Тусклые огни бардо

Александр Андрух
Евгений Аскольдович Лаушкин умер неожиданно, или, как говорят, скоропостижно. Умер он во сне, с блаженною улыбкой на лице, чем вызвал недоумённую жуткую реакцию у родных и близких, в понимании которых ну никак не имело место быть такому оксюморону – улыбке и смерти! Однако, обо всём том сам почивший, естественно, не имел никакой возможности узнать, да и вообще при жизни относился  легкомысленно к неизбежному явлению, кое, рано или поздно, посещает всех живущих, и которое, в конце концов, так безжалостно свалилось на него самого. Как сказал в своё время один из мудрых мира сего: «Подобное знание, безусловно, пригодно только для созерцателей, тех, кто стремится познать смысл существования…»*. Евгений Аскольдович не относился к их числу. И не потому, что был чужд созерцанию и стремлению познать смысл. Нет! Просто, как  почти каждому человеку, живущему в вихревых потоках сегодняшних дней, живущему, к тому же, с желанием покомфортнее и посытнее в них устроиться, как бы он ни старался, найти время на вещи, кажущиеся такими отдалёнными и тебя конкретно не касающимися, ох, как не легко! Но и пенять ему за такое отношение к таинственному трансцендентному вряд ли у кого повернётся язык, ибо кто из вкушающих жизненные блага задумывается о неизбежном их окончании? Кто из нас в круговерти жизни серьёзно пытается раскрыть, или хотя бы приоткрыть, завесу, за которой суждено всем нам скрыться?
Таким образом, Евгений Аскольдович, весело и бодро проведя свой последний день, как это и бывает на излёте, оживлённо поговорив перед сном с женой о планах на день грядущий, не имея к нему, как позднее стало ясно, уже никакого отношения, тихо погрузился в объятия Морфея.  Предшествовавший этому погружению в сон (а заодно, как выяснилось, и в смерть) разговор с женой касался предстоящей через месяц свадьбы их дочери Ксении. К этому событию Лаушкины планировали подойти во всеоружии и с готовностью по всем фронтам. У жены был составленный ею собственноручно график, по которому каждый день нёс в себе свою нагрузку заботами и делами, полное избавление от которых должен был знаменовать день последний перед свадьбой, плавно и естественно уступив место двум дням самого торжества – кульминации веселья и праздника. Но, увы, командующий одним из фронтов совершенно непредвиденно пал в бою, сражённый безжалостным и жестокосердным роком…

Чикхай бардо**. Словом, первое, что увидел он в своём последнем сне, как раз и было связано с предстоящей свадьбой дочери. Жена в том достопамятном разговоре дала задание купить и привезти домой две огромные вазы под китайский фарфор, которые приискала в одном из модных арт-бутиков. Вазы эти в день свадьбы, по её замыслу заключив в себя огромное количество надаренных букетов цветов, должны были, стоя симметрично по бокам трона молодожёнов за свадебным столом, символизировать многоцветье и благоухание будущей жизни самих новобрачных. Немного возразив жене о дороговизне этой её затеи, возразив без всякой надежды на успех  своих доводов, а так, для порядка, Евгений Аскольдович, в конце концов, сдался и даже согласился, что задумка неплоха. Тут же без перерыва, лишь пожелав супруге доброй ночи, он, заряженный энергией ответственности задания, не теряя времени на переодевание и, таким образом, облачённый в свой ночной костюм, открыл блестящую позолотой дверь знакомого бутика. При этом он, вдруг, почувствовал неизъяснимое и беспричинное блаженство, резко свалившееся на него невесть откуда, которое, казалось, подпитывалось исходящим от двери мерцанием позолоты, наполнялось радостью бытия от эманации радужного свечения отовсюду. 
Едва он вошёл вовнутрь, сощурившись от яркого света и несколько смущаясь собственного внешнего вида, он увидел множество знакомых людей, озабоченно расхаживающих в поисках каждый своего. Одеты  они были, в чём мать родила, и, если и удостаивали Лаушкина взглядом, то только для того, чтобы выразить своё безмолвное возмущение неприличным его одеянием. Недвусмысленные выражения их лиц, казалось, ясно говорили: «Как можно в обществе появляться в неглиже?». У Евгения Аскольдовича под воздействием тех взглядов блаженство стало улетучиваться, а появилось непреодолимое желание исправить свою досадную оплошность и устранить то материальное отличие, что выделяло его из массы остальных. Увидев у стены так кстати подвернувшиеся деревянные ступени, винтообразно ведущие куда-то вниз, он  поспешил спуститься по ним и оказался в подвале. По длинному его коридору рядами с двух сторон были расположены едва различимые глазом в полутьме двери разной формы и величины. Из щелей и замочной скважины третьей из них слева сочился синеватый свет, как бы подсказывая, что открыть нужно именно её. Евгений Аскольдович спешил: учитывая многолюдье бутика, высока была вероятность, что вазы могут достаться кому-то другому. Он распахнул дверь и вошёл в неё.
Помещение, представшее его взору, было не так мощно освещено, как там, наверху, зато свет был не ярко-жёлтым, а каким-то голубым бирюзовым зелёным, исходил он непонятно откуда и освещал огромное множество стоящих ровными рядами оцинкованных столов-каталок, почти на каждом из которых лежало обнажённое неподвижное тело. Обширность пространства помещения была внушительной и такой, что вызывала сомнение и вопрос: а бывает ли нечто подобное на самом деле? Когда глаза привыкли к мерцанию света и необъятности зала, Лаушкин увидел, что из глубины прямо на него между рядами каталок движется группа из нескольких человек. Он с любопытством стал вглядываться, пытаясь рассмотреть, что то за люди? Некоторые из них были как врачи в белых халатах. Они приближались стремительно и, как ему показалось, сосредоточенно и грозно. На всякий случай и от греха подальше, он решил спрятаться от той нешуточной группы, но оглядевшись вокруг, увидел, что прятаться, в общем то, было и некуда. Тогда Евгений Аскольдович, торопливо и суетясь, взобрался на один из пустовавших столов, на ходу пытаясь снять с себя те немногие образцы спальной одежды, что были на нём, однако, с удивлением обнаружил, что их не оказалось, и что он уже давно находился в костюме Адама. Озадаченный Евгений Аскольдович улёгся на жёсткую холодящую цинковую поверхность, прикрыв на всякий случай ладонями срамное место, но покосившись в одну и другую стороны на своих соседей, положил, как и у них, руки вдоль туловища. Он замер, закрыв глаза, в надежде, что группа эскулапов проследует по своим делам мимо него. Надежда, однако, та не оправдалась – словно их целью и было проследовать именно до того стола-каталки, на который он взгромоздился. Было слышно, как люди, подходя к нему, сбавили шаг, обступили стол со всех сторон и, похоже, стали внимательно рассматривать то, что лежало на поверхности, то есть его, Лаушкина Евгения Аскольдовича, тело. Почувствовав ужасную, доходящую до крайней степени стыда неловкость, он открыл глаза и, весь внутри похолодев, увидел, что с дюжину пар строгих глаз вперили свой взгляд прямо ему в лицо.
- Новопреставленный? - докторским безапелляционным тоном спросил, вероятно, главный из них, поскольку он единственный был в белой шапочке врача и больших роговых очках. Съёжившись от чувства своей наготы, от холода, от громового тона вопрошавшего, пронзившего до самого сердца своею беспощадностью, от того ещё, что он, беззащитный и нагой, лежал под рентгеновскими взглядами чужих людей, Лаушкин даже не понял смысла вопрошаемого слова.
Не дожидаясь его ответа, главный коротко приказал:
- Обмыть и одеть!
И тут же, в тот же миг всё его тело окатили холодной водой, отчего сердце ещё дальше, как говорится, ушло в пятки, отчего ещё больше захватило грустной безысходностью его душу. Он пытался сопротивляться такому неуважительному насилию, пытался что-то доказывать и как-то убеждать своих истязателей, но те, лишь иногда отвечая короткими фразами на его жалкие мольбы, невозмутимо продолжали делать своё дело, переворачивая его с одной стороны на другую, со спины на живот. Делали они это ловко и умело, обжигая кожу ледяным холодком резиновых своих перчаток, которые были холоднее студёной воды, проникавшей, казалось, своими каплями в каждую клетку его тела, до смерти остужая  их.
- Вазы..! Вазы!- жалобно и просяще всё повторял Евгений Аскольдович, при этом голос его становился с каждым разом всё тише и беспомощнее.
Наконец, он почувствовал себя во что-то одетым и уложенным в какой-то узкий ящик. Одновременно с тем, откуда-то пришло и чувство полной телесной беспомощности и оцепенения. Желание же посмотреть на себя, желание хоть что-нибудь понять и осознать было настолько велико, что он весь напрягся изнутри, весь сжался, сконцентрировав всю свою волю. И эти его усилия, к вящей радости и удивлению, принесли свои плоды – он как-то осторожно, как-то потихоньку, чтобы не задеть затихшего тела, вышел-таки из него наружу.
Оказался он в светлом и просторном холле собственного дома. Холл, правда, было трудно узнать из-за множества живых цветов в букетах и венках, опоясанных чёрными лентами и стоящих вдоль стен, на одной из которых висел его огромный фотографический портрет в роскошной золоченой раме, нижний угол которой был также перепоясан широкой чёрной бархатной лентой. Посредине того благоухающего буйства монументально возвышался постамент, завершением которого служил поблёскивающий переливающимся глянцем лакированных боковин гроб. У его  изголовья по обеим сторонам стояли те самые вазы под китайский фарфор, из-за которых, как он думал, он и попал в этот переплёт.  Евгений Аскольдович с изумлением, одолеваемый вопросом: как они здесь очутились? в душе предчувствуя неладное, перевёл взгляд на человека, находящегося в гробу, и ему показалось, что видит он самого себя! «Вот так сон!» - подумал Лаушкин, и ему захотелось проснуться. Однако чувство чего-то недовыполненного, чего-то незавершённого не позволяло это сделать немедленно. Он решил с этим повременить: «Ещё успею… А пока очень даже интересно!» и стал рассматривать людей, сидящих у стен вперемежку с венками, с неприятным чувством отметив, что, кроме родных, все они были совсем не теми людьми, которых бы он хотел видеть на собственных похоронах.
В прихожей зазвонил телефон и, одновременно со звонком, из гроба от тела, вдруг, брызнул ввысь мощный поток света. Он был так ярок, что Лаушкину невольно пришлось зажмурить глаза. Открыв их, он обвёл взглядом людей – жених Ксении быстро пошёл отвечать на звонок, жена поправляла чёрный кружевной платок на голове, обе дочери отрешённо уставились в покойника, сидящие на стульях шёпотом переговаривались между собой – и понял, что свет тот виден лишь ему одному. Это, впрочем, мало его огорчило, потому как завораживающее сияние влекло к себе и манило. Евгений Аскольдович осторожными тихими шагами приблизился вплотную ко гробу, поднял глаза к потолку и увидел, что потолка нет вовсе, а что луч уходит в бездну серого пространства, где-то там в вышине растворяясь в нём, сливаясь с невидимой необъятностью его объёма. Евгений Аскольдович всем своим естеством ощущал непреодолимое притяжение к тому свету. Это было приятно, этому не хотелось противиться, а потому, когда его, вдруг, резко и неотвратимо, как щепку в воронку водоворота, втянуло в самую гущу луча, почти ощутимую, почти осязаемую, он с замиранием и восторгом, не сопротивляясь, поддался этому...

Чёньид бардо**. Уже несколько дней он пытался отыскать своё жилище, уже несколько дней он устало бродил по каким-то странно знакомым местам в этих своих поисках. Странность та заключалась в том, что никогда в жизни он не бывал там, но, в то же время, и бывал! Во снах? В видениях? Словом, заброшенный светом луча, как из пушки, в какие-то пространственно-временные изгибы, он теперь томился в тщетных поисках дороги обратно. И иногда ему казалось, что ещё чуть-чуть, и он окажется на верном пути, что ещё немного, и он выйдет к цели, но, когда до этого оставалось совсем ничего, всё, вдруг, неожиданным и таинственно-злокозненным образом срывалось. Например, когда он набрёл на устало и позабыто стоящий у обочины дороги свой автомобиль, свой первый Audi, который был похищен у него лет пятнадцать назад. Вместе с чувством радости столь неожиданной находке пришло и чувство тревоги – двери машины были настежь открыты. Но, к удивлению, всё оказалось на месте. Даже любимая никелированная зажигалка, подаренная ребятами в армии на день двадцатилетия, поблёскивала в бардачке. Всё это подействовало на него ободряюще и вселило надежду. Он сел за руль в почти полной уверенности, что уж теперь-то у него всё должно получиться. Мотор, хоть и с натугой, хоть и нехотя (вероятно, от долгого бездействия), но завёлся, машина тронулась с места и медленно с пробуксовкой поехала по грязи грунтовой дороги. Временами, особенно в гору, двигатель работал так напряжённо, ход был таким медленным, что приходилось с усилием крутить педали, дабы хоть так помочь выбивающимся из сил механизмам. Это изматывало и забирало энергию. И это, к тому же, изрядно убавило той уверенности в благополучном исходе предприятия, которая была у него в его начале. Но выбора у Лаушкина не было – и он что есть сил крутил педали.
Наконец, после долгой и изнуряющей такой езды, он добрался до железнодорожного вокзала. И хотя то был не вокзал его города, но он резонно подумал, что отсюда будет куда легче добраться и до него. Повсюду озабоченно сновали люди. Похоже, что они, как и он, находились в напряжённых поисках чего-то, каждому из них крайне необходимого. Медлить было нельзя и он, без сожаления, а даже с радостью (будь неладны эти тугие педали!), покинул автомобиль и слился с толпою. Там он неожиданно наткнулся на друга детства Игорька Трелевского, который, не проявив никакого удивления, а так, как будто они расстались вчера, а не сорок лет назад, обыденно произнёс:
- Пойдём смотреть на улетающих в небо!
Лаушкин согласился, как и всегда в детстве соглашался с Игорьком, с тайной завистью признавая его авторитет и ценя какую-то недетскую рассудительность. Они молча подошли к привокзальной площади, где уже, будто в предвкушении захватывающего зрелища, собралось много народу. Все они тихо в полголоса, словно в фойе театра, переговаривались между собой, от чего над площадью висел мягкий равномерный гул. Тут послышался чей-то громкий голос:
- Летят!
Вся площадь враз затихла, и все подняли головы. Вдалеке на горизонте в небе, словно клин журавлей, показались крохотные светлые точечки. Они, приближаясь, быстро увеличивались. Когда же множество летящих оказались над самой площадью, над головами наблюдающего за их полётом народа, Евгений Аскольдович увидел, что то были никакие не птицы, а люди. От каждого из них и от всех вместе исходило какое-то золотистое свечение, почему-то наполнявшее сердце одновременно радостью и печалью, а заодно, вселявшее в него некий сладкий безмолвный призыв. Опустив глаза на Игорька и на всех людей, Лаушкин увидел, что все они как один застыли в напряжённой позе – в той, что говорила о неудержимом желании взлететь и присоединиться к тем избранным, что уже были почти не видны в заоблачной выси. Сам он почувствовал, что в нём взыграла и забурлила душа, истязаемая тем же желанием, что, вместе с тем, возмутилась она своею бескрылостью, своим теперешним неумением летать и тем, что позабыто чувство полёта, чувство неба, чувство выси! А ведь когда-то была крылатой!

Сидпа бардо**. Уже давно скрылись из вида все летевшие в небе, а люди на площади всё стояли в каком-то оцепенении с поднятыми высоко головами, словно ждали, что те вернутся.
- Вчера было больше.., - сказал кто-то грустным потерянным голосом и все будто соглашаясь почти одновременно вздохнули. Лаушкин тоже набрал воздуха для вздоха, но, вдруг, почувствовал сильный толчок изнутри, словно нечто значимое и большое резко и бесцеремонно вселилось в него. Это нечто тут же стало расти,  увеличиваться в размерах. К тому же оно сразу настойчиво потребовало к себе его внимания и заботы. 
- Слушай! - оживлённо обратился к нему Трелевский. - Здесь, не очень далеко есть высоченная башня, водонапорная что ли! Пойдём! Думаю, что с её вышины легче будет взлететь! Гравитация всё-таки меньше!
Евгений Аскольдович по инерции, как и всегда, поначалу согласился с резонным предложением друга, и даже сделал несколько шагов, но потом остановился и обессилено произнёс:
- Я, наверное, не смогу… Меня что-то утяжелило.
Друг махнул безнадёжно рукой и молча пошёл один. Лаушкина же повлекло совсем в другую сторону, в сторону вокзала. Туда направилась и немалая часть людей с площади. Они шли, как идут люди, объединённые какой-то общей целью, какой-то единой задачей – не спеша, деловито и с явно просматривающимся чувством решимости её разрешить. Словно невидимая цепь сковывала всех их, словно сердца их бились в унисон, словно пели они в едином хоре один гимн. Почти все шли безмолвно, лишь некоторые изредка обменивались тихими короткими фразами. Было много знакомых и давно знакомых лиц, приветливые взгляды и приветственные кивки головой которых подбадривали и вдохновляли. Евгений Аскольдович шёл ни о чём не думая, иногда отвлекаясь на то новое материальное, поселившееся в нём, и уже становящееся неразрывной и неотделимой частью его самого, чтобы удостовериться в нормальном его росте, убедиться, что там всё идёт своим порядком, своим чередом.
Вошли в здание вокзала. Долго группами и в одиночку блуждали по его немыслимым лабиринтам и залам, подвалам и чердакам. Наконец вышли к перронам, пересекли множество блестящих нитей рельс и через неширокие насаждения деревьев оказались на степной дороге, заманчиво уводящей в необозримую даль. Шли по ней долго и терпеливо, останавливаясь на ночлег невдалеке от обочины, разжигая костры. Удобно располагались вокруг них и вели бесконечные задушевные беседы.
Сколько прошло времени в дороге? Он не знал и не задумывался об этом. Домой он уже отчаялся попасть, но всё же в глубине души таился проблеск надежды. С каждым днём всё сильнее одолевали заботы о растущем существе, с каждым днём оно требовало всё большего внимания к себе, оно нуждалось в душевном расположении и благожелательном любовном отношении. Однажды к вечеру, перед самым заходом солнца вся колонна людей приостановилась. Причиной тому было то обстоятельство, что передние её ряды вышли прямо к развилке дороги и слегка замялись в нерешительности, куда двигаться дальше – по правому ответвлению или по левому? Но замешательство то длилось совсем недолго. Не сговариваясь, а по какому-то внутреннему позыву мужчины направились вправо, а женщины влево. Как-то и почему-то Евгений Аскольдович оказался безвольно идущим среди женщин, с тоской провожая глазами удаляющуюся мужскую группу. Несколько раз он порывался исправить положение и вернуться к собратьям, но несколько женщин сразу брали его за руки и вели за собой. Делали они это с  мягкими добродушными и уговаривающими улыбками, но в этой мягкости можно было почувствовать и понять что-то настойчивое и ригористичное. Приходилось, опустив голову, следовать за ними.
Теперь в дороге и на бивуаках Лаушкину приходилось несладко. Он стыдливо отводил глаза, когда женщины шутили по поводу мужчин, отворачивался, когда они, глядя на него с весёлым вызовом, раздевались донага и шли к реке купаться, краснел, когда в гомонящей девичьей гуще у костра нечаянно рукой задевал женское тело. И такая пассивная и ненавязчивая с их стороны  игра продолжалось довольно долго. Но с некоторых пор положение стало меняться, и правила игры стали незаметно переходить на иной уровень. Всё началось с того, что однажды в лесу он сел на пень, широко по-мужски расставив ноги. Проходившая мимо девушка, как бы невзначай, нагнулась и своими руками свела его ноги вместе. Он, приняв это за шутку, снова придал ногам прежнее положение, но уже другая, находившаяся поблизости женщина, подошла и сделала то же, что и первая. Сделала она это уже более жёстко и почти без улыбки. Заупрямившийся Евгений Аскольдович ещё несколько раз проделывал обратный трюк, и всякий раз рядом находилась та, кто настойчиво и упорно склоняла чашу весов на свою сторону. Наконец подошла старшая из женщин и с натянутой улыбкой и ледяным тоном объявила ему, что «моветон вести себя подобным образом в женском обществе», и что «если он и дальше будет упорствовать в своём хамстве, то они вынуждены будут применить силу». После такого недвусмысленного внушения, Лаушкину пришлось вести себя более осмотрительно и осторожно. Ещё не однажды он по забывчивости ошибался в выборе между мужской и женской позой при сидении, и всякий раз, увидев жёсткий взгляд кого-нибудь из женщин, зардевшись, исправлял ту ошибку.
Часто и с удовольствием он навещал своё растущее «не по дням, а по часам» детище. Это происходило как-то само собой, почти без усилий с его стороны, как во сне. Стоило лишь подумать о нём, захотеть с ним слиться, и он тут же оказывался внутри чего-то живого и тёплого, двигающего ножками и ручками по его желанию. Это было  забавно и трогательно, и это было важно для него, было необходимо. К тому же, Евгений Аскольдович каким-то шестым чувством понимал, что с помощью этого, ставшего таким близким, существа он может вернуться домой, что оно непременно поможет ему это сделать, мало того – оно само и есть его путь к родным пенатам! И в те минуты, когда он был с ним одним целым, он чувствовал себя счастливым, чувствовал в себе прибыток сил и энергии. Однако, как бы ни было там хорошо, но приходилось возвращаться и «к месту боевых действий», приходилось вновь вести становящуюся всё более бескомпромиссной борьбу. Он явно ощущал, что с каждым днём положение его становится всё более шатким, позиции всё более неопределёнными – его мучительницы требовали всё больших уступок своим прихотям, и ему волей-неволей приходилось им уступать. Он понимал, что все они хотят, чтобы он сломал своё мужское начало, отказался бы от него, пошёл у них на поводу. Но для чего им было это нужно, он не мог осознать.
Настало время, когда требований образовалось так много, что в один день накапливалось по нескольку «уроков, как вести себя по-женски», невыполнение которых было чревато всевозможными неприятностями и даже наказаниями. И Лаушкин, устав сопротивляться, покорно исполнял всё, что ему приказывали. До его сознания дошло, что борьба бессмысленна, что всё равно они добьются своего, возьмут измором, возьмут количеством. Поняв это его настроение, почувствовав своим женским изворотливым умом, что их пациент почти спёкся, амазонки уже в открытую «лепили» из него всё, что хотели. И если сам он не имел возможности посмотреть на себя со стороны, то, если бы кто-нибудь другой, из его знакомых или друзей, имел такую возможность, он ни за что бы не узнал в человеке, облачённом в женское платье, с длинными волосами, с плавными и жеманными женскими движениями туловища, рук и глаз, прежнего Евгения Аскольдовича. Сам же он, с каким-то смешанным странным чувством горечи и тайного сладострастия, мог лишь констатировать в себе существенные перемены.
Они всё шли, всё находились в бесконечном пути. Однажды путь этот привёл их к большому озеру, берега которого имели довольно живописный вид, были все в зарослях склонившихся ив, а один из них высоко возвышался гранитной скалой, отражаясь в чистой прозрачной воде. Там в вышине стоял старинный запущенный и нежилой замок, подъезды к которому поросли высокой травой, и даже на его крыше сумели закрепиться несколько небольших деревьев. Женщины оживились и зашумели весёлым говором в предчувствии купания в чистых тёплых водах озера. А три старшие из них  с каким-то торжественным и значительным видом подошли к Лаушкину, взяли его за руки и не говоря ни слова повели в направлении дома. Войдя в его покои, в которых все вещи были покрыты толстым слоем пыли и густыми сетками паутины, в просторном полутёмном зале они без труда нашли огромное в полстены зеркало в витиеватой серебристой оправе. Пространство перед ним было освещено радужным светом оконных витражей. Старшие ввели Евгения Аскольдовича прямо в середину того освещения, и одна из них сильным движением руки сдёрнула с зеркала покрывало, которое тяжело опустилось на пол, подняв тучу пыли, заискрившейся в цветных лучах. И одновременно две другие, стоявшие чуть сзади Евгения Аскольдовича, резко и легко сорвали с него одежду. От неожиданности он вздрогнул, закрыл тело руками. Всматриваясь сквозь всё более оседающую пыль в отражение в зеркале, с неописуемым удивлением перерастающим в восхищение, он встретился взглядом со статной красивой женщиной. У него перехватило дыхание от неожиданности и восторга, от недоумённого вопроса: «Неужели это я?». Но дар речи покинул его, сердце часто забилось и готово было выскочить из груди, и, наверное, ещё немного и он лишился бы чувств. Но тут одна из сопровождавших, мягко положив  руку ему на плечо, негромким голосом и с гордостью произнесла:
- Такой ты будешь, когда вернёшься домой, и… когда вырастешь!
Однако слова эти, хоть и были услышаны, но остались без ответа, ибо глаза новообращённой  с жадностью поглощали своё отражение в зеркале.
Когда они вернулись на берег к весело плескавшимся в воде женщинам, Лаушкин уже без всякого стеснения и неловкости присоединился к своим наядам, которые в свете его нового состояния чудесным образом превратились для него из мучительниц в добрых попутчиц и подруг. Он с особой, какою-то экзальтированной радостью и задором принимал участие во всех их играх, плавании и ныряниях. Энергия той радости переполняла его, била ключом, заставляя упиваться живой упругостью нового тела.  Он заплывал чуть ли не на середину озера, он нырял чуть ли не до самого дна, открыв глаза и с восхищением и неописуемым удовольствием рассматривал подводную жизнь…
Вдруг чьи-то жёсткие огромные руки в резиновых перчатках (снова эти резиновые отвратительные перчатки!) крепко, словно железные тиски, схватили под водой его тело, вытащили его из воды, одновременно в глаза ударило ярким светом, а тело обдало леденящим холодом. От неожиданности и ужаса он не нашёл ничего лучшего, как в испуге закричать и заплакать. К его удивлению, получилось как-то неубедительно и по-детски тоненько. К тому же его голосок утонул в громовом раскате другого голоса, который радостно кому-то сообщил:
- Поздравляем, Ксения Евгеньевна! У вас – девочка!
Он, кажется, всё понял и от смешанного чувства отчаяния и неосознаваемой радости ещё громче разразился младенческим плачем!

________________
*К.Г.Юнг
**Чикхай бардо, Чёньид бардо, Сидпа бардо – три состояния смерти в тибетской философии («Тибетская «Книга Мёртвых»»)

                23 июля 2013г.