Нина Ощепкова

Старая Барда
       Автору рассказа «ЛЕСНИК»

     В Сибири и на Урале есть три фамилии, носители которых изначально являются  народными интеллигентами, это - Шульгины, Щербаковы и Ощепковы. Чувствуя в себе предвнесённое судьбой качество, эти люди находят способы его реализации.
      Литературное творчество Нины Фёдоровны Ощепковой, её рассказы: «Случай на Телецком озере», «Колька-сураз»…, стихотворения «Святки», «Спаси нас Боже» являются яркими примерами смыслового рассказа и поэтической классики.
      Повествования автора включают не навязанную правду и народную мудрость, возникающую саму собой, изречённую внятно и вовремя. Стихотворение «Спаси нас Боже» - вне времени, вне места и сюжет его восходит вплоть до Махабхараты (учение о душе). В тоже время, встретив такое стихотворение в школьном учебнике - можем отнести его автору 19 века. «Святки» сказочно народны - , как рассказы Гоголя, и также очень ценны в историческом и культурном плане.
      Вечная тема добра и зла у Нины Федоровны лишена (опять как в жизни) полярных героев, и если они есть, то это либо «Беспомощность», либо «Голотиха», либо как в стихотворении сибирского поэта Николая Гайдука про шоферов Чуйского тракта – «Чо, герои? Ездим, да и всё». «Беспомощность» заставила меня вспомнить случай из юности,  я видел, как мальчишка с веслом напал на утку с утятами, селезень взял все удары на себя и позволил выводку уйти. И то же, где герой в этой истории? Получается, как в сказке - селезень. «Пасынок судьбы» - это высокая педагогика и любовь к человеку одновременно, вещи трудно совместимые, т.е. лицемеров-воспитателей много, но последствия их дел печальны.
    Бытописания автора не надуманны, портретны, типичны - многие люди узнают в событиях себя. В принципе всё это было, как сказал поэт Александр Тиняков в начале двадцатого века: «…тут всё, как при Олеге - соха, оглобли и телеги», и всё как при Олеге - мало слышны голоса Шульгиных, Щербаковых и Ощепковых, а жаль.

Андрей Калякин   
 
   
   Нина Фёдоровна Ощепкова родилась в 1933 году в селе Усть-Иша Красногорского района Алтайского края. Окончила Бийский педагогический институт. Работала учителем русского языка. Печататься начала  с 1985 года в районной газете «Восход». Пишет стихи, рассказы, сказки для детей, написан роман.



                Зина

   Настя слышала чей-то пронзительный, тоненький крик: “Ма-а-ма”… и  никак не могла понять, где она и что происходит. Кто-то ласково гладил её по голове, и мамин голос кого-то уговаривал: “Ну, будет тебе, перестань”. Будто возвращаясь из глубокого сна, она начала различать предметы и женщин, склонившихся над ней. Вдруг отчётливо почувствовала: это кричит она, Настя. Крик оборвался на самой высокой ноте. Мамины руки вытирали слёзы с её щёк. До слуха стали доходить тупой стук, приглушенные взволнованные голоса, отдельные фразы: “Держи ей ноги … Тряпку, тряпку в рот, язык прикусит … Скамейку отодвинь…” И Настю сковал дикий ужас. Она судорожно вцепилась в руку матери и начала прятать голову в полы её пиджака. Голос тёти Аксиньи предложил: “Уведи её, Устиновна, отсюда”. Мама ответила: “Как счас поведу? Пусть уж Зинаида успокоится”. Зинаида! Теперь Настя поняла и вспомнила всё. Вот кого она испугалась…
     После вечерней дойки мама должна была идти на колхозное собрание. Настя увязалась за ней. Мама отговаривала: “Поздно кончится, спать захочешь, а идти далеко, грязно”. По деревне, особенно возле мостика, действительно, была непролазная грязь, но был обходной путь. И Настя предложила: ”А мы через могилки”.  “Ох, да ты струсишь,” – засмеялась мама.  “Я?!”- задорно удивилась Настя.  “Да я в полночь одна на могилки ходила!   На спор, во!” - хвасталась она. Отец хмыкнул, подзадорил с лукавинкой:   “ Ну, теперь тебя в сени провожать не надо. Покойников не испугалась, а  уж обороток и подавно не боишься”. Настя поняла отцовы слова как поддержку и вперёд мамы вприпрыжку помчалась к колхозной   конторе.
         Контора располагалась в старинном добротном доме с высоким крытым крыльцом и верандой. Большая комната служила чем-то вроде клуба, а в меньшей, в горнице, стоял стол, несколько табуреток, скамейки, шкаф с колхозной документацией. Это и была контора. Там хозяйничал дядя Егор, счетовод. Егор Фёдорович, добрейший человек, как и отец Насти, инвалид без ноги.
Контора быстро заполнилась людьми. Первыми пришли несколько мужчин: Савелий - пчеловод, семидесятилетний старик. Но стариком его назвать можно было с большой натяжкой. Маленький, кругленький, он был ещё очень бодр и подвижен. Говорил так быстро, что за ним закрепилось прозвище Савва – Бормота. Примерно того же возраста, но высокий, широкоплечий, с длинной бородой, Молофей Ермолаевич – столяр,   плотник, одним словом – мастер на все руки. Ещё один инвалид с деревянной ногой – желчный, въедливый Емельян Хрюкин. Здоровый и молодой был только один, Лихачев Пётр, механик МТС. Его не брали на фронт по броне.
    Задние скамейки заняла молодёжь. Подростки-парни хорохорились, изображая из себя мужчин, отпускали солёные шуточки. Особенно выделялся Володя Воронов. Подталкивая локтём своего закадычного  дружка Володю Шипунина, он, лукаво подмигивая, как бы невзначай, задевал Лену, симпатичную, голубоглазую, с пышными волнистыми волосами, хохотушку, певунью и плясунью. Та притворно ойкала, нарочно сердилась и старалась поближе подвинуться к сероглазому, спокойно улыбающемуся красавцу Климу. Тут же вертелись мальчишки помладше, получали щелбаны, морщились, потирали ущибленные лбы и затылки и снова встревали во  взрослые забавы. Недалеко от Клима, на скамье, поставленной вдоль стены, сидела его однофамилица Зина, девушка крепкая на вид, с диковатыми светло-голубыми глазами. Она не участвовала в общем развлечении. Молчаливая, строгая, она больше сближалась с рано овдовевшими молодыми женщинами.         
      Пришли работницы фермы, разместились. Егор Фёдорович позвонил в колокольчик, и собрание началось. Настя притулилась на той же боковой скамье, где сидела Зина, недалеко от входа. Она совсем по-взрослому вздохнула, приняла  деловой вид и приготовилась слушать. С речью выступал приезжий из района. О чём он говорил, Настя понимала плохо, главное – она его слушала. Вдруг собрание заволновалось. Выделялись отдельные выкрики:
– Это как так, сдай, а сам что грызь? – Зубы на полку!?
– Да вы чё, чё вы думаете, Бога-то побойтесь!
– Какого Бога? Его в семнадцатом отменили…
– Бабоньки! Чо же я буду делать со своей голодной оравой?! –
выкрикнула со слезами в голосе, до времени состарившаяся Ефимья.
 “Нам же на трудодень нонче не выдали ни шиша. Одна надёжа на огород да скотину” –  поддержала её Устинья. “Мужики сгибли, и мы сгибнем, до пучек не дотянем”.  Звенел колокольчик, но шум не прекращался. Снова заговорил приезжий, строго, сердито. Настя поняла одно: велят сдавать телят. Значит, и у них заберут Мурашку. И опять тогда всю зиму жевать свеклу да жмых, если его дадут. Картошки у них посажено немного, сил не хватило целик лопатой поднять, чтобы побольше посадить. Да и из той, что накопают, половину сдадут – налог… А весной придётся ходить за десять вёрст в тайгу за колбой.
    И тут встала Зина. Хриплым, не девичьим голосом перебила приезжего: – Нас у матери трое, да бабка старая. Телка возьмёте – берите и нас. Всё равно с голодухи подохнем…” И не закончила, захрипела, закинула голову. Много лет после этого случая Настю будил по ночам  пронзительный плач: “Ма-а-а-ма”. Просыпаясь в холодном поту, она видела перед собой искажённое  судорогой лицо Зины. Родимец, падучая – так называли в народе болезнь девушки. Помочь ей избавиться от  недуга в те годы не было возможности. В семье Зина была старшей – опора и помощница матери. Она не думала о болезни, работала со всеми наравне, заменяя мужчин на скирдовании и молотьбе, косила, ездила на лесозаготовки. Приступы случались везде. Отлежится, и снова за вилы, за топор, за косу.
 
   
 
Случай на Телецком озере   

До рези в глазах вглядывалась Настя в снежную даль. Там, возле горы, дорога, по которой мама должна возвращаться домой. Вторая неделя, как она ушла к дочерям, старшим сёстрам  Насти. Дорога дальняя, сто, а может больше, вёрст туда и столько же обратно. Там погостит – побудет, прежде всего у Анны. Четверых внуков повидает, понянчит. Сиротки они. Отец сгинул на фронте, едва доехав до него. Хоть напрядёт шерсти да носков – варежек навяжет. Анна день и ночь на работе. Лаборант она, мастер и приёмщик в одном лице на местном молокопункте. Это у Анны. Вторая сестра Катя незамужняя. Она фельдшер. Её, как военнообязанную, направили на лесоразработки. После Анны мама зайдёт к ней. Сколько ещё ждать маму – кто знает?
Прошлую зиму они с отцом жили без неё больше месяца. Тогда она ходила аж за Телецкое озеро. Там жила средняя сестра Вера, тоже медик, и её взяли на фронт. А вещи остались у чужих людей. Только получили письмо от Веры с этим известием, так мама отпросилась у председателя колхоза в отпуск и отправилась в путь – дорогу. Настю оставила за снабженца, наказала слушаться отца и во всём ему помогать. А чего наказывать? И так понятно, что самой всё придётся делать. Отец без ноги, чего он может? Правда, жалко было, что санки мама взяла, впряглась в них и пошла.  Остались коровьи сани, так они тяжёлые, ни покататься на них, ни воды, ни дров не привезти. Но ничего, справились. Без мамы было сильно скучно, а она ведь чуть не погибла. Вот что она рассказала, когда вернулась.
До Телецкого озера мама шла неделю. Путь тяжёлый. Но хоть погода стояла хорошая, бурана не было. До озера шла трактом, а там по льду. Другой дороги нет, берега крутые, скалистые. В то утро над горами нависла тяжёлая тишина, предвестница перемены погоды. К полудню потянул ветерок. Дорогу начало переметать. А сбиться с неё никак нельзя. Шаг в сторону – и угодишь в промоину. Сверху её не видно, снегом припорошена, а под снегом – вода.
Становилось всё холоднее.  Ветер сёк лицо, пробирался под шабур. Санки тяжелели. Есть на берегу неподалёку жильё или нет, мама не знала. По озеру идти, сказывали ей, около семидесяти километров. Рассчитывала на случайных попутчиков, хорошо бы конных, но никто не попадал. По субродной дороге быстро выбилась из сил, ноги едва передвигались. И тут впереди показалось тёмное пятно. Оно то исчезало за снежной пеленой, то снова появлялось. В начале мама обрадовалась: кто - то едет. Но пятно не приближалось и не отдалялось. Копошилось на месте. Кто? Человек или зверь? А вдруг волк? Они свирепствуют на дорогах. Никто их не пугает, охотники на фронт ушли. Что делать? Куда деваться? В руках палка. Вот с этим “оружием” мама пошла вперёд. Когда приблизилась к непонятному предмету – ахнула! Оказалось, это мальчишка лет тринадцати- четырнадцати. Он ещё пытался подняться, но сил уже не было. Почувствовав рядом человека, сел. Глаза закрыты, лицо бледное. Мама начала его тормошить, но у него беспомощно моталась голова. Тогда она достала из-за пазухи тёплую картошку и затолкала силком ему в рот. Он в начале вяло, а потом жадно проглотил её. У мамы стали коченеть руки, спина. Она снова затормошила паренька, заставила его встать, натянула на его руки свои варежки, дала ему палку и велела подталкивать санки. Так они поплелись дальше.
Мальчик буквально повисал на палке. Мама тащила его и уже не надеялась ни на что, просто решила брести, пока есть силы. Но тут судьба  сжалилась над путниками – на них из снежной круговерти с громким лаем и визгом налетел мохнатый приземистый пёс. “Пёсик, родной ты мой! Ну веди, веди нас к дому” – взмолилась мама. “Шарик, назад!” - сквозь вой ветра долетел мужской голос. В нескольких метрах в сторону от дороги, опираясь на посох, стоял высокий бородатый старик. Он подошел к маме, взял из её рук лямку и поволок к жилью санки с рухнувшим на них мальчишкой. Мама едва добралась до крыльца, она уже больше не могла двигаться. Вошли в избу. Ясноглазая, круглолицая девушка, стоявшая у стола, бросилась помогать старику. Вдвоём они раздели мальчика, натёрли его чем-то пахучим, укутали в тулуп и уложили на лавку. Два дня пробыла мама на кордоне у этих  добрых людей: ждала, пока уймётся буран и кто-нибудь проложит след. Мальчик болел. На обратном пути ей повезло: с приисков пошёл обоз. Когда она проезжала мимо кордона, у дома увидела того мальчика. Он уже был в шубейке, в старых, но ещё добрых валенках. Подбежал к ней, поздоровался. В его больших карих глазах святилась радость. Авдей Макарыч, лесник, взял его в помощники. А тогда он шёл – сам не знал  куда, потому что сирота, и жить было  негде. Гриша, так звали мальчика, долго шагал рядом с мамой, а потом махал ей на прощание рукой до тех пор, пока обоз не скрылся в блестящей снежной глади.
Мамин рассказ Настя восприняла так ярко и зримо, будто сама всё видела. И сейчас, вглядываясь в дорогу, пыталась представить маму. Вот она устало шагает по узкой дороге, а сзади катятся санки. И сердце Насти сжималось от тревоги: а вдруг опять буран? Мама, иди скорее домой!


                Голотиха

Савельевну Голотиху все звали кержачкой и единоличницей. Жили Голотины под горкой напротив дома Насти. У Савельевны было три дочки. Старшая, Феня, замужняя, а две другие ещё девчонки. Муж Фени погиб в первые дни войны, осталась она с четырёхмесячным сыном в голых стенах ещё необжитой заводской квартиры, но недолго там прожила. После получения похоронки, собрала немудрящий скарб и перебралась к матери. Здесь было удобнее и из-за дров, и сына было на кого оставить: младшая сестрёнка Шура стала его нянькой. Средняя -  Соня - вынуждена была бросить школу и идти работать на завод. Шуре лет семь, она младше Насти, но это не мешало девочкам общаться. По законам кержаков, детям разрешалось играть только в праздники, а в
будни – работать. Если даже нечего делать, всё равно из дома уходить нельзя. Когда Савельевны не было дома, Настя и в будни приходила к Шуре. Иногда приносила какую-нибудь книжку и читала  вслух. Как-то Настя принесла подобранные в колхозной конторе несколько листков из какой-то книги. Шура с Петей, сыном Фени,  сидели на крыльце. Настя подсела к ним и начала громко читать: «…партия и народ под руководством великого Сталина»… И только она произнесла эти слова, Шура сильно толкнула её в бок. Но было уже  поздно. Из сеней вышла Савельевна и так посмотрела на Настю, что та  съёжилась, не понимая, в чём её вина. Савельевна быстро вырвала у неё из рук листки и яростно разорвала их, а Настю прогнала со словами: “И чтоб ты ко мне со своим Сталиным больше не приходила!”. Обидно было и, главное, жалко, что пропали листочки. Книг и так негде взять. В школе была библиотека, но её разграбили детдомовцы в первые же месяцы, как только их привезли и поселили в зелённой школе. И Настя, не столько потому, что её прогнали, сколько из-за этих разорванных листочков, рассердилась на соседей и действительно перестала к ним ходить. Но детское сердце отходчиво, обиды забываются, а тихая голубоглазая Шура чем-то привораживала её.
Однажды Настя с Шурой играли в “школу”. Вдруг из сеней раздался хриплый мужской голос: ”Хозяйка дома?” Савельевна вздрогнула и застыла возле шестка с ухватом. В избу входил высокий, широкоплечий, костлявый старик с таким огромным мясистым сизым носом, что казалось, кроме этого носа ничего больше на лице нет, да и лица самого нет. Ещё по обе стороны носа посверкивали два маленьких глаза неопределённого цвета. Девочки в один миг спрятали под лавку игрушки, подхватили Петю и на печь.
  – Здорово, гражданка Голотиха, –  загудел вошедший. Что смотришь, аль не признала?
– Как не признать? Кто тебя, антихриста, не знает, прости меня, Господи!
– Но-но, сразу и ругаться. Погоди маленько, успеешь ещё”. – “Так”, – продолжал он, усаживаясь на лавку за стол: “Почему не сдаёшь картошку?”
– Я сдала на той неделе, вот и фитанция”, – потянулась хозяйка к божнице.
– Сдала план. А я – о контрибуции. 
– Какой такой контрибуций?
– Ты единоличница. Так? Вот тебе и контрибуция,
– Так я и за единоличное сдала, и за девчонок.
– Как же, рассказывай – оскорбился старик –
 Кого хочет обдурить? Я сейчас только с завода. Вот выписка, сколько ты сдала. А вот план, доведённый до Совета. Вот тут вся раскладка. С тебя ещё причитается – сколько… Ага, вот с тебя ещё сколько причитается”, – и он ткнул пальцем в бумагу. Савельевна вскрикнула и заголосила:
– Да ты что, Кириллов, откуда мне взять?! Побойся Бога! Что мы сами-то будем есть? Я итак вдвое больше сдаю, чем все, так ещё мало! Неужто я одна накормлю вас всех?!
- Но-о! – грозно зарокотал Кириллов, – Потише со своими контриками. Сейчас военное время, по-военному и полетишь, куда надо. Давай открывай закрома без лишних слов.
– Не дам, – коротко сказала Голотиха.
– А мы тебя не спросим, сами возьмем. Эй, входите! – позвал он кого-то с улицы. Вошли три женщины с вёдрами, мешками. Савельевна в ужасе попятилась к дверке, ведущей за печь – там был спуск в подпол.
- Давайте, спускайтесь! – приказал Кириллов. Женщины с двух сторон обошли Савельевну и, гремя вёдрами, спустились вниз. Савельевна всплеснула руками завыла и, повалясь на колени, поползла к божнице.
- Мать Пресвятая Богородица! Спаси ты меня, сиротину, вразуми ты окаянных бесов, да что же они со мной делают! Да за что ж они меня обирают до нитки! Заступница Дева Мария!…
 – Давай-давай, – осклабился Кириллов, – проси свою заступницу. Видишь, у тебя есть заступница, а у нас нет. Вот она за тебя заступится, и прокантуешься зиму, – издевался агент по заготовкам.  “Пресвятая Дева Мария, – иступлено рыдала Савельевна – Накажи ты бесов окаянных…”
Девочки, обезумев от страха, наблюдали картину. И ещё она страшнее казалась от того, что Кириллов сидел и кадил самокруткой как раз под той иконой, где была изображена Богородица с Младенцем на руках. А Голотиха обернулась к женщинам, наполнявшим в подполье один мешок за другим и низким, утробным голосом заговорила:
– У вас-то, у вас-то деточки есть, вы-то матери…
– Мы подневольные, – ответила одна из них.
– Нам что прикажут, то и делаем.
– Есть! – резко вскрикнула другая.
– Как не быть? Иди, посмотри, голым задом ёрзают, а твои ничего, вон,
одеты. Нашим-то голодранцам отцов бы поскорее с фронтов вернуть! Можа, твоя картошка помогнёт Гитлера под зад вышвырнуть.
Эти слова окончательно вывели Голотиху из себя:
– А я рази  войну ту зачала? Я?! Что вы на меня вызверились, как на
проказную?! Господи! – вновь кинулась она к иконам.
– Да пошли ты на изверга Сталина  Гитлера! Да чтобы пришли немцы, да чтобы…
– Замолчи! – вскинулся Кириллов. –  Что ты мелешь?!
– Ты, Савельевна, думаешь, что говоришь?
– Она совсем рехнулась! Пошли, бабы от греха подальше… – разноголосо кричали женщины, перекрывая причитания и проклятия Голотихи.
Это страшное событие на всю жизнь врезалось в память Насти. Она не знала, на чьей стороне правда, она только видела, что для победы над ненавистным Гитлером пришли Кириллов и эти женщины и выгребли у Голотиных почти всю картошку. Но она также знала, что эта семья от зари до зари, не разгибая спины, всё лето трудилась на малом клочке земли – больше было не положено, единоличница, – чтобы вырастить эту картошку. Так кто же прав? Голотины или Кириллов и те женщины?
Долго этот вопрос мучил Настю.            
 
               
               
                Страшилки
 
                В морозные зимние дни дома так скучно, совсем нечего делать, вот ребятишки и собираются вместе в чьей-нибудь  избе. Настя любит бегать к Батуриным. Рая, Катя и Ваня дома  одни, потому что их мама с утра до вечера возит на быках  из забоки дрова в кочегарку молзавода, а отца нет: погиб на фронте. За хозяйку - Рая, тихая, спокойная девочка. Ещё к ним приходят Юля и Витя Меркуловы. Юля всех старше, но очень любит возиться с малышами. Особенно с Катей. Возьмет её за руки и кружит вокруг себя. Катя визжит от восторга и просит ещё  “покатать”.
В избе у Батуриных голым – голо. Ничего нет, кроме стола да двух колченогих табуреток. У Настиных родителей хоть есть деревянная кровать, швейная машинка, небольшой сундук с худенькой одежонкой да отцовский сапожный инструмент. И ещё полати. А у них даже полатей нет. Зато большущая русская печь и голбец. Сидят ребятишки на этой печке босые, в тоненькой ситцевой одежонке и никогда ничего не едят. У них и посуды, кроме ведра с водой да оловянной кружки, нет. Вот так  ничего не едят и живут. Катя иногда захнычет, тогда Рая садит её  к себе на колени и качает. Катя умолкает и закрывает глаза. А Настя не умеет жить без еды и завидует Батуриным: вот бы ей так научиться. Тогда бы у неё не сосало под ложечкой, и она не просила бы у мамы чего-нибудь
 пожевать, не доводила бы её до слёз. А отец не стал бы сердито сопеть, отводить глаза в сторону и нещадно дымить самосадом. У отца-то она и не просила. Потому что понимала, а что он может дать, если сидит без ноги, целыми днями чинит грязные, вконец истрёпанные бродни колхозников за трудодни? А на трудодни раз в год дадут мешок отходов с жабреем, вот и всё. Мама – другое дело. Она каждый день ходит на работу и иногда приносит то кусок жмыху, то обрату, а иной раз настоящий просяной или гречнёвый блин – вкуснящий! Но Батуриным всё равно хорошо. Они умеют жить без еды. И ещё им хорошо потому, что у них такая большая печка. Все шестеро: Ваня, Катя, Рая, Витя, Юля и она, Настя, влезут на эту печь  там просторно, а главное, тепло. У Насти дома тоже есть печь, но не такая большая. Кроме того, отец на ней часто греет свою больную культю, где там ребятишкам сесть? Да и не пойдут они к Насте, отца боятся. А у Батуриных - простор! Сидят на печи шестеро полуголодных голопузиков и слушают страшилки. Рассказывает их Юля. При этом она заставляет всех закрыть глаза и представить, что наступила тёмная ночь и строго следит за тем, чтобы никто не подсматривал. А сама низким, могильным голосом говорит: «Вот умер купец, а его жена пожалела перстень и стала снимать с пальца покойника. А палец купца толстый, перстень не снимается. Тогда она взяла острый нож и отпилила его палец вместе с перстнем. Купца схоронили, а жена вышла замуж за молодого работника и подарила ему перстень. Живут  радуются. Только стали они слышать, как ходит к ним кто-то по ночам, хлопает дверями скрипит половицами, вздыхает и сопит. От страха купчиха прячется за молодого мужа, а тот хочет перекреститься, да рука у него не поднимается, тяжелой стала, и перстень, как калёный обруч, жжёт палец. Хочет молодой муж сбросить перстень, но тут его мохнатая рука как схватит за палец и страшный голос скрипит: “Отдай мой перстень!”. Юля хватает кого-нибудь из слушателей, и тот от ужаса визжит так, что тараканы сыплются изо всех щелей и опрометью разбегаются в разные стороны. Ребятня хохочет до слёз и снова просит: “Ещё, ещё давай!”.  Юля сочиняет новую страшилку и так развлекает свою компанию до тех пор, пока все не разопреют, как брюква в корчаге у загнетки. Тогда кто-нибудь, а чаще Настя, кричит:
“Айда клетки в снегу топтать, кто больше!” И первая босиком выскакивает на зимнюю стужу, прыгает с крыльца в сугроб. Снег обжигает голые ноги, холодный жгучий ветер режет щеки, треплет непокрытые волосы, а пятеро сорванцов с визгом и хохотом утрамбовывают покрасневшими пятками непослушный снег. Стараются! Ведь надо вытоптать квадрат как можно больше и ровнее. Работают до посинения  и бросают только тогда, когда онемеют пальцы рук, а ноги вообще перестают что - либо чувствовать. Тогда с воплями и слезами на глазах от боли влетают в избу и пулей - на горячую печь. Ноги и руки красные, их ломит, но никто не жалуется. Юля в этой забаве не участвует. Она наблюдает за строителями с крыльца. А потом, когда убежит последний, делает замер клеток и подводит итог, определяет  “победителя”. Самого старательного и усердного ожидает награда: страшнейшая из всех страшных страшилок. А отстающий получает калёное место на печке. Там жжёт, и долго не усидишь. Приходится перебираться на голбчин. Обидно, конечно, но что поделаешь?! Таково правило, и нарушать его нельзя.
Продолжались эти игры всю зиму, и ничего, всё кончалось благополучно. Но весной, в марте, случилась беда. В очередной раз, как это бывало часто, Настя выиграла конкурс на строительство клетки. А на следующий день не пошла к Батуриным: не хотелось слазить с полатей и выходить на улицу. А на третий день утром мама сняла её в жару и без сознания. Глаза мутные, дышит тяжело, с хрипом и не шевелит  ни рукой, ни ногой. Перепуганная мама побежала к тётке Аксинье. Та лечила все болезни травами и заговорами. Осмотрев Настю, она установила диагноз: лихоманка. Но какая из двенадцати видов, сказать пока трудно. Надо подождать. На всякий случай побрызгала водичкой от сглаза и от порчи. Авось, жар спадёт. Но водичка не помогла. Насте становилось все хуже. Она задыхалась. Пришлось бежать в колхозную контору, просить лошадь ехать за “фершалом”. Уже пожилая женщина, на веку своём повидавшая множество болезней и разбирающаяся в них не хуже профессора, определила: ангина, воспаление лёгких и что-то с зубами. Больно подозрительно покраснели и распухли дёсны.
Сколько Настя пролежала в сильнейшем жару, она не помнит. Когда пришла в сознание, то почувствовала, что всё её тело запелёнато, ноет, гудит, а глаза и лоб нещадно ломит. Язык тяжелый, толстый. В горле мешают огромные камни. Она их хочет выбросить или проглотить, но не может. Мама рядом качается, будто её ветром клонит то туда, то сюда, а отец далеко, в каком-то мутном шарике и то вырастет с великана, то станет маленьким - маленьким. Настя немного посоображала, что всё это значит, и снова куда-то провалилась. Много дней мама и Настя с помощью компрессов, уколов, таблеток, тётко-оксиньевой колдовской воды боролись со смертью. Когда же  наконец та отступила, обнаружилось: у Насти все зубы шатаются, а дёсны отстают от них. Пришлось полоскать во рту страшно горьким раствором…
Лишь к зелёной травке Настя встала на ноги. Батуриных в этой избушке уже не было. Им завод дал другую квартиру, далеко от дома Насти. На следующую зиму некому стало рассказывать страшилки, потому что Юля закончила школу в их селе и пошла учиться в соседнюю деревню. Да и Настя за лето подросла, поумнела и так безрассудно   рисковать не стала. К тому же жизнь заставила заниматься другими, куда более серьёзными делами.             

 

Сонная игра

   Оправившись от болезни, Настя пошла пасти телят. Её мама, Устиновна, тётя Фетисья и Кузовничиха - телятницы. А их дети, Настя, Таня и Нина - пастушки. Настя самая бойкая и большая фантазёрка. Ей всё хочется что-нибудь выдумать этакое необыкновенное, чтобы все так и ахнули. Но ничего не выдумывалось. Деревянные ружья уже строгали. Этим никого не удивишь. Да девчонки и играть в войну не будут. Парнишки - другое дело, но они копны возят. Хорошо им верхом на лошадях скакать. А тут лазь по репьям да крапиве, жалься до волдырей, гоняй телят с перемаранными хвостами. Очень интересно! Но уйти нельзя. Тогда хоть как-нибудь играть что ли? Но как? В “клетки” надоело, да и “посуды” на пастбище никакой нет. “Нагонять десятки” – мяч в траве теряется. У Насти был хороший чёрный резиновый мячик, подарок тёти Дуни, маминой сестры, ещё довоенный, на дне ящика хранился. Настя так радовалась такому необыкновенному счастью! Ни у кого такого мяча не было. Упругий, прыгучий, хоть от пола, хоть от стенки отскакивает так, что только успевай лови! … Исчез куда-то. То ли кто стащил, то ли в траву закатился… А шерстяными, коровьими, какая игра? Ни об пол, ни об стенку не ударишь, подкидывать только. Да и он в траве теряется. А где другой взять? Летом и его не из чего катать. Коровы линяют ранней весной. А Настя в это время болела, ни одного мяча не скатала с Манькиной спины. Так что… Вот новую игру бы придумать! Было б здорово. Девчонки не помогают думать. Они рвут цветочки, плетут венки, надевают на голову, кружатся и смеются. Так каждый день. Скукотища! А когда накрапывает дождик, сооружают костюмы из лопухов. Забавно получается. Но если сильный ливень, всё равно надо бежать во дворы или намокнешь, как вехоть в бане.
Дни шли. Насте всё больше надоедало скучать. Правда, она однажды посмешила подружек упряжками из паутов и слепней, но ловить этих кровожадных болванов надоело, интерес к затее пропал. И вот как-то раз под вечер, когда Настя возвращалась с работы, она увидела у моста кучу парнишек. Они возбуждённо галдели, перебегали с места на место и показывали друг другу рукой в центр круга. Настя подошла к ним и остановилась пораженная. Окружённый ребятнёй, волчком крутился на месте, выделывая необыкновенные пируэты, мальчишка лет десяти с дико выпученными невидящими глазами, багрово – красным лицом и широко раскрытым ртом. Он размахивал руками, подпрыгивал, извивался, колотил нещадно себя по  голове, рукам, ногам. Потом начал кидаться на зрителей, рыча и брызгая слюной. Те с визгом увёртывались, отбегали, но тут же возвращались, начинали поддразнивать страшного, как бес, парнишку и даже подставлять ему себя. “Что это?” - спрашивала изумлённая Настя. Но на неё шикали, оттесняли в сторону и продолжали с азартом играть. Наконец, безумец остановился, закинул голову назад, захрипел, как лошадь перед ненастьем, покачался, точно пьяный. Зрители замерли, наблюдая за ним. А он поднял руки вверх, медленно опустил их и обвёл помутневшими полусонными глазами пацанов. Затем глубоко вздохнул и направился прочь. Перед ним расступились. Проснулся, – прошептали вслед – теперь будет ходить, пока не придёт в себя.
 - Айда, робя, за ним, а то ещё забредет куда.
И толпа, осторожно ступая, двинулись за парнишкой. А он вдруг обернулся, оскалил зубы и заорал: ”Но кто ишо хочет усыпляться? Хошь, Петька, помогу?”. Петька от испуга онемел и попятился назад.
 Остальные, после короткой заминки, бросились врассыпную. На месте остались двое: сураз Колька Табакаев да Васька Колов. Оба отчаянные, дерзкие и драчуны несусветные. Колька вразвалку направился к парнишке и заявил: “Давай. Но если омманешь, морду расквашу”. Васька добавил: ”Потом меня. Если врёшь, пачек дам”.
Что такое “пачки” – знали все и страшно их боялись. ”Пачка” – это удар по уху сложенной особым способом в кулак пятернёй. От такого удара звенело в голове, ухо как будто лопалось и переставало слышать, а иногда и кровь показывалась. Научились этим “пачкам” у детдомовцев и успешно применяли их в особо экстренных случаях, когда надо было наказать кого-то за тяжкий проступок. После такого предупреждения малец немного поостыл. Но отступать было поздно. И он заявил: “Если не получится, не я буду виноват. Потому что пальцы должны точно попасть на сонную артерию, понимаешь?” – обратился он конкретно к Ваське.
“Ну давай, не болтай” – оборвал его Колька. Парнишка подошёл к Кольке, положил грязные руки ему на плечи и начал большими пальцами нащупывать сонную артерию. Что  такое артерии – никто из ребятни не знал, а потому все, кто решился подойти поближе, со страхом и почтением следили за колдовским действом умельца. А тот сосредоточенно мял тонкую шею смельчака. Наконец, изрёк: ”Вот тут. Давай свои пальцы, ставь их на место моих и дави. Только не шибко, а потихоньку. Потом шибче, пока не зарябит в глазах”.
– А что ты не давишь? Я ж не умею, а ты умеешь – чуть хрипловато вопросил Колька.
– Не – е – е, нельзя. Я тебя не чую. Могу  совсем усыпить. А ты себя чуешь и до конца сдавливать не станешь.
– Понятно – сказал Колька и начал давить.
– Дыхалку держи – командовал “учитель”. 
– Не дыши, сколько можешь.
Колька перестал дышать. Лицо его побагровело от натуги, глаза полезли из орбит. У зрителей замерли сердца. Вдруг Колька пошатнулся, руки                упали вниз, он глубоко, со всхлипом втянул в себя воздух и двинулся на толпу, заплетая ноги, точно пьяный. Все шарахнулись в сторону, а Колька начал выделывать почти то же, что и его предшественник. Что бы стало дальше – неизвестно, потому что представление оборвалось неожиданно и грубо. Колькина мать, никем не замеченная, подошла к беснующемуся сыну сзади и со всего размаху хлестанула его по  мягкому месту увесистой гибкой хворостиной. «А - А - а, – закричала она, – вот ты где, сураз проклятый, бродяга пузоносый, так ты встретил корову, напоил тёлку, загнал кур?! А ну, домой, дармоед! Я те там, задницу-то сполощу! Запомнишь у меня ментом,  как матерю не слушать”.
С Кольки мигом слетел весь дурной сон, и он во все лопатки припустил к родной избушке. Остальные вначале оцепенели от неожиданности, а потом со смехом, свистом и улюлюканьем тоже разбежались по домам. Настя отправилась восвояси, а в голове её зародился план: завтра на пастбище она устроит такое! Вот будет потеха! Девчонки умрут от страха и зависти. Но не знала она, какую опасную шутку  затеяла.
                Назавтра, как и задумала, предупредила подружек, что сейчас покажет такое, с чего они попадают. И начала проделывать то же, что парнишки, да забыла, видимо, о чём предупреждал “учитель,” и нажала горло так, что земля ушла из-под ног. Очнулась в кустах. Это девчонки перепугались, оттащили её туда и оставили одну. Бледная, с тошнотой и головокружением, вышла на поляну и попросила, чтобы никто ничего не рассказывал маме, и вообще, никому. Если бы знала Настя, что парнишки ни в какую спячку не впадали, они просто дурили доверчивых зевак. Зато на всю жизнь запомнила: с сонной артерией играть нельзя.
   


                Нищенки

     Таня брела по узкой колее, проложенной санями. Огромные подшитые бродни упорно цеплялись за снег, поминутно грозя свалиться с её крохотной босой ножонки, голенища до крови истёрли колени. Полы отцовской “Москвички” попадали под ноги, и Таня запиналась за них. В глазах темнело от усталости и голода. Вчера ей так и не удалось выпросить подаяние. Хоть бы свеклу или луковицу. Женщины отводили глаза от её протянутой руки, виновато бормотали: “Иди с богом… Сами голодные сидим”. Иные начинали кричать, но скорее не со зла, а от жгучей жалости к этой полуживой крохе и собственного бессилия чем - либо ей помочь. В краю, где она побиралась, никто не знал, что она круглая сирота. Мать Таня помнила смутно. За свои семь лет она вдоволь хлебнула сиротского горя ещё при отце, а теперь осталась одна у чужих, хотя и очень добрых людей… Дядю Фадея, мужа тёти Фроси, у которых они с папой жили на квартире, как и её отца, взяли на фронт в первые дни войны. И остались мыкать горе три дочери, дряхлая бабка да их кормилица - поилица тётя Фрося. И с ними Таня. Пока были запасы еды, кое - как перебивались все вместе, а в январе Тане пришлось идти просить милостыню. Поначалу картофелин пять-шесть приносила домой. Попадались сердобольные люди, садили с собой за стол, наливали чашку щей,  стакан молока. Но с каждым днём такое счастье выпадало всё реже. А вчера вообще пусто.
Таня старалась выбрать потвёрже дорогу, озябшие руки спрятала в длинные рукава, голову в выношенном вязаном платке втягивала в цигейковый воротник. Перейдя речку, Таня увидела у двери маленькой избушки закутанную в какое-то тряпьё фигуру не то подростка, не то невысокой женщины. “Подайте Христа ради” – привычно затянула Таня. “Во! - услышала она в ответ и,  озадаченная, вопросительно взглянула на фигуру.  “Ты чо, побираешься?” – спросила фигура.  “Побираюсь”, - печально подтвердила Таня, не сводя с фигуры больших голубых глаз. “Во! – снова воскликнула фигура. – И я пойду с тобой. А то кишка кишке лупит по башке и в доме – шаром покати. Бабка ушла в наймы. Можа, чо заробит. А я хоть подыхай с голодухи. Грит, жди, мир не без добрых людей. А сколько ждать? Её третий день нет. Пойду с тобой”, – уже на ходу объясняла неожиданная напарница. “А ты кто?” – робко спросила Таня. Она и обрадовалась попутчице, и боялась, как бы та не стала её обижать. “Нюрка я, – отрекомендовалась фигура. -  С бабкой живу. Больше у нас никого нет. А ты кто?”  “Таня. У меня папа на фронт ушёл, а мама давно умерла. Я живу у тёти  Фроси. Раньше мы жили далеко, а потом папа сюда приехал”, – тихо и печально закончила Таня рассказ о себе. Должно быть ей вспомнилось из прошлого что-то лучшее, чего нет здесь, в этой деревне среди незнакомых ей людей. Она тяжело вздохнула, точно взрослая, много испытавшая горести и печали женщина, и надолго замолчала. “ Во…”– вздохнула и Нюрка.
   Они брели по заснеженной улице мимо домов, забыв о милостыне, каждая погрузившись в свои, небогатые событиями, прожитые годы. Нюрка была года на два старше новой подруги, характер её, по всему чувствовалось, более решительный и живой. Она с некоторой завистью поглядывала на Таню: ишь, издалека приехала, должно, там во как интересно!
Долго они брели или нет – вряд ли  осознавали. Но голод не дремал. Первой его цепкой хватки не выдержала Нюрка: “Во! Гля, идём, идём, а Христа-ради кто за нас будет? Так мы до вечера ничё не выпросим. Зайдём. Здесь живут Лыковы. Можа, альбумину дадут, либо сыворотки, а то простокиши из обрата”. Девочки повернули к пятистенному дому. Дед Лыков, высокий рыжий  старик с длинной бородой, расчищал от снега дорожку. Он хмуро глянул на нищенок, но не прогнал, а крикнул в сени: «Покорми чем там ребятёшек».
Девочкам и впрямь налили простокваши, да настоящей, не из обрата, даже положили перед ними  по куску хлеба. Правда, наполовину картофельного, но все-таки хлеба. Нюрка с жадностью набросилась на еду, и у неё моментально опустела кружка. Таня же настолько обессилела, что от головокружения даже глотала с трудом. Нюрка с нетерпением поглядывала на Танины мучения, всё время, порываясь что- то посоветовать, но бабушка Лычиха останавливала  её движением руки  и, горестно вздыхая, смотрела на Таню полными слез глазами. Наконец, справилась со своей порцией и Таня. И её неудержимо потянуло в сон. Бабушка уложила девочку на лавку возле печки и велела Нюрке не шуметь.
Так начались совместные скитания двух сирот войны. Благодаря энергии Нюрки, девочки каждый день хоть что-то ели, и Таня немного окрепла, обрела  уверенность, набралась сил. А однажды Нюрка предложила пойти в соседнее село. Попытка закончилась удачей. Нюрка    
ликовала: “Во! Сколько вокруг деревень. Штук десять. Доживём до весны, а там не помрём. Нам бы только до тепла, а то во!” – и она показывала большой палец ноги, красной шишкой торчащий из чирка.
До весны, однако, Нюрка не дожила. А случилось это так. В феврале выдались очень тёплые дни. Солнце грело прямо- таки по - весеннему. И девочки отправились в деревню, расположенную в  десяти верстах от их   села, на грани лесостепи и тайги. По слухам, люди жили там безбедно. Кормились не только тем, что давало хозяйство, но и лесными дарами.
 Сколько дней прожили Таня с Нюркой в той деревне, трудно сказать. Никому они не докладывались, когда уходили, никто их не ждал к положенному сроку. Но стал роковым тот день, когда они возвращались домой.
С утра было тихо и так тепло, что ребятишки натянули на себя все, что осталось от взрослых, и вывалили с полатей и печей на улицу лепить снеговиков. Нюрка с Таней в это время, веселые и беспечные, то бежали друг за дружкой, то швырялись снежками, то громко кричали лесу и пространству, аукали, пели песни, и  не чувствовали надвигающейся беды. Между тем небо затягивалось тёмными тучами. Тишина вокруг становилась такой тяжёлой и зловещей, что нарушать её не решались даже птицы. Среди дня начала сгущаться мгла. “ Во! – закричала Нюрка. – Ты вишь, чё делается! Бежим!”. Они схватились за руки и побежали, сколько хватало сил. Но вскоре бежать стало невозможно. Повалил такой густой снег, что моментально сравнял дорогу с полем, а им, к тому же, надо было подниматься в гору. Девочки падали, увязали в липкой массе, поднимали друг друга. На гору влезли-таки. А там, внизу, они знали, три деревни. Впереди их родная, справа и слева две соседние. Скорее к любой из них, лишь бы успеть. Но не успели. Ветер рванул с такой силой, что рыхлый, сырой снег как пух взметнулся вверх и вмиг окутал всё вокруг плотной непроглядной мглой. Таня ойкнула и сразу  присела, стараясь укрыться полами “москвички”. А Нюрка, отчаянная, неугомонная Нюрка, решила поспорить со стихией. Таню она потеряла. Кинулась в одну сторону в другую, кричала. Таня слышала её, откликалась, но слабый голос не пробился, видимо, сквозь вой ветра, и не дошёл до Нюрки. А она, увязла по пояс, выбралась, снова увязла, легла на бок, попробовала катиться, но липкий снег не пустил её. Тогда она стала ругаться и грозить кому-то кулаком. Сильный порыв ветра ударил ей в грудь, посадил на уже прибитый затвердевший снег, как на стул, и перехватил дыхание. Так и нашли её в метре от дороги с открытыми и забитыми снегом ртом и глазами. Нашли случайно, потому что никто их не искал и не знал, где искать. Просто лошадь остановилась, наткнувшись на Таню, занесённую снегом, а Нюрка чуть-чуть чернела неподалёку. Таня была живой, но руки и ноги отморозила. Так и осталась инвалидом. Увезли её куда-то, очевидно, в детский дом.



Лесник

Давно это было. В пору моей юности. Появился в нашей деревне Иван Иванович, лесник. Кто говорил, что он эвакуированный, кто называл его беженцем. Так это или не так, ясно было одно – не от великой любви к лесу и отнюдь не добровольно заехал он в таежные края.
Сельсовет определил его на постой к старикам Доброхотовым. Видно, правду говорят, что фамилии наши произошли от уличных кличек. Писатель Н.В. Гоголь утверждал: уж как прилипнет прозвище к человеку, так и в род его войдет, и дети, и внуки до седьмого колена не отмоются, не отвяжутся от этого прозвища. Какая-нибудь «Дырка» или «Кривогузка» так и будут сопровождать несчастных до самой кончины и дальше от отца к сыну передаваться. В этом я сама убедилась. Жил в соседнем селе мужичок, шустрый такой, чуть что не по нём, сразу разразится писклявой руганью. Приехал, говорили, откуда-то издалека, от односельчан хотел скрыться. Почему, никто не знал. Хоть и крикливый, но, вроде, не разбойник, до чужого добра не охотник. И вскоре выяснилось, почему. Новые соседи быстро прозвище ему установили – Собачка. Тут-то он и проговорился: на край света сбежал от этой противной Собачки, а она его и тут догнала!
Но речь идет не об этом незадачливом мужичке, а о стариках Доброхотовых и их постояльце. Так вот старикам-то фамилия досталась от предков хорошая и тоже по их характеру и поведению. А вот квартирант их прозывался не то Толстопузский, не то…, в общем, что-то на «ский». Деревенскому люду слово с таким окончанием было непривычно, никак не запоминалось. А вскоре и совсем забылось. Но надо же человека хоть как-то обозначить. И тут сработала вековая традиция: придумать прозвище. У Ивана Иваныча данных для этого был яркий набор: маленький, конечности короткие, голова плотно приделана к круглому, как шар, туловищу, вправо и влево ворочаются только глаза, а под ними румяные щечки, как сдобы! Между ними, вместо носа, две дырки, рот обозначен узкой прорезью. По земле передвигается не шагом, не ходом, а будто плывет. Ну, шарик и шарик румяный, прямо из сказки «Колобок». Но поскольку слова «сдоба», «колобок» в нашей деревне были не в ходу, то им нашли замену – Булка. Хлеб-то тогда пекли не в формах, а на поду, круглый. И у хорошей пекарки он получался точь-в-точь, как Иван Иванович. Так и пошло, Булка да Булка. Но это когда сердились на лесника, мол, жадный, талинку, уж тем более березку или пихточку, срубить не даст, все билет требует да штрафом грозит. А какой штраф, прости Господи, с чего его брать, если в военные годы в колхозе одни «палочки» зарабатывали. Вот бабы и ворчали: «Тебе, Булка, что, в лесу этих палочек мало? Собирай, сколько хочешь, все равно суп из них не сваришь». Иван Иванович, видно, и сам это понимал, потому строжился, но штрафных санкций почти не применял.
И все шло по заведенному порядку: в домах печки набивались незаконно срубленными березками, в лесу Булка считал свежие пеньки, зато бабы его называли ласкательно – наш Булочка. И уважали, и лошадь из колхоза выделили самую смирную да послушную. Так как в седло он забраться не мог, то кузнец Харитон со стариком конюхом соорудили для него ходок особой прочности, чтобы не развалился на лесных тропках и просеках, сплошь усеянных старыми пнями, валежником да колдобинами. Гнедко – конь умный, умело выбирал безопасную дорогу, и хозяин благополучно колесил по таежному раздолью. С ходка он слазить боялся, сидя вел обзор и делал записи. А причиной тому явился горький опыт. Однажды рискнул поближе подойти к пихтам, посмотреть, не шалит ли какой вредитель, так потом долго искал подходящий пень, чтобы с него обратно влезать на ходок.
Вот так и трудился в нашей деревне лесник Булочка, пока не произошло ЧП.
А случилось вот что.
Надо сказать, водился за Иваном Иванычем один грешок. Незаметный для постороннего глаза, но ощутимый для хозяев. Бабушка Доброхотиха шепотком жаловалась товаркам, мол, всем квартирант хорош и тихий, и некурящий, и аккуратный, одно неладно, ест за пятерых. Варю, говорит, варю, смотришь, к вечеру опять пусто, надо печку топить да щи налаживать.
И вот однажды осенью, когда уж подошла пора птицу колоть, зажарила хозяйка на противне в вольном духу целого гуся, начиненного гречкой. Травок для вкуса добавила. Румяный да духовитый получился гусь, как раз к завтраку. Хотела было постояльцу отделить долю, да жалко стало портить такую красоту. И неудобно. Не скареда же она какая, как не как – Доброхотова. И отнесла в горенку Булке нетронутую тушку. Пусть, мол, поест, сколько душа пожелает, а там еще им со стариком хватит и на обед останется. Гусь-то, слава Богу, вон какой выходился, килограмма на три.
Прошел час, ходики следующий отстукивают, дед с улицы пришел, на стол поглядывает, а в горнице тишина. Хотела бабушка заглянуть, ладно ли что там, но постеснялась. Вот пойдет Булочка на работу, тогда она и заберет гуся, и позавтракают они со стариком…
Второй час подходит к концу, и открылась дверь. В нее боком протискивается Иван Иваныч, в руках у него противень, а на противне обглоданные косточки. Глянули супруги на результат труда Булки, дед внушительно крякнул, а бабушка рот зажала рукой, чтобы не запричитать. Булка икнул, что-то промычал, взял свой портфель под мышку и поплыл на конюшню.
А осень в тот год была сильно неспокойной. Дожди со снегом, ветры, дороги размокли, холодать начало рано. Но дела есть дела, погода их остановить не может, и Булка велел запрячь Гнедка. Конюхи, старик Воронов с Петькой Севрюгиным, двенадцатилетним внуком, помогли леснику взобраться на ходок, и отправился он на Сазонову гриву деляны проверять. Путь лежал через болотистую долину вдоль речушки Громотухи. Кочки да мосточки в три бревнышка, знай гляди в оба. А Иван Иваныча от сытного завтрака потянуло в сон. Дернул он в полудреме не за ту вожжу, ходок задним колесом угодил мимо бревнышка, сильно накренился, и ездок проснулся в ледяной воде. Лежит на спине, ножками булькает, ручками шарит, за что бы ухватиться да перевернуться и кричит: о-о-о! А Гнедку, видно, почудилось «Но-о!» Он поднатужился, выдернул ходок и стоит ждет, когда хозяин сядет. Подождал, подождал, да и пошел в кустики веточки обкусывать.
Недалеко от места падения на берегу Громотухи стояли скотные дворы. Парнишка-бычкарь задал корм двум здоровенным бугаям, от нечего делать сел на прясло и стал озирать окрестность. Видит, вроде Гнедко возле кустиков пасется, ходок при нем, а седока нет. Его заинтересовало, куда же Иван-то Иваныч подевался? Всегда сидит, будто приклеенная копна, а счас пусто на ходке. Да и Гнедко кружит на одном месте. Спрыгнул парнишка с прясла, побежал узнать, в чем дело.
Вся ферма сбежалась поднимать лесника. Едва выволокли из болота мокрого, дрожащего. На телегу двое тянули сверху, остальные толкали снизу, а бычкарь подавал команды: раз-два, взяли!
После такого купания Булка заболел. Говорили, воспаление легких. И еще какая-то хворь прилипла, не то «дезентерея», не то диарея, в общем срамное что-то, а попросту говоря, жидкий понос.
Увезли его в районную больницу. В деревню он не вернулся. Бабы шибко жалели своего Булочку. А пуще всех горевали старики Доброхотовы.