веры.
Вошли солдаты в деревню – а сарай уж подожжен со всех сторон – не подступишься. Бабы воют, мужики криком кричат, дети плчем заходятся, а иные - молитвы поют. Стали солдаты двери сарая выламывать. Обрушились стены, крыша, обгорев, рухнула – и отправились початские мученики на небеса. Побежали солдаты по домам искать – пусто везде, вымерло! Только в доме Савватия, на постели, под образами – Анна лежит,  кровавая струйка по подушке пролилась. Убил, сказывали, Савватий дочку свою, прежде чем запалиться с паствой в конном сарае.

 - Откуда взяла? - изумился Волчок и, не дождавшись, ответа, прищурился, - А-а, брошюру, небось, активиста Болеславина пересказываешь, – всех, по твоим россказням выходит, так и, - не досказал, а показал жестом.
- Всех, - выдохнула Танюшка, сильно переживая рассказанную историю.
- Эх, ты, Плисово семя! Складно брешешь, да правды не знаешь! А мы-то с тобой откуда бы взялись, если бы всех порешили?! Ну-ка?
- Ой, а правда, как же так? Ну, так баушка Болеслава передавала - так и я за ней следом, что? Не так было? А может, приехали после, пришлые какие? Деревня-то какая хорошая осталась выстроена, все для людей: приходи, владей!
- Чухна! Тебе, может, все равно? Ваша, может, пришлая и есть порода Плисовская, саранчой налетела! А я, извини-подвинься, коренной! Отсюда, с Початья, дед мой, да и бабка!
- Ну, а чего ж не жили, чего съехали тогда, коли так за родину тебе обидно?
- А то и уехали, что неладно, говорю, пошло на деревне, вот и стали выезжать.

- Да бросьте вы ерунду городить! Бросьте, - неожиданно злобно вступила Марина, - Деревня за сорок километров от большой дороги стоит, другие и того дальше! Летом, если сухо – на телегах ездили, мешками продукты закупали. Деревня вымирает, какой тут секрет? И в нашем краю, в Заплесье, только в шестидесятые радио да электричество провели, а Почать все с керосиновыми лампами сидела!  Сколько ж можно! Зимой занесет так, что на тракторе не выберешься! Вот и выехали люди!  Зачем сказки придумывать?!

- Может и так, Марина Сергеевна, - потух Волчок, - может и так. Только почему тогда вы-то здесь оказались? Непонятно мне. Мы-то вон с Танюхой, прямо говоря, бывшие люди, погубленные…
-Э, э, тормози на поворотах! – подпрыгнула Танюшка, - о себе можешь трактовать, как пожелаешь, о других – остерегись!

- Да ладно! Тебе бабка вон каких историй понарассказывала, да только думаю, много ты и сама приукрасила эту выдумку. Потому сильно в тебе гормон играет, гонишься без памяти по лесам за проезжим молодцом, а надо, видно, подоплеку подвести…
- Да ты, - Танюшка замахнулась, но повернулась неловко и, сморщилась от боли,  ухватилась за руку Марины, чтоб не упасть,  - ой-ей-ей, гад-то, гад, что вытворяет! Это за прошлое мстишь, что ли, Волчок, за то, что тебе отказала? Совесть поимей!
- Молчи, много бы понимала, - огрызнулся Сеня, - не за что мне тебе мстить, мимолетное все кануло, не любовь ведь – так, охота была!
- Охота? И это он о памяти предков тут распинался!

Марина, желая прекратить пустую ссору, спросила:
- Что ж, Арсений Васильевич, по-вашему как, не убивал Анну отец?

- История умалчивает, - отвечал Волчок, но, подумав, сказал, - велось следствие. И интересовались мы с Лиховановым этой историей, да мало чего можно из того дела понять. А только свидетелями проходили по делу несколько человек, в том числе, и твои, Танюха, и мои сродники.
- Ну? Неужели?- встрепенулась Танюшка, - И молчал? Давай колись, как там все было?
- Да говорю, бестолково все, да и потеряно много документов, уж не знаю, случайно или нет.
Волчок умолк горестно, а Танюшка, не утерпев, спросила:
- А все равно, сознайся, Сеня, ты и до сих пор ко мне неравнощушен?
– Ну, это ты, Танюха, свистанула. Если б любовь посильнее была, тогда б ты, пожалуй, могла бы претендовать на стойкость чувств моих.
- А не было любви? – спросила Танюшка язвительно, но язвительность ее при взгляде на Волчка вылиняла до беспомощности, - что ж тогда кружил вокруг дома моего ястребом, ни минуты покоя не было у меня?
- Чего было-то? Сильное, но мимолетное помрачение рассудка переходящего в пору зрелости кобеля, - беспощадно констатировал Волчок.
- Ну, Сеня, - обиженно набычила голову Танюшка, - что ж, выходит, в жизни твоей любви и вовсе не бывало?
- Да на тебе свет клином не сошелся, родная!
- Троюродная, - возмутилась фамильярностью Танюшка.

- Расскажите, - предложила Марина, скрывая свою пристрастность.
Волчок усмехнулся, глянул на разгоревшуюся Танюшку и сказал коротко:
- Срочную я служил…
- Служил он, - буркнула Танюшка, - это когда аэродром-то мел?
- Точно, мел, - подтвердил Волчок, - вишь, как ты мою биографию изучила!
- Подноготную твою сам ты мне излагал неоднократно, - не спустила Танюша.
- Пусть, - кивнул Волчок, - и вот, в медслужбе, в госпитале… да… была там одна: худенькая, как тростиночка, стриженная, носик – пуговкой, ну, не знаю, честное слово, что мне в ней глянулось. Глаза, может? Иногда посмотришь – глаза как глаза, серые. А другой раз гляжу – а они у нее – зеленые! 
- Медичек любите? – почему-то на «вы» переспросила Таня.
- Ну какая она медичка? Убирала там, ну, уборщицей служила.
- Коллега, значит? – язвила Таня.
- Вроде того, - снова согласился Волчок и задумался. Встряхнул головой и сказал, - ну и вот, до чего я по ней убивался! Рассказать об этом нету моей мочи. Сколько ночей без сна провел от этой муки – а, да что! – Волчок махнул рукой, - короче, вся рота уже каким-то образом, все знали, кажется, даже и она сама, Галей звали. И только я один, как дурак, увижу – столбенею. Так и не смог признаться.
- Чего? – выкатив глаза, Танюша захохотала, - так ты чего, так ее и не… оприходовал?
- Тьфу, - сплюнул Волчок, - вот знаешь, Танюха, и в пятнадцать годков было в глазах твоих такое, что даже при небольшом воображении с первого взгляда определялось как ты сегодняшняя.
- Чего ж не определил?
- Да все потому, - обозлился Волчок.
- А-а, а вот если б тогда со своей Галей понял бы, так вся бы жизнь твоя повернулась по-другому, как у людей-то бывает…  - уколола Таня.
- Ты права, наверно. Да наверняка, все и пошло бы по-другому, да вот – не пошло…- Волчок засмотрелся куда-то, наверное, в те зеленые глаза.
- И что - и вы, - Марина искала слов, и не знала, как спросить и о чем больше всего хотелось ей спросить, - вы ни разу не попытались ей сказать… о своих чувствах?
- А как скажешь? – Волчок посмотрел растерянно и беспомощно, и Марина вдруг увидела его, каким смотрел он на тоненькую девушку с зелеными глазами.
- Ну, а может быть, ждала она? Ценят ведь девки таких-то иногда, чувственных, - косноязычно предположила Танюшка.
- Может, и ждала, - кивнул Волчок и опять ушел туда, в приморский влажный воздух, в пропахшие мастикой казармы, в ночные бдения на втором ярусе под казарменным потолком, - ребята так точно – хотели помочь. Однажды прошла по полосе, после я уж узнал, что сунули ей в руки планшет, отнеси, мол, летчику. А я как увидел, как она идет мимо – тут мне и вовсе – кранты. Где че сказать – я слова-то, кажется, и то позабыл все. Одно выражение какое-то вертится, и то на немецком почему-то языке, ну, ни к селу ни к городу.
Ржали после долго, всей ротой надо мной. А я метлу свою в руки – и пошел мести. Так вот за метлу и продержался, вроде как спрятался и от издевок их ядерных, и от глаз ее серых, и от любви своей сумасшедшей.

- Ну, и чего хорошего, дрочил, небось в нужнике потихоньку, а бабе признаться струсил.
- Ну, вот какая из тебя, Танюха, похабщина лезет! – не стрепела Марина.
- Да лучше я похабной буду, чем так трусить. А если б такие все бы мужики были – так и чего тогда?
- Да не волнуйся, других – полно! – успокоил Волчок. У тебя зато смелости с лихвой, еще от бабки твоей Настасьи Плисовой досталось!
- А ты мою бабку не тронь!  Моя бабка Настасья – не тебе чета, она, между прочим, пешком до Питера дошла, ничего не побоялась!
- Нет, я понимаю, Вершигорина Оксинья в Питер пешком ходила, когда надо было ей сына проведать, что с ранением лежал. А твоя – сарафан красный захотела, это уж совсем другое!
- Ну, что, захотелось красный сарафан, а на желание тоже смелость надо иметь!
- Да такой смелости всей вашей породе так не занимать! Еще и прабабку увезли, так прислугой осталась - так хотелось верно господам своим служить, да под старость вышвырнули, только и стало от той любви, что до дому добраться, - распозорил Волчок.
- Да ты еще в седьмое колено ко мне зайди! А если хочешь знать, прабабка моя Параскева денег привезла довольно, чтобы дом выстроить, да обоих сыновей выучить!
- Я и говорю: хорошо служила!
- Ну, что ж, кто во что горазд! Зато другой жизни повидала, и бабушке Настасье ума надавала, - Танюшка повернулась к Марине, но Волчок все не унимался:
- Во-во, с нее-то и пошла порча в вашем роду, перестали ваши бабы греха бояться!
- Так если мужики боязливые пошли! – парировала Танюшка и опять обратилась к Марине, - а бабка Параскева честная была, и много порассказала. И после нее уже бабушка Настасья говорила: не надо, говорила, чужими глазами на жизнь смотреть, чужим умом думать. Чужими обычаями жить – свою судьбу прокараулишь, говорила. Сердце свое слушать научись, да рассудка не теряй, вот как жить учила. Чего тут плохого?
У Марины перехватило в горле.
- Да вроде бы, правильные заветы, - встрял Волчок, - а где, на каком перепутье совесть-то вы потеряли? Может, когда бабка твоя Настасья за Федю-комиссара  обеими руками уцепилась, а мужа больного на мать бросила? Когда те вдвоем бедовали, пока обоих не сдали в богадельню, да и с концами? А она в том самом доме, что от барской любви Параскеве достался, не повыкинула иконы да на их место вождей не вставила, да зажила с Федей под новыми образами?
- Ой, да ты мою бабушку не позорь, тебе ли, Волчок? – голос Танюшин возвысился и окрасился до гневного обличенья, - не твоя ли бабка Поля безносая до могилы догнивала? – Танюша сощурилась, - Может, оттого и не посмел ты к своей прекрасной поломойке прикоснуться, что кровь-то в тебе дурная течет?
Волчок глянул прожигающее, дернулся на Таню, вскинув руки, словно нацелясь на бешено бьющуюся жилку под горлом, но, вспомнив что-то, обернулся во тьму, где яростно заливались кузнечики.
- Может, и так, да только бабка моя не от заезжего молодца ту болезнь зацепила, а дедовой дури я не судья, - проговорил Волчок и добавил, отводя шалый взгляд, - а еще ты спрашивала, как тебе быть, чтобы рассвета дождаться…
- Да сам же завел, сам завел, Сеня, - залопотала, снова беспомощно оглядываясь, Танюшка.


Напряжение, казалось, зазвенело в воздухе, когда снова послышались приближающиеся к костру быстрые шаги.
- Николай Васильевич с провизией вернулся? – вопросительно посмотрела Марина.
Чья-то рука тяжело опустилась ей на плечо. Марина, резко развернувшись, оказалась лицом к лицу с мужчиной, чьи черные глаза прожгли ее насквозь.
Тоненькая жилочка задрожала где-то глубоко у нее внутри, и теплая волна покатила по телу, разгоняя какую-то неотвязно липкую сладость. Бесконечной давности забытое нанизалось, прихлынуло, всплыло на поверхность из далекой давности, и Марина беспомощно забултыхалась в этой патоке, захлебываясь.
- А, это… вы? – спросила, чувствуя, как ноги делаются ватными.
- Я, а то кто же? – ответил Макар, резко шагнув и вытягивая руку к огню, из другой все не выпуская Марининой руки.
- А второй где? – неодобрительно спросил Волчок.
- Никита? Он там остался, - неопределенно махнул в темноту Макар.


- Не бойся! – послышалось вдруг из угла. Лампадка мигнула, возгораясь, и Никита увидал, как икона, вырастая, отделяется от божницы и выдвигается крестным ходом вокруг превращенного в обломки жилья. И одна за другой, возникают в невидимой поначалу процессии фигуры, одетые в старинные сарафаны, с опущенными головами, до самых бровей повязанными платками. Что-то виделось Никите в этом ходе неправильное, словно нарочное. Но, охваченный непонятной ему скованностью движений и мысли, он не мог понять, что было не так, и только всей душой желал, чтобы икону пронесли вокруг дома и вернули на место.
Когда, наконец, все случилось, как он ожидал, он увидел себя как бы со стороны, сидящего на лавке в доме с некрашеными лавками и полами, бревенчатыми стенами, домодельными шкафами и столом.
- Что парень, загорюнился? – поднесла свечу к самому его лицу женщина в длинной рубахе, поверх которой надела была душегрейка, как будто он своим приходом поднял ее со сна и она не успела одеться. В лице женщины были заинтересованность и сострадание, словно она знала, что предстоит ему тяжкое дело, сокрытое от него. Он подумал еще, что так соотечественницы смотрели, наверное, на вынырнувших на время из войны.
- Пойдем, - поманила его хозяйка, повязываясь платком.
- А как зовут-то тебя? – спросил он, занемев на минутное тепло, согревшее плотно окутавший его холод сеней.
- Анной, - ответила женщина, - да не пошто тебе, иди знай.
Сени оказались такими долгими, что Никите показалось, будто у него не хватит сил дойти, куда она его ведет. Иногда Анна, оглядываясь, ободряла его жестом. Он не мог понять, идут они, или, может быть, просто перебирают ногами по воздуху.  Когда вдруг она замешкалась у огромного, похожего на мучной, ларя, он неожиданно обогнал ее и, в потемках выставив перед собой руки, уперся ими в запертую дверь за высоким порогом.
- Обожди, - велела хозяйка и, потянув его за рубаху, оттеснила назад и завозилась ключом в замке. Ключ не подавался. Она тихонько досадливо говорила что-то и, похоже, ругалась себе под нос.
Обернувшись  и взглянув на Никиту тускловатым, с непонятным выражением, взглядом, спросила:
- Погляди, нету ли топора под ларем?
Он склонился  и принялся было шарить под ларем, поднятым на расколотые надвое бревешки, как вдруг услышал, как сыто клацнул ключ в замке и хозяйка сказала:
- Отперла, наконец-то. Заходи давай.
Они вошли в сенник, оказавшийся довольно большим помещением, богато убранном, словно в ожидании гостей. На большом блюде, стоявшем на скатерке, роскошно, по-старинному, расшитой серебряными и золотыми нитями, лежала кверху окорочками утка в яблоках. Рядом – штоф темно-зеленого стекла.
- Ждут кого? – дернулся к выходу Никита.
- Э, балуй, милок, - хозяйка ухватила его руку ледяными пальцами, потянув, вытолкнула вперед себя.
Никита похолодел, увидев, как, словно по ленте невидимого транспортера движется, приближаясь, тулуп – самый настоящий, мужицкий овчинный тулуп.
- Лови! – приказала Анна.
Он, не успев ничего сообразить, подчинился, ухватил тулуп - тот вдруг начал вывертываться овчиной наружу с необоримой силой. Никита, сам не понимая, почему, обозлился не на шутку. Что-то яростное заполыхало в груди, разожгло, разогнало кровь по жилам. Что было мочи хватил тулуп по спине – тулуп и рухнул ему под ноги. Никита скочил на строптивую одежу, затопал  сверху по колыхающимся полам, пока тулуп не затих под задрожавшими от усилия ногами. Он с удивлением посмотрел на ноги, ставшие вдвое мощнее против его прежних.
Вышла Анна, обряженная в сарафан, повязанная красным  узорчатым платом, подала ему на вытянутых руках одежду:
- Оболокись, - велела.
Никита понял, что, пока сражался с овчиной, остался в одном исподнем, и растерялся от стыда.
- Чего стыдишься, - упрекнула, взглянув сурово, словно была ему давней знакомой, - на-ко вот, испей! – приказала и налила из штофа полстакана янтарной тягучей влаги.
Путаясь в рукавах и вороте, Никита быстро влез в рубаху, натянул брюки и, не понимая причин своей покладистости, ухватил протянутый стакан.
А как выпил – заходили ходуном стены и тулуп подпрыгнул и прянул ему прямо на плечи.
- Аннушка! – выдохнул он, ощущая в мышцах силу богатырскую, какой никогда раньше не бывало в нем.
- Не бойсь, - огладила она его по щеке.
Он, беззащитно раскрывая глаза на ее разгоревшуюся красоту, потянулся следом за ее рукой.
- Понял теперь, каков ты?
Ужасаясь, он мотнул головой.
- Ну, как же? – упрекнула она, - Авдеем зваться будешь.
Он отпрянул, возражая одним беззащитным взглядом:
- Никитой звали, - возразил неуклюже.
- Так то где было и когда? – с внешней мягкостью толкнула она его в лоб, - а нынче – погляди – разве есть что от того, где тебя так-то величали?

Он оглянулся: кругом была темная  зимняя лесная глушь.
- Чего растерялся? Опамятуешься, ништо. – сказала, - Здесь тропа, - Никита глянул, куда указала, и понял, что надо идти.
- Шапку возьми, - он поймал шапку на лету, как пущенный мяч.
Анна, тоже в тулупчике, укутанная клетчатым платком до самых бровей, развернулась спиной и пошла прочь по тропке, петляющей в сугробах. Он кинулся ей вслед. Но сколько не бежал – все спина ее маячила далеко впереди. Выбившись из сил, он упал. Снег осыпался с сугроба за ворот,  и лицом он ткнулся в след ее валенка. Из последних сил приподнявшись, увидел, как она обернулась и посмотрела печально и укоризненно:
- Не пошто гнаться за мной, не могу я тебе большего сказать, чем сказала!
Он сел, проваливаясь в наст, пригоршнями загребая снег, растопил его во рту языком.
- Так куда же попал я? Куда? И  за что?
- Да не ведаю я, за что, а только, - она шагнула шажок – и оказалась рядом, - одно знаю: там, где все-то, все распродано, распозорено, пропало, только тот и может оказаться на месте, кто не вовсе совесть забыл. Так что не думай, что это в  наказание тебе ты в наши края закинут, наоборот.
- Да почему я? Вон людей сколько, - он повел рукой – рука невольно обвисла: немо и глухо чернели по сугробам голые стволы.
- Ну, много ли народу увидал? – спросила Анна, все так же грустно и укоризненно. И, помолчав, добавила, - нету у нас другого выхода, как на тебя положиться.
И в зазвеневшем тишиной лесу огорошила, словно выстрелом, тихим окончательным словом:
- Да и у тебя, выходит, другого выхода – нету, как через нашу беду пройти.
Он ослабел, до изнеможения, руки упали, взгляд рассеялся, не отражая темноты, подступившей вплотную:
- Что же делать-то мне? – спросил тихо.
- А соберись, – сказала даже с какой-то брезгливостью, - дури-то, силушки молодецкой, видала, хватит. По тропке пойдешь – к утру и выйдешь на деревню. Помни одно: Авдеем тебя величают, Норовым. В семье за главного будешь. Да не бойсь, не оставим: как станет невмоготу, так ищи эту поляну в лесу. А чтоб не заподозрили худого, вот тебе топорик – будто дров идешь порубить или еще за какой надобностью. Сама ли покажусь, другой ли какой знак будет – смекай, как его распознать. Но помни: только когда вовсе уж невмоготу, обратиться можешь. А за капризами, да когда мужицким умом дело можешь разрешить – и не суйся, лихо будет!
И пропала из виду, будто не бывало.
Поднялся парень, зашатало его, словно пьяного. «Ой, - думает, - вот когда пойло-то ее дало о себе знать». «Пойло?» - шумнуло ветром в уши, так что и шапку сдуло.
Бросился он за шапкой, успел ухватить обеими руками, да и пошел, стараясь не потерять тропочки.


Часть II.
Глава 1. Напасть

Аннушка Ольянинова вошла на ферму и принялась разжигать огонь под котлом. Свиноматки по стайкам повскакивали на копытца и нетерпеливо выставили пятаки в проемы реечных дверей. Самая шалая, прозванная на человечий манер Марьей, отчаянная поросюха, норовила дотянуться до вьюшки – отворить загон.
- Балуй, Маруська! – прикрикнула на нее Аннушка. Манька обиженно зацокала копытцами по стайке.
  Лучина чадила, сыроватые дрова не разжигались. Аннушка тихонько ругалась себе под нос.
- Выдь, разожгу, - раздался откуда-то сверху голос.
Аннушка вздрогнула – коробок выпал из дрогнувших рук, серянки рассыпались по полу.
Андрей Иваныч поправил ушанку на голове и согнулся, собирая спички.
- Ох, тато, напугал-то – до смерти! – приложив руки к груди, просительно объяснила Анна.
- Что близка смерть-то кажется? – отозвался отец, разжигая нащепанную лучину.
- Ак что, Красильникова сказывала, поросята пропадают.
- Опять что ли пропал? С болезни, может?
- Кабы с болезни пропал, так хоть бы тушку показать – вовсе пропадают! Председатель был, ругался, говорила Красильникова, почем свет стоит. Сказал: хоть ночуй на ферме, а вора поймай! Не то, говорит, сама под суд пойдешь. А где ей: детей одних не оставишь, бабка в углу который год лежит без ума, муж на войну забран…
Андрей Иванович отер слезу, отворачиваясь от дыма, сощурил глаза.
- Не ладно дело, - покачал головой.
Подхватил ведра и вышел.
- Да хватит, думаю, воды, - крикнула вдогонку Анна, - не стану полный бак разводить!
Но отец уже вышел за ворота.  Дужки ведер поскрипывали в такт шагов.
Молча наносил почти целый бак. Анна поглядывала искоса, но возражать не решалась.
- Чего смотришь – корми давай как следует. Тоже спросят после, отчего поросята весу не набрали.
- Так кормов-то, - со слезами в голосе выговорила Анна, - растянуть до выдачи надо!
- С Петровановым говорил я – обещал кормов подкинуть.
- Вон как! – удивилась Аннушка и принялась насыпать корм из мешка в ведро.
Андрей Иванович раздумчиво смотрел на проворные движения дочери и, когда набралось полное, вынул ведро из ее рук и легко, словно пушинку, перенес к котлу. Анна принялась насыпать другое.
- Заваришь сама-то? – спросил, - Трофим зайти просил.
Андрей Иваныч, крепко потерев затылок, сообщил:
- Авдей из лесу вернулся.
- Неужто вернулся?! – вскинулась Анна, – Андрей Иванович смотрел озадаченно:
- Вернуться-то вернулся, да словно без памяти.
- Как? – Аннушка даже присела со страху, читая что-то недосказанное в лице Андрея Ивановича, - без памяти?
- Да так: трясется, как осиновый лист, белый сам, как снег, ни слова допроситься не могли. Тулуп-от и тот еле стянули. Упирается, не дает, говорит, раздеть. Уговаривали, словно малое дитя. А он, лоб такой, силища-то немеряна. Вырвался да бежать. Да ополоумел совсем: до ларя сенного добежал, да неловко,  видать, склонился - лбом ударился, так и пал. Пасть-то пал, а топора из рук не выпускает – как подойти, не знали. Вот лучину засветила Фрося, да сидела около, ждала, пока очнется.
- Очнулся ли? – обмирая со страху, спросила Аннушка.
- Глаза, говорит, раскрыл да и бормочет, мать зовет. Она к нему, а он – топор-то прижимает к себе. Что, Фрося ему: неужто не узнаешь матери родной? Он тогда вроде, говорит, опамятоваться стал, заозирался да и шепчет: спрячу мол, топорик-от, а никому, мол, не проговорись, про место тайное – и под ларь топорик-то затолкнул, поглубже, чтоб не видать было… Н-да-а, - Андрей Иваныч снова крепко потер затылок.
- Какой парень был! – охнула Анна, - Чего такое приключилось?
- Кто ж знает: ушел охотником дров рубить, а вернулся не с дровами, так без лошади, да и без ума! Теперь Трофим зелье варит, а меня зовет, одному не справиться: будем вместе отливать. Не девяносто б годов Трофиму, не надо бы и помощи. А так – кормильца лишиться – кому охота. Ну, так Трофим всякое знатье знает, небось, поможет зелье.
Аннушка только охала, прикрываясь ладонью.

Странные дела творились на Зазорье, не бывало такого прежде, а по всему видать, не к добру. Аннушка заварила пойло, понесла по стайкам, покрикивая не волнующихся поросюх и хряков, самых нетерпеливых осаживая тумаками.
- Маруська! Леший понеси, - сердито крикнула на поросюху, - ноги-то мне оттоптала! – крикнула Анна и осеклась: шерсть на загривке и Маруськи вздыбилась. Поросюха осела на задние копыта и, жалостно прихрюкнув, забилась в угол.
- Ну, чего? Чего ты? – Анна вдруг испугалась сама, ударила себя по губам, - ой, наговорила-то, не подумавши! Не накликать бы беды! – и принялась уговаривать Маруську, чесать по загривку. Поросюха упиралась и не шла к еде.
- Ну, не видано такого! – выговорила с отчаянием скотница, как вдруг поняла, какой тяжестью нависла тишина над стайками – даже чавканья не слыхать.
- Борька, Буран, Ножка! – взялась выкликивать питомцев по именам, но не услышала радостного похрюкиванья в ответ и выбежала из стайки, обмирая предчувствием.
Как вдруг что-то быстрое, мягко ступающее, коварное, мелькнуло в проеме ворот.
Анна, тяжко припомнив плачущие глаза Красильниковой, рванулась, не помня себя, вдогон. Была она отличной работницей, на всех собраниях получала похвалы и благодарности, до войны так и отрезы не на одно платье дарили - все, нетронутые, лежат по сундукам. Без отчества ее и председатель не называл. Катерине она сочувствовала, но чтоб у нее самой, Анны Ольяниновой,  поголовье стало теряться – этого допустить Аннушка не могла ни перед какими обстоятельствами.

Выбежав за ворота, она едва опомнилась, что мороз. Халат был надет поверх пальтушки. Анна на бегу обвязалась шерстяным платком, опущенным на плечи. Глянула из-под руки, словно так лучше было усмотреть вора в сгущающихся сумерках. Сердце шумнуло, разгоряченная гневом кровь заволновалась пульсами в висках, горячо прихлынула к горлу.
- К реке уходит! – решила Анна и побежала, что было духу, по тропе, круто спускающейся к кожевне.
Она добежала почти до самой реки, как вдруг огнем горящие два уголька-глаза прожгли ее до самого нутра. Аннушка остолбенела. Злобные два глаза, остановившись, уперлись, проникли в самое сердце. Ноги у Аннушки словно приросли к месту. Она еще не верила, что может погибнуть, как посулил горящий злобой взгляд, но ступить не могла ни шагу. Тогда страшный взгляд отвернулся от нее и невиданная тварь, свелошкурая, темнеющая подпалинами, черными в темноте, обвисая шкурой до ребер, плавно переступая на неслышных лапах, заковыляла к реке. Обездвиженной Аннушке показалась она поменьше порося, да не в пример больше кошки, худущая, аж ребра видны. Не замочив лап, тварь ступила на камень передними ногами и легко и мгновенно подтащила к ним задние. Мотнула головой, бросив тот же, обжигающий злобой взгляд вослед и отвернулась, словно потеряв интерес к ослабевшей скотнице, мягко прыгнула на следующий камень. Через мгновенье опомнившись, Аннушка не могла точно сказать, был ли кто перед ней, или может, поблазнился невиданный ею зверь.

- Ай-ай-ай, - дрожа всхлипнула Анна, - вот какие дела! Нехорошие дела, - и, плача от участия к Катьке и Авдею, побежала запирать ворота.
В стайках было по-прежнему тихо.
- Борька, Боняша! – обратилась, словно за помощью, Анна.
Хряки откликнулись, прихрюкнув тихонько, сконфуженно.
- Ничего, ничего, Манька! Эко, сдрейфила! Счас на деревню побегу, мужиков созову! Не дадим вас в обиду! Ушла она, Маня, не вернется боле – увидела, что защита вам есть! - приговаривала Анна, боясь тишины над стайками, - Эка, повадилась, на легкую-то добычу! Не дадим вас в обиду, сюхоньки, сюхоньки!
В стайках послышалось чавканье. Анна облегченно вздохнула, заперла ворота, подкатив для верности бревно, и полетела на деревню с новостями.

Тетка Настасья всплеснула руками, увидав дочь, бегущую к дому. По всему видно было, что еще что-то стряслось: никогда Анна не возвращалась домой, не сняв халата. Ослабев ногами, пала тетка Настя на лавку и заголосила, не выдержав напасти.
- Да чего, мама, голосишь-то? Стряслось чего?
- Пашку цыганы увезли.
- Как так увезли? Не куль с мукой ведь она, да не вовсе глупая?!
- А была бы умна, так небось не повадилась бы ходить за Богдашкой. Почитай, с лета хороводилась с им. То он ее караулит на задворках, пока обрядится, а нет так и сама в поле побежит, как оглашенная.
- Ой-ой! Позору-то, позору, на весь сельсовет!
- Да чего, и так знали, что не весь у ей ум-то в головушке, отродясь такого и в родне не водилось, а тут вовсе затмило ей с этим Богданом. И почто за Филю не пошла, когда сватал, парень как парень, только что росту недостало, так умелец-то какой – на все руки, - Настасья принялась размазывать слезы по щекам.
- Ну так, - поддакнула Анна, - у того руки тоже не худые, где чего не так положено – уж мимо Богдановых рук не пройдет! Одно слово – цыган!
Новость ошеломила Аннушку.
 
- Ты чего в халате прибежала? – спросила Настасья, тяжело опираясь на стену.
Анна в задумчивости принялась нашаривать и развязывать завязки халата.
- Зверина какая-то на ферму пролезла!
- Да какая такая зверина? – Настасья поползла по стеночке.
- Кто знай! – отбрехнулась Анна, наливаясь раздражением, - я такой не видывала.
- Ну? Бтюшки-святы! – Настасья, мелко закрестясь левой порченой рукой, здоровой оперлась о столешницу, подалась в красный угол, к иконе.
Помолясь, уставила на Анну посветлевший взор:
- А поди-ка к Охромшиным, может Никола клепи наставит.
- Есть ему дела, - по тону было видно, что мать у Анны не в чести, - когда Антонину чуть не застрелил.
- Что, приходил участковый-то, пытал уже?
- Как не приходил – приходил, пол-литру вместе они пытали, как им быть-поступить, чтоб и протокол составлен, а и Никола не арестован бы!
- Ну так если пьют напару – дружки! – поддакнула Настасья, несмотря на то, что Никола Охромшин приходился ей вроде сродни – дед Николая, Солин Еремей, вырастил Настасью, как родную дочь, в своем дому, когда без вести пропала мать Настасьи, прижившая ее в городе, на услужении.

Пожевав губами, Настасья глянула, словно ища поддержки, на икону, перевела взгляд на безбожную дочь:
- Ну, так что ж: станешь ждать, покуда у тебя поросята начнут пропадать? – не могла не спросить, хоть и не ждала доброго ответа.
- Ох, умеешь ты, мама, сказать, чтоб уж дозаболи! – выкрикнула Анна, кинув об пол нож, которым взялась было нащепать лучины.
- Ак дело говорю: поди ты поди, поклонись Николе Охромшину, сродни ведь он нам! Неужто не поможет? Клепи наставит – глядишь, и поймает зверину окаянную!
- Как не поймает! – артачилась Анна, не привыкшая поступать по материным советам.

Настасья была неумеха, и жизнь не задалась.  За Андрея выдал ее дядька Еремей: иди, мол, Настюшка, проворен больно Андрей на любое дело. И пахать и сеять, и жать и косить – на все горазд. И рыбу знает, где какая водится, и ягоду любую – все добудет. А ты у меня выросла - ничему-то не обучена. Жалел тебя больше родных девок, а пошто такая вышла, супротив моих-то, сам не пойму.
Жена, Настасье тетка Люба, стала одолевать: сидит дармоедка на шее, избы не знает, как подмести, ни на что неспособная.

Красоты Настасья была неписанной: волосы черные, курчавые, глаза - огромные, а по кромке – черным отведены. Ресницы – длинные, загнутые – поведет взор – засмотришься. Лицо белое, брови соболиные. Ручки маленькие, холеные. Не крестьянские руки. Глянет на ручки Настины Еремей – да и заробеет: а ну, как барин вспомнит о такой красоте, да приедет: где моя доченька-кровинушка?! Так сызмала  и повелось: посадит Настеньку на окошечко - та и сидит, в куклы играет. А родные дочки к делу приставлены. Барин так и не приехал спрос чинить, а Настасьюшка выросла неумехой.

Андрею Настасья приглянулась так, что весь иссох. Тут Еремей их и благословил. Настасья за Андрея пойти пошла, а только безо всякой охоты. Нравился ей Егорка с Бору – красавец был, гармонь его на весь околоток слыла. И плясун, и работник, хоть куда. Да только забрили Егорку в армию -  и осталась Настасья без ровни. С Андреем поначалу стала держать себя с высоты росту своего и красы. Тот по первости терпел. Да скоро оказалось, что Настасьюшка ни пирогов напечь, ни бани истопить – ни к какому делу не прилажена.
Андрей терпел насмешки да усмешки родни и соседей. Когда стали в колхоз собирать, сам приходил за нее и жать, и косить, чтобы норму Настасье записали. А уж когда выгнали Настасью из колхоза – кончилось терпенье Андреево. Осерчал на жену раз и навсегда. Тут еще мальчиков, обоих, похоронили. Так и стали в одной семье порознь жить: Настасья молится да с поповой семьей дружбу водит, Андрей – пашет да сеет, косит да гребет, жнет да молотит. Старшая, Анна, и лицом в него пошла и повадкой. А младшие – лицом все в мать.

Анна, как отец, относилась к матери с презрением, советы ее ставила ни во что. Заходила сердито по избе, схватила ведра – да, чтоб занять себя, на колодец побежала. Пока бегала за водой – в ум вошла: поняла, что мать дело говорит. Пришла в избу, молча поставила ведра на лавку, прикрыла воду фанерными кругами и принялась переодеваться в чистое.

Мать следила молча, без слов поняв, что Анна прислушалась – большего Настасья от дочери и не ждала. А все ж сказала напоследок, когда Анна повернулась к порогу:
- Вот помочи святые возьми.
- Чего? – живо обернулась Анна. Глаза из-под платка сверкнули сердито.
- А святые, говорю, помочи! –захлебнувшись отчаяньем, возопила мать, но, уняв себя, заговорила тихо и убедительно, - возьми, не артачься! Откажет Никола – куда кинешься? Нонче разговор короток, не попомнят прошлых-то заслуг – выгонят. Куды денешься? На лавке подле меня сядешь? Красильникову-то, сказывал Петрованов, на собрании разбирать будут в пятницу.
Последнее известие поразило Анну. Привыкнув не соглашаться с матерью, она и тут возразила:
- А собираешь всякую-то сплетню, заняться будто нечем. Возьми вон пахтанье пахтай!
- Да сбила уже маслице, возьми, на хлеб намажь, - Настасья думала умаслить дочь, но, видя, что старания напрасны, добавила, - Пашку-то, как на грех завез тот бездельник, родня она нам, как бы тоже не помянули? Сейчас не знаешь, откуда беды ждать.
И, видя, в какое отчаяние впадает дочь, дожала:
-  Возьми, спрячь вон, хоть в жакетку, в карман, – кто увидит? А сразу почувствуешь, что не одна идешь, а помощь дадена.
Аннины глаза наполнились слезами. Она подняла голову к притолоке:
- От еще, Параскева беды наделала! Сраму натерпимся ни за что!
Тихо подошла к матери, взяла белый конвертик, согнутый пополам, и тщательно упрятала в карман.

Настасья, обрадованная, ухватила ее за руку и сбивчиво пытаясь объяснить что-то мучившее, к чему не было возможности подступиться, сказала:
- Говоришь,  Охромшин Никола жену приревновал - кто ж не ревнует?
- Так ревновать ревнуй  - стрелять пошто? Собственник какой!
- Ну, так ведь иной и посмотрит – что выстрелит, - сказала мать, все не отпуская Аннушкину руку, обвиснув на ней всем искалеченным телом, - или думы крутит такие, что и человека закрутит!

- Ну, повисла-то, мама! – грубовато тряхнула рукой Аннушка, - пусти, пойду, - и дернулась, не желая слышать одинокого отчаяния матери.
Она во всем слушала отца, и обожать его, подчиняться его воле было ей привычно и легко. Андрея Ивановича уважали все: в колхозе незаменимый работник; каждое оброненное им слово деревенские помнили и повторяли, как присказку. Он и сам ценил свое слово, и потому больше молчал: кумекал да взвешивал. А уж если сказал – как отрезал.

- Да и правда, - сокрушенно вздохнула Настасья, отцепляясь от дочери, - тебе-то поди, коли выйдешь за кого, этой напасти не знать.
- Ой! – вскинулась Анна, знавшая эту особенность матери, по больному бить, - да не тебе ли ни один не приглянулся, кто ни сватался за меня?
- Да кто не по нраву мне был? Пошто позоришь? Мать ведь я тебе! – всхлипнула Настасья.
- Память коротка? – спросила Анна, как у посторонней, и резко вышла.

Глава 2. Как Аннушка замуж не вышла

Анна почти до мосту дошла, а все не могла унять ярости. Не помнит! Ну, так не у всех память коротка. Да хоть бы и Иван!
Не был Иван ни красавцем, ни удальцом. Перекидывал костяшки на счетах - подсчитывал колхозное добро, которое подсчетам поддавалось. Парни, шофера да трактористы, пошучивали над Ивановым занятием, да и за шутками сквозило уважение – и к тому, что грамотей, и что в конторе сидит, рук не замарает, а главное, что не заносится ни перед кем, как другие конторские.
На мост приходил, как свой, и никто ему не пенял, что приезжий, городской, что говор не местный, что не по-здешнему одет. Анна всегда удивлялась, как Иван умудрился без лишнего слова, без бахвальства, без услужливости стать своим. А больше удивлялась, как всякий вечер исхитрится выбрать момент, когда все пустятся в пляс, чтоб насыпать ей в карман печенья, да потихоньку ото всех наломать на кусочки. «Ешь», - шепнет да и поглядит так, что и говорить не надо, отчего он Анну так выделяет.

Нету уж его, на войне убит. Может, и к лучшему. Анна провела рукой по перилам моста, на котором с год назад ходила в кадриль. Будто вчера около этих вот перил стоял да в глаза заглядывал - Анна снова повела рукой по серому брусу, пытаясь прикосновением убедить себя в том, что ушедшее – не мираж. Нет Ивана, как корова языком слизнула. Был жених – да нету. Анна умерила шаг. Ни при чем тут мать. Не больно слушала она материных окоротов – сама так ни разу и не повелась на бухгалтерово угощенье: как одна станешь есть, тайком ото всех? А девки, как косить утром побегут, знают, что Аннушка будет к чаю печеньем угощать. «Да что ломаное, Аннушка? Пошто в сельсовет целого-то не привезут?» - хохочут. «Да, видать, и у конторских не сахарно житье!», - крикнет Любка Осина. «А ты в чужие рты не заглядывай! Бухгалтер делится, чем может, и на том спасибо!» - уймет сестра.

А Крутикова Виктора и вспоминать неохота. Как вспомнит Виктора, так вспомнится и как охаживала ее мать, поздно вернувшуюся из гостей, лыком по спине – переволновалась будто, что Виктор завезет. Вспомнилось, как шла, отхлестанная,  следом и думала: «Знала бы, что так встретишь, сама бы не вернулась!».  Виктор упрашивал, а после раскрыл перочинный нож и сказал трагическим, как в кино, голосом: «Не пойдешь за меня, так или тебя или себя порешу!» А она нисколько не испугалась, рассмеялась и убежала к дому, где, оказывается, мать ждала, приготовив дратву с тесин нового моста.

Виктор долго ходил вокруг да около Аннушки. Нужно и не нужно – а завернет в заулок Ольяниновых. И где бы ни была – все рядом  норовит оказаться, будто чем чаще ей покажется, тем легче она к нему привыкнет. Анне и лестно – все ж мужик, а и смешно: Витька росточком маловат, да и в плечах она, поди-ка, шире его. Как ни подъедет Виктор – Анна только смеется. Но он, упорный, никак не мог поверить, что не сломит ее сопротивленья. Раз заслал тетку проведать Аннины мысли. Тетка Глаша поднялась в избу – Анна калитки стряпает. Тесто крутое из ржаной муки раскатала, начинку выкладывает да защипывает, будто не знает, зачем соседка наведалась. Тетка Глаша стояла, стояла, смотрела-смотрела, да и не стерпела: всплеснула руками и выпалила:
- Ох, Аннушка, и проворна ты калитки стряпать! Витьке бы нашему – такая пара!
- Как не пара! – хохотнула Анна, калитки на лопату - да давай в печь метать.
- А чем тебе Виктор не глянулся? Росту-то нету в нем дурного? Так зато смекалист, а уж своего не упустит – все в дом, все в дом. Не пропадешь за им!
Анна не знала, как и отвечать, чтоб соседку не обидеть – тут мать и подоспела.
- Сотвори молитву, Глафирушка! – зачастила с укоризной, - родня ведь оне, какое жениховство! Греху не боишься?
- Да где родня? По деду по Ивану, так и тот нашему Сергию троюродной бывал!
- Поди, - замахала руками Настасья, – двоюродные деды их были, вон, в святцы-то, в поминальник загляни! Напамять не помнишь, так у меня все записаны!

Глафира не нашла возраженья, пошла несолоно хлебавши.
Но и после Виктор не угомонился - дождался Кузмы-Демьяна на Старозере. Подговорил Петьку Солина. С Петькой Анну хоть куда отпустят. Запрягли самую лихую на деревне тройку с бубенцами да на обратном пути Петька возьми и заверни не к Ольяниновым в заулок, а к Крутиковым воротам. И не будь Витька размазней – ушла бы Аннушка, лишь бы никогда не охаживала мамушка лыком по спине, не ругала почем свет, не позорила подозреньями своими, невесть откуда взявшимися в безлюбом ее сердце и недоверчивой голове.

Вспоминая, как замуж не вышла, Аннушка дошла до Евлевской дороги, на которую, всегда ступала, как на чужую. Дом Охромшиных стоял в самом конце проулка. Построен был не по-людски: окнами не на большую дорогу, как у добрых людей, а к лесу. Потому и поговаривали, будто водилось в доме всякое - попугивало, и считали на деревне, что родившийся в злую ночь в сенях дома Никола бесноват. Мужики не то что на драку с Охромшиным – на перепалку редко отваживались. По молодости Никола худой славой сильно оскорблен был. Задеть его было – легче легкого. Из-за пустяка вспылит, так до бешенства, что еще больше укрепляло мнения деревенских о нетутошнем происхождении своей непобедимости. А когда вовсе перестали знаться с ним – запил горькую да принялся гонять Антонину. Сам отгородился ото всех на деревне и даже загордился такой своей особостью.

Антонину поначалу жалели: девки даже рисковали прятать ее у себя. Да Никола всегда умел вызнать через бабку, пронырливую Савишну, у кого из подружек прячется его несчастная, загнанная его гневливой любовью жена.
Оказался Никола ревнивцем, и ревнивцем коварным: подстраивал ловушки со всей хитростью и коварством охотника. И в конце концов толкнул измученную побоями Антонину в объятия единственного дружка своего, Авдея Норова. А пойманных, обоих, чуть было, как глупых зверушек, не подстрелил – случай спас.

Теперь в мрачном своем дому, пялившемся пустыми окнами на дикий лес, стал Никола полновластным хозяином, и свиста кнута его боялись, как огня, высохшая, словно щепка, жена и увертливая бабка Савишна. Охотничьего кобеля Лузгая, вышколенного и яростно злобного, Никола щадил больше забитых женщин.

Аннушка вспомнила сестру Николы, Оленьку, веселую щебетунью, в девичестве  зазывавшую подружек к себе в избу ночевать. Никогда не показывала Ольга никакой боязни, только повторяла, что все истории про их дом – враки, старушечьи выдумки. Аннушка любила Ольгу, так не схожую характером с братом, в ту пору угрюмым подростком, и не верила сплетням, пока однажды, согласившись на Оленькины уговоры, не осталась с другими девками ночевать.

Анна подошла к дому Николы Охромшина, горько сожалея, что Оленька далёко за мужем – в Белогорье, видать, нарочно такого дальнего нашла, чтоб не объясняться перед родней, отчего не навещает отчего дома.
Дом Охромшин темнел тесовой обшивкой, стоял, насупившись закрытыми оконными ставнями нежилой половины. Тишина в сенях давила на уши, и звук шагов показался и самой Анне чуждым. Скрепя сердце, поднялась она по лестнице, толкнула дверь в жилую избу.

Николай сидел за столом перед самоваром, откинувшись на спинку стула. Бабка Савишна (никто не называл ее по имени, прочно забытому) сидела не табуреточке подле самовара, наливала кипяток в большую чашку.
Быстренько юркнув глазками на вошедшую Аннушку, она, не поприветствовав гостью, впилась взглядом в струю кипятка, подавшись вперед и видом страшной занятости выказывая важность своего занятия.
- Хлеб да соль! – поприветствовала Анна сидящих за столом, останавливаясь у порога.
- Чаю с нами! – пригласил Никола.
Аннушка поискала глазами Антонину, вспоминая, как на деревне судачили, будто за стол ее Никола с собой не сажает. Антонины не было видно.
- А где… - растерявшись, начала Аннушка.
- А проходи давай, сядь! – оборвал Николай, кивнув бабке. Та провористо скользнула к шкафу,  достала чайную пару, принялась наполнять чашку с другого рода важностью, попрямевшей осанкой и остреньким взглядом похожей на гордость.

Она поставила перед Анной чашку, склонив голову так, что не видно стало ее остреньких черных глазок. Анна замерла: не принять угощенья по деревенским законам было бы оскорблением хозяевам. 

- Себе налей, - велел Николай бабке. На этот раз в ее мышиной шаркотне, в изгибе позвоночника появилось что-то благодарно-подобострастное.
Аннушка стояла, онемев.
- Антонина-то? – небрежно переспросил Никола, -  занемогла, болеет. За фершалихой вон Савишну посылал – так отказывается: не зови, говорит, сама хворь пройдет. Не так что ль, Тонька?
Занавеска у кровати шевельнулась, из-за нее выпала рука, синяя, худая – шевельнулась, как будто через силу, слабо напоминая приветствие:
- Так, Аннушка, так, - прошелестело из-за полога.
- Да что, Тонюшка! – Аннушка бросилась к кровати – Никола перегородил ей путь ногой, обутой в тяжелый сапог:
- Не тревожь! Только забылась сном. Дай поспать ей – во сне всяка хворь проходит.
- Правда, Аннушка, правда, - из-за полога раздался всхлип, похожий на мольбу, - на спокое я тут.

«Может и правда, хоть на кровать уложили, не на пол на дерюгу», - подумалось Анне. Глаза ее расширились от ужаса догадок.

Никола недобро усмехнулся:
- Ну, выкладывай, какого зверя убить надо?
Аннушка вспыхнула:
-  Догадлив ты, Николай Петрович! За этим пришла.
- Ну, так, а зачем еще к убивцу идут – только чтоб убить кого! – он глянул искоса, страшно оскалившись.

- Ладно, - словно отмякая, сказал, снова поворачиваясь к столу и поднося к губам чашку, - можешь не пить, коли не идет тебе угощенье мое, не обидишь. Трудно уже чем обидеть меня. А только думали бы сами, за какими делами зовете-то! – и в голосе послышалась рыдающая нота.
Анна опустилась на скамью и словно приросла к месту. Ей показалось,  будто он закричит сейчас, затопает, повалится в ноги ей, будет вымаливать прощенья за то, что бушует в нем лютой силой, зародившейся, быть может, той самой жуткой ночью, когда отец его гонял по снегу полунагую, в одной сорочке, мать, которой через неделю  был срок родить и которая, срока не дождавшись, выронила Николеньку своего, едва успев заскочить от побоев мужа в морозные сени.

- Отчего не выпить чаю, - выговорила Анна деревянными губами, клацнув зубами по краю чашки.
- Чашки-то не откуси, - хохотнул, сверкнув рыдающими глазами, Никола, - не жалко – а подавиться можно, - пояснил, уже с издевочной.
 Анна хлебнула горячего, пахнущего травами чая и, не найдясь ответить, стала рассказывать про зверюгу, повадившуюся на фермы таскать поросят. Оттого ли, что чудилось ей в стенах страшного дома, от подступающей ли из зимнего леса темноты, рассказ ее выходил таким страшным, что волосы, кажется, у самой подымались под платком.

- Эк рассказала ты, Анна Андреевна! Да на то, про что ты рассказала сейчас, - он развернулся к ней, весь занявшись лихорадочным огнем, - да сама хоть ведаешь ли, про что ты вот рассказала-то сейчас?! Да на такую, на зверюгу, что вот поведала ты, - глаза его горели и топили ее в страшном сплаве яростной, неведомой Анне силы.
Она перестала видеть бабку, посверкивающую разгоревшимися зенками из-за самовара.
- Нету охотников на такого зверя, - рубанул Николай кулачищем по столу.
- Вон как? – Анна не могла понять, что за сила прибила ее к скамье, но, последним усилием стряхивая наважденье, заговорила срывающимся от непонятного оскорбленья голосом, - Я-то думала, смелей тебя и нету никого!
Поднялась и, коснувшись рукой конвертика в кармане, повернулась к выходу.
- Видать, нету моим поросюхам защиты! – сказала дрожащим голосом.
- Погоди!
Она обернулась на окрик его, снова вонзаясь взглядом в его пламенеющий взгляд и снова, словно оплавленная, зашлась застрявшим в горле словом.
Никола, медленно поднявшись, подступил к ней вплотную, вгляделся, ухватив за руку с такой силой, что она рванулась в сени. Он удержал ее руку в своей, качнул головой, словно давая понять, что ведь Тонька, жена, подруга ее – тут.
И, склонив голову, так что взгляд, пущенный искоса, стал выразительней, чем слова, сказал:
- Я зверюгу так твою – изловлю! – в горячечном дыхании, во вздувшихся венах его пульсировала жгучая, больная страсть.
Анна снова попыталась выдрать из его ручищи свою руку. Никола ослабил хват, но не отпустил, а, склонивши голову на другой бок, сказал, чуть притушив взгляд, - а говорю тебе к тому, чтобы хоть ты, - он хватанул воздуху, - могла бы понять, сколь выдумки ваши страшны. А-а! Не поймешь ведь!

Он выпустил ее руку. Она стала в замешательстве:
- Да отчего бы и не понять, если бы…
- Если бы да кабы, - раздраженно кинул в ответ и, умеряя пыл, закончил, - а сказал изловлю, так изловлю! – и потянулся рукой к затылку, - Только вот поспособней бы, ежели б Авдюху в товарищи мне взять.
Никола стоял перед ней, вовсе не страшный, прикидывал, как обладить дело. Буесть его словно рукой сняло. «Видать, помощи-то и впрямь помогают!» - подумалось Анне. И она с готовностью закивала:
- Так схожу, схожу до Норовых, узнаю, с Авдеем поговорю.
Никола глянул – снова странновато:
- Ладно, иди давай домой, дотемна и успеешь. А у Авдея сам я узнаю, чего мне надо.

У Анны снова по спине побежали мурашки. И, распрощавшись с Николой и с бабкой Савишиной, посмотрела на полог кровати и попросила:
- Прости, Тоня, что не побеседую! А не знаю, можно ль и беспокоить тебя, подружка! Прощай! – с такими словами повернулась Анна – да в сени. По лестнице, едва сдерживая себя, чтоб не пуститься вприпрыжку, выкатилась в заулок. И пока добрела, утопая в снегу, до большей дороги, все ощущала на губах странный,  до безумия приторный вкус недопитого чаю. И уж когда выбрела на дорогу, разъезженную санями, утоптанную валяными сапогами да конскими копытами, ухватила пригоршню снега. Рука все еще горела, словно не отпущенная  из жаркого плена.
Анна постояла, держа снег в руке, пока он не превратился в мокрый слепок, потерла им  щеки и пошла быстро, не оглядываясь, словно выдираясь из страшной оторопи, которую испытала в доме у опушки.

Добежав до моста, горько выдохнула, все не понимая, отчего не отстают и в потемках улицы горящие глазищи, отчего она не чувствует мороза, словно вдогон ей веет жаром, палящим дикого охотника. И когда уже пробегала по мосту, всплыло мутным видением в разгоряченном мозгу, как выпала из-за прикроватной шторки худая, с синеватыми прожилками, рука, не понять, прощаясь ли, или без всякого чувства.
Аннушка закусила губу, чтоб не зареветь в голос и прошептала откуда-то из-под самого зашедшегося в жути сердца: «Ох, Тонька, Антонина, как же смогла-то ты! За такого выйти!»  И уже у самого дома, опоминаясь, как явится на глаза матери, пытаясь образумиться, упрекнула подружку, а, скорее, так, и саму себя: «А сколько говорено было! Никого не послушала! Сплетни, мол, наветы. Ласков, хвасталась, послушен, как телок. Вот и на - возьми тебе телка!» 

На камнях, уложенных у порога с незапамятных времен, тщательно отряхивала снег с валенок и, окончательно придя в себя, вспомнила, как на девишнике перед свадьбой сияющая предвкушением счастья, Антонина пожалела ее, Анну, на пять лет старшую: «Бедная ты, бедная, подружка моя! Ни вот на волос счастьишка тебе не досталось! Ласки-то не довелось тебе изведать…», - и заплакала. Вспомнилось, как хлестанул тот, прикинувшийся сочувственным, невестин плач, какого усилия стоило не убежать с вечорки, убежать куда глаза глядят, подальше от невестина ликования и притворной жалости.
Душа вынырнула из подножных глубин – стало понятно все. «Ну, так, - твердо сказала себе Аннушка, - чем такие-то ласки терпеть, лучше уж век одной вековать!». Набрала полную охапку дров и легко внесла по крутой лестнице, по сеням - в избу.

Глава 3. Про Авдея Норова

Ефросинья вошла в сенник, куда перешел спать Авдей. Тишина забила уши, навалилась пудовой тяжестью на плечи. Ефросинья отвела от лица веники, подвешенные к низенькому потолку, прислушалась к дыханию сына. Авдей спал, отвернувшись лицом к бревенчатой стене. Раньше не замечала, чтоб так сжимался, подтягивая к животу колени, как мальчонка. А уж храпел, бывало, так, что она вечерами не раз просила: «Лег бы, Авдюша, в сеннике – попрохладней там, свету поменьше – поспокойнее, может, поспал бы? Ночь напролет проверчусь, не могу уснуть от твоего шума». Но Авдей только хмыкал в кулак да отговаривался: какой-де мужик не храпнет.

А как приключилось с ним беспамятство – отливали его Трофим с Андреем в бане, отливали, да и повалили в сеннике отоспаться. Уснул сын неспокойно и во сне такую околесину нес – святых выноси. Проснулся на третьи сутки и во всем стал, как чужой. Не вернуло ему души отцово зелье, устарел, видать, Троша, силу порастерял. Стал Авдюха вроде как блажной: отправят коблылу в сани запрячь – кобыла не дается хомута накинуть, уздечки зауздать. Пойдет дров рубить – машет топором, что баба на комара, хорошо себя самого не порубил людям на потеху. В доме не помнит, где какой инструмент положен, да, похоже, для какого дела что годно - и то забыл.  Ефросинья все глаза выплакала, а он тычется, как слепой, по избе, невидящими глазами зыркает – а глаза-те – чужие.

Страшные мысли мутили матери ум. Думала-гадала, да вечор и решилась проверить, хоть последний-то умишко не вышел ли из Авдюшиной головы. Подала ему в руки мисочку, да приказным тоном, каким никогда и не посмела бы прежде сына озлить, велела:
- Поди принеси капустки квашеной, - и сама испугалась взгляда его, насторожившегося, будто звериного. Опуская голову к куделе, добавила просительно, - так чего-то капустки захотелось, вот…, - и, глотая слезы, стукнула себя веретеном с накрученной пряжей по коленям.

Авдей, неуклюжий в свой огромности, ухватил миску и, неловко повернувшись, шагнул за порог. Ефоросинья заплакала. Худшие подозренья ее оправдывались. Побрел сыночек исполнять приказ, а выместило, видать, из памяти, как в родном доме  в подклеть с припасами попасть: ключ держала Ефросинья всегда при себе и никогда ни мужа, ни сына туда не посылала.

Накинула Ефросинья овчиный полушубок да по задворкам кинулась на конец деревни: там, в крохотной избушке жила Глаша Панина. Девкой Глаша была, когда оговорил ее перед начальством сельский активист Костя Петушьев, и отправилась бедолага в такие дали, о которых и, вернувшись, ни словом не сказывала. Приехала тише воды ниже травы. Но бабы деревенские быстро проведали, что в дальних тех краях обучилась Глафира всякому уменью: на картах раскинуть – судьбу испытать, и на воде разведет - и расскажет, лучше не надо. Днями, с ранней весны и до поздней осени, бродила Глашенька по лесам, ни зверя, ни человека не боясь, собирала травки да коренья. Вся избушка ее, начиная с крохотных сенец, была увешана пучками разных снадобий. А остаток дня да всю зиму пользовала теми травками да заговорами страждущих: кого от  ячменя на глазу, кого от любовной присухи – и помогало. В награду за помощь тащили деревенские скромные подаяния: кто картошечки, кто меру жита, а кто и молочка. Так и перебивалась. В колхоз носу не совала, жила особе.

Вася Волчанинов, заступивший место Кости Петушьева, поднял было на собрании вопрос: противно-де ему, коммунисту, соседствовать с ведьмой-знахаркой. Партия, мол, такое ведовство осуждает. У многих, кого Васенька в ячейку втянул, затряслись тогда поджилки от его речей, да спасибо Трофим Норов, уменьями Глаше не уступавший, развернулся, сощурил на Василья глаз. Всю Васину подноготную Троша знал наизусть, включая болезнь, еще дедом из армии завезенную, от которой тишайшая бабка Пелагея сгнила заживо. В дом к Волчаниновым  если кто и входил, так с опаской. Старухи с милостыней, и те за дверную ручку брались не иначе, как тряпьем обернув – боялись заразиться. Сыновья Волчаниновы вышли хоть куда, а вот внуков, в том числе и Васеньку, пользовал Трофим от золотухи и других бед.
 
- Ты, Василий Федотыч, - Трофим сощурил глаз на Василья, - можешь Глашку обратно упрятать, куды она угнана была – чего мудреного!
- Туда и дорога ей, чертовой кукле! – выпалил раззадоренный Васенька. За год, что возглавлял партийную ячейку, отвык он, чтобы кто ему возражал, а тем более, намекал на семейные тайны - деревенские давно прикусили языки.

- Чертова, говоришь, кукла? – мигнул из-под бровей знающий Трофимов взгляд. – А ведомо ли нам с тобой, Василий Федотыч, отчего Глашкины припарки в людям страдаья облегчают?
Теперь Василий прикусил язык. Ему, как коммунисту, в такие дебри забираться – самому несдобровать, прознает начальство. А доложить завистников найдется.
Трофим, видя, что прижал активисту хвост, наддал:
- А вспомни-ка вон хоть предшественника своего: ни за что ни про что Глашку Костя оговорил. И всякий на деревне тебе скажет, - Трофим поймал быстрый взгляд Василия, - ну, хоть и промолчит, да все равно про себя знает, за что Глашку Костя Петушьев оговорил: сумела от ворот поворот указать. Да только заступы у девки не было, сиротой осталась. Вот и поехала, куда Макар телят не гонял.

Васенька ерзал на месте, черные глазки сокрылись под заворочавшимися бровями: никто до сих пор не смел и намекнуть ему, какими путями Константин Петушьев, бывший председатель партячейки, отправился в дальние края. Трофим и это опасное место не обошел:

- Ты вот домок-то Костин приглядел, - тихим голосом высказал Трофим слова,  от которых  Васильевы черные брови взвились под взлохмаченный куст волос, и он, брызжа слюной, заорал, ловя уплывающие из ума слова:
- Ты на что… намекаешь, на что… ты… тень на плетень…кидаешь? Ты на партию? – на этом месте гнев замстил Василию ум – он выкатил глаза и схватился за кобуру, которую завел моду носить на ремне.
- Войди в разум, Василь Федотыч! – усмехнувшись, тронул его за рукав  Трофим. – Ну, застрелишь стогодущего старика – какая тебе за то награда выйдет?

Василий вспомнил, как недавно, забирая у Трофима притиранья, сам прохвастался старику, будто оружие ему обещали, а пока носит для острастки пустую кобуру. Но не мог Васенька просто так сдаться. Заходясь в гневе, Василий всякий раз словно вырастал ввысь и вширь; сама действительность прогибалась под его яростью, отставала в беспамятстве, уступая место его представлениям о себе и своей власти. И на этот раз ему подумалось: откуда старику знать, может, уже и вооружила партия своего сына. Времена такие – кругом враги! Он выкатил грудь, держа по-прежнему руку на кобуре, задышал яростно и угрозливо.

Но Трофим и ухом не повел, остался неподвижным на лавке.
- Вот и пораскинь соображеньем своим партейным, - продолжил, как ни в чем ни бывало, глядя куда-то в заоконную даль, старик  и вдруг склонил голову, Василья за руку притянул и заговорил тихо, заговорщически:
 - Во-первых, подскажу тебе кой-чего, что, может, тебе неизвестно, а мне ведомо, - Троша, выглянув, мигнул глазом в красноватых веках, обрамленных седыми ресничками, - как войдешь хозяином в дом – перво-наперво, в полночь, как луна полниться начнет, вынеси с чердака Костину ногу.
- Ка-ккую ногу?
- Оставил он на чердаке футляр с искусственной ногой, с протезом-то, с пристяжным. Так вот и вынеси, как велю – да на Погост свези, а там и подхорони к первой с левого краю могилке, что за кладбищенской оградкой насыпана.

Василий глядел, не мигая, в лицо Трофима, от сощуренных глаз которого разбегались глубокие морщины.
- Понял?
- Понял, - сказал, выдирая руку из Трофимовой, Василий.

- Сделаешь, после скажу, как дальше быть. Не то, - Трофим повернулся на лавке и снова поглядел в даль за окном. Василий не удержался и поглядел туда же. Там, за окном, по-за деревне, убегали вдаль заснеженные поля. А за полями подступал к самым деревенским задворкам лес, синея вдаль и возвышаясь, - не то, повторил Трофим, - гляди, как бы не поехать самому тебе следом за Костенькой.
- Это еще почему? – из последних сил пыжась, выговорил Василий. Он хоть и окончил партшколу с отличием, но все  жизненные виды его образовывались здесь, в соседней с Зазорьем Луховке.
- А затем, что должность твоя для меня так значенья не много имеет, - Трофим удержал дернувшегося было Василья на месте, - а есть, есть, говорю в ней интерес у других, может, не мене тебя проворных людей. Так что ухо тебе надо держать востро, и советами знающих людей не пренегребай.

- Да ты что вообразил? Что ты умней партии? – сверкнул снова взыгравшим самолюбием Василий.
- Ну, куды с партией мне тягаться!- усмехнулся Трофим.
- То-то, - самодовольно расплылся Васенька.
- А только подумай сам, - предложил ослабевшему в самодовольстве и безнаказанности Василию знахарь, - почему ты за свое местечко да репутацию – страшишься?
- Кто, я? – Васенька ударил себя по гулкой груди.
- Ну, не сознавайся, а про себя – понимай: страшишься, да и порато! И еще подумай: долго ли твое лакомое местечко пустовать будет? Али ровно столько, сколько после Кости пустовало?
Василий прикусил язык. Печать и сейф ячейки, как и нехитрые бухгалтерские книги, получил он в районе на следующий день после отъезда Константина Петушьева к новому назначению.

- То-то. А теперь еще пораскинь над задачкой: меня вот, старика, уж скоро помирать мне, а люди не забывают, идут со всякой бедой своей – так назначил меня кто? Или, может, сам я возомнил, что, де мол, заграбастаю я себе это доходное место? Как? Кумекаешь? А помру я – есть кому на деревне меня заменить?
- Так ты клонишь, - пролопотал Василий, - что Глашка тебе на замену, что ли? – и, сгорая со стыда, подумал, что ни в жизнь не расскажет какой-то бабе о своем горе, - вот те хрен, нету тебе замены, дядя Трофим!

- Ну, слава Богу, дошел! – Трофим откинулся к стеночке спиной и отер слезящиеся глаза.

- Ну, а Глашка причем? – не утерпел Василий.

- А то, садовая твоя голова, что прежде чем командовать – понимать выучись! Про нас про всех, да про каждого в отдельности. У меня – своя стезя, у Глахи – своя. Кто ее туды определил, я решать не берусь. Одно твердо знаю: не ты, и не твоя партия ее туда назначила, хотя без партии, по правде говоря, в Глахином случае не обошлось. Ну, вот, а стало быть, не тебе об ее делах и беспокоиться. Плохого так она не делает, а что людям ослабу дает – Бог ей судья. Пойми это.
- Темен ты, дядя Трофим, о парейных делах рассуждать! Я, как коммунист, наблюдать должен, чтобы линия партийна строго держалась!
- А ты поди вон, к Варнаковой Фекле да и спроси со всей твоей лютой строгостью, из какого рожна она самогон варит да мужикам потиху спроваживает. Не  то проглядишь вон обогаченье за счет нетрудового дохода – чего тогда?
Васенька закашлялся, подавившись дымом самокрутки. Сам он частенько захаживал за натурпродуктом к тетке Фекле Варнаковой, и даже хвастался, поднося стакан непьющему Трофиму, понимая, что хоть и дальняя, да все тетка Фекла Трофиму родня.

- Ну, ты дядька Трофим, даешь! Стране угля!
- Как не дать – не дашь – только и жди тычка промеж глаз. А ты, Васенька, молод еще людями по своему усмотренью распоряжаться: кому где чего. Поучись маленько.
И Трофим вышел из конторы, приклонившись под притолоку.

Василий представил, каким великаном был Трофим по молодости. Он отвернулся к окну и принялся пыхтеть самокруткой, пока не затлела у основания. Тогда самому перед собой не стыдно стало и глаз утереть: крепок самосад у Трофима. Да и сам старик крепок и умом и хваткой. Василий подумал, какая была бы польза для партячейки поиметь его своим членом, и тут же сказал сам себе: «Хрена два, пойдет он в ячейку!»

Василий не стал раздумывать над предложенными стариком вопросами и задачками: прошлый век все это, теперь все не так. Захлопнул амбарные книги с партийной бухгалтерией. Поворачивая ключ в сейфе, он уже снова чувствовал себя дипломированным специалистом, партийцем, за которым – сила – не чета какому-то деревенскому знахарю.
«Ладно, пусть живет, пока, - сменил Вася гнев на милость, подходя, задворками, к дому Кости Петушьева, - поживем – увидим». И скользкий вопрос о суевериях завис в зазорьевской партячейке на неопределенное время, увеличившееся неожиданным оборотом событий личной жизни секретаря.


Аннушка толкнула дверь в избу плечом, ссыпала дрова у подпечья. Металлической пластиной, лежавшей перед печью и защищавшей пол от отлетевших углей, Анна гордилась – подарена была электриками, вызванными из города для починки движка на ферме.
Анна смела щепки, поставила веник-голичок в угол. И только тогда обернулась - мать пристально следила за каждым ее движением и с каждой минутой все больше серчала на ее молчание. Видя, как мать сидит, тяжело опираясь здоровой рукой о стол, она, не поднимая глаз, подошла,  вытащила из кармана согнутый пополам конвертик и подала Настасье.
Та, на удивленье, молча приняла конвертик и не поднялась убрать, а бухнула сухой рукой о лавку, плотно прижимаясь спиной к стене, как делала всякий раз, когда хотела удержать равновесие в разговоре.
- Что такое? – опешила Анна.

- Санька, поди сюда, - велела мать, умевшая приказать младшим дочерям, - выдь, говорю сюда!
Санька, младшая сестра Анны, лицом  в мать, только росточком, как говорила Настасья, в бабкину родню, вышла семенящими шажками из малой половины.
- Ну, молчишь?! – приступилась мать. - Расскажи давай вон, Анке, чего удумала!

- А чего? Чего такого страшного? Ну, взамуж пойду! Эка невидаль!
- Взамуж?! Кажется, налаживалась раз! – голос Настасьи стал крепким и басовитым.
- Что на Аннушку так не ругнешься? – тоненько взвизгнула Санька.

Санька была бойкая. В школу они с Анной ходили через день. Да только Анне досталось с тринадцати лет работать, не считая, что еще раньше она по-взрослому водилась с ребятней да управлялась с домом, когда родители уходили в поле, а Саньку жалели и пятнадцати лет отправили в Ежевежск – в кооперативное училище. Приехала Санька еще бойчее, чем была, в береточке, в узкой юбке да белой кофте с воротом апаш. На вечорках, несмотря на росточек, отбою не было от парней. Даже драки затевались такие, что только Анне с Петром Солиным под силу было разнять. Санькин нос задрался, кажется, выше кудряшек, обрамлявших ее задорную мордашку. Но втайне она сохла по Никитину Степе. Никитины жили в Старозере и дружбы с Зазоринскими не водили. Дом у них был в два этажа, на каждом окне – вышитые полотенца. Знались с купцом Бобыловым  да с другими богатеями, Ольяниновы были для них бедны и незавидны.
Санька поехала в райпо за распределением – и о, удивление! Дали ей место в Старозерском  сельпо.   


Когда Ефросинья, измученная странными подозреньями, пробиралась по задворкам, с занесенной тропки, что отворачивала к брошенному дому Кости, вышла, неожиданно возникнув из-за сугроба, Аннушка Ольянинова. Ефросинья оторопела, от испуга Аннушку не признав, и даже присела, заслонив лицо ладонями. Аннушке, будь похитрее, проскользнуть бы мимо - после уж подумала, что Санька, из-за которой она здесь оказалась, так бы и сделала: скользнула, пока Ефросинья от страха очухивалась – поминай как звали. Но Аннушка – не Санька: стала столбом, сгорая от стыда, да еще первая и заговорила:
- Что, тетка Фрося, не признала меня? – и тронула ее за плечо, от чего Ефросинья вовсе скукожилась и замерла, близкая, похоже, к параличу. - Я ведь это, теть Фрось, Аннушка!

В уме промелькнуло: «А ну, как упадет, чувств лишится?», - и поджилки затряслись у самой, как представила, что в этом глухом углу, где, говорят, всякое творится, одна останется с недвижимой Норовой. Да еще снегу выпало столько, что не знать, как и пройти.
- Аннушка я, Ольянинова! А ты чего подумала? – склонившись, она принялась отдирать руки, прижатые к лицу Ефросиньи.
Та выглянула из-за ладоней и, по силе рук убедившись, что, впрямь, Анна, изумилась:
- Ой, Аннушка, ты?! А ты-то тут чего … - Ефросинья никак не могла совладать с испугом, обжившим ее от затылка до пят, и слова не шли из одеревеневшего рта.
- Да беда у нас, тетя Фрося! – и, зная, что Ефросинья не имеет привычки переносить сплетни, рассказала про Санькины дела.
- Господи, благослови! С нами крестная сила! – Ефросинья перекрестила Анну,  перекрестилась сама, ухватила рукой подбородок - да, Анка, худые на деревне дела!
И вдруг заплакала, роняя огромные слезы.
- У меня-то, Аннушка, слыхала?
Анна сокрушенно кивнула.
- Что, болтают уж по деревне? – перекосилось лицо Норовой.
- Скажешь тоже, неужто слушаю я, чего болтают! Забыла видать: отец ведь дядьке Троше помогал с Авдеем отваживался?
- Ой, правда, вовсе как без памяти я! – с сокрушенным видом закачала головой, - это вишь, к Глашке милостыньку несу – может, та поможет. Сдал, видно, Трофим Иваныч, раз его слова сына не забирают.
- Да может, оттого и не забирают, что сын? – спросила Анна, не зная, как утешить Ефросинью.
- Ой, Аннушка, не знаю, не знаю, как и быть. Ни в жизнь бы к волховке не пошла – да податься некуда.
И заковыляла к Глашиному дому.

- Расскажешь после! – окликнула ее Анна.
Ефросинья оглянулась, присмотрелась:
- Не думаешь ли обратиться?
- Ничего не знаю, тетушка, как жизнь обернется! – ответила Анна.
Думать она не думала к Глаше обращаться. Еще в школе рассказывала учительница о силе научного знания и шарлатанстве знахарей, а учительнице Анна верила безоглядно. Жизнь, круто забирая, заставляла пересматривать взгляды то так, то эдак. Но мнения менялись  те, которые могли изменяться. Оставалась нетронутой основа, заложенная в душу вековым укладом жизни в Зазорье. А жизнь в Зазорье, как на нее не погляди, все была одна и одна: когда-то, в незапамятные времена, пришли люди, проложили дорогу (хотя, может статься, дорога раньше была проложена, чем пришлые люди принялись обживать эти суровые края), отвоевали у лесной чащобы землицы, чтоб  на той землице пасти скот да сеять хлеб. И хотя много воды утекло с тех незапамятных времен, а жизнь на северных землях то была бойчее, то иссякала, но все ж таки не пресеклась, несмотря на вечные непереносимые тяготы. И чем тяжелее была зазоринская жизнь, тем меньше думали о ней зазоринцы, без долгих дум назубок зная, что кому из них стоит делать, когда и как.
Норовы были Ольяниновым что родня, Анне в голову не могло прийти худого и подумать, не то что сказать о них, тем более, что отец Анны с дядей Трофимом дружили смолоду. А уж на деревне, как нигде, умели счесться свойством: и пусть весь мир указал бы на Трофима, как на шарлатана и знахаря  - Ольяниновы стали бы на своем, твердя все одно: Трофим Норов – человек добрый и худого никому отродясь не чинил. Потому Аннушка не стала раздумывать над встречей с теткой Ефросиньей, хотя она и запала ей в душу. «Хорошо, не спросила, зачем я к Костиной-то избе ходила», - подумала Анна и пошла к дому, досадуя на себя и почти не сомневаясь, что Фекла Варнакова, окна горенки которой выходили на задворки, уж высмотрела и странные пути обеих, и неспроста затянувшийся разговор.



Авдей Норов, не найдя ключа от подклети, вернулся в дом и положил миску в заблюдницу. И тут вдруг, вот именно когда мисочка стукнула, устанавливаясь на место за перекладиной, рука его стала горячей и задеревенела, словно пронзенная тысячами иголочных уколов. Он задергал рукой, замахал, будто обжегшись, когда словно ветром шумнуло в уши: «Терпи!». Застыв на месте, Авдей туго повел туда-сюда шеей – никого. Он опустил руку, боясь прижать ее, горящую, пронзенную колотьем, потихоньку переливающимся в шею, в другую руку. И неожиданно подумал, как нелепо он выглядит, неповоротливый, неуклюже огромный, в узкой и темной кухоньке. «Не мужицкое ведь это дело по заблюдникам шастать!» - подумалось. И эта простая, ясная каждому деревенскому мальчишке мысль стала одолевать в нем что-то, что увертывалось, укрывалось, не соглашалось с этой простотой. «Почему?» - спросил он сам себя и вдруг взревел с нечеловеческой мукой, влепил кулачищем в чертов заблюдник, так что затрещала и лопнула перекладина, и, еле уняв этот утробный вой, кинулся вон из избы.
В сенях, неожиданно для себя самого,  добежав до ларя с мукой, упал на карачки, разглядывая что-то в темноте под ларем – топорик блеснул ему в глаза. Авдей, припоминая забытое, ухватил топорик, заткнул за пояс и понесся без памяти в лес.
 
Долго блуждал он по лесу, утопая в снегу, пока не выбрался на хоженую тропину. Не в силах дольше терзаться мучительными сомненьями, он, не задумываясь, куда выведет, пошел по ней, резко размахивая руками. И когда уже выбился из сил и дыханье обожгло глотку, увидал огонек. Вблизи огонек оказался обычной свечечкой, воткнутой кем-то в сугроб. Схватил Авдей свечку, не зная, что с ней делать, и стал. Темнота, давно подбивавшаяся к сердцу, застила ему ум. Он весь зашелся жаром, заполыхал, заплакал, взмолился яростно:
- Господи! – выкрикнул, - да за что?! Чего такого я сделал? Это что чужую-то жену полюбил? Так я разве в том виноват? Да не люблю больше – перегорело, – и упал на снег лицом, забылся.
Долго ли коротко он лежал – поднялся, а кругом – тьма непроглядная, свечечки, и той нету, только вокруг, метра на два – голая земля, будто огоньком той свечечки снег вокруг растопило.

 Сел Авдей. Холод пробрал его до костей. И подумалось ему: «Темнота, батюшки-светы, какая! Ведь и удавиться захочешь – деревины не углядишь». Захотел подняться – да такая сила к земле потянула – будто хотела его живым в землю вогнать. «Видно, суждено дважды в лесу замерзнуть!» - отчаянно подумалось. А рядом - потоньше голосок: «Почему дважды-то, дважды-то кто ж погибает?»
Рванулся Авдей из последних сил. И будто кто ему руку подал – легко стал он на ноги. Стряхнул не только сор с полушубка, но и мысли, так досаждавшие с той самой поры, что вернулся из леса, согнал. Мысли те были вязкие, тащились одна за другой, по кругу, так что запутывали его до того, что начинало Авдею казаться, будто на самом деле и не вернулся он из лесу, лежит где-то под можжевеловым кустом.
- Вот поди да найди тот самый куст, - услыхал опять, как ветром шумнуло.
- Да где ж найти-то его?
- А тому далеко ходить не надо, кто около стоит.
Повернулся Авдей направо.
- Ну, раззява! – грубо хохотнул рядом женский голос, - левее держи.
И услышал Авдей, словно звякнули удила и невидимый ездок, понукая, чмокнул губами. Понесло Авдея, невзвидел он ни деревьев, ни свету, ни просветов. И уж когда перестал ощущать свое тело, истончилось оно, извелось на страшном излете, грохнулся, внезапно обретая массу, проваля снег до самой земли и весь исколовшись можжевеловыми иглами. Звериным чутьем учуял кого-то, лежащего под снеговым покровом, принялся пластать топориком снег, отгребая так, чтобы не повредить того, кто сокрыт в ледяной тьме.
И вот, когда уже освободил того, кто лежал в снегу под можжевеловым кустом, и не видя, ужаснулся:
- Я ли? Не я ли?

Молча принялся огребать пригоршнями снег, тереть до жару руки, словно кожу хотел содрать с них, ощупывавших этого, из-под снега.

Тут вдруг увиделся ему далекий огонь костра. Кто там сидел за этим костром, лиц Авдею не разобрать было. А только глянул он в стоячие глаза тому, кого усадил, прислонив к кусту можжевельника.
И тут увиделось, будто женщина прощально махнула рукой в синем рукаве:
- Прощай! А я так прощаю!
И тот, в чьих глазах ему увиделась эта женщина, оперся на руку, ухватил другой снега и принялся тереть лицо, пока вдруг не отмякли руки его, ноги, не стало гибким и поворотливым тело.
- Тоня, Антонина! – выдохнул тот, как две капли воды похожий на Авдея. Вскочил на ноги, стал нашаривать шапку.
И тогда в голове Авдеевой поднялся страшный вихрь, от которого рванулся он к костру, горящему вдали.
- Погоди, - шумнуло ему в уши, - рановато обрадовался. Пока тот шапку-то свою ищет – пойди да убей-ка Аннушкину зверину. Не убьешь ее, окаянную – не бывать тебе прежним. Вот такое мое тебе условие.

- Кто ты? – маясь из последних сил, возопил Авдей.
- А не мычи, словно бык не подоенный. И вопросы тут задаем мы. Тебе еще рановато. Так что ступай. За то, что выдюжил, вернется к тебе прежняя сноровка и умение. Так что на деревне хоть не пропадешь. И невеста уж сыскалась для тебя!

- Эй, какая невеста, - Авдей продирался сквозь что-то ускользающее, не дающееся, - ведь не моя она? За что?


Оглянулся Авдей: стоит он посреди Кривизны, покрытой на все стороны глубокими сугробами. Ни души вокруг.
- Господи, чего это меня занесло? – он оглянулся, боясь, как бы кто из деревенских не увидал его, невесть зачем забредшего в сугробы.
Как вдруг услыхал тюканье на реке, у оврага, где бил незамерзающий ключ.
Он побрел, утопая в снегу, через сугробы.
На реке, под бережком, стоял на льду Никола Охромшин и вырубал прорубь.
- Чего, - спросил Авдей, - Антонина полоскать собралась?
- Болеет Антонина, - ответил Никола, останавливаясь махать топором, - не знаю, оклемается или нет.
- Вона, - удивился Авдей и, припав к источнику, стал жадно хватать обжигающую влагу.
- А ты вон что, Авдей! – протянул свободную руку Николай, - пойдешь ли со мной зверя добыть?
- Какого зверя? – Авдей склонил голову, едва справляясь с изумленьем.
- Да за поросятами Аннушки Ольяниновой повадилась. По описанью, так рысь, думаю. Росту - во, - показал, - задние, говорит, ноги повыше передних. Да знай повторяет, как глаза-то у зверины горят!
- Испугаешься! – согласился Авдей. - Так тропу надо найти.
- Вот завтра и пойти бы, чтоб поросят не утащила?
- Так, может, у фермы капкан поставить? – вслух подумал Авдей.
- У фермы ты не на зверя наставишь – того и гляди, из деревенских кто попадет. Анну предупредишь, а всем не расскажешь! – Никола почесал в затылке. - А то дак и наставь, некому сейчас там ходить-то, по лесу.
- Да на грех мастера нет, - засомневался Авдей.
- Ну, а я Лузгая натравлю, он молод, да зол больно – спуску не даст, даром что не бывал за таким зверем.
Мужики ударили по рукам. Никола принялся дальше тюкать прорубь – куски льда, оплывая, отламывались с треском. Словно что-то внезапно вспомнив, он, остановился и, не опуская занесенного топора, крикнул другу вдогонку:

- Куда капкан-то наставишь? Девок-то предупредить…
- Так под сухим деревом, где бурелом, там и проходец, сам знаешь, - откуда ей еще заходить!
- Ну, лады, - блеснув взглядом, сказал Никола и со всего маху всадил топор в лед, отколовшийся ноздреватым, набухающим водой куском.

 Авдей вразвалку пошел к дому, широко расставляя ноги с плавной, свойственной норовской породе, отмашкой.
Ефросинья, возвращавшаяся по большей дороге, до самых глаз укутанная платком, прислонила руку козырьком к глазам и, выглядев знакомую со времен юности норовскую походочку, радостно, со всхлипом засмеялась: сыночек, Авдеюшка, шел, как ни в чем ни бывало, грудь нараспашку, ей навстречу.
Поравнявшись с матерью, он спросил - в голосе зазвучала давно не слышанная  гортанная нота:
- Мам, принесла б капустки с погребца, давненько чего-то капустки не едал, во как захотелось квашеной-то!
- Принесу, сейчас принесу, Авдеюшка, - засуетилась Ефросинья.
- Да это, слышь, в кузню схожу.
- Зачем? – обрадовано насторожилась Ефросинья.
Сын носа в кузню не казал после того возвращенья.
- Так завтра с Николкой на охоту собираемся, - сообщил сын, - следа пойдем поискать, да и капкан уговорились наставить, надумал я штуку одну.
Сердце матери екнуло. Но, не подав вида, Ефросинья согласилась:
- Поди, поди, Авдеюшка. Уж худого не надумаешь, понадежнее ружьеца, говаривал отец, клепи бывают.
- Ну, так, - важно кивнув, Авдей направился в кузню.


Ефросинья, накладывая в подклети капусту из бочонка, задумалась о выздоровленье сына, что совпало с походом к знахарке - новые сомнения одолели ее с новой силой. Как ни сопротивлялась воспоминанию - поход к Глаше закрутился перед глазами во всех подробностях. Приперев капусту поверх деревянного кружка камнем, Ефросинья разогнулась, да, забывшись, ударилась, со всего маху, о низкий подвальный потолок.

Едва не лишившись чувств, ухватилась за столб, подпиравший потолок, сползла по нему, не выпуская миски с капустой. Съехав на пол, отдышалась, снова поднялась, уже не помышляя о пустом, да и поплелась в избу.
Там, сев напротив топящейся печи, где варилась в чугуне картошка для сына, она сказала мужу:
- Слышь-ка, Трофим, пойду я, всяко, на богомолье схожу.
Трофим, чинивший на лавке у окна сбрую, поднял голову и, поглядев на жену, кивнул:
- Ну, так поди,  коли надо тебе.
И снова принялся за починку.
- А не делай вид, будто не понимаешь, чего к чему! – с сердцем выкрикнула Евдокия.
- А? – переспросил Трофим с маленькой печальной усмешечкой, - А чего к чему?
- Не понимаешь будто? С сыном-то, видал, чего творится? Нет?! Ну, так подумай, подумай, не твой ли грех: знатье-то твое. Людям болезни да напасти отводил, а теперь вишь – собственному сыну помочь не дадено тебе!
- Ну-к, - Трофим перекусил суровую нитку зубами и сплюнул, - нашла, чем попрекнуть!
Евдокия, упрятав лицо в передник, беззвучно зарыдала.
- А не дано коли, - сказал Трофим, возвышая голос и срываясь на крик, - так чего тут сделать?!
- Ой, нагрешила-то я, Троша! – Евдокия рванулась к мужу, повисая на его руке. А он отводил ее от себя, отмахивался.
- Чего еще? – спросил, сердито выглядывая из-под очков.
- Да к Глашке-то побежала.
- Ну?
- А та такого насказала – ой!
- Бабьё! – презрительно ругнулся Трофим. - Чего? Говори!
- А всяко! Да в конце: мол, придет, как ни в чем ни бывало. А если на охоту соберется -  не пускай, там себе и смертушку найдет!

Трофим, застыв, глядел, как, пузырясь, поплыла вода из чугунка. Понял он, что Глафире удалось поправить сына, но и чутьем, данным ему некогда, уловил он враждебность помощи. Он не испугался за себя, давно на все решился. Только понял, что не достанет у него, старика, силы сразиться с тем, что берется за него, само не зная, как и с какого боку. «Может статься, - пронеслось в мозгу, - что и расплата пришла».

- А ведь собирается! На охоту! Завтра, как рассветает! – Евдокия, после уж вспоминая, удивилась, откуда знала, когда сын соберется  на охоту.
Трофим сердито оттолкнул жену:
- Поди вон, картошки-то выставляй да корми сынка своего. Набаловала что красну девку – хлебай теперь! На охоту? А хоть бы и на охоту – все не бабским делом займется, может, в ум войдет. – Трофим повернулся выйти.
- Трофимушка! Христом-богом прошу! Загани ты загани, каково завтра выйдет? Сказывала Анна, мол, зверюга та – страшна, глазищи, мол, горят, что костры.
- У страха глазищи велики! У бабского вашего разуменья, – ругнулся Трофим. Но, услыхав в вопле жены ужас, который истерзал ее, затревожился сам. И уже, стоя в дверях, проворчал, - то на богомолье пойдет, за знахарство отмаливать, то опять ей гаданье на ум падет. Ладно, не вопи, спытаю.

Не шлось Трофиму к баньке, ноги не несли, а вопль жены стоял в ушах. Поворотил за полешками, подтопить баньку да попытать судьбы на угольке.
А навстречу бежит, пальтушка нараспашку, Симка. Косицы мотаются, сама орет благим матом:
- Дядя Троша! Дядя Троша! Авдюха опалился!
Кинулся Трофим в кузню. А Авдюха у кузни сидит, прямо на снегу. И лица на нем нет.
Ухватили под руки, привели домой, уложили на постель. Завозился Трофим с травками, наговорами, позабыл про обет свой.
И когда сын перестал стонать и затих, горестно сказал жене:
- Ну, вот Ефросинья, и не надо судьбы пытать – не пойдет Авдюха завтра ни на какого зверя охотиться.

- Отец! – послышалось с полатей.
- Чего тебе, Авдюша!
- Слышишь, отец, а где моя шапка?
- Дак не видал я той шапки, Авдюша, не до шапки и было!
- Прошу тебя, - ухватил Авдей руку отца, - найди ты мою шапку.
- Ладно, лежи на спокое, пойду поищу, – старик шагнул за порог и, пока шел к кузне, все думал да думал, как у них с Ефросиньей с дитями такая неудача.

Часа через два, ближе к вечеру, Авдей очнулся. Боли не было. По тишине, в которой гулко раздавалось тиканье ходиков, понял, что матери нет дома. Он поднялся, отнял с глаз повязку со снадобьями – мир был мутным, контуры предметов виделись нечетко, размазанно.
Авдей вдруг вспомнил все, что ни находилось и в избе и по-за избу. Нестерпимо захотелось квасу. Он поднялся и в темноте прилуба, показавшейся полной, не различая ни полок вдоль стены, ни ведер на полу, ни ухватов у печи, уверенно протянул руку – и, ухватив ковш, зачерпнул квасу из ушата на лавке. Напился, крякнул - боль гуднула по глазам, отдалась в темени. Авдей пустил ковш в кадку – ковш забултыхался, поплыл уточкой по квасным волнам.
Авдей по узенькому проходу  протиснулся обратно в большую половину, снял с вешалки у дверей полушубок и вышел из избы.
Еще не стемнело, и Авдей различал тропинку, бегущую до кузни.
Он вошел, не оглядываясь на прокопченные стены, уверенными движениями рук, вспомнивших знакомое до мельчайших деталей дело, раздул меха, раскалил докрасна кусок железа,  уложил на наковальню и, лихо и точно ударяя молотом, принялся выковывать механизм, что во всей ясности представился ему за минуту до возвращения в явь.

Когда работа была уже закончена, Авдей, перед тем, как потушить огонь в горне, поднес к нему готовые клепи и, изо всех сил всматриваясь, ощупав, убедился, что задуманное получилось.

У дверей раздались шаги и послышался голос Николы:
- Здорово! А врали, будто опалился ты, зренья навовсе лишился!
- Мало чего не соврут! – Авдей повернулся опаленным лицом, изо всех сил стремясь разглядеть вошедшего. Как вдруг страшная догадка о том, почему пламя рванулось ему в лицо, не дала договорить начатого приветствия.
- А гляди, все ж таки не все наврали, лицо-то обжег? – в голосе Николы услышалась Авдею если не радость, так удовлетворение.
- Ништо, - он махнул рукой на происшествие, как на нестоящее, которое нечего и обсуждать.
- Так пойдешь, что ли завтра? – после недоуменной паузы спросил Охромшин.
- Что ж, пойду, - ответил Авдей.
- Ак увидишь хоть зверя-то? – настаивал Никола.
- А не увижу, так почую, - жестко ответил Авдей.
- Вон как? Это что ж, какое тебе чутье открылось? Как дядьке Трофиму тот раз?– не скрыл удивления Никола.
 - Помнишь, - спросил Авдей, тоном возвращая товарища в те времена, когда бегали пацанами, не зная бед и вражды, - бабка моя говаривала: слепцам, мол, открывается, чего зрячему не видно. Сама сорока лет зренья лишилась, едва-едва свет брезжил, говорила.

Никола стал, словно громом пораженный. Горько стало Авдею, убедился он в точности своих догадок: это Никола повредил мехи, так что воздушную струю бросило ему прямо в лицо. Другой раз придя в кузню, он понял промашку и разжигал, чтоб не опалиться.
Перебросил Авдей цепь через плечо и направился к выходу, стараясь не ошибиться ни шагом, ни другим неверным движением перед Николой.

Тот поплелся следом.
Только когда тропинка разделилась надвое и отвела Николу влево, к Евлевской дороге, он, будто очнувшись от тяжкого похмелья совершенного предательства, догадался спросить:
- Это чего, механизм переделал? Цепь приклепал? Вываривать будешь?
- Ну так, - коротко ответил Авдей и, после минутного молчания, обратился к дружку, просительно протянув свободную руку, - ты вот чего, слушай, Никола…
- Ну? – напрягся тот.
- Не трогай ты Антонину, не виновата она ни в чем.

Авдей почувствовал, как улегшаяся было ярость снова вскипела в ожесточенном сердце Николы. Увидел даже, как напряглись на шее мышцы, словно у коняги, на которого взвалили непосильный воз. Николай тяжко выговорил, яростно выдыхая между словами:
- А то уж забота не твоя, а попова, да то чужого!
- Гляди, Никола, забьешь до смерти – самому ведь после каяться, самому жизни не будет, помяни мое слово.
Никола резко развернулся и побежал, едва успевая подставлять заплетающиеся ноги. Как вдруг остановился и крикнул:

- Ну так иди, наставляй свой капкан! А не страшишься пойти со мной – так ружье бери. На болоте искать ее надо. Где вошла, там и станешь. Да кабы одна вышла, а не семьей! Увидишь стрелять-то? – в голосе слышался вызов, если не угроза.
Авдей понял его раззадоренное сердце, вошедшее в мстительный азарт.
- Не бось, не прозеваю! – ответил..
Никола, как на чужого, посмотрел на человека, которого до недавнего времени почитал другом и которого невзлюбил, как постылого врага.
- На Лузгая надежда. Загонит кошку на дерево – легко снимем, - сказал, опустив голову и, не дожидаясь ответа, пошел к дому.


Вбежав в избу, Никола схватил со стены арапник, кинулся к кровати, на которой лежала жена.
- Разлеживаешься? – он занес арапник над головой и приказал, - А ну, подымайся!
Задохнулся от злобы, подошедшей удушьем, рванул воротник:
 - Ужин вари! Слуг нету для тебя!
Женщина, изможденная, высохшая, словно щепа, слабо дернулась, пытаясь подняться, опершить на руку, но снова упала навзничь. Открыла глаза - они глядели куда-то в глубь, такую глубокую, до которой было не достучаться ему, как бы не грозил постылый муж.

В сердцах плюнув, он отскочил, рванув прикроватный полог – ситцевую занавеску, привешенную на обструганную лозину. Занавеска раколыхалась, распрыгалась, грозя обвалиться.

Савишна зашуршала, наставляя ужин на стол. Никола метал пироги кусками в рот, как в топку. Савишна молча, опустив глазки, подставляла миски с кушаньями, наливала чай. И так же тихохонько зашуршала, прибирая со стола.
Никола, поуспокоенный ужином и бабкиной покорностью, уселся на лавку, устремил взор в заоконную тму.
- А что про Норова наболтали, - выговорил тихо, чтоб не услыхала жена, - так вранье, ну хоть не вовсе, а наполовину.
Савишна застыла с кринкой молока в руках, в разогнувшейся осанке проявилась гордынька сделавшего дело и несправедливо упрекаемого.

Никола развернулся к ней всем корпусом и предъявил:
- Да опалить-то опалило! А только не дослепу: зрячим остался, а по походке судя, так не худо видит. А может, догадывается как-то. А главное,  таким молодцом стал, по сравненью с тем, что до случая-то был! Ума даже в голове поприбавилось, соображенья – откуда чего набрал? Одно слово, ведовская порода, видать,  и нечистый ему не враг. Чего такому сделается? Он только здоровеет от твоих-то припарок! – и Никола досадливо кивнул на жестяную коробку в тряпице, что торопливо отрыла Савишна из-под белья в шкапу.
По морщинам старушечьего лица, заигравшим в разжиманье и сжиманье, покатилось выражение, странно похожее на то, с которым Никола вошел в кузню.
- Это как сказать, Николушка, как сказать! – она прижала к груди завернутую в тряпицу укладку и уселась на скамеечку перед хозяином, - Знаю знатье – посильнее Трофимова. Все одно ведь, взялась – изведу, сказала, весь род его под корень, вот где у меня его правдычка, что на деле, то же, что и мое коверство! Перед людями-то как распозорил!
- Ну, так давай! Пользуй! – кинулся внук и, ухватив бабку за плечи, тряхнул так, что лицо ее побелело, - Изведи, говорю недотепу этого, нету мне житья, пока он молодцом ходит! – прошипел он яростно.
 Отпустив бабку, Никола ухватился за шею, будто ему жгло в груди, перехватывало горло. Он вскочил, принялся ходить вдоль половицы.

- Да говорю тебе, Николушка, сильнее нету средства, а только вот…
- Чего? – Никола остановился, приблизил лицо к счастливо заволновавшемуся бабкину лицу.
- А то, внучок, что нечистым-то и нас не испугаешь, а вот как дела сойдутся – от того все и зависит…
- Говори! Все одно теперь, все едино мне – сделаю, чего велишь!
- Так вишь, мало навред одному-то дружку сделать. А надо, чтоб доброе в добром отчаялось!
- Это чего? – растерялся Никола, уставясь на бабку, - мели понятнее!
- А думай! – повелительно подняла бабка в потолок скрюченный палец с желтым ногтем, - на зверя собираетесь? А кто весть принес?
- Анна причем? - внутренне холодея, тихо переспросил Никола.
- А притом, что раз от нее весть – значит ее прежде всего и надо во грех ввести.
Никола отпрянул, упал на скамейку, уставил глаза в глубокую ночную тьму. Забило гулким набатом сердце, разогнало по крови жаркую тяжесть. И вдруг он понял, какую силу взяла над ним эта старушонка. А он-то, дурень, думал, будто он властвует в доме! Эта мысль разом обессилила его: не зачуяв ни рук ни ног, он изумленно уставился на свою мучительницу.

- Знаю, - сказала та с расстановкой, словно собираясь втолковать ему тяжкое откровение, - трудно тебе с этой девкой поступить, да иначе нельзя, - бабка подняла бровки, собираясь продолжить урок, как вдруг увидела, что внук покраснел краснее рака и заорал, отверзнув страшную пасть:
- Чего ты знаешь?! Чего ты знаешь, старая ты карга?!
Старушонка съежилась, но заблеяла, выглядывая юркими глазками, не желая окончательно упустить момент:
- Да не горячись, милок! Послушай, дело скажу…
- Дело говори! – рявкнул внучок, - А пустого нечего брехать!
 - Так чего такого? Ничего такого, а просто говорю: письма Анка-то ждет…
- От кого? – растерялся Никола.
- А от Стеньки Сомонова письма ждет, неужто не догадывался? Эко диво, - забойчила бабка, видя, что внук оторопел от новости, - ведь она и сама-то себе боится признаться в том, и никому не сказывала.
- А тебе тогда откуда знать?! – грозно свел брови Никола, посмотрев на бабку сызбоку, словно примеряя все давно бродившие в голове подозренья насчет пронырливой Савишны.

Та тоже поняла, каков момент, и заговорила первой. В голосе ее, в опущенном взгляде слышалось оскорбленное достоинство:
- Знаю, сомневаешься, правду ли ворожу.
Внук раскрыл на нее остановившийся взгляд – его неизменно пугала страшная особенность бабки угадать, что его тревожит.
Та сверкнула загоревшимися злобным торжеством глазками и наддала:
- Да и вовсе сомневаешься, родня ли я тебе, что, может, просто приблудилась к деду твоему? Да еще и не завела ли его тогда не по той дорожке, волховством своим, где и погибнул он без толку, без почитанья?
Никола оторопел, не в силах сообразить: не угроза ли услышалась ему в бабкиных речах.

- А порассуди, - насладясь паузой, заговорила добрым голоском старушка, - чего бы мне биться о тебе, как о родном, ежели так могла бы людей окрутить? Пошто в другое какое семейство не втерлась? Прижиться-то не грех, а вот так твои-то заботы, как свои, чтоб разрешать – это-то мне бы нашто, когда б ты мне не родной был?

Никола снова отвернулся, уткнув невидящий взгляд за окно. Не уговорили его бабкины речи, больно резануло другое: справедливость бабкиных слов была в том, что ни в каком другом семействе не притерлась бы злобная старуха, не прижилась. Понял Никола: будь она ему даже и вовсе чужой, связаны они теперь одной веревочкой. А раз она на этой тропе уверенней стоит – стало быть, и выходит ему подчиниться, а ей в поводырях быть.
- Чего сделать надо? – спросил он, внутренне содрогаясь, но и радуясь, что речь идет всего лишь о каком-то письме, а не о чем другом. Против Анны ему трудно было и помыслить худое.

- Вот и говорю, письма ждет. Так возьми да напиши – на то ты и грамотей!
Он уставил на нее удивленный взор: действительно, чего ж проще? Метнулась тайная догадка, что в письме он сможет хоть как-то рассказать, что самого его, Николу мучит.
- Да только не так пиши, - опять словно услышала Саввишна его надежду, - как писал бы тот недотепа, а понять дай, что не нужна она Стеньке.
- Как? – Никола не мог понять, что втолковывает ему Савишна.
- Так ведь нам надо не порадовать, а раззадорить ее, чтоб поняла, что не нужна тому, что у него девок там, в армии – хоть задом ешь!
- Зачем? – тихо спросил Никола и хотел было отказаться, - Да и не додумаю такого!
- А  захочешь, чтоб дело сладилось – так додумаешь! Будто у самого не бывало, чтоб девка опостылела, а вешается – тут ей и вмажь поперек рогов! Ну?! А нет если, так нечего надеяться, чтоб сладилось и с Авдеем по-твоему! Поддержка-то ему какая от тех?! Говорю, пока не ослабим – не будет толку.
Никола раскраснелся, дернул ворот рубахи, задышал с трудом.
На месте опостылевшей мог он представить любую девку на деревне. Только Анну – не мог.

Саввишна увидела: на возражение не хватает у парня духу. Тенью поднялась со скамеечки, прошуршала к шкапу. Юркой лапкой выудила и подала Николе конвертик. И Никола увидал и надписанный адрес, и штемпеля, проставленные где-то далеко, где, может быть, под пулями рисковал жизнью Степан, а в передышке выписывал строчки рукой, не привычной к перу.

- Может, не надо этого-то? – поднял на Савишну просящий взгляд.
- Да как без этого-то? Много не нужно – пару строк черкани. Да только таким же почерком, - указала корявым пальцем адрес на конверте и подала бумагу.
Дождавшись, когда внук, весь горя от усердия и страдания, вернул исписанный листок, вложила подложное письмишко в конвертик и сверху – фотку, на которой Степка, в солдатской форме, в фуражке набекрень, смотрел настоящим вертопрахом.


- Давай, милая, подымись-ка, - простерла старуха костлявые, в висячих кожных складках руки над  Антониной.
- Да что ты, Савишна,  как подымусь – и лежу, так без души, смерти жду с часу на час, - прошептала та.
- Вот и хорошо. А подымешься – так и пойдешь, шажок за шажком, помаленьку. И нечего ее ждать раньше времени, смерти-то, кликать. Когда задумает – сама явится.
Подала  отварец, пошепатала над чашей, не скрываясь:
- Глотни-ка вот да после скажи такие слова, - бабка пошептала Антонине на ухо, - да снова глотни, да снова пошепчи, да опять глотни, - объяснила. 

Антонина, дрожа от усилий, сделала, как велела Савишна, которую она боялась пуще лютого мужа,  как вдруг по жилам ее потекло тепло. Антонина поднялась, села. А Савишна уж одежу подает:
- Одевайся! Плотнее кутайся – холод на дворе. Да ступай, передай вот письмо подруге.
- От кого письмо?
- А лишних-то слов не говори. Себя побереги, не то снова на постель повалишься.
 Антонина умолкла  и, затаиваясь на полувыдохе, широко раскрытыми глазами огляделась вокруг, не в силах справиться с  легкостью тела, от которой, казалось, не удержится на земле, взлетит. И, не до конца веря в выздоровленье, шагнула в сени.

Савишна, кутаясь в коричневый клетчатый плат, вышла следом и, посверкивая взором, приказала:
- Станет удивляться Анна, давно ли на ногах – молчи! Рукой махни: не до того, мол, да и сил нету на разговоры. А письмо подай да скажи одно: Юра, мол, Кистеньков с почтой из города проезжал, да письмо-то и отдал, вот и решилась порадовать, сама снести. Боялась сильно, как бы старой карге в руки не попало.

Антонина с изумлением заморгала, глядя на хитрую бабу.
 - Поняла ли? – спросила та.
 Антонина кивнула.
- Силы, говорю, береги! Торопиться не вздумай! Медленнее пойдешь, так быстрее будешь!

Антонина вышла во двор. Звездное небо стояло прямо над головой. Морозный воздух закружил голову. Ей показалось, она летит по воздуху. Но, вспомнив предупреждение старухи, она опустила голову и, глядя на тропинку перед собой, отправилась на другой конец деревни, лишь изредка взглядывая на светящееся окно Ольяниновых – далеко ли еще.

Антонина потянула веревку, привязанную к витому железному кольцу на двери – щеколда не подавалась. Антонина, всем телом повалаясь на дверь, ухватилась за колечко,  дважды стукнула и стала тихо сползать вниз. Не услышь Анна, выходившая с назему, тихого постука да шороха, так и замерзла бы Антонина на холодном камне у порога.
- Есть кто? – испуганно спросила Анна, поставив подойник на сени и торопливо дергая щеколду, - Тоня? Ты? Жива ли? Ой, да подымайся давай! Давно лежишь? Замерзла бы еще! Натворила бы дел!
Анна крепко ухватила подругу за руку, помогла подняться и потащила по лестнице, по верхним сеням, в избу.
- Мама! – крикнула оторопевшей матери, - подойник я оставила! Сходи, пока кошка не напилась!
Мать попыталась приподняться с лавки грузным телом, изо всех сил навалясь на здоровую руку.
- Войдет кто – опрокинет и молоко впотьмах! – досадливо выговорила Анна.
- Тонька! – воскликнула Настасья, опрокинувшись на лавку, - откуда взялась? Сама дошла? Чего приключилось?!
Та махнула рукой – взмах получился слабый. Выговорить, что велела бабка, не было вовсе никаких сил.

- Чего девку вопросами мучить, вишь, она снега белее, - озаботился Андрей Иваныч, - садись давай, в ногах правды нет, - обратился к вошедшей, а дочери велел, - наставь давай самовар, - и молча вышел в сени.

Антонина упала на лавку, дав размотать концы платка и расстегнуть полушубок. Анна взялась растирать побелевшие щеки:
- Господи, отморозила?! Когда и успела? Откуда и шла?
Антонина молча переводила дух, упершись руками о лавку, и по глазам было видно, какая мука у нее на душе и в теле.
Анна кинулась наливать самовар, забыв рассердиться на мать. Андрей Иваныч вернулся с подойником. Снял и повесил на гвоздь шапку, пригладил взъерошившиеся волосы. Пристально взглянул на гостью и, не проронив ни слова, унес подойник в кухню.
Сам выставил чугунок с похлебкой, черпаком налил в миску, накрошил схурей – подал:
- Поешь-ка вот  крошаночки, сил и прибудет.
Антонина приложила руку к горлу, вытянув шею, показала, где бьется сердце.
- Ничто! Никто не гонит. Хлебай потихоньку. Глядишь, и очухаешься.
- На поправку пошла? Впервой, небось, вышла? – спросил, глядя, как Антонина с трудом подымает ложку.
Та кивнула.
- Ну так, небось, та ведьма чего удумала прислать с тобой, вынула из кровати?
И оттого, что дядя Андрей так верно угадал, Тоня залилась неслышными слезами, и, не выпуская деревянной ложки из рук, стала размазывать слезы по щекам.
- Да не реви! Слезами горю не поможешь! Чего передает-то? Давай!
Антонина затихла на скамейке, положила ложку на стол.
- Ешь, ладно, сначала!- приказал Андрей Иванович. - После разберемся.
 Антонина снова принялась за похлебку. Анна с содроганием смотрела на ее иссохшие руки, из которых, казалось, ушла вся сила, на осунувшиеся щеки, на черноту под глазами.
- Не встает, мол, заболела, рассказывают, - проговорил Андрей Иванович, - попробуй вон, лошадь не покорми с неделю – и та падет!
Антонина в испуге положила ложку на стол:
- Кормят меня, дядя Андрей, не голодаю, - ввалившиеся глаза испуганно блеснули.
- Как не кормят, - откликнулась Настасья, - чуть не до смерти закормили!
- Не…- замотала головой Антонина, пытаясь выпутаться из платка, упавшего на плечи.
- Да ладно тебе, молчи, коль рассказывать не велено,  - усмирил Андрей Иванович, - докладывать не пойдем мучителям твоим. И без слов понятно: думаешь, не сделать, как злыдня велит – куда ночевать пойду, не на улице же замерзать? Молчи!
Антонина снова беззвучно заплакала, отирая слезы платком.
- А того не разумеешь, что можно бы хоть в больницу лечь отлежаться. Завтра вон на медпункте накажу – на скорой отвезут в Обушанское, на койку повалят. Неделю-другую подлечат - человеком выйдешь. Да поезжай вон, хоть к золовке, Оленьке. Неужто прогонит? На работу устроишься, простую какую на первый случай найдешь, чтоб с голоду не помереть, а там – наладишься! Чего ж тебе смерти лежать дожидаться у этих, - Андрей Иванович запнулся, - аспидов!
Антонина сидела молча, боясь и вздохнуть.
- Ну, чего передать велела, выкладывай.

Антонина испуганно дернулась, не понимая, как хитрая Савишна не додумала, что письмишко может попасть в руки отцу Анны, вынула из-за пазухи письмо и протянула, горя от стыда.
- Анне? Письмо? – удивился Андрей Иванович.
- Мне? – вспыхнула Анна, - От кого?
- Именно вот – от кого? – спросил Андрей Иванович, отводя руку с письмом и не давая его Анне, - Писано тут, - он глянул на письмо, перевел взгляд на пристывшую к лавке Антонину, - от Сомонова Степана.
Анна ойкнула, укрыла запылавшие щеки ладонями. 
- Так дай, тато, письмо сюда!
- Писано-то, - повторил Андрей Иванович, - от Степана.
И опять поглядел на Антонину:
 - А объясни ты мне, глупому мужику, девка, с какой оказией оно к тебе попало? Ведьма старая тебе подала, да велела Анне снести? Так? Молчишь?
Антонина разгорелась, как на угольях. Тоненькая жилочка возвращающейся жизни не захотела обрываться. И не совестью, не умом – одним только инстинктом потянулась она за жизнью – и не смогла даже кивнуть в ответ дядьке Андрею. Да только и выговорить то, о чем наказывала старуха, тоже не посмела. Так и  застыла изваяньем, ни жива ни мертва.

- Да, девка, - крякнул Андрей Иванович, - вижу, застращана ты досмерти. И толку не добьешься от тебя. А только тебе, Анка, этого письма я бы читать не советовал.
- Да что не прочитать?! – выкрикнула Анна.
- Ну, подумай умом – как письмишко старухе попало? Кистеньков дружбу с Охромшиным водит и, не много зная о делах старухиных, заезжает чем погреться по пути. Ну, смекай, чего в том письмишке может быть? Не таков Юра дурень, чтобы письма через старуху передавать. А Тонька лежала не вставая, так? – не дождавшись ответа, Андрей Иванович возвысил голос, -  Нечто б он с ней, в таком-то нездоровье, письмо передавать стал?
- Так а чего мне-то в руки не передал? – спросила Анна, плохо соображая, что происходит и к чему клонит отец.
- Да вишь, на конверте, - Андрей Иваныч показал, - на штемпеле прописано, откуда письмо пришло. Есть? Есть. А нашего отделения, Соколиного – нету? – Андрей Иванович даже разулыбался, полагая, что нашел вполне убедительный довод, - Не такой Юра Кистеньков человек, чтоб так запросто инструкцию нарушать. А по инструкции, должен был для начала штемпель проставить, что письмо получено, а после уж и выдать, - растолковывал Андрей Иванович.

- Да зачем, папа, сам же говоришь, мимо Юра проезжал. Вот и отдал. Подай письмо, прочитаю.

Андрей Иванович, осердясь, махнул письмом – Анна кинулась ухватить.
- Бабы! – рассердился отец, - Долог волос, ум короток, - и в сердцах кинул письмо на стол.
- Гляди, гляди, - снова накрыл конверт ладонью, ухватил дочку за руку, притянул к свету лучины, - видишь, полосками отмечено было, чтоб не распечатывали?
- Ну? - Анна, едва сдерживая слезы, смотрела, ничего не различая.
 - Гну! Не сходятся полоски-то! Значит, открывали письмо, да снова заклеили!
- Так там, может, командир проверял!- отчаянно выкрикнула Анна, - думая только об одном: что и отец, как раньше мать, не доверяет ей, и изо всех сил желая доказать, что ничего запретного нет в письме, раз уже и командиром проверенное.
- Бери! Читай! Да не обожгись гляди! А прочтешь, так хоть мои слова вспомни: не им, говорю тебе, не Степаном писано то письмо!

Анна ухватила заветный конвертик и, ничего не сознавая и не видя вокруг, убежала в другую половину. Там, у лучины, по складам принялась разбирать корявые строчки. И когда дошла до конца – свет померк в ее глазах. Тишина висела в избе тяжелым удушьем. Только тикал за печкой жучок-точильщик. Анна поднесла к огоньку лучины письмецо, разорвавшее душу. Листок занялся пламенем, обуглился. Огонь, возвышаясь, торопливо пожрал корявые строчки, показать которые Анна не смогла бы никому.
Настасья, почуяв запах гари, оттолкнувшись от лавки, поднялась и, едва не падая, побрела к дочери:
- Избу-то спалишь, окаянная! – заругалась, что было мочи. Послышался шлепок и какая-то возня.
Андрей Иванович укоризненно глянул на Антонину:
- Сознайся, что подменено письмо, подруга ведь она бывала тебе!
Антонина молча поднялась и, не чуя под собой ног, пошла.

Андрей Иванович, сжав кулаки, тяжко дышал. Ругань Настасьи вдруг стихла и послышался гулкий удар: то ли упал кто, то ли само небо грянуло оземь. Отец вскочил и кинулся в маленькую половину. Анна, распростершись, лежала на полу. Пепел был рассыпан по скатерти, кое-где тлеющей. Андрей Иванович ухватил подушку с кровати, прихлопнул ею тлеющие огоньки.

- Уксусу принеси! – велел жене. Та, хватаясь за спинку кровати, за печь, за стенки прилуба, шатаясь, пошла.
Андрей Иванович бухнулся на колени, нависая над дочерью. Ухватил обеими руками ее голову и, закручинясь так, что слезы закапали  ей на лицо, сокрушенно выговорил:
- Говорил же, предупреждал! Нет, все равно по-своему сделала!
Натерли виски, поднесли к носу смоченную уксусом вату.
- Не дышит? – изумилась мать и заругалась на глупость и притворство дочери, так искусно скрывавшей интерес к парню, родне которого тоже досталось до седьмого колена.
- Будет тебе, - горько проговорил отец, - сходи-ка вон луковицу хоть разрежь пополам, может хоть очувствуется, понюхает.
Настасья, бормоча на ходу, отправилась на кухню, откуда послышались грохот упавшей кочерги и звон раскатившихся по полкам мисок, гулко бухнул туес, рассыпая толокно – Настасья впотьмах искала лук.

Анна очнулась и обвела избу глазами, не узнавая ее в темноте. Зашумел, муторно завывая на повороте, городской автобус – свет его окон, отразившись поочередно на всех стенах, кадрами немого кино проехался по темной избе. Кто-то держал ее голову в теплых руках.
- Степан, - прошептала она, как вдруг вспомнила горечь, резанувшую сердце пополам и заплакала, не в силах сдержаться, горько, с надрывом, обливая слезами руки отца.
- Ну, завела шарманку! – Андрей Иванович, поняв, что дочь пришла в себя, не мог больше вынести ее страданья, - а хватит, говорю, выть-то, как по покойнику!
Анна рыдала.
- Замолчь! – велел, - И слушай!
Рыданья стали тише.
- Говорил тебе и еще повторю: не его это письмо. Спалила, как безумная, чуть пожару не наделала. А ведь умом-то пораскинь: правду тебе говорил, что подменено письмо.
Анна затихла, начиная потихоньку соображать.
- То-то. В себя-то приди. А как очнешься – блажь из головы выкинь, одумайся. Тогда и сама поймешь, что подменила тебе письмо старуха Охромшина. Да и никакая она не Охромшина, старая плутня. Приблудилась к Феде Охромшину, а он, греховодник, притащил ее в дом. И так она его окроротала, что Клашку со свету сжили, а с этой гадиной сошелся. Ну, за то и сам жизнью поплатился. Так до того, как опутала она его да сгинул в лесу, сколько еще нагрешили! Федот, как в ум-то пришел, чего натворил, так и стал приблудную ее гнать. Да она злей репья оказалась. Ничего Федот поделать с ней мог. Только жаловался, что не может согнать. А после она и вовсе с ним расправилась, уж не знаю, чего наколдовала, чертова колдовка, но Федот, все тропины знал, как у себя на столе, лыко драть уехал, да так и не вернулся.  А как, если бы не нечистый: лошадь одна домой вернулась, а хозяина после с год искали, а нашли, уж когда истлевать стал? 
Вот не понимаю, почему детей побоялась извести? Забоялась, может, что тогда б на деревне житья ей не было. А так что: несчастный случай - забрел, мол, по Подвильной дороге да от сердечного приступа и помер. Как бы не так. Фельдшерица сказывала, что сердце у него было – ого! Еще бы жил да жил. А почто оказался с версту от Подвильной дороги – сроду туда не хаживал, в бурелом? Участковый поводил туда-сюда носом, да видать, подмазала, стала зелье-то им выкатывать пьяное, на том и сдружились с Николой. Так тому чего мучиться, доказательств искать – он и отступился. Оленька от греха подальше уехала. Много знала про бестию эту, потому больше и носу на деревню не показала. А она не из таких была, чтоб добрую родню забывать. А Колька дурнем оказался. Всю-то батькину да дедову дурь забрал. От матери да от бабки ничего не прихватил. А эта, ведьма-то старая, хитрую политику повела: показала, будто он в доме главный, а она, как и Тонька, у него в подчинении. Так и Тоньку его руками вон до чего довела. А этот остолоп надумал, будто всех своей силушкой подчинил в дому. Да видать, сила солому ломит, а хитрая лиса сильнее злобного пса. Он, может, теперь и понял, что это она над ним власть забрала, да поздно. И  добра от Николушки нечего ждать. Выкрали, небось, письмо Степкино да подменили.
- Так чего ж ты, тато, Юрке-почтальону об этом не расскажешь?
- Ох, Анка, до чего ж ты бываешь недогадлива! Тебе жить – понимать должна. Дружок теперь и Юра Николе, да не по душе, не по-людски дружат, а потому что выгода и одному и второму: Юре есть где по дороге погреться водочкой да пирогом. Прихвастнуть любит, что печать доверена, корреспонденция вся через его руки идет.
А Николе любо, что ему, хоть и показное, а уважение экой важной чин оказывает.
Так и дружат.
А эта карга старая свои дела обделывает. Напоит, небось, мужиков-то, да махорки не дает в доме курить – а долго ли письмецо из сумки выудить? А и заметил Юрка пропажу: кому расскажешь, это ведь по должности большое упущение, не ровен час и выгонят, начальство узнает. Вот и молчит.
А ты, дурищей такой, воешь!
 
Анна захлюпала было носом, но Андрей Иванович сердито цыкнул:
- Хватит, говорю, сырость разводить! – и рассудил, - И неплохо,  что видела Тонька горе твое. Этого им и надо. А тебе на руку. И заруби на носу про это семейство.
А теперь подумай: таков ли человек Степан, чтобы за столько верст швырнуть в тебя оскорбление? Зачем? Ежели бы другую нашел – так бы просто и написал. А проще всего было бы ему промолчать. Зачем сердце тебе тревожить?
- Ну? – переспросил, поняла ли теперь.
Анна глядела встревоженно и будто не до конца понимая, впервые выслушивала от отца такие долгие речи, касавшиеся предмета, о котором и сама помышлять боялась. Она изо всех сил хотела согласиться с ним, но горечь не отступала, разливалась от макушки до пят, лишая ее всякого соображенья. Одно только желание, становившееся с каждым мгновением все нестерпимей будоражило ее: чтоб письмо, этот бывший таким осязаемым конвертик, весь проштемпелеванный приветами из дальних мест, был обязательно его письмом. Она никак не могла сообразить, почему это не так, пока отчаянная боль прочитанного не всплыла опять. Она опустила голову, перебарывая поднимающееся рыдание и проговорила:
- На войне ведь бывал он, отец, что она с людьми делает? Да мир поглядел – вот и стало смешно, что с деревенщиной велся!
Андрей Иванович испугался, не понимая, отчего дочь никак не войдет в ум.
- Будет блажить! – сказал холодно, как чужой, но сам застрадал от своей грубости и снова принялся доказывать то, что виделось ему таким очевидным:
 - Вот, погляди сюда: у той ведьмы, приживалки, сердца-то нету и -  не углядела
Он зажег от догоревшей новую лучину, установил ее в металлической банке.
Анна потихоньку поднялась и подошла к столу. Сквозь прожженные в скатерти дырки виднелась дощатая столешница. Ей стало стыдно, что наделала такого раззору.

Тяжко прошаркав непослушными ногами, Настасья выбрела из прилуба и, больной рукой опрешись о печь, здоровой протянула разрезанную пополам луковицу:
- Надо еще луку? Или чего?

- Гляди, - велел Андрей Иванович.
 Анна во все глаза смотрела на конвертик, поднесенный отцом к свету, разбирая, что написано:
- Ну, адрес, - не понимая, слабела.
- Адрес, - передразнил Андрей Иванович. - А ничего кроме в этом адресе-то не прописано? Разуй глаза-то!
- О- лья-ни-но-вой Ан-ну-шке, - по слогам прочла Анна и застеснялась стоящей у печи матери.

- Аннушке, а не Анне написал, тоже, - отец не договорил,  - ну, а вензель-то не разглядела? Смекаешь? – спросил Андрей Иванович и вздохнул. – А было бы умное сердце твое, - отец мотнул головой в сторону Настасьи.
- Верно, - у Настасьи не было сил отразить невысказанные обвинения в голос, - умное так все в тебя, а дурь – в кого ж еще, как не в меня! - бормоча, пустилась в большую половину.
– Умное было бы сердце твое, - повторил отец, - догадалось бы! Видишь знак? Помнишь ли, кто на деревне такой знак ставил на своих изделиях? Степка и ставил, вместе с Авдеем, кузня-то их обоих была. И знак их двойной был, вместе они его изобрели. А он тебе – отдельно свой знак поставил, букву «С». Да переплел, гляди, с другим значком. Но не с Норовским. Узнаешь? Похоже на мой - я таким выделанные кожи метил. Только у меня было «О», а он, гляди, «А»  выводит. Ну, вот и думай: какое значенье у этого вензеля выходит? То-то, что вместе он объединил тебя да себя. А теперь и решай: зачем ему было выдумывать, вырисовывать, когда, может, минута спокойная выпадет? И не последний он дурень на деревне, чтоб в конверт с таким вензелем вложить письмо, от которого у тебя чуть сердце не лопнуло? Ну!

Анна, наконец, почувствовала, что жива. Глубоко вздохнула. Но тут слезы снова брызнули из глаз. Она не сдержалась и, тихонько подвывая, выговорила:
- Ой, батюшко-свет! Господи, благослови!
- А, - махнул рукой отец, - опять ревет!
 И, выходя в большую половину, где, не шелохнувшись, напрягалась тугим ухом Настасья, велел:
- Так что давай, в чувство приди, да учись жизнь разбирать. Да со всей-то дури не руби, куда такая тварюга, как та, указывает. Так-то можно и до смерти надурковать!

Анна, устыженная и успокоенная, повалилась на кровать. Ей было непереносимо стыдно, что прожгла скатерть, подаренную теткой, чуть пожару не наделала. Но еще стыднее было, что отцу пришлось разбирать ее сумасшедшее сердце, запертое, как ей казалось, на семь засовов.
И вовсе уж нестерпимо было представить, что она заподозрила Степана в грязном злословии, на которое он, она теперь это точно знала, не был способен. Но еще горше становилось при мысли, что так слепо и зло оказалось ее ожесточенное невзгодами сердце. Поняв это, она замерла, желая, чтобы хоть какая-нибудь, любая, другая мысль освободила ее от этого предательства. Но на ум больше ничего не шло. И тишина, тряская до жути, нависала над ней черным стыдом, пока, наконец, уже без всякого осуждения после перенесенного открытия, не подумалось: «Да как же они-то на такое могли пойти? Да и не бабка писала, поди. А кто ж? Никола?» перевернувшись навзничь, она вспомнила тот давящий страхом и еще какой-то липкостью вечер, когда до самого дома ей казалось, будто не выпускает Никола ее руки из своих рук». Но ни на возмущение, ни на отвращение сил не хватило. И тихо подумалось: «А Антонина-то! От смертушки самой убежала, чтобы этакую весточку принести!» Анне вспомнилось ликующее Тонино лицо, лживое предсвадебное сочувствие: «Не досталось тебе, подруженька, счастьишка ни на вот столечко!». Сердце зашлось яростью. Анна вскочила, испугавшись силы гнева.

- Долго ли разлеживаться будешь? Думай, думай поболе! Еще не до того додумаешься! Дом едва не спалила! – раздался прямо над ней голос матери.
Анна даже не слышала, как подошла мать.
- А вставай, говорю, кобыла этакая! Да иди вон молоко по крынкам разлей, не скисло пока! Мне пеняла, кошка напьется, а сама и думать забыла. Обрядись да и лежи лежнем. На ферме-то кто сегодня?
- Да кто, мама! Знаешь же, что Катька, – Аннушка, подымаясь и с усилием пытаясь высвободиться от тяжести пережитого,  возразила таким жалким голосом, что мать развернулась и зашаркала на большую половину, оставив упреки.

Цедя через сито по банкам и кринкам молоко из подойника, Аннушка слушала шепоток матери – Настасья молилась. Анна, став признанной и почитаемой за ударный труд колхозницей, не могла не принять и убеждений, внедренных новым строем. На иконы, которые Настасья снять не позволила, Анна старалась не смотреть. А молиться разучилась вовсе. И вот теперь, процеживая молоко в темном прилубе, терзаемая страшными открытиями, в первый раз за время своей самостоятельной молодости, жалела, что не знает ни одной молитвы. Она вспомнила, как мать учила ее в детстве – плохого не захотелось вспоминать. И тогда из самой глубины души выплыло: она, Аннушка,  единственная у отца и  матери, еще так мала, что ее слов не понимают, играет у раскрытого окошка. 
Ей вдруг так ясно увиделась нестерпимо прекрасная зелень лужайки под окном, вся в яростно-желтых, нежнейше игольчатых  солнышках одуванчиков, на которую она и порхнула. И - склоняющееся над ней лицо матери, огромные, плывущие тревогой глаза и выбившиеся  из-под платка завитки волос. И быстрые руки, ощупавшие ее всю, прижавшие к себе так, что нечем стало дышать. И голос, истово и горячо взмолившийся заступнице, и заходившее накрест спасительное знамение. Оханье соседей, ослабившее руки, сжимавшие ее.  И удивленье на ее крепость, радостный смех и восклицанья:
- Ну, девка! Ну, казак! Не заплакала даже! Порхнула, ишь, словно птаха какая, оземь!


Утром, как рассвело, мужики на коротеньких, широких, по желобу проложенных войлоком  лыжах вышли на охоту. Лузгай бежал, увлекаясь то заячьим, то лосиным следом, пока, наконец, не вышли на свежую тропу, по которой недавно прошла, слегка подаваясь из стороны в сторону, огромная вальяжная кошка. Никола взял Лузгая на поводок, повел по следу, чтобы тот понял, что именно этот след нужен. Тогда он отпустил собаку: «Ищи!». Лузгай кинулся по следу в чащу. Никола, сняв рукавицу, послюнил палец и вытянул руку. Молча указал Авдею, где стать. Сам двинулся дальше. Лес молчал, поглотив, казалось, Лузгая с концами.
От неподвижности, от белесой серости, в которую сливалось в его глазах и небо, и деревья, и сугробы; от мыслей, которые закопошились и стали как будто слышнее в сторожкой, давящей тишине, Авдею вдруг показалось, что ни конца ни края нет этому стоянию, что он забыт, брошен, оставлен в этой серой хмари. Мотнув головой, он сказал себе: «Загонит ее Лузгайка – пойду на лай». И тут Лузгай взлаял истошно, с подвизгиваньем, так, что стало понятно, что зверь не сдается. Авдею вдруг увиделось, как рысь ощерилась и огромной когтистой лапой ударила Лузгая по морде. Пес взвился в прыжке, увертываясь. Рысь присела и, дождавшись приземления собаки, кинулась, издав утробный угрожающий рык. Через секунду оба зверя сцепились в яростной схватке, трепля и вырывая из шерсти друг у друга клочья, раня друг друга, вывертываясь и снова схватываясь, поднимаясь в рост на задние лапы и скатываясь в снег в последнем отчаянном стремлении победить.
Авдей не мог понять, как он видит то, что сокрыто от него лесом, но, отвлекшись на эту недоуменную мысль, услыхал, как отчаянно Лузгай залился лаем, сообщающим охотникам о том, что враг отступил. Такой лай означал одно: рысь, спасаясь, вскарабкалась на дерево. Авдей, не раздумывая, кинулся на лай. Но, обманутый коварно скачущим эхом, проскочил место сражения и понял это, когда лай послышался уже с другой стороны. Понимая, что рискует заблудиться, Авдей развернул лыжи и осторожно пошел. Лай послышался совсем рядом – Авдей различил черный подпрыгивающий клубок – Лузгая, отчаянно заливавшегося - стал, чтобы снять ружье и определиться, куда стрелять, как вдруг что-то тяжелое и стремительное, как снаряд, снесло его с ног, накрыло. Голову стянула нестерпимая режущая боль – он хотел заорать, что было мочи, когда не рассудком, а всем погибающим естеством понял, что это рысь обрушилась на него с высоты. Он увидел ее разверстую пасть и клыки, которые через секунду, впившись в глотку, прекратят его мученическую земную муку.
Но через секунду выстрел разорвал воздух – рысь, прервав свой утробный вопль, ткнулась мордой в свою жертву и, истекая теплой дымящейся кровью, затихла.
Лузгай исходился лаем где-то в вышине, лая был полон меркнущий свет.
Авдей попытался выбраться из-под поверженного зверя, не понимая, как Николе удалось убить рысь, не задев его самого. Но, дернувшись, он застонал от боли, жарко пронзившей ногу.
Никола подбежал и, дыша тяжко и загнанно, оттащил рысь, ухватив ее за задние ноги.
- Жив? – в кратком, как выстрел, вопросе, Авдею услышалось удивление.
- М-м, - Авдей перевернулся, чтобы освободить ногу, - нога, - простонал, не думая ни о чем, ожидая помощи.
- Что? Нога? Что с ногой? – выстреливал вопросами Никола.
- Да прыгнула когда, сломил, может? – подумал Авдей вслух.
- Ну, так приноворовись как-то поспособнее чтобы тебе… – я за подмогой побегу, одному не одолеть мне, - выговорил, отчего-то мелко трясясь и бегая глазами, Никола.
- Оставишь погибать? – спросил напрямик Авдей. - Так уж пристрели лучше.

- Буду на тебя пулю тратить, - с неожиданной злостью ответил Никола, - и так подохнешь.
Авдей по смутным очертаниям понял, как Никола связал рыси лапы, взвалил трофей на спину и, свистнув Лузгая,  пошел.
Лузгай, скуля и приседая на задние лапы, не шел, топтался возле Авдея.
- Лузгаюшко, - выговорил Авдей и, протянув руку, потрепал пса по вздыбившемуся загривку, - хорош-ший! – зубы его лязгнули от боли, стыда и страха.

- Идешь ты, гад? - крикнул Никола и снова свистом поманил Лузгая – тот закружился на месте, скуля и озираясь, и вдруг рванул вперед, обгоняя хозяина.

Глава 4. Санькино везенье

Санька была на седьмом небе от такого везенья: получить работу в старозерском сельпо! На работу она была злая и быстрая, ее проворные ручки мелькали, набирая необходимый покупателю товар, ловко орудуя алюминиевыми чашами весов.  На одну из чаш Саня быстро выставляла гири и гирьки, безошибочно определяя вес, и  уточки чаш радостно встречались носами, поколебавшись лишь слегка, для веселья. Костяшки счет летали, выщелкивая сумму радостно и безусловно - покупатели безропотно раскошеливались, восхищенно крутя головами, а к пересчету приступали только дома, и то самые дотошные, да и то с опаской. Незамысловатый товар Саня умела выложить и прихвалить так, что расходился любой, даже присланный по разнарядке. Спрос ухватывала сходу, и товароведу из райпо, гонор которой был причиной слез и бедности иных районных продавцов, Санька умудряясь вворачивать свои заказы таким хитрым способом, что гордая женщина мчалась из Старозера в своем «козелке» абсолютно уверенная в собственной мудрости и остроте глаза, умеющего понять нужды подведомственных точек.  Имея неподдельный интерес к покупателям – жителям богатого села – ухватистый глаз, умевший приметить любую мелочь и цепкое ухо, успевавшее между делом вникать в досужие разговорцы, Санька очень скоро поняла, кого и как можно подзадорить вопросиком, со вниманием на мгновение заглянув в глаза, кого о чем спрашивать вовсе не стоит. А уж с начальством ссориться и в мыслях новая продавщица не имела, а, напротив, имела счастливую способность сглаживать углы - похвалы сыпались на нее со всех сторон. Даже двоюродный брат Петька Солин, ценивший всегда только старшую Анну, заметил и оценил легкую Санькину походочку и счастливые карие глаза:
- Ну, Санька, не долго ты на должности продержишься, - сказал, притормаживая свой молоковоз и распахивая дверь в кабину.
- Это еще почему? – возмущенная, Санька даже притопнула, не желая садиться.
Петька, сощурив глаз и тряхнув чубом, засмеялся и галантно вытянул руку ладонью вверх:
- Прошу! Да ладно, пошутил я, садись!

А когда она, надув губки, уселась, словно обиженная королева, на пахнущем резиной и бензином пружинном сиденье, он, снова усмешливо прищурясь, повторил:
- А потому говорю, продержишься недолго, - и, покосившись на ее гнев, захохотал, - что скоро засватают.

Она замерла, как от нежданной ласки, от этих его слов, от неродственной усмешечки в лице, выражавшем странное одобрение, смешанное с мужицким задором, обузданным родством и годами.  И сидела, притихшая, чуть не до самой своей деревни, пока Петька, поглядывая сызбоку, не посигналил, гуднув:
- Эй, проснись, труба зовет!
Санька посмотрела с испугом и не сразу поняла, что Петька сворачивает на Бор, полтора  километра не доезжая до Зазорья.
- Ой, спасибо, Петенька, - забойчила, по приобретенной привычке ласково благодаря.
- Ты вот чего! – он легонько толкнул ее в плечо – разговорец застрял в Санькиных беленьких зубках, - ты не петенькай, я тебе не мальчонка какой, не ровня, а то гляди…
- Да я что? Я спасибо тебе только говорю, вот и все, - не понимая, за что, попыталась оправдаться Александра.
- Ну, это на здоровье! – разулыбался, как ни в чем ни бывало, Петро и вдруг придвинулся к ней так близко, что она натужно хохотнула и ухватилась за рычажок открыть дверцу.
Он ухватил ее за руку, крепко до боли, и проговорил:
- Ну, что скромничаешь, в городе-то не зря обучалась – научили, небось, разному? И как амуры разводить – тоже?
Она растерялась так, что слезы выступили на глазах. Но сквозь слезы Санька хохотнула и, выдернув руку, ответила твердо:
- Амуры разводить – так нечему учиться, и в деревне не хуже умеют, видать.
- Ну так ладно! – злобно ответил он и, захлопнув дверцу, высунулся, приоткрыв окошечко кабины, - добежишь, небось? Не сотрешь ножек по коленца?

Озадаченная странностью его поведения, она только махнула рукой и, опоминаясь, коротенько ответила:
- С чего бы: каждый день пешком бегаю, а тут ты – так вовремя.
- А я теперь каждый раз буду в это время, – он подмигнул и, хохотнув, пригласил, - так если закончишь, к этому-то времени – буду подвозить. Все не пешком тебе дорогу мерить!
- Да спасибо, мне и пешком недалеко! – откликнулась Санька и побежала, стараясь думать только о том, разрешит ли мать стелить им с Анной в подклети, чтоб могли, никого не тревожа, возвращаться с гулянья.


Каждый вечер они с Анной наряжались и шли на мост, где собиралась молодежь со всей деревни - заводила кадриль и польку под переливы гармонистов, не дававшие уснуть старикам не только в Зазорье, но и по соседним деревням. Увлеченные танцами, сестры поглядывали на луну, медленно, но неотступно катящую свои бликующие таинственным светом бока по темному небу, все ближе и ближе к огромной   разлапистой ели у дома Охромшиных. Таинственный и страшный дом не только выстроен был не по-людски, лицом к лесу, даже дерево перед ним напоминало о своенравном характере хозяина: другие перед домом сажали березы да рябины с черемухами, по весне покрывавшиеся клейкими листочками-сережками или буйным цветом – Охромшин же высадил, словно всем напоперек, елку. Ель выросла  на славу: таинственная темно-зеленая пирамида под луной отбрасывала длинную тень и отгоняла прочь и без того не многих желающих сунуться к страшному дому.
Плясуньям на мосту ель служила чем-то вроде стрелки лунных часов: как только всевидящий лунный лик закатывал за елку – девушки бросали своих азартных партнеров и шли домой, потихоньку похохатывая и обмениваясь впечатлениями.

- Как спать-то охота, Анна! – говорила Санька поутру, когда задолго до света мать подымала их на сенокос.
- Ни за что сегодня на мост не пойду! – сердясь на свою неосмотрительность, отзывалась Анна, шагая по обжигающей росным холодом траве и плечом ощущая тяжесть косы.
- Да и вчера то же говорила! – подзадоривала Санька.

Просыпались, кажется, только когда, разрезая ночную тишину, раздавался звук бруска, затачивающего лезвие косы. Когда, встав друг за другом на расстоянии нескольких шагов, привычно размахивалось плечо, начинали ходить по полю изогнуто заостренные длинные лезвия. Трава, срезанная под корень, рядками осыпалась по полям. Отец шел и шел впереди, не зная устали. Только холщовая рубаха темнела со спины, намокая под восходящим в зенит солнцем.
«Господи, да остановится ли он когда или мне умереть дозволит?» - думала Санька, взглядывая на маячащую впереди спину отца.

Когда, наконец, наступало время обеда и семьи, что были в родстве или дружили, собирались кружками у костров, Саньке каждый раз хотелось упасть ничком и лежать, не вставая, до самого вечера. Но девки бегали, хохоча, набирали воду в чайники, собирали дрова, разводили огонь, раскладывали угощенья, без умолку болтали, словно щеголяя друг перед другом выносливостью и ни за что не желая выказать усталости.

- Анка, - спрашивала Санька, усаживаясь в тени, - неужто ты не устала?
- Как не устать? Сама знаешь, полночи ноги отбивали в кадрилях. Ни за что вечером на гулянку не пойду.
Санька только вздыхала, запивая житник молоком.

После косьбы, едва успев умыться, бежали на работу: Анна на ферму, Санька – в магазин, на время сенокоса работавший с обеда. Анне было, пожалуй, и попроще: хоть характер могла проявить, если что не по ней, со своими подопечными. Санька даже с подвыпившими электриками, просящими в долг, шутила слегка и осторожно.
- Подите, робятка, со столба-то падете! – вступалась за продавщицу какая-нибудь покупательница.
Санька только молча кивала на брошюру «Правила торговли», установленную в ящичке на стене рядом с жалобной книгой. Вворачивать шуточки да прибауточки выучилась позднее, как и покрикивать на приставучих выпивох, стращая участковым. На ту пору участкового она сама опасалась пуще пьяниц.

После работы ждали сестер домашние обряды: корову доить, скотину кормить, дом убирать, огород поливать. Но как раз когда силы были на исходе, непонятно откуда во всей неотразимости возникала очевидность: на мост не пойти нет никакой возможности. Не сговариваясь, Анна с Александрой бежали на речку полоскаться, наряжались в самые красивые сарафаны, юбки и жакетки, повязывали головы жаккардовыми  платками,  и, вальяжно вышагивая, отправлялись на мост, полнясь невыразимо радостным чувством, прорывавшимся в сдерживаем хохоте, успевая в мгновенных поворотах и наклонах головы одна к другой сообщить особо важные замечания о стекающихся со всех дворов на мост. Двухголосие гармоний проникало прямо в сердце. Кавалеры, заморщинив голенища, заправив брюки и заломив фуражки, картинно выставив локоть, в полупоклоне склоняли чубы перед девушками. Те, поводя плечами, поворачивали головы и, держа платки на весу по линии плеч, выходили в расстановку, дрожью в низу животов чувствуя подступанье таких фигур и колен, от виртуозной близости которых у тех и у других захватит дух, и дух вознесется, охваченный космизмом происходящего. И дробный топот каблуков, поклоны и проходки, отдаленья и приближенья, расхождения и схождения, и круженье, круженье, крженье, похожее на полет, заворожит окрестности надолго, на полночи, словно навечно. И не останется ничего: ни косьбы, ни молотьбы, ни мычанья коров, ждущих отдать молоко, ни родительского ворчанья – до той заповеданной поры, пока всевидящее око луны не закатится, пронзенное копьем Охромшинской ели.

Санька отработала уже пол-лета в Старозерском сельпо, когда на одном из вечерних гуляний появилась компания Степана Никитина с дружками. Зазоринские поняли, что такой наглости – закатиться своей компанией на чужой мост – они старозерским не попустят. Зазоринские парни заходили друг за дружкой, оставив внутренние распри. Коротко и злобно запереговаривались. Решено было устроить драку за деревней, на поле, где играли в лапту. Братья Варнаковы во всю прыть понеслись выламывать колья из забора Митиных, ближайшего к полю боя, чтобы быть во всеоружии.

Илюха Митин, три года женатый, остепененный отцовством и неожиданно, перед самой войной обнаруженной грыжей, подскочил с постели, разбуженный треском ломаемых досок. Впросонье нащупал рубаху с портами, взялся совать руки в рукава, все не понимая, где ворот. Когда до полусонного, наконец, дошло, что ворот рубахи ищет в брюках, Илюха заругался и, неодетый, подскочил к окну, застучал по стеклу. Братаны Варнаковы, смекнув, что неча тратить боевой запал на разбуженного хозяина, крадучись, переползли через заросшую крапивой канаву и хищными прыжками, вжимая головы в плечи,  поскакали на поле для лапты, держа наперевес колья митинского забора. В ярящемся свете луны Илюха видел, что забор его поредел, как зубы в старческом рту; видел, как в крапивных зарослях пролегают черные провальные тоннели, по которым уплывают колья его забора. Разозлившись, он хотел разругаться, да вспомнил, что разбудит Анютку с Ваняткой и, ухватившись огромными ручищами за оконную раму, прислонил разгоряченный лоб к стеклу, чтобы хоть как-то охладить пыл.

- Илья? – услышал тихую просьбу жены, поднявшейся и ставшей поодаль.
- Да опять колья из забора повыламывали! Счас пойду трепку такую задам! – злость поднялась в нем с новой силой, он ударил кулачищем в стену – стекла в рамах задрожали.
- Ну, будет, будет не с ума-то баять, - загулила тихая Валентина.
- Не с ума? А чего ж мне – опять в лес идти кольев рубить? Боле дел у меня нету! Вон, скажут, от войны его отставили, а он…
- Сама схожу – эко дела! Ванятка поможет, Анютку возьмем, ягодки покажу, какие поспевают, в лесу не бывала! Нарубим! Все одно не нагонишь их!
- Да чего за ними гнаться – вон они, на поле для лапты опять бойню затевают!
- Тем боле, нечего соваться, огребешь еще под их шарманку. Они, маралы на гоне, не в разуме сейчас, так силищи-то им прибавляет! Себя не помнишь? Да и последние деньки догуливают!
Илюха замотал патлатой бычьей головой, немо удивляясь, как она всегда найдет, как узду на него накинуть.
- Пойдем, с утра вставать рано! – он огреб жену, в намеренной грубоватости желая скрыть свою ей подчиненность.
Валентина, сознавая победу, с радостью приняла грубое объятье мужа.


На мосту шел пляс. Каблуки стучали мерно и дробно, гармошка играла. Но все чувствовали, что соблюдают какую-то необходимую условность, и уже ждали, когда и кем будет разорван этот показной политес.
Одна Санька, закруженная Степаном Никитиным, была вне себя от счастья. Все свершилось в ее жизни. Померкла даже гордость за работу, которую считала удачей всей своей жизни. Приостановленная его мускулистой рукой, обхваченная собственным полуобъятьем перед следующей фигурой, отклоненная в минутном отстранении, она успевала пережить полет в вечность, из которого он выхватывал ее, возвращая на мост. Санька взглядывала, выхватывая из звездного хоровода его глаза – в ужасе и восхищении перед его честным и смелым взглядом. Упоенная сознанием того, что он не побоялся, ради нее - в этом больше не было сомнения - прийти в чужую деревню, за четыре километра, из богатого Страозера в скудное Зазорье, она оттанцовывала фигуру за фигурой, не замечая, как редеет круг танцующих.

Анна, всегда умевшая понять сестру, подбежала, против правил, среди танца и шепнула, на секунду удержав ее руку:
- Скажи, чтоб уходили – драка будет!
Санька не успела ни осознать ни ответить, как вдруг резко захлебнулась неисполненным аккордом гармоника.

- Хорош! Потешились с нашими девками – будет! – Серега Варнаков выступил из-за спины гармониста, торопливо скинувшего ремень гармоники с плеча кому-то из девок вместе с фуражкой. Люся Зотова, повесив гармонику себе на плечо и нахлобучив фуражку гармониста, вспрыгнула на перила моста и жадно подхлестнула:
- Ну, жарь давай старозерских!
- Ты что, Люська, ведь поубивают друг друга! За что? – изумилась Анна кровожадности подруги.
- А нечего на наш мост появляться! Пускай в своей деревне носы гнут! А то:  «богатые мы», и в сторону нашу не смотрят. А тут – гляди – понаехали!

Степан, соблюдая достоинство в лице и осанке, проводил Саньку до перил, сказал:
- Разобраться надо, обожди, - и, засучив рукава, вышел перед Серегой. Вплотную к нему, стеночкой справа и слева, пристроились старозерские. Были они все на подбор – высоченные, широкие в плечах. Двое потянули из голенищ арапники.

Второй гармонист невольно отступил, спрятавшись за спину Сереги Варнакова. Тот оглянулся и, присев, вложил пальцы в рот и оглушительно свистнул. Зазоринские сыпанули на мост, обступив приезжих со всех сторон. Разгоряченные вином, парни толкались, задираясь и выкрикивая непристойности.
- Сыпьте с нашего мосту!
- Переростки, чего в армию – не берут, али страшно самим?

- Надо будет, заберут, - и те и другие знали, что дохаживали последние деньки, и шалели без удержу.
Но на этот раз старозерские не были настроены драться: нехотя отбрехивались и сбивались в кучку к перилам.

- Чего разговаривать с ними! Вечно носы кверху! Знаться не желают! Не дадим наших девок! – снова завел Салтанов.
- Да вы спросите, надо ли им вас-то? – выговорил кто-то из приезжих.
- Тащи их на поле! Бить будем!
Внезапно из темноты послышался конский топ и к мосту подкатила тройка, запряженная в простую телегу. Компания подъехавших на тройке была тоже из Старозера. Расталкивая зазоринских, старозерские пробрались к Никитину и его ватаге. Началась перепалка. Зазоринские сгрудились кучей у перил моста, противоположных тем, у которых стояли старозерские, и, склонив головы, сговаривались, как быть.
- Давай их на поле – будем биться, - орал, подпрыгивая и размахивая руками, маленький бойкий Салтанов. 
Тут от группы старозерских отделился один, рыжий, веснушчатый Вологонов. Его в Зазорье знали и не трогали, снисходя к внешности и родству с Солиными.
- Да чего бодаться-то, парни? – спросил, разведя руками, - мы ж ничего плохого не хотели – почему не подружиться?
От неожиданности зазоринские замерли и в молчанье соображали, как ответить.
- С тобой и так никто не дерется. Один так приходи, а так - так валите с нашего мосту! – выпалил горячий Салтанов.
- Ну, так хоть один, а хоть вон – и кампаньей: у нас и самогону есть, отметим замиренье? – настаивал Вологонов, подмигнув и весело взглядывая в глаза знакомым.

- Сами хлебайте свой самогон, нам своего хватает! – палил Салтанов, и вдруг, не почувствовав поддержки, осекся и, обернувшись на своих, отступил, - да вы че, парни, хотели же ввалить им по первое число…
- Да ладно, Толян, они ж не по злобе, выпить вон предлагают…
- Чего мосту жалеть? А самогон у старозерских – хорош, первач! – раздались голоса.
- Слабаки, - сплюнул черный Салтанов и, злобно растоптав папиросу, пошел без оглядки с мосту.
За ним, передав гармошку и кепку с цветком подруге, поскакала вприпрыжку Люся Зотова.
Парни, кто поместился, нагрузившись в телегу, остальные – пешком, отправились на поле для лапты, где началось такое братание, что луна побледнела и закатилась за Охромшинскую елочную пирамиду.

Анна шла домой одна, не понимая, как будет отчитываться перед матерью. Сердце ее прыгало от ужаса, понимая всю неистовую любовь сестры.

Никитин Степан не пошел с дружками на поле. Накинув на плечи Саньке свой пиджак, рукава которого пришлось закатать чуть не до локтя, он взял ее за плечи и вышел с ней за деревню. Под ночным небом был такой простор, что было немного непонятно, отчего так толпятся звездные стаи. Мерцающие крохотки, они высвечивали хрустящие под ногами камешки, освещая спящую деревню светом манящим и тайным.
Слов не было. Саньке казалось, что она перебирает ногами, летя по воздуху, а мерцающую дорогу под ней кто-то крутит, как волшебный глобус, показывая ей ее родные места ускользающими и как будто не такими важными для ее сердца.
Так они шли и шли, пока холод не просочился и под полосатую подкладку его пиджака. Санька, едва приходя в сознание, сказала:
- Вернемся!
Он взял ее за плечи и, заглянув в самую глубину ее души, сказал:
- Кончим сенокос – сватов пришлю.
И они полетели к дому.
Она не помнила, как он довел ее под самое окно дома, как прижал  к себе тесно, что стало слышно биение его могучего сердца, и как, оторвавшись от него и на прощанье кивнув, она все же словно не осталась одна, а, ощущая ту же полноту счастья, толкнула дверь в подклеть, где мать постелила им с Анной. И в этом блаженстве, впервые за всю свою недолгую жизнь, не уснула, а влетела в сон, в котором все было – он и все было после сенокоса.

Наутро Санька вскочила первой. Шла ли на сенокос, косила ли, черпала ли воду котелком из темной реки – молчала. Не отвечала ни на шутки, ни на  прямые вопросы. Аннино встревоженное лицо вовсе ее рассмешило. И меньше всего ей было дела до озабоченно злобного лица Васеньки Волчанинова. 

Девки зашептали разное по покосам, понесли слухи по домам. Сестра, слыша то одну, то другую сплетню, приступалась с расспросами и – отступала ни с чем.
Сашенька сыпала прибаутками и напевала, намывая магазинчик  в Старозере. Через неделю она удивилась, что Степан ни разу не напомнил о себе и своем обещании. Через две забеспокоилась, увидев его издали. Когда сенокос подошел к концу, она, разрыдавшись, рассказала сестре о своем ночном счастье.
- Признавайся, Александра, чего было! – тяжело задышав и предчувствуя страшное, приступилась Анна.
-Чего? – не поняла Санька и разрыдалась снова, приведя Анну в отчаяние, - да чего было, чего было?! Все было, о чем не могла и мечтать! Как расскажу?!
Она опустила глаза. На сердце легла тяжесть, которую, казалось, и вынести невозможно.
Она посмотрела на сестру и, наконец, поняла ее упорный взгляд:
- А, это? – она передернула плечами и с содроганием ответила, - нет, того, чего подумали, не было ничего такого, - и в душе как будто умерло что-то.
- Глупая! – из глаз Анны выкатились две огромные слезы, - нашто мы  им – у их вон, свои девы, побогаче да покрасивее! А ты, погляди, да ведь его мать тебя и близко к Степушке не подпустит: карманная, скажет! А они – богачи – им работницы нужны, чтоб ладони – о! Огребали и огребали им…
Анна осеклась, увидев, как помертвело лицо сестры. Александра запрокинула голову и тихо повалилась назад себя.

Фельдшер Клава наколола Саньку лекарствами.
- Ампулы, - строго-настрого приказала, - выкинешь за деревню в яму.
Аннушка не стала спрашивать, почему надо так сделать, послушно скатила на тележке  в корзине с мусором в яму за деревню.  Ампулы провалились вглубь, засыпанные всяким хламом – Аннушке показалось, что так и в жизни: было что-то важное, какая-то сокровенная влага, которая, высохнув, становится ничем – пустым местом, покрывается всяким хламом. И тут вдруг ей подумалось, что это она убила в Саньке ее тайное счастье своими, пусть справедливыми, но беспощадными словами, которые сестра просто не смогла вынести.
- Ну, что, лучше было бы, если бы она, как дурочка, верила и ждала бы до скончания дней? – спросила, толкая тачку с пустым мелузным кошелем.
«Не лучше, но она бы жила», - ответил ей тайный голос.
Анна вспомнила серое осунувшееся лицо сестры, сутки метавшейся в бреду и бормочущей такое, от чего мать хваталась за голову и рвала на себе волосы, и вздохнула.
«Сделанного не переделаешь», - подумала и вдруг остановилась, бросив руки, не дойдя до дороги, как раз на краю деревни. Избушка Глаши Паниной взглянула на нее невидящими глазницами окон, завешанных занавесками.

«А ведь было и со мной так-то, только наоборот», - подумалось ей и в мельчайших подробностях вспомнилось, как обманули, и как после вернул ее к жизни отец. «Как же я сестру не пощадила?»
И нечего не в состоянии больше ни думать, ни решить, она принялась толкать опостылевшую тачку  с трясущимся на ней кошелем по задворкам.
К отцу обратиться Анна не могла решиться. Отец был отделен от них какой-то недосягаемостью, непреодолимой стеной. И даже тогда, когда он возвращал ее к жизни своим умом и непостижимой мудростью, чувствовала жгучий стыд оттого, что эта преграда разрушается. Но тогда он решился на это сам. Посягнуть на непреодолимое самой – об этом Анна не могла даже и подумать.
Подруг, сколько на деревне их не было, Анна подпустить к семейному делу не могла. Оставалось одно: хлопотать у начальства перевести сестру работать в Соколиное, когда отболеет. На это Анна и переключила свои силы, продумывая шаги, которые могли бы ее покаянную задумку продвинуть.   



Часть III
Глава 1. Лузгай

Лузгай, со спины подбежав к Симе, полоскавшей в проруби белье, ткнулся носом в ее красную от холода ладонь и заскулил.
- Вернулись? – обрадовалась та и всмотрелась в собаку, будто пытаясь понять по ее глазам исход охоты.
Пес вдруг, упадая на передние лапы, выставив зад и поскуливая, замотал мордой и закрутил хвостом, понуждая ее понять что-то очень важное.
- Что? – девушка бросила недополосканную простыню.
Лузгай, подпрыгивая, словно мяч, то справа, то слева, хватал Симу за полы и взалаивал звонко, подвизгивая.
- Случилось что?
Сима забыла о своем деле и, бросив тазки с недополосканным бельем, кинулась к дому Норовых. Лузгай бежал впереди, оглядываясь и подпрыгивая к самому ее лицу. Когда он перебежал дорогу и устремился к лесу, оглядываясь на нее с надеждой, она поняла, что родителей Авдея лучше не тревожить. Помощи ждать тоже было не от кого. Сима попала в Зазорье после училища лаборанткой на маслозавод, и родни на деревне у нее не было.
- Да как же пройду-то? Погоди, Лузгаюшко, погоди, на лыжи хоть стану – не пройти ведь пешком!
Пес недоуменно смотрел, как девушка побежала к дому, но, словно догадавшись, побежал следом.
Сима, секунду сообразив, повернула к конюшне. У Андрея Иваныча выпросила лошадь, сани и, неумело правя, поехала по санному пути на болото.
- Не могу поехать-то с тобой – проверяющего из города ждем, - опечалился Андрей Иваныч. – Погоди, уедет, так следом прикачу.
- Я-то ждала бы, дядя Андрей, да время не ждет!
- Да раньше времени не паниковала бы? – спросил Ольянинов, но, сообразив обстоятельства, поддержал, - Поезжай, девка, неладно, видать, дело. Собака сведет.
 
До самого почти болота, до Синего лесу, путь был проторен. Но, не доезжая до делянок, где гнали серу, Лузгай соскочил с саней и помчался, оглядываясь на Симу.
- Тпру, стой, - девушка натянула вожжи, торопливо привязала лошадку к дереву и побежала за собакой. Лыжи зарывались в снег, она не поспевала.
- Не заблудиться бы! – с опаской она обернулась еще  на конягу, привязанного к дереву, но, думая только о том, чтобы Авдюха оказался живым, побежала следом за собакой.

Лузгай бежал напрямки, пробираясь через бурелом и непролазную чащу. У Симы лицо и руки были исцарапаны, платок изодрался. Сцепив зубы, она шла и шла, уже не думая ни о чем, только тревога тошнотворно подступала к горлу.
Когда открылась поляна, вся истоптанная звериными следами, исполосованная лыжами,  волосы  поднялись на ее голове дыбом под изодранным в клочья платком.
- Лузгай! Где? – спросила пса, закрутившегося по кровавому следу.
Он заскулил, приседая, и рванулся, но поляна, с которой тянулись глубокими канавами волоки, была пуста.
- Авдей! – собирая последние силы, выкрикнула Сима.
Ответа не было.
Лузгай, закрутившись, взлаял и, что-то по-собачьи сообразив, рванулся по одной из глубоких борозд. Сима, увязая, побрела следом.
Выбравшись на опушку, увидела боком лежащего на снегу человека. Возле него сидел, поджидая ее, Лузгай.
 
Сердце подняло такую панику, что, и добравшись до них, Сима еще не могла сообразить, кто лежит на снегу и почему так смирно смотрит на нее пес. Наконец, она поняла, что это – Авдей. Она не могла понять, жив он или мертв, и сама была ни жива ни мертва. Кинулась с воплем, попыталась встряхнуть от забытья – он застонал, не приходя в сознанье.
Она оглянулась. Ни души не было кругом. Она плохо представляла себе, где оставила лошадь, да и не пройдет лошадь по снегу.
- Веди,  Лузгаюшко! – взмолилась Сима, приложив руки к груди и ухватив ворот Авдеева тулупа, потянула его по снегу. Поняв, что не протащит и десяти метров, принялась снимать с его валенок лыжи. Резина креплений была тугой, она до отчаяния долго завозилась. Когда гибельность положения холодом проструилась в ее душу, она, наконец, перестала думать об оставленной, может быть, на съедение волкам лошади, об Андрее Ивановиче, который так рисковал, доверив ей лошадь. Изодрав ногти в кровь, она содрала-таки, лыжи с Авдеевых валенок. Подсунула лыжи под его недвижное тело и стала толкать. Увязнув в снегу, через сотню метров она залилась слезами. Лузгай заскулил, приседая на передние лапы и вихляясь.
Тогда Сима развязала веревку, которой подвязывала тулупчик, обвязала Авдея под руки и, призвав Лузгая, соорудила что-то наподобие собачьей упряжи.
- Ну, помогай, давай, Лузгаюшко! – взмолилась, сложив ладони.
Пес потащил. Она, как могла, помогала.

Изможденных, выбившися из сил, увязающих в снегу, нашли пропавших Трофим с Андреем Иванычи уже в потемках. Лузгай, которого Сима, обливаясь слезами, отправила за помощью, привел их к горемыкам. Андрей Ивныч, выслушав сбивчивый рассказ дрожащей девчонки, отправился искать лошадь, Трофим взвалил на спину сына и потащил к дому.

Когда добрались до деревни, Серафима наотрез отказалась идти домой и, словно ополоумев, твердила:
- Христа ради, спасите, помогите, не дайте погибнуть, Христа ради!
Андрей Иваныч забрал ее к себе и велел Анне с Санькой отхаживать.
Когда Сима перестала трястись от холода и страха, бессвязно описав страшную повесть,  она обвела глазами избу и, сообразив, наконец, что жива, заплакала тихонько, уткнув лицо в ладони.
- Что ты теперь-то плачешь? Чего ж плакать – слезами горю не поможешь, – пыталась что-то доказать Санька.
Сима отняла лицо и посмотрела Саньке в глаза, спросила:
- А Лузгай где?
- Да не знаю, - растерялась Санька.
- Убьет он его! – проговорила Серафима. В голосе были отчаяние и боль.
- Никола?! – ужаснулась Анна, - Ну, да не посмеет! Теперь, когда люди-то узнают! –Анна, не до конца понимала, что произошло. А глядя на Симу, вовсе сомневалась, верить ли ей.
Увидев, что Сима поняла ее сомнения, она застыдилась своего недоверия.

- А лошадь нашли? – спросила тогда Сима
- Нашли, нашли, - закивали в ответ Анна и Санька. Сима легла на постель и затихла, глядя открытыми глазами в потолок. Через какое-то время глаза ее закрылись - Санька сказала, прислушавшись к ее дыханию:
- Уснула, кажется.

Но проснувшись среди ночи, Анна увидела Серафиму сидящей на постели. Сима напряженно всматривалась в ночную тьму.
- Слышишь? – спросила шепотом.
- Что? – у Аннушки тревожно заныло под сердцем.

Вдруг она явственно услыхала, как стучат в стену дома.
- Открой, Андрей Иваныч! Откройте! – требовал чей-то знакомый и все равно страшный в тревоге голос.
- Чего стряслось? – Андрей Иваныч спросонья подошел к окошку.
Председатель Петрованов стоял под окном.
Андрей Иванович спустился по студеным сеням, завел ночного гостя в избу.
Девушки не могли разобрать слов их тихого разговора.
Только наутро Анна узнала, что Лузгая, попавшего лапой в капкан в перелеске за деревней, застрелили.

Она чистила стайки, разводила огонь под котлом, запаривала корма, а сама была словно в каком-то тумане.
И все казалось, не заведи она того разговора о звере, повадившемся на ферму, ничего бы не случилось.
Она спускалась к кожевне за водой, глядя под ноги, чтобы не думать, что произошло ночью, рядом, как вдруг грудь в грудь столкнулась с кем-то, возникшим перед ней. Ахнув, она отступила на шаг – прямо перед ней стоял Никола Охромшин.
Он молча бросил ей под ноги убитого зверя – зверь, мотнув ушастой головой, распластался на снегу. Тусклые глаза были открыты, пасть ощерена.
- Вот твоя зверина! Говорил, убью, и – убил.
По тому, как тщательно Никола выговаривал слова, она поняла, как много им выпито.
Весь день она ужасалась, думая, что сказать ему, если придет. Мысленно выговаривала ему: и за Антонину, и за Серафиму, за покалеченную лошадь. Об Авдее и Лузгае не знала, что и говорить – в голове не укладывалось. И вот теперь стояла перед ним – и сказать ему ей было нечего. Она молча обошла зверя и спустилась к реке. Набрала воды и понесла в горку.  Никола склонился, поднял свой трофей, пошатнувшись, стал, чтобы не на тропине. И когда она проходила с полными ведрами подле него, вобрал в себя воздух, боясь дышать. Она невольно, не желая того, посмотрела ему в глаза – в них плескалась такая мука, что, если бы она могла пожалеть его, наверное, зашлась бы от жалости. Она молча опустила голову и понесла воду дальше. Никола тоже не сказал ей вослед ни слова, и она не слыхала, куда он утащил убитую рысь.

Глава 2. Судьба

Парней, кому минул срок, позабирали в армию. Коротеевым пришла похоронка. Война, хоть и говорили, будто кончилась, оказывается, продолжалась.
Так совпало, что когда пришла повестка Василию Волчанинову, он, членом комиссии, проводил ревизию в магазине, где теперь работала Санька.
- Гляди, - шепнула сменщица Нина, - пялится на тебя, небось, сам и подстроил ревизию эту. Не отказывай, если попросит посидеть, - предупредила Нина, -  кто знает, что ему в голову зайдет, напоследок-то, знаешь ведь, какие они бывают перед тем, как забреют. Говорю, специально подстроил, чтоб страху натерпелись - тебя домогается.

Санька не поверила. Она знала, что Нина подпаивала Василья, чтобы завести с ним знакомство, и в голове не складывалось: ее склонность к Волчанинову - и то, что говорила о нем; ее влеченье к нему и тут же – такие уговоры. Да и зачем бы, думала Санька, помертвелыми пальцами предъявляя ревизорам накладные квитанции и товары, зачем ему это мучительство? Нина говорила: власть показать.  Санька взглядывала на Василья, раскрывавшего на нее телячьи взоры – и верила, и не могла поверить Нинкиному шипенью, просто потому, что представить не могла, чтобы люди могли так подличать, когда у них впереди, может быть, встреча с Богом.
Васька все глядел и глядел на нее, не скрывая чувств и не заботясь о других членах комиссии, так конфузившихся, что Санька скоро вообще перестала соображать, что происходит.

Когда ревизия была закончена и акт подписан, он переждал всех и попросил:
- Посидим давай, Саня, муторно так, - он ухватил гимнастерку, в которую уже был одет, в кулак.
Санька не до конца поняла просьбы, посмотрела в страдающие глаза Василья – да и осталась.
Он запер магазинчик на ключ и открыл бутылку с водкой для себя и для нее – бутылку вина.
- Вот я пойду туда, в армию, - сказал, и в голосе слышалось отчаянье.
Она, сама не понимая, зачем  не откажется от вина, отпила.
- А я потому тебя просил остаться, - снова заговорил Василий, - что спросить тебя хотел…
Она подняла на него недоуменный взгляд.
- Да, спросить хотел: ты вот, - он запнулся, - а ты ждать меня будешь?
- Тебя? – удивилась Санька.
- Да знаю, по кому страдаешь, - натужно проговорил Василий, - да только ведь обманул он тебя!
Санька побледнела и выпила рюмку до дна.
Он обрадовался, будто хорошему знаку, заговорил хлопотливо, забахвалился.
Она подняла на него взгляд – он осекся. Но, собравшись с духом, выпалил – она поняла, как он долго готовил эти слова:
- Да, а я – по-честному! Я руки твоей прошу! И у Андрея Ивановича – просить буду. Но не сейчас, нет, а когда приду. Потому я стараться буду, как могу, чтобы живым вернуться. Чтобы тебе второй раз обманутой не быть.

Этим последним предложением он испортил все. Но ему казалось, что он так по-честному, так хорошо сказал, так от души, что он смотрел на Саньку во все широко раскрытые глаза. И оттого, что он казался себе добрым, хорошим, и оттого, что свято верил в то, что он такой, каким кажется себе, она затуманилась, задумалась, и вдруг в сознании ее что-то перевернулось - ей так захотелось тепла, ласки, прикосновения, что Санька и сама не заметила, как оказалась в его объятиях.
Едва найдя в себе сил высвободиться из его хватких рук, Санька отбежала в угол, схватила подвернувшийся под руку цинковый таз и прошипела:
- Еще прикоснись – подниму тревогу на весь сельсовет!
- Да я – по-хорошему! – глаза его, посоловевшие, масляные, вернули ее к жизни. Стало противно, до отвращения.
- Да хоть как – не надо мне тебя!
- Знаю, - сказал он, как-то жалко всхлипывая, - а только увидишь, я на любой подвиг для тебя, что захочешь – все сделаю! Только дождись!
 
Она смотрела и видела, что он, и впрямь, готов на все, что может, для нее.
- Да мне не надо ничего, - повторила.
Он хлопотливо заговорил про то, сколько власти у него будет, когда он придет, весь в орденах.
- Пусти, - оттолкнула она его руку, - пойду я.
- Ну так пойдем, - дрожащей рукой он вытащил ключ из кармана, - но прежде скажи, - рука вспотела так, что ключ, казалось, истекает, сочится влагой, - не отказываешь ведь ты мне, верно?
Санька, увидев, как он разгорячен вином и фантазиями, сказала:
- Нет.
- Что – нет? – вздрогнул Василий.
- Не отказываю, - Санька опустила глаза. Жизнь уже выучила ее говорить и поступать сообразно с обстоятельствами.
Он, торжествуя, словно заручившись обещанием, сопроводил ее по деревне.

Митина Валя, увидав парочку, остолбенела, забыв крутить ручку колодца:
- Доехал-таки Александру! Варнак! – и побежала по соседкам.

Через год война закончилась, через полтора Василий Волчанинов вернулся, как и обещал, бряцая наградами, в ряд навешанными на груди. Он никому не рассказал, что, служа писарем, в наградные приказы, отправляемые по начальству, каждый раз вписывал и себя.
Полтора года  работы в сельпо вышколили Саньку. Она отдалилась ото всех, даже от Анны, варясь в своем соку.
И когда заявила матери, что выходит замуж за Волчанинова, как Настасья ни ругала ее, сколько ни призывала образумиться – стояла на своем.

- Да что, век мне вековать в девках, что ли? – возразила и Анне, когда та заикнулась, мол, подумай, за кого идешь.
- Да ведь к ним люди на беседу не ходили!
- А я не больно жду их бесед! – выкрикнула Александра. – Набеседовали, слыхала ты обо мне хоть слово доброе? А за что? Что я, как дура последняя, любила всей душой, что счастья мне досталось – часок один! Так что ж имя мое поносить? За что?
- Так думаешь, за такое замужество поносить не станут?
- Побоятся! – отрезала Санька, уставив руки в боки.
- Да ты серьезно?! – изумилась Анна, надеясь, что Санька покуражится да успокоится.
- Куда серьезней! Кто обо мне подумал, позаботился когда? Вся душа истосковалась, изболелась! Не хочу больше никаких страданий! Жить хочу, и хорошо жить буду!
- Не блажи, ведь такой муж… - Анна испугалась, вспомнив, как однажды ударила жестокими словами сестру.
- А знаешь, - Сашка хитренько сузила глаза, - почему в Зазорье магазин выстроили?
- Скажешь, Васенькиными стараниями?
- А не знаешь, так я тебе скажу: да, он выхлопотал.
- Хлопоты его всем видны!
- А я не все! – вспылила Александра, - И увидят еще! – она погрозила кому-то с таким выражением, что Анне стало страшно за сестру.
- И детей наживете? – спросила еле слышно.
Санька рассмеялась:
- Троих просит, мальчиков, да и четверых, может.

Анна тихо заплакала, а Санька прикрикнула:
- Хоронить, что ли, меня собралась? Не надо! Я хорошо буду жить! Очень хорошо! Вот съезжу на учебу, Васенька отправляет, так еще сама в начальство выйду!

И приосанилась, взглядывая в зеркало. Глаза ее были отчаянные и горели жестоким огнем, на котором она, как видно, решила спалить себя дотла.
Такой Анна сестру еще не видала.

Ночь Анна провертелась без сна. И к утру ей тоже стало казаться, что она не права, упорствуя в своих, придуманных, может быть, представлениях. И  что любовь, может быть, дело наживное: стерпится слюбится. Да живали люди, и не помышляя о любви, и плохо разве живали?

Глава 3. Подруги

Катя Шанина, скотница, подружка сестрам Ольяниновым, в одну из пятниц мая не вышла на работу. Петрованов, узнавший новость от бригадира Вижзачего, прискакал на своем Гнедке к Ольяниновым.
Анна испугалась так, что слова повыскакивали из головы. Сидела на лавке, хлопала глазами на председателя.
Но когда дело дошло до выяснений, не повелось ли за Катей чего нехорошего:
- Ничего я не знаю, - буркнула и, поднявшись, опомнилась, что невежливо будет просто выйти и оставить председателя одного.
- Пойду я собираться, Иван Петрович, - пояснила виновато, дойдя уже до дверей малой половины, где хотела укрыться от пытливых и настороженных председателевых глаз.
- Стой, девка! – прикрикнул Петрованов, - По глазам вижу: знаешь чего-то, да молчишь! Покрываешь подругу?! А того не думаешь, что за покрывательство тоже могут к ответу притянуть?!
Лицо председателя сделалось красным, как буряк, и в досаде он хлопнул себя арапником по колену – жест выдался угрожающий.
- Кого, меня? Притянут, говоришь? – Анна растерялась, но от испуга зашлась вдруг в каком-то тряском азарте, - Меня, значит, притянут… Ну-ну! Это, наверно, за то, что ни выходных у меня, ни проходных отродясь не бывало?! Что как у кого в бригаде не заладилось: иди, давай, Анна, вытягивай отстающих?! Что ломлю, пуще Гнедка твоего, который только и знает, что одну твою задницу возить?
Анна зашлась таким гневом, что наговорила бы и больше – Настасья выскочила из малой половины и, преодолевая немощь, сгребла взбунтовавшуюся дочку в охапку, ухватывая ее за руки и пытаясь дотянуться до рта – прекратить отчаянные речи. Анна, выкатывая глаза на тянущиеся к ней худые руки, сопротивлялась, увертывалась и, уже, кажется, и понимая гибельность всплеска, выкрикивала:
- А спросил ты, Иван Петров, в какую ночь спала-то я больше трех часов?
- Анка, замолчи, окаянная! – утробно прорычала мать.
- А может, спросил ты, есть когда мне наряд пошить из отрезов, которыми ты меня к праздникам всякий раз награждал? Да пойти куда в том наряде?
- Анка, отца погубишь! Поедет следом за Катковыми вон, куда Макар телят не гонял!

Анна посмотрела, не видя, на мать – действительность туго проникала сквозь огонь, разбушевавшийся в изболевшемся сердце.
Петрованов поднялся и, нахлобучив шапку чуть не по самые глаза, выглянул на взбунтовавшуюся работницу.
Настасья стояла, обхватив дочку, но уже силы оставляли ее, и она все больше обвисала на Анне, чтобы не упасть. Анна отцепила ее руки от своих и, не глядя матери в лицо, сказала:
- А поди давай, мама, сядь на лавку, пока не упала.
- Упасть?! – вскричала Настасья, - Что ж, упаду! Так что – перешагнешь, да дальше пойдешь?
- Ну, почто тоже, Настасья, говоришь такое? – обернулся Петрованов. Лицо у него было разогорченное и раздосадованное, - да неужто я кого сослал куда? Ты ни с кем хоть меня не путаешь?

На деревне знали справедливость Петрованова. И, хотя и не искали лишних с ним встреч и остерегались с той поры, как сами же избрали его председателем, все ж таки побаивались больше должности, заслонявшей человека. Петрованов втайне недоумевал, видя, как изменились к нему люди, и слабел от этого недопонимания, теряя иной раз и мужицкую хватку и умение разобрать любое дело, присущие ему до избрания. Горячился и впадал в крайности, озлобляя против себя тех, кого строжил. «Зарвался человек, дали власть», - стали поговаривать на деревне. «Да нате, заберите!» - орал Петрованов, слыша такие речи, но орал больше дома, перед женой. Властью все же дорожил, доказывая жене, что переможет людское мнение и выведет совхоз в передовые.
 
- Да пошто, Петр Иванович! Я не об тебе! – заоправдывалась Настасья, слабея ногами и тряско шаркая до лавки, - я говорю, время-то какое, не ровен час…
- Ну, за себя-то страшитесь! – выкрикнул Петрованов давно заветное, - А того не думаете, что меня-то вот преже вас могут… - он запнулся, - туда-то вот, куда говорила…
- Ну, так и я об том, Петр Иванович, а сядь давай, пошто в сердце таком коню бока будешь пинать? Охолони! Тоже не надо, чтобы и по деревне лишний сор разносить.
- Собралась? – ласковенько обратилась к дочери – та кивнула головой, глянула из-под платка, подвернутого под самые брови и заломленного складками на щеках – сглуха.

Настасья сделала незаметный знак Петрованову – тот понял, что Настасья имеет сообщить нечто важное и, остужая природную и приумноженную на должности гордость, сел и тоже дождался, пока Анна выйдет за дверь.

«Вот сейчас все председателю и выложит», - досадливо подумалось Анне. Она перешла дорогу, войдя в заулок Солиных, от которого тропинка вела задворками, меж усадеб, на ферму. По ее торопливой походке, опущенной голове, напряженной спине видно было, как не хочется ей встреч ни с кем из деревенских и как она раздосадована.

- Ишь, расходилась, - кивнул Петрованов и сдернул с головы шапку, - я ей что ли виноват? А сам-то я, спросил ли кто, сплю ночами?
- Так такая должность, где сон наладишь! – поддакнула Настасья, - не работа, говорят, Петр Иванович, сушит, а забота, - ввернула поговорочку.
- Да кто б знал, во где мне уже должность эта, - Петрованов резанул ребром ладони по горлу. В эту минуту он и сам верил, что отказался бы от одолевающих по должности забот в один миг.
- Да как откажешься – кем заменить тебя? – посетовала Настасья, - Сам знаешь, самый ты крепкий из мужиков, тем более, ныне – и умом крепок, и до дела любого охоч да понятлив. Это о тебе  и все знавали, оттого и выбрали.

Настасья говорила чистую правду, но в тоне ее слышалось что-то, что подзуживало председателя: встать бы да уйти, не слушать льстящихся речей испуганной кумы – да  что-то держало, будто бы вот хоть кто-то отдает справедливость, хоть и по необходимости случая.
- Выбрали! – возмутился председатель, изливая подзуживаемое злобой ощущение несправедливости и упрямого непонимания, - а теперь поди – скажи кому, окороти, ежели что! Так и окажется: не они, - он боднул головой и вывернул исподнизу рукой, изображая извилистый путь мужицкой мысли, - а я у них оказываюсь виноватым! Вроде того, не она, возьми, лесу без разрешения нарубила – а я жаден! У той корова на потраву зашла. Я, как полагается, акт составлю – она в ругань. Так что - я из своего кармана за ее дурь должен платить?
- Да что говорить, - вздохнула Настасья и повела куда-то в другую сторону, - Матрена себя-то соблюсти не в состоянии, с Михеем спуталась, сказывают, а парнишка в возраст еще не вошел, так до коровы ли ей - какой догляд!
- А я не знаю, Настасья, спуталась там Матрена, али  зазря болтают, а только выводи в стадо коровенку да забирай от пастуха так, чтобы не бродила меж двор да по колхозным полям тем боле!
- Ну, так кто ж против того поспорит! – поддакнула Настасья.

Таким примерно образом председатель, сам того не заметив, порассказал Настасье о тяготах председателевой жизни, и был понят и поддержан абсолютно, пока, наконец, взбодренный сочувствием, не вспомнил о цели своего визита. Настасья уже было надеялась, что Петрованов не вернется к причине неприятного происшествия со взбрыкнувшей Аннушкой.

- Да, так Настасья Федотовна, а ты ведь ладила рассказать, чего с той-то профурсеткой случилось! – встрепенулся Петрованов, снова темнея ликом.
- Да-да, хотела, Петр Иваныч, хотела, - закивала Настасья, не зная, как теперь получше вывернуть, - да не хочешь ли чаю? А сиди, сиди, сама наставлю, - Настасья поднялась, зашаркав в прилуб за свежим маслицем да за житником.
Петрованов глянул за окно: на небе ходили тучи. На душе у председателя тоже было пасмурно. Он выдохнул:
- Эх, пропади! – и, кинув шапку на лавку, взялся щепать лучину да наставлять самовар.
«Скажут, мол, сидит председатель у кумы, чаи распивает», - подумал об односельчанах с обидой. Да понял: не это, так другое скажут, все равно не угодишь им. «Так хоть бы и чаю напиться!» - решил. С кумой Настасьей легко было еще и потому, что она, не будучи колхозницей, была будто бы и в стороне от нарождавшегося разлада председателя с деревней, да и сама в известном смысле пострадала от общественного мнения. О том, что от мнения по поводу Настасьи Петрованов, когда изгоняли ее из колхоза, в стороне не был, он не думал.

Аннушка спешила на ферму, а внутри у нее все бунтовало. Она не могла унять расходившееся сердце и в запале все кричала и кричала про себя о том, как тяжела ее жизнь, будто продолжала кидать в лицо председателю упрек за упреком. Пока не поймала себя на том, что упрекает его уже в том, в чем Петрованов и вовсе не виноват. Она остановилась, пораженная какой-то не до конца понятой мыслью. И, неожиданно для себя повернула к реке. Она склонилась над водой, ухватившись за ствол расцветающей черемухи, зачерпнула пригоршню воды, плеснула себе в лицо, зачерпнула еще пригоршню и выпила. Черемуховый запах волной пошел по лицу – она застыла, распрямившись и заглядевшись на бликующую под просочившимся сквозь тучи лучом рябь воды, на распускающийся черемуховый цвет, на тугие бутоны купальниц, остановить цветение которых не под силу никакой непогоде.
Ей неожиданно стало отчего-то так жаль себя, своей молодости, силы, растрачиваемой в этом тягле работы, наваливающейся на нее  неумолимым колесом, норовящим раздавить ее, что она зарыдала, уткнув лицо в ладони и сдерживаясь, чтобы никто не услыхал.
Через несколько минут, за которые в голове пронесся табун бог ведает каких думок, воспоминаний и обид, она поняла, что на деревне так не бывает, чтоб кто-нибудь бы да не увидал. Ноги ее подогнулись – она опустилась на огромный плоский валун, верх которого возвышался по-над берегом. И остаток ослабевших сил направила на то, чтобы придумать, как объяснить свое горе, если кто спросит, о чем это Аннушка Ольянинова рыдала на берегу реки.
«Катьку жалко, - подумалось внезапно, - до чего дойти: себя забыла, стыд забыла, все порушила! И как не побояться?! - Аннушка странновато вгляделась в темные коричневатые воды реки, - На виду у всей-то деревни…» Дальше Аннушка не додумала, зябко повела плечами и, обретая обычную уверенность, вскочила с камня и пошла к оставленным без присмотра поросятам.

А жалела Аннушка сменщицу Катю Шанину оттого, что та слюбилась с Егоркой Свечиным.
Уж почти год прошел, как Егорка вернулся с войны. Целехонек вернулся, невредим. Ничего в Егорке не было плохого, и никто о нем плохого не мог сказать, даже если б сильно задумался. Но и думать об Егорке никому на деревне в голову не приходило. Был он белес, мал ростом. Лицо имел круглое и сам был мягковат и округл. Никому и невдомек, чтобы такой парень да понравился Шаниной Екатерине. Девка она была видная и с достоинствами. Главным, пожалуй, достоинством считалось на деревне богатое Катино приданое. До войны был у Катерины жених, подстать ей, Женя Мовзалев. Да только отправили Женю воевать. Успел он прислать Кате одно-единственное письмо, каждая строчка которого пропитана была ужасом. Женя писал: «Здравствуй, Катя! Здесь кругом рвутся снаряды, кругом огонь». Ничего не писал больше Женя, ни о какой надежде на встречу – ничего. Даже приветов родственникам и знакомым не передал. Вслед за письмом пришла на Женю похоронка. Женина мать голосила так, что слышно было на всю деревню. А Катя только смотрела на бумажонку, на несколько отпечатанных на машинке строчек, смысла которых она, похоже, так и не смогла взять в толк. И всю войну надеялась, что просто по какой-то ошибке от жениха нету весточки: может, у него память отшибло в тех проклятых взрывах и огне, и он забыл, как пишется родная деревня. А может статься, и отдышаться не успеет, как снова гонят в тот огонь.
 
И Катя, закусив губу, взялась за работу: поросят на ферме выхаживала, дом весь оказался на ней, когда с матерью, теткой Любой, худо сделалось. Как на грех, конь у Шаниных  пал, и от горя отец вовсе силы лишился: состарился. Катька младшенькая у них была, старшие поразъехались из деревни которая куда - жалели ее старики, пока в силе были. А тут поглядел на Катерину отец: «Выдюжишь, Катька? Нет, так всем троим погибать…» И вытащил на поле плужок, которым по молодости легко управлялся, а нынче – еле волочил. А вместо коня пришлось запрячься Катерине. Так и вспахали поле. Засеяли с отцом, жито вырастили, в снопы сжали, зерно смолотили – выжили. Может статься, на этом-то поле, когда тащила на себе плуг да борону, Катя и отчаялась дождаться жениха. Ждала красавца Женю – а пришел – сосед Егор.  Катя присмотрелась: а он парень-то неплохой. Ну, что, что улыбается виноватенько, будто извиняется за свою неказистость, а зато уж и слова худого никто от него не слыхивал. Только и греху, что табачок курит, с кисетом не расстается, так тот табачок сам и сажает, сам выращивает, сам сушит – никого не затруднит.

На Катю Егорка только посматривал, да улыбался издали виноватенько. Да она догадалась сама, что нравится, потому, куда ни пойдет – голова Егоркина следом обернется. Смотрела Катя, смотрела, как сосед, встречаясь с ней взглядом, улыбается, да однажды и пришла к нему в избу – огромный пятистенок, доставшийся  ему от родителей.
Случилось это в апреле, когда еще снег не стаял, и крестьянин только задумывался о предстоящей пахоте.
И такая у них закрутилась любовь, что позабыла Катя обо всем, мать с отцом без пригляда оставила. А нынче до того дошло вон, что и на работу не вышла.

Тетка Люба Шанина, хоть не задружила с головой, а все ж бывала и в просветлении – кок придет в себя, так костерит дочку на чем свет.
А Дарья Маврина, с которой хаживал Егор до войны, выплакала все глаза, узнав, что жениха проморгала. Пыталась она окоротить самого Егорку, подкараулив его на пути из лавки.
- Да Егорушко, опомнись! Ведь зачем ты ей, такой красивой! Да не пара ты ей, не пара,  да ведь ты для того только ей и нужен, что не хочет опять плуг на себе тащить, поле пахать. А у меня – глянь, хозяйство налаженное, и конек здоровехонек – любо поглядеть. Заглянул бы под воскресенье, уж я тебя угощу, ни в чем не обижу! – и посмотрела откровенно.

Егор в ответ заморгал белесыми ресницами и, кажется, собрав весь дух, с каким только в атаку и ходил, взглянул Дарье в глаза и вымолвил:
- Ну-к что ж: пахать. Надо – и вспашу, - затянулся самокруточкой да и пошел, поспешая, к дому, где Катя навела такую чистоту, какой у Егора отродясь не бывало.

Даша прорыдала еще полдня. А к вечеру соседка донесла, что тетка Люба Шанина вошла в ум.  Дарья подвязала праздничный платок, накинула жакеточку, да по тающему льду, по лавинке через речку, через усадьбы побежала к Шаниным. Одно и было у нее неотразимое доказательство своей правоты: что Катерина без всякой росписи, без закону увела у нее Егора. На это обстоятельство и решила напирать Даша, чтоб родители, поняв глубину падения дочери, вразумили бы ее. Войдя по высокому скату через сени, Даша толкнула дверь в избу и замерла. То, что увидела она в избе, не поддавалось описанию. Все в избе было перебунтовано. Грязной посудой заставлен был весь стол, и даже на полу стояли грязные чугунки. По полу везде разбросан всякий хлам и сор. Сильно пахло невынесенным ведром с нечистотами. У нетопленой печи сидели Катины родители. Тетка Люба гремела ложкой по дну пустого блюда. Поднеся пустую ложку ко рту, тетка Люба обсасывала ее, словно леденец на палочке, и, глядя пустыми глазами вперед себя, снова начинала звонко шаркать по пустому блюду.
Отец Кати дернулся к раскрывшейся двери, но, увидев  вошедшую, снова опустился на лавку. Плечи его опали и затряслись то ли в кашле, то ли в рыданиях.

Даша застыла на пороге, лишившись речи. Не сразу она очнулась и кинулась вон. Только когда ступила на лед, поползший у нее под ногой,  сделалось ей ясно, как ясный день: не только расчет кинул Катерину в объятия Егора. Ей мучительно захотелось кинуться на Катеньку и придушить до смерти, да не сразу, а чтоб билась и мучилась, а Даша бы стояла над ней, да отпускала бы немного подышать, а после бы снова принималась за ненавистную белую шею.

Дома только увидала она, что крепко сжимает в руке Катькин платок, который, сама не зная как, сорвала с вешалки у порога ее дома, да так и мчалась всю дорогу, сжимая его в руке. А, увидев вещицу разлучницы, призадумалась. Вспомнилось ей, как говаривала ей тетка, которую досматривала Даша до смерти, лежавшую без движения в вонючем углу не один год. Тетка говаривала: «Хочешь ежели супостатку извести, залучи себе какую из вещей ее, да вот что сделай». Даша ненавидела тетку за то, что лежит без движенья, ненавидела ее прелью пахнущие тряпки. Но больше всего угнетало, что надо перед людьми показывать заботу и хоть в месяц раз возить тяжелую, как колоду, тетку, в баню. И теперь сама не понимала, как вспомнились ей именно эти вот теткины слова. Но все, как говорила тетка, так Даша и сделала. А опомнившись, ужаснулась содеянного и опять полночи рыдала, а наутро явилась в дом разлучницы и принялась обихаживать ее стариков, как родных не обихаживала. И оказалось, что в свой опостылевший дом возвращаться ей горше, чем прислуживать в чужом.
Еще через какое-то время, когда поутихли терзания за совершенное злодейство и страх перед неизбежной карой, Дарья поймала себя на странной мысли о том, что ведь мог Егорушка прельститься на Катерину и за то, какая бойкая та была на работу, как чисто стариков содержала. Затаив нелепую надежду в своем сердце, стала Даша каждый день приходить к Шаниным старикам, убирать им, готовить, кормить и только что спать не укладывать.
Так и повелось это странное житье, о котором на деревне только потому и поговаривали осторожненько и с оглядкой, что не знали, как и примениться к удивительному случаю. И опять деревенские мнения разделились:
- Ну-к, может хоть ближе к Егору хочет быть, да и по-божески поступает, - рассудили сочувствующие Дашке, - а и кинет та профурсетка Егорку, как натешится, увидите, - пророчили.
Но странное дело: тех, кто хвалил Дарью за помощь старикам, все же было меньше, чем тех, кто сочувствовал взбалмошной Катьке.
- А кинет, так есть кому и подобрать, - отвечали оправдывавшие Катю, -  а чем она виноватая, что Евгенья убило, - и молчали про то, чего натерпелись, безмужние.
В тот день, когда Катерина Шанина не вышла на работу, Аннушка, наплакавшись на реке, особо вежливо разговаривала со своими подопечными, обихаживая их стайки и задавая корма. И удивительно, но под вечер, когда все почти было сделано и подходило время возвращаться  к домашним делам, Анна, намывая и скобля настил между стайками, подумала, что, может, не в свою-то смену лучше работается – легче? «Не так устаешь», подумалось, когда вдруг послышался шелест шагов, приближающихся к ферме.
- Ну, слава богу, - обрадовалась Анна, подумав, что вышла-таки Катька.

- Аннушка, письмо тебе, Аннушка, письмецо, говорю, слышишь? – оказалась перед ней почтальонка Феня, размахивающая конвертиком перед ее носом.
Аннушка разогнулась, заложив руку за затекшую спину. Совладав с лицом, она, скрепя сердце, ожидала, когда Феня, наконец, отдаст в ее руки письмо и оставит ее с ним наедине.
- Держи давай! – все поняв, отдала письмо Феня.
Не добавив ни слова и быстро развернувшись, почтальонка вышла. Аннушка услыхала еще, как Феня, торопливо шагая, уходит прочь, перепрыгивая лужи – спешила к велосипеду, оставленному у большака.
«Обиделась», - подумала Аннушка и распечатала конвертик.

Феня, действительно, никак не могла привыкнуть, как люди перестают ее видеть, получая письма. Каждый раз Феня говорила себе: ну, что за глупая слезливость, ну и нечего переживать за них, пускай каждый за себя переживает! И каждый раз втягивалась в разговоры ожидающих, когда рассказывали, кажется, всю жизнь с подробностями, от которых иногда становилось неловко. И от этой близости Фене начинало казаться, что она – не чужая всем этим людям, которые сами затягивают ее в свой укромный мир, поверяя семейные тайны.
И всякий раз почтальонка вспыхивала душой, когда, наконец, получала чье-то долгожданное письмо. Она так радовалась за получателя, спешила, по-сумасшедшему накручивая педали велосипеда, доставшегося ей от предшественника, почтальона Юры. Но, услыхав радостную весть, получатель внезапно становился ей чужим, отгораживал ее от своей радости. И снова у нее возникало такое чувство, будто ей, начавшей разбег, ожидавшей дружеской поддержки, выставляют подлую подножку и, сокрушенная, она летит, разбиваясь в кровь. Обретая дыхание, она не обретала силы, не умея понять, что ж получалось: во все прошедшее, хоть и дорогое, ее впускали, а в  настоящее – ходу ей не было?! Феня так расстраивалась вначале, что останавливалась  в полях, чтобы выплакать горе, и не знала, как развезти оставшуюся почту. Со временем она стала сдерживать себя изо всех сил, чтобы не доверяться деревенскойоткровенности, оказывавшейся обманной, да уже и узнала столько, что, кажется, нечем было ее удивить - обожженная душа большего не впускала.

Аннушка же нравилась ей тем, что никогда не говорила о сокровенном, хотя в глазах ее виделась Фене затаенная тоска и вспыхивающая при виде подъезжающей почтальонки надежда. И Феня страшно обрадовалась, когда прочитала ее имя и фамилию в строке адресата. И оттого, что и эта, симпатичная ей девушка отстранилась так же, как другие получатели, Фене стало грустно, и снова в девичьем сердце закипела обида.
Распределенная после техникума в почтовое отделение Соколиное, где, к тому же случилась какая-то темная история с ее предшественником, она больше не могла справляться со всем, что на нее навалилось: многокилометровой ездой по тряским, малопроезжим дорогам; ночными страхами в общежитии, где  она получила крохотную комнатку, тоненькой перегородкой отделявшую ее от пьющего семейства;  несбывшимися надеждами. Были бы близкие или родные - развернула бы Феня свой велосипед да укатила на станцию, купила бы плацкартный билет – маленькую картонку с выбитыми дырочками цифр - уехала бы подальше от этих неприглядных мест. Но Феня выросла в детдоме, и ей буквально нечего было вспомнить из безрадостного детства, кроме одной доброй нянечки, укрывавшей ее плотнее шерстяным одеялом и гладившей по голове. Вспомнив шершавые руки нянечки, Феня утерла накатившуюся слезу, села на велосипед и покатила по дороге, расплывающейся местами в сплошную грязь.

Трудно даже и передать чувства, охватившие Аннушку, развернувшую письмецо. Она скрывала и от самой себя мучительные переживания о том, что Степан забыл ее. Ведь  если бы помнил - давно  бы написал, сообщил о себе, хоть весточку подал. Она делала вид, что нисколько не заботит ее его молчание, но тайные мысли подтачивали силы, и иногда она сама не понимала, почему так тяжело ей даже глядеть кругом, так нерадостно; что так мутит ее душу. Она пеняла на работу, на мать, на Саньку, превращавшуюся в завзятую торговку, каких не бывало в их роду, не отдавая себе отчета в том, что именно сомнения в его слове подтачивают ее жизнь, не дают ей жить и дышать в полную силу.

Зимой, в феврале, когда ни с того ни сего ночью загорелся дом Сомоновых, мать и сестры Степана повыскакивали, в чем были на снег, Анна вместе со всеми бегала за водой, сыпала, куда велели, песок, орудовала багром. Когда стало понятно, что дом  не спасти, так же, как и другие, побежала искать, чем поспособствовать погорельцам. Но, увидев, что Сомоновых  уводят, вдруг испытала облегченье. Как-то тупо услыхала, что соседи приютили их в зимней избушке, и все ловила ускользающую мысль, не понимая, отчего не находит в душе того сочувствия, которое испытывала бы к любой другой семье. Анна заставила себя вместе с другими соседями войти в крохотную избушку, отданную погорельцам. Смотрела на мать и сестер, ютящихся в комнатенке с кухонькой; на их лица, застывшие в неодолимой печали, на понурые плечи и не понимала, отчего тяжесть ложится на душу и не дает ей быть откровенной в разговорах с Сомоновыми. Да тем было не до разговоров. И только когда Татьяна с Верой уехали, как говорили, куда-то на крайний север, завербовались на работу в рудник, Анна набралась смелости и пришла к матери Степана.

Та сидела  у нетопленой печи и смотрела в окошечко в неприбранной кухоньке.
- Что ж мерзнешь, тетя Дуня? – бросилась Аннушка растопить печь.
Наставила чугунок картошки, сбегала до дому за квашеной капустой - тетка Евдокия поплыла слезами, словно жар печи растопил ее горе.
Она спрашивала Анну о чем-то, но ответы выслушивала невнимательно, слыша  одно свое неутешное горе, взглядом устремляясь внутрь себя, словно стараясь выпытать, за что  же обрушились на нее нескончаемые страданья.
Аннушка, пообещавшись навещать, поднялась - тетка Евдокия посмотрела на нее сторонним взглядом и сказала одеревеневшим голосом:
- Знаю, Анна, сердишься на Степана, а в чем он виноват? Не своей волей из дому выдернут, на войну послан. А после уж дорожки-пути с той войны – так бог знай, куда заведут. А только ведь писал он к тебе – чего ж не ответила?
- Так не знаю что и за письмо получила! – не сдержавшись, выкрикнула Анна.
- Ведь адрес  был, почто не написала, не спросила? – в голосе Евдокии были боль и укор.
Анна смотрела на женщину, которую беды превратили в старуху, сгоревшую свечой, и не знала, что ответить.
- Может говаривали девки про супостатку? Тяжко это, Аннушка, знаю, но ведь захотел бы жениться – женился бы! А ты что ж не узнаешь, может ты-то больше ему люба! Гордость ведь это, Анна, а гордость, Анна, ведь это грех, - тетка Евдокия глядела на нее молящими глазами.
 
В душе у Анны закипело. А тетка Евдокия все о своем:
- Как я думала: все-то бы у вас сладилось! А ты?! На молчанье осердилась?! А ведь сама и не ответила! Да и мы ему никто не писали про конторского ухажера твоего, потому знали, что Степка  к тебе хочет вернуться! А тебе, вишь, доказать захотелось, что ты нужна кому, что готов тебя замуж взять тот конторский-то! А не пойди и он на войну, да не был бы убит, может не без моей просьбы, грешницы… Что смотришь? Легко ли? Хоть видать и не видала, а слыхать слыхала,  как он тебя угощеньем задабривал. Сколько ночей тогда не спала я, грешница, глаз не могла сомкнуть! Сколько слез пролила: вот, думаю, вернется Степушка, а Анна – добро! Замужем, за этим…  не знать, откуда и завелся, ни роду ни племени! Вот  и взмолилась: не дай, Боже, просила, позору сыну единственному пережить. Вот, каюсь перед тобой: может, сама не желая,  накликала беды на голову Ивана… да вишь, и Степушка в дом не вернулся. А ведь ты-то хоть могла бы гордость переломить, да спросила бы его: глядишь, и вернулся бы Степушка…   Избу уж приглядела я вам, кто уехали… Вы бы стали жить-поживать, а я ваших детушек пестовать, Аннушка!

Анна стояла, словно кто ушат воды ледяной на нее опрокинул: вмерзла в пол, благо что печь истопилась. Еле разлепила побелевшие губы:
- Я бы со всей радостью, тетя Дуня, только если есть у него другая, так зачем я стану…
Поняв, что от нее первой услыхала Анна весточку, кроме которой мало чего поняла девка, тетка Евдокия охнула и, уронив голову на руки, заплакала.

Запеклось горе у Аннушки в груди: хочет пойти помочь тетке Дуне, что была ей когда-то милее матери – и не может.
 Когда сестры Степановы приехали забирать Евдокию, Анна не пошла увидеться ни Верой, ни с Татьяной, хотя знала: ждали.  А уехали -  упала на сердце тоска и все чаще стала ловить себя на мысли, будто жизнь утекает сквозь пальцы речной водой. Что ни делает – все тяжело, все не по ней.
К весне отлегло, и легче стало от того, что не  надо раздумывать, как свидеться с людьми, когда-то такими близкими, что невозможно притворно улыбаться и говорить о незначащем.

Она и раньше не расспрашивала сестер о Степане, а окольными путями слыхала, что тот остался где-то на сверхсрочную. Уж когда Евдокия открыла ей правду про него, бабы стали откровеннее толковать. «Как малое дите: мужик ведь, мужик и есть, он один разве может?» - посмеиваясь, говорили бабы. По их словам и усмешкам выходило, будто другая рядом с ним - дело житейское, незначащее. Ей советовали написать, порасспросить, мол, раз не женится – может, как раз и ждет ее, Анны, письма. А нет, ну, так и здесь женихов найдется.
Надо было жить дальше, и она запретила себе думать о нем вовсе. Только иногда привезет кто весть из далеких краев – встрепенется душа, заговорит на невнятном своем языке, растревожится. Нескоро, но выучилась и душу свою окорачивать.
Даже когда передали слова Евдокии из далеких северных рудников: пусть, мол, Аннушка хоть навестить приедет, без нее и помереть не смогу, как следует, - дрогнуло сердце, да не откликнулось.

А теперь вдруг – письмо. Она и боялась прочесть какое-то окончательное извинение: «Жалею, мол, что обманул тебя, так не думай худого». И  время надеялась, что разъяснится какое-то непреодолимое обстоятельство, из-за которого пришлось ему пойти на ту сверхсрочную и не подавать о себе вестей. Так долго? Целую вечность, за которую Санька, младшая, стала мужней женой, Катька нашла хоть и непутевую, а все же любовь. Вон что случилось с Норовым Авдюхой… Никола Охромшин посажен где-то в тюрьму, а Антонина, наоборот, выздоровела, да сказывают, ходит брюхата с тюремных свиданий.
Сколько семей уехало из деревни, сколько дворов опустело, голод пережили – переменилась деревня. Только Аннушка живет, словно ее жизнь настоящая – вся  впереди, словно тайком ожидает что-то – а что?

Дрожит в ее руке письмецо: растолкует ли ей, почему не дышится, почему не живется? Или перечеркнет все надежды глупые – навсегда?
Аннушка задумала, будто перед ней обычное письмо, что приходят от сестер, от теток – тогда только принялась разбирать строки, написанные рукой, мало привыкшей к перу.
Сколько времени прошло, пока она читала письмо – не знала.
А когда вынырнула из мира грез - страшный треск и шум поразил ее встревоженное воображение. Скомкав письмецо, Аннушка торопливо сунула его в карман и осмотрелась, не понимая, откуда происходит грохот. Увидала, что светлее стало вокруг, а свет - из проломленного окошечка.
- Ой, да Манька! Опять убежала, ведь я досками окошко заколотила!
 Упорная поросюха Манька, приняв тишину за отсутствие человека, опять проломила доски, которыми заколочено было окошко над ее стайкой, и, как каждый год по весне, бежала на волю.

Анна отшвырнула лопату, бросилась вдогонку. Но, выбежав с фермы, увязла в расползшемся в густую грязь берегу, поняла, что не догнать ей взбесившейся поросюхи. Аннушка из-под руки поглядела вслед взбирающейся на тот берег Маньке и, застыв в досаде и раздрае, махнула рукой и, тяжко выбирая сапоги из хлюпающей, засасывающей грязи, побрела на деревню, маясь оттого, что опять идет с дурной вестью. На дощатом настиле между стайками, около брошенной деревянной лопаты, остался лежать, внимательно  и без улыбки глядя в прореху на крыше, Степа. Точнее, его фотография, 3х4, сделанная для комсомольского билета, что  размокала, оплывая на недоскырканном полу.

Вечером пришла Санька. Села, прикрывая руками высоко вздымающийся живот. Рассказывала, как выцепляют бревна в избе и что не знает, скоро ли закончат работу, успеют ли. Анна молча смотрела на сестру и думала, как она будет жить в бывшей избе Кости Петушьева.
Наконец Санька спросила, глядя в безучастное лицо сестры:
- Что, Анна, сказывают, Степан письмо прислал?
Анна, посмотрев на покрытое темными пятнами Санькино лицо, спросила:
- Ну?
- Чего: ну? Это я тебя спрашиваю: ну? Что пишет-то? По–человечески можешь сказать?
- А ничего не пишет! – ответила Анна и поднялась, отговорившись делами.
- Нет, сядь, - Санька больно ухватила ее за руку, - расскажи! Как так – ничего? Уж зачем бы и писать стал, если б ничего?!
- Ну, так а я знаю? Зачем он писал? А говорю, ничего не сообщает, так, что и так известно: остался, мол, на сверхсрочную, служба, мол, нелегкая…
- Анна! - с причитанием взмолилась Саня, - Подумай! Ведь если б не хотел ответа от тебя дождаться, так и вовсе б не писал. Любит ведь, верно… - Санька выговорила с трудом, глаза ее налились слезами.
Анна вгляделась в лицо сестры, и ей стало ясно, как день, – Санька несчастлива. Но ей не стало тяжелее. Она махнула рукой и сказала:
- Да чего и говорить о какой-то там… любви, - выговорила презрительно, - только мне и дела: вон опять поросюха убежала, ищи теперь ее.

Санька, очевидно обидевшись, еще и на свое положение, в котором, она знала, так испортились не только фигура, но и лицо, отвернулась, тяжело переводя дыханье.
- Да не найдешь ее, пока не опоросится, сама знаешь.
- Ой, да кабы вовсе найти! – Анне стало не по себе от своей жестокости, но она не умела загладить.
Заволновавшись и желая сказать что-то сердечное, она посмотрела на сестру и сказала:
- Саня, ведь вон какой дом продают в Старозере, хороший! Перевезли бы да отстроились!
Санька резко дернула головой:
- И ты туда же! Да ничего он не сделал Косте – без Василья обошлось!
Анна не зная, сказать ли сестре обо всех поношеньях по деревне о чужом им Василии, сказала вовсе ерунду:
- Да говорят, нога-то там… стучит по ночам…- она не закончила.
Санька, бледнея, злобно отрезала:
- Как ты веришь в такое? Предрассудки ведь это, Анна!
- Вон как! – удивилась Аннушка – Какие слова выговариваешь...
- Старушечьи сплетни! – раззадорено выкрикнула Санька.
- Ну, да что ты, - извиняясь, Анна поднесла к ее плечу руку, - да будет, так я, по дурости.
Санька неожиданно залилась слезами.
- Ничего… не знаете.. никто… не знает, - всхлипывая, выкрикивала Санька.
- Да что знать-то надо?! – изумилась сестра.

Санька вдруг остановилась плакать и взглянула на сестру взглядом, в котором, точно, было знание, недоступное сестре. Аннушке даже как-то обидно стало.
- А ничего никому не надо знать, - сказала, подымаясь, Санька и хотела уходить, но на минуту задержалась, раздумывая, и выговорила, словно предупреждая Анну о чем-то важном, как сама жизнь:
- А только я говорю тебе, Анна: раз прислал Степан тебе письмо, не оставляй без внимания, ответь!

И молча вышла, унося невысказанную, тайную боль, которой теперь стыдись не стыдись, а никуда не денешься, подумалось Анне.
За привычным круговоротом дел она неотступно думала о Саньке, о том, что та сказала и о том, что не выговорилось. Санька умная, просто так не скажет, решила, наконец.
Ситечко с марлей, уложенной в четыре слоя, выпало из руки - Анна опустила подойник на пол, уселась на лавку, и ей представилось, что она могла бы написать Степану. Палец правой руки принялся выводить по воздуху заветное имя и приветствие. Как вдруг обида  подступила  с такой неожиданной силой,  что она подскочила с колченогой скамейки, загромыхавшей об пол.
- Ну что тебя корежит-то?- отозвалась Настасья с полатей, неугомонная в беспрестанном, неусыпном бдении.

В ночи, касаясь головой подушки, Анна окончательно решила: «Да что ж писать, когда слова нейдут?» И забылась сном, в котором не было ни образов, ни мыслей. Но какое-то незабываемое, одно, круто замешанное на обиде, чувство неотступно тревожило ее и во сне.

Утром, когда пришла на ферму, не обрадовалась даже и Катерине, с особенным усердием чистящей стайки. Домой идти не захотелось, и Анна, объяснив рвение тем, что нужно же искать удравшую поросюху, принялась помогать Катерине. Зная ершистый характер подруги, Катерина дождалась перерыва, когда вышли на воздух и уселись на бревнышке, где припекало солнце.
- Аннушка, а я фотографию нашла.
- Да где?
 - А ты не заметила, что ли? На пол выпала. На, возьми! Запачкалась, так я отмыла.
Анна взглянула на фотографию – и вдруг уронила лицо на руку.
- Что ж маяться, Аннушка? Написала бы, если… уважаешь… человека. Ждет ведь ответа твоего. Тогда, тоже – ждал. Ждал-пождал, да, может, и ждать-то перестал, - высказала Катерина, закручинясь.
- Ну, а я чего – век должна молчать да ожидать? – не стерпела Анна, - Ничего не зная, как он, чего думает… Может, другую какую завел…
- Да пусть бы и завел, Аннушка, разве ж это причина… молчать, когда просят ответить?
- А что тогда причина? Нет, уж я измены так терпеть не стану.
- Экая ты… гордая…- покачала головой Катерина, - я – не, я не гордая. Я вот, знаешь Анна, чего боюсь?
- Чего, - Анна сызбоку посмотрела на подругу.
- А вот я боюсь, как бы Егорка мне не опостылел.
Анна молча воззрилась на подругу, понять которую не было у нее никакой возможности:
- Это после такой-то любви? Что ничего-то не надо, ни еды ни питья, ни…
Катя быстро зажала ей рот мягкой ручкой:
- Не надо дальше меня совестить, самой совестно. А ничего поделать с собой не могу – такая безалаберная. Я знаешь, Аннушка, сколько о любви мечтала! Я ни пить, как говоришь, ни есть иной раз не могла, только о любви мечтала. Я так… я… Вот ты хоть как обо мне рассуди, я поверить не могла иной раз, что Женюшки нету… Иной раз ночью проснусь – и знаю, что наутро на работу – а все его вижу, и….

- Так ты, выходит, не Егорку любишь? – ужаснулась Анна.
- Не его, Аннушка, - прошептала Катя.
- Так как же? Как же ты теперь: понатешилась – и бросишь его?
- Да куда теперь его бросишь, когда он как телок на привязи, без меня – ни шагу. Я тут выбрала минутку, как Дашка до дому подалась, да прибежала к своим-то. Мать в чувство пришла, как увидела меня. Да и спрашивает, знаешь, как у нее, будто и не бывало в мозгу затмений: это, мол, что, со Свечиным склалась? И все, понимаешь, считает, что не чета он мне, уж не знаю, кого и надо, какого принца заморского. Прокляну, кричит, да по столу так и застучала. По миру, мол, пойдете. А я и рассмеялась, не удержалась: ну, что, говорю, с того? Корзины возьмем, куска просить станем: под одним окном выпросим, под другим съедим. А она, Аннушка, как глянула на меня – а в глазах – Боже, испугалась я, какой страх, какая темень! Да и говорит: не будет счастья тебе с ним, сама не вынесешь. Вот, говорит, и Дашке напрасно дорожку перебежала,  этого так, говорит, не стоило тебе делать вовсе.
А я и сама думаю, Аннушка: чего она таскается, каждый божий день моих стариков обихаживать? Да не таковская Дарьюшка девка, чтоб из одной милости такие дела делать! Думаю, думаю, а как поворотить все, чтоб по-человечески шло, не понимаю. Вроде прийти сказать, поди, мол, откуда пришла, ну, как-то неловко будто. А после так намучаюсь, что и подумаю: ну, надо ей зачем-то, так и пускай! Может, так бог решил, так чего ж я со своими глупыми силами перерешу?!

Аннушка, замирая,  слушала нескромные речи подруги и думала о том, что все успели там, где она – отстала. И чувство, будто жизнь идет мимо, снова смутило ее. Катерина, всегда чуткая к внутренним переменам подруги, осеклась на полуслове и торопливо поднялась:
- Ну, так, видно, Маньку нам без Епифана не сыскать.
Аннушка удивилась, как сама-то забыла про Епифана.

Епифан был знаток из Соколиного. На Зазорье своих ведунов хватало, а только когда дело шло о скотине, без Епифана не обходились. Вылечить ли от какой болезни, завести ли корову в новый двор, приучить ли ходить со стадом, найти заблудшую овцу – все знал Епифан. Бывали случаи, занедужившему жеребцу пошепчет на ухо, огладит – тот ударит копытом, шею выгнет, заржет  и - снова весел.
Но сегодня не хотелось Анне идти к ведуну – ноги не несли.
- Ладно, Аннушка, сама знаешь, неделю надо ей опороситься да на воле нагуляться, все равно раньше к ней не подступишься. Один день ничего тут не решит. Так что уж давай завтра пойдем, раз сегодня тебе неохота к нему обратиться, - как всегда, поняла чуткая Катерина.

Аннушке и хотелось заартачиться, да Катерина мягкость и чуткость снова поразили тем, отчего ей, Анне, таких недостало – она поднялась и покорно сказала:
- Так, видно, и сделаем.

Домой она возвращалась с легким сердцем. Снова верилось во что-то неясное, светлое. Она понимала, что не только письмо, но и Катино сочувствие отогрело ее душу. Но, подойдя к дому, она словно вернулась и к самой себе, и снова всегдашнее ее, большее, чем у других, чувство правоты одолело ее с прежней силой, и события последних лет снова повернулись прежним боком.
«Где справедливость? – возмутилось в ней все с такой силой, что тело заныло и сердце схватило будто железными когтями, -  И разве у них – это любовь?» - горько подумалось ей. «Нет уж, чем такая-то любовь, так лучше никакой не надо!». Анна упрямо мотнула головой, обвязалсь платком под самые брови и, загремев ухватами, выдернула самый большой, взялась выставлять полуведерный чугун с горячей водой.

Глава 4. Розыск

Наутро, Аннушка только поднялась, под окном услыхала топот копыт. И хоть и знала, что, кроме председателя, никто в такую рань не прискачет верхом, а все ж побежала к окну – поглядеть, кто. Седок опередил – соскочил с коня и застучал дверным кольцом в нижние сени. Анна растревожилась и не узнала коня – вроде и Гнедко Петрованов, а вроде – и не он? Распахнуть бы окошко, поглядеть, кто колотится, да окошко, к которому подбежала Аннушка, было глухое, не отворялось, а к другому бежать – некогда.
Анна побоялась крикнуть, не желая разбудить отца - может, поспит еще. И кинулась отворять сени, покрывшись большим, зелеными клетками, в черно-белую полосу, платком.
Петрованов – он и был – в избу не поднялся, тут же, у крылечка, велел идти искать поросюху:
- Пороситься ведь, верно, утекла? Ну так! – Петрованов словно упрекал, - В прошлом годе каков помет был? Одиннадцать? Думаете искать-то, нет?!
Анна кивнула, понимая, что недаром упрекает председатель: сама знала, какая ценность для колхоза эти поросята, каждый килограмм приплода на счету. Потому-то,  движимая не только древним инстинктом, но и желая уберечь от истребительного колхозного учета, унесла Манька в своем чреве поросят подальше от людей.

- Ну, так я-то пойду, Петр Иваныч, так а на свинарнике кто останется? Катьку-то дай мне тоже в помощь, одной не сыскать!
- Учел, - кивнул Петрованов, щурясь на лучи восходящего солнца, - Ольгу поставил тебе заменой, Митину. Устроит?
- Митину? – удивилась Анна, - Как не устроит, да с чего она на свинарник-то пошла? Неужто не едет в город? Учиться хотела, в медучилище…
- Да упросил постоять, пока потеряху найдете, - пояснил Петрованов.
Видно было - его задевает, что и Ольга не останется на деревне:
- На медичку вздумала, такая егоза! Понимаю, в летчицы бы надумала, это бы по ней. А милосердия в ней пока так – с гулькин нос, - проворчал председатель, а Анне стало весело.

- А-а, - она, ухватив зубами конец платка, вытянув подбородок, кивнула снизу вверх, запрокидывая голову, чтобы не видно было улыбки, да ставший чувствительным Петрованов не истолковал превратно.
- Где искать думаешь? – спросил Петрованов.
Аннушка кивнула:
- Поищем, - понимая и то, что председатель знает, куда первым делом пойдут узнавать про потерю, и то, что говорить ему об этом не следует.
- Ну, так давай! На тебя вся надежа! – крикнул председатель, взобрался в седло и ожег Гнедка плетью, торопясь по неотложным делам.

Анна махнула рукой ему вслед и вышла на дорогу. Стала, прикрыв глаза ладонью, выставленной козырьком,  и загляделась, как завиваются за копытами Гнедка облачка пыли и как сносит их ветер на огневский огород, полого спускающийся к реке. Когда топот смолк, стало слышно, как заскрипела калитка и статная Лара вышла с пустыми ведрами, поглядывая председателю вслед.
- Поздно вышла-то, не успела показаться, - буркнула себе под нос Анна, - мало тебе, видать, бригадира! – и, ни на секунду не усомнившись, чтоб ее саму кто заподозрил, будто неспроста заглядывается на дорогу, повернулась и пошла собираться на поиски.


Когда Анна с Катей подходили к дому Епифана, сделалось темно – на небо наползла огромная, лохматая туча.
- Гляди, откуда и взялась, такое вёдро было?! – Катерина, ежась от страха, взглянула на Аннушку, словно та должна была ее как-то разуверить в загулявших в голове подозрениях.
Но Анне тоже сделалось не по себе от такого совпадения небесных явлений и их земного пригрешенья – обращения к ведуну.
Девушки остановились, не решаясь разобрать заложенный жердями выезд. Как вдруг огромные тяжелые капли зашлепали тут и там, и дождь, нешуточный, хлынул. Не сговариваясь, обе рванулись под навес Епифанова амбара и, замерев, глядели, как стури, словно струны, зашумели, натянутые до  глубокой, по щиколотку, пыли, замесив ее в вязкую почерневшую грязь.
- О, каплищи какие, - потерла мокрую шею Катерина, - аж больно, как лупит!
- Жди теперь, когда кончится, - кивнула Анна.
И, едва успев перекинуться короткими фразами, девушки не поняли, когда нависла давящая на уши тишина. Только птицы одни, не подозревая опасности, загорланили что было мочи.
- Гляди, - толкнула Катерина Анну.
- Да вижу, кончился, - откликнулась Анна и замерла, оторопев: опираясь на жердь, у изгороди стоял хозяин.
Девушки зазябли от страха, не доглядев, когда он вышел и как оказался в этом месте, и готовы были поклясться, что секунду назад его там не было. Епифан шагнул вдоль изгороди, опираясь на косо всаженные в землю жерди, взглядывая вдаль, по деревенскому обычаю приложив ладонь козырьком ко лбу.
 - Сухой! И не вымок ни капли, - шепнула Катя и показала Анне руку, пошедшую мурашками, и принялась растирать плечи ладонями, словно хотела отогреться.

Епифан, привлеченный движением, повернулся и выговорил глухо:
- Ну, зачем бог послал?
- Бога еще поминает, - быстро шепнула Катька Анне на ухо.

Та отмахнулась возмущенно:
- Да будет тебе! Ведь узнать  пришли! А рассердится да не скажет – куда пойдешь?
И, меняя выражение на почтительное, обратилась, выходя из-под  навеса:
- Потеря у нас, дядя Епифан!
- Знаю о вашей потере, - ответствовал тот.
Анна увидела, как остро под черными, сошедшимися на переносице бровями сверкнул пронизывающий взгляд черных глаз.
- Промокли? Заходите обсохнуть, – пригласил Епифан, заранее зная ответ, и, переждав их отнекиванья, стал раскладывать жерди заезда. Опустив с одного краю концы  жердей наземь, Епифан распрямил мускулистую  спину и перешагнул через них со двора – девушки подались назад. Он усмехнулся, крепко потер одна о другую широкие ладони и, заложив руки за спину, сказал, взглядывая уверенно и повелительно:
- А ничего вам про вашу поросюху я не скажу, куда попала.

- Почто же, дядя…, - запнулась Анна, чего-то пугаясь, - Епифан?
- Обидели тебя разве чем? – залопотала Катя и неуклюже выговорила извинение, - Так уж прости, ради…, - Катя, покраснев, отвернулась, боясь и взглядывать на ведуна.

- Да ништо, ништо, - отвечал знаток, не смутившись, - не легко обидеть-то меня, да тем боле вам, птахам несмышленым. А не потому, - он неожиданно возвысил голос и вздернув подбородок, посреб шею.
Девушки замерли, боясь вымолвить словечко. Анна со страхом глядела, как он зачем-то послюнил палец и выставил его в небо. Подержав секунду на ветру, кивнул, словно удостоверился в каких-то своих догадках, да вдруг сказал, сверкнув потемневшим взглядом:
- А вот я еще земли послушаю, - и, отойдя к амбару, у которого они только что прятались, неожиданно приник ухом к земле.
Катерина ухватила Анну за руку – та, сделав страшные глаза, выдернула руку.
Епифан так же быстро поднялся, отряхивая с колен сухую, из-под навеса, землю и уставя на них прожигающий взгляд, кивнул, подтверждая известное ему:
- Ну, так говорю: не я вам весть подам. А пойдете счас на реку, где ключ-то в овражке пробивается, у луга, что Пашка, завезенная, косила. Там и будет вам весточка. Поняли?

- Ка-ак нне пон-нять, - выбив зубами чечетку, заверила Катерина, пока Анна стояла с открытым ртом, и потянула подругу уходить.

Девушки дошли до горушки, спускавшейся к большей дороге, и только оттуда оглянулись – Епифан, как видно, уже забыл об их приходе. Лохматая его макушка виднелась из-за частокола, слышались его хлопки и выкрики: «Куда, дери тебя, вон поди!»
- Курицу гоняет, - удивленно сказала Катя, - а чего ж, выходит, и у него, как у нас, куры бродят, где попало?
Курица заполошно закудахтав, взвилась на частокол и, оказавшись петухом, загорланила, что было мочи, разверстнув яростно-красный клюв гостьям вдогон.

Девушки, взвизгнув, припустили с горки, крепко держа друг дружку за руки.
В молчании пробежав полдороги, за кладбищем, у поворота, они, наконец, перевели дух и присели.
- А заметила ты, как глазищи-то у него горят, словно фонарища? – спросила, замирая от воспоминания, Катерина.
- Как не заметила, а вот ты заметила, как дождь-то прекратился – а он у калитки, как тут и был?
- Ну? Неужто? Нет, не заметила! Ой, точно, не видала я тоже, как и оказался – а сухой! - выкатила глаза Катя.

Девушки подскочили и снова со всех ног устремились к Пашкину лугу, где, по указанью страшного мужика поджидала их весточка об их убегшей поросюхе. И, боясь и думать, что это будет за весточка и что им занадобится сделать, чтоб пойти за той весточкой вслед, девушки неслись, подбивая подолы ветром.

На Пашкином лугу травища вымахала – в рост, и по самому краю луга, обрывавшегося крутым бережком, стоял налитой ядреным соком разудалый осот, на верхушке которого набух, зеленый, расточавшийся острыми иглами бутон, по макушке   - красный ободок цветка.

- Гляди, какой! – Катерина потянулась и, не дотронувшись, отдернула руку.
Анна настороженно огляделась: на Пашкином лугу было тихо, в поросших ольшняком бережках не слышалось ни звука.
- Обманул? – не сдержалась Катя и неожиданно рассмеялась, - Сам как тот репей, колючий да злющий!

И вдруг что-то забулькало, застучало на реке - кто-то шумел, может, загоняя рыбу.
- Кто это, а? – спросила Катя.
- Сама не пойму,  вроде рыбак? – ответила Анна.
- Да   кому в такое время по реке бродить, по мелкому плесу, тут, небось, кроме мальков, никакой рыбешки не выловишь! Мальчишки, может, балуют.
- Да нам-то что, хоть бы и мальчишки!  Они лучше взрослых все разузнают, везде бегают!

Девушки перебежали реку по камням и за поворотом реки, за банями, увидали парнишку в сером пиджаке и кепке. Парнишка, заломив кепку козырьком назад, ботал ольховым батожком по воде, забредая к перебору, где, видно, поставлена была у него мережа. Добредя до перебора, он, все ускоряя шаг и преодолевая сопротивление убывающей воды, заторопился – ухватил под водой и - вытащил мережу. Держа на весу, дождался, пока стекла вода: маленький, отливающий темным серебром щуренок, изгибаясь и хлопая хвостом по жабрам, запрыгал в садке.
Парень, хохоча и приговаривая, выбрел на бережок и, выбрав добычу, принялся стягивать с себя одежду.

- Петенька, ты? – обрадовалась Аннушка.
- Петька?! – изумилась Катерина, - да ты чего в пиджаке в воду полез? Я уж думала, приезжий какой!

- А тебе чего до моего пиджака? Может, я его постирать заоднем хотел, - повернул бледное веснушчатое лицо Петя, выказывая недовольство.
Петя был деревенский дурачок. Жил он бобылем в старенькой избушке у реки. Перебивался милостынькой да дружбой со сторожем пилорамы.

- А тебе бог нынче щуреночка послал? – хитренько спросила Катерина.
- Бог-то бог, - Петя, видно, не на шутку был задет ненужным вмешательством, - да сам не будь плох!

- То-то, гляжу я, и не оплошал ты! Так его и споймал! Это кто ж тебя надоумил? – не унималась Катерина.
Анна подтолкнула ее под локоть и повела с другой стороны:
- Скажешь тоже: на берегу жить, да рыбу не ловить? Вот и выучился! Петя рыболов хоть куда! Вон мережа у него какая! Ловко ты выучился, Петя, рыбку ловить!

- Жрать захочешь – выучишься, - отрезал Петя, все же подобревший от похвал, - вы, может, на уху хотите, так я…
- Да что ты, Петенька, благодари тебя господь за твою дороту, - снова встряла Катька, - некогда нам, беда у нас.
- Беда? – переспросил Петя, и в лице его появилось замешательство, - Почему беда? – не мог он в такой момент понять чужой беды, но и своя радость как-то померкла.

- Да мы слышим, кто-то рыбачит, - опять взялась подбираться к своей цели Анна, - а ты вон какой ловкой! Так не поможешь ли, думаем, в нашей беде?
- Помочь? Да чем я-то? Помогу? – растерялся Петруша.
- А не видал ли где нашей поросюхи, - замирая от ожидания, напрямик спросила Катя, - ты ведь ходишь по лесам, все насквозь тропинки знаешь! – и сама обрадовалась, что это и на самом деле так.
- Поросюху-то? – переспросил, сам вспыхивая от радости, Петруша, - Как не видать? Видал! Видал я поросюху! А это ваша, стало быть, убежала?

- Петенька, родной! Мы тебе и на маленькую дадим, во, - Аннушка вытащила из кармана трешницу, - отведи ты нас, Христа ради, к нашей поросюхе, пока не наделала делов, не загубила поросят!
Петруша потянулся было за трешкой – но, вспомнив про драгоценный улов, накрыл бьющегося оземь щуренка кепкой:
- Не-а, не пойду! Счас так мне недосуг! Вон – вишь, щуренка ободрать надо, ушищы наварить! Ушица вкусненькая, - Петя разулыбался, даже слюнку пустил.

- Петька, у тебя, небось, ни соли нету, ни хлебца?
- Найду! – важно сказал Петя. Повспоминав, хотел загрустить, да раздумал, - А не найду – и так съем, без соли, эка невидаль! – и Петя, отряхнув пиджак, стал натягивать его, мокрый, на себя.
- Петька, да пошто мокрый натягиваешь?
- А сподручней – не так жарко зато.
 Ухватил своего щуренка за хвост – тот забился и выскользнул. Тогда Петр сдернул с головы кепку и, накрыв ею щуренка, поймал еще раз и, захохотав, пошел, держа его, мотающего взлетающим из кепки хвостом, перед собой.
- Петька! Мережу забыл! – крикнула Катька, соображая, как им с Анной дальше быть.
 Тот оглянулся – щуренок выпрыгнул из кепки и забился в грязи.
- Лови его Петька, исхрястается весь! – крикнула Катя и, подбежав, выхватила из рук дурачка кепку и накрыла им щуренка. Выставленным локтем не давая рыбаку ухватить добычу, заглянула дурачку в глаза и, дождавшись, пока тот не заулыбался ей привычно, зашептала:
- Иди, Петька, чего скажу!
- Да недосуг мне, - искривился Петя лицом. Он готов был заплакать, лишь бы от него отстали в такой важный момент.
Но Катя была не из тех, кто отступает от поставленной цели.

- Слышь, ты этого щуренка есть не смей! – сказала она грозно, - придерживая бьющего хвостом щуренка.
- Это еще почему? – Петя аж захлебнулся от негодования. Минута – и он вцепился бы обидчице в глотку.
Но Катя хитренько сощурилась и поманила дурачка скрюченным пальчиком:
- А потому, зашептала на ухо - Петя почесал покрасневшее ухо и всмотрелся ей в глаза – глаза потемнели, - что щуренок этот не простой!
Петя хохотнул:
- Золотой, что ли?
- Лучше золотого!
- Чем это? Чем лучше? – насторожился Петя.
- А тем, что если ты сейчас его отпустишь, он тебе чугун щей наколдует.
Петя отстранился от Катиного лица, пылающего азартом, посмотрел недоверчиво:
- Ладно врать, нашла дурака!
- Верно говорю, но только у тебя на это есть две минуты.
- Это ж почему?
- А потому, - сказала, уже распаляясь возмущением, Катя, - что если через две минуты ты его не выпустишь  в речку, уж он ничего сможет наколдовать!
- Почему? – обиделся Петя.
- Да потому! Что сдохнет! Он без воды, чтоб ты знал, не жилец! А ну, говорю – быстро тащи его в воду!
Петька подхватил кепку с прыгающим, но уже реже, щуренком, и, торопясь на подгибающихся от страха и торопливости ногах, побежал к речке.
Анна, поняв, что Катька обвела-таки дурачка вокруг пальца,  смотрела, сидя на большом, нагретом на солнце камне, и не знала, радоваться уже или пока рано. Катерина подбежала к ней и, что-то коротко нашептав, приказала:
- Сейчас беги! Мигом!
- Да зачем? – пыталась воспротивиться Анна, но Катерина сделала такие глаза, что Анна только замотала головой на Катькины сумасбродные выдумки и, хмыкая и похохохатывая, побежала исполнять приказанное.

Когда Катя привела поникшего Петрушу в его убогую избушку, на столе уже стоял, наполняя избу  запахом съестного, чугунок постных щей.
Петя-дурачок тут же уселся и, как был, не сняв мокрого пиджака и не сполоснув рук, ухватился за ложку, предусмотрительно положенную для него Аннушкой, и в один присест умял весь чугунок. После того глаза его посоловели и закатились. Он откинулся к стеночке и, раскрыв рот, забулькал горлом.
- Помирает, никак, - ужаснулась Аннушка, - Чего ж ты наделала, Катя, как теперь дознаться нам про Маньку? Сгинет и она, со всеми поросятами, как Петя-дурачок!
- Да с чего помирать-то ему? Я для Ешки варила, никакой отравы так не было в щах!
- Да может, он год не едал, а тут, сдуру-то, и объелся! Беги давай за фельдшерицей! Ой, постой, я тоже тут с ним одна не останусь!

Девки кинулись, было, на выход, да половицы под ногами так запели и закачались, что девки испугались, как бы дуракова избушка не раскатилась под их резвыми ногами по бревнышку.
Первой опамятовалась Катя и, выходя из присеста, ухватила Аннушку за руку:
- Да постой! С чего ты решила, будто он год голодный? Его уж так Еремей-сторож жалеет, Матрена Еремеева сколько раз жаловалась: сам, говорит, голодный будет, а уж дурачка накормит.
- Да может, Матрена привирает?
- Может, привирает, а может, и нет! Гляди, - указала на повалившегося на лавку Петрушу, - кажется, заснул он просто? Набродился в реке, с самого может, с утра рыбачил бродил?
Катя подобралась поближе к лавке, на которой развалился Петя, и цапнула его за нос – Петя и подскочил, оглядываясь, отдуваясь и явно не понимая, где он и что с ним происходит.

- А! Проснулся, голубчик! А ну, выкладай давай, где поросюху видал?
- Где видал, где видал, на Сварах она и сохучилась, со всем своим выводком! В аккурат, где Синега с Рыжанкой сходятся, там островок такой, так по солнышку если пойти, вон тамотко и горушечка, а на горушечке ольхи стоят, да такие стоят ольхи – не видал таких нигде, вот и… - Петя остановился и, поняв, что его обдурили, выкатил глаза, захлопал белесыми ресницами, - почто дурачка обманули? – спросил, оттопыря губу, и низко склонил голову, нависая нестриженым чубом над пустым чугунком. Из глаз его закапали слезы, такие большие, что было слышно, как они ударяются, достигая чугунного дна.

- Наделали делов, батюшки-светы! – опечалилась Анна.
- Да ладно, я враз его  успокою, - заверила Катя и подбежала к плачущему Пете.
- Ну ты чего, дурачок, - она обняла его за плечи, - ой, да сырой-то весь! И еще сырости наразводишь, избушка-то твоя и заплесневеет, – и Катя принялась тормошить Петрушу, уговаривая его снять мокрый пиджак.
Но он упирался - вывертывался и не давал снять пиджак. Катька только сама вся вымокла, возясь с упрямцем, и в конце концов разозлилась:

- Сними, говорю, экой нетопырь! Замерзнешь в своей хибаре, кашлять станешь!
- Э! Ты! Ты зачем так? Замерзну? Ну, так и ладно! А я может, умереть хочу! Пошто вы меня, дурачка разобидели? У меня, может, и было всей удачи – один щуренок, и того – украли у меня?!
- Какое украли? Кому нужен твой щуренок?
- А разве тебе не нужон, если, говорила, волшебный?!
- Ну, так мне что, у меня – вон, жених есть. Я для тебя старалась!
- Ага старалась ты! Жених! Нашла жениха – за душой ни куриного потроха!
- Да ты… - Катя захлебнулась от возмущения, - это я его еще жалела?
Петька тоже озлился:
- Зачем щуренка выпустила? Как я ухи хотел! Я этого щуренка вот с таких караулил, - Петруша показал, каким был щуренок, когда он его на реке высмотрел, - мне вот и мережку дали хорошие люди. Думал, ухи наварю! Вку-усненькая-а-а ушица! – И Петя снова заплакал. А когда Катя взялась ему говорить, что, может, его и другие чудеса ожидают за то, что выпустил волшебного щуренка, Петруша вдруг окрысился, посмотрел злобно и проговорил:
- Чудеса? Ожидают… Вся жисть моя – во какие чудеса! – и он обвел свою серую, рассыпающуюся избушку отчаянным жестом, - у дворового пса чудес не столько! Ну и вы, ужо, - и он вдруг страшно погрозил скрюченным пальцем, и в глазах блеснуло что-то невыразимое, - погодите! Жених? Будет тебе жених! Обеим! По жениху будет!

Аннушке сделалось страшно и муторно, до дурноты.
- Пойдем! – она тронула Катю за рукав.
- Да чугунок-то забрать, - шепнула та, артачась.
- Какой чугунок, оставь уж ему, - и Анна вышла, содрогаясь от какого-то подспудного страха.

Через час хода по дороге между полями, в полном молчании, когда пересекли Кривизну, чтобы перейти на дорогу на Свары, Анна сказала, с тоской поглядев в темнеющее предгрозовое небо:
- Да, наворожил, видать, нам весточку, Епифан.
- С обиды, думаешь? - как всегда, догадалась о невысказанном Катя.
- И вот откуда ты всегда угадаешь, думаю? – в сердцах отозвалась Анна.
- Чего, думаешь, и догадки мои кто подсказывает мне? – ужаснулась Катя.
- А не болтай, чего Бог не велел, - сердито окоротила ее Анна, перебредая стремнину на переборе Свар.
И чтобы не думать, на что сердится, выйдя на берег, странновато посмотрела на Катю и, обуваясь, предложила, - думаю, придется теперь самим слушать.

И, не объясняя, почему ей так подумалось, приникла ухом к земле. Катя, движимая солидарностью, кинулась рядом. И в лесной тишине, отвлекаясь от птичьего гомона, девушки стали слушать, не даст ли земля весточки. Как вдруг ясно до их ушей донесся гул, от которого они, оторопев, и хотели отпрянуть, да неведомая сила притянула с такой силой, что едва смогли разогнуться. Когда все же поднялись – молча уставились друг дружке в глаза, тяжело дыша. Из далекой лесной древности пришедшим чутьем обе уже угадали, в какой стороне искать им пропажу.


Часть IV
Глава 1. Воспитанник интерната

Как Ник оказался учеником образцово-показательного интерната он не знал.
С тех пор, как он стал осознавать себя, он помнил, что его со всех сторон обступали серые, тускло поблескивающие сводчатые туннели, из лабиринта которых его выталкивали вместе с другими, такими же обезумевшими в бесконечных блужданиях то ухающих в подземелья, то взмывающих подвысь движущихся лентах транспортеров – тогда над головами оказывались просветы, открывающие небо, при ближайшем рассмотрении оказывавшееся зарешеченным.
Он так и не успевал рассмотреть тех, других, только всем существом своим понимал тот же истошный ужас, сжимавший и разжимавший их в конвульсиях, прекращавшихся лишь на время, когда их рассаживали на скамьях, а позднее – за партами, в затылок один другому.
В центре помещения, где их собирали, оказывалась аренка, возвышение, на котором появлялся некто, они не знали, кто, пока им не объяснили: учитель. Она брала в руки гибкую указку, то укорачивающуюся, чтобы можно было указывать на появляющиеся на экране за ее спиной изображения, то удлиняющуюся, ровно настолько, чтобы тронуть (или хлестнуть)  того, чей визг нужен был в определенный момент. Так постепенно они узнали один другого по голосам. Каждый раз указка прикасалась по-разному. Если сидящий на скамье делал то, что нужно было учительнице, прикосновение было приятным. Если же нет – нужно было стерпеть  зуд, жжение, или боль, до самой непереносимой. Но какой бы непереносимой не оказывалась боль, сидящие на скамьях, а позднее за партами, готовы были стерпеть все, лишь бы учительница, разозлившись, не вытолкала раньше времени в вертящиеся коридоры лабиринта.

К тому времени, когда Ник понял, что он Ник, и оказался жителем вполне комфортабельной  каморы, с умывальником, нужником и подоконником, над которым виделось ему  нечто, чего не было, он понял еще, что должен скрывать ото всех, что он – самый неспособный из всех, как он теперь знал, учеников интерната, и что он глубоко несчастен.
Он был несчастен потому, что все учащиеся интерната, прошедшие лабиринт, успешно позабыли пережитые в нем муки, а он – не мог позабыть, как ни старался. Все учащиеся предвысшей ступени (те, кто пережили лабиринт и теперь медитировали на музыкальных  занятиях  счастливое детство, дарованное родным интернатом), обзавелись друзьями или хотя бы товарищами по интересам – он же, хотя и умел широко улыбаться многим, поддерживать разнообразные беседы и имел навыки партнерства, позволяющие камуфлировать выгоду под сотрудничество (что считалось достижением повышенной категории сложности), не питал ни к кому искреннего интереса, даже для обхождения в игре, и не умел обманываться в их побуждениях относительно себя. Последнее было показателем двойственным. С одной стороны, предварительные тесты диагностировали высокую степень критичности его мысли, что оценивалось, как высокая степень обученности. Опасность таилась в том,  что итоговыми тестами высшей ступени неумение обмануться диагностировалось как отсутствие доверия к товарищам. Учащийся, не приобретший умения доверять товарищам на высшей ступени обучения, квалифицировался некомпетентным со всеми вытекающими последствиями, вплоть до распыления на низшую ступень.
Ник понимал, что заново пройти лабиринт, даже в распыленном состоянии, ему не удастся. И, замирая перед миражом над подоконником в своей каморе, перетворялся в разреженность, чтобы не обнаружить и тени сомнений в состоянии счастья на случай внезапного проникновения вышних с целью проверки сампо. Спасало то, что на  предвысшей ступени  учащимся доверяли, и проникновения в сознание, а тем более, в подсознательное учащихся было исключительной редкостью.

К тому же в интернате происходили подвижки, о которых не говорили – учащимся запрещено было говорить за стенами учебных аудиторий – но о которых понимал всякий предвышник, вопреки инструкциям, встречавшийся взглядом с другим предвышником или, паче чаяния, с преподом. Те же из предвышников, кому выпадала тяжкая ответственность исполнения  долга интерна, попадали в святая святых – в капсулу подготовки «на  выход» - оттуда если кто и возвращался, то ненадолго. Возвращаясь же, привносил такую информацию, которая растекалась по коридорам камор с быстротой мысли и которую моментально хавали и улавливали ушлые предвышники из тех, кто в такие моменты исхитрялся проскочить по коридорам непосредственно за несущими ее. Конечно, большинство предпочитало выходить, когда развеивался самый запах воли, но все же жажда иных означала колоссальные подвижки и изменения основ. Важно было и то, что теперь «на выход» готовили интернов не только, как раньше, из вышних, но из предвышников. Ник боялся, что, выпади ему такое испытание до срока, он не справится, и это сознание мешало ему продвигаться.
Каждый выход интерна становился событием все более значимым и, как догадывался Ник, все более тревожным для иерархов. Об этом можно было догадаться уже по тому, как все более рассеянными становились неизмеримо собранные раньше преподы- руководители интернов «на выход». Когда Аделаида, выводя одну из важнейших пространственно-временных координат на семинаре предвышников по внедрению, сняла очки и в растерянности посмотрела открытым взглядом на Ника, он с ужасом прочел ее беспомощность и понял, что обречен быть ее интерном «на выход».

Самое удивительное, что когда он оказался выдернут из своей комфортабельной каморы и водворен на этаж вышних, страх оставил его тщедушное существо, и он, сам не понимая как, впервые ощутил себя достойным свершения, если не сказать, подвига.
 
Он так переживал это новое состояние, что не заметил, как перестал, по усвоенной со времен лабиринта привычке всем тщедушным существом вслушиваться и впитываться в наставления и разъяснения преподов. Он питался теперь этим новым растущим в нем ощущением обретаемого сходства с достоинством, когда вдруг на коллоквиуме по манипулированию не обнаружил, что не может, как прежде, включиться на всю в прохождение коридора резюмирования, и что действия его, повороты его мысли, текущей как бы непроизвольно, его ответы автоматизировались и выдаются как бы помимо его воли, и, таким образом, его внутреннее вырастающее живет собственной, закамуфлированной для других жизнью. Он испугался опасения быть разоблаченным, но тут заголосил и замигал сигнал окончания теста, который, как оказалось, он прошел безупречно.

Так он был послан «на выход». Задание его было несложным, а нелепости заданий умели не видеть даже текущие по лабиринтам. Он же, предвышник, посвященный в вышних, едва не оплошал, оказавшись на воле, которой он, ему казалось, не видал, и которая оглушила его настолько,  что он чуть было не промахнулся с пространственно-временными координатами. Впрочем, погрешность оказалась мизерной – он сумел исправиться и задание, как посчитал, выполнил и вернулся, ликуя. И впервые со времени, когда начал осознавать себя, почувствовал себя счастливым.

Тем неимовернее показалось ему бешенство, в которое пришла Аделаида, когда  он вручил ей добытое: двух малюсеньких, мягких, хрюкающих существ, которые вызвали в нем невероятное чувство, от которого Ник плыл и плавился.

Аделаида, увидев существ, взвилась и забилась до утраты формы. Жгучим вихрем носилась она по капсуле воплощения, в которой приняла Ника в одиночестве, боясь, что он не справится с заданием. И если бы навыки перевоплощения в разреженность не помогли ему растечься вокруг ядра ее гнева, она распылила бы его прямо в аудитории, не дождавшись комиссии. Дезориентированная неистовством, она успокоилась, когда не обнаружила своего интерна. Самым тщательным образом отсканировав аудиторию, Аделаида решила, что, нарушив инструкцию,  распылила подопечного, но, вернувшись в образ, оказалась слаба, чтобы отыскать его субстанцию тотчас же и устало махнула рукой, отложив неприятное дело до возвращения силы. Ник, обвившись разреженной сетью вокруг сгустка ее гнева, краем сознания поразился, что существа, доставленные им, хоть и жались в угол, но остались целыми и невредимыми. Разреживаясь до бесплотности (это был его первый подобный опыт, который он обрел, скорее всего, из ужаса перед распылением), он проник в ее сущность. Он испытал восторг открытия и отвращение от познанного. Отвращение было таким сильным, что он едва удержал состояние разреженности до тех пор, пока она не вернулась в свой покой и не вверглась в забытье.

Превозмогая отвращение, он боялся ощутить себя Ником, чтобы не пробудить  ее чувств. И хотя тогда уже подумал, что изменил ее сущность, не зная, насколько. Сохраняя нейтральность, освободил сгусток ее гнева, удивляясь тому, откуда явилось умение консервировать ярость. И, краешком сознания осязая ее переображение, испугался нарастающего в себе отвращения. В этой точке процесса он понял необходимость положительного чувства при разъятии сознаний и – запаниковал. И, латая лакуну, которая могла быть замечена при сканировании происшествия иерархами, по неопытности и в панике смог воплотить только одно положительное ощущение из испытанных. И тут с ужасом заметил, как дева, в которую преобратилась Аделаида после разъятия сознаний, стала приобретать черты, которые так потрясли его в похищенных с воли существах и которые оказались чудовищными в новом облике Аделаиды.

Ник завис над воплощающимся чудовищем, не в силах перенести зрелища. И тут смертельный ужас несуществования протолкнул его в святая святых интерната – центр памяти, куда он просочился, не зная ни открывающего кода, ни пароля выхода. Он просочился в центр памяти полным профаном. Тряский ужас, пробивающий сеть его разреженного состояния,   настолько спутал все, что ни было заложено в его состав пребыванием в учении, что спящий на пульте управления дежурный препод не воспринял его как сущее. Понимая, что в его распоряжении время до предстоящего совета по профилактике распыленных, он обнаружил неожиданно возросшее чувство достоинства плюс доступ к святая святых, и действия его стали четкими и алгоритмичными, а при необходимости – ритмичными или аритмичными. Сканируя состояние дежурного препода, который через мгновенье был осознан как часть тупого стада, Ник проникал слой за слоем центральной памяти. Он едва сдерживал чувства, охватывавшие его при наращениях сознания.
К моменту проникновения в верхние слои он уже мог сканировать одновременно сознание всех членов совета по профилактике, в которое он проникал параллельно с овладением верхними слоями центра памяти. 

За бит до возвращения этих последних из забытья, он закончил овладением и уверенно и точно внедрил в их подсознание необходимые ему движения.
В подсознание Аделаиды он проник после всех, и оно отвратило его с новой силой. Превозмогая отвращение, он внедрил нужные ему движения и провел разъятие сущностей. Посмотрев на вновь показавшиеся в ней черты существ с воли, он решил не убирать приращения и оставить ее в этом  колеблющемся образе навсегда. Это была его первая месть и первая личная жестокость. Он испытывал страшную боль, но и удовлетворение от успешно проведенной операции. На всякий случай, освобождать ее от чувства к самому себе он тоже не стал. Он еще задумался, не распылить ли ее вовсе, но понял, что расправиться со всеми иерархами он не в состоянии, а распыление одной Аделаиды обнаружится и вызовет нежелательное для него следствие. В непонятных мечтаниях он замешкался, и потому вынужден был применить едва полученные и неотработанные познания и всю изощрившуюся изворотливость для того, чтобы обмануть чувствительность приходящего в сознание дежурного препода, чтобы просочиться в свою камору. Камора показалась ему удобной как никогда: оставшееся до совета по профилактике время он должен был употребить на восстановление силы, ведь ему предстояло вести невиданное по изнурительности и изворотливости состязание с советом иерархов, искушенных во всех тяжких провинившихся и отклонившихся предвышников. Он должен был выиграть, а для этого ему нужно было скрыть все приобретенные познания, убедить их в своей невиновности, в ошибочности гнева Аделаиды, а главное, в готовности исправить ошибку, получить важное задание «на выход» и спасти тех двоих, зябко жмущихся в угол капсулы по воплощению.

И только он вышел из распахнувшихся  настежь ворот калитки интерната для детей военнослужащих, погибших при исполнении долга в горячих точках,  он неожиданно осознал то, что исключили из центра памяти: он не был никаким сиротой, его залучили в лабиринт интерната обманным путем, как обманным путем содержат там многих и многих похожих на того, кем он был на одном из уровней обучения. Что интернат – давно не интернат, и никаких сирот там нет. Что название его – пустое прикрытие, камуфляж по однажды существовавший, настоящий интернат для сирот погибших воинов. Что преподы давно обратились в такое, что он ненавидит всем своим существом, и они – его враги навеки. И тут – стоп, открылось что-то настолько страшное, что он покачнулся, едва удержавшись на ногах, и что-то похожее на ступор, выключение, паралич едва не толкнуло его обратно в кошмар, из которого вышел, но – знакомый кошмар! Он всей спиной ощутил нависшее за спиной молчание и проверил, хорошо ли сокрыты его мысли от тех, кто рукоплескал ему за спиной.

- Браво, мальчик! – раздался восторженный выкрик Аделаиды, - только здоровая злость поможет расправиться со злом в этом мире.
- До ненависти, - раздался сдавленный, но громкий шепот.
Он не стал раздумывать, кому принадлежит этот шелест и, вскинув согнутые в локтях руки со сжатыми в кулаки ладонями, что можно было принять и за жест единения, обернулся напоследок и, снова став лицом к неведомому, шагнул за порог учебного заведения.
Тем двоим, оставленным в капсуле воплощения, он пока помочь не сумел.

 Глава 2. Воля

Девушки молча поднялись на горушку, а после спустились в низинку, как и указывал Петя. И остановились, выглядывая, не видно ли с дороги тех ольшин, о которых рассказывал дурачок. Когда вдруг послышалось похрюкиванье и взорам обескураженных скотниц представилось невообразимая картина: два малюхоньких поросеночка, суча копытцами, забирались в небо, словно по невидимой лесенке, все выше и выше. Взобравшись на высоту, где разглядеть их стало трудновато, и девушкам пришлось изо всех сил задрать головы, поросята резко взяли на север и рванули с такой быстротой, что через мгновенье оказались точкой, прочертившей по небу стремительную прямую, а еще через мгновенье вовсе исчезли из виду. 

Анна  с Катериной застыли на тропине, словно соляные столбы, и пробыли столбами невесть сколько времени, так что дятел, стук которого они услыхали еще перебредя реку, перепорхнув на дерево рядом, глянул на обеих профессорски строго и принялся долбить червоточину с такой силой, словно хотел устыдить бездельниц.
Катя, отходя от испуга, ватной ладошкой тронула Анну:
- Аннушка, видела ты что ль, поросенков-то?
- Как не видала, - отозвалась Анна, с опаской поглядывая на дятла, словно на нежелательного свидетеля. Дятел глянул уж вовсе унижчтожающе и, долбанув еще пару раз, вытащил червяка и, подразнив им  чужих, улетел.
- А-а-а, - тяжело  входя в сознание, растянула Катерина, - а я уж, грешным делом, подумала, будто как с маманей, со мной приключилось.
- Ну, Катька, вовсе худое творится! – непослушными губами выговорила Аннушка и, не в силах удержать давно зародившееся подозрение, зашептала, - вот ведь так я и знала, не простая та зверюга по зиме-то к нам захаживала!
- Ну, так думаешь, она, что ли наших поросят на небо уволокла? – ахнула Катя.
- Она? – изумилась Анна неожиданному повороту, да засомневалась, - ну, это, - она крепко потерла лоб, - про небесно, Катька, ничего нам неизвестно, а только думаю, знак нам был всем, дуракам, а мы? Ничего-то мы, дураки, не поняли..
- А чего понять-то надо было, Аннушка?! – молитвенно сложив руки, возопила Катя, трясясь от страха.
- Да чего? Каждому есть про себя что понять! – отмахнулась Анна, вспомнив со всей ответственностью про остальных поросят и про Маньку и устремляясь напролом, через лес, к тому месту, откуда выпорхнули улетевешие поросята.
- Аннушка, погоди! – ухватила ее за подол подруга, - объясни, ничего я не могу понять!
- Да что тебе объяснять, - раздосадовано обернулась Аннушка, - пойдем давай остальных искать, пока нечистая и тех не утащила! Дурачка еще обидели! – и Анна решительно принялась пробираться через лесной бурелом.
- Ох ти мне, да мои батюшки! – запричитала Катя, поняв всю гибельность своего поведения, замутившего деревенские устои, и моля дать знак, возможно ли теперь хоть что-то исправить или все уже потеряно, пошла следом за Анной.

Девушки шли, не чувствуя, ни цепляющих сухих коряжин, ни хлестких ветвей, оставляющих на их телах ссадины и горящие полосы. Только оказавшись на краю огромной, похожей на след от снаряда, ямой, полной воды, Анна широко расставила руки, преграждая путь - и вовремя, потому как Катерина брела следом в таком душевном раздрае, что, не ткнись в выставленную Аннушкину руку, враз влетела бы в яму.
Аннушка вспомнила об осторожности:
- Слышь, Катька, чего скажу, - зашептала,  словно и в этом глухом месте опасалась быть услышанной.
Катя, побледнела, карие глаза сделались черными и огромными, облизнула губы и повторила попытку спросить:
- Чего? – голос снова пресекся.
- А вот чего, - Аннушка посмотрела строго, и в лице проступило выражение, сказавшее больше слов, - ты, Катька о том, чего видели, гляди, - Анна так повела головой – у Кати поджилки затряслись, - и думать забудь!
Катя без слов закивала головой.
Но Аннушка еще подняла руку с выставленным указательным пальцем и, поведя глазами - Катя, вздрогнув, оглянулась - прошептала:
- Ни слова! Поняла? - она тряхнула подругу за плечи, буровя ее насквозь прожигающим взглядом, - Ни единого, - добавила, по слогам вдавливая уничтожающий смысл произошедшего, - ни-ко-му!
Катя снова затряслась и закивала:
- Поняла, Аннушка! Ой, поняла.
- Тихо теперь ступай, - приказала Анна и сама пошла, поддерживая мелузный  кошель за спиной, словно он не весил ничего, выглядывая, где лечше – бесшумнее –пройти, ступала сторожко.

И тут они увидели ольшины, о которых рассказал им Петя. В прикорневой части ольшины сходились близко одна к одной, образуя между корнями  круг. Мощные стволы взметывались подвысь, расходясь и отклоняясь, словно вели хоровод, блистая тусклым серебряным отсветом гладкой коры. Раскрывающиеся кроны шумели где-то в поднебесье.
Неслышно подобравшись к чудесному, раскрывающемуся к солнцу, шатру, Аннушка выглянула из-за дерева, обхватив его гладкий, нагретый на солнце ствол: Манька лежала у подножья ольшин, между корнями – выводок поросят, от роду не больше трех дней, сосредоточенно чмокал у ее сосцов. Один из поросят, потерявший сосок, вскочил на копытца, повизгивая, ища, оттолкнул соседнего, и оба принялись толкать друг друга, борясь и похрюкивая. Манька подняла голову – огромные уши мотнулись - она открыла глазки, засветившиеся тревогой.

- Маня, Маня, сюхоньки, сюхоньки, - уважительно завела Анна, пытаясь напомнить об их знакомстве.
Поросюха вскочила, изготавливаясь к отпору. Поросята посыпались, на лету отрываясь от сосцов и осыпаясь на подстилку, которую Манька, похоже, заготовила заранее.
Аннушка влезла в логово беглянки и, подхватывая поросяток, одного за другим, проворно принялась собирать в кошель.
Манька растерялась от человеческого вероломства и стала.
- Маня, Маня, сюхоньки, исхудала-то, Пойдем, давай в стайку. Тепло-то, Маня, пойло-то какое я тебе заварила, вкусное! Идем, сюх-сюх, идем, милая, не трону ведь твоих поросяток! И никому в обиду-то не дам! Сюх-сюх-сюх, - снова поманив строптивую Маньку, Аннушка подняла кошель повыше, чтобы протащить его между близко сходящихся ольшин:
- Катька, помогай давай!- выкрикнула и успела еще поглядеть, как, набыча голову, Манька взрыла землю копытами и взвизгнула, - а быстрей-то давай!, - прикрикнула на Катю и, сама выскочив из-за ольх, заторопилась что было мочи, выбредать на дорогу.

- Аннушка, - позвала ее Катя, едва за успевавшая за подругой, - так а Маньку-то будем подманивать?
- Да придет и сама, куда денется, не первый раз! – тяжело переводя дыханье, отмахнулась Анна, - куда она от поросят денется!

- А сколько их, Аннушка, в кошеле-то у тебя? Все оне там?
- Десять!
- А, стало быть, десять! – откликнулась Катя и прикусила язык, памятуя Аннушкин наказ.
Аннушка повернула голову, тяжело сгибаясь под ношей и, снова значително глянув, сказала:
- Десять.

На ферме их уже поджидал Петрованов, как всегда, разузнав по слухам о происшедшем.
- Нашли?! – спросил, подсобляя Анне снять из-за спины кошель и заглядывая в него.
Поросята лежали смирно, плотно прижимаясь один к другому.
Катя забегала, настилая подстилки, только на секунду выглянув на Аннушку, чтобы спросить, в Манькину ли стайку настилать или отдельно куда поместить их. Скотницы бережно вытащили поросят, одного за другим осмотрев, уложили на подстилку.
- Может, покормить их, через соску, пока гулена-то шляется? – спросила Катя.
- Да кормила как раз, когда нашли, - возразила Анна, - подождем еще.
- Десять? – спросил Петрованов с некоторым разочарованием, - А думал, может, поболе на этот год, - и, согнутым арапником заломив кепку, спросил, - не сожрала, случаем, приплода-то?
 
- Ну, скажешь, Петр Иваныч, - сверкнув глазами, ответила Анна, - сожрала бы так всех?  А так, - она вдруг потерялась и вытащила крайнего поросенка, ухватив его за задние копытца, показала председателю, - во, гляди, какой – хорош?
Поросенок задергался, вися головой книзу, заверещал.
- Хорош-то, хорош, - с сомнением покачал головой председатель, - да когда теперь эта строптивица заявится, не потеряли бы в весе!
- Заявится! – заверила Анна, возвращая поросенка на подстилку, - Первый раз, что ли!
- Да, ведь вот единая из всего стада такая непокорливая! Каждый раз так и утечет! Это, видать, инстинкт в ей такой просыпается!
- А не знаю, чего в ней просыпается, а только я в этот раз и окошко досками заколотила, ты погляди, на какие гвозди! А не удержало и то ее ничто!
- Да хоть бы волки ее там, в лесу не задрали! – засомневался председатель.
- Да поглядел бы ты в глаза ее, Петр Иваныч! Зла-то в ней сколько сделалось! Она и так злющая этакая поросюха, никого на дух не подпустит, искусает, копытами затопчет! Вон Катька знает, и близко не суется! Одну меня и признает та поросюха! Такая и от волка отобьется! А упрямства сколько в ней – другая бы следом так и побежала, а эта, гляди, артачится!
- Да, строптивая животина! – согласился Петрованов и, покумекав, решил про себя, что, даже если пропадет поросюха, можно будет составить на нее акт, как на павшую от болезни, да списать. Что ж Доезжачий нужной болезни не найдет?!

Манька появилась на третьи сутки, как раз когда Катя взялась кормить ее поросят по очереди из соски, а Аннушка с досады, что пропадут поросята без матери, загромыхала с ведрами по откосу к реке. Только наклонилась воды зачерпнуть, как слышит – будто чавканье раздалось по-над водой. Глянула на тот берег, где у перебора перегоняют Трохалев с Гришановым стадо через реку и где в вязкую сине-серую грязь замешан коровьими копытами берег – а Манькина голова торчит из той грязи, и даже огромные, торчащие по сторонам уши – и те серо-синие от стекающей глинистой жижи.
- Маня! – охнула Анна, - да что ж ты поделала-то с собой, голубушка! Ведь эк тебя за неделю теперь не отмоешь!
Аннушка поставила ведра с водой, вытащила из кармана давно приготовленную ржаную горбушку и протянула, уговаривая:
- Иди давай, подружка, домой! Сюхоньки, сюхоньки! Заждались поросята-то тебя, матушка, голубушка, иди, родная, иди! А никто твоих  детушек так не обидел, - воркующим голоском заговорила Анна. - Лежат на теплой подстилочке, да Катерина вон из соски их кормит! А ни пошто ты и задумала: себя если извести, что, мол, не вернусь в неволю, и они пускай, думала, людям не достанутся, так ведь ты того не изменишь, Манюшка, чего от века заведено. Уж прости, родная, а по-другому так не могу я поступить! Где бы такое видано, чтоб скотница поросюх на волю выпускала! Да и с поросятами? Думаешь, мне, может вон как сладко живется? И в голову не забирай! Самих нас, не лучше той скотины держат: хрястаешь, хрястаешь, ни белого свету, ни зги не завидишь от той работы, а радости было у меня сколько? Вот хоть настолечко? Сама знаешь, кажной день ведь мой у тебя на виду! А мне топерь чего – так же вот закопаться в грязь рядом с тобой, да голову пеплом обсыпать? А так ли мне хочется иной раз взвыть – не по-человечьему! Да терплю! Зачем? Да я почем знаю? Терплю! Бог, родная, терпел, и нам велел, люди говорят. Много, скажешь, чего люди говорят? И это правда. А только, сама пойми, раз уж привело тебя ко двору: чем дольше ты тут будешь в грязи прохлаждаться, тем больше поросята твои будут голодать. Так что уж давай, родная, выбредай, - Анна перешла речку и ухватила поросюху за ухо, потянула на себя.

Поросюха заворочалась в грязи, закрыла глаза и завалилась на правый бок, почти полностью погрузившись в грязь.
- Да Маня, какая ты есть-то вот! – Аннушка, не понимая причин упрямства, отчаялась при мысли, что, может, Манька не захочет вылезти из грязи не один день, чтоб взять, может, да и пропасть на глазах у скотниц, отнявших у нее поросят.   
- Ты может, думаешь, я себе отобрала поросят твоих? Так нет! А уж свинины так я сроду не едала, окромя вяленой баранины мама ни из чего и супу не варит! А говорю тебе, заведенного порядку так и никому из людей не нарушить: вон, Степу-то, погляди, с места стронули… А почему? Когда бы не война, разве б он с деревни уехал куда? Парень-то какой работящий, да скромный, уж чтоб обида какая кому от него – одну только пользу людям творил! А отцам-матерям каково, когда сыновей их там поубивало скольких? Братьев, племянников? Как людям не страдать? А пошто? Кто ж знает? А живем… Иди, говорю добром, Маня, пока не созвали мужиков тащить-то тебя волоком! Ведь оттащат, все одно оттащат, как бы не сопротивлялась ты, а зачем тебе лишняя обида?
Поросюха хрюкнула и приоткрыла глазки.
Анна разломила кусок и протянула ей полгорбушки. Поросюха схавала кусок с жадным причмокиваньем.
- Ишь, оголодала-то сама, а упрямишься все! Поди давай добром, поросята, говорю, изголодались.
Катерина, поняв, что Анны долго нету с водой, вышла на берег и, разглядев манькину голову, торчащую из грязи, подпрыгнула от изумления и, развернувшись и плеснув в развороте руками, помчалась обратно в свинарник. Через минуту она уже неслась обратно на берег, неся на весу самого неспокойного, вечно голодного поросенка, пошлепывая его на ходу, пока он не заверещал.
Манька, заслышав его обиженный визг, вскочила на копытца. Грязь, жадно чвакнув, с трудом выпустила поросюху. Манька, ступая неуверенно, то ли от слабости, то ли оскальзываясь на неверном пути, побрела по грязи к броду.
Но даже и перебредя реку на переборе, где вода, еще не спав, доходила Маньке едва ли до лопаток, поросюха выбрела вся грязная.
-Ой, Аннушка, гляди, как нам хоть ее отмыть-то теперь? – изумилась Катя, улепетывая со всех ног, чтобы успеть уложить в стайку поросенка, пока Манька не погналась за ней. Манька, увидев перед собой раскрытые ворота свинарника, остановилась, уронив тяжелую голову до земли.
- А бери ведро, да польем ее: я с этой стороны, ты с другой, - велела Анна, подымаясь с полными ведрами.
И они принялись поливать застывшую в скорбной позе невозвращенца Маньку, успевая сбегать за водой не один раз, пока та не стала чисто-розовой.

Присланный председателем бригадир Доезжачий, осмотрев поросюху и выслушав рассказ о ее возвращении, разъяснил:
- Это, девки, она поняла уже, что вернется. Так чтоб заразу какую поросятам своим не занести – сколько по лесу шаталась – вот она и извалялась в грязи. Грязь для них – что для нас мыло – антисептик! – и торжествующе поднял свой фельдшеркий палец.

- Чего-чего? Антихрястик? – переспросила Катя.
- А, будет болтать, взвешивали поросят-то? – строго взглянул Доезжачий.
- Как же, взвешивали, - не моргнув глазом, соврала Катя и назвала вес, который они примерно вычислили с Аннушкой по своему опыту. Обе скотницы считали, что пока ситуация не устаканится, лучше поросят не шевелить, чтобы не причинить им какого худа.
Доезжачий прекрасно знал все предрассудки, которыми живут его подчиненные. Сощурив глаз, он прикинул, что если девки и умалили вес, то не намного и слегка пригрозил:
- Смотрите мне, ежели комиссия какая нагрянет, да выясниться, что вы неправильно навешали…
- Ой, Григорь Тимофеич! Да какая комиссия? Никто же не собирался!
- Долго им собраться! – возразил бригадир.
И тут Катьку словно кто дернул за гульливый язык:
- А вот только думаю я… - она наткнулась на колючий взгляд напарницы и осеклась было, но, как всегда, поддалась разошедемуся куражу:
- А как, думаю, если сожрала, может, Манька в лесу какого поросеночка? В прошлом-то году ведь одиннадцать было у ней, чего ж в этом вдруг – и десять?
Доезжачий острым, словно спица, взглядом пронзил сначала Анну, изумившуюся на вопрос до такой степени, что ничего кроме изумления не отразилось на ее лице, а после и Катерину, скорчившую одну из своих уморительных гримасок, и, покумекав, спросил:
- Так ведь, Катька, ты скоко раз собираешься семейство свое увеличивать?
- Это как? - оторопела Катерина.
- Ну, я не имею в виду, чтоб из детдома брать – своих сколькерых собираешься родить?
- Ну, так ведь это, Григорий Тимофеевич, - Катька и глазом не моргнула, как дело пойдет! Не от одной меня зависит!
- О! – удовлетворенно крякнул Доезжачий, потрясая в воздухе кулаком, - в корень смотрит! Учись, Анна! – и, оборотясь снова на Катю, попутно огладив ее со всех округлых сторон глазом человека бывалого, заключил, - а не то ли же самое и у них, - он мотнул через плечо на застучавшую копытцами Маньку, - прошлый год она кого до себя допустила? Соколинского хряка Моську. А на этот год отчего-то и своим Борькой не побрезговала! Так может, свой-то оказался супротив племенного слабоват? А?!
Анна раскрыла рот – она много знала о характере и языке бригадира, но впервые оказалась свидетельницей его вольностей. Катька залилась краской, опустив на плечи платок, отговорилась:
- Скажете тоже, Григорь Тимофеич!

- Да не робейте, девы! Чем дольше живешь, тем больше понимаешь: мало чем мы от них, - он опять мотнул головой, - отличаемся. И не прячь, - он отвел Катины руки, накрест укутывавшие полные плечи платком, - такую красоту не прятать надо, а гордо показывать, благо, есть чего показать.

Девки, красные от смущенья, смотрели, как бригадир вышагивает огромными шагами по помосту, размахивая ветеринарским, малюсеньким в его руках, словно игрушечным, чемоданчиком.

- Гляди, Катька, – сказала Анна, когда бригадир уехал, восьмеряя на своем велосипеде, выруливая по колдобинам от фермы на большую дорогу, - подъезжает ведь он к тебе! 
- Да чего тут глядеть, экая орясина! Как только Ларка выдерживает его любовь!
- Да ладно бы одного его, а то ведь напересменку с мужем! – поддакнула Анна и встрепенулась, - да ты зачем хоть завела разговор-то?! Не пропали ли поросята в лесу?
- Да поди, Аннушка, и сама я не знаю, чего на меня находит!
- Да ведь ты ж нас под статью подвести могла! И неспроста он так прямо себя и повел, видать, заподозрил чего!
- Да брось, он же все сказал, как думает, просто он такой – гульливый, вот из него и прет!
Аннушка посмотрела на подругу с прищуром.
- Чего, думаешь, мол, сама Катька такая, - догадалась Катерина об Анниных мыслях.
- Да ничего я не думаю, - не захотела признаваться Анна.
- Думаешь, думаешь, знаю, - не поверила Катя.
- Ну, так а если не знаешь, куда тебя ведет, так может, и вправду – заведет? – рассердилась Анна.
Катя вдруг расхохоталась и  не стала возражать:
- А ведь, Аннушка, и впрямь не знаю, куда поведет!

Анна растерялась. Катька была подругой. Но Ешка хороший был парень, жалко ей его стало:
- Так ты зачем с Егором-то склалась, если так быстро надоволилась, да не знаешь, на кого поменять?

- Ах, Аннушка, да ведь тут разве рассчитаешь? Ведь это не рацион поросячий, да не калькуляция какая. Это… ну, как тебе… объяснить… - Катя замялась.
И Анна вдруг поняла, что Катька думает, будто Анне ничего не объяснишь, раз она замужем не бывала. Она опечалилась и рассердилась разом:
- Говорите вот, мол, тот – одно, другой – другое… - она запнулась, и вправду не зная, как вырулить, и, рассердясь еще сильнее, почти выкрикнула, - а я одно знаю: коли уж выходишь замуж – так нечего на сторону глядеть!
Она понимала, что жестоко поступает, применяя общие  законы к Катьке, которая и малым ребенком выбивалась изо всех правил. Понимала про Евгения, не доставшегося Катерине, но, глядя в Катины ставшие беспомощными глаза, все равно докричала:
- Потому что: предательство это! Зло! – И, отвернувшись от ее просящего пощады взгляда, уткнула голову в плечо.

- Может, может и зло, - закачавшись на бревнышке, как во сне, ответила Катя печально.  Она поняла, как обидела подругу, которая таила и от нее свои переживания, хотя что можно утаить на деревне, - а только напрасно, думаю, ты вот не послушалась тогда меня, да не ответила Степану-то. Век одной вековать – такую себе выбрала долю?
Анна молчала.
Косые лучи, любопытно заглядывая за черный барак фермы, щекотали лицо. Катя вздохнула и сказала:
- А то так вон гляди, на Киванькове такой парень – печник, хочешь, сосватаю? Чем не жених, все при нем: и смышленый, и вежливый, не пьет!
- А у тебя Егор – пьющий что ли? – укоризненно и с сердцем отговорилась Анна, - обижает, может, тебя?

Катя удивилась, что, точно, так все и есть, и, выдохнув из самой глубины сердца, сокрушилась, и о себе тоже:
- Железный у тебя характер, Анка!
И, еще подумав минуточку, легкомысленно заключила:
- Ешку-то бросать не собираюсь я, а если Доезжачий всерьез подъезжать начнет – тоже за себя не ручаюсь!

- Ну, так решила уже? – горько усмехнувшись, спросила Анна.
- Да чего решать? Решать мозги надо. А у меня – чего? Начальство пускай думает, на то у него головушка-то во-он какая ядреная, - и захохотала так заразительно, что и Аннушка не выдержала и, вспомнив слухи, ходившие по деревне о бригадире, захохотала вместе со взбалмошной подругой.


 
Вечером, к ночи ближе, задумалась Анна, вспомнив, что говорила Катя про киваньковсокого печника. Знала она, конечно, этого парня. Но думала сейчас о нем не как о человеке, прозывающемся Ильей, который умеет класть печи, не пьет вина и почитает отцовские обычаи.
Она вспомнила его мускулистые руки и разворот плечей, увиделись ей умелые движения знающих рук, которыми держал он мастерок, брал кирпичи и сноровисто укладывал один за другим в ровные ряды. И как привстал, уважительно поздоровавшись с ней, когда она вошла в избу к сестре. Может быть, он тоже запомнил ее, может, даже и спрашивал - неспроста Катька говорит.
Аннушка знала, что Санька, сестра, нет-нет да и проговорится подружкам, будто испортился у Анны характер – вот и готово мнение, что Анна сердится на несложившуюся жизнь. Вот и Катька – обиняками подбирается, прямо не заговорит.

Ей вспомнилось, как давно, когда забирали Степана в армию, она ему пообещала, что ни за кого другого не пойдет, дождется его. И вот она-то свое слово держит, а он, сказывают, нашел другую. Жениться не женится, тоже, видать, обещание помнит, а все равно – с другой.
И она залилась горючими слезами, давно закипавшими ключом в горючей сердечной ране.

Глава 3. Счастье

А наутро, засветло, под окном застучали.
- Аннушка, Аннушка, открывай давай, чего скажу! – спросонья Анна не сразу разобрала, чей голос. Она даже подбежала к отрывающемуся окошку и высунула голову - ситцевые занавески потянулись за простоволосой головой. Под дверью колотилась Аксинья Разносолова. Годы развели Анну с Оксиньей, а ведь когда-то начинала Анна ходить за скотиной под приглядом Аксиньи, научившей всему, что умела и что знала.
– Аксиньюшка! – обрадовалась Анна соседке, как родной, но и испугалась. - Да что случилось? Такую рань!
- Аннушка! – Аксинья, подбежав к окну, радостно разулыбалась и, поднявшись на цыпочки, лукавенько поманила пальчиком. – А какую весточку скажу, Аннушка!
У Анны заныло под сердцем, и слезы навернулись на глаза. 
Аксинья не выдержала загадочного тона и выпалила:
- Вот ты спишь спокойно, а ведь он-то всю-то ночь глаз не сомкнул, утра дожидаючись!
- Кто? – спросила Анна. Кровь, прихлынув к вискам, заборомотала догадку.
- Да Степан! – Оксинья даже подпрыгнула, чтобы поближе донести новость до Аннушкиных ушей, - ночью приехал, на попутке – в лагерь машины на Сузу поезжали, его со станции-то и подхватили. Так вот ночью он и прикатил. А к тебе, ночью-то – как пойдешь? Вот и дожидался утра. А я-то  до света, встаю, сама знаешь, он и выглядел. Да и зашел, дружбу нашу с тобой помня: «Уговори ты, уговори, тетка Оксинья, Анну, чтоб вышла». Вот я не стерпела, да и прибежала весточку тебе сообщить. А ты не рада, что ли?

- Ой, Аксинья, в избу-то взойди, - только и сказала Аннушка и побежала отворять.
Провела соседку в свою половину, на ходу отговорившись от матери, высунувшейся из-за полога с полатей.
- Ну, Аннушка, мне-то можешь довериться, - ухватила ее Аксинья за обе руки, заглядывая в глаза, словно хотела разглядеть всю душу, - знаю ведь, что ждала ты Степана, потому и замуж не выхаживала, разве не так?

- Ой, Аксиньюшка, не спрашивай ты меня ни о чем, - и Анна, вырвавшись из цепких рук, отбежала и, словно ноги не держали, оперлась о выступ шкапа,  уронила голову на руки.

- Аннушка, что? – изумилась соседка. - Чего испугалась? Такая минуточка, Аннушка, одна, может, на всю жизнь и выпадает. Решайся давай, да выходи к парню поговорить –честь по чести человек приехал, за тобой ведь он приехал, Аннушка!

Анна разогнулась, посмотрела на Аксинью, вся загораясь каким-то внутренним светом, выговорила:
- Да как быть, Аксиньюшка, столько лет… А дней… - слезы накатились на глаза, и голос прервался.
- Да понимаю, Аннушка, сколько лет ждала – сердце-то перегорело в муке! Ну, так не вековать же век-то одной, родная, зачем худую судьбу выбирать, когда парень – вон стоит, всей душой ведь он к тебе, ожидает ведь, Аннушка, его-то тоже – пожалей!

Анна принялась зачем-то перевязывать платок, да и застыла, не зная, на что решиться. Сердце бешено колотилось, путая мысли и не давая произнести ни слова. Она и согласна была с соседкой, и ногам, ставшим непослушными, хотелось развернуться, сбежать со ступенек, броситься навстречу Степану – а сама стояла словно каменная.

- Ну, что ж нейдешь-то, чего ждешь: Настасья подымется, вовсе, может, не пустит, как дом без работницы оставить!

Анна пошевелилась, завязала платок, начиная потихоньку чувствовать себя, вытерла руки о передник:
- Нет, Аксинья, - проговорила, опускаясь на скамью, - не судьба, видно.

- Да ты что?! – возопила соседка, - Да от судьбы разве отказываются?! Очнись! Нешто останешься за поросями ходить, да на покосах убиваться, когда приехали замуж увезти?

Аннушка опустилась на лавку, бросила руки на стол,  уронила голову, не в силах объяснить, что с ней происходит.

- Если сомневаешься, не завел ли там кого, так сама пойми: мужик! – вспомнила соседка сельские вести. - Может, и бывало чего, как без этого…
Аннина спина напряглась, словно ее плеткой оходили.
- А сообрази, что оттого еще лучше ценить надо: где ни побывал мужик, чего ни повидал, а вот в жены – тебя хочет, из каких не знай мест приехал, до земи готов поклониться, чтобы только ты была его! Это ли не диво?!

Не поднимая головы, Аннушка взмолилась
- Перестань об этом-то хоть, тетка Аксинья! – Аксинья была старше годами, Анну считала за сестру. Но тут никак не могла взять в толк, что с девкой происходит. На «тетку» Аксинья даже обиделась:
- Ну, точно, стара стала! Где уж теперь понять-то вас, нонешних!

- Ой, да не обижайся, Аксинья, хоть вот что пойми: как подумаю, вот свадьбу отгуляют…
- Ну? – не понимала Аксинья.
- Так а как я назавтра глаза на деревне покажу?!
Аксинья так и села. Покумекав минутку, даже хохотнула:
- Так не ты одна – все через то проходят! А как бы ты хотела, ведь иначе и род бы людской пресекся!

Аннушка заплакала, снова уткнув лицо в ладони. Никак она не могла объяснить, что восстает в ней и противится желанию побежать навстречу Степану, что оказывается сильнее самого чувства, столько лет и питавшего и точившего ее сердце.

Аксинья, недоумевая, снова взялась было уговаривать Анну, да поняла, что та артачится не из вредности:
- Ну, так квашня у меня наставлена, не уплыла бы, - сказала раздумчиво и как-то обиженно и повернулась выходить.
Уже от дверей Аннушкиной половины вернулась, дотронулась до плеча соседки:
- Так хоть поговорить-то выйди, не обижай парня: экую дорогу сломал, ехавши!

Анна поднялась, сердясь на свои слезы и расходившиеся чувства, оглядела себя в зеркало и, отвернувшись, обвязалась платком под самые брови. Подхватила подойник и пошла корову доить. Только руки все были, словно ватные, и, с трудом надоив до первого рубчика, Анна поднялась и пошла, горя головой и словно вслепую, едва различая ставшие незнакомыми предметы вокруг.

В темноте нижних сеней разрывно щелкнув щеколдой, растворились двери – Аннушка вздрогнула, не сразу поняв, кто возник на пороге. Оказалось, Аксинья, сраженная Анниным упрямством, не посмела прямо Степану сказать, добежала с вестью до Авдотьи – теперь и та явилась уговаривать.

Сердце Анны, заходило ходуном:
- Ой, тетя Дуня, напугала-то, чуть я подойник из рук не выронила!

- Да с чего ж такая пугливая стала? – подступилась Авдотья. - С каких таких пор?

- Да что вы все попрекаете-то меня? – рассердилась Анна и стала подыматься по лестнице, словно хотела убежать от  докучливой гостьи.
- Убегаешь? – крикнула ей вослед Авдотья, - от судьбы своей убегаешь? В девках вековать станешь? Больно радостно!

Анна в сердцах грохнула подойник на сени:
- Да как я родителей-то оставлю, тетка Дуня?!

- А что родители? Андрей так Иваныч вполне в своей силе, а Настасьюшка, дай бог здоровья, тоже не лежнем лежит, побродит потихоньку!
- Побродит? – со слезой в голосе возопила Анна, - А сенокос  начнется?! Настасья, может, и сена накосит?

- Ой, вправду, Аннушка, - поднялась по скрипучим ступенькам Авдотья, - так ты спроси, - обрадовалась пришедшей мысли, - Степушку-то спроси, парень-то какой справный,  может, поможет родителям-то, с сенокосом?
- Да сказывала Акиснья, на три денька и отпущен всего! Не в своей воле! Нет, тетя Дуня, видно разошлись пути-дорожки, и мне не бывать на его, а ему так назад не воротиться! – и пошла в избу, держась прямо, словно из последних сил.

Печь не растапливалась: то ли спички отсырели, то ли труба засорилась. Анна только подумала, что надо бы слазить проверить, не попала ли опять галка в трубу, как силы оставили ее – она бросилась к кровати и, уткнув лицо в подушку, зарыдала.


Когда поотпустило, услыхала, что огонь гудит в печи. Андрей Иванович наливал воду в чугуны и наставлял их в печь.
Анна поднялась и, опустив голову, прошла в кухню, принялась разливать по кринкам молоко.
Андрей Иванович подошел и стал рядом. Не видя ее лица в темноте прилуба, сказал:
- Слышал я ваши разговоры.
Анна еще ниже опустила голову. Слезы снова полились, а руки были заняты.
- Осолишь молоко, - невесело пошутил отец и сказал, - решай, Анна: тебе жить. Надумаешь ехать – держать не станем. Одной не годится девке вековать, невеселая доля.
И вышел. Глаза Аннины враз высохли, и руки снова сделались умелыми и проворными, засновали по дому.

Она сдернула с крючка недавно купленный сарафан, надела жаккардовую жакеточку, перед зеркалом повязала гарусный красный платок.
- Это куда? – выглянула из-за полога Настасья.

Анна померкла, сорвала с головы нарядный платок. Но, искоса взглянув в зеркало, повязала заново и вышла, словно не на работу отправилась, а к празднику шла.


За полем уже, когда задворки домов остались позади, она не увидела, но то ли услыхала, то ли почуяла быстрые шаги за спиной. Она не обернулась, а, наоборот, пошла торопливее, пока уже у самого мыска старой кожевни не раздался голос, развернувший и притянувший ее к себе.
- Что ж торопитесь так, Анна Андреевна? Иль и смотреть не хочешь в мою сторону?
Степан глядел на нее в упор, и во взгляде, требовавшем ответа, были печаль и тревога.
Она опустила глаза, в замешательстве сорвала распустившийся бутон купальницы и стала, кроша его на лепестки.
- Так же вот и мое сердце теребишь, - поглядел он с мукой, - почему не ответишь? За тобой ведь приехал, знаешь! Ответь, прошу: поедешь со мной? Если да, так какая работа?! Пойдем сейчас скажемся родителям, документы заберем, - он стал торопливо расстегивать карман, - предписание покажу, в три дня в сельсовете распишут, права не имеют отказать!

Анна вдруг поглядела с прищуром:
- Вон вы быстрый какой, Степан  Антонович! А как откажут – что делать заведете? Еще лет на пять отложите? Или уж там, в своих краях, жену найдете?

Он застыл, не успев предъявить ей предписание, по которому окрутили бы их в сельсовете в самый короткий срок.
- Да я, - он оглянулся, заходив кадыком, словно в испуге, - почему, за что такая строгость? Какие такие мои края? Мои, - он протянул свободную руку, - вот мои края, как и ваши!
Он умолк, словно подавившись словами, опустил глаза, рука с бумагой упала. Но тут же глянул – отчаянно, словно хватаясь за последнюю, уходящую надежду, заговорил, пытаясь поймать ее за руку:
- Так жизнь сложилась, Аннушка! Расскажу! Все расскажу тебе! Тебе одной! Сколько я рассказать хотел! Сколько передумал! Сколько ночей, - он зашелся в каком-то отчаянии, видя, как она, поведшаяся было на его чувство, отдернула руку и отвернулась, порываясь уйти, - я писал! Почему не ответила-то? За что мучаешь меня? Ответь!

Она остановилась в шаге от него, не поворачивая лица, словно боясь взглядывать в его пылающее лицо, чтобы не запылать самой, проговорила, глядя в землю:
- Да сказывают, будто есть у вас утеха? – и, метнув в его располыхавшееся лицо быстрый взгляд, отвернулась, едва сдерживая слезы и, вздернув подбородок, договорила, - только что не расписаны пока.

Он растерялся, свернул бумагу, задрожавшую в руке и, уловив ее оскорбленный и насмешливый взгляд, вытащил военный билет и, отлистав, показал ей чистый разворот:
- Где, по какому месту чернила не пишут? Пойдем в сельсовет – увидишь, как твое так имя здесь вот, - он ткнул пальцем, - пропишется.
Она загляделась на страничку документа, не в силах оторваться от неотразимо манящей мечты. Он обнял ее, притянул к себе сильно, до боли, впился в губы.

Анна вырвалась и, заслоняясь от него, как от напасти, взмолилась, плача:
- Да почему ж так можно-то со мной? Привыкли там, в городах свое-то брать! А может, мне не надо такого вашего? Не подумали? Оставьте меня! Не бывать нам вместе! Разошлись дорожки-пути наши, поздно, не соединишь! – выговорила с запекшейся в кровь обидой.
И увидев, как побелело его лицо, как затряслись руки, не умеющие уложить документа в карман, похолодела и от самой себе непонятного упрямства, с которым перечеркивала что-то самое дорогое в сердце и своем и его, отвернулась, ухватив ладонями голову, и побежала прочь. Она бежала, как бегут во сне, всем существом своим превозмогая навалившуюся на нее тяжесть, ставшую непереносимой. Разрывая путы любви, тяготившей ее столько лет и мучавшей несбыточностью надежд, разрывая, казалось ей, и сердце свое на куски.

- Анна, вернись! – крикнул Степан ей вослед. – Разрядилась ведь, вижу, - сказал, дыша жестко, словно желая ударить, - на работу не наряжаются так! Ждала, знаю, любишь ведь! Так зачем?

 Она остановилась. И внезапно посмотрела на него без слез, глубоким взглядом, от которого кожа вскипела кипятком по спине.
- Да никто и слова не сказал худого о тебе, Степушка! А ума не занимать тебе стать, верно ты все видишь! А ведь вот не сказал, что любишь или что без меня жизни там тебе нет! Другое сказал.
- Так почему на письмо не ответила? – беспомощно, как ребенок, закрывающийся от обиды, выкрикнул он.
- А что другого не написал? – неожиданно для себя понимая что-то, спросила Анна и, отходя сердцем, сказала, мягко, но решительно высвобождаясь из его рук. – Да не виню я тебя, Степан. А только, - она вдруг отчаялась ему объяснить что-то не дающееся словам, но встающее в ее сердце со всей неотразимостью:
- Понимаю я, сколько сил тебе стоило прижиться там, в чужих краях.
Слезы вдруг подошли к его глазам, он замигал, стыдясь их и не в силах совладать с ними.
- Ну, так сам пойми: а я здесь, - она обвела рукой поляны, лес, не желая обернуться на деревню, - все мое – здесь. Я и в школу с Санькой по год через день ходила, знаешь. Куда ж поеду? Вросла, задеревенела и сама. А по городам – нечего мне счастья искать, всем вот нутром чую – нету там моей доли, не достанется! Уж ты прости, Степан, меня глупую, неразумную, но хоть сердись, хоть нет, только никуда я с тобой не поеду! И не рви ты мне сердце, не проси понапрасну!
Он отшатнулся, видя ее непреклонность, сражающую его наповал.
- На уваженье – спасибо, - Анна поклонилась низко, а расклонившись, заглянула в его помертвевшее лицо и сказала, почти ласково, - а если подумаешь, сам поймешь, что права я. Может, еще слово тебя мучило, что дал мне? Так нету слов, которых бы вернуть нельзя было: возвращаю тебе сказанное, забудь, словно не бывало! И прощай!
И она зашагала решительно. Он смотрел на ее пиджачок, на горящий в лучах восходящего солнца платок  и готов был разрыдаться на всю округу, понимая одно: она не вернется, не простит и, выходит, напрасно он начищал форму и потрясал перед ней документами, каких не видали в этой деревне.

Не веря в то, что произошло, словно во сне, он видел заплаканные лица Аксиньи и Авдотьи, усаживавших его за стол и хлопотавших вокруг него хороводом.
- Ты погляди, какая девка стала, из железа она, что ли, поделалась такая? – сокрушилась Авдотья.
- Не смейте! – выкрикнул он, не соображая, что кричит. – О ней! Худого!
И замотал головой по столу, ударяя в столешницу сжатыми до боли кулаками.
Едва бабы его и отходили.

Наутро Степан, не заходя до Ольяниновых и не сделав попытки изменить решения Анны, подхватил фанерный чемоданчик и, поймав попутку, умчался на станцию, а оттуда – к месту службы. Там, прячась тоской по углам казенной комнаты, ждали его неналаженный быт и безлюбая связь с официанткой из офицерской столовой, привыкнуть к которой было для него страшнее, чем оставить часть, в которой знали его как исправного сержанта и неразговорчивого деревенского парня.
Провожая до калитки, Аксинья сказала Степану напоследок:
- Не держи ты на Анну сердца, соколик! Родителей бросить не может она: Настасья вовсе худая, да и Андрей Иваныч сильно сдал.

Степан коротко попрощался.
Он не знал, что случилось на следующий день после его отъезда.

Глава 4. Перст судьбы

А случилось вот что. Андрей Иванович, изболевшись душой за дочку, запряг лошадь и поехал в лес нарубить жердей, чтобы наладить изгородь по-за деревне. Изгородь прохудилась и пообвалилась местами, и оттого коровы, распущенные пастухом, но еще не застанные хозяйками с воли, повадились в овес на потраву.

Выехал Андрей Иванович рано. Солнце только еще вставало, и роса не сошла. Перебредя реку по перебору, Андрей Иваныч не стал усаживаться в телегу, а пошел рядом, держа поводья и размышляя о том, что жердей лучше рубить из молодого осинника, а того много наросло по Подвильной дороге, только мало кто нынче ездит туда, так не заросла ли.
 
- Н-но, балуй! – пригрозил он лошади – была она строптивой, и Андрею Ивнычу показалось, не из упрямства ли осклизается копытами на глинистом берегу, делая вид, будто не взобраться на крутизну.
Тут он увидал, как огромная серая птица, похожая на цаплю, оттолкнулась длинными,  как на шарнирах, ногами от большого прибрежного камня и, вытянув шею и длинный, отливающий металлом клюв в одну линию, взлетела над рекой.
Вид летящей над знакомыми полями птицы, невиданно огромной, так близко от жилья, поразил Андрея Ивановича.
- Ишь, какая бесстрашная! – изумился старик и стал думать, из каких таких краев занесло экую гостью к ним на Рыжанку.

Тем временем выбрались они с Карюхой в Кривизну. Андрей Ивныч снова пошел рядом с телегой, обдумывая какие-то мысли, буксовавшие в его мозгу. Как вдруг впереди слева, по-за кустами, мелькнула будто женщина какая – и скрылась.
Андрей Иваныч удивился: кто такая ходит по Кривизне,  в такую рань. И тут снова увидел: точно, женщина, в понитшаной пятишовке, в платке, и собирает, будто веток на растопку. А не знакомая.
«Дай ближе подъеду», - подумалось Андрею Иванычу.
Уселся в телегу:
- Но, - подстегнул Карюху, и покатили.
Подъехав к кустам, где только что была женщина, Андрей Иваныч слез, привязал Карюху к ольшине и пошел поглядеть, какая такая женщина бродит у леса до восхода солнца. Но сколько не искал, сколько ни кружил по прибрежным зарослям – не увидел той женщины.

- Что за недолга? – удивился Андрей Иваныч и пошел отвязать Карюху.
Но, к удивлению своему, Карюхи у ольшины, к которой он ее привязал, не оказалось.
- От, оказия, - с досадой ругнулся Андрей Иваныч, - видно худо привязал, торопясь, и убрела лошадь! Ищи поди…
Пошел Андрей Иваныч теперь лошадь искать – глядь, опять впереди серая пятишовка! Да повернулась – нос у нее долгий, и взгляд, словно металлом отливает, сверкнул.
Любой бы другой повернулся на его месте, да припустил бы до дому. Но Андрей Иваныч прикрикнул:
- Чьих будешь? Постой!
И тут увидал, что оказался в зарослях, каких в Кривизне и сроду не бывало. А Карюха  с телегой вместе забралась в вересовый куст. Давай он ее ругать. Ухватил за оглоблю – тянет. А лошадь вдруг да и на дыбы. Была строптива, но чтоб так – не бывало. Андрей Иваныч ну охаживать ее вожжами:
- Поедешь или нет, понеси тя леший! – не стерпел, заругался.

Тут рядом захохотало женским голосом, а лошадь осела на задние копыта и уши прижала, глаз кровью налился. У Андрея Иваныча и шапку волосами подняло. Не стал он оборачиваться на зазорный смех, а сказал:
- Смейся, хоть не смейся, а жердей все одно я найду! Али надо, чтоб вовсе потравили коровы овес?!
Кое-как вызволил Карюху из вересового куста, да и поехал. Едет-едет, а мест не узнает.
- Бог-то с ними, и с жердями! – только махнул рукой, да одежу переодел наизнанку – глядь, а среди Кривизны стоит, у той самой ольшины, где Карюху привязывал.

Пригнал Андрей Иваныч лошадь на конюшню, а сам как без памяти.
«Что ж, - думает, - вовсе я плох? Жердей на забор и то не нарубил». И стал Гнедка запрягать, коня ладного да покладистого. И поехал снова в лес, только теперь решил в другое место. Поднялся, стал на телеге, пришпорил Гнедка. Выехал на большую дорогу, да в аккурат у моста вдруг коня и понесло, ни с того ни с сего. Андрей Иваныч не удержался на ногах: покачнулся и упал на дорогу вниз головой, да за ось зацепило, и метров с десять по дороге его протащило. Анна как раз в окно выглянула на дорогу – и увидала, как подоспел Витя Бессолин, ухватил Гнедка под узцы, остановил. Подбежал поднять Андрея Ивановича, а у того – кровь рекой, оказалось - лоскут кожи с головы содран.
Увезли Андрея Ивановича в Соколиное, на медпункт, а оттуда – в район, там, в больнице, рану ему промыли и зашили. Уколов наделали, да недели две на койке держали. Через две недели доктор сказал: «Здоров», - и выписали. Но только немногословный Андрей Иваныч стал после этого случая вовсе тих.
И Анна тоже стала скупа на слова, словно опалило ее огнем, разбушевавшимся в ней с приездом Степана и унявшимся после случая с отцом. Когда Андрей Иванович вернулся из больницы, сомнений в ее душе больше не оставалось: случившееся она приняла за знак, жестоко указавший, что родители стары и одним им на деревне не выжить. Так и приняла она свое одиночество как перст судьбы. 

Глава 5. Чей?

Выходил-таки Трофим Норов сына. Травами да снадобьями, притираньями да банным жаром пользовал, а заговоров – ни-ни, ни применял. Строго-настрого Ефросинья наказала, ушедшая на поклоненье в монастырь. Он и сам решил так же. И молча, терпеливо переносил все тягостные муки, выпавшие на долю Авдея. «За мои грехи, господи, казнишь меня через сына, пощади!» -  молил в самые тяжелые часы. Ефросинья поначалу передавала весточки, после и вести перестали доноситься. Трофим, помолясь, припомнил ее лицо и уверился: дойдет. Когда луг покрылся блистающими на солнце и в потемках глянцевито-желтыми цветами лютика, Трофим выбирая час, когда нужные ему травы входят  в самую силу, собрал, что требовались, и до света, пока деревня спала, затопил баню. Запарил в бочку, прикаченную накануне, и, устремив в небо испытующий скорбный взгляд, замер, раздумывая, на что решиться.
Увиделась Ефросинья, как шла на покос в сарафане и белой, расшитой по плечам и вороту рубахе, волосы забраны под кокошник. Красы и стати такой не было ни у какой другой девки на всю округу. Голову повернет, взглянет – рублем подарит!
И уж как он ее охаживал, подарков каких возил – только глянет да усмехнется. А уж Трофим ли был ей не пара? Да стали поговаривать, будто ласкова с Охромшиным Илюхой. Он не верил, пока сам не убедился, как растаяла на глазах, стоя на стогу, когда Илюха подкатил, помочь копнить. Как она вся и разгорелась. Трофим и есть перестал, к работе ни к какой руки не лежат. Худеть стал – заболел вовсе. А деревня свое: в соломату Охромшин к Ефросинье сватов засылает.
Трофима мать на болото послала, а он, маясь, и накупался в Синеге. Да на обратном пути гроза застала – вымок до нитки замерз. Упал на возу, руки раскинул, смотрит на небо, все искромсанное молниями. Грохочет так, словно все – конец всему. Зачем? Почему так она поступила? Почему его отвергла, а этого, губастого, толстобрюхого – полюбила? Как случилось? Раньше, подростками были когда, точно он знал: его, Трофима завидя, всегда голову склоняла, а выглядывала так, что сердце его улетало под небеса.
Тут лошадь понесла. Сел он на телеге, поводья натянул – не слушается лошадь. «Будь что будет», - подумал. А лошадь скачет, не разбирая дороги. К  ночи стихла гроза, и небо прояснилось. Видит Трофим, что оказался в незнакомой стороне. «Видно погибать», - подумалось.

Так просидел он целую ночь, глаз не сомкнул – думал да думал. Под утро опомнился: что ж теперь – погибнуть? Ухватил поводья, подстегнул коня, да поехал выбираться, дороги искать. Долго Трофим плутал, пока не выехал на знакомые места. Оглянулся – поля, и лес за полями, облака-то в небе – и те, кажется родные! И так сделалось вместе и радостно, и защемило сердце от боли – хоть плачь! Соскочил Трофим с телеги, рядом пошел, чтоб коню полегче было. К дому подъезжать – а Ефросинья вышла на дорогу – поджидает. Кинулась к нему: «Думала, - говорит, - не вернешься! А пока ждала, поняла, что никого другого не надо».

Точно уже не сказал бы и сам Трофим, как открыл в себе уменье травы отличать, да людские болезни исцелять. То ли Варнаков Серега первым сплетню на деревню подпустил, после того, как перестала Ефросинья в его сторону смотреть, то ли совпало с той порой, когда Трофим в такой радости жил, что хотелось всякому помочь. И сам не понял, как получилось, что знает, какую болезнь чем лечить. И людей видит, словно насквозь. Только сельчане быстрее его самого разобрались. Стали приходить, за родных просить. Трофим удивился, присмотрелся к себе: точно, решил, могу. Если кто не сам обращался, а другого посылал, Трофим говорил коротко: поглядеть надо. Сам н и к кому не ходил. А кто продет к нему, заводили разговор издалека. Трофим беседу поддержит, своего дела не прерывая. Да всегда найдет такое место в беседе, где что-то в человеке проявится – тут и прервет Трофим, как бы невзначай, а человек и застыдится – будто указажет Троша, откуда болезнь пришла. Да окинет взглядом, словно насквозь пронзающим – поймет, что надо, и опять за оставленное дало возьмется. Надо, так еще поговорит об урожае, ала сколько сена накосили, или про семейные дела. редко когда и спросит, чего  болит, что беспокоит. А уж когда высмотрит человека, поймет про него – тут и присоветует, как поступить.

На деревне Трофима побаивались, и мало кто дружбу водил. Но уж с кем велся – так на всю жизнь. Андрюха Ольянинов раз завел разговор, мол, оставил бы ты ведовство свое, хороший ты мужик, понятливый да совестливый. Горько задумался Трофим и сказал: вся округа силу эту во мне знает. Через нее я независим бывал, словно князь какой. Врагов, сам знаешь, нажил больше чем надо. Останься я без защиты, которая дадена мне не по моему желанию – не сдюжу, пропаду. А Ефросинья – как одна останется? Да Авдюха, вишь, заблажил, может, и в наказанье, а все надо отваживаться. Да и как откажешься от того, что есть? Не вырвешь из души да не выкинешь. На том и покончили.

Вспомнилось Трофиму и хорошего и плохого. Одно он знал крепко: худого не наговаривал, напастей не насылал.
Развиднелось. Снова вспомнил Ефросинью, как она, опираясь на посох, что сам же ей вырезал, вышла на дорогу, с лицом скорбным и отрешенным, и решился: «Будь что будет, а только, видать, не зря говорят, что от судьбы не уйдешь». И еще раз поглядел на небо, прошептал в светлеющие небеса: «Сына не карай! Моя вина, мне и отвечать за нее!»
Вынул из каменки уголек, пустил его по воде. Пыхнула вода, закипев, стала над бочонком плотнее пара. Взял Трофим другой уголек, пошептал на него и пустил за первым следом: гулко ухнула взбунтованная вода, расколыхавшись в бочке. Поднялся  Трофим, банной кочережкой принялся мешать воду, приговаривая. Замешалась вода, стала вязкой, словно кисель – он давай ее обратно бунтовать, а приговор наоборот приговаривает – и стала вода водой, запахла травами.
Приволок Трофим Авдюху в баньку, раздел да в бочку с водой усадил. Сидит сын сиднем, куль кулем. Трофим ждет. Как пошла вода восставать от пяток Авдеевых, ключом завиваться вокруг щиколоток, по коленкам, от коленок по бедрам, по животу до подмышек, волной окатила до самой макушки – встрепенулся Авдей, глаза раскрыл. Смотрит – не понимает.
Восстал духом Трофим:
- Терпи, Авдюха, терпи, сын!
Забурлила вода, обвивая жгутом, кипятком зайдясь от лица вниз по телу, да снова стекла до самых пят. Холодея до ключевой, обдала холодом, до макушки поднялась - и снова жгутом завилась  - стащила хворь, уйдя до дна. Тут подхватил Трофим сына под руки и – вытащил вон. Да полумертвого принялся отливать новой водой - чистой речной.
Одел Авдея и повел в избу. А тот ноги подставляет – земля под ним качается.
Уложил Трофим сына на новую постель. Уснул Авдюха, и увидел Трофим в его лице смысл и выражение. Но увиделось Трофиму что-то, чего раньше в лице сына не видал, постороннее, чужое. Затревожился Трофим, но понял, что идет в теле, в духе Авдея такая борьба, что дивиться нечему, что отражается и в лице сына, по виду будто бы беспамятного.
На следующее утро  стал Авдюха подыматься, ходить, за дело браться.
Но не успел Трофим порадоваться, как призадумался: отчего Авдей в доме как чужой и всякое дело для него в диковинку? Быстро в толк берет, но всему словно заново учится и каждый раз, прежде чем  взяться, спросит:
- А как, отец, это-то делается?

На третий день приснился Трофиму странный сон, которого к утру помнил он только смутное предчувствие, горечью легшее на душу.
Сима прибежала. Едва завидел ее Трофим - расходилось стариковское сердце.
Редко случалось Трофиму испугаться, а тут страшно стало – так не захотел, чтобы кому еще про сына тайное открылось. А у Симы душа чуткая, ничего от нее не укроется.

Девшука поздоровалась, взором сверкнула и тоненьким голоском спрашивает:
- Говорят, дядя Троша, отходил ты Авдюху?

Вздохнул Трофим, выглянул из-под очков и указал на двор, где что-то  мастерил Авдюха:
- Погляди поди, коли хошь.

Косами мотнула и была такова.
«Да может, причудилось мне все» - усомнился в себе Трофим. Потихоньку отпер дверь, спустился на назем. Сидит Сима в ногах у Авдюхи. А Авдей чертит на песке заостренным прутиком ее профиль. И красиво у него выходит.
А та сидит, как завороженная, и вдруг спрашивает:
- Чем я хуже той, Авдей, чем не нравлюсь тебе?


А тот отвечает, да потихоньку – слов не разобрать, только заныло у Трофима сердце Пошатнулся он, едва не упал. Опреся о перила и высмотрел еще, как она кинулась к нему, вся в слезах, моля:
- Но почему, Авдей? Чем я худая? – и заплакала, лцо ладошками прикрыла.
Авдей снова заговорил - Трофим напрягся изо всех сил:
- Ты мне жизнь спасла, и я тебе, как отцу, навек благодарен. Но я – другой, пойми. И я не твой. Понимаешь? Что тут поделаешь? Я вот проси, что для тебя сделать – на все готов. Но я не твой. И ты – не моя. Понимаешь?
Сима тихонько заплакала:
- Что ж, все не можешь ее забыть?
- Ты о ком? – удивился Авдюха, и по тону понял отец, что не притворно сын удивляется, а, видать, и впрямь забыл, как маялся из-за чужой жены, как рассорился из-за нее с лучшим дружком своим, Николой Охромшиным.
Трофиму-то не забыть было, как самого его накрывало раскаяние, как мутили горькие думы о  том, будто и дружба с Николой, ничем не схожим с характером сына, пришли к Авдею в наказание за его, отца, знание. А уж как затянулась на шее сына петлей страсть к Антонине – вовсе Трофиму житья не стало, вся жизнь под откос пошла.
Сердце Трофима сжало, будто железным обручем: видно, и на этот раз зря судьбу пытал. Думал парня от смерти спасти а вышло вон что: сидит парень, вроде здоровехонек, а  чужой, и память в него вошла тоже будто не Авдея, а другого, чуждого человека.
 
Авдей прикоснулся к плечу Симы, утешить, но отдернул руку и заговорил, глядя мимо:
- Не житье мне в Зазорье, Сима. Все мне здесь не по нутру: как живете, о чем говорите, какой мерой судите – понимаешь?
Сима поглядела на него и замотала головой, мол, в толк не взять ей, что и говорит.
- Как же, Авдеюшка, а ведь раньше-то бывало… Ведь какой парень-то – поискать умельца, молодца такого! Жил да радовался…
- То когда было? Еще до того, как твой Авдей в лесу канул?

Тут раздался треск и грохот, показалось Трофиму – рушится древняя кровля дома его. Ухватился Трофим за перила, самого закачало. Упал старик головой на перила, а сам слушает, что там, внизу, парень досказывает.
Авдей огляделся – Сима подняла испуганные глаза – Авдей снова заговорил:
- Не должен я, верно, даже и рассказывать о том, что со мной произошло и почему я чужой вам всем, - понурил голову, подправил рисунок и, поглядев ей в глаза, твердо сказал, - одно повторю, - не твой я, Сима. И ты – не моя.

Сима никак не могла в толк взять, что ему не нравится, только смотрела жалобно, снизу вверх.
Он, раздосадованный, отвернулся, тоже не зная, как объяснить. Затем снова заговорил, раздраженно:
- Ну, представь, к примеру, стал бы за тебой пастух Трюхин увиваться. Что бы ты ответила ему?
- Трюхин?! – изобиделась Сима  до того, что нижняя губа ее стала разъезжаться корытцем, - что так низко меня оценил? Чтоб за пастуха, за Трюхина я замуж пошла?
- Оттого, что пастух низок? – спросил Авдей, отчего-то злобясь.
Сима даже плакать передумала – вздернула плечики, блистая непросохшим от влез взглядом:
- Да уж за пастуха не пойду, а уж за Трюхина – хоть бы он и в председатели выбился – и то б не пошла.
- Вот видишь, все у вас расписано: пастух – ниже, председатель – выше всех.
- Ну, а как? – не поняла Сима.
- Ну, а если б, к примеру, Витька Солин бы да полюбил тебя так, как ты хотела бы, чтоб тебя парень любил? Ответила бы? – быстро спросил Авдей.

Сима даже зашлась, руками замахала, пока дар речи не вернулся к ней:
- Да зачем такое спрашиваешь?! Да спроси бы такое кто другой… - слезы снова навернулись ей на глаза.
- Ну почему?! Вот почему? Спросить нельзя? Ведь я не говорю, так надо делать, а вот представить хотя бы – можешь? – требовал невозможного ответа Авдей.
- И представлять нечего, - растерянно ответила Сима, глядя, как обиженный ребенок, - не парень вовсе Виктор, а женатый мужик, есть о чем толковать! – она на секунду вильнула взглядом в сторону дома Солиных и заявила возмущенно, - а уж случилась бы такая напасть – так бы отвадила – думать бы забыл.

- А не забыл бы? – печально спросил Авдей.
Сима подумала: он все о своем - покраснела до ушей, глаза опустила и проговорила через силу:
- Ну, так коли не можешь забыть ее – не о чем тогда толковать.
- Кого? – он поднял на нее ошарашенный взгляд, пока, наконец, не вспомнил историю Авдея с Антониной, женой дружка, - да не об этом я…
- Тогда о чем? – добиваясь понять его, воскликнула Сима.
- Да, - он только  рукой махнул, - я хотел, - он сломал прутик, которым рисовал, кинул, - что не могу я так: шаг ступил – так не ходи, другой ступил – опять  не туда повернул. Все у вас расписано, все по ранжиру, все предусмотрено. И дышать-то – не знаешь как!
- Да у кого у вас? Ты-то сам будто из каких краев?
- Да вот и сам не знаю я, - сказал он тихо и, пристально поглядев ей в глаза, добавил, - а только иногда понимаю, что здесь я – чужой.

«Да и для меня, видать, Авдеюшко, сыном тебе не бывать, - оползая по перилам на настил сеней, подумал Трофим. И из далекой дали услышал голос Ефросиньи: «Трофимушка! Прости!»
«Отмолила ли, жена, грехи мои?» - хотел спросить старик. Простер руку – рука бессильно опала. Ласточка влетела через раскрытое крыльцо в сени и закружила над седой головой упавшего старика, выговаривая что-то на птичьем своем языке.

Похоронили Трофима тихо. На могиле помянули его Андрей Иванович с Авдеем. А после похорон заколотил Авдей ставни дома, ключ Ольяниновым передал и пошел путем-дорогой, сжимая в руке найденную отцом шапку, которую, тот сказывал, не выпускал Авдюха из рук во все время своего беспамятства.

Сима так разболелась от всего, что неделю не выходила на работу. А когда пришла на прием, фельдшер Клава сказала, строго глядя ей в глаза:
- Ты, Серафима, кончай давай дурить. Не ты первая, не ты последняя. Можешь, конечно, вообще не работать – а кто тебя кормить будет? Тебя, детдомовскую! Ни роду ни племени?! И нечего реветь! Тебя на деревне-то, погляди, кто укорил дурным словом? Худого сказал? Не бывало. Вот  и давай – живи, девка. Выходи на смену: без лаборанта, сама знаешь, продукт загубить – плевое дело. Еще под цугундер людей подведешь, меня, в том числе. Какая-такая, скажут у нее ангина? Поняла ли? Ну и нечего реветь. На деревню-то погляди, разуй глаза: где ты счастливицу, хоть одну, видала? Чтобы вот как мечталось – так и выпало? А ежели и выпало которой счастьишка полчаса, ну, другой, может, ночка, третьей, может, и целая неделя досталась, так дальше-то все одно… Гляди здоровее: одно и то ж. Счастливицы, пойми, девка, поголовные! И не надо нам с тобой задумываться, почему. После подумаем, когда ангина отболит. А чтоб отболела – иди, работай.

Так фельдшер Клава начала суровое, но, судя по результатам, правильное лечение Серафимы Серовой, лаборантки маслозаводика деревни Зазорье.

Глава 6. Куст

Нашел-таки он тот куст, под которым откопал тогда в сугробе Авдея Норова. Истлело тело Авдея, а тулуп вроде бы цел. Огляделся парень – шапка Авдеева на кусту висит. «И как только никто не разошелся на него, ни охотник какой, ни другой кто?» - подвился.

Вытащил из-за пояса топорик, что нашел  под мучным ларем, куда сам и прятал, попав в избу Трофима Норова, принялся вытюкивать яму. Сгреб косточки Авдеевы – тулуп разъехался, распался на лоскутья, истлевая на глазах вместе с Авдеевыми останками. Хотел засыпать яму – тут ему крест блеснул. Поднял он тот крест, да на шею себе надел, а свой снял, поверх останков положил. Быстро засыпал яму, разровнял. Перекрестился. Да увидел: шапка-то на кусту осталась висеть.

Взял он ту шапку – а она новехонька, словно не тронули ее годы, за которые косточки Авдеевы истлели. «Вот те на, новехонька шапка», - подивился и пригляделся, как мужик на базаре, что каждой вещи цену знает. И, не больно понимая, зачем, взял да и примерил Авдееву шапочку, а свою пока  на ту самую ветку, на куст повесил. Поднялся тут ветер, разыгралась буря, да такая буря, что и листья с дерев посносила, стволы до земли согнула. Испугался парень, задрожал от холода, пронизавшего его до костей, со страху лицо ладонями закрыл. Вдруг слышит:
- Что ж неймется тебе, садовая голова, чужое-то на себя примеривать?!

Задрожал парень, что осенний лист, руки от лица отнял – а лес-то – в сугробах. Стоит он, Авдюха, посреди лесу, и не знает, в какую сторону ему идти – заплутал. Это он-то, Авдюха Норов, да дороги не знает в своем лесу?
Стало ему горько. Огляделся: а не поймет, где он и зачем сюда пришел. И послышалось ему, будто Тоня всхлипнула: «Не житье мне без тебя, Авдеюшка!»
- Так пошто прогнала-то меня, сказывала, будто не любишь больше? – спросил в подступающую темноту Авдей.
«Сам не догадался? - отвечал ему, неизвестно откуда идущий голос, - Ведь не даст он нам житья, Авдеюшко. Тебя со свету сживет, и меня изведет».
Стащил Авдюха с буйной головы шапку, бросил на куст, упал навзничь, лицом в снег зарылся. Лежал-лежал, пока ни рук ни ног не перестал чувствовать. Да так вдруг томно сделалось: притянула его земля, закружила, снежным одеялом закутала. Легко стало, словно заснул.


Долго ли коротко спал, а только чует: толкнул его кто-то в плечо – за одежду потащил, а одежа – так и истлевает на глазах. Закричать хотел, зачем, мол, бесчестишь меня,  какое худо тебе сделал, как вдруг такая тьма подступила, всеохватная. Поднялись вокруг ветры, задули, запророчили. Вихри заходили кругами. И из тех кружащихся вихрей – все слова, да все стоны, будто плачет кто, кается. И его самого тоже вирем подхватило: несет неведомо куда, все быстрее, быстрее... Закружило трутом, под ногами земля огонем разгорается. И еще сильней потянуло, то вздымая  в такую высь, что захватывало той высотой, опоясывало; то вдруг будто отпустит страшная тяга, уронит в такой обрыв, что душа отпадает. Да вдруг и столкнет с несущимися навстречу вихрями – так ударит – позабыл парень, кто он и есть и чего хочет.
На короткий миг отступил вихрь: вспомнилось ему: «Да ведь дело я бросил  на полдороге оставил!» Плохое ли, хорошее дело, так и не смог вспомнить, одно только жжет: дело-то додеать надо. Тут и остановился он крутиться трутом. Стал словно вкопанный – ни шагу ступить, ни слова молвить. А в глазах – тьма.

Вошел ему в уши громовый голос: «Как зваться будешь, отвечай!»
- Никита, - ответил парень.
И только произнес: глядь, стоит он в избушке лесной, тесной, словно деревенский сенник. Видит: кровать настелена, богато убранная, перед ней – блюдо золотое, на нем – лебедь в яблоках. Рядом кувшин с высоким горлышком, виноградными лозами расписанный.
На постели – рубаха тончайшего полотна, расшитый камзол, на полу – сапоги.
Потянуло одеться, а больше того – на постель упасть, да припасть к кувшину – пить, не переставая, да разом бы вцепиться зубами в мясной бок. Только удержался, с места не двинулся, рукой-ногой не щевельнул.

Отворилась за спиной дверь. Обернуться хотел, да не посмел. Тут пошли за спиной смешки да шопотки – весь застыл Никита. Но и тут не обернулся.
Дверь хлопнула, закрываясь. Опять остался он один. Смотрит: вместо роскошнай постели - дощатый настил, поверху - тряпье накидано. Богатые одежды змейками-ящерками скользнули и исчезли с глаз долой. А вместо них, на грязной постели брошено рубище, тленом изглоданное. Изумился он, но не испугался, а только подумал: ну, уж это и взять не зазорно. Потянулась рука – а лебедь ему навстречу и поплыви на золотом блюде; и кувшин склоняется, прямо ко рту - губы замочило. Заслонился Никита, закрыл лицо рукой, а выглянул из-под руки –  пропали роскошные блюда, вместо них на лавке кусок хлеба лежит. И так захотелось ему хлеба, что сдержаться нету сил!

Да только стал, как вкопанный, ни ногой не двинуть, ни рукой не шелохнуть: «Чужое, - подумал, - как возьмешь».
И снова услыхал, как растворилась за спиной дверь  и два голоса где-то вдали заспорили. Один, грубый, говорит:
- Не выдержал, не выдержал! Какой из него жилец, когда он и свое упустит, все будет, рот раскрыв, ждать, пока разрешат: бери, мол, твое!

А другой, тонкий, женский вроде, возражает:
- Да пытанной, перепытанной! Надо будет, так найдет, как поступить!
- Загубит дело! – режет грубый.
А другой, принижаясь, ластится:
- Да больше-то некого нам послать: сам знаешь, где богатырей набраться? Бывали богатыри, да, видать, всех сами же и повывели!
Там, откуда слышались голоса, топнули-шлепнули, дунули-плюнули – увидал парень, что одет-обут; руку поднял – подымается, шаг шагнул, хотел слово молвить, голос проверить - развернули его задом-наперед, а к  чему развернули - не видать, как не видно и тех, кто напутствует:
- Ну, иди, так и быть, отпускаем.
- Да смотри, себя не теряй, чужую лямку не тяни, да доли не прозевай!

- И только-то? – спросил парень, несколько разочарованный.
- Да мы больших-то заданий не выдаем, высоких целей не ставим, - женский смешок раскатился,  проколол ежовыми иголками. Острая боль пронизала все тело – он скорчился и упал, подгибая ноги к животу.
- Не по нашему ведомству большие-то задания, - подтвердил грубый, дохнув таким мрачным холодом, что Никита заледенел.
И ужаснувшись, не навсегда ли, зажмурил глаза от страха, нестерпимой боли и холода, подступающего к сердцу.



Все тело горело огнем. Никита открыл глаза: темнота была такая, глаз коли.
«Сволочь!» - хотел ругнуться, поняв, что Макар выстрелил ему в спину, - «Убрать решил». Боль пронизала с головы до пят. Скорчившись, он лежал на дощатом полу обрушившейся от выстрела избы, ничего не видя. Но через какое-то время отчетливая мысль о том, что если не поднимется – так и останется здесь навеки, заставила его приподняться и подползти туда, откуда сквозил едва заметный светец. Как вдруг ветер, утробно завывая, гуднул в разрушенную крышу – доски заскрипели, качнувшись над ним смертельным махом.
Он приник к полу, словно желая врасти, провалиться сквозь него, как вдруг услыхал над собой чей-то приказ:
- Быстро, шементом, влево откатись! Под самую стену! Ну!
Не успев сообразить, забыв о боли, горящей в теле, он крутанулся влево и, вжавшись в стену,  услыхал, как с треском переломилась балка, удерживавшая худые доски, и обрушила их за собой туда, где он только что вжимался в пол.
Из оконного проема, оказавшегося прямо над его головой, стал спускаться ремень, похожий на армейский:
- Держись, - проговорил тот же голос, - я тянуть буду. Да не суетись! Потихоньку, потихоньку подтягивайся, стена тоже на честном слове держится.
Никита ухватился за спущенный ремень, собирая последние силы, пополз, куда тянули, пытаясь удерживаться в равновесии.

Сам не понимая, как, подтянулся оконному проему  и, перекатившись,  выпал из него. Кто-то ухватил его снаружи, помог. Никита подчинялся тихим приказаниям, перестав соображать, что происходит, пока не почувствовал, что лежит на земле, в высокой траве, мокрой от росы.

Он сел. Боль съежилась где-то внутри. Хотел прислониться к стене дома – и не увидел его. Луна осветила сидящего напротив худоплечего человека, круглое лицо которого и глаза показалось знакомыми.
- Откуда ты меня знаешь? – спросил Никита, и, подумав, удивился, - И как узнал, что я здесь?
- Да какая разница, - отмахнулся паренек, - главное, слушай, вот в чем…
Никита увидел,  как напряглось его лицо а глаза, показалось, сверкнули под луной стальным блеском.
- Больше я тебе ничем помочь не могу, - он задумался, - разве только одним? – по вопросу  его Никита не понял, в себе ли засомневался парнишка, в Никите ли.

- Гляди, - парнишка протянул руку – превозмогая боль, Никита повернул голову следом за его жестом, - Видишь – огонь?
Никита присмотрелся ко все яснее полыхающему пламени далекого костра.
- Ну, вот, - облегченно сказал паренек, - тебе – туда.
Никита посмотрел на него с надеждой.
- А, ну, это, вот пока доберешься – и реши, чего больше тебе там, у того костра, надо, что тебя у того костра согреет. Тогда и поймешь и про себя, и про боль свою, откуда пришла и куда уйдет.

- А ты? – спросил Никита, смутно ощущая, будто просит лишнего.
- Мне не туда, - помотал головой парень.
Быстро поднялся и исчез в темноте.
Никита хотел встать – и не смог. Тогда он стал передвигаться ползком, иногда с трудом приподнимая голову и взглядывая на едва различимые сполохи костра, чтобы не потерять направление. Так он полз и полз, иногда вовсе где-то на грани между явью и забытьем. А костер, мгновеньями вспыхивая ярче и рассыпая ввысь гаснущие в небе искры, был все так же едва различим вдали.
   

Глава 7. Сбой

Ник вышел на связь с Аделаидой. Она по-прежнему то раздваивалась обликом, то входила в один, но было похоже,  что борьба за влияние, начавшаяся в интернате, так истощила ее, что она как бы забыла  о том, что приключается с ее внешностью. Убедившись, что Ник материализовался  в заданных пространственно-временных координатах, сообщила, что условия работы изменились:
- Удалена вневременная защита в точке, рядом с которой находишься, а потому…
- Как? – недопоняв, перебил Ник.
- Вот, каждый раз одно и то же искажение: окажетесь в реальности – и перестаете мыслить безобразно, - проворчала наставница, - я имею в виду враждебную нам силу, проявлявшуюся  в образе старушки в избушке с Подвильной дороги.
- Так ее больше нет? - поразился Ник и быстро добавил - Кому удалось устранение?
- Качественное исполнение агента М 10, подключенного одновременно с твоим донором - имей это в виду.
- Что мне это даст? – спросил Ник, зная, что Аделаиду подкупает его подчиненность.
Аделаида, и впрямь, не сдержала довольной улыбки.
- С одной стороны, синхронность вербовки облегчает твою задачу, можешь безопасно полагаться на М 10, - деловито принялась за инструктаж. Ник отходил от страха за выказанное волнение, - с другой, - Аделаида явно теряла наблюдательность – мелочи ускользали от ее зашоренного взгляда, – возникают дополнительные сложности с тем, что отныне донор не подлежит мгновенному распылению при первой встрече.
- Почему? – удивился Ник, понимая, что его шагов пока не обследуют, стало быть, сомнений его действия по-прежнему не вызывают.
- Донор был подключен к  разработке взаимодействующими силами: прошел временной коридор с перевоплощением и отпущен для создания условий выполнения задачи.
Пространство завибрировало, искажая сигнал.
- Тревога? – встрепенулась Аделаида, входя в образ девы, - Кто испытывает тревогу?
- Кто допустил его до временного коридора? – отреагировал Ник, справляясь с чувствами и не давая Аделаиде уйти от сомнений в себе самой.
- Не в наших возможностях предотвратить  перехват агентов - в том числе, и доноров - силами, имеющими приоритет развития, - сухо напомнила Аделаида. В ее лице, ранее безупречно прекрасном, Ник разглядел некую заостренность и измельчение. Он вступил в резонанс с волной разреженности, которую удалось поймать, и остановил передачу состояния.
Аделаида, въевшись всей сутью в состояние пространства, не уловила опасных колебаний и расслабилась - последнее время она позволяла это себе все чаще. Снова лик ее стал раздваиваться и, обратившись существом, она крутанула пятаком и, причмокивая, распустила рыло. Ник, сдержав отвращение, спросил:
- Цель неизменна?
Аделаида, вздрогнув, вернулась в облик наставницы:
- Изменение целей не обсуждалось, - но, не желая преодолевать истому тяготения к ставшему ей дорогим ученику, пролепетала то, что, по инструкции, не имела права сообщать ни при каких обстоятельствах, - но сущность столь сильно измененных условий, тем более, силами, хотя и союзными, но все же сторонними, формально дает тебе право разрешать ситуации по обстоятельствам.
Ник торжествовал.
- На твое усмотрение, - шепнула наставница, теряя облик.
Аделаида дышала часто и глубоко, что снова выдало брешь в ее высококвалифицированном сознании, порожденную внедрением чуждых примесей. Ник почти слился с пространством, и оно поглотило информацию, не вернув ее на наставнический уровень.
- Я уверена, - шепнула Аделаида, тебе и это будет под силу – ты неколебим. И качественно обучен, - Ник увидел, что даже в образе девы щеки порозовели. Он едва сдерживал страх за то, как бы она не отдала отчет своему волнению. Она умолкла, всматриваясь, и, возвращаясь в обычный менторский вид и тон, велела, - советую все же строго следовать инструкциям. Помни, будущее зависит от того, как ты справишься! Истребить слюнтяйские идеи и их носителей – вот наша общая цель!
Последние слова вырвались из нее тоже против ее воли и правил, запрещающих оглашать истинные цели в каналах передачи. Канал, сработав по инструкции, погасил изображение, но выкрикнутый лозунг завис, прокручиваясь заново и заново, со все возрастающей скоростью, не пропускаемый ни в один конец. С одной стороны, Нику это было на руку: канал не откроется инструкторам для связи, пока не очистится, а на это понадобится время, за которое он успеет выполнить кое-что из задуманного. Но неисполнение инструкций могло привести к серьезной проверке, при которой могут обнаружиться наращения в сознании преподов, такое случались и раньше. Но, если выйдут на Аделаиду, обнаружат масштаб изменений, а это – угроза всему задуманному. Необходимо было убрать зависший лозунг – тогда даже если канал будет закрыт, причину неполадки будет раскрыть сложнее. Нику пришлось повозиться с провисанием. Система сбоит, значит можно рассчитывать на потерю точности расчетов, действий и контроля. Но он понимал, что разбалансировка системы могла выдать что-то совершенно непредвиденное и поставить на грань катастрофы, сокрушить, смести не только его планы, но и все, что войдет в зону катастрофы. О подключении сил, имеющих приоритет развития, он боялся даже думать, неназванные Аделаидой силы были слишком опасны. Словом, он почувствовал себя не просто приготовишкой из коридоров пространства, он затрепетал всем своим существом. Ему необходима была передышка в хорошо защищенном укрытии.

И, прежде чем приступить к исполнению планов, которые, как он сейчас полагал, были предначертаны, он создал защиту, перекрыв каналы передачи, и, оказавшись в недосягемости, задумался. Что значил этот его трепет? Погрузясь в себя, он неожиданно понял, что истоки этого трепета – в гораздо более раннем времени. Что неслучайно он,  ввергнутый из коридоров пространства на следущий уровень, не мог забыть испытанных мук. Почему другие однокоридорники были более успешными, почему преодолели переход так спокойно? Не терзались по ночам? Не доходили до состояния распыленности, чтобы не быть обнаруженными преподами? Каждый знал, что сознание показавших сколько-нибудь выдающиеся способности и успехи проверяли, ведь только успешные могли сомневаться, так повелось от основания системы. Сомневающихся распыляли на предыдущий уровень и, если они формировались заново, на следующем уровне срабатывала автоматическая защита на сомнения.  Почему же никого из них не корежили подступающие к горлу воспоминания о пережитых кошмарах? И тут он понял: да потому, что ни один из них таких кошмаров и не испытал! Это было колоссальное открытие, сделанное, к тому же без всяких правил, им самим. И означало, стало быть, его способность к самостоятельному мышлению. А это что-нибудь да значило! И значило это… тут Ник понял, сколько времени он потерял. Оставив мысль неоформленной, он устремился к выполнению первой поставленной перед собой задачи – догнал Никиту, или, как его называла Аделаида, донора, от которого на время связи с наставницей инструкция предписывала находиться в безопасной изоляции. Ник, получивший право на свободу действий, понимал, что нарушить инструкцию в этом пункте было для него самого смерти подобно.

Он нагнал Никиту, когда тот лежал ничком, уткнувшись лицом в землю. Кулаки сжимали  выдранную с корнями траву. Вернуть его к жизни, не повредив в самом себе зон необходимой жизнепознанности и жизнедеятельности, оказалось делом нелегким. Потому, когда прикоснулся к плечу Никиты, посылая включающий импульс, Ник ощутил необычную усталость. Это насторожило его, но он подумал, что, может быть, это только подтверждение сбоя системы на стадии формирования его как проекции донора. И вдруг совершенно отчетливо подумалось, что здесь опять подтверждается его догадка: система дала сбой. Откуда-то издалека пришло предположение о том, где засбоила система: при начале выполнения, на стадии исследования донорских данных на  каком-то из участков, кто-то из преподов не отключился до безупречности и, очевидно, еще на стадии сканирования допустил захват примеси существа. В таком случае, уже на стадии формирования проекции донора Ник оказался не пустой проекцией: в нем уже жила эта примесь - примесь человечности! Открытие так поразило Ника, что он испугался. Ослабленный тяжелой работой, в филигранности которой он, по неопытности, сомневался,  Ник сел и уставился на севшего напротив, глаза в глаза, Никиты.
- Ты кто? – Никита спросил его злобно, как врага.
Нику стало не по себе. «Еще немного, и все пойдет под откос», - пролетела шальная мысль. И, не отдавая отчета в своих словах и чувствах, которые разгулялись, как никогда раньше, он ответил:
- Я – это ты.
- Что? – лицо Никиты исказилось еще и от боли, которую он, несмотря на проведенное Ником удаление повреждений, испытывал.

- Да ничего, - грубо ответил Ник, поняв, что на долгие объяснения не имеет ни времени ни права. И резко наехал, - сказал бы спасибо за помощь! Какую? Да не в этом дело! А в том, - Ник разозлился и оборвал свои разяснения, -  можешь здесь сидеть сколько угодно, но я тебе одно скажу: подельник твой уже девок вовсю охаживает. Так вот, от того, как он с этим распорядится, зависит не только твоя, мудила, жизнь!
Он был сердит не на шутку.
Никита, не найдя слов от возмущения, выкрикнул:
- Какой подельник?!
- Ну, ты, - Ник был в раздражении, но неизвестно откуда взявшейся хваткой дошел до простой мужицкой хитрости, - забыл, что ли, зачем в наши края пробрался? Клада искать? Легкой жизни захотелось? Вот за то и получил – чуешь ведь, боль-то не совсем еще улеглась? Ну, потому я серьезно тебе говорю: вставай и пали давай, сколько силы есть, во-он на тот огонек, видишь? А как дойдешь – думай, да покрепче, своей думалкой, как тебе теперь из этой бодяги выдраться. Да не просто удрать, а чтоб… ,  - Ник помедил, - по-человечески. Понял? Ну, так иди.

- Погоди, - Никита вытянул руку, и вдруг его осенило, - ты – Ник?
Ника передернуло:
- Ну, а если Ник?
- Да так, ничего, - Никита посмотрел в сторону, куда предстояло добраться, - а почему со мной не пойдешь? Ведь ты… ты помогал мне уже, было? Нет, погоди, ты что – ты экстрасенс, что ли, какой? Нет, правда?
- Да, я экстрасенс, - ответил Ник, не сдержав издевки и злости, - иди. Тебе торопиться надо. Я не шучу.

- А ты?
- А у меня сейчас другие дела, и если я их не сделаю, тебе уже не о чем будет беспокоиться, - и он шагнул во тьму, мгновенно в ней растворившись.

Никита тряхнул головой, отгоняя замутившиеся в голове мысли, и побрел, как зачарованный глядя, на дальний огонь, до которого ему во что бы то ни стало предстояло дойти.


Часть V
Глава 1. Заданный образ

Ник понял, что, пусть это предприятие смерти подобно, но лучше пусть он загубит все, чем выполнит задуманное недолжным образом. В такой работе не бывает мелочей. А его обстоятельность не подвергали сомнению даже иерархи.
На этот раз у него не было ни одной инструкции, предписывающей, как поступать в случае, представлявшемся ему – приходилось полностью полагаться на быстроту реакции и соображения и еще на разные другие качества, которые он даже и не знал, есть ли у него в наличности.
Но он рискнул. Для начала необходимо было разведать, с какого места пространство на пути его донора начало выкидывать чудеса. Пройдя путь охотников за кладами от конца к началу, он оказался на мосточке с низенькими перильцами, отполированными множеством касаний рук каких-то коротконогих ходоков. Мосточек лег над омуточком, суживавшимся к этому месту до протоки. Ник заглянул под мосточек: вода под ним – черная-пречерная. Он кинул камушек -  круги разошлись радужными разводами и заколебались, издавая такие старные звуки, что похолодело в пупке, а между лопатками просструилась капелька. Тут  из самой середины круга, куда камушек попал,  вынырнуло чудище – лохматое, черное, голова что пивной котел, с ложматых волос деготь стекает на бороду, похожую на разодранное мочало. Оторопел Ник, а чудище захохотало да как гаркнет прямо в ухо:
- А ну, беги давай во все лопатки, коли живым хочешь остаться!
Ник и схвати чудище за мочальную бороду. Потащил из воды – чучело забрыкалось, изо всех сил упирается, да вдруг и оказался коротышкой на малюсеньких ножках, с коротюсенькими ручонками – кому такими навредишь?
Кивнул Ник на мосточек:
- Ты что ли по нему шастаешь туда-сюда, отполировал-то, гляди, до глянца!
- Ну, я, - сказало чудище и заплакало горючими слезами.
- Откуда столько в тебе горючего? – спросил Ник, опуская  чудище наземь.
Чудище вдруг как расхохочется, даже ножками задрыгал:
- Ой, горючего! Ой, не могу, охо-хо-хо-хо, ой, ну насмешил ты меня! Сколько мокну здесь – отродясь такой шутки не слыхивал.
- Что, смешно тебе показалось? – Нику сделалось приятно, что он так удачно пошутил.
А чудище как вскочит, как подбежит к Нику – как замахнется, а в руках у него – кусок выхлопной трубы!
- Солидно, дядя, - оценил Ник, а сам руку выставил, как в китайских фильмах видел, – так чудище с трубой на его руке и завис.
Ухватил его Ник покрепче, да как тряхнет – посыпалась из чудища всякая дребедень: гайки, раздолбайки, гаечные ключи, сломанные дворники, ключи зажигания и прочая рухлядь.
- Ну и много же в тебе добра! – удивился Ник.
А чудище тоненьким голоском спрашивает:
- Ты откуда ж, такой богатырь, взялся? Ты чего ж, на машинках никогда не ездил, что ли?
- Никогда, - отвечает Ник.
- То-то, я вижу, тебя не заманить ничем.
- А других чем заманивал?
- Да на каждого у меня свой манок: тому сливной шланг под бережок подсуну, тому с мосточка новым зеркальцом блесну, другому  - канистрочку с бензинцем подброшу – всякого на свой манок заману.

- А зачем их тебе, столько-то?
- А скучно мне, парень, вот я заставлю в догонялки играть, а сам – прикинусь ежиком лесным да и покачу – ищи меня.
- Ищут? – спросил Ник, вспоминая, зачем завел с чудным чудищем разговор.
- А то! – самодовольно мигнуло чудище, - иные так и посейчас – не могут догнать, много ведь меня, да и везде я, по дорогам бегаю. А с тобой вот – не получилось. Ну, раз так, говори, чего тебе от меня занадобилось.
- А хочу автолюбителем стать.
- Ну? – удивилось чудище и хохотнуло.
- Да только мне не простой автомобиль надо, а «Камаза» рыжего с лесовозным прицепом, а больше того  - водителя его – быковатого верзилу, что разгоняет своего коня как раз у поворота, где в одну только сторону проезд, когда на другой полосе – кучи щебня насыпаны. Знаешь такого? А ну, признавайся, дядя: сам ты, что ли на том «Камазе» гонял, когда на брата моего с его дружком наехал, а после братан от тебя ни жив ни мертв по лесу гонял?
- Да не при чем тут я! – забрыкался, вися в воздухе, чудище.
- А вон я насосик у мосточка приметил. Счас  приспособлю к этой твоей трубочке, да начну омуток твой откачивать, останешься на бережку жабрами шлепать.
- Откуда… - злобно задышал, раскрывая сине-черные жабры, чуд, - про жабры-то узнал? Она, злодейка, рассказала?! Ну, так и я не стану ее выгораживать, слушай, все расскажу, ничего не потаю! Дай только глоточек из омутца глонуть!
- Глотнешь, как рассажешь, - не поверил Ник.
- Ну, так «Камазик» тот мы сообща с ней обдумали, он, правду ты сказал, возникает, как захочет нас позабавить, - задыхаясь, хохотнул чуд, а водилу уж она так бережет – бык ведь это любимый из ее стада.
- Да кто?! – заскрежетал Ник металлическим голосом, - Говори, не то не видать тебе твоего омутца!
- Да не сказал я разве?! – чуд так и захрипел, болтаясь на бороде, зажатой рукой Ника, что стала тяжелой, словно сталью налилась.
Выхватил тут Ник свободной рукой трубу ржавую у зазевавшегося чуда – а труба возьми и обернись инспекторским жезлом:
- Ого, какова у тебя колдовская палочка! – вскричал Ник.
- Отдай, отдай, - забултыхал чуд ногами в воздухе, заругался, а после заплакал, - да вот тебе: сестренки моей те стада, многих мы с ней дураков загубили, да, видать, и наш черед пришел. Да и пусть, надоела мне эта игра, хуже горькой редки! Тьфу, тьфу, тьфу, - зафыркало чудище.
- Ты оставь, чуд, комедию ломать, не то узнаю словцо, так – ой! – пригрозил Ник.
Чудище замолкло, поскребло грязным ногтем лохмы и прогундосило:
- Иринья имя ей, Свойчаткина прозывается.

- Это что ж, какая Иринья – легенда Ириньевского интерната? – отпрянул Ник, едва не выпустив чудища из рук.
- Она, - прохрипел чуд, - пусти, помираю.
- Где заповедную свою книгу хранит, быстро отвечай!
- На дне заброшенного колодца, - ответствовало чудище,  - а только я один туда и досягаю.
- Ну, так сейчас я тебя пущу, а жезл твой волшебный с собой заберу.
- Отдай, без него не жилец я, обещаю: кликнешь мое имя, я и появлюсь, чего попросишь – сделаю.
- Как же звать-то тебя величать?
- С этого бы начинать тебе, добрый молодец, следовало, не больно ты вежлив! И шепнуло имя на ухо, чтоб никто другой не прослышал.

Кинул Ник смешного чуда беззаконного в омут его да кинулся прочь, пока тот не очухался, да обратно его не ухватил, в свои игры играть не заставил.


Переметнулся в безопасное место, на лесную поляну. Лег на широкий луг. Облака в небе курчавыми стадами пасутся. Смотрел на них, смотрел и понял: пока заветной книги Свойчаткиной не достанет, не сможет до истоков истории докопаться. А не доберется до истоков – не сможет до конца понять, как ухватить за хвост систему внедрения, до тонкостей разработанную на основе Ириньиных заповедей, ухватить да дернуть, чтоб повытащить четров куст на белый свет – людям показать, а дальше – пусть их, корчатся, на светлом воздухе не вынесут сраму – сами окочурятся.
Ник сел, тряхнул головой. Что-то было  не так. Одна из главных заповедей, известных и ему, воспитаннику интерната, гласила: «Будь переимчив!» Он стал переимчив, но переимчивость хороша, когда в изоляции интерната можешь очиститься от наслоений, стать самим собой.
Он мотнул головой: что-то не так. Как стать собой в стенах интерната? Промелькнул отрывок параграфа одной из инструкций: «переимчивость грозит утратой идентичности». «Ну, то есть сказочное делает тебя сказочным, железо железным…», - попытался он применить этот кусок к текущему моменту и понял, что нужно что-то делать. Встал и пошел, весь содрогаясь от предстоящей встречи с альма-матер – возвращался, как видно, в человеческий облик. На ходу он выстраивал защиту: прятал мысли, замораживал чувства, подстраивал алгоритмы, просчитывал предстоящие шаги. Но цель не вполне ему давалась. Исследуя причины ускользания, он нащупал подспудный страх. Вначале он подумал, что главным моментом, вызывающим страх, была возможность разоблачения. Но когда он попытался представить последствия разоболачения, пространство завибрировало так, что он оставил анализ, допустив гипотетичность предстоящих действий.
Приблизясь к интернату на критическое расстояние, умаление которого на 10 шагов обнаружило бы его присутствие, он перешел на уровень утраты визуализируемых данных и, схлопывая сущность в нерасчленимое ядро, вскрыл банк биометрических данных,  частично перекопировал содержимое разных папок и смешал подходящие под заданный образ данные для временного присвоения.  Он проник также в архивированные сведения о представителях профессий и извлек приемлемую легенду: в Ириновском инетрнате он появится известным журналистом основного канала.

Легенда была уязвима, как всякая другая, но устраивала тем, что известность ириновских сущедеров не привлекала. Известностей не любили не только за искушенность, увеличивающую риск разоблачения, особенно во времена, когда система сбоила. Сканировать и формировать проекции известных каждой собаке личностей для серьезных целей не имело смысла, а цели у ириновок были решительно серьезными. Поэтому медиа личности допускались в интернат в качестве исключения и  сканировались лишь потому, что так срабатывала доведенная до автоматизма система. Но отсканированные данные допущенных звезд обычно архивировались и, накапливаясь без употребления, становились головной болью отсека хранения.
Ник вышел на дорогу, шепнул Чудово имя – навстречу ему выехал прекрасный, самоуправляемый автомобиль, за рулем которого красовался, истекая радужными лужами, чудище бензинное. Увидев Ника в облике Федора Федоровича Расписухина, чуд оторопел и исчез. Автомобиль беспомощно закрутил рулем туда-сюда, обиженно гуднул и стал.

- Да я это, не узнал, что ли? – спросил Ник, кажа чудищу свой кулак.

Чудище был игроком азартным, и предложенная игра ему показалась увлекательной. И чуд подсказал, как журналисту попасть в Ириновку:
- Поезжай по большаку о-он туда, ну, будто ты на День песен в Славгород поспешаешь, я сестрице-то и гудну. Она, как заведено, вышлет кроля заветного. Ты возьмись его ловить, да не покажи, что сведущ. На ошейнике кроля найди имечко ее да назови – от он тебя в аккурат в Ириновку и заведет.

Ник, точнее Федор Федорович, расположился на кожаном сиденье, включил кондиционер и, подтерев бензиновое пятнышко, хотел было уже тронуться в путь, как услыхал грохот. Выскочил из салона с лицом, таким неподдельно возмущенным, что чуд выглянул из канавы, да и захохотал, закидывая ноги за спину:
- Ну, ты, блин, даешь!
- Ты что ли грохочешь?!
Чуд вытянул инспекторский жезл:
- Ну, я - имею право!
- Слушаю вас, товарищ инспектор, - подыграл Федор Федорович.
- О, ну, это я понимаю, на такие шансы можно ловить! В такие игры играем. Ставочку вот хотел поставить… - хитренько подмигнул чуд.
Федор Федорович склонил голову в знающем, кокетливо-полувопросительном полупоклоне.
- Справишься если с сестрицей-то, - торопливо обертываясь, зашептал, брызжа бензинной слюной, чуд, - кроля-то того, - он стукнул себя инспекторским жезлом в грудь, - мне отдай! Лады? – переспросил капризненько.
Федор Федорович смекнул дельце – с прищуром велел:
- Ставочку извольте!
- Да ведь обещано: явлюсь, когда покличешь.
- Ну, так это не с той игры ставка!
- А машинка? Машинку-то какую я тебе подогнал!
- Ну?! – не теряя фасона, переспросил Расписухин, - Игра-то какая – ставочки повыше, повыше взлетают!
- Кумекаешь, - снова расхохотался чуд, - расскажу, так и быть, тебе, проныре, трогай, - и он бесцеремонно впихнул Раписухина в салон, сам плюхнул бензинным задом на шоферское место и стронул машинку – она подалась послушливо, словно ручная. По дороге чуд рассказал перетрусившему было Расписухину такие вещи, от которых маститый журналюга забыл весь фасон, а только то хохотал, то замирал от ужаса.
- Все, хана, - чуд ввернул еще пару непристойностей, - дальше сам поезжай. Я свое сполнять пойду. Да не забудь обещанного, сволочь!
- Ну, я попросил бы… - красный от натуги, Расписухин переместился на водительское место, принюхиваясь и осматривая салон.
- Не дрейфь, - развязно заверил чуд, - я следов не оставляю.
- Отлично, - ответил Расписухин, скрывая сконфуженность, и, расправив плечи, спросил, - а позвольте узнать, почему вы мне вот это все поведать решились?
- Че, - расхохоталось чудище, - не слыхало таких признаний ваше журналистское величество на телевизионном-то троне?
Резко оборвав смешок, чудище, отрясая бензинные брызги с ушей, сказало:
- Да достала меня сестрица, не поверишь, брат, как достала! Развлекай ее да развлекай! Надоело, поверишь, аниматором в мои-то годы - спокою охота! А тем более, что вон бобров моих себе на реку забрала: иностранцы, говорит, приедут - хоть хатку бобровую показать, экология, мол, какая у нее! Цаплю мою любимую в юннатский уголок определила, ну, окочурилась было цапля, хорошо, к Епифану обратился я, кумом он мне приходится, не отказал, поставил ее на длинные ножки. Я уж не говорю, что раньше-то я – вон, где и не побываю, где не порезвлюсь: все-то омутки моими были! То девок напугаю, у девок пятки белые в болоте, как не почесать за такую-то пятку?! А заверещит побежит - любо-дорого. Теперешних правда за пятку тронь, не больно и напуглась бы, а по те-то года так бабы, покажись им в каком-нито виде, и морошку побросают, полаколюсь вволю. Да и мужики, не стану хвалиться, бывало, такого деру давали, обсмеешься! Я шутку, паря, люблю. Без удачной шутки-то, паря, не жилец я на этом светушке. А нынь!
- Что? – спросил Федор Федорович.
- Да то, что как завели они ту распрю-то, да с подлостями, да с убивствами, да, тем более, с судами – ну, отворотило меня, тьфу, тьфу, тьфу, от тех мест, не играется мне, да и только. Это что раньше-то она орала: не смей  и ступать на мои болотца, так это плевал я на все ее угрозы – где бы ей бы да меня достать: то я пеньком прикинусь, то ящеркой юркой обернусь, а у ней, поверишь, лесного чутья так и в помине не бывало. А вот уж как понаехало ее бабье, да шашни-то завели такие – ну…  это что я тебе рассказал, это частично: всего-то, браток, и не в сказке сказать, ни в страшилке какой описать, чего оне понатворили, - чуд плюнул с большой досадой, - так тьфу, и глаза мои туда не глядят. По их же вот милости и тешусь теперь автомобилистами, на какого бы рожна оне мне без того сдались! Только и осталось мне – по краю дороги вековать. От природушки, от родной навовсе отвыкаю, а уж этого я простить им ну никак не могу!

- Так а почему раньше молчал?! – едва не взвилось схлопнутое в нечасчленимое ядро естество, - почему Нику не рассказал?
- Э, брат, - погрозил пальцем чуд, - ты помяхше, помягше на поворотах, не то гляди…, - чуд угрозливо сощуренным глазом оценил крепость Федор Федорычевой оболочки, - я чего висел думал: Аник, ты думаю, воин, где тебе, с лобовыми твоими приемами эких мутовок отъявленных взять! А ты – вон каков оказалси! По-нашему, понимашь, брат, по-чудовски! В такие игры – играем, - добродушно засмеялся чуд – он вообще был смешлив.
- Хочешь сказать, в поддавки играл?! – осерчало естество.
- Да нет, нет, - замахал руками чуд, - я посля понял, что по-честному висел в железной твоей руке, задыхался чуть не до смерти! Не бось!
Федор Федорович повелительно поглядел.
- Ну, езжай давай, ни пуха тебе, - пожелал чуд, улетучиваясь за окно бензиновым облачком.
Через пару колдобин провистело камешками по крыше.
- Естество-то, говорю, поглыбже упрячь, не углядели бы, стоглазые-то сороконоги, не пронюхали, пройдохи сотненоздрые, ехидные! Если чего, - прошелестело за воротом, влажно дохнув, - я рядом, - Федор Федорович зябко поежился.
- Не бось, - полыхнуло крошечным разрывчиком, - я ж по-хорошему, на-ко вот подарочек тебе, сам-то не позаботился!
На сиденье рядом оказалась репортерская сумка. Федор поглядел внутрь, а там: фотокамера последней конструкции.
- В кармашке пошуруди, - подсказали из угла.
В кармашке Федор нашел новейший, тонюсенький диктофончик, что можно пристегнуть на нагрудный кармашек.
- Ну, ты даешь…, - Федор чуть не назвал чуда по имени, - Вот спасибо!
- Это ты даешь! – рассерчало чудище, я, может, проверить хотел, как ты тайну хранишь, а ты – рассуропился! Соберись, говрю, едрена-матрена! У меня, небось, дела! Или ты, может, желаешь, чтоб пресеклась моя власть, какая еще есть над лесами, а они чтоб зеленую улицу получили над нашими местами: владейте, любушки, на здоровьице?! А нет, так помни: не в цацки снарядил тебя играть, не твое неуемное любопытство тешить. На серьезное дело идешь, многим может оно жизни стоить!
Федор набычил голову и крепко ухватился за руль.
По нависшей над придорожными лесами тишине понял Расписухин, что чудище отправился править свою лесную власть.

Глава 2. Версия

С кролем пришлось помучиться – никак не давался он Федор Федоровичу в руки. Только добежит, только наклонится – тот такую прыгучесть проявит, словно не кролик он домашний - заяц зайцем, да и все. Оглянется Федор Федорович по сторонам – не видал ли кто, как он тут охотится, да и припустит опять за кролем. Только добежит, только приноровится за уши лохматого ухватить – глядь, того уже и след простыл. Уселся Федор на камешке придорожном, пот отирает. Нету ли, думает, другого какого пути в эту Ириновку? Как видит: несется кроль во всю мочь, прямо на него. «Что за напасть?», - только и успел подумать Федор Федорович, как кроль в руки ему – шасть. Федор глаза выпучил, смотрит: а за кролем собака гонится. Пригляделся: да не собака, пожалуй – волк!
Сгреб Федор кроля да так припустил, еле затормозил в нужном месте. Хлопнулся на сиденье автомобиля, развернулся и газанул. Обернулся и видит: потрюхал волчара обратно в лесок, вразвалочку, с ленцой.
Федор Федорович мотнул головой, отгоняя сомнения. Притормозил - давай с кролем выяснять:
- Так ты, браток, чей будешь? Ого, и ошейничек на тебе, стало быть, ты домашний, а я уж думал, такие теперь по лесам живут…
Кроль сидел, прижав уши и кося лиловым глазом.
- Сидишь-то, как привычный к автомобилям! Ну-к дай, погляжу, что за ошейничек на тебе. И-рин… Ирина что ли какая? А фамилия? Постой, Ирин-ья! Иринья? Это хозяйка твоя?
Кролик вдруг подпрыгнул, на сиденье, словно собирался пробить потолок салона.
- Что-то не так? Написано же, браток: Ириновка, Ириновский район. Все сплошь одного прозванья. Знаменита, выходит, хозяйка твоя? А я ее не знаю. Ну, давай развернемся да поедем знакомиться. Так?
Кроль повесил уши и, похоже, всем видом выразил безучастную покорность.
- Дай, гляну, где такая деревенька находится, - навел свой обозреватель  да и покатил, куда тот указал.

Деревенька встретила их с неотразимой приветливостью. Домики, окруженные палисадами, смотрели в умытые окошки в резных наличниках и пестрых ситцевых занавесках  и весело пускали в небо ароматные дымы. Разноцветные мальвы покачивали цветущими гирляндами стеблей, колеблемые легким ветерком. Огородные грядки исходили огуречными завязями, лукаво выглядывающими из листово-усовых зарослей, помидорные ветви ломились от начинающих наливаться томатов. И перед каждым домом – раскидистая тень дерев, посаженных хозяевами для своего веселья и радости гостей. Перед иными избами серели скаты колодезных срубов, почти перед каждым вкопаны были качели на столбах. И на всю округу пахло пирогами.
- В красоте какой поживаешь! – восхитился журналист, - чего ж бегаешь?
Кролик прижал уши и сжался в комок.

- Ну, показывай, беглец, где твоя хозяйка проживает. Нет, постой, дай сам угадаю!
Расписухин вытащил камеру и принялся снимать панораму деревеньки. Что-то мешало ему угадать, который дом – ему нужный, и он решил ничего не отгадывать. Тут из домика, что глядел на дорогу с пологого берега реки, вышла молодица с пустыми ведрами. Светлые волосы, расчесанные на пробор, заплетены в косу. Девушка была стройная и высокая. Сарафан на ней простого, но искусного фасона и сандалии, похожие на те, что носили римские легионеры, изобличали знакомство с городской модой.

- Вы позволите, - Федор склонил перед ней голову в полупоклоне, - заснять сие действо – поход за колодезной водицей? Редкая, доложу Вам, в наше-то времечко картина!
Девушка повела плечиком, приоткрыв в снисходительной усмешечке жемчужные зубки.
- А-ах! – захлебнулся восхищением Федя, знававший толк  в женской красоте и ценивший изящную простоту оправы, и пошел, ловя ее в камеру, следом.
Заснял сцену у колодца и, как водится, хотел попросить водицы испить, да что-то его остановило.
- Да, - опомнился, - тут поймал я беглеца лохматого, так не скажете, чей будет? – он кивнул на машину.
Девушка, похоже, поняла и все с тем же небрежным и полупрезрительным выражением протянула:
- А-а, этот? – и хотя кроля, вжавшегося в сиденье, вовсе не видно было, пояснила, - это Ириньи Никандровны что ли кроль?
- Ну, я впервые здесь, не знаю, но на ошейнике писано… - галантно кивнув, начал Федор.
Девушка с ленцой подняла воду и перебила:
- Ну, так Иринья Никандровна прихворнула, вот и некому следить за питомцем ее.
- А-а, - понимающе кивнул Федор, - а позвольте спросить, - он лукаво прищурился, - Ирина Никандровна, видимо, дама средних лет – вы так ее величаете…
- Именно, - девушка кивнула несколько даже высокомерно. Приноровясь, подняла ведра и зашагала к дому с неизменной вальяжностью.
Федор засуетился, перехватывая камеру, чтобы протянутть свободную руку:
- Вы позволите, я помогу?!
- Не стоит, - девушка повела плечом.
- Почему? – искренне удивился Федор Федорович.
- Да потому, что вы все равно сможете унести только одно ведро, а мне легче – два нести.
- Ах, простите, - шаркнул Федор Федорович, - но не сочтите за дерзость, ответьте, если можете, где же мне найти вашу соседку, владелицу того ушастого?
Девушка поставила одно ведро на землю, повернула вьюшку воротец и вошла в палисадник. Перенесла ведро и, поставив ведро с другой стороны за забором, вьюшку закрыла. Только после этого махнула по направлению к лесу:
- А Иринья Никандровна сейчас не дома, она на дачке своей лесной. Во-он видите, дорожка, ну да, серенькая такая – это на питомник, ну, от лесничества питомник, там молодняк выращивают, ну, то есть, раньше выращивали… Ну, вот, эта дорожка и выведет.  Слева увидите вначале домок, без окошек такой домок, так это лесников. Проедете с километр после лесниковой избушки – справа, у перекрестка, где дорога на Свиязь  пересекает нашу - там и есть дачка ее.
- Что ж в такую глушь ваша Иринья Никандровна забралась?
- Ну, во-первых, - девушка сказала, пройдясь по Федор Федоровичу взглядом, - она не моя, а во-вторых, это ведь ее дело, где ей дачки строить, не так ли?
- Совершенно, то есть я хотел… - зарапортовался Федор, не понимая, как ему ехать в лесную глушь по проселку, который и издалека – сплошная пыль.
- А вы уверены, что Иринья Никандровна там? – переспросил он как можно мягче.
- Ну, если мне не верите – спросите у других… соседей, - ответила девушка и, подхватив ведро, направилась к крыльцу.
- Благодарю, - поклонился ей вслед Федор Федорович, но не дождался ответа.

Оставшись один на улице, он огляделся. Отчего-то заныло под ложечкой. Картина была та же: мальвы приветливо кивали, запах пирогов плыл над деревенькой, солнце сияло, речка текла… Но какая-то тревожная нотка заслышалась Федору. Он огляделся: улица была пустынна. «Где же мне взять этих других соседей?» - подумалось ему, как вдруг окошечко в доме, куда удалилась девушка, распахнулось – дама, лицом схожая с девушкой, поднявшейся на крыльцо, с такими же белыми руками в ямочках на локотках, но явно старше, радостно, как родному улыбаясь, с треском распахнула окошко и вскричала:
- Федор Федорович! Расписухин!
Расписухин, вообще не очень любивший, когда его узнавали, собрался и, улыбаясь вежливо-вопросительно, поднял голову на женщину в окне.
- Ах, Машенька мне рассказала, что вы приехали, а я не поверила, не могла поверить – вот так и кинулась удостовериться, а это и впрямь – вы! Погодите, погодите,  уважаемый, Федор Федорович! Сейчас я к Вам спущусь.
Минуты через две она уже бежала по ступенькам крыльца и, на ходу покрываясь какой-то шалькой, вертанув вьюшку, распахнула перед ним воротца:
- Будьте добры, проходите, милости просим! Федор Федорович, я так рада, я просто… - она, как видно не находила слов, чтобы выразить свой восторг.
Федор в замешательстве прижал камеру к груди, сложив на ней руки крестом, и поклонился:
- Ну, что вы, что вы, разве я смею, а вот скажите, будьте добры…- начал про свое.
- Ах, да, - поостыв, дама изложила все, что, по-видимому, знала про владелицу кроля, буквально повторив за Машей, как звали очаровавшую Федора девушку.

- Я проездом, простите, - извинился Федор за то, что не может принять приглашения очарованной дамы, - хотел бы вернуть этого беглеца, - он стал выглядывать кроля за стеклом в машине – и все не видел.
- Ах, ну, конечно, конечно. А если хотите, я могу показать дорогу.
После взаимных экивоков Федор понял, что отказать полной энтузиазма даме в поездке по пыльному пролеску не удастся. Он минуту посомневался, не опросить ли других соседей – на улице, по-прежнему, не было ни души.

Он вернулся в машину. Женщина, ухватив кроля и взвалив его себе на колени, взгромоздилась на сиденье рядом.
Какое-то тоскливенькое чувство подзуживало его расспросить поподробнее – он, обычно такой находчивый, растерялся и не знал, с чего начать.
- А это, скажите, клуб? – указал, притормозив.
- О, - отозвалась дама с пылом, - вы угадали, клуб.
Угадать было несложно – на клубе висела вывеска «Ириновский сельский клуб». Дама, похоже, собралась порассказать о деятельности культурного очага деревни. Но Федор увидел кое-что поинтереснее:
- А это – он указал на здание, обшитое серебристыми щитами, похожими на те, какими обшивают корпуса мега-торговых комплексов на окаринах столиц, - что?
- Это, - дама принизила голос до шепота и, склонившись к Федору Федоровичу, шепотом  сообщила, - это интернат!
- Что вы говорите? – она помаялся, мгновенье раздумывая, спросить ли о странном виде корпусов, отливающих стальным блеском, но спросил по-другому, - в такой веселой деревеньке и вдруг – интернат? Для престарелых?
- Ну, что вы, - дама поморщилась, как от боли, - что вы! Престарелых здесь, - и вдруг глаза ее загрустили, хотя губы продолжали улыбаться, - всего только и есть, что одна Иринья Свойчаткина, к которой вы и направляетесь.

Федору вдруг услышалась проступившая в тоне дамы деловитость, словно она исполняет поднадоевшее дело, ставшее ей малоинтересным, и просто констатирует факт – привычный ответ на неизбежный вопрос.
Он покосился на ее погрустневшее лицо. Проселок запылил, словно миллион трухлявых грибов-дождевиков. Сквозь поднявшуюся плотной завесой серо-коричневую пыль едва можно было различить, что они уже выехали по-за деревню, но до леса еще не доехали.
- Ну да? – переспросил он, понимая, что ему не увильнуть с этого пути, - так для кого же тогда интернат?
- Как для кого? – встрепенулась дама, на которую завеса тоже, похоже, навела раздумья, - Для детей. Для детей военнослужащих, погибших  в горячих точках.
- Ну? – не на шутку удивился Федор Федорович, - Но, сколько я знаю, в ваших краях как будто не бывало  подобных конфликтов? Ну, чтобы прямо военнослужащие – и гибли?
- Ну, что ж? – резонно переспросила дама, - Сиротам было бы неплохо в наших краях, если бы…
- Если бы что? – перехватил ее потухающий взгляд Федор Федорович.
- Ну, просто если бы они здесь были.
- Как? – удивился журналист, - вы говорите, интернат, для сирот, а после, что сирот – нет?
- Ах, Федор Федорович, - дама вдруг заговорила горячо, глядя плчущими глазами то на него, то на кролика, которого сжимала в руках, - я когда смотрю ваши передачи, я… как глоток свежего воздуха! И вот – такая… редкость – вы в нашем богом забытом краю… Позвольте, я без экивоков…
- Конечно, ради… будьте добры, рассказывайте, - Федор не знал, куда поведет дама, и чего наплетет. Ее нервозность не обещала фактической строгости. Но они уже ехали, и ехали невесть куда, и других информаторов пока сыскать было негде.

И дама начала рассказ. Начала она издалека, с тех незапамятных времен, когда была еще девочкой и каждый год, летом, приезжала в эти края к бабушке на каникулы.
- У нас такие места… были, - загрустила дама, - не знаю уж чем, но за душу берут. И кто сюда раз приехал, уж так и не могли оторваться, забыть. Так каждый год мы все здесь и встречались: ровесники, и кто постарше, и кто помладше, - дама углубилась в воспоминания. Лицо ее порозовело.
Федор задумался, зачем ее занесло в такую даль, и с тревогой глядел на без устали пылящую дорогу. Колдобины в ней были такие, что даму подкидывало – она вихлялась во все стороны, держа кролика на весу.
- И вот понимаете, когда мы уже все выросли, мы так и продолжали каждое лето приезжать сюда.
- В Ириновку? – зачем-то уточнил Федор.
Но дама сделала строгое лицо и сказала:
- Нет, в дни моего детства деревня называлась иначе. Она называлась, - дама поколебалась, будто опасалась, не произойдет ли каких неприятностей, если она раскроет журналисту настоящее имя дорогой ее сердцу местности. И почему-то решила затемнить, - Ну, это после, дайте, я доберусь…
Он посмотрел с сомнением.
Дама заволновалась, бросила кроля на заднее сиденье и брезгливо отряхнула юбку.
- Да, я понимаю, может быть, и не стоило забираться в такие дали, но поймите, я не знаю, как объяснить иначе.
- Ничего, ничего, продолжайте! Очень интересно…
- Ну, а Людмилка приезжать перестала совсем.
- Вот как? – переспросил Федор Федорович, пытаясь править так, чтобы не попортить машину на этом несусветном проселке.
- Ну, понимаете, мы были так дружны… И раз как-то, желая только добра…
- Н-да, - кивнул Федор, и под нос себе пробормотал, - благими намерениями…
У дамы оказался превосходный слух:
- Вот! Именно! Ну, Федор Федорович, ну что значит – талант! Вы прямо в корень! Зрите… Да, именно так и получилось: мы только навредили ей этой своей поездкой.
- Так вы поехали к ней, к Людмилке? Куда?
- О, она под Ленинградом жила. Ну, городок небольшой, знаете. Но наша закваска, северная: она умница была, а, кроме того, по-нашему, по-веженски упертая! Если забила в голову себе, что хочет быть учительницей, так не всернет с пути! И вот, верите, поступила в институт, это в те-то времена, когда без блата поступить – семи же пядей надо было быть, это не нынешние же недотепы: тогда как учили, какие умнички поступали! Ну, на те места, что оставались после связей, после… всего…

Федор кивнул.
- Но ученья она не закончила. А, понимаете, почему? Влюбилась! И так, понимаете, как это бывает с девушками? Ой, да о чем я говорю! С девушками разное случается, и по-разному реагируют. А Людмилка – она же наша, веженской закваски. Тут, - она нажала на кнопку, открывающую окно – пыль ядовитой взвесью потекла в раскрывающуюся щель – дама с виноватым видом снова нажала на кнопку. Окно закрылось.
- Ну, не сейчас, но будет у вас возможность – вы куда ехали? Ну, в Славск – Славск -та же деревня, подите к реке – вдохните глубже и вы поймете – какой воздух! Природа какая! Много, конечно, с той поры воды утекло, но кое-что еще можно понять! Вдохните в себя этот воздух – и вы поймете, почему и чувства у людей, кто здесь вырос, ведь не такие, как у вас, у городских. Словом, огрела ее эта любовь, понимаете, по самое не могу. И, как сама она рассказывала потом, пришлось ей все бросить, ну, потому, что не могла она, понимаете, с этим огромным чувством совладать. Рассказывала потом: сяду читать - буквы в слова не складываются! Шить возьмусь – нитка в иголку нейдет! Вот до чего! Ну, как ей было? И бросила. А он, мерзавец такой, она одна осталась, мать умерла за год до того, как с ней случилось, воспользовался и закрутил с ней. И таким оказался мерзавцем: пока она ходила, очарованная, он все документы на себя перевел, она как в тумане жила, и, конечно, и предполагать не могла, чтобы человек подобным образом поступить мог. В итоге осталась наша Людочка и без квартиры, без работы – бомж!
Дама, глубоко пережив рассказанное, выдохнула, развела руками. Оправила волосы и продолжила:
- Бродила там, шаталась по улицам, попала в кампанию, где, знаете, такое началось… пока не попала, как рассказывают, в милицию. Там ей пригрозили тюрьмой и велели убираться подальше из города. Села она на поезд, уговорила какими-то путями проводника и очутилась здесь, в Ежевежске. Но так ее жизнь ударила, что едва не убила. И подняться Людмила не смогла и тут. Снова влезла в какую-то непотребную компанию и сгорела бы, наверное, навовсе, если бы не встретилась с общей нашей бывшей подружкой – Аделаидой.
Федор Федорович, влетел-таки в колдобину, чертыхнулся.
- Нет-нет, все в порядке, - ответил на встревоженный вопрос и попросил, - продолжайте.
Дама кивнула.
 - А Ада наша – это особая статья. Она как раз местная, но от всех от нас отличалась не только природной красотой, но еще и какой-то хваткой, это с самого детства. Примеров не стану приводить, времени нет, уж поверьте на слово. И вот за это время, что прошло, пока Людмилка бедовала со своей бедой, и мы совсем потеряли ее из вида, только сарафанное радио изредка доносило вести, одна страшней другой, Ада наша выбила в совхозе направление на учебу в Ежевежск и там, в городе, тоже покуролесила, имея целью только одно: остаться. И представляете, ей удалось: втерлась в семью профессора с кафедры института, где обучалась, и окрутила бедолагу так, что тот бросил супругу, тоже уже, как и он, в почтенном возрасте, и, не слушая уговоров и возмущений взрослых детей, женился на нашей Адели. Та огляделась, ничего не увидала привлекательного в роли профессорши, потихоньку перетянула на себя профессорское имущество и стала поджидать, когда профессор окочурится, а тот, как назло, оказался крепким. И тогда наша девочка затеяла развод с разделом имущества и на отвоеванные деньги завела торговлившку в том же Ежевежске. Вскоре у нее был приносящий вполне успешный доход магазин женского белья, и она задумывалась, как говорят, о покупке еще какой-то линии, и тут директором в новый магазин пришла наниматься Люда. Случайно ли ее вынесло на это место, или решила, остановясь в угаре, что это ее шанс, только тут давние подружки встретились.

А надо сказать,  что личная жизнь у Ады после профессора не складывалась. Она заводила роман за романом, пока на какой-то из вечеринок не познакомилась с одним важным лицом из ежевежской администрации. С этим они прокручивали какие-то дела, но как только она почувствовала себя хозяйкой положения, начала ему выставлять разные претензии и истерить по поводу и без повода, за что, в конце концов, бросил ее и этот.  Как раз в этот момент Людка и разошлась на нее. Аделина изо всех сил искала забыться. Встреча с бывшей подружкой, детские воспоминания как-то ее так взбодрили. Аделина зазвала она к себе Люду, своего жилья к тому времени не имевшую.
Во взаимных жалобах на нескладывающуюся, хоть и по-разному, жизнь, они сошлись. Откровения обеих толкнули на известный им путь забвения.
Керогазили они, как говорят, с неделю. Две отчаянные девицы, а в наших, знаете ли, местах отчаиваются по-особому, - дама выразительно поглядела на Федора Федоровича .
- На восьмой день в одном из арендованных ресторанов Аделаида станцевала выдающийся танец у шеста, на подиуме, в нижнем белье и ажурных подвязках. Но, не дотанцевав последних аккордов, споткнулась на каблуках и ухнула в зал, где ее с восторгом подхватили любители горяченького. Цыгане им пели, были  сауна, был костер на речном берегу с  неизменными шашлыками, где уже Люда танцевала на дастархане, после чего, усевшись на стул, который почему-то оказался на том берегу, обрушилась вместе с ним прямо в реку, откуда не сразу ее и выловили, потому что мало кто заметил, а у заметивших были дела поважнее. Но поутру, как водится, очнувшись, подруги не смогли вспомнить, заключили они сделку по продаже арендованной под магазин мехов площади или нет.
И когда Ада поняла, какие понесла репутационные убытки, она решила распрощаться с подругой детства. Но та, поняв, что упускает, по видимости, последний шанс в бомжатской своей жизни, умудрилась и на этот раз разговорить и разжалобить Аду. А подходцы она уже имела к подобным личностям. И вот в этой крайней для себя, патовой ситуации она и измыслила проект, с которым, как сказала, и шла к подруге детства, но постеснялась изложить сразу. Ну, до тонкостей я не знаю, да вам и недосуг, но Люда как-то сумела уже за проведенные вместе дни, вселить в голову подружке мысль, что, может быть, ее неуспех в личном жизненном строительстве оттого и происходит, что это расплата за горе, которое Ада причинила профессорской семье. А у тех, действительно, покатилось… ну, не об этом. Напомнила, что торговцев боженька не любит, что легче верблюду пройти сквозь игольное ушко…

Ада всегда была девушка, слабо сказать, неуравновешенная, и тут взвилась: так что же ей теперь, торговлю бросить и, может быть, в бомжи податься?
«Ни в коем случае», - ответила подруга. И рассказала, что на западе, и не случайно –там и вера такая особая, практичное отношение к жизни воспитывает - теперь среди  богатых очень модно быть благотворителями. И вот если бы Ада организовала на свои деньги центр, он бы потом еще и окупился, но для начала – организовать, возглавить. Центр по обучению и воспитанию детей.
   
Так девушки решили начать дело, которое вытянуло бы на себе их самих.
- Ну, что ж, - сказал заинтересованный Федор Федорович, - плохого в этом намерении, кажется, нет ничего.
- Да? – спросила дама, - Может быть, но только поняли они, что в Ежевежске, где каждая собака знала про их похождения, ни одно семейство ни под каким соусом не приведет в их центр своих детушек.
- Да ведь не сами же они собирались их учить и воспитывать? Ведь набрали бы специалистов? – удивился Федор Федорович.
Дама тяжело вздохнула:
- Вы наших мест не знаете, - ответила, печально глядя, - да приведи они хоть тысячу специалистов, все равно в центр, который открыла бы Ада, ни один здравомыслящий родитель дитя своего бы не привел, ну, разве только она бы стала обучать танцам возле шеста.

- Ну, хорошо, вздохнул Федор Федорович, - а сами-то они ведь были из ваших мест, на что же они надеялись?
- Вот, в этом и была загвоздка – и тогда они решили, что надо организовывать дело подальше, там, где они прослывут добрыми девушками, желающими людям одной пользы. Или где помнят их хорошими. Думали-гадали, да и додумались: деревня-то, Веженка,  стоит себе, заброшенная, никому не нужная! Там и земли за бесценок скупят, хоть гектар, и построят не только школу, центр и что угодно, но будет еще и сады где развести. И подруги размечтались о светлом будущем.

- Смотрите, это лесная сторожка, о которой говорила Маша? – увидел сквозь пыльную завесу Федор Федорович.
- Да-да, - кивнула дама,- мы почти приехали, а я так ничего и не успела рассказать. И теперь, как видно, и не успею. А я думала, что, может быть, когда-нибудь вы, как журналист… - она отерла набежавшую слезу, - поможете нам в нашей беде…
- Погодите, - Федор остановился, - но вы мне даже не представились.
- Меня зовут Вера Гавриловна, я учитель математики, и успела поработать в интернате Аделаиды, ну, когда не было еще никакого интерната, а была еще просто школа. И потому я знаю, о чем говорю.
- Очень приятно, - склонил голову Федор, - но в чем беда: две раскаявшиеся девушки, страстно мечтавшие о признании, желают, быть может, учить детей так, чтобы те не повторили в жизни их ошибок, тем более, может быть, хотели вырастить детей, встроенных в жизнь…
- Ах, нет, не о том эта история! Они оказались просто реваншистками, любой ценой добивавшимися успеха. И – я постараюсь коротко достказать. Землю, как оказалось, им никто не хочет отдавать. И они, как остервенелые в последней битве амазонки, пошли буквально по трупам. Слава шла худая, но когда они высвистали меня – я увидела то, что они умели показать. И, обманутая их речами, я стала работать у них. Тогда мне открылось многое. Но не все. Но я вышла на пенсию и осталась в деревне, от которой не осталось даже названия, из принципа. А они зашлись в своей несбыточной жажде исполнить задуманное. И вот тогда они и объявили себя последовательницами народной целительницы Ириньи Свойчаткиной. И тут уже пошла просто какая-то чертовщина. Стало твориться такое, чему уже никто не знал названия. Вы вот едете сейчас к этой женщине: присмотритесь к ней повнимательнее – в ней, думаю я, корень того зла, которое ветвится за закрытыми стенами интерната.
- А в интернате, Вера Гавриловна, действительно учатся сироты, ну тех, кто погиб…
- Сомневаюсь, - печально покачала головой Вера Гавриловна, - я ведь, видите ли, давно не общаюсь с Аделаидой. А Людка погибла – это одна из темных тайн, раскрыть которые, не знаю, удастся ли. На могилку хожу к ней, тоже знаете, - она пошевелила пальцами в воздухе, - но не об этом, - а просто теперь это учреждение раскрывает свои двери лишь тем, кто им зачем-то нужен, а я туда не ходок.  Но это вот еще одна такая особенность этого учреждния: оно вроде бы то, да не то. Слышала я, конечно, о другом интернате, тоже был для детей военнослужащих… я не знаю, я в политику не лезу, но думаю,там действительно, так и было. А это, понимете, ну как мимикрия такая своеобразная…
- Хороша спасительная способность прикидываться - подо что?! – воскликнул Федор Федорович, - Да ведь наоброт, это смертельно опасно!
- Ну, оказалось, нет: ежевежское начальство, ну, администрация, мы ведь далеко, от нас три года скачи – никуда не доскачешь. А администрация наша любит, знаете, с огоньком поиграть. Да и с другой строны, приедь кто проверить – они такого покажут – любо-дорого! Уж что-что, а в показухе они преуспели! Что вы думаете, если задумывается конференция какая по инновациям в нашем краю – где ее проведут? Угадали, в Ириновском интернате. И штат понабрали: они вывернут, как надо, так и вывернут. Но последнее время, знаете, у меня все же появилось чувство, будто не ладится у них что-то.
- Почему вы так думаете?
- Я не могу сказать, это просто такое чувство. Вот поэтому я верю, что рано или поздно лопнет этот концерн, или трест или синдикат, не знаю, как их назвать, короче крепкая и слаженная их система, и знаете, почему?
- Почему? – с интересом спросил Федор Федорович.
- У них все отлажено, новаций там, даже мне представить сложно, да я и не пытаюсь, какие там новации, но там технологично все до крайности. Их система, я убеждена, смертоносна, и она отлажена до автоматизма. То есть методично, час за часом, день за днем она воспроизводит свою смертоносность.
Федор Федорович посмотрел, не посмев переспросить.
- Да вы присмотритесь, когда вернетесь в деревню, - Вера Гавриловна опустив голову проговорила, - если вернетесь, - и снова горячо заговорила, глядя Федору в глаза так пристально, что ему стало не по себе, - вы не рассказываете мне, но я думаю почему-то, что вы не просто так едете к Свойчаткиной, - она словно вспомнила о тайно грозящей опасности и, понизив голос, сказала, - ну, вот, когда вернетесь, присмотритесь к деревне: и, я думаю, с вашей зоркостью вы увидите, в чем ее ненастоящесть. Ну, а сейчас поезжайте, думаю, вас ждут. Так что будьте осторожны.
Она вытащила кроля с заднего сиденья и усадила его на переднее, когда сама вышла.
- А вы – как вы? Будете здесь меня ждать?
- Да я бы с радостью, - невесело усмехнулась пенсионерка, - но боюсь, этим не помогу, а навредить вам мне бы очень не хотелось.
Федору стало неприятно, что первая же встречная учительница, к тому же на пенсии,  раскусила его.
- Да не волнуйтесь, никто не заподозрит в вас чего-то, - она снова неопределенно покрутила рукой в воздухе,  - а я – я ведь не простая пенсионерка. Во-первых, я учитель, и учитель по призванию. Знаете, чего только я в своей жизни не навидалась… А кроме того, я житель наших мест, а у нас если кто наделен чутьем, так это, поверьте, чутье по жизни…
- Ну, хорошо, - немного раздраженно прервал ее Федор Федорович, - допустим, а вот как же вы: вы таких страхов понарассказывали, а выходите из машины, остаетесь одна в лесу, и не боитесь?
- Ой, - рассмеялась Вера Гавриловна, - да чего мне бояться, Федор Федорович? Все, что можно было у меня отобрать – все у меня отобрали, любимой работы меня лишили… Здоровье мое подорвано бесконечными тяжбами за домок, который я решилась ни за что не отдать им, лучше уж умереть. Чего же хуже? Убить меня вздумают? Так этого им сейчас самим не нужно, ведь тогда и окажется, что все, о чем я столько раз трубила на все стороны – правда! Нет, этого им сейчас не нужно. А на подлости их, на пакости, на которые они, что и говорить, мастера, я плюю. Вот так – тьфу! – и Вера Гавриловна, действительно, плюнула в дорожную пыль.
Перекрестила Федора Федоровича, отчего он заерзал на своем сидении, и, наказав быть осторожным, уверила:
- А обо мне не беспокойтесь – я добегу! Сколько похожено здесь, трудно и представить! А я люблю прогуляться, а то что – дома да дома, так ведь засидишься. А спросят если, чего мол, Верка  поехала – скажите, дорогу показать, - посоветовала дельно и захлопнула дверцу.
Федор газанул – женщина пропала в дорожной пыли, поднявшейся из-под колес таким столбом, что и небеса еле проглядывали.
 
Глава 3
 В логове основоположницы

Дачка Ирины Накандровны Савчаткиной оказалась вполне цивилизованным логовом. Снаружи дачка была обычным домиком, высторенным по типовому проекту, как строят многие в этих местах, из бруса. Зато интерьеры удивляли функциональным использованием каждого сантиметра пространства и суперсовременной оснащенностью дома всем необходимым: водопроводом и канализацией, кабельным телевидиением, телефоном и интернетом. Только печь почему-то была самая что ни на есть деревенская, топилась дровами, впрочем, как и камин, встроенный в стену гостиной.

Тем более удивила хозяйка: Ирина Никандровна оказалась такой древней, что Федор Федорович испугался, как бы старушка не начала рассыпаться прямо у него на глазах.
Просверлив гостя буравчиками некогда черных, а нынче мутного цвета глазок, она заморгала слезящимися веками и заохала, принимая из его рук кроля:
- Ох-ти мне, батюшка,  вот спасибо, вот уж спасибо, как и нашел, не поленился - в экую даль заехал… Ну, проходи давай, садись! Да попотчуй новостями, что нынь на белом свете делается, вовсе тут закисла я, в лесу, в чащобе, в берлоге своей, познай когда человеческую душу видывала, голос человеческий слыхивала.
Федор Федорович натужно улыбнулся – он не знал, чего ожидать от старушенции и пробным шаром катанул шуточку:
- Вполне современная ваша берложка, вон и компьютер,  вай-фай, не говоря о телевизоре – скромничаете, Ирина Никандровна!

Лицо Ирины Никандровны приняло выражение понимания и грусти. Она втолкнула беглеца в клетку, натужно выпрямилась, накидав мелко нарубленных дровец в камин, затопила его с одной спичечки и, усевшись в кресло, полуповернутое к огню, указала гостю на другое. Федор Федорович уселся, не теряя в лице выражения бодрого и выжидательного.
- Да вижу, милок, не с рассказами ты ко мне  приехал, а с вопросами… Ну, не знаю, смогу ли любопытство твое ублажить. А что до телевизора, так редко когда и включу его – надоел, так хуже горькой редьки, все бы там стреляли, да все бы любовь крутили, а не по моему вкусу, парень. А уж про компьютер-то: так учат, учат меня племяшки мои, так заучили, что пришлось просить оставить меня в покое – вот как ученьем доняли! Чего старухе мне толку с этого вай-фая, эко ты гляди, яблочко на терлочке – катни – и покажет, чего попросишь! Да не доверяю я новейшим-то чудесам – не настоящие оне! Да и руки – вон, глянь, - она сунула перед лицо Федор Федоровича заплясавшие ходуном иссохшие старческие ручонки с корявыми пальцами.
 
Он едва удержался, чтобы не отпрянуть и, пытаясь нащупать  тропочку разговора, от которого, как видно, не отказывалась старушка, растопив камин, переспросил:
- Племянницы?
- Ну, а то не знаешь?
Он отрицательно помотал головой.
- А откуда ж тогда мое прозвание известно тебе? Не здешной сам-то, что ль? – старуха выглянула недоверчиво и, похоже, уверившись, что гость не врет, откинулась на спинку кресла, став почти невидимой для него, и замолчала.

Федор Федорович лихорадочно думал, как вытащить старуху из забытья, в которое та, по видимости, впала, когда Иринья Никандровна вдруг вынырнула и, обозрев гостя блеснувшими глазками, заговорила:
- Так ты не здешний, парень, стало быть, и дела тебе наши неизвестные?, - и, получив утвердительный ответ, снова спросила, - А узнать, видать, тебе охота? Притащился-то в экую оказию…
Она выпросталась из кресельной мягкости и, сев на краю, уперла локотки в коленки и, свесив голову, покивала, словно утверждаясь в невысказанных догадках. Решительно взглянула на гостя:
- Как звать-то тебя, говоришь? Федор? Ну так слушай давай, Федя. Чего знаю, да сказать могу – расскажу, потешу твое любопытство. А уж ты после того решай, правду я тебе наскажу, али выдумку и чего как с тем добром поступать.

- Вижу, интересно тебе про нашу Веженку узнать, как все тут у нас случилось, и чего сейчас делается. Так я могу только с самого начала начать.
Федор Федорович едва очи не закатил от досады выслушивать еще одну версию истории края от самого начала. Но бабка, как видно, правду сказала, что слушать ее давно некому, а история ее, судя по всему, просилась наружу. Потому она не увидала федоровой досады и начала:
- Вот вишь, парень, так иной раз жизнь повернется – некуда человеку, женщине в годах, податься, как вернуться в родные места. Так вот и со мной приключилось. Вот и приехала. А на древне – только старики и остались: там старуха, в другой избе – старик, в третьей и парой смерти дожидаются. Деревенька-то наша далеко от дороги стоит, людишки и повыехали. Которые в город подались - полегче там житье-то, которые в другие места перебрались, ну поближе бы к большой дороге, чтоб, слышь, хоть было как до магазина сходить, когда в хозяйстве чего недостанет. А мне, говорю, некуда было отсюда податься, вот я расколотила избушечку нашу семейную, да кой-как подладила, чего пало али пасть собиралось, да и зажила. Ноги бегали еще, руки на месте, к любому делу способные – так и приноровилась. Да не тут-то было. Сколько изба заколоченная простояла – никому не нужная была. А как поселилась-то я в ней, да приподняла, печку выправила, полы настелила, крышу покрыла – тут и объявилась сестрица родная. Откуда прознала про горе мое да про то, что от него укрыться я захотела в родительском доме – не знаю, видать, кто из доброжелательных соседей дал знать. А только заявилась, во всей красе, да без лишнего стеснения заявила: дом общий, так что или давай половину стоимости, или выгоню за порог. А у меня – чего тогда? Не было ни рублишка. Огородец развела, скотинку, правда, добыла кой-какую. В лесах места с детства памятные, как на ладони, все знаю, где какая ягода растет, где какой гриб водится – тем и жила. Старичок из соседей рыбкой пробавлялся, так мену сотворим. Он и на зверя ходил, который помельче. А я и подскажу ему, какого зверя где сыскать, отец-то охотник  бывал, так запомнила и все приготовления его, и как, еще маленькой, стал с собой брать.
А сестра-то, ну, что приехала, Лидуся, ни к какому-то делу руки у нее не пристали. Сколько лет, как жила на станции по железке, куда ее какой-то пройдоха завез да бросил. Ну, только что не пропала: в магазинчик полы намывать взяли, уборщицей. Вот и мыла. Так какими путями не знаю, а только сынку скопила на квартиру в Ленноморске. Как раз покупать собиралась, да видно, не хватало. А может, просто привыкла копеечку к копеечке складывать, вот и взъелась: как так, одна в отцовских хоромах живешь, вот и давай половину!
Ну, как быть? Может, и надо было так бы сделать, да говорю, не было у меня ни рубля за душой, так, что в хозяйстве своем выращу – тем и пробавлялась. «Откуда, говорю, Лидуся, подумай, нету у меня ничего. Да и погляди, ведь я перебиваюсь с воды на хлеб, а избу подымаю, совсем было пала изба».
Нет, она такой скандал завела, и неймется ей – пошла да жалобу на меня в суд настрочила. Господи! Позору на всю округу! Отродясь такого не бывало, чтобы на родных, на сестру, да и вон куда – в суд! Вот вызывают меня в заседание. Я трясусь, как банный лист. Ну, думаю, ведь вытолкают взашей из родного дома  да зашлют, куда Макар телят не гонял.  Уж как я ее просила, слезами обливалась: Лидуся, милая, сестренка родная, ну хоть погоди, может, найду, как копеечку какую заработать – отбатрачу, отдам, сколько смогу. Все понимаю: сынок у тебя, хочешь, чтоб по-людски в городе жили, так я, поверь, того же парню твоему желаю, и хороший парень, на железной дороге пристроился, женился, работает, семью кормит, никто худого слова не скажет. Она – на дыбы: мне, говорит, ждать так некогда, мол, скажешь, чтоб заявление забрала, а после и забудешь обещанное – не поверила.
Ну, что делать. Вернулась я с заседания, себя не помню, вот так всю и трясет, словно лист осиновый. Да с перепугу-то и пало на ум, не поискать ли книжицы заветной, что тетка, помирая, передать хотела. Плохо тетка-то умирала, мучилась, бедная. А уж так просила, возьми ты, мол, возьми, Ириньюшка, уменье мое, с него, видать, вся моя худоба. Да я не захотела, открестилась, как могла.  А померла – кинул отец сундук  с ее пожитками в сенничок, да забыл после, который ее. Уж когда силы сдавать начали, да на глаза слепнуть стал, вспоминал, мол, не поискать ли Софьиных заклятий, все может, помогут в промысле? Да не смог сыскать, запамятовал, где и сундук положен.

У Федора затекла нога, сидеть на краю кресла стало неудобно, но он побоялся пошевельнуться. Старуха же рассказывала, словно вспоминала сама для себя, словно и не было у нее никакого гостя.

- Да я, - она повернулась все же к Федору, простирая к нему худенькие ручонки, - и сама испугалась мыслишки похабной, - старуха ухватилась за ручки кресла и снова уставилась на огонь, - да вишь, как на грех, дожди пошли. И такие пошли дожди, парень, что не знаешь, как и на улицу выйти. А через неделю – новое заседание назначено. Ехать надо – надо, ну пошла в сенничок одежи какой поискать. Фуфайка висела отцова – так истлела от времени. 
Вот я пошла фонарь разожгла, да и давай сундук за сундуком отпирать. Открою один – а прелью так и прет из сундуков, вся одежа истлела, прохудилась. Которую моль потратила, которая сопрела. Так вот я перетрясла все былое добро семейное, да наткнулась еще на сундучок. Писаной сундучок, красной краской крашеной, да черным крест-накрест по нему клетки расчерчены. А и замочек висит. Ну, думаю, а не тетки ли Софии сундук? Да и затряслась от страха. Хотела выбежать вон из вонючего сенничка, бросить все, как есть. А сама возьми, да рукой под большой сундук, что рядом стоял, и залезь: а ключик-то, махонькой, тут и был.  Ну, сунула ключик в замочек – а он: щелк, да и отпер сундучок. Так и есть, гляжу: Софиин сундучок, и тетрадка ее заветная, сафьяном переплетена, и закладочкой заложена. Раскрыла я тетрадь на том месте, что закладочкой заложена – читаю, а читаю-то заговор, да против лихого человека, что добрым прикинулся, а сам хочет последнее твое отобрать.

Федор расправил плечи. Старуха метнула на него загоревшийся яростью взор, а, может, просто отразились в глазу ее огненные сполохи.

- Ну, вот, прочла, да и захлопнула тетрадочку. Да хотела на место положить – ан не лезет тетрадочка, словно выросла. Я ее так, я ее этак – нейдет. Пришлось укладочку простую закрыть, а тетрадку ту я в избу унесла, да, не найдя другого места, за пустую божницу и сунула.

Старуха замолчала, глядя на огонь и кутая плечи в платок.
- И что же? – вынужден был поторопить ее Федор Федорович.
- Что? – переспросила, криво усмехаясь, старушка, - а вот что: приехала я на заседание-то, когда назначено было, в суд. Жду-пожду, да отчего-то и чую: отступила лихоманка-то, что раньше перед судейскими трясла. И будто уверенность какая во мне появилась, что решиться все не навред мне. Как вдруг секретарь и объявлет, что отложено заседанье и что истица не явилась. Как, спрашиваю, почему? Выясняем, мол, отвечают. Ну, и поехала я домой. Чую, сердце мое неспокойно, словно беду вещает. Кое-как успокоилась. А наутро – того хлеще: участковый прискакал, да ну меня вопросами донимать: что да как, и где была такого числа, в такое время. Да за что, спрашиваю, мучаешь ты меня, случилось что? Он и бухни: сестру твою мертвой нашли, да и с признаками насильственной смерти. Рухнула я как подкошенная. Меня в участок свезли, да только чего они допытаться могли, когда ничегошеньки я им ответствовать не могла.   А уж когда вышла – тут и поняла, отчего приключилось. Вот с того дня беда-то эта и пала на мою голову.
Рассказывать ли дальше, милок, али хватит?

Федор Федорович очнулся, словно сам забылся, заговоренный старухиными речами. Встрепенулся, да и спрашивает:
- Так может, случай такой: совпадение, Иринья Никандровна?

Старушка осклабила меленькие фарфоровые зубки, да и отвечает:
- Вот, и я себя тем же, парень, тешила до поры. Стала себе жить в отцовой избушке.  А хозяйство мое вдруг в гору пошло, потому, парень, земля слухом полнится, люди и пошли со своими просьбами да хворобами. А у меня, парень, столько знатья оказалось, что без всяких советов справлялась, так и помогала, кому чем. Ну, а мне за то давали, кто чего. Мало-помалу и забыла я будто, про совпаденье-то, как ты вот тоже подумал, спасибо тебе на добром слове. Да только, видать, ноготок попал – всей птичке пропасть.
Появился на Веженке не пойми, кто такой, а только стали у старух яйца из гнезд пропадать. Дело к лету, а в те поры понаехали городские, с голоду, видать, пухнуть не хотели в своих городах. Понавезли всякого. И вот, то один рассказывает, как муки мешок пропадет, то другая заорет, мол, сахар в бидончике хранила, так бидончик пуст. Ну, стали дежурить, облавы устраивать – никого не могут обнаружить. Так и порешили, что завелся какой-то нечистик. И до того, мил человек, дошло - бабы забоялись одне и в баню ходить. А он нет-нет, да и шуганет. Так пошутит, что раз молодка нагишом до дому неслась, веником срам прикрывала, другой – мужика ошпарило, фельдшера вызывали. Вот тут опять стала потихоньку пустеть деревушка, что было заполнилась народцем.
Только раз ночью слышу: лезет. Ну, вот лезет в крылечко ко мне. Пугаться я не пугалась: пуганая. А слышу: коромысло пилит, что в пазы складено, двери держит. Ну, думаю, был бы ты нечистый сотона, такая бы малость, как батог деревянный, не задержал бы тебя. Вышла я да хотела огреть его, шутника, кочергой, а только шутка оказалась плохая. Услыхал он мои шаги да и говорит, отопри, говорит, хозяйка, дело, говорит, к тебе имею, да и назвался. Как услыхала я имя-то его, так села: Никола, мол, я, Охромшин, внук, мол, твой.
Впустила я его. Как, спрашиваю, нашел-то ты меня, Николка? А сама не знаю, радоваться встрече или нет, да и чую, что беда моя по-новому подступает.
Вот среди ночи прокрался в избу мою, как тать, да и был он – тать, хорошо в тюрьме исправленный. Рассказывать так об нем неохота, только от него, в первую очередь, я и бежала в Веженку: до тюрьмы уж он понаделал делов, а как вернулся - вовсе окаянный стал. Трезвый еще так-сяк, а уж напьется: всю меня, бедную, прихрястал, едва душу не выпустил. Я уж и прозываться стала, как тут, на деревне звали, а не то, что в его краях выдумали, а по фамилии так меня никто и не знавал. А гляди – нашел. Подступился внучок: ты, мол, ведьма, душу мою загубила, из-за тебя, шипит, в тюрьму попал, лучшего друга погубил. И будто бы я порчу наслала, что с женой не смог дальше жить - бросил. Ухватил за грудки, да тряханул, думала – дух вон: избавь, велит, меня от присухи или верни, велит, девку, с которой снюхался на поселении, и которая от него, каторжника, сбежала. Да так ли он подступился ко мне, бедной, что пришлось пообещать помощи. Только и хватило ума до утра спровадить: подумать, мол, надо, как тебе помочь. Заперла двери-окна после внучка, да и думаю: бросить все, по миру пойти – духу не хватает. К Антонине, женке Николиной вернуться да покаяться, так не больно ждет она меня, укажет на дверь. Некуда податься – полезла тогда в первый раз за божницу, где тетрадочка Софиина припрятана была. Достала я тетрадочку, открываю, где закладочка положена: а закладочка-то – в аккурат на той страничке, где заговор на присуху прописан. Ну, пошепатала я его, да исполнила, что в приписочке велено было. И что ты думаешь: объявилась та шалава на Веженке. Ну, правда, воровать Николе запретила. Объявились, будто только на деревню пришли да и поселились в общежитии, что лесорубам давалось – заставила Николу в лесу работать. Да работать толком он отвык. До зарплаты кое-как дотянут, а после и давай куролесить, пока не пало обоим на ум, что доле так жутковать нечего, а надо за ум браться.
Опять притащились, уже и тот и другая ко мне, и опять в ночи. Сидят, трясутся, глаза бы не глядели на парочку. Затянулась девка-то папиросочкой да велит: давай, говорит, старуха, ищи такое зелье, чтобы нам пить да бедовать отстать. Заплакала я да говорю, мол, медицина сейчас все умеет, а я стара, об душе надобно подумать. Пожалейте, просила. Уж как молила, на колени пала перед ними, антхиристами. Они на своем. Об душе, мол, тебе, старая карга, раньше думать надо было. А к медицине обратись – будешь остаток жизни клейменым ходить, а мы жить хотим, да и по-человечески. 
Что делать? Опять говорю: пойдите, проспитесь, а я покумекаю, как вас, орясин, из грязи вытащить. Ну, ушли. А я вдругорядь за божницу полезла. Вытянула тетрадочку, а у самой руки ходуном заходили, душа в пятки уходит: ну, как не того наколдуешь, али люди прознают, ведь не оберешься греха! Открываю сызнова: а закладочка тут и укладена, как пристрастного к зелью отговаривать. Прочитала я, а сама не знаю, отчего трясусь хуже осинового листа. Гляжу, а снизу и приписано, мол, за помощь страждущим жди весточки, помогать в другом деле. И стала на моих глазах тетрадочка уменьшаться, и уменьшилась до таких пор, что опять можно стало ее в укладочку упрятать. Пошла я, нашла в сенничке сундучок да уложила тетрадь.
Слышу от людей: отстали пить Никола да краля его, не знала, как ее и звать.
А только через время снова весточка: Никола на нож дружкам бывшим попал. Перекрестилась я, да рано порадовалась.
Долго ли коротко, а наезжает ко мне та зараза и рассказывает, мол, сильно переживала смерть внука моего и надумала центр организовать. Детей, мол, хочу обучать, потому много про жизнь поняла и теперь знаю, как учить, чтоб детушки не были такими, какими мы выросли.
 
Тут смекнула я, кто в сенничке моем рылся и зачем: а укладку искали. И вспомнила я, что отец-покойник искал сундучка-то софиина, да увидать не мог. И поняла, что определено было мне найти заповеданную тетрадь.
Почему, думала-гадала: отчего же мне? А и вспомнила, как отказывалась я от теткиного знатья, да отказывалась-то со страху – видела, как помирать-то тяжело ей было. А вспомнила, что на сердце-то лежала тайная мысль: людскими делами править да власть над людскими желаниями держать: кого присушить, а кого вон спровадить, кому выздоравливать, а кого и на тот свет снарядить. Вспомнила – и будто кто обухом огрел, так тяжело сделалось, аж дышать нечем. Ну, продышалась кое-как, а после и чувствую: вроде откуда невесть, а подтверждение дадено, и уверенность во мне поселилась, как в тот раз, возле суда.

  Ну, приходят опять эти-то профурсетки, на другой раз уже вдвоем, и опять заступы просят делу, что задумали. Я поначалу отповедь им дала, отвечаю, мол, своих так детей у меня не бывало, а Николу внуком называла, потому как жизнь с дедом его свела. Про воспитанье, говорю, кой об чем догадываюсь, но помочь так вряд ли чем смогу.
А одна уселась, нога за ногу, папиросочку раскурил, дымом мне в лицо фукнет, да и говорит, мол, советы нам твои не нужны, найдем, где посоветоваться. А надо, мол, нам под центр, что задумали в Веженке строить, земли. Так помоги, говорит, ты нам выжить отсюда старух да стариков, упрямы они, говорят,  что ослы, да смерти не боятся. А николина подружка тут подхватывает: не поможешь – участковому наскажу, что ты колдовка. Участковому, я-то думаю, хоть бы что - он и сам знает, да не раз и обращался, когда нужно кого постращать. А она за свое: мол, сны участкового донимают по ночам, а я, говорит, и подскажу в нужный момент, что ты и насылаешь на  него. Ну, поняла я, что эта зараза еще та и участкового обморочит. А коли тот врагом мне станет – не житье мне в Веженке. Участковый тот хоть и не семи пядей был во лбу, а ежели раззадорить, силушки было не занимать - худо бы мне пришлось.

Что делать? Старикам все одно ведь срок подходил. Без Софииных советов подсказала я, как стариков в перстарелые дома определить, бумагами на земли их завладеть. А уж дале сами скумекали, как  хозяйками их земель стать. Но меня отпустить не захотели. И когда центр свой к открытию готовили, перед проверяющими так вывели, будто моя мудрость их учению свет дала, а я будто – родоначальница старинной мудрости, что от века в здешних местах велась. Стыдно поначалу было перед людями, ходила, глаз не казала, не знала, как до магазина дойти. Да потихоньку стали домишки в Веженке пустеть, а они, пришмандовки-то центровые, набрались уже опыту, как чужим имуществом завладеть, да и заселяли потихоньку выпускничками своего центра. Теми, что согласны были их делишками ворочать. Да и чему могли они учить в своем центре? Уж хорошему так ничему не научат.
Со мной по-умноу поступили. Ворчанья моего будто и не слыхали. Чествовать стали, превозносить, проезжающим казать. Года два спустя я и сама верить стала, будто так оно и было, как по их легенде. И дело было пошло у них: школу отстроили, учителей набрали, войдешь: дети орут, учителя куда-то бегут, которая с указкой, которая с глобусом, няньки швабрами машут – ну, чисто образованием заняты. Ну как, думаю, такое дело отгрохали! Да только помалу-помалу опять застопорилось. И тут вот, - старуха остановила рассказ, закряхтев, поднялась и подошла к потухающему камину, подкинула дровец и, повернувшись к огню согбенной спиной, выглянула на Федора умно и насмешливо:
- Думаешь, может, почему так откровенно рассказываю тебе, парень? А потому, во-первых, что чувствую: конец мой приходит. Помирать пора настала. А я, парень, и рада концу-то! Девки-то, уж стала я их племяшками называть, всякими новейшими способами уж так они жизнь-то мою продлевали, думала, и вовсе бессмертная стала. Страшно-то как, парень, бессмертной-то! Что ж, думаю, Николу, ладно, того хоть зарезали, пережила. Антонина, сказывали люди, недолго после пожила, за мужем отправилась. Дети их – и те выросли, тоже явились в Веженку отца искать - вот уж тут за голову я схватилась!

Федор хотел было спросить, но бабка, как видно торопилась досказать и только рукой махнула:
- Да видно за грехи мои, и тех повели в интернат-то, а уже интернат был, школу-то закрыли…  И вот надо мне, видишь ли, перед смертью все рассказать, а тут ты и появись  - не удивленье ли?
Так дослушай, немного осталось, да после скажу, как тебе поступить, может, будет облегченья, хоть сколько, мукам моим на том-то свете за все зло, что людям, хоть и не по моей воле, а все ж через меня приключилось?
Словом, стало дело их рушиться. Тогда и придумали они помоднее направление (всеми правдами и неправдами удержаться на плаву пытались): будто сирот они выхаживать станут, у которых отцы в войне погибли. Ну, поначалу и, впрямь, может, думали, как я ныне, что за доброе-то дело, да причтется им – да где! Они уж к тому времени такую кашу замесили – не выбраться!  И везде трубят, мол, основа их начинаний – ученье дедовское. А только появилась у них страстишка: где новейшее появится какое веяние – сейчас они его у себя заведут. Все новее, да новее, да и педагогов-новаторов, как заслышат  о каком – так ему сразу предложение шлют. Вот и не заметили, как такого натащили в свое заведение, что вовсе худо стало. Да от основанья ведь замешано все – на зле. Вот и вышло у них, что никаких детей и следа не осталось в их стенах, а так: кто попался в их сети, кого заманули, кто сам заехал – тот себя и оставил.
- Как это? – ужаснулся Федор Федорович.
- Да не бойсь, тебе ни к чему туда носа казать, а я чай, даже не знают оне, что ты появился, иначе уж нагрянули бы, или бы кого подослали. Ну, правда, нонче дела у них плохие: пошла, правду сказать тебе, зараза, даже среди иерархов их, что вроде как личина их двоиться начала, не могут, как не пыжаться, виду своего сохранять. Откуда страсть эта на них напала – не могу сказать, а только справиться с ней, похоже, не под силу им. Меня уж как пытали, ну, едва душу не вытрясли. Грозили, мол, подпитки лишим, ну не больно напугалась бы я. А вот взяла да подальше от их и укатила, доняли, не поверишь!
А с другой стороны посмотреть: как было не случиться этой-то беде, ведь они живого человека просто так не пропускали, а все, чего ни есть в нем: каков он, добрый ли злой ли, умен ли и каким образом, или глуп – и глупость тоже им сгодится – все подтибривали!

Да не живьем забирали – человек, не догадываясь ни о чем, ехал или шел дальше по своим делам, а только непременно после посещения Вежевского интерната с ним какая-нибудь катавасия приключалась: один в аварию попадет, да и лежит недвижим, с другим инфаркт приключится, у третьего,  к примеру, с женой нелады пойдут, запьет – и тоже будто пропадет. А вот как пропадет человек – тут они и высылают его, как они называют, проекцию, что сняли, по-ихнему, сканировали, – с того человека. Но по их по новейшим технологиям выдерживают оне нужный для выращивания проекции срок, за который так они этих теней, призраков, у себя вышколят, что делает этот двойник то, чего им надо. Потому план у них: всех в округе себе подчинить и учение свое сделать главным и наиновейшим. Ну, может, другие у них планы какие, меня они в них не посвящали, а я не больно спрашиваю, от своего греха ночи напролет глаз не смыкаю.

Федор Федорович отпал на спинку кресла, тяжело задышал, даже пот на лбу выступил.
- Не бось, - приподнявшись, старуха хлопнула его по коленке и стрельнула недобрым взглядом, но опрокинулась обратно и закачалась на краешке креслица, ушла взглядом глубоко в себя и выговорила заветное, - так не теряй давай больше времени, знаючи теперь все, а иди да возьми тетрадочку заповеданную, где подскажу, да седлай коня своего железного и выбирайся, коли сможешь, из проклятых земель! А я, пока отключили оне подпитку-то, отправлюсь, куда отправят, лишь бы подальше от племяшек моих! – старуха захохотала нечеловеческим хохотом, упала, забилась головой об пол, и пена потекла с ее синих губ.
Федор кинулся к ней, не зная, как быть, но его вдруг словно током пронзило, словно узнал ее откуда-то:
- Никтоша!

Ласточка стукнулась грудью в окно и понеслась прочь.

Старуха вперила в Федора полный черной жути взгляд и сдернула с шеи снурок, вытянула судорожную руку с зажатым в кулаке ключиком.
Схватил Федор ключик, склонился над старухой –  та и глаза закатила.
Огляделся Федор по сторонам: нигде не видит укладочки.
Под окном зафырчал и остановился автомобиль.

Тут словно кто влажненько в ухо ему пошепатал:
- Фе-дя, сюда, - глядит Федор, а из-под старухиной шеи темный ручеек, отливающий радужными разводами, протек. Поглядел Федор ему вслед – стек ручеек в подподпечье.
 А по лестнице шаги - поднимается кто-то в дом.
Скинул Федор с себя шляпу, костюм, рубашку с галстуком – все, что было надето. Извозил в ручейке, вытекшем из-под старухи, бросил в камин. Одежда вспыхнула – огонь вырвался из-за каминной решетки, будто давно ждал момента и разом ухватил чехлы на креслах. Спрыгнул на покрывала, лизнул скатерть. Через минуту дом заполыхал. Федор, перегоняя огонь,  ухватил клетку с кроликом и нагишом сиганул в устье печи. А в печи – чугун огромный. Он крышку приоткрыл - схватил тетрадь в сафьянном переплете. Закладочка так и полезла в руки.
«Не открывай, - влажно прошелестело от уха до уха, - держись крепче» В трубе хохотнуло. Ухватил Федор одной рукой клетку, другой –  тетрадь и зажмурил глаза. В животе похолодело, а когда он осмелился раскрыть глаза – увидел, что вылетает из трубы: изба старухи словно выплюнула его из себя. Как был, нагишом, он очертил в воздухе зигзаг и обрушился, провалив худую крышу сарая, оказавшуюся старухиным хлевом, где две огромные поросюхи, причмокивая, чавкали над корытом.

- Хватай их, - услышал он чье-то приказание и хохот.
Федор, не выпуская своих сокровищ, попытался вышибить дверь плечом, кто-то снова весело захохотав, велел:
- Жердь тащи!
Федор увидал, наконец, запор, вложенный в огромные железные петли, вытащил жердь из петель – дверь отворилась. Поросюхи, словно давно ждали освобождения, визжа, бросились в проем, пролезли головами, а толстые бока застряли. Завизжали, как резаные. Федор углядел в темноте подклети сани, подтащил к дверям, завозился, пока тот, невидимый весельчак, не пощекотал одну. Поросюха подалась назад. Другая прыгнула к саням и стала, ожидая. Невидимый стеганул отставшую – зияющая полоса пролегла по боку. Ударенная, завизжав, подскочила и стала рядом с первой. Невидимый накинул на них узду.  От здоровенного пинка Федор оказался в санях. Кто-то швырнул в него  дырявым мешком. Федор натянул мешок на себя, продев голову в прореху, и помчался следом за санями, выкатившими из ворот двора старухи.
Оглушительный свист принагнул деревья в округе, выбил посыпавшиеся стекла из окон избы.
Федор повалился в сани – они понеслись, подпрыгивая на кочках, разгоняясь до скорости, от которой стали не различимы деревья в лесу. Скоро полыхающий в огне дом, и дым, заволокший небо над домом, исчезли из виду.


Глава 4. Переговоры

- Тпру, залетные!

Ник сидел под ракитовым кустом и смотрел в глухую чащу.
Когда с ручья, протекавшего поблизости, послышалось бултыханье и фырканье, он встрепенулся и попытался подняться, но едва  смог приподняться, как снова опустился и, равнодушно махнув рукой, смотрел, как приближаются мокрые следы.

- Ну, сидишь? – чуд, проявляясь в облике болотного пня  с шишковатой нашлепкой-головой, сучковатыми ручками-ножками, прошелся вокруг куста колесом.
- Порадуйся хоть моей удаче, протянул он коряжистую руку, а толкнул – мягкой ладошкой, превратился в старичка-лесовичка, - видал? Какие способности вернулись, скоко лет одним лесным ежом и мог обернуться – такую силу  надо мной  старуха взяла, а нонь – гляди – волюшка вольная! Гуляю, где хочу, народец учу! Эх!!  Красота!
- Да… уж, - Ник поник головой.
- Ну, чего ты киснешь, чего киснешь? Ведь я кого морочу? Кто надумает, будто он лесу хозяин! Ты погляди, погляди, чего без моего пригляду людишки нахозяйничали! В пустыню, видно, решили сторонушку родную превратить. И ведь немного осталось – капля! А я жары так не любитель, если хочешь знать. Да и верблюд для меня -  тоже чужая животина, с лошадьми мне все ж таки поспособнее, хоть и тех почти под корень вывели, а все встречаются местами, правда, все боле балованные, скаковые, оттого я на них зубок держу и пугаю пошибче, чем старинных их прародителей, работяг.

- А кроль тебе зачем? – испытующе спросил Ник.
- Э, брат, для запасу! – чуд ударил себя лапой в грудь, - Без запасу как нонче проживешь? Говорю, коняг почти под корень перевели, на железных коней пересели. Носятся мимо, как оглашенные. А кроль у старухи обучен вытаскивать их, лихих, из самоходных домишек.
- Ты ж говорил, не интересуют они тебя, клялся, что не вернешься в бензинный омут?
- А, браток, зарекаться – сложно! Жизнь стала какая – непредсказуемая! Да и того – забавники такие среди автолюбителей встречаются: ведь иному это железо его пожальче матери родной, не говоря об жене и дочерях. Столько он туды забот сложил, столько бумажек разноцветных вбухал – ну, и дрожит над ним, как над дитем! Устроишь ему колдобинку  поглыбже – глядишь, как он оттель взлетит, в воздухе колесами закрутит – ну, обхохочешься! Или другую какую штуку удумаю, мало ли!

Старик взгромоздился на поваленное дерево, весело закачал ножками. Ник безучастно глядел мимо него.
- Ты, паря, меня удивляешь, - сказал чуд, - ну, не порадуешься ты на мою волю, хоть потому это я тебе говорю, что благодарен. И что помощь свою тебе заповедаю в делах твоих. Ну, тогда хоть вот скажи-ка ты мне, чего тебя больше всего печалит?

Ник перевел на старичка печальные глаза, хотел было что-то ответить, но снова безвольно махнул рукой и повесил голову.
- Э, брат, никуда дело не годится! – подскочил на коряге лесовик, да зацепился зипуночком за сучок, забранился. Рвнулся, соскочил наземь, осерчав, - от, одежу-то, гляди, попортил, хороша одежа-то была, скоко веков носил, сносу не было, а тут…  Нет, уж как пойдет наперекосяк… а ну, подымайся, говорю, пятки вместе, носки врозь – на  месте – шагом марш, ать, два, ать, два! Ну, то-то же! Очнись, говорю!

Ник, выполняя по команде старичка наклоны, спросил:
- Куда ж Федор девался?
- От упрямец! – старик аж подскочил, снова оказавшись на поваленном дереве, - Я ж объяснял: ты его из чего слепил? Помнишь? Он тебе был защитой и оболочкой – пустой, ненастоящей. А с какой скоростью летели? Вот, он и отслоился – рассеялся в атмосфере. Вспомни-ка умения, что скачал, когда проник в центр информации?
- А я тогда почему цел остался?
- А-а, - погрозил пальцем дед, - стало быть, не все и вашем центре знают-то? Есть чего и у старого лешака поспрошать? – и он радостно заскреб взъерошенную шевелюру.
Ник вопросительно смотрел на него.
- Не могу тебе стопроцентно утверждать, - задумался дедок, - а только думаю, неплохо людишек и их мир изучил за свой век. Да и наши порядки тоже мне знакомые. Так вот если про чутье говорить: человека чую я за три версты. И тебе одно только могу сказать: на сегодняшний день человеческого в тебе чуется куда больше, чем тогда, когда вытянул ты меня железной рукой из бензинового омутка.
- Это как? – оторопел Ник.
- Ну, кумекай! – дедок ловко, словно птах, спрыгнул с дерева, подсел поближе, - Тот-то раз ведь если б столько человеческого в тебе было, сколько счас – враз бы я тебя раскусил! А теперь – за версту тебя учую, где сидишь.
- Значит, - медленно проговорил Ник, с испугом глядя на деда, - и тогда было во мне – человеческое-то?
- Ну, так, садовая твоя голова, - шлепнул его по лбу дед мягкой и влажноватой, словно ольховый лист после дождя, лапой, - об чем тебе и толкую!

- Но откуда?! Откуда во мне человеческому взяться, когда я – ты знаешь – просто проекция, снятая с Никиты? – воскликнул Ник, - как и те, другие…
- Ну, так стало быть, права Гавриловна, когда предполагает, что это – сбой в системе? – предположил лесовик и, жалостно глядя на измученного непониманием Ника, пояснил, - А сбой в их системе – это и есть – человечность. Стало быть, вопреки всему и занесли они, сами того не желая, крупицу человеческого, когда снимали копию с того парнишки-то. Как уж это вышло, невдомек мне, но думаю, какая-то из них не сдержалась да и влюбилась в донора твоего. Хошь, так поворожу: счас все откроется, повеселимся!
- Нет! – в страхе выкрикнул Ник.
- Боисся! Опасаесся, - прищурившись, усмехнулся дедок, - ну, так и ладно. Довольствуйся предположением моим, а думаю, и без ворожбы – верное дело.
Ник побледнел.
- Ну, Аник-воин! Ведь если труса праздновать начнешь – так и придется тебе навеки в моем логове поселиться. Ну, хочешь – оставайся, не жалко! Вон у меня какое приволье! Живи! А, брат? Чем не житье тебе у меня?

Глаза Ника вспыхнули каким-то матовым блеском.
- Вижу, не по нутру тебе предложение мое. Так соберись давай. А рассуропился ты, скажу тебе, именно оттого, что прирастает в тебе человеческое. Я тебе больше скажу: это оно, человеческое, и заставило тебя сделать то, чего ты, браток, понаделал!
Наша-то ведь природа, нетопырская, не такова, мы со злом так больше склонны мириться да соучаствовать. Потому случается, что приходится большее-то зло за старшее признавать, подчиниться. А человечишко – гляди - вроде, подумаешь: ну кто он супротив моего колдовского величества? – дед перекувырнулся через голову и на глазах Ника пошел перевоплощаться: откуда ни возьмись выросли вдруг огромные клыки, глаза блеснули, пасть раскрылась в страшном рыке – и на Ника ринулся, едва не заломав, медведь, на ходу преображаясь снова в безобидного дедка, виновато хохотнувшего и отпрянувшего на свою поваленную корягу.

- Ну? Видал, чего могу? А подчинился, в постылый облик вошел, все проказы забыл, делал, чего велели, - дедок закашлялся, спохватившись, что лишнего сболтнул, но, глянув на Ника, хохотнул и продолжил, - а человечишко, возьми: ничего-то он не знает, не умеет. А берется – и, гляди, делает! Таков и ты. Ведь учили тебя для чего? С какой-такой целью прямили твои упрямо заморщивающиеся мозги? А чтоб ты человечишек-то повывел! Да чтоб одно нетопырство на земле бы оставалось и властвовало!
- Как? Удивился Ник, а нам этого не говорили!
- Ну? – издевательски глянул дедок и недобро захохотал, - скажут они! Держи карман шире. Агентов разных на разных уровнях вашего обучения готовили: у одних дела покрупнее, у других – гадости помельче. А ты, гляди, всему напоперек – сам выкрал, можно сказать, сокрытые от тебя знания, да поставил себе цель – в аккурат противоположную той, что в тебя так упорно забивали в твоем интернате!

У Ника сделались большие глаза.
- Почему же мне это удалось? – спросил он испуганно.
- Да мне почем знать? Откуда? И чего ты меня пытаешь? – взвился дедок, но, попрыгав по сломленному дереву туда-сюда, примирительно ответил, - думаю, неспроста этот сбой в системе произошел. Природа не терпит пустоты. И, видать, хранит свое создание. Нашто бы ей, природе, пустое нетопырство,  это ведь – ничто! А ничтожество, отдельно взятое, думаю, природе просто неинтересно. Ей ведь, как тебе известно, борьба необходима.
Ник с любопытством поглядел на скачущего по ветке лесовика.
- Что, думаешь, отчего лесной в такие рассуждения пустился, себя самого не жалея? Так я, мил человек, к вам, людям, ну, пусть даже не стопроцентным, завсегда с тайной симпатией относился. Вот поищи, когда я хорошему человеку да ни за что ни про что зло причинил? Не найдешь. Поигрывал, случалось, и с самыми расхорошими, так это чтобы не особо задавались, вспомнили чтобы, что естество человеческое – единое, и в каждом, если поскрести, найдешь наше – нетопырское. Потому и тебя братком величаю.
Ник поднял на лесного матово блеснувший взгляд:
- Хочешь сказать, что если бы был я простым человеком, не справился бы?
Дедок непонятно ухмыльнулся.
- Ну, случалось, простые Ваньки не с таким справлялись, а только без нашей помощи, все одно, не обходились. А нынь – все переменилось, все не так, все неизвестно как.
Лесной прищурился – брови проросли еловыми иголками.
- А думаю, есть у тебя еще задачка, да и справишься ты с ней, коли труса праздновать забудешь, да за дело возьмешься. А дело, доложу я тебе, отлагательства не терпит.


Ник, напряженно передумав какую-то мысль, хотел было подняться. На секунду задержался, что-то припомнив и обратился к лесному:
- А скажи еще мне…
Лесной встрепенулся и заслонился мягкой ладошкой от бьющего в глаза солнца:
- Ну?
- А кто, скажи, тот Репьев, о котором упоминала Вера Гавриловна?
Дед разом пропал,  рассыпавшись трухой да источенной древоточцем корой. Где-то невдалеке раздалось кукование кукушки, гулко в лесной тишине отразившееся эхом. Остро по сердцу прошлось ощущение одиночества, пока снова не стали на его глазах собираться, срастаться опилки и труха, не содеялся из них старичок-лесовичок, похожий теперь больше на боровой гриб. Приподнял шляпку и проговорил глухо:
- А не залезай, ты, брат, куда не велено. И имени этого не поминай без особой надобности, которой, я надеюсь, у тебя не возникнет. Потому твое дело, что завел, обделаешь и без того. А за тем такие силы стоят, что ежели стронешь – не выдюжишь. Не на то ты и создан.
На глазах сделался боровик прежним лесовиком и ворчливо сказал:
- Враз-то всех дел не переделаешь, эта премудрость всякой бабе деревенской известна. А ты для начала хотя бы то доделай, за что взялся, не то гляди: прозеваешь времечко, так не догонишь после. Ну, брат, пойдешь, что ли? Али как?– спросил.

Ник поднялся да, подумав секунду, поклонился лесному в пояс, а, расклонившись, сказал:
- Благодарю тебя, брат, за помощь. Без тебя я и с половиной сделанного не справился бы.
- Не на чем, - поклонился и ему старичок, – и вытянул из-за пазухи сафьянную тетрадку.
- Гляди, а я чуть было не забыл, - удивился Ник.
- Ну, так, - хохотнул лесовик, - переволновался, знать.

Глава 5.  Торг

- Было бы об чем спорить! – оборвал Волчок, - А вот где…
Никита шагнул к костру и по реакции понял, что за спором никто не слыхал, как он подошел. Усталость и боль навалились на него – он сел, не разбирая места, опустил голову в колени.
- Вы поранились? – Марина подскочила к нему, осторожно дотронулась, - разрешите, посмотрю?
Никита с трудом разогнулся,  расстегнул и до плеч скинул рубашку.
Марина увидела маленькую ранку под лопаткой, не зная как понять: ранка походила на стреляную, но уже затягивалась.
- Странно, удивилась Марина, откуда же на рубашке – кровь?
- За гвоздь зацепился, - махнул рукой Никита и, чувствуя, как уходят силы, лег на спину, - устал, - пробормотал в ответ на расспросы, - посплю малость.
И перекатился на живот, подальше от огня. Со спины рубашка вся была заскорузлым кровавым пятном, переходящим и на джинсы.
Девушки замерли в страхе, Сеня присвистнул.

Раздалось шуршание травы.
- Второй явился, похоже, - понял Сенька раньше, чем Макар показался в свете костра.

Он подошел и деловито спросил:
- Пожрать наварили или как?
- Или как, - ответил Волчок, - из топора что ли варить было?
- А это? – Макар кивнул на концентраты.
- Ну так иди, воды принеси, - ответил Волчок, и, пристально разглядывая Макара, спросил, - нашел, чего искал?
- Нашел, - ответил Макар презрительно и, сломив ветку, которую держал в руках, кинул ее в костер и засмотрелся на пляшущие в небе сполохи.
- А мы, - Сенька незаметно для него приложил палец к губам и сказал, - тоже кое-что нашли.
Макар потянулся за головней – прикурить.
- Дружка твоего, вся спина в крови! – проговорил Сенька с нажимом.
Головня в руке Макара зависла в воздухе.
- Ты где его потерял? – в упор спросил Сенька.
- А вы где нашли? – спросил Макар.
Быстро прикурил – Сенька успел заметить капельки пота на лбу и мелкое дрожание головешки в руке.
Он покивал девушкам и своим догадкам.
- Ну, ты вот что, командир, если нашел, чего искал, так забирай да поедем, история неважная, а мне так ни к чему в ваши разборки влезать.

Макар злобно глянул и резко спросил:
- Где он?
- Да вон лежит. А ты, видать, не ожидал?
- Ты догадки свои для жены прибереги, - бросил Макар, оборачиваясь, куда указал Волчок.
Стремительно подошел к Никите. Увидел заскорузлое пятно на рубахе, приподнял за ворот – Никита не проснулся.
- Жив? – быстро спросил Макар, опустив Никиту на землю.
- Без сознанья, может, - искоса выглянул Сенька.
- Ты же медик, осмотри хоть, что ли? – потребовал Макар от Марины.
- Умный какой, осматривала уже, - ответил за девушку Сеня.
- Ну, что? – быстро выговорил Макар.
- Да то, что срочно везти надо, - сказал Семен жестко.
 
Макар подскочил к нему и, резко склонившись к самому лицу Волчка, злобно спросил:
- Ну, ты! Командовать будешь? Тебя кем нанимали? Проводником?
- Так я свое отработал, - не испугался Сенька.
- Слушай сюда, - зайдясь злобой, Макар выговаривал слова, словно выплевывал их Волчку в лицо, - не для того я в такую глушь заехал, чтобы вот так, ни с чем, отсюда уйти.

- Не брызжи, - ответил Волчок, отираясь.
Макар отскочил в сторону, заходил. В ночной тиши раздался вой филина и стих. Пение кузнечиков зашелестело, показалось, где-то у него под горлом. Он понял, что один он бессилен в этой окутанной черной ночью умершей деревне.
- Ладно, говори, где река, пойду воду искать, - сказал Волчку.
- Не найдешь все равно, - отрезал Сенька, - я и сам заблужу по такой темноте.

- Колись давай, - велел, видя, что Макар осознал свое бессилие, - ты дружка замочил? Больше некому!
- А если я, - залепил Макар, - что, сдавать пойдешь?
- Кому тут тебя сдашь, а только как с тобой дело иметь, когда ты так с человеком обошелся?
- Да кто сказал, что я?! – возмутился Макар.
- Так ведь некому больше, - усмехнулся Волчок.
- Сами же говорили – экспедиция тут.
- Гляди, вывернулся, - удивился Волчок, - только зачем ученому убивать? А тебе – понятное дело, соперник он был, и теперь ты – вроде как хозяин клада. Если найдешь, конечно.
- Да будет нападать на человека, Сеня! – вступилась Танюшка, - И ученый тоже нам паспорта не предъявлял, удостоверения какого – откуда знать, кто он на самом-то деле? Да и что это за экспедиция такая? Может за тем же самым, что и мы, ну, то есть, вы, – Танюшка вытянула раскрытую ладошку в сторону Макара и увидала, как у того перекосилось лицо.
Он резко подался к костру и сказал:
- Слушайте, вы, все! Я сказал: пустой я отсюда не уеду. Так что в ваших интересах быстро сообразить, где лучше искать.
Макар поднялся и, не сводя глаз с Волчка, проговорил:
- Ну, ты первый выкладывай соображения, откуда лучше начинать.
- А если не стану я делиться своими соображениями – тогда что? – презрительно спросил его Волчок.

Макар сплюнул в костер. Плевок, кипя, зашипел на раскаленной головне.
- Да ничего, будешь сидеть здесь, пока я пойду подряд дома обходить.
- Иди, - выкинул руку Сеня.

- Да чего искать-то, скажи, Макарушка, может, я пособлю чем? – едва не плача, попросила Татьяна.

Макар, дернув головой, отвернулся.

- Давайте я попробую, - неожиданно вызвалась Марина.
Арсений поглядел на нее долгим сожалеющим взглядом.

Макар удивился.
- Только уговор, - быстро сказала Марина, стараясь не замечать осуждения Волчка и изумления Танюшки.
- Ну? – выжидающе подтолкнул Макар.
- Если найдем – одну книгу я возьму себе.
- Какую? – в тоне Макара послышалась опаска.
- А это уж какую укажу, - стало понятно, что условие ее окончательное.
- Да может ты выберешь такую, что остальные по сравнению – ерунда! – возмутился Макар.
Марина посмотрела молча.

- Ладно, - согласился Макар, понимая, что одному не справиться.

И оба шагнули во тьму.

- Ничего себе! – опомнилась Таня, - Выходит, все знают, кроме меня, зачем приехали?!
- Да вроде ты до этой минуты тоже не сомневалась? – злобно подколол Волчок.

- А тебя чего злоба распирает? – накинулась на него Таня, - А может, ты просто хорошо скрывался до сих пор, а тоже за подругой притащился?
- За чьей подругой? – переспросил Волчок.

Помолчал, не глядя на пыхтящую от негодования Танюшку, и сказал презрительно:
- Бабьё! Куричьи мозги-то ваши, можно разве хоть на одну положиться?
- А ты, видать, и вправду хотел положиться-то на нее. Что так раздосадован!
- Дура! – не стерпел Волчок и все-таки взялся объяснить, понимая, что ничего-то не объяснишь ей, пылающей гневом, - Да от тебя-то ничего и не ожидал я! А чтоб фельдшерица да такое выкинула…
- Ой, а чего такого необычного выкинула-то она? Куричьи мозги, куричьи мозги… это у вас у всех – потроха куриные вместо мозгов, я-то ее подноготную вон когда поняла! А чего я говорила – за Макаром приехала, вот и добилась! Это вы ее все за святую держали, а она – вон она чего, давно, небось, удумала, а случая не упустила – вцепилась, как клещами! Не вытащишь!
- Да ведь и не попыталась ты вытащить, чего ж пыхтеть теперь понапрасну! – рассердился Сеня.
- Да ведь и ты не попытался! – парировала Танюшка.
- Да ни к чему мне, дурья голова! Я об том толкую, что думал, дороги ей эти места, думал, каждому дороги родные-то места, святыни дедовские, ну, вроде паломничество совершить захотелось! – выкрикнул Волчок, - А такое кто ж возьмется выдать – вот и не видать бы этим-то охотникам клада, когда никто не возьмется провести, а на!
- Свя-ты-ни, - передразнила Танюшка, - да в гробу она видала святыни эти! Сдались они ей! Говорила я, другое ее интересует, и справит она свой интерес…, - гнула свое.
- Стоп! – внезапно вошел в ум Волчок, - Да ведь она сказала, чего ей надо, - и он ударил себя по лбу, - книгу! Как я сразу не додумался, ведь это дед Митяй указал ей, какую книгу надо ей отсюда забрать... Ну, значит, и откуда забрать – тоже указал, - обреченно выдохнул Волчок.
- Мели, Емеля, твоя неделя, - презрительно оборвала Танюшка, - да дед Митяй который год не малтает ни бельмеса, лежнем лежит! Книга…
- Да ведь сказала она, и понятно, что это и было ее условие, а дед, видать, ей и дом указал, где искать! Эй, парень, как тебя звать, не  знаю, вставай! Счастье упустишь!
И Волчок принялся расталкивать лежащего ничком Никиту.
Тот очнулся, словно от хмельного сна, обвел невидящими глазами Таню и Сеню и снова опустил голову на руки.

- Да говорю тебе, вставай! Повел твой дружок фельдшерицу за сокровищем твоим!
Никита сел, встряхивая головой, словно разгоняя дурную хмарь, насторожился и вопросительно уставился на Волчка.

Тот хотел было растолковать дело – Танюшка вдруг подскочила и, крепко ухватив Никиту за локоть, плюхнулась прямо к нему под бок.
- А не слушай его, дурня, лучше вот посиди с нами – страшно-то как в ночи ждать неизвестно чего! – и заговорила быстро, пристально заглядывая ему в глаза, - Как зовут-то тебя? Не хочешь сказывать, ну и не надо, так посиди.
Никита потянулся за Волчком:
- Ты сказал, погоди, я не понял…
Волчок в досаде махнул рукой, подумав, что парню, пожалуй, отшибло мозги и толку теперь от него не  добиться.

Зато Танюша вцепилась такой хваткой – не  отцепишь. И, видя, что и этот собирается улизнуть, придала решительный оборот беседе.
- Не догонишь по такой-то темноте их. И куда пойдешь?
- Да все равно, - Никита попытался подняться – она еще крепче ухватила его за руку:
- Погоди, скажу чего…
- Да что вы можете мне сказать? – возмутился Никита, выдирая руку из ее влажных горячих ладоней.
- Да стой, знаю кое-что, не зря столько времени с дружком твоим вожжалась! Ведь он задумал без тебя дельце твое обделать!

- Ну, да, чего смотришь! Тебе, может, невдомек, как карта твоя ему в руки попала, так я могу намекнуть!
- Чего тут намекать, - возмутился Волчок, - когда без всяких намеков ясно, кто ему… Как тебя звать-то? Никита? Ну, так говорю, ясно, Никита, кто в спину тебе стрелял. А ведь ты защищала его, Макара, а теперь, когда с подругой ушел – переметнулась?
- Да потому что дура – верила, а вот теперь поняла и докажу: жену твою, Никита, Ириной зовут, разве не так? А откуда мне это известно? Догадался? И что жена твоя и рассказала Макару про клад и тебя попросила взять, потому, что вроде того, никакого ей проку от тебя там, где ты был, недостало ей…
Никита и слова все разом растерял, немо таращился на Танюшку. А Волчка прорвало:
- Ну и блудня ты, Танька! Тебе что ж – все равно, какой мужик у тебя под боком, был бы мужик?
- Очнулся, - презрительно зыркнула на него Танюшка и снова вперила в нового идола преданный взгляд, - что мелешь – все равно? Не все равно, а вижу, что человек – порядочный, не то, что… - Танюшка не договорила, - я помочь хочу!
- Да чем ты ему помогаешь? Глупая ты телка, когда ему бежать следом надо, а ты держишь его сплетнями гнусными своими! – заорал Волчок.
- Сплетнями? А что Никита – бухгалтером пошел к Макару да просчитался по недосмотру, как ему Макар сказал, а на самом-то деле, сам, Макар, его и подставил. И с женой его, Ириной, он еще со школы знаком? Это как?

Никита, опоминаясь, выдернул-таки от нее свою руку, медленно, словно терпя непереносимую боль, разогнулся.

- Ну, и куда ты направишь его в такой-то ночи?! – истошно выкрикнула Таня, - На гибель верную? Уж ушел однова – снова под пулю направишь?

Никита застыл в нерешительности. Вопросительно посмотрел на Волчка:
- Ты как думаешь, куда они пошли?
Волчок сидел, опустив голову, держа руки между колен, похоже, тяжко о чем-то раздумывая.

Наконец, поднял голову и, с горечью глядя на Никиту, сказал:
- Куда бы ни пошли они, а дома Савкина купца не миновать им никак. Туда и приведет дружка твоего фельдшерица. Так что иди, не обинуясь, вдоль по деревне. А как увидишь двухэтажный дом посреди улицы, где под крышей герб купца изображен – тут их и ищи. Да не медли – иди, не было бы поздно.

- А ты? – спросил Никита, снова ощущая, что просит о чем-то большем, чем человек может.
Сеня горестно покачала головой:
- Я не пойду.

- Что? – Танюшка осклабилась, - Сам-то за шкуру свою опасаешься?
Сеня дернулся, словно собираясь ударить.
 
- С бабами-то – все вы молодцы! – Танюшка не сдавалась, - А против молодца – и сам овца!
Сенька поглубже натянул свою панаму, сгорбился у костра:
- А иди, говорю, может, еще догонишь!

Никита шагнул в темноту по направлению к мертвой деревне.

Глава Несказанное слово, или буря в пустыне
 
Макар и Марина подошли к деревне. Луна выкатила из-за тучи, огромная, притененная понизу, пристально, но невидяще глядя выпуклостями кратеров. В ее мертвящем свете избы словно оживали, зловеще выглядывая черными глазницами окон. Навесы крыш и крылечек отбрасывали черные тени – иные избы казались бывалыми урками, заломившими кепки набекрень. В иных накрест забитые окна и двери были словно залепленные пластырями глаза и рты. Черемухи, скрывавшие физиономии других были сплошь покрыты серой, плотной паутиной, местами провисающей на объеденных тлями ветках. В паутинных ложах  антрацитным блеском сияли в лунном свете капельки росы. Кузнечики точили свою шелестящую песню на звенящей слаженной ноте. Ветер влетел, не спросясь, - растворенная дверь одного из домов проскрипела протяжное приветствие идущим.
Марина прильнула к Макару, уцепившись за его руку повыше локтя. Он ухватился было за карман, где лежал пистолет – Марина, с трудом разлепляя губы, прошептала:
- Не надо.
Он послушался, не стал доставать оружие.
- Куда? – спросил, повернув голову и скосив на нее взгляд.
В лунном свете четко вырисовался ее тонкий светящийся, словно дорогой фарфор, профиль. Черные глаза блистали. Ночная влага завила выбившиеся из прически прядки, обрамив ее тонкое лицо с четко прорисованными скулами и подбородком. Она повернула голову – взгляды их встретились  - озноб пробежал между лопатками.
Стряхивая наваждение, Марина вытянула руку:
- Туда.
Воздух, казалось, заколебался от  энергии этого движения, завибрировал. Кузнечики, ошалев, заголосили неостановимый гимн летней ночи. Макар, не стерпев накрывшего желания, стиснул ее в объятии, попав в которое, она очутилась словно в жарком коконе, подвесившем ее в невесомом лунном луче; губы их слились в долгом кусающем поцелуе, страстно познающем и не могущем утолить жажды узнать до конца.

Она высвободилась с трудом, отстраняясь, сказала прерывающмся голосом:
- Идти надо.
Он огляделся. Разминая ноги, поправил джинсы, сказал, весело и угрозливо, с трудом сквозь азарт желания соображая:
- Куда, говоришь, идти надо?

Марина указала на двускатную крышу дома, возвышающегося над другими избами.
- Уверена? – спросил Макар на ходу.
- В чем тут можно быть уверенной, - ответила Марина и, увидев его недобро сверкнувший взгляд, добавила, опуская голову, - думаю, там.

Они подошли к огромному, в два этажа дому. Лунный луч выхватил из небытия часть герба и начало даты на фронтоне.
- Чей такой домина? – шепотом спросил Макар, чтобы как-то унять бьющую его дрожь.
Марина приложила палец к губам. К шелесту трелей кузнечиков, казалось, примешались новые звуки, похожие то ли на шорох шагов, то ли на тихие шепотки.
Марина, тайком перекрестясь, потянула веревочку, привязанную к медному витому кольцу на двери. Щеколда, брякнув, соскочила с крюка – дверь отворилась, скрипнув на проржавевших петлях. Марина обернулась на Макара: ее настороженное лицо сделалось серым, губы плотно сомкнулись, кивком указала идти следом. Макар, не в силах унять дрожь, ступил в темные сени. Она подала ему холодную руку, потянула за собой. Сторожко, наугад ступая по ступенькам лестницы, поднялись на верхние сени.
Шепотом Марина спросила:
- Свечи не взял? А спички?
Макар выудил из кармана зажигалку, щелкнул. Крохотный огонек едва приподнял тяжелую темноту, выхватив двери в избу и ход на поветь.
Макар потянул кованую дверную скобу – тяжелая дверь открылась с разбегу, набирая скорость, словно желая ударить.
В крохотной комнатке, у стены слева, стояла кованая из железа кровать, крашенная синей краской. Лоскутное одеяло было наброшено на нее, прикрывая горку подушек. Маленькая дверца вела, похоже, во внутренние комнаты. В углу напротив висела большая икона с тяжелом окладе. Макар засветил лампаду – Марина торопливо перекрестилась на  темный скорбный лик.
- На нее, небось, по-другому крестились, - усмехнувшись, сказал Макар.
Марина глянула испуганно.
- Староверская же, - пояснил Макар.

Посредине комнаты к потолку был привешен на цепях медный рукомойник, под ним на табурете стоял таз, тоже медный. Макар наклонил рукомойник – вода полилась на его подставленную руку.
- Гляди, может здесь живут? – спросил Макар.

Марина, застыв столбом, глядела на кровать, укрытую лоскутным одеялом.

- Ты чего? – тронул ее за плечо Макар и подступился к кровати, глазом примеряясь, припрятано ли что в этом месте.
- Не тронь! – велела Мрина, словно выходя из ступора и незаметно меленько крестясь, - Здесь нечего искать, пойдем, - толкнула дверь вовнутрь и решительно занесла ногу через высокий деревянный порог.

Он подался следом, но снова оглянулся на кровать – ему вдруг увиделось, бкдто лоскутное  одеяло поползло, обнажая девическое тело. Он мог поклясться, что увидел, как проломился висок, разошелся трещинами, сквозь которые вот-вот прольется просочившаяся кровь. Макар затряс головой, закрылся от видения и так, с закрытыми глазами, и вошел во внутренние покои. Но вместо покоев они оказались на огромной повети, под которой был двор. И тут оба ясно услышали, как утробно и тяжко вздыхает, жуя свою жвачку, корова. Конь звякнул удилами, тихонько заржав. Проблеяли мелконькую обиду овцы, суча копытцами.
Макар остолбенел. Марина посмотрела на него прожигающим взглядом. Мороз продрал его с головы до пят.
- Сюда, - тихо проговорила Марина, жестом подзывая его за собой. Он послушно подался.
Она, неслышно и мягко ступая, повела его по прогибающемуся под их весом полусгнившему настилу повети, свела по бревенчатому скату во двор, на усадьбу. Лунища, выкатив кратерные зенки, ярилась, исходя сиянием, под которым черная, непаханая, истоптанная копытами земля словно превращалась в пепел.
Макар оглянулся – со всех сторон грянул истошный хор кузнечиков. Жабы утробно и гулко скрипели где-то рядом  в ночной темноте, млея в тинистой ляге  под ярящимися лунными лучами. Высвеченный лунным сиянием воздух спирала терпкая истома, ухватившая пришедших в свои ласкающие объятия, проникла их, напитала собой, пресекла дыхание. Не понимая, как и зачем, они бросились в объятия друг друга, повалясь под низеньким окошечком хлева, в которое некогда  выбрасывали истоптанный навоз, обратившийся в сухую, рассыпающуюся под их телами солому. Хлюпающие звуки, похожие то ли на чавканье несытых рыл, то ли на подвизгиванье, влились в какофонию ночи, учащающееся, загнанное дыханье слилось, и жар, палящий их ненасытные тела разжег их, испепеляя и гоня в жажде поймать, настигнуть момент сладостного насыщения и слияния. Птичий крик прорезал ночную тьму, заглушив подступающие, похожие на шелест сотен пар подбирающихся к дому шагов.
Опоминаясь, Марина в ужасе огляделась, торопливо принялась поправлять растерзанную одежду.
- Что это было? – спросил Макар, имея в виду пронзительный крик.

Марина, готовая, похоже, разрыдаться, не ответила.

Он притянул ее за тонкую шею:
- Такого не было, - сказал, проникая взглядом, - никогда, - подтвердил, мотнув головой.

Грудь ее перестала рваться, утихомириваясь.
Застегиваясь, он потянулся обнять ее.

- Не до того, - она высвободилась из его объятий, словно пресытившись ласками.
Он изумился: похоже, и такое случилось в его практике впервые.
- Пойдем, - велела она, подымаясь.

До его ушей донесся, наконец, шорох приближающихся шагов и перешептываний. Он разом замерз и, не произнеся ни слова, подался следом за ней.

Она шла по дому, кромешная тьма которого осветилась полусветом, источника которого не было видно. Шла, словно дом хорошо ей знаком.
И когда вывела в комнатку, первую на их пути, указала в угол, где стоял высокий столик на трех изогнутых, поверху завитых в прихотливые изгибы ножках. На столике, поверх искусно вырезанной, пожелтевшей от времени, бумажной салфеточки  лежала книга. Он поднял ее и увидел шкатулку. Открыл шкатулочку и вынул ключи.
Вопросительно оглянулся – Марина молча указала на тканые, истлевающие в прели, половики. Раскидав ногами половики, он увидел вырезанный в полу паз, прикрытый досками. Поднял щит, скрепленный прибитыми на кованые, загнутые гвозди, поперечными перекладинами, и, отбросив его, стал спускаться по крутым ступеням.

Марина стояла в комнатке, где когда-то текла чья-то жизнь, где девушка, чья тень промелькнула перед ее глазами, просыпаясь каждое утро, взглядывала в глаза скорбному лику, молила о чем-то. Марине сделалось душно, гадко, но скорби не было – неотпускающая телесная истома гулко гуляла по телу.

Из подпола раздался вопль – она поняла, что Макар нашел свое сокровище. Пыхтя от натуги, он поднимал один за другим сундуки с книгами и уборами, укладочки с разной разностью.  Марина села на пол и безучастно глядела на его торжество, пока, наконец, из-под пола не появилась голова в терновом венце, с каплями крови, торс и чресла, обвязанные повязкой, и вырезанная из дерева скульптура сидящего Христа оказалась рядом с ней. Она отвернулась, превозмогая подступающее  к горлу тошнотворное отвращение ко всему происшедшему.
Макар вылез и, горя торжеством, выставил обвязанный тряпицей горшок - сквозь прореху перевязи тускло блеснула чеканка золотых червонцев.

- Книгу, - через силу исторгая слово, сказала Марина, - ты обещал…

- А? Да! Ищи? – в вопросительной интонации послышалось сомнение – обуянный жаждой, он уже боялся прогадать.
Марина брезгливо откинула крышку большого сундука.
Книга, тисненная кожей, в потускневших вправленных в переплет каменьях, лежала сверху.
- А ты что – не со мной? – спросил Макар и прищурился, услыхав ответ, - Так может эта книжонка дороже всех других вместе весит?
Мрину передернуло. Она раскрыла книгу и принялась листать, пробегая глазами по строчкам и знакам, оставленным на полях, пока не нашла псалом, о котором просил дед. Шевеля губами, Мрина шепотом принялась читать псалом.
Макар хотел еще поторговаться, злобясь из боязни лохануться. Марина читала.
- Слышь, ты че такая, как лимона объелась? Я тебе че – плохо сделал? – набросился он на нее, - не хочешь больше – ладно, только лицо попроще сделай!

Она подняла на него спокойный, немного брезгливый взгляд, от которого у него зачесались и невольно сжались в кулаки руки.

- А ты не подумал, что все это хозяйство, - она обвела рукой вокруг, - может обрушиться - столько лет гниет без употребления.
Он, оглядевшись проворным взглядом, полез было в погреб – поглядеть, не оставил ли чего.
- Да будет тебе уже, жадность фраера погубит, - сказала она.
Он, злобно запыхтев, принялся перетаскивать сокровища наружу.   

Марина вышла из дома и, зябко кутаясь и укрыв платком прижатую к груди книгу, пошла прочь. Небо начало светлеть, перисто покраснев с востока.
Навстречу ей быстро шагал Никита. Увидев его, она остановилась, и долгим взглядом поглядела ему в лицо. Он, обрадованный было, оживился, ухватил ее за руки. Заметив книгу, загорелся:
- Нашли?! Вот здорово!
- Я возьму, - она показала книгу, - мне надо, очень.
- Кончено, конечно, о чем речь, - быстро закивал он и вдруг по ее опущенным плечам, по серости лица, по потухшему голосу понял что-то, что пронзило сердце острой болью. Он застыл, как вкопанный, глядя на нее. Хотел сказать – и не смог вымолвить слова. Марина опустила голову и пошла по улице, мимо серых в предрассветных лучах домов, отрешенно глядящих пустыми глазницами окон.


Костер все еще горел, когда она подошла к нему. Волчок закрыл лицо ладонями, взглянув на нее, словно собирался заплакать. Танюшка подскочила, как на угольях:
- Нашли? Не может быть? А где Макарка?
И, не дожидаясь разъяснений, со всех ног кинулась к нему и к сокровищу. Она нашла Макара по грохоту в одном из домов, в котором он разыскал пилу.
Взглянув на пробравшуюся к нему Танюшу, он вывел ее и, указав на предметы, уже упакованные разным тряпьем, составленые на поросшую травой дорогу приказал:
- Пойдем, пилить будем лес на дороге: машину надо подогнать, погрузить, - он, подумал и добавил - проводнику поди скажи, пусть тоже найдет себе пилу или топор, тут, небось, в каждом доме инструмента полно.
Танюшка понеслась выполнять.
Когда она выпалила приказание Макара, Сеня посмотрел на нее и сказал:
- Хорошо, - сказал Сеня, - счас найду. Пилить-то чего приказал?
- Так тот-то участок пути, непроезжий: машину подогнать, погрузить ведь надо, чего нашли!
- Ну, так, ладно! – Волчок свесил голову.
- Ну, а чего сидеть, Сеня, побыстрее надо поторапливаться.
- Куда торопиться? – выглянул Волчок из-под полей панамы.
- А ну-ка, экспедиция вернется? Тоже, небось, за тем же, что и не вы, приезжали? – в голосе Танюшки послышалось торжество, она начинала чувствовать себя так, словно удача снова пошла в ее широко растопыренные руки.

- Ну, так а сама чего – иди, тоже ищи топора какого, чего думаешь, бока погрела у костерка – и ага?
- Да нет, что, я не отказываюсь помогать, - Танюшка повернулась и, переваливая бока, побежала в деревню.

Волчок посмотрел на поникших подельников и скомандовал:
- Сушай сюда!
Никита и Марина повернули к нему измученные лица.

- Ты чего ждешь, - Волчок посмотрел на Никиту со злым прищуром, - что дружок твой придет сейчас да делиться начнет? Не дождешься. Пулей разве что еще одной – это может.

Никита хотел возразить, но не успел.

- Ну, а ты, - презрительно обернулся Сеня к фельдшерице, - получила свое? Да как бы не опомнился, не отнял книжицу твою дорогую, как управится.

Марина заплакала.
- Вот потому я и предлагаю. Видишь, Марина Сергеевна, во-он тот уголок, где кромка леса на излом берет? – Волчок указал, - Ну вот, и давай: талмуд свой подмышку - и правь, в аккурат на этот уголок.
- А вы? – испугалась Марина.

- Да не бойсь! Не дадим мы пропасть тебе, беззащитной курице. И минут через пятнадцать-двадцать, не боле, тебя догоним. Только ты гляди, не  оборачивайся! Не то этих тут, всяких, полно, мало чего привидится, испугаешься еще!

Марина без лишних слов поднялась и, спотыкаясь на кочках, поросших травой в пояс, пошла по указанному Арсением направлению.  Волчок приказал:
- Костер давай тушить.

Они раскидали головни, засыпали землей. Потушенные головни перетащили и раскидали в ближайшем перелеске. Кострище Арсений выложил дерном, содранным с разных мест.
Убедившись, что кострище неразличимо, велел:
- Теперь на тот же угол правим - догоняй красавицу!
Никита удивленно мотнул головой, но не возразил ни слова.

Они догнали Марину и втроем припустили, что было мочи, в лес.  Солнце уже выкатило на небо  и распекло, когда они оказались в указанном Сенькой углу. Войдя в лес, Сеня поблуждал, водя за собой послушных, как провинившиеся дети, спутников, пока, наконец, не отыскал по каким-то, одному ему известным приметам, заросшую дорогу.
- Вот она, тропина, по которой Танюху Огневу Вася на мотоцикле возил. По этой-то тропине и выйдем на большак, правда, не так скоро, так что терпением запаситесь, - оглядел он понуро кивающих Марину и Никиту и хохотнул, - не дрейфь! Все быстрее выберемся, чем Танюха с дружком прорубится до своего транспорта.

И он радостно замеялся. Марина, глядя на него, тоже сконфуженно сыпанула смешком. Засмеялся и Никита, переводя взгляд с Волчка на развеселившуюся Марину. Смех их поднялся до самых макушек необъятных осин, запутался в шелестящих в вышине кронах.
Отсмеявшись, они углубились в лес, ступая по едва различимому для несведущего глаза пути.


Перевалило за полдень, когда Волчок через поредевшие сосенки увидал желтеющую свеженасыпанным песком, кремнисто поблескивающую дорогу. Им оставалось пройти заболоченный перелесок в кочках, поросших ажурной вязью клюквенных усов, перепрыгнуть глубокую придорожную канаву, заваленную всякой гилью и дичью поверх непросыхающей воды и – выйти на дорогу. За те часы, в течение которых они до изнеможения боролись с непролазными зарослями, ему не раз казалось, что он потерял направление, что им не суждено выбраться из этой чащобы. Увидев дорогу, он ослабел и упал на болотную кочку. Камуфляжный костюм пропитался выступившей из-под мха водой.
- Что, Арсений Васильич? – подбежала к нему и, склонившись, упала рядом на колени Марина.
- Все… все… - он задышал часто, словно рыданье подступило к колотящемуся сердцу, уткнул лицо в сочащийся болотной водой мох.
Она кинулась уговаривать:
- Арсений Васильич, ну, миленький… ну, как же так, ведь мы же не можем здесь погибнуть, ведь вы выведете нас! Мы должны выбраться отсюда, Арсений Васильевич!

Он поднял на нее заморщившееся в хитрой гримаске лицо:
- Нормально, - тоном пресекая истерику, - все! Сказал, нормально, - и указал черной от загара рукой, - гляди!

Она, не понимая, повернула голову следом за его жестом, увидела дорогу и тоже плюхнулась в набухший темной водой мох.
- Пойди-ка,  - он сел и перевел указующий жест на подбредающего Никиту, - нет, не ты, а вот ты: выдь на дорогу, да спроси…
- На какую дорогу?
- Да на большую дорогу, во-он, глаза разуй, - дорога!
Никита прислонился к сосенке, начал съезжать по ее стволу – сосенка подломилась под корешок – Никита обрушился в мягко подавшийся мох. Попробовал подняться, но не смог, и тоже вымок в черной болотной грязи.
- Что… спросить… надо? – переводя дыханье и не зная, как подняться, обратился в Волчку.
- А спроси, в какую сторону - до Соколиного добираться. Не то я что-то сомневаюсь, как бы обратно на Подвильную не ушлепать.
- Ну, это – нет! – Никита разом поднялся, вода стекала с одежды темными ручьями.
- Слышь, тебя люди испугаются, - приподнял голову Волчок.
- Да я спиной к ним не стану поворачиваться, - ответил Никита и опомнился, - только какие тут люди-то? У кого спросить, если никто не идет, не едет?
- Кто-нибудь да поедет, обожди, - уверил Волчок и добавил, - да спросят если, откуда ты такой раскрасавец, скажи, с братом, мол, Николой Васковым, морошку собирали, да заблудился. Понял?

Долго ждать не пришлось: радость спасения переполнила Никиту, когда он услыхал треск мотора и увидел приближающийся мотоцикл. Замахал руками, остановил мужичков в форме лесничих:
- А как, мужики, в Соколиное мне выйти?
Мужики указали. Сидевший за рулем, точно, как и предполагал Волчок, спросил:
- А сам-то ты кто? Как занесло сюда?
- Да с бра… - воспоминание прожгло Никиту до пят - он сбился, - брали морошку с Николой Васковым, да заблудился он.

Мужики с сомнением закачали головами:
- Никола Васков не заблудится, - и, поглядев на лужу, образовавшуюся у ног Никиты, тот, что за рулем, сказал, - разве что сам ты блудишь, не знать, откуда и вышел – морошки так тут отродясь не бывало!
- А Соколиное, коли тебе надо – туда, - махнул тот, что сидел сзади, и покатили.
- С дороги-то не уходи боле, убредешь опять – и Никола не сыщет! - крикнул второй, обернувшись и нахлобучивая шлем, - Места-то здесь – вона какие, - крикнул напоследок значительно.

Никита сел посреди дороги. Перепрыгивая по подламывающимся под ногами завалам, перелезли через канаву  Сеня Волчок и Марина.
- Ну, определился, как в Соколиное?

Никита указал и сердито спросил:
- Зачем так подставлять?
- Чем? Да и кто тебя подставил? – прикинулся непонимающим Волчок.

- Морошку собирал, с Николой, - злоба душила Никиту, он задышал часто и прерывисто, - знаешь прекрасно: морошки не растет тут никакой, лесники сказали!

- Мало чего сказали они – лесники! Какие оне лесники? Это что форму-то напялили, так одной формы маловато, лесником чтобы стать. А ты вот у них бы и спросил, куда сами-то едут! А едут, небось, делянки осматривать – опять задарма сдадут бизнесменам тем новоделанным, за одно пойло, почитай! Те –  кругляком заграницу лесок-от продадут, из-за чего и дорогу сделали, по-за деревнями, а не по деревням, как раньше-то, по-людски когда строили. Это беспрепятственно лес чтобы гнать, безданно, беспошлинно. За границей его уделают, ну, там дощечку какую вырежут, полочку, шкафчик, да нам же, дуракам, разными там прибамбасами втридорога и продадут. А дорога! Видал ты ту дорогу? Скоко на ней ручонок понагрелось! Это по документам посмотреть – до самой, небось, границы дороженька асфальтом закатана. А на деле – видал? До Обушанского и то не дотянуто, ну разве что отсыпано, да и то вряд ли.

- Васков заблудился…, - не слушая Волчковых догадок, о своей обиде пробормотал Никита.
- Да не Васков заблудился, чудила ты на букву… не скажу какую, - махнул рукой Сенька, - заблудится Васков…. Как же! Поди тоже не мели не с ума! Отродясь не бывало, чтобы Никола да Васков по лесу плутал! Нашел тоже плутаря. Мне-то вот на старости лет показали, чтоб зарубил на носу, как на дармовщину зариться да грабителей по старинным угодьям таскать…
Волчок так распалился, что даже не удивился, когда разом, вдруг, поднялся такой вихрь, что, казалось, поднимет их самих на воздух и унесет незнамо куда.
- Ну, чего я говорил, - проорал Волчок Никите, - прорубили лес-то весь – вот и пошли бури, как в пустыне!

Глава 6. Миссия

Ник сидел и глядел в чисто поле. Облачные стада паслись в сияющей лазурной вышине.

Ему предстояло совершить то последнее, к чему его и готовили, выращивая в интернате: соединиться с донором - самоуничтожиться. Этот последний в коротком его существовании акт ему и предстоял. Задача создавших его заключалась в полном изменении сущности донора, в подмене этой сущности другой, переориентированной в заново заданных координатах. Но Ник, овладев запретным знанием хранящимся под запретом, знанием, доступным лишь иерархам, каждому строго из своей области, готовился уничтожиться, растворившись бесследно. Трудность была в том, что, владея новейшими познаниями и технологиями,  он не обладал алгоритмом предстоящего ему действия. Ник выработал его сам, и успешность исполнения предыдущих задач позволяла надеяться на то, что и главную свою цель он выполнит. Но он ощущал – и это ощущение было фонирующей помехой - что частица человечности, привнесенная в проекцию его донора на этапе сканирования, вырастала вместе с его, Ника, сознанием. Именно это обстоятельство смущало и заставляло сомневаться в успехе, более того, в возможности исполнения тщательно разработанного действа.

Ник упал на спину, раскинув руки, и стал смотреть, как, гонимые ветром, несутся неведомо куда облака.
Что такое уничтожиться, не быть? Подумалось ему. Горечь подступила к сердцу, отчего он заволновался еще сильнее. Сомневаться не приходилось: он испытывал те же страхи, те же тревоги, что и тысячи, миллионы людей до него. И его сердце сжималось от боли и страдания, как у них. Больше того, не раз он спотыкался на том, что сердце его щемит от сострадания, а это уж вообще выходило за рамки понимания.
Как же случилось, что именно он, Ник попал в эту историю? Ведь этого не должно было произойти! Сбой в год за годом отработанной, отлаженной, тысячекратно проверенной системе - ошибка. Но из-за этой ошибки он обречен на страдания, которые стали непереносимы для него. Он ощутил себя сиротой, одиноким, оставленным существом, которое никто, ни один человек не сможет понять. Остаться человеком? Но он никогда не найдет равного себе друга, не встретит женщины, способной понять его. К тому же небрежность исполнения внешней оболочки, которой не уделялось внимания то ли за ненадобностью, то ли для более успешной мимикрии в среде, привела к тому, что внешне Ник оказался совершенно невзрачным, ничем не привлекательным человечком, никак не выдававшим ни его способностей, ни чувств, самопроизвольно развивающихся в нем с каждой минутой его существования. Чувства росли, всякие, а практики управления ими он не имел, как не имел времени отработать навык их укрощения.  И страх, которого он не должен был испытывать, все чаще посещал его заходящееся в отчаянии сердце. Ник перевернулся, лег на землю ничком. Она потянула его, раскачивая в своем вращении, которое он почувствовал в отозвавшемся навстречу токе крови. Он быстро сел, вытер проступившие на лбу капли. Все эти лишние, неизвестно откуда приходящие мысли, сомнения, страхи, чувства сбивали его с толку, мешали четкой разработке планов и действий.

И внезапно он понял, что он не только не тот, за кого принимали его в интернате, но даже не тот, кем ощущал себя сам. И что задачи, поставленные, как он думал, им самим вопреки тем, кто день за днем, час за часом вбивал в него совершенно другое, на самом деле продиктованы случайно привнесенной в него примесью человечности. И эта примесь имеет свойство саморазвития, захвата существа. Именно она диктует ему, как поступить. И он, Ник, принимает эти условия как необходимые и неизбежные.
Он понял, что должен вернуть незаконно захваченную часть самого себя тому, у кого ее отняли. Сознать это ему было горько и тяжко. Он поднял лицо на бегущие в вышине облака и заплакал.

Он утер слезы рукавом и огляделся. Из-за серо-красного, блистающего антрацитными вкраплениями, валуна, что-то мелькнуло, словно тень невидимой руки приветливо помахала ему. Ник смутился и возмутился, словно кто-то подсмотрел за ним в момент, когда он не хотел бы показаться никому.
- Да ладно, не серчай, - из-за камня показалась лохматая голова.
Ник закусил губу.
- Ну, ты че, правда, ведь я помочь хочу, - маленький старичок в зипуне, на коротких ножонках полосатые брюки, в лаптях и онучах, кряхтя, взобрался на нагретый солнцем  камень и приподнял шапку, - здорово живешь!
- Здравствуй, коли не шутишь, - ответил Ник.
- Сидишь тут, разглагольствуешь, а друзей-то позабыл своих у меня – поросят-то.
- А-а-ах, да ведь я в интернате поросят не забрал! – испугался Ник.
- Экой ты пужливой, браток поделалси, не бывал таким! Не бойсь, эти ведь хряки, на которых прискакали мы с тобой тот раз – они и есть твои поросятки, из маруськина выводка. Отдали их Иринье, ну, то есть сестрице моей, когда поняли, что та слабеет, да толку от нее стало мало. А живность всяческую она почитала, сказывал ведь я, бобров разводила, цаплю мою холила.
- Да ты говорил, она цаплю твою чуть со свету не сжила! – возмутился Ник.
- От ты какой! – осерчал лесовик, - Это я раньше, может, не понимал, пока зол на нее был, а нонь понял: заботилась, как умела! Ну, не вышло, опыта не было. А все ж ото зла стала отходить, опостылело зло-то ей. Я ж тебе сказывал, что сам-то я только пошутить люблю…
- Да уж, шуточки твои, сам же говорил, сколько душ загубили с сестрицей! – на сердце у Ника кипела неутолимая обида.
Старичок почесал в голове, нахлобучил шапку и сказал:
- А ты не кипятись, ишь, расходился! Я может, так жалею об тех лихих временах, так не меньше твоего! Вот и предлагаю тебе помощь – нешто откажешси?

Ник посмотрел испытуще.
- Я и говорю, - старичок съехал по камню, как с горки и, подсев поближе, зашептал, - доставлю твоих я друзей, откуда взял-то ты их, к девкам, говорю, к скотницам. Ведь у их кажная скотина наперечет, неизвестно еще, как им за потерянные килограммы ответить пришлось.

- Так ведь они нынче – вон какие хряки неповоротливые!
Лешак расхохотался, он вообще был смешлив.
- Ну, уж ты скажешь, - похвалил, утирая слезы, - да неужто не справлюсь? Ить челночить, и во времени тож, способенбывал я куды ране, чем тебя в твоем кефирном заведении тому обучили.

Ник почувствовал облегченье своей миссии.
- Ну, если возмешься – помоги, - согласился благодарно.
Старик видимо обрадовался, даже в ладоши прихлопнул.
- Чего не взяться хорошему парню помогчи, тем более, шутка такая занятная! – и захохотал.
- Ты гляди, шутки-то твои известные, как бы не навредить людям! – засомневался Ник.
- Исполню, в лучшем виде исполню, - пообещал старик, радостно кивая, - уж занимайся своим делом, без помехи! Не отвлекайся на пустяки - все и получится!
И, помахав рукой, скрылся.

Глава 7. Комета

Серафима Дмитриевна ходила за ягодами одна – никакого товарища ей не надо было: бабы утомляли сплетнями и глупыми суждениями, мужики до старости мыслили согласие пойти в лес как на приключение, сулившее усладу. Ее ягодных и грибных мест, показанных еще Матвеем, не знал никто, потому возвращалась она всегда с полными набирушками. Оттого она была страшно удивлена, когда, свернув с лежневки и пройдя хорошо известной ей тропой до черничника, она обнаружила, что кто-то обобрал ее кулигу. Да хоть бы брали аккуратно, руками – нет, по всему было видно, что орудовали комбайном, сдирающим не только ягоды, но и листья: высоченные стебли стояли ободранные, голые. Досадуя, она пошла по кромке, и думала про себя, что поработала, без сомнения, Надя Трюхина с новым своим хахалем. Прохвоста этого не так давно притащила Надя из Славска, и его блуждающий взгляд, попеременно вспыхивающий то самодовольством, то затравленной злобой, его развязные манеры и претензия на осведомленность не оставляли сомнений в происхождении его образования.
Серафима Дмитриевна сошла с тропы и пошла по черничнику, высматривая местечко, где не побывали лесные разбойники. «Раньше-то, рассказвали старики, и в лес не входили, не поклонившись да не попрося разрешения, - думалось ей, -  да лишнего-то не выносили, а эти – все обдерут, да за гроши сдадут заготовителям, чтоб только на выпивку хватило». Мысли ее закрутились вокруг событий с фельдшерицей, заместившей Серафиму Дмитриевну на посту. И она раздосадовалась еще больше. Только по кромке черничника, у края большого леса, нашла она несобранные ягоды. «И как разведали, лодыри этакие? Не иначе выследил гад этот», - думалось ей. Поляна много лет была знакома только ей одной – черники хватало наделать заготовок на всю зиму себе и дочерям. Серафима Димитриевна проворными движениями принялась обирать чернику, а мысли все крутились около поганых дел, нет-нет да и возвращаясь на историю фельшерицы Марины. Если правду донесла Надежда, будто видела, как Марина закрыла медпункт да уехала куда-то с приезжим, обретавшимся у Танюшки Огневой посреди рабочего дня,  так пропади они все пропадом, никакого стыда не стало на деревне. Ладно еще эти блудни, все им нипочем, а та – туда же, леший понеси! Серафима Дмитриевна почти набрала  ведерко, когда оказалась на тропе, проложенной в глубь леса. «Эк занесло!», - подумала она, глядя на следы, впечатанные в растоптанную до черной хляби тропу.
Серафима Димитриевна, хоть и не робкого была десятка и лесу доверяла, почувствовала холодок в низу живота, когда вдруг откуда-то из-за деревьев донесся приглушенный, но грозный рык. Женщина, перекрестясь, кинулась выбираться из черничника. Она бежала и бежала, крепко прижимая к себе ведерко с черникой, а рык все стоял в ушах, подгоняя. Оказалось, что она далеко ушла от тропы, а лес показался вдруг диким и незнакомым. Серафима Дмитриевна остановилась и огляделась. Сердце колотилось, щеки горели. Ей сделалось стыдно. Она прислушалась к тишине: ветер шумел в высоких кронах осин, кукушка где-то взялась отсчитывать ей года. Серафима перевязала платок, другим, специально припасенным, обмотала ведерко. Топнула ногой, унимая дрожь -  земля под ногами была плотная, и тоже покрытая черничником, как назло, увешанным крупными сизыми ягодами. Но собирать их не было ни желания, ни сил. Похоже, в страхе она выбежала в большой лес с другой строны. «И как не завязла в болотине?» - удивилась женщина – места были исхожены вдоль и поперек, и было непонятно, как она миновала болотце. «Эк, перетащило-то», подумала она, перекрестилась и, на всякий случай, поклонилась. По солнышку определилась, в какую сторону идти и, не отдыхая, взялась выбредать из леса. Поплутать ей все же пришлось, пока не нашла дорогу. На дороге Серафима Дмитриевна приободрилась и, когда снова поднялись доимчивые раздумья, твердо оборвала их и зашагала к дому, стараясь не думать о непонятном: чтобы оказаться на дороге, по которой шла, нужно было перебрести реку – она же никакой реки в глаза  не видала. Домой вернулась задами, стараясь не попасться на глаза односельчанам, и гораздо позднее, чем предполагала.
Звонок телефона услыхала еще со двора, но успела подняться в дом и снять трубку. Раскатывающийся на обертонах бас зоотехника прогудел просьбу приехать: заболела жена. Серафима Дмитриевна, едва удерживаясь в уважительном тоне, отвечала:
- Да господь с тобой, Евгений Семеныч, уж сколько лет не хожу по вызовам! – и хотела отослать к Марине, когда зоотехник загудел:
- Да не звал бы, Серафимушка, да на медпункте нету фельдшерицы, не знать, куда подевалась: и дома Селифанов голову потерял, нету, и не отпрашивалась ни у кого – детектив! Разобрался бы я, да не до нее мне: Дарья лежит, худо с ней! Как говорил: оставь ты, оставь гряды эти – нет, по жаре по такой надо ей горбатиться! Внаклонку! Приди, Серафима Димитревна, не дай жене погибнуть! Придешь, так пришлю сейчас Гришку с машиной, не пешком чтоб тебе!

Не врала Надя: Марина, уехав вчера в полдень,  до сих пор не вернулась. Серафима Дмитриевна коротко согласилась, с досадой выслушала благодарности зоотехника, и ругнувшись:
- Леший понеси! – глянула в окно.
И едва успела подумать, что поросята не кормлены и что, с той минуты, как пришла к ней Аннушка Алинова с допотопными выдумками своими – так и пошло все наперекосяк и в ее, Серафимы Дмитриевны доме, как вдруг увидала, что словно потемнало за окном и что-то похожее на комету, как ее рисуют в книжках, описав огромную дугу, рухнуло со свистом прямо в загон для поросят во дворе ее дома.
- Этого еще не хватало! – Серафима Дмитриевна так и села.
Поросята бились и орали, как резаные.
«Ну, живы», - подумала Серафима Дмитриевна и выбежала поглядеть, не случилось ли с ними какой напасти.

Серафима Дмитриевна поглядела в загон и земля задрожала у нее под ногами: ее поросята, подросшие с весны, чистые и розовые, стояли, с ног до головы заляпанные грязью и истошно визжали в перепуге. Рядом похрюкивали, тоже розовые, только поменьше росточком, еще два поросенка, совершенно спокойные и уравновешенные. Увидав Серафиму Дмитриевну, они, похоже, приняли ее за хозяйку: подбежали к ней и принялись тыкаться пятаками в колени, просовывая рыльца между досками, огораживающими загон.
Серафима Дмитриевна, отерев пот со лба, уселась на лавку возле дома и, не в силах сдвинуться с места, чтобы покормить размножившихся  поросят, безучастно смотрела на их мольбы.
Природное здравомыслие и обретенная за долгие годы служения медиком привычка ничему не удивляться заставили ее подняться и принести-таки пойла скотине. Не раскрывая загона, через забор вылила она пойло в корыто и безучастно глядела, как четыре рыльца взялись отпихивать друг друга, борясь за место у корытца. Когда корытце опустело, Серафима Дмитриевна вошла в загон и, поймав своих поросят, застала их в сарае. Двое неизвестно откуда взявшихся улеглись у забора.

Она едва нашла в себе сил переодеться и вытащить из-под кровати фельдшерский чемоданчик к приезду Гриши, но, когда села в машину, в лице ее уже не было и следа перенесенных переживаний. С Дарьей пришлось повозиться – едва отходила женщину. Хотела вызвать скорую и отправить в район, но Дарья была плоха, и не известно было, как она перенесла бы дорогу. Возвращаясь домой, Серафима Дмитриевна, вполуха слушая разглагольствования Григория о том, как они с отцом разыскивали фельдшерицу, «поцеловали замок на медпункте», она все-таки не согласилась с ним:
- Да не бери ты греха на душу, Гриша, медик неплохой Марина. А вот поискать девку не мешало бы – куда запропала?
- Да чего искать: сели, вчетвером, в машину – какой там новый у Огневой прехехешник, да поехали отдыхать куда – это среди бела дня – вовсе у людей совести не осталось!

Серафима Дмитриевна вспомнила, что Григорий увивался за Мариной, когда та появилась в деревне, да та не обратила на него внимания, и не стала больше спорить: пусть разбираются, как хотят.

Серафима Дмитриевна не знала, что Надя Трюхина со своим образованным в не столь отдаленных местах дружком давно высмотрели ее поросят. Что дружок Надин, как она и предполагала, выследил дорогу на черничную поляну, с которой они, опередив Серифиму Дмитриевну, обобрали ягоды. Тот же дружок не поленился не один час подкарауливать женщину в глухом лесу, откуда и напугал ее звериным рыком.   
И уж совершенно не могла подумать Серафима Дмитриевна, что за то время, пока она билась с больной, он же, воровато оглядываясь, влез в огороженный досками загон во дворе ее дома, набросил на спящих поросят мешок и утащил их подальше за деревню, откуда никто не услыхал бы их визга.

Но когда Серафима Дмитриевна, попрощавшись с Григорием и дав последние наставления по уходу за матерью, подошла, наконец, к дому и с опаской взглянула в загон – в загоне никого не было. Серафима Дмитриевна прислушалась к возне в сарае, где были заперты ее поросята. Не заходя в дом, она быстро разобрала загон и открыла дверь сарая: два поросенка, уже отершие от грязи бока, лениво поднялись и, похрюкивая, пошли навстречу хозяйке. Серафима Дмитриевна быстро заперла двери сарая, опустила вьюшку. Облегченно выдохнув, она вернулась в дом, убрала чемоданчик, умылась и, напившись чаю, принялась перебирать ягоды. Выбирая сор и мелких насекомых из ягод, она подумала, что надо будет найти ту поляну, где нынче видала густой черничник – ягод там было много, да и крупные, хватит и на дочерей, и самой. Она пересыпала чернику в медный таз, встряхнула, засыпав песком, и, включив сериал, который не хотела пропустить, улеглась, наконец, на диване.

Глава 8. Туда, где пахла замляника

Назавтра Серафиме Дмитриевне не пришлось пойти за ягодами вовсе. Вызвали в Заполье свидетельствовать смерть. Дело было тягостное, тем более, с отвычки. И на обратном пути попросила она высадить ее, не довезя до дому: у избы Аннушки Алиновой. Денек выдался солнечный и Аннушка, в телогрейке, тапках и шерстяных носках сидела на подшивке дома, опираясь на клюку.
Серафиме Дмитриевне она обрадовалась, как родной. Та поставила свой чемоданчик в ногах, села с Аннушкой рядом.
- В Заполье была, Серафима Димитревна? – удостоверилась Аннушка,  и, не входя в подробности, кивнула головой.
Поговорили о не относящихся к делу пустяках. И тут Анна удивила Серафиму Дмитриевну:
- Говорят, поросят у тебя украли будто, Серафима Димитревна?
Та открестилась, не имея сил вспоминать небывальщину.
- Ну, так наболтают-то, - кивнула Анна, но по лицу ее было видно, что не удовлетворена ответом, - я, грешница, как услыхала новости, сама до магазина сбродила.
- Чего? – коротко полюбопытствовала фельдшер.
- А орут, Надя-то будто со своим хахалем по-за деревне оттащили будто поросят, да за загонами, ну, раньше где свинарник-то бывал, головы им и поотрубали.
- Ну, как они могли бы поотрубать, чтобы никто и не услыхал? – возмутилась Серафима Дмитриевна.
- Да как не слыхали? – тоненьким, словно извиняющимся голосочком возразила Аннушка, - Слыхали: и Охромшина Тоня говорит, орали, поросята-то, так проснулась, и Никола Васков с женкой – то же.
- Ну, - пораздумав, тяжело переспросила фельдшер, которой ни к чему были все эти подробности, но и не в курсе оказаться было нельзя, - и куда они девали этих… поросят?
- Да ведь то-то и оно: сказывают бабы-то, что прибежали Надя с этим-то, тюремщиком – трясутся, как бешеные, сами в крови, ни слова сказать не могут. Отпоили их водочкой друзья-подружки, а те – блеют чего-то, а толку дать не могут. Вроде того: поросята прямо на глазах у них взяли да и потерялись – незнамо куда. Это вот как?
Серафима Дмитриевна полезла за чемоданчиком.
- Да что торопишься, Серафимушка, а посиди давай посиди! Это я глупая донимаю тебя своими баснями дурацкими, после такого-то дня!
- Да думала, от давления, может, выпить, - снова подставила солнцу лицо фельдшер.

- Да не расстраивайся ты так, Серафима Димитревна, всякий знает на деревне: такого медика, как ты, так поискать – не найдешь! Да и справедливая, и образованная, - и Аннушка неожиданно свернула, - а вот рассуди, знаешь ведь, меня-то, не выдумаю никогда. А вот ходила за поросями-то когда, тоже у нас случай был…
Серафима обернулась и вгляделась в посерьезневшее лицо Анны.
- А раз пропали у нас поросята, два поросенка пропали. Как знаю, не спрашивай, а знаю, что два. Дело-то подсудное! А поросюха такая была Манька, - и Аннушка пустилась было расписывать похождения вольной поросюхи, но осеклась, - и вот, уж когда дело было сокрылось и никто не спросил нас с Катюхой, сколько их было, поросят, и какого доподлинно весу, мы уж и сами позабыли, как однажды, в пятницу это было, накануне Кузьмы-Демьяна, приходит Катюха, царствие небесное, на работу, глядит – а возле фермы, ну, в аккурат у того места, где Лузгай-от попался в клепи, да где его, такого-то расхорошего пса застрелили, собаки кого-то рвут. Побежала Катька. А она шальная была – ничегошеньки не испугается! Глядит – а поросенков рвут собаки-те! За мной побежала. Отняли мы поросенков. Только глядим: а ведь не собаки поросенков-то зарезали. Никому, сколько живу, Серафимушка, я того не сказывала, боялась. А только видим: на шеях-то у одного и у другого – раны, будто кто, вот как эти-то, окаянные, ножа им всадил, да докончить своего дела не смог – так вот это вот что? – и Аннушка испытующе стала ждать ответа.
- Ну, так ведь, Аннушка, откуда ж я могу знать, ежели меня тогда в ваших краях об эту пору еще не бывало? – резонно возразила Серафима Дмитриевна и повела красивыми, с поволокой, глазами.
- Ну, так, конечно, конечно. Серафима Димитревна, откуда бы тебе знать! – сокрушено согласилась Анна Андреевна, но подумав, зачем рассказала фельдшерице страшную тайну, которую столько лет хранила, объяснила, - я это к тому говорю, что много есть чего на свете, об чем судить-то, может, и не нам.
Серафима Дмитриевна поняла, как устала.
- Так прочел ли хоть Митрий псалмы-те, за которыми Маринку-то свою посылал? – неожиданно спросила Анна.
- Уж и это известно? – поразилась Серафима Дмитриевна и ответила, - Успел, Марина говорит, прочесть. Лежал, говорит, лежнем, а как приехала – так очнулся да и сел, словно здоровый. Да не то прочел – так запел, говорит, как раньше старики певали, слыхала, говорит, когда маленькой брал на службу ихнюю.
- Вон как, - Аннушка отерла ладонью выкатившуюся слезу, - так сказывают, Мария объявилась, мать-то Марины?
- Объявилась, - согласилась Серафима Дмитриевна, - да может, лучше бы не объявлялась…
- Что так? – живо поинтересовалась Анна – сообщения Серафимы Дмитриевны не раскрывали, только подтверждали уже известные на Зазорье вести.
- Так пьяная-то распьяная!
- Ну? – Анна, помочав, рассудила, - так ведь родную дочь в воровстве обвинил – подумать только! Да проклял! Каково ж ей было – не заладилось в городе-то, а и домой не вернешься! Да детей бросила, Костя-то вовсе пропал.
- Как пропал, а говорили, приезжал будто, будто депутатом стал? – переспросила фельдшер.
- Поди, - не согласилась Аннушка, - это тот, с кем ездила-то она на Почать, за книгой, художник всяко, депутатом представился. А и ко мне завернул, на возвратном-то пути. Такого тоже наговорил, где и не побывал. Это что, мол, людей наших изучал и будет теперь в картинах писать, чего узнал да увидел.
- Напишут, - с сомнением проговорила Серафима Дмитриевна, - много чего они про нас поймут!
- Уж это так так! А Марию, я думаю, полечить бы надо, хорошая такая девка была, по молодости-то!
- Ой, Анна Андреевна! – открестилась фельдшер, - Будто кому это лечение когда помогло? Будет шататься меж двор, девку позорить, и без того уж полно вон всяких пьянков натолкано в эти общежития! Из дому не выйти – только и думаешь, все ли на месте? Залезут ведь, никакого замка не побоятся! Раньше-то не было печали – замки покупать, дубинкой дверь приперта – никто не сунется!

- Ну, так, натолкано-то их и правда, без счету, - согласилась Аннушка, - да ведь они без роду без племени. Познай, откуда и набрели на наши головы, саранча! А Марья – своя, запольская! Работящая какая бывала! А красавица, песни какие выводила! Хаживали мы к ним к празднику, ничего худого в родне у них не бывало! Митрий, бывало, чудил, а девки у них – одна к одной. Может, и отмолил Митрий-то дочку, чтоб хоть в худобе, а домой вернулась!
- Ну, Анна Андреевна, скажешь! – удивилась Серафима Дмитриевна, - Да зачем она такая дочке нужна? Позору добавить?
- Ой, Серафима Дмитревна, худо судить, когда сами в тенетах не бывали! Мы-то, говорю с тобой! Никто, ни один человек на деревне худого не говаривал!
Серафима усмехнулась.
- А коли какой дурак и скажет, так все одно знают про нас, какие мы с тобой есть. А тут – вон, гляди! Обсмеять да обхаять человека – легко! А попробуй помочь! Это-то вот труд какой! Может, Марина и сама где оступилась, так и дадено испытание ей – матери родной помочь? Про небесно, Серафимушка, ничего нам не известно.

Серафима Дмитриевна шла через мост и не знала, хорошо ли сделала, что привернула к Анне. Усталость забирала такая, что не приведи бог встретить еще кого-нибудь с вопросами. А уж думать обо всех деревенских чудесах вовсе она не желала.
 А Анна Андреевна смотрела ей вслед и думала, что Серафима молодая еще и могла бы поработать. Меньше бы за скотиной ходила да по лесам бегала - девки выросли, сами наберут себе добра. Потом мысли ее перекинулись на другое, и она пожалела, что не поспрошала фельдшерицу о Люси Лиховой парнишке: тот, говорят, снова вернулся. Да не зря Серафима ругает баб за сплетни: кто болтает, будто он вместе с Мариной да с этими, пришлыми, на Почать ездил. А Тоня Охромшина отвергает и рассказывает уж вовсе несусветную путаницу про Танюшку Огневу, будто ту протащило вихрем в такую даль, что едва выбралась, да неизвестно как до дому добралась. Вернулась, будто, на рассвете – а ворота во дворе – нараспашку, нету конька-то, что с болота привела. А хороший был конек, резвой! Ну, так думать надо было: за чужим мужиком не пойми в какую даль тащиться или уж добро, что само в руки пришло, сохранять: ну-ка, не покорми коня день-другой, вот он и разобиделся, убег! А куда побежал? Ну, может, другого какого хозяина себе отыщет, позаботливее, раз такой сообразительный. Еще сказывали, что, едва опомнясь, побежала Таня велосипед свой поискать. Колька Васков сказывал, будто кинулась догонять тех-то на велосипеде по короткой дорожке, а за Луховкой видали, будто прятала машину свою в придорожных кустах. Так вот не известно, нашла ли? Да, может, не за тем и кинулась на большую дорогу, а все с той же упрямой мыслью – того беса на возвратном пути покараулить?
 
А парнишка Люси Лиховой, Колей, кликали, тоже, говорят, не в себе пришел. Два дня из дому носа не казал.  Спросила Люся, мол, били тебя в детдоме-то? А он будто бы лег носом в стену и молчит, только слезы капают. И не тот будто стал, уменья свои позабыл. Да Люся говорит: таким-то, говорит, я его еще больше люблю! А чего ж не любить его: простой парень такой, хороший, уважителный. Люся и документы выправила, потеряны были. Вот ведь появилась забота у женщины – так никакого начальства не испугалась, все для парня сделала. Так и он с Люсей – по-доброму, в школу, сказывала, по осени пойдет в Соколиное, в восьмой ли, в девятый ли класс. А уж дальше – поглядят, куда определиться.
Раньше-то как на деревне было хорошо: смоляной завод какой бывал, кожевня,  кузня, мельница! Все бывало! Поля все вспаханы, засеяны – красота-то, любо поглядеть! За земляникой, как в пору войдет, девками побежим – так пахнет-то землянка! Разве теперь так ягода пахнет?!
Аннушка загляделась на лужок перед домом, и вместо зарослей крапивы и покосившегося колодца, из которого племянник, если был в силах, черпал ей воду только на полив, увидала зеленую-презеленую травку в желтых нежно-игольчатых розетках одуванчиков, над которыми взлетают качели на деревянных столбах и весело поют. Ей послышались даже слова и мелодия песен, долгой песни и коротеньких, что распевали они девчонками, взлетая на качелях до самых небес. Она закрыла глаза – песня взлетела, выхватывая другую – Аннушка смолоду знала их столько – не переслушаешь.

Низинка, 2013 г.,