Шорох пустоши

Елизавета Маслова
Текст написан на заявку №23 феста "Orig Reverse Bang" на сайте diary.ru
Автор иллюстрации: der BudaiIka

Примечания (пояснение к тексту):

Зурна; (буквально — праздничная флейта) — язычковый деревянный духовой музыкальный инструмент с двойной тростью, распространённый на Ближнем и Среднем Востоке, Кавказе, Индии, Малой Азии, Балканах, Средней Азии. Представляет собой деревянную трубку с раструбом и несколькими (обычно 8—9) отверстиями (одно из которых находится на противоположной остальным стороне). Диапазон зурны — около полутора октав диатонического или хроматического звукоряда, тембр яркий и пронзительный.
Цимба;лы — струнный ударный музыкальный инструмент, который представляет собой трапециевидную деку с натянутыми струнами. Звук извлекается ударами двух деревянных палочек или колотушек с расширяющимися лопастями на концах. Распространены в восточноевропейских странах, таких как Белоруссия, Молдавия, Украина, Румыния, Венгрия, Польша, Чехия, Словакия. Похожий инструмент встречается в Китае, Индии и других странах Азии.


***
Самые спокойные ночи – летние, когда вечер рыжим и алым стекает к горизонту, а уже позже, будто капли вечерней росы, сквозь темноту проступают мерцающие звезды. Если такая ночь застала вас под открытым небом, можно разжечь костер – островок закатного, чуть подрагивающего от дыма и жара неба, горящего на расстоянии вытянутой руки.
Пламя костра отражалось в ее сережке, растекаясь золотым по металлическому кругляшу и вкрапленным в него прозрачно-цветным камням. Она тряхнула головой, и закатно-синий камешек скрылся в тени медных волос.
Уже совсем отдаленно и глухо стрекотали последние вечерние цикады. Мир постепенно выцветал в тихое, рыжее и черное, будто укутываясь в шерстяной платок ночи и сумрака. Тихая ночь.
Я не знал, надо ли мне что-то говорить, и оттого просто лежал, подложив руки под голову, уставившись в небо. Мне казалось, будто я смог остановить время и оставил все где-то далеко внизу, а сам уже находился над землей – так, в этом темном, звездном и очень вечном небе, где время течет веками как секундами. Костер потрескивал, а она сидела молча смотрела на пламя, не двигаясь, а только время от времени смаргивая слезы, выступавшие от дыма, попавшего в глаза.
Я понятия не имел, что она делала в пустоши этой ночью. Хрупкая девушка, ведущая под уздцы лошадь с поклажей, набрела на мою стоянку всего несколько часов назад, и за это время мы не сказали друг другу почти ни слова.
Шелест высокой травы, качающейся от еле заметного движения воздуха, смешивался с потрескиванием костра в мягкое и нежное сплетение звуков. Летние ночи убаюкивают, успокаивают, ласкают тех, кто нуждается в утешении.
Она провела рукой по волосам, откидывая со лба прядь, и цепочки многочисленных браслетов на ее запястье тихо звякнули. Я повернул голову на звук и спросил глухим от длительного молчания голосом:
- Может, тебе стоит поспать?
Но она покачала головой, так и не отведя взгляда от пламени:
- Тихо.
Я лишь кивнул. Было ли это предложением заткнуться или простой констатацией факта, я так и не понял.
В такие ночи с окраин моего города доносятся тихие и легкие звуки цимбал, и музыка лениво плывет над городом, будто волшебное облако, колыбельная для тех взрослых, что еще не успели повзрослеть до конца. Когда я был ребенком, я часто вылезал из своей кровати по ночам, чтобы распахнуть окно и слушать эту бесконечную тихую музыку, сплетающуюся из далеких голосов, пения и шепота инструментов. Луна светила мне в лицо, а ветер из открытых ставен холодил босые ступни. И звезды были все те же – в переливающейся бархатисто-синей вечности.
Уже позже, когда обстоятельства вынудили меня переехать на окраину, я сам играл на флейте или чем-то подобном. Мой первый инструмент подарил мне Картр, когда нам было по семнадцать лет. В ту пору мы работали вместе, а после вместе шли по ночным улицам и занимали соседние лежаки в маленькой комнатушке, залитой лунным светом. Картр играл на цимбалах и ловко управлялся с бубном и кастаньетами, моим же уделом были чуть свистящие звуки самодельной – и оттого более нежной – зурны.
Музыка лилась через наше сознание, будто свет через церковные витражи – чистая и родная, пронизывающая тебя от макушки до самых пяток, наполняющая живительным и целебным сиянием. Иногда мы играли яркие мелодии, и от звуков пахло перцем и вином, а огненное дыхание опаляло щеки, руки, сжимающие инструмент, и внутренности – так, что сердце, казалось, тлело в груди, будто искра от большого и вечного, несгорающего костра.
Эта ночь странно подходила под то яркое и отчаянное настроение, что бушевало в нас тогда – отчаянное желание сгореть в музыке, воспламенившись, будто спичка. Но в пустоши уместнее молчать, а мелодия сама польется из рук, смешиваясь с ночным ветром в высокой траве.
Я сел, привыкая к теплой яркости костра, бьющей по глазам. Ее фигура в тени за дрожащим от тепла воздухом была нечеткой, сотканной из рыжего полумрака. Я мог разглядеть, как проворно движутся ее пальцы, колдуя над стеблями травы, сплетая из них что-то.
Я наблюдал за ней еще около двух минут, но так и не решился спросить, что это было на самом деле, и, в конце концов, оставив тщетные попытки рассмотреть что-то через пламя костра, полез в свою сумку, чтобы достать теплую куртку (становилось прохладно) и что-нибудь перекусить.
Зурна лежала на самом верху, закутанная в плотную ткань. Я давно думал о том, чтобы смастерить для нее что-то вроде чехла, но дальше замыслов дело пока не шло. Достав куртку и яблоко, я подумал было положить зурну обратно, но вместо этого стал разматывать ткань, обнажая светлое волокнистое дерево, переливающееся в отсветах пламени. Инструмент был теплым и чуть шершавым на ощупь и ложился в руку привычным весом.
Неожиданно по пальцам пробежало игривое желание: не сыграть ли. Разорвать эту пустоту и вечную тишину пустоши чем-то надрывным и лиричным, выгравированном где-то на нежной коже ладоней. Я погладил пальцами отверстия на корпусе. Единственным, о чем я жалел в тот момент, было то, что Картр был где-то далеко со своими цимбалами и кастаньетами. И бубном, конечно же, с его полупрозрачной упругой мембраной и золотом колокольчиков…
Я поднял глаза. Она смотрела на меня с тем же выражением, с которым недавно смотрела в огонь: вдумчивым и сосредоточенным, как будто я и мой инструмент были всем, что ее интересовало в тот момент. В ее глазах отражался огонь и, кажется, звезды. Отступать было некуда.
Говорят, что воины не имеют права обнажать меч, если не собираются в бой. Я в какой-то мере тоже чувствовал себя воином – достав зурну из ее кокона, я был не в силах сдержаться и не извлечь из нее звук.
Губы привычно обхватили мундштук, и я запел. Запел ли я, или заплакала зурна, или это пламя костра разбилось о мои пальцы, чтобы брызнуть искрами звуков в мерцающее росой небо – загадка. Пустошь и тишина разродились звуками, наполнив меня до краев, выплакивая мечты о несбывшемся.
Я вспоминал лунный свет, и то, как огни города казались мне, совсем еще ребенку, крупными желтыми звездами. Вспоминал руки матери и руки Картра, выстукивающие бешеную сердечную аритмию на беззащитной мембране бубна. Вспоминал, как впервые остался один в пустоши, вспоминал первый костер,… и в горле клокотало от невозможности запеть в тон музыке.
Я играл не для нее. Если быть честным, я вообще ни для кого не играл, я лишь отдавал дань инструменту – позволял ему говорить, смешиваясь с шорохом трав, пропитываясь звучной полынно-вересковой тишиной. Она не смотрела на меня – когда я на секунду поднял глаза, она продолжала плести что-то из травы, сокрытая пламенем догорающего костра и дрожащим ночным маревом.
Наверное, я выглядел сейчас так же – размытый силуэт черного и золотого, с блестящими от всполохов огня темными угольками глаз, наполовину затерявшийся в тени травы.
Я всегда играл подолгу – это было целым ритуалом, неизменным и неотвратимым, я просто не мог позволить себе сыграть несколько тактов и отложить инструмент в сторону. В свое время мы могли проводить ночи напролет, импровизируя, создавая неповторимое и оттого вдвойне притягательное музыкальное полотно. Картр смеялся, что это – наш способ медитации, и в любой ситуации мы всегда первым делом хватаемся за сплетение звуков и тишины. Картр…
Передо мной все еще плыли воспоминания. О туманном и сладком вкусе ягодного вина на языке. О любви. О неповторимом юношеском азарте – быть вместе от первой встречи и до последнего прощания. О скромной могиле в пустоши, к которой возвращаешься с неумолимой горечью в душе, и никогда не подходишь, будто вся пустошь – пристанище души, свободной, как ветер, играющий с твоими волосами.
Я заметил, что она спит, только когда прозвучал последний звук – тихий и тонкий, растворившийся в ночном монохромном сумраке.
Ее дыхание было легким и поверхностным, как бывает у детей после долгого дня игр. Медные волосы рассыпались по сумке, на которую она положила голову, а синий камешек в сережке подмигивал звездам, отражая их далекий лукавый свет.

Утро в пустоши – это магия пробуждения и спокойствия. Пустошь, с ее бесконечным небом, по которому бегут облака, с ее бесконечным морем травы – высокой, сухой и холодной, в котором, будто облака, снуют овцы…
Когда я открыл глаза, первым, что я увидел, было пепелище вчерашнего костра – зола и уголь, разметавшиеся по сухой и обожженной земле, свидетели того, что еще недавно была ночь, плотная и густая, как шерстяная шаль женщины, просящей милостыню.
Я сел и пригладил волосы, после сна обыкновенно встопорщенные, пахнущее дымом костра и чем-то, что может дать только пустошь, одернул куртку и осмотрелся. Она стояла около своей лошади и гулила что-то ласковое, поглаживая расседланное животное по храпу. Ее цветная юбка зацепилась за какое-то жесткое растение, и теперь открывала босые ступни и лодыжки, увитые браслетами и ткаными лентами. Чешки остались на том месте, где она сидела вчера ночью.
- Доброе утро.
- Доброе, - голос со сна все еще оставался немного грубым и гортанным, будто прибой перекатывал гальку прямо у меня в горле.
- Ты красиво играл сегодня ночью, мне жаль, что я заснула и не смогла дослушать.
- Ничего страшного, - я поднялся с лежака, оправляя одежду. Рядом с сумкой нашлось яблоко, которое я вчера так и не успел съесть. Достав перочинный нож, я отрезал половину и протянул ей, откусывая изрядный кусок от того, что осталось. Она приняла яблоко, поблагодарив меня пожатием теплой и мягкой ладони. Отрезав еще кусочек, она протянула его коню, и тот благодарно схрумкал лакомство.
- Если ты хочешь добраться до людей засветло, тебе надо выехать совсем скоро – до ближайшей стоянки несколько часов езды. Я покажу направление. В деревне раздобудешь еды и накормишь лошадь. Дальше дорогу покажут.
- Спасибо, - она немного помолчала, - а куда идешь ты?
- К горизонту,- я пожал плечами, - Мне без разницы, куда идти. Я хожу по деревням, вырезаю игрушки из дерева, плету куклы, играю на улицах… Потом возвращаюсь на пустошь. Только зимую в городе, там теплее.
- Понятно.

Когда мы уходили со стоянки, был уже полдень, и по изумительно ясному небу скользили целые флотилии облаков, расправивших свои белые паруса. Ветер волновал траву, превращая ее в море, утекающее из-под наших ног, по дну которого стелилось покрывало песка, земли и колючих растений, цеплявшихся за одежду. Эжен шла, подобрав подол юбки, и браслеты ее бряцали при ходьбе, наполняя тишину пустоши звуком – сиюминутным и жизненным. Впервые за долгое время я чувствовал себя живым в этом бесконечном пространстве травы, неба и облаков, куда бежал, и которое звал домом. Солнце смотрело на меня ласково и покровительственно – холодное и мягкое, похожее на искру от костра, улетевшую в небо и разгоревшуюся там, раскалившую небо добела.
Мне было спокойно. Зурна нашла наконец-то свое место в сумке – теперь ее плотно облегал небольшой плетеный чехол из бечевки и сухостоя. Я не умел плести такие, но думал, что скоро научусь: для бродяги ни один навык не бывает лишним.
Уже позже Эжен смотрела долгим и внимательным взглядом на то, как я устраивал под одиноким деревом что-то вроде последнего алтаря - из белой ткани с пятнами от вина, выпитого девять лет назад, бубна с немного заржавевшими колокольчиками и нескольких браслетов из ракушек и бусин. Мы оба молчали, и природа прекрасно обходилась без нас: стрекотали кузнечики, где-то в отдалении свистели птицы, будто окликая друг друга. Близилась следующая ночь – всему свое время, свои сроки.

Летние сумерки в пустоши стремительны и величественны – они приходят просто потому, что приходят, и разделяют весь мир на серебряно-серое и темное. Будто где-то в глубине этого моря зарождаются волны необъяснимой магии. Каждый раз, стоит мне зайти в пустошь, я слышу перезвон цимбал, будто это звезды, пока еще неразличимые в закатном свете, звенят, как монеты в кошеле… И музыка эта манит меня, увлекая за собой. Мимо пролетают года, но это остается неизменным.
Звуки здесь разливаются, подобно свету и ветру, как священные песнопения, даруя жизнь в неге тишины и покоя и отбирая ее в чахоточном кашле и стонах боли. Пустошь – это целый мир музыки, где она звучит, рожденная в шорохе вереска, запахе полыни и влаге утренней росы – как аллилуйя или реквием, литургия или пастушья песня.
Стоит мне остаться одному, и я вижу силуэт с поднятыми над головой руками, сжимающими кастаньеты, или наоборот – сидящим, скрестив ноги, и зажав ими перкуссию… Он в каждом тлеющем угольке костра, в каждой ноте, что я извлекаю из зурны, вдыхая в нее жизнь, как он когда-то вдохнул в меня.

Пустошь навеки проросла в меня. Даже если я ухожу, я всегда буду возвращаться.
Если вы когда-нибудь увидите женщину в цветастой юбке, что плетет браслеты из сухостоя, а рядом с ней, неприкаянная, будет лежать зурна…
Вы поймете, где меня отыскать.