Когда на землю спустится сон

Анна Райнова
Кирилл Берендеев
Анна Райнова

КОГДА НА ЗЕМЛЮ СПУСТИТСЯ СОН


Снова осень. Тусклая, холодная, чужая. Непонятно, за что ее называют золотой: листья выгорают еще августом, и ржавые тополя истуканами стерегут въезд на территорию института, где каждое утро дворники-таджики, хрипло переговариваясь, шкрябают метлами асфальт. Люди, все еще по привычке в летнем, ежатся на продуваемой троллейбусной остановке, пытаясь укрыться от мелкой мороси. Транспорта давно нет, даже маршрутки, народу набилось изрядно, места хватает не всем, а разгулявшийся ветер не дает раскрыть зонта. Они мёрзнут, озираются, оглядываются. И все равно, кто-нибудь да улыбнется неведомо чему.
Яркий солнечный луч выбрался из облачной пелены, ослепляя лужами. Окна кабинета расположены на втором этаже, в десятке метров от собравшихся, будь они открыты, можно услышать каждое произнесенное людьми слово. Но окна никогда не открываются, здесь внутренняя система кондиционирования. Ей наплевать на жару, на мороз, на слякоть. Ее непрошибаемое спокойствие вызывает уважение.
Луч ушел, покатившись по черноте асфальта, а он все улыбался: молодой человек, стоящий в одиночестве среди толпы. И никак не вспомнить, начались ли поставки препарата сюда, или еще нет. А ведь должны докладывать, возможно, уже сообщили, но память подводит, сейчас не время думать, чему он улыбается.
Профессор Арефьев отвернулся от окна. Его ждали, семь человек бездвижно сидели за длинным переговорным столом, словно то были куклы, на лицах жили только глаза, выжидающе сверлившие спину Глеба Андреевича: профессор не любил, когда его размышления прерывали. Вот и сейчас, повернувшись, он сел за стол и кивком головы дал знак начинать.
Мгновенное шевеление, тотчас стихшее под тяжелым взором профессора, молодой человек, чем-то похожий на того, что улыбался на остановке, заторопился с цифрами и фактами, показывая диаграммы и графики на голографическом экране. Арефьев слушал молча, казалось, вновь ушел в себя. Но вдруг жестко перебил докладчика:
– Почему ждать месяц? Лаборатории давно готовы.
– Транспорт, Глеб Андреевич, сейчас в Германии забастовка…
– Чушь! Не хотят заказ, так и не получат. Везите морем. Или через Австрию. Черт возьми, вам ведь деньги платят, чтоб в институте ничего не простаивало. Ни дня. Вы понимаете, ни дня! – докладчик съёжился, он готов был вжаться в кресло, если б ему разрешили сесть. Арефьев унял разгулявшиеся нервы и с каменным выражением лица потребовал все исправить сегодня же. Все: координаторы, спонсоры, партнеры проекта – послушно закивали с надеждой глядя на Глеба Андреевича, полагаясь и сопереживая его тяжкому труду. Сил нет видеть этот плохо завуалированный подхалимаж, он и хотел задержать совещание, но понял – не выдержит. Распустил, простившись сквозь зубы. Вернулся к окну.
Время навалилось каменной плитой. Он посмотрел на часы – до шести вечера еще пропасть. Почему, нет, почему он дал зарок позвонить именно в шесть, будто суточная отсрочка могла что-то исправить, будто потерпи он эти двадцать четыре часа – и все изменится. Ничего не изменится. Даже он сам. Но человек слаб и жив надеждой.
Проклятая осень! Сколько лет прошло, почти десять, а он все ждет. Боится и ждет, тонет в бесконечном ожидании. И так, с самого начала, с третьего курса, на котором он преподавал иммунологию. Когда Евгения Снатко, худенькая, скромно одетая студентка, извиняясь за несданный коллоквиум, вдруг улыбнулась ему, показалось нежно, или призывно, или еще как-то, но так, что сердце заколотилось неистово, потупила глаза и попросила подождать совсем немного. Последней фразы о подготовке и пересдаче он не услышал, сразу кивнул, ответил, да. Будет ждать.
И ждал. Женя окончила медицинский, аспирантуру, устроилась на работу, врачом в районную больницу. Он ждал: молча, закрывшись ото всех, с трудом понимая, чего именно ждет. В сущности что произошло? Обычная неловкость. Она пришла через две недели, пересдала, снова улыбнулась, той же, уже знакомой улыбкой, вот только ничего к ней не прибавила. И он отвернулся, скрывая проступивший румянец. Поспешил отпустить, словно им было необходимо оставаться на расстоянии, том, что не измерить никакими метрами, расстоянии от души до души. Ведь связующим звеном была лишь улыбка, огненным клеймом отпечатавшаяся на сердце, разогнавшая кровь: стоило ей возникнуть в памяти, – и тело трепетало, точно крылья бабочки на ветру. Почему он ничего не делал, не искал встреч? Надеялся, сама решит, что срок ожидания окончился? Наверное, как-то так…
Теперь он ставит сроки, проверяя, не то ее, не то… нет, ее уже незачем, себя, только себя. Назначает сутки ожидания ровно в отместку – и захлебывается временем. 
Арефьев вызвал секретаршу, попросил кофе и чего-нибудь еще. Та кивнула в ответ, привыкла исполнять невысказанные пожелания, бросила знакомый взгляд, прежде чем уйти. Будто выискивала в нем что-то еще, что-то такое… сколько ей, тридцать два или около того? – чуть моложе Жени – и все незамужем. И тоже ждет: старательно укладывает волосы, одевается по последней моде, с кем-то встречается, на кого-то надеется. Он только сейчас стал слышать шепотки о своей секретарше, он вообще недавно стал слышать что-то, происходящее вне работы, вне семьи. Поначалу раздражался, а потом замирал и впитывал. Его имя ни разу не было произнесено, да он и не думал об этом, только слушал. Пил чужие беды и не мог насытиться ими.
Прежде истории жизни пересказывала ему только она, Женечка.
Снова стук, царапанье ноготков по дерматину, и едва слышный скрип двери, не дожидаясь ответа. Секретарша поставила кофе, порезанный лимон, рюмку и чекушку коньяку, тихо удалилась. Новый взгляд, брошенный напоследок, уже у самого выхода.
Сейчас, странно смутивший его. Вспомнилась та, другая, очередная, или как там это назвать – во время ожидания он почти не различал лиц. Случайные связи, рвущиеся быстрее, нежели завязывающиеся, только одна, чье имя он старательно вымарывал из памяти, сумела временно составить ему компанию. Больше рабочую, деловую, остальное прилагалось, наверное, для обоюдной разрядки, для последующего мозгового штурма – в те дни он как раз работал над первыми вариантами лекарства, дневал и ночевал в лаборатории. Вместе они пытались сообразить, как удалить побочный эффект, странную эпидемию влюблённости у подопытных шимпанзе, принимавших опытное средство против наркотической зависимости. Препарат подмешивался в еду, незаметно снимая абсцессы, но через месяц-полтора звери неожиданно влюблялись в людей, в тех, кто давал им пищу. Шимпанзе ласкались, пытались заключить в объятия и рвали друг друга за толику человеческого внимания. Персонал в ужасе разбегался, нанимали новых, но и те подвергались схожим нападкам. Денег на продолжение исследований не хватало, она предложила опубликовать промежуточные результаты, подать статью в ведущие журналы для получения гранта из АН.
Они обсуждали это в жарком мареве  – был июль или август – лежа на простынях, смоля сигареты и хрипло переговариваясь. Иногда прерываясь поцелуями или ласками, или новым бурным желанием. Затем, взмокшие, даже не пытавшиеся смыть пот, на миг отлучиться, продолжали спорить.
Она ушла раньше, чем препринт статьи, опубликованной в германском журнале, вызвал давно ожидаемую реакцию, ушла, когда до успеха оставалось всего ничего. Без объяснений, они пришли позже. Выслушав её, он высказал вялое сожаление, что так получилось, что одна и подрабатывает репетиторством, но согласился. Странно, ничего не почувствовал, даже жалости. Так, будто он стал случайным свидетелем чужих переживаний. Ведь он по-прежнему ждал. Той улыбки. Дивно, как подобная мелочь способна обрести над человеком бесконечную власть.
И снова осень, дожди, частые, холодные. Ему позвонили. Предложили работу. Уже над побочным эффектом – он оказался важнее панацеи от наркотической зависимости. Первый его спонсор, представитель компании на Бермудах, шутил, сравнивая будущий препарат с виагрой, вы ведь помните ту историю? Он робко улыбался, кивал, поддакивал, пугаясь собственных слов, осмеливался переспрашивать – если становилось совсем худо с пониманием. Осознал, что к чему, едва уехал собеседник, дав те самые двадцать четыре часа на размышление, окончательно и бесповоротно изменившие всё.
После разговора Арефьев полночи бродил по улицам, вышагивая меж погасших фонарей, стараясь не наступить на червоточины в прогнившем асфальте, смотрел под ноги, слушал плеск волжских волн и снова брел, казалось не по сонным переулкам, притихшим перед новым рассветом, акварельными штрихами наметившемся  в молочной дымке, а по запутанным лабиринтам собственных мыслей. Да, гадко и неприятно, мерзко все это, но необоримая изнанка мира всегда была рядом, и будет, куда деваться! А другой возможности может и не представиться, – и какой возможности. От открывшихся горизонтов захватывало дух, златой телец не скупился на обещания. Голова кипела, ноги гудели, он вернулся в квартиру, повалился на кровать и позвонил ей, с трудом дотянувшись до трубки, хотел рассказать и посоветоваться, – как раньше, – забыл, что она сменила номер и место жительства, что ушла, ему не с кем больше делиться. И проглотил застрявший ком сомнений, уговорил себя, что только ценой сделки с собственной совестью сможет достигнуть главной цели. И задышал жадно, впустив в себя будущность, непостижимую и невозможную, дарованную новым поворотом реки его жизни. Уверившись, что так и должно быть: прошлое пусть останется в прошлом. Пошел подписывать, и вроде шел как Сизиф на Голгофу, трижды, нет, четырежды сворачивая и возвращаясь на прежний путь, но там, наверху, рука не дрогнула: четырнадцать автографов легли на бумагу, словно под копирку.
Выдохнул, приняв новые правила. Избавления от наркотиков страждущие пока не получат. Вместо этого обретут другое, цивилизация привыкла всё подменять суррогатами: чувства, понятия, судьбы, ничего нового сегодня не произошло, да и не происходило ещё со времён оных.
На следующий день помчался в банк, проверяя перевод и не веря глазам своим; побочный эффект стоил в разы дороже изготовляемой им панацеи. После такого и думать не о чем. Такое надо отметить. Он пригласил друзей, вернее, тех сотрудников, с кем был достаточно близок. Звал работать у него, хвастался оборудованием. Ещё бы всё по последнему слову. Затем…
Женя вернулась. Возникла, будто из небытия.
– Глеб Андреевич, звонок из Гонконга, будете отвечать?
Взгляд на часы. Пусть. Окно залил купорос вычищенного неба, под которым бесчисленными каплями блестела осень – ржа кленов, сепия лип, скукоженная желтизна ясеней и дырчатая пепельность осин. Только редкие березы еще сопротивлялись, до последнего удерживая линялую поблекшую зелень, пытались устоять перед натиском морозного сна. Он все равно придет, не заставит долго ждать. Еще месяц, еще шесть с половиной часов. У него есть время, много времени, целая пропасть.
Это первое, что он ответил бывшей студентке на следующий после приветствия вопрос. – Конечно, есть! Сколько угодно, – и, не выдержав, – может, посидим где-нибудь, неудобно так, на улице? – Вырвалось, словно он знакомился заново, словно…
Осень уже вползала в душу, тогда, ненавидящий это время года, он собирался махнуть в свой новый дом в Ирландию, с ноября по апрель, чтоб не чувствовать грязных следов холодного промозглого плена. Махнул бы, если б не эта нежданная, так давно поджидаемая встреча.
Увидев её, не смог сдержать радости, все выспрашивал давно ли в городе, как дела, где теперь работает. Так, словно они расстались вчера. И верно, ведь близость не обязана быть озвученной, она просто есть, или нет. Оказалось, что Женя часто приходила сюда вечером, взглядом проводить до машины и только сегодня решилась заговорить. Он пригласил в кафе – а там, словно плотину прорвало, сколько было сказано друг другу. Напоследок корил себя, как мог не заметить, все работа, работа, никого не видит вокруг. Как ту, другую… Вынырнув из небытия, она улыбалась, ерошила жесткий ершик, говорила про разброд в голове. Слишком погружаешься в работу. Всегда и везде в ней. Даже когда во мне.
Она так шутила. Арефьев, вроде бы и слушал – и не понимал, тщился связать узелки инкского письма ее слов, но те распадались, развязывались, запоминалась лишь первая и последняя фраза. Наконец, она умолкла, оставила попытки достучаться, только слушала, когда они оставались в постели, делясь последними переживаниями, вернее, делился он, она молчала. Он не понял, как остался один, не услышав больше ее ответов, а после и из вида потерял, казалось уже навсегда.
Секретарша отключилась, давая возможность говорить наедине.
– Глеб Андреевич, – почти без акцента. – Ли Ванвей. Появились обобщенные данные по Среднему Востоку. Уровень препарата можно понизить на десять с четвертью процента без ущерба для восприятия. Это позволит сэкономить только в следующем месяце порядка восьмидесяти восьми с половиной миллионов…
Вспомнилось, как на селекторном совещании в начале года господин Ли едва не договорился до евгеники, когда выяснилось, что для каждой человеческой расы требуется разное оптимальное количество ежесуточной нормы потребления препарата. И в каждом случае необходима своя модификация. Какая именно нужно определить. Департамент Латинской Америки жаловался: к концу года, мы просто обязаны запустить препараты, воздействующие более целенаправленно. Пока же процент отбраковки по-прежнему достигает восьми и семидесяти пяти сотых. А это очень высоко, особенно если посмотреть на Африку, где процент ниже двух, семидесяти; вот тут Ли вылез со старой статьей о том, что негроидная раса никогда не скрещивалась с неандертальцами, и потому имеет ряд существенных отличий. Ванвей экстраполировал отличия на усвояемость препарата, – шум вышел ужасный. Через месяц спешных исследований институт Арефьева вывел дополнительную закономерность, более значимую, социокультурную, Ли пришлось извиняться. Теперь он отыгрывался, расписывая новую процентовку по странам, задействованным в эксперименте. Центральная Африка позволяла сэкономить полмиллиарда, а вот Европа и Северная Америка требуют большей концентрации и ресурсов, туда надо перебросить часть мощностей. Особенно на Скандинавию, где наихудший процент усвояемости.
Арефьев подумал, зачем ему все это, говорил бы помощникам, их у него и так больше дюжины, все равно потом с ними и будет объясняться более подробно и обстоятельно, к чему этот цирк. Последнее время он как зиц-председатель, вроде бы и самый главный, но больше по сложившейся традиции. Проводит совещания, не слушая докладчиков, подписывает документы, не глядя в них, встречается с представителями, сбагривая их предложения замам, а сам требует лишь одного – чтобы не простаивал институт, чтобы работа кипела, чтобы исследования не прекращались ни на миг и материал оказался доставлен точно в срок. Чтобы ни одной свободной секунды для других мыслей. Всегда быть занятым до невозможности. Полное погружение.
Сегодняшний день – исключение, он нарочно выделил его среди других, стершихся талеров истраченной жизни. Особенный день, его не потерять среди всех предыдущих и последующих. Как он когда-то выделил день первый.
Та же осень. Когда они вошли в кафе, давно собиравшийся дождик вдруг припустил с нежданной, июльской силой, – что-то обещая, на что-то намекая, быть может. Он спросил, не правда ли, как удачно. Она ответила, улыбаясь – той самой улыбкой, он вздрогнул всем телом – сказала, что любит дождь, и с удовольствием прогулялась бы под ним, сняв туфельки и подставив лицо летящим с высоты прохладным струям. После этих слов села за столик. Он хотел примоститься рядом, но на нее хотелось смотреть, не отрываясь, поэтому выбрал стул напротив, взял ее руку. Сообщил, что несколько раз пробовал искать ее, но всякий раз что-то останавливало. Последний, – уже про себя, – когда заступил на нынешнюю должность, полгода назад, распределителем всеобщего блага. Хотелось, чтобы она пришла и разделила с ним…
И одернул – а хочет ли разделить? Ведь ощущал на себе каинову печать этого блага, никак не мог отделаться от мысли, что поступает не то, что не по совести, вопреки здравому смыслу. Все равно не мог отказаться, как не смог в первый раз не потому, что деньги, странно, о них он позабыл, едва уверился в нерушимости оказываемой поддержки, – ведь столько всего предстоит, столько пиков и скал перемолоть, весь Уральский хребет порушить, превратить его гряды в стертую гору Высокая. Это «столько предстоит» и звало. Ничто ни над головой, ни внутри него, не перебороло и не пересилило жажду. Ту, с которой родился, вырос, вечно оторванный от сотоварищей, будто стеной каменной отгороженный; находил изредка таких же, как он, одержимых безумцев, но безумцам хорошо вместе лишь, когда над ними есть присмотр. За ним присмотра не было, разве что когда появилась и исчезла, его соратница в борьбе за грант, за выживание, за всепоглощающую его страсть, ту, что нашла своё место под Солнцем морем излившись на поверхность Титана, возбуждаемая бесконечными грозами и шквалами гравитационных возмущений соседнего гиганта, навеки низвергнувшего Прометея в бездну собственных устремлений, из которой ни выбраться, ни поднять головы. Да и желания нет поднять. Прометей, лишь раздает огонь, ему нет дела до того, что благо обернулось пожарищем. Ведь бог, низвергший его, владел главным в жизни, временем, а потому раздававший пламя, не ощущал его неизбывного бега, и стараниями бога, и собственными пожеланиями.
Кажется, был миг, – когда начались первые массовые эксперименты даже не на людях, на нациях – в Мали, Нигере, Сенегале, еще где-то, сейчас не упомнить, он ощутил что-то странное, чуждое. Неприятный холодок под ложечкой, когда принесли первые сводки. Но время поглотило и это. Будто само по себе, и воля его златоглавого божка ни причем вовсе. Иная сила ворвалась в его жизнь, и утянула за собой, возобладала и воцарилась. И разве посмел бы он возражать?
Женя улыбнулась в ответ, это хорошо, что не искал, я была не готова к встрече. Нам нужно было время. Он кивнул, поражаясь странности разговора, предельно откровенного, но не страстного, констатирующего те порывы души, что еще пробивали дорогу через толстые базальтовые наслоения коры. Все ближе и ближе, разве можно удержать столь долго сжимаемое внутри, в объятиях, – он не выдержал, прижал ее, когда они поднялись, так и не притронувшись к кофе. Она ответила поцелуем. Тщательно создаваемый все эти годы остров Санторин исчез с лица земли.
Ли оказался отброшен всплывшим из памяти смерчем обратно в Гонконг. Его голос, сообщивший о факсе с последними выкладками, истаял в коротких гудках. Арефьева обуяла тишина. Та, в которой прежде благоденствовал, а  ныне неспособен вынести.
На следующий день они встретились вновь: отчего-то вчера он побоялся озвучить, готовое сорваться с губ приглашение, предпочел выждать, проверяя, не то свои, не то ее желания, промаявшись, на час раньше прибыл в условленное место, где его уже ждали. И все равно не мог поверить. Целовал, ласкал, водил трепетавшими пальцами по запретным плодам, чувствуя немедленный отклик – и одновременно холодными глазами глядел на предстоящее пиршество. Сам не понимал смешения надежд и страхов. Глядел на распростершееся пред ним нагое тело, исполненное белоснежной красы, упоенно нетронутое черными завитками, обнаженное полностью, окончательно, смотрел, не в силах оторвать взор. Замер, ровно Пигмалион перед Галатеей, прежде бывшей лишь грезой, куском мрамора, который сам рассыпался в его объятиях, обнажая великолепную суть. Смотрел, не в силах наглядеться, поверить, шептал про себя: «да, это мое, это все мое, все», – шептал, пока она сама не перехватила его нетерпением своим, не обняла и не увлекла в водоворот чувств, столь давно ожидаемый, столь долго сдерживаемый.
Селектор пискнул, секретарша напомнила о скором визите руководителя по связям с общественностью. Да что ему общественность, когда он хочет совсем иного. Мир скрылся за горизонтом, горизонт событий схлопнулся, оставив их наедине. В незнаемом месте и времени, обнявшихся, впившихся, пытавшихся телами выразить то, о чем молчали уста.
Одна только мысль пульсировала в голове – она со мной, здесь, она ждала, ждет, любит. Мысль мешала, не давая раствориться, он залюбовался мрамором точеного тела, – а в ответ слышал вскрики и всхлипы. Лоб покраснел, покрывшись бисером пота, запятнели щеки, она закатила глаза, ожидая, когда же…
Все прекратилось так же внезапно, как и началось. Они лежали, обнявшись, он пытался оправдываться. Пять лет одиночества… я увлёкся и залюбовался, разволновался, не смог. Женя запечатывала губы поцелуями, обещала взять все в свои руки. Он, все равно сконфуженный, принялся одеваться. Она пожелала помочь, зачем? – Арефьев вдруг почувствовал себя стариком, эдаким Моисеем, коему противопоказаны иные дела и чувства, кроме заботы о народе своем. Он заторопился, она, все поняла, сказала, завтра придет к нему сама. Пошутила насчет расписания, чтобы сдвинул всех хотя бы на два-три часа.
Расписание: сейчас этот хлыщ по связям, через час комиссия по продвижению препарата, потом чиновник из Центробанка, потом скандинавская депутация – и шесть часов. График плотен, но не забит, как обычно, чтобы он успел перевести дух – и тогда останется пятнадцать минут на звонок. Четверть часа, чтобы произнести те самые слова, которые не мог сказать сутки назад. Теперь должно выйти. Ведь он любит ее. Страстно, неистово, любит – а потому должен прекратить бесполезные мучения.
После свидания, долго не мог прийти в себя, заснул со снотворным, глотая каждый час по таблетке. Встал поздно, разбитый сном, словно рассыпавшийся сноп, поднялся, но не очнулся, странное ощущение, явь сквозь сон. Пограничное состояние. В первый раз такое. С ней все как в первый раз. Он вдруг почувствовал себя мальчишкой, неумелым и несуразным; именно таким оказался наедине с Женей, любовался, не смея коснуться, желал, боясь утоления. Из глубины давно прочитанных страниц выплыло: любовь это страсть, не могущая излиться. Надо успокоиться, увериться в реальности, в том, что она не дымка, не мираж, не сон. Когда-то и такие сны приходили ему, еще до его сотрудницы, и вот странно, ни разу после. И она, Женя, Женечка, она ему не просто так: она ему все и всё сразу. 
Позвонил ей, попытавшись весь ворох мыслей, накопленных за ночь, высказать. И сквозь разделяющие их километры почувствовал, она улыбается. Сказала напоследок: сейчас приеду, все и прояснится. Перед глазами поплыло, мурашки по коже головы, ровно отсидел. Сердце пошаливало давно, он испуганно прислушался к себе: нет, не приступ. Или приступ, но иного рода.
Женя вошла, и всё прекратилось. Объятия, поцелуи, как-то странно, вроде и не спешили с ласками и торопились куда-то. Под конец он все же заговорил: что-то про истомленное желание. Или это было уже потом, много позже, когда в следующий и в другой и в пятый раз не случилось? Еще позже, когда страсть исходила иными способами, когда они научились взаимопроникновению, которое только и оказалось мыслимым при нынешнем слиянии их чувств. Полной диффузии, при которой все желания делятся надвое. Оставаясь наедине с собой, он пугался этого ощущения взаимности, но вожделел его, стоило вспомнить опостылевшее одиночество – ведь именно к ней он стремился все эти годы, разве нет?
Первые дни были, как вспышка молнии, солнечный удар. Нет, континентальный сдвиг, перемешавший, переменивший и передвинувший всё в его сознательном и бессознательном. Он так изменился за ту неделю, что порой перестал узнавать и понимать себя. Это на работе он оставался требовательным, строгим, скрупулёзным. С Женей все было иначе, она превращала гранитного монстра в растерянного, дрожащего ребёнка в ожидании чуда, одним только взглядом.
Писк: прибыл хлыщ. Прежде при упоминании имени Ставиского, Арефьев вздрагивал, или вытягивался в струнку. Пожимал руку торжественно, с толикой признательной благодарности. Такая фигура, это не спонсор с Бермуд, – человек, ногой открывающий двери в правительства десятка государств, и отнюдь не банановых республик. Именно Ставиский  с самого начала задавал тон всему происходящему: потребовал выделения кафедры доктору Арефьеву, увеличения штата сотрудников под его началом, – действуя при этом так, словно являлся главой НИИ. Сводил будущего почетного профессора дюжины университетов Европы и Северной Америки с одними людьми, разводил с другими; без ссор и  дрязг те исчезали, выполнив свою миссию. Сотрудничал с одними, нажимал на других, шантажировал третьих, заискивал перед четвертыми. Арефьев рос, продвигался, поднимался – вместе с ним ту же процедуру проделывал и его опекун, казалось, Ставиский оказывается в нужном месте и нужном статусе именно тогда, когда этого требуют обстоятельства. Дела пошли в гору – года не прошло, как вместо кафедры Арефьев получил институт, затем к нему присоединили еще один, профильный – теперь это почти империя, десятки «почтовых ящиков» в развитых странах и их филиалов в недоразвитых. И над всем этим он, мощно и неколебимо. Профессор Арефьев, имя, не нуждающееся в склонениях. Ставиский настоял, чтобы имя создателя препарата века впечаталось в сознание масс. Это необходимо для нашей кампании, уверял он, Арефьев соглашался, сначала с воодушевлением, искренним восторгом, потом с причитающейся его рангу признательностью, затем с усталым небрежением. В конце концов, он ведь заслужил, его труды должны окупаться, его обязаны знать – хотя бы те, кто распространяет на территории своей страны лекарство. Препарат, уточнял специалист по связям, так лучше говорить, вы сами понимаете, доза усваивается медленно и польза приходит сперва не к тем, для кого средство предназначено. Только немного погодя, – когда осознают простую суть вещей, вдруг ставшую еще проще и очевидней, будут счастливее, в кои-то веки перестанут сомневаться и мучиться. И бунтовать. Прежде он морщился от подобного, теперь, на каждую встречу с хлыщом натягивал на лицо маску доброжелательности, из-под которой не пробивалось и единого чувства. Ведь они не предназначались тому более. Только ей.
Тогда все в этом мире принадлежало лишь ей одной. Он готов был подарить всю свою нежность, жизнь свою, отдать все ради Жениной улыбки, совершить любую глупость – хоть уйти с работы. Однажды он заговорил и об этом, но она… Сказала, что это важнейшая часть его жизни, она не позволит перечеркнуть все устремления и успехи, оборвать кислородный шланг, снабжавший эйфорией открытий разум. Мужчине необходимо признание его талантов, не только в семье. Женщина – другое дело. Он сломается, без своей работы, – а ей не нужны обломки любимого человека. Он глядел ей в глаза, слушал музыку слов и тонул, наслаждаясь ответом.
Таковы были дни, переходящие в вечера, каплями росы стекавшие в утра. Какое-то время она еще работала, потом, года полтора прошло, случился приступ, на месяц приковавший его к постели; не признавая никого, она сама заботилась о нём всё это время, – в итоге вернула к работе, оставшись домашней хозяйкой, наводить порядок в давно требующем того жилище и копошиться в саду. Не скучала, ведь связь всегда под рукой, а в доме много дел, о которых муж ничего не должен подозревать.
– Главное не менять вкус первых блюд и салатов, – сообщил Ставиский, прерывая ход мыслей Арефьева, слушавшего пространные рассуждения, но мало что воспринимавшего. – Школьники капризно относятся к любым переменам, ведь мы пропагандируем стабильность, а ее лучше усваивать пораньше.
– Вы правы, – безразлично ответил профессор. – Что у меня с расписанием?
– Послезавтра предстоит встреча с ведущим Первого канала, вы ее отмените, сошлетесь на… нынешние обстоятельства, – Арефьева передернуло, собеседник, будто читал его мысли, будто знал о звонке в шесть. Скорее всего, знал, ведь для него нет ничего невозможного. – Пусть перенесут на вторник или четверг, тогда к ним присоединится целевая аудитория Второго канала, все больше пользы. Вопросы те же: расскажете о последних достижениях в области борьбы с наркозависимостью, ведь ваше предприятие и этим занимается, – Арефьев не почувствовал укола. – Будут вопросы социальной направленности, может, политической. Придерживайтесь прежней шпаргалки. Мы за процветающее общество, без потрясений и реставраций, – какое-то время он еще говорил, Арефьев зашелестел отчетами, пришедшими от Ли, а после прямо попросил оставить его одного.
– Да, вот еще что. Прогнозы обещают с декабря по апрель-май пандемию испанки. Надо серьезно подготовиться, как-никак охватит всю Европу и Северную Америку, а у нас там по последним данным, – палец уперся в факсимильные листы, – двадцать два – двадцать три с половиной процента неподдающихся. Использование препарата в совокупности с лекарством от Аш-один-Эн-один даст самый благоприятный эффект, тендер профильным предприятиям отдадут и так, стоит только заикнуться.
– Но вероятность пандемии около процента.
– Послушайте, Глеб Андреевич, уж мне-то можете поверить, пандемия испанки будет, – как ни умел Арефьев держать удар, лицо скривилось. Он встал, следом поднялся и Ставиский. Куда медленнее обычного.
– Подите прочь, – едва разлепив губы, произнес профессор.
– Как скажете. Поголовная иммунизация, прививки будут делаться бесплатно. Это ведь ваша  придумка, – в течение протянувшейся следом паузы, собеседник не без удовольствия буравил замершего на полувдохе  Арефьева всезнающими глазами, затем удовлетворенно чмокнул: – Так что увидимся еще; думается, не ранее, чем через две недели.
Дверь хлопнула, Арефьев прислонился к ней изнутри, словно его собеседник мог ворваться обратно, почувствовал, как предательски дрожит тело, враз ставшее стариковски немощным. Доковылял до стола, вытащил нитроглицерин. Долго приходил в себя. Снова уперся лбом теперь уже в стекло, разглядывая остановку. Там было пусто, видно, троллейбус только отошел. Солнце подсушивало асфальт, празднуя краткую победу. Дождь все равно пойдет, а следом еще и еще, потом заметут метели, завоют ветра, асфальт скроется под грязным налетом некогда белоснежного покрывала. Или никогда не белоснежного – ведь это же мегаполис. В Москве часто выпадал техногенный снег рожденный недрами ближайших градирен, уродливые колючки, так не похожие на настоящие снежинки. Кажется, последний раз он видел их где-то в Хельсинки, во время вручения… или презентации…
Сейчас и не вспомнить. В те годы, не зная ни возраста, ни срока, он чувствовал себя мальчишкой. Летал на крыльях, тогда казалось, ангельской чистоты. Только где-то глубоко внутри медленно накапливалось гнилое, зловонное нечто. И пусть Женя ушла от первого мужа, выбрав его, Арефьева в спутники жизни, пусть всякий день встречала его объятиями и щекотным, едва ощутимым и оттого ещё более интимным поцелуем, надолго замирала вот так, будто они не виделись вечность. Это подкупало, заставляло блаженно замирать надорвавшееся сердце. Всё одно ничего не получалось, ну и что, нашли же способ, – вот только гниль росла, поднималась. А потом выглянула из глубин морских всепожирающим Кракеном, медленно поднявшимся на глади морской, дабы принимали его до времени за остров.
Когда болезнь отступила, он понял, что стал бессилен.
А она? – будто не заметила. Ласкалась, нежила, обожала. Где-то в глубинах разлившегося на полмира моря зашевелился новый, только явивший себя миру экземпляр страха. Остров зашевелился, так что море затревожилось, заставляя бурлить мысли, легко поднимающиеся на поверхность разума: тут и двадцать два года разницы, и приступ Арефьева, и ответное стабильное обожание, словно пульс коматозника, – все поднималось, пузырилось, бродило – пока не заставило покорствовать. Пока не подсунуло мысль, неизбежную в такой ситуации – под неистовый хохот великого бога времени, поторопившегося представить доказательства, неопровержимые для воспалённого сомнениями разума. Исполнение приговора на завершающем этапе он наблюдал вчера, позавчера, месяц назад.
Препарат изначально создавался для борьбы с наркотической зависимостью. Кафедры, возглавляемые Арефьевым, продолжали заниматься и ей, и одержали долгожданную победу. Спец по связям радостно сообщил профессору – в следующем году шведский комитет присвоит тому Нобелевскую премию по физиологии и медицине за неоценимый вклад в борьбу с чумой последних полутора столетий. Он получит высшую награду вслед за Павловым и Мечниковым. Вот он, венец его заслуг. Вот оно, признание его проклятия.
А ведь мания никуда не исчезала. Лишь трансформировалась препаратом: да он сохранял жизни, но не лечил, вряд ли это вообще возможно, лишь перенаправлял неутоляемую страсть в иное русло, ловко манипулируя сознанием. Ловко и безболезненно. Нобелевская воистину заслужена им, ведь это его открытие, его препарат, все его. Остальные только ставили бесконечные опыты по его расчетам и формулам.
Почему она всегда поддерживала, сопереживала, старалась помочь – а ведь он и не скрывал, ради чего создан препарат, кому выгоден, что наркозависимость всего лишь прикрытие. Видел, сколь неприятны Жене его слова, не раз и не два ловил опущенный взор и сжавшиеся, побелевшие губы. И все же, по истечении минут – слова одобрения.
Солнце погасло, задернутое рваным серым покрывалом. Он отошел от окна, сел в кресло, сдавив виски пальцами. Смотрел на отчеты Ли, небрежно разбросанные Стависким по столу. Боль складывается из мелочей. Сперва одно, затем другое, третье. И вот уже кипит, обливая потом, или бросает в лютый мороз, режущий пальцы.
Он вернулся домой раньше обычного с благоухающей охапкой роз и маленькой коробочкой: сапфиры редкой огранки на темном бархате ночного неба, точь в точь её глаза, сюрприз на семилетие их знакомства. С замирающим сердцем поднялся на крыльцо и обнаружил запертую дверь. Осиротевший дом встретил тишиной. Не узнавая комнат, точно в жутком сновидении, Арефьев добрался до гостиной, разложил подарки на кружевной скатерти и схватился за столешницу, ровно боялся упасть.
Где она? Где она! – набатным колоколом билось в голове. Взял телефон и тут же отбросил, вдруг захотелось измерить протяженность отлучки. Или отлучек, возможно частых. Возвращаясь с работы, примерно в один и тот же час он неизменно заставал Женю дома. Интересно, что она говорила своему бывшему, когда отправлялась на встречу с Глебушкой? Он застонал. Ну конечно, звонки, которые жена обрывала почти каждый вечер, не давая собеседнику вымолвить слова – пресса, как-то узнали ее номер. Какая еще пресса?
Чудовище зашевелилось, ломая казавшуюся незыблемой береговую линию, протянуло щупальца и обвило душу, выискивая болевые точки, впилось, заставляя обезумевшую жертву, носится по комнате, ломать и втаптывать в ковер цветы, рвать рубашку, так что пуговицы брызгали в стороны. Застывшую на пороге жену он заметил не сразу: новый плащ, игриво повязанный яркий шарф и раскрасневшиеся щечки: образчик самодовольного предательства, только в глазах застыл немой вопрос:
– Где ты была? – не слова, крик из самой глубины.
 – В магазине…  – лицо вытягивается на миг, а после озаряется улыбкой, – господи, бедный мой, что ты себе вообразил? – уверенный шаг навстречу, раскрывшиеся объятия, в которые он кинулся, точно к последнему пристанищу, зарылся в ароматных волосах, забывая глупую вспышку, – хотела побаловать тебя салатом из осьминога, ведь сегодня такой день.
– Купила?
– Нет, нигде не нашлось, – поникли плечи.
Чудовище подняло голову и с утробным урчанием наблюдало, как краска отливает от милого личика, сползает, точно с испорченного художником холста под напором льющейся воды.
Он оттолкнул жену, и вихрем промчавшись по коридору, закрылся в кабинете.
Выходит, она всего лишь жалеет? – нашептывал ему Кракен, – Ведь давно не находит ничего другого. Да! Их брак держится на его громком имени и благоустроенном будущем для неё. Женя осторожно стучалась, пытаясь говорить через наглухо запертую дверь. К чему это нарочитая забота, показная тревога, – возможно, ласково поглаживая его затылок, она готовит пути к отступлению. Ведь она всё ещё преступно молода, восхитительно красива и полна страсти. Той самой, что он не способен ей дать.
Немного погодя приходили и другие мысли: оставить все, как есть. Позволить ей эти отлучки. Может, и раньше у нее кто-то был на стороне, пусть и остается, пусть, лишь бы она всегда возвращалась домой. Он курил, задыхаясь, мучаясь, запаливая сигарету от бычка, хотя с ней и бросил было. Только сейчас, когда она уже не может сказать ему слова, оставил дрянную привычку. Словно в наказание, в назидание, в мольбу о снисхождении? Он давно запутался в вопросах и ответах. Всегда разные, всегда одинаковые, что же они не уходят, не прекращают мучения?
Помотал головой, гоня воспоминания, и пристально проглядел листы: расчеты, как всегда безукоризненно точные, утверждали новые нормы и предлагали способы введения препарата, на сей раз в пунктах донорской сдачи крови, вместе с обязательным молоком добровольцам. Катаклизмы, их много, плазма для переливания сейчас потребовалась срочно в Индонезии, Сингапуре, Тайване, Филиппинах…. Там сложная обстановка, там требуется мобилизация, возможны выступления, бунты молодежи, а потому требуется препарат. Когда это, вчера или позавчера?
Ночь прошла без сна. Он знал, Женя бодрствует тоже, тихо лежит под одеялом и слушает его размеренные шаги от стенки к стенке, туда и обратно, обратно и туда, чувствовал её колотящееся сердечко, – давно научился ощущать все тонкости её настроений.
Арефьев упивался болью до рассвета, а затем, на цыпочках прокравшись мимо спальни, удрал в институт. Звонить на работу она не решилась. Он наблюдал за ее терзаниями сквозь стены своего кабинета, сквозь заставленные книгами полки на соседней стене, видел её растерянность, метания по пустым комнатам. Стоило на секунду отвлечься и Женины слёзы катились из его глаз.
Насморк, – неловко оправдывался он, комкая очередную салфетку, не глядя на вытянувшегося собеседника. – Вечная осенняя простуда, – сетовал охрипший голос. Едва дотянул до обеда, и, отменив вечернюю летучку, стремглав помчался домой.
Звонок раздался по дороге, через ушедшие годы и треволнения, усиленный громкоговорителем в кабине послышался голос, совсем чужой, незнакомый. Он очнулся, внезапно узнав свою давно запамятованную коллегу: как, какими судьбами? Важный разговор? Встретиться? Да, можно прямо сейчас, он как раз освободился.
И сам не понял, отчего столь спешно согласился, ведь собирался домой…
Сконфузился, увидев перед собой женщину в стареньком пальтишке сгорбившуюся, усталую. Совсем не ту, что помнил, что ожидал увидеть. И слова, глухие, жалкие: сын болен, нужна третья операция. Нет, не от него, позже. Ей не к кому больше обратиться, а операция, врачи говорят, поможет.
Он выписал чек, передал в дрожащие благодарные руки, распрощался, спешно забираясь в машину, глядя больше на «Лонжин» нежели на согбенную старуху, в которую превратилась его давняя знакомица.
Два часа опоздания, вполне нормально. Теперь и у него есть свой секрет. «Глебушка, пойми, я ничего не сделала»,  – оправдывалась она сквозь запертую дверь той ночью. Что ж, он тоже...
Женя удивленно приподнялась, увидев его на пороге спальни. Принялась собирать раскиданные по кровати мятые бумажные платки. Сердце упало, позабыв все обиды, он опустился на колени, обнял и долго шептал нечто бессвязное, обнимая, целуя руки. Женя плакала навзрыд. Он сжимался от жалости, пытаясь успокоить, утишить слишком долгие слезы.
Она долго смотрела в глаза и дышала, часто, глубоко. Вдох – выдох, вдох – выдох, не догадываясь, про Кракена, слившегося с сознанием, подсказавшего решение и подсунувшего средство от всех переживаний и сомнений. Подумал, глядя на вздымающуюся и опадающую грудь, сколько он пробыл в одиночестве на том острове, чьи призывы слышал сквозь сон в метановом оцепенении, в углеводородных бурях, когда один вдох и конец, – а сколько он сделал таких? Тысячу? – прежде чем подойти к ней с инъекцией. Трехкратной дозой препарата, чтобы наверняка и быстро.
Она спокойно подставила руку и пожала кулаком, чтобы он… его передернуло, шприц вошел в вену. Намеренно неуклюже. Сел у неё в ногах, точно верный пёс, ревностно охраняющий своё сокровище: в этот момент она не должна отвлекаться, видеть только его. Одна из особенностей препарата: в течение нескольких минут предмет обожания должен находиться перед глазами. Поэтому препарат раздавали в столовых, кафе, ресторанах, на детских утренниках и в школьных завтраках. Везде, где находилось обожаемое лицо, неважно на какой стенке, к нему привлекалось внимание, постепенно переходившее в вожделение, обожание, страсть.
На следующий день, что там, белорусская, албанская, колумбийская делегация выдернула его из постели, из желанной неги забвения?
Звонок оборвал на полувздохе. Прибыл господин Браун с депутацией по продвижению товара. Растрёпанный и помятый владетель всего и вся с неприятной бородавкой на рыхлом носу, бравировавший своим небрежением к внешнему виду, вообще ко всему, что не касалось его высокопоставленной персоны, оголил крупные зубы и сразу взял быка за рога. Засыпал предложениями, нужными, важными. Ваш институт приступает к выпуску аэрозолей, а у нас готовы помещения для испытаний – залы славы, приемные и коридоры, где всегда во множестве толпятся люди.
– Препарат прозрачный и не имеет запаха, – профессор кивнул. Главное достоинство, так пришедшееся по душе заказчикам. Используй, где хочешь, как хочешь, с чем хочешь. И подождать пару месяцев, пока не наступит должный эффект.
– Собака Павлова, – Браун неприятно усмехнулся и продолжил. Разобрались быстро, Арефьев даже понять не успел, о какой стране речь. А не все ли равно, в конце концов?
Вскоре Женя занедужила: лихорадка, температура под сорок, бред. Простудилась, будто в насмешку сказал врач, погода сейчас не шепчет, вот и нагуляла менингит.
Институт на неделю лишился управителя. Замы, получив хлёсткий отпор, не смели беспокоить его даже по телефону. Пусть справляются, в конце концов, за это им платят зарплату. Когда вернулся бледный и исхудавший, удивился даже: всё работало как часы.
Тогда ли понял? Или чуточку позже? Затребовал личные дела, за последние три года ни один из многочисленных сотрудников низшего и среднего звена не ушел по собственной воле. Даже беременные отправлялись в декрет на последних сроках. И это при том, что оплата труда не превышала общепринятый минимум. О повышении никто не заикался. Так вот почему в институтской столовой развешены плакаты с последними достижениями, графики роста, формулы, наказы и призывы. Предмет всеобщего поклонения обязан быть перед глазами.
На следующий день в кабинете появился хлыщ. Ставиский молча выложил два листа с фамилиями, всего сорок шесть человек, включая их обоих. Неприкасаемых. Вы не представляете, сколько раз мы фильтровали  этот список. Профессор поерзал в кресле: вы уверены в каждом? Ещё бы. И тех, кого приглашал я лично? Ставиский не стал затрудняться с ответом. Арефьев пробормотал чуть слышно: «Все во имя человека». Ставиский кивнул: «Именно так, профессор. И вы его фамилию знаете».
Глеб кивнул и попросил удалиться, пытаясь собрать воедино сонм мыслей, точно крепкое вино, ударивший в голову.
Да какой он Прометей, скорее уж, его брат Эпиметей, вырвавший у жены своей, Пандоры, первой женщины, сотворенный Зевсом, ящик и с наслаждением вытряхнувший его содержимое в мир. Ведь прежде, во время творения, он наделял животных благами, но ничего не сделал для человека – это ли не достойный подарок людям? Вечное блаженство, о котором во все дни пели ваганты и менестрели? Вот только найдется ли хоть кто-то, способный уйти от него?
Во имя его прибыл и зампред Центробанка. Снова молол насчет печатания на купюрах портрета, Арефьев устал объяснять, сколь глуп метод. И напомнил, выпроваживая, не он ли, вместе с главой Минфина совсем недавно собирался освободить от денежной массы все расчеты населения.
– Это было до вашего препарата. Прежде чем мы поняли, как его использовать. Вернее, как нам порекомендовал господин Ставиский…
Непроходимый дурак. Почему именно из ему подобных состоит высшее руководство? Безликие, однообразные, ровным слоем размазанные на все страны мира. Сброд тонкошеих вождей.
Через год, после первого укола Женя была в положении, долго просила об этом, как о самом главном для нее, для них обоих. Он не понимал настойчивости, претила сама процедура, неловкая, смешная. Она продолжала настаивать, упоминать об этом к месту и не к месту: как он не понимает, на свет появится наследник и продолжатель, родная кровинка, в конце концов. Странные звонки и отлучки прекратились волшебным образом, и ему вдруг понравилось желание жены. Ребёнок, как самый надежный рубеж обороны против всех его страхов. Дал согласие. Как бы не так, – усмехнулся Кракен. 
Врачи извлекли и отмыли на что-то годные спермии. Холод проник в ее чрево вместе с катетером. Медленно добрался до яйцеклетки, преодолел защиту – и начал делиться, множиться, словно вирус.  И он добавлял, новые порции, трехкратные дозы. Никому, ни во что не веря. Неожиданно понял, насколько боится не просто потерять ее, но остаться один, в том неизбывном существовании между пустым домом и холодом автоматических работников, которых сам и создал. Она одна вдыхала жизнь в его беготню, его работу, его заботы и чаяния, только она, как Маргарита, обретшая своего Мастера, пусть и ценой сделки с дьяволом. Ведь Женя сама подставляла руку, напоминала, когда он, мучимый остатками совести «забывал» вовремя сделать укол. Страх перевоплотился в навязчивый морок, панический ужас потерять все, что имел.
Или чего уже не имел. Одержимый, он выламывал крышку, тряся ящик Пандоры, в надежде, что ничего не упустит, что все выберется на свободу. Тряс, безудержно, неутомимо, и ковырял, выламывая ногти. Кажется, еще чуть, совсем немного.
В самом деле, совсем немного надо, чтобы поверить, что он вытряс все из проклятого ящика. Отбросить его и успокоиться обретенной надеждою. Хотя б на полгода, пока странная рассеянность, неловкое непонимание и удивительная беспамятность в самых простых вещах не обступили со всех сторон. Не его, Женю.
Море перестало пузыриться, замерло. Покрылось пленкой льда, желтого, незримого, казалось, просто штиль. Ничего страшного, всего лишь отсутствие ветра, он высоко, бушует в верхних слоях, но совсем немного подождать, спустится, и разгонит ночь.
Прибыли скандинавы, серые костюмы, тени вечной полуночи. У них проблемы, надо объединяться, уже выбран лидер, а поддержки, все нет. Народ удивительно крепок к зелью. Референдум в декабре, а весной выборы. Что если выбора не будет?
– Будет. Пандемия. Оставшиеся придут голосовать, – он не слышал ни себя, ни их. – Условный рефлекс населения выработается как раз ко времени. Пандемия начнется в декабре.
– Но референдум?
– Отмените. Совместите. Да плевать, что делать, главное, прививки, Ставиский вам объяснит.
– Вам хорошо, у вас нет выборов.
– У вас их тоже не будет. Выборы кончились. Все кончилось. Царствуйте вечно! – он не заметил, как перешел на крик. 
Когда она начала забывать, зачем пришла в комнату и робко путаться в словах, он решился выяснить, к кому тогда ходила. Жена переспросила несколько раз, тяжело осела в кресло, Арефьев заметил, как выпятился её округлившийся живот, как в одночасье поднялись и опустились под шелковым пеньюаром набрякшие груди, лишь дареные сапфиры таинственно поблескивали в ушах. Произнесла медленно: «В магазине… я что-то искала, а его не было. Ни в том, ни в другом. Нигде. Тогда ты разозлился, надо было найти», – с бессмысленным выражением на лице произнесла она.
Дождь ударил в окно, разгулявшийся ветер кружил по пустой дороге сломанный зонт, хлопавший оторванным от спиц полотнищем, точно чёрный ворон, вестник, не нашедший долгожданной земли. Арефьев огляделся, внезапно найдя себя с гудящей трубкой в руках. Грохот пронесся по небу, из него вдруг брызнуло огнем. Тьма накрыла Ершалаим.
Разжижение мозга, вероятно, осложнение после менингита, симптомы настораживают. Врачи уговаривали её сделать аборт, это бы помогло прожить дольше. Женя была неумолима, и, точно молитву повторяла: «Только бы доносить, только бы»…
Он немел, заходясь сердцем, бегал по врачам, выбирая лучших из лучших. Понимал, что никого не спасти. От первого укола да сегодняшнего дня полтора года. Лето, осень, зима, весна, снова лето и эта ненавистная осень. Он положил трубку.
Кризис случился на седьмом месяце беременности. Женя с воплем подскочила среди ночи, пожаловалась мужу, что приснился кошмар, и обмякла в объятиях. Потом был коридор больницы, бесконечная череда одинаковых дверей и новое невыносимое ожидание. По выражению лица вышедшего к нему врача, он понял, что услышит. Ребёнка не спасли, Женя ещё жива, только… мозг умирает…
Он не помнил, как схватил лекаря за грудки и оглох от собственного бессильного вопля. Затем ворвался в бокс. Женя лежала, незаметная под простынями, серое лицо, серое одеяло. Будто колыбель нового Кракена. Приглядевшись, увидел на месте щупалец сеть проводков и шлангов. Пальцы руки вздрогнули от прикосновения, на её мертвенно бледном лице мелькнула улыбка, та самая, как ей удалось сохранить, та, что…
Рука разжалась, но он ощущал, как глубоко внутри, спрятавшись под толстенным ледяным покровом, намороженным на Море Кракена, она улыбалась. Продолжала любить, – там, в самой глуби. Месяцы пребывания в искусственной коме, способной поддержать ее жизнь, ее любовь и преданность, ее незаслуженную нежность, столь бережно хранимую и поныне. Там, в метановой бездне.
А любил ли он сам? Если да, то когда? Когда ушло чувство, выдавленное заполонившим душу чудовищем, случилось то незаметное, неслышимое, неосязаемое, – опустошив его сердце, он перестал слушать и слышать ту единственную, что всегда верила и ждала.
Она искала осьминога? Какая насмешка, спрут давно был здесь рядом. Тихо вполз в её вену с первым уколом, приготовив избавление. От всего, от веры, от любви и от мук ожидания. От мук, он тоже нашел выход, такой простой и понятный, всё это время лежавший на поверхности моря, слитый воедино с ледяной коростой, под которой навеки замрёт и Кракен.
Может, ему повезёт, и сердце откажет раньше мозга, ведь был же приступ. Он подставил ноутбук. Теперь только одно. Вывести диаграммы и графики на экран. Достать ампулы из ящика, жгут. За окнами вновь громыхнуло. Какая щадящая казнь. Даже в этом он эгоист. Едва ощутимый укол и смотреть, смотреть, сосредоточиться на поставленных задачах. Отныне он будет счастлив работой до конца своих дней.
Ежедневно тройную дозу, и даст Бог, не увидит, как весной в саду перед домом расцветут заботливо посаженные её руками цветы. Случай с Женей далеко не единственный. Ещё один побочный эффект? Златой телец, сам того не подозревая, платил и за него.  И за все эти годы никто из власть имущих не отказался от внедрения отравы. Он не увидит, как спешно сворачивают поставки, закрывают исследования, пытаются выкрутиться, вывернуться из-под набегающего цунами, сообразив, наконец, чем на самом деле является его панацея от человеческих слабостей.
А  слабость человека в том, что он истово желает быть счастливым, вот только формулы счастья никто не изобрёл. И теперь вряд ли посмеет изобрести снова. Имя создателя препарата всплывет в первую голову, его сбросят, точно разменную карту, обвинив во всех грехах. Им невдомек, что приговор вынесен. Приговор самому себе. Приговор… Взгляд переместился, упал на замершую в рамке фотографию. Ту, на которую избегал смотреть весь этот бесконечный день, глядя в окно, просматривая бумаги  и данные на экране компьютера. Там Женя, уличному фотографу удалось запечатлеть в кадре притягательную прелесть её улыбки. Арефьев не хотел расставаться с ней ни на миг. Теперь уже не расстанется.
Звонок прозвучал ровно в шесть. Услышав знакомый голос, сиделка подобралась. Всё же один на один с распростертой на просторной кровати женщиной она провела два месяца, – и понимала, что скоро всё будет кончено, но всякий раз надеялась, не сегодня. Ей ещё нигде так хорошо не платили и потому, она ежедневно тщательно расчёсывала волнистые волосы, обрабатывала пролежни и следила за показателями приборов. Старалась, как могла. Сейчас часто кивала, выслушивая наставления главы семейства. Все документы давно готовы, заказано место на кладбище. Арефьев дивился непонятливости сиделки. Нет, он уже попрощался. Да, всё отключить. Сейчас же, он должен услышать это. Да… теперь слышит. Спасибо.
Нажав на отбой, профессор ощутил в груди непривычную пустоту и легкость, сел за стол и улыбнулся.

Конец сентября – середина октября 2012