Шохи Зинда

Дмитрий Липатов
Шох-и Зинда – «живой царь».

Легенда гласит, двоюродный брат пророка Мухаммеда – Кусам ибн Аббас, утверждая в Самарканде ислам был ранен и спрятался от неверных в колодце.

Не многим во все времена выпадала честь встретиться со святым. Кто-то после разговора с ним ослеп, кто-то умер.

Не оскудела земля порядочными людьми и в наше время.


Глава 1.


В N-м отделении милиции города Самарканда, в кабинете начальника майора Бахадыра Т. сидели двое.

Сам начальник, видный мужчина лет сорока, небольшого роста, лысый, с суровым взглядом и густыми нависшими бровями, и рядом, на диване у окна, сержант Акмал Ибрагимов, молодой, высокий, худой, нервно теребивший пуговицу на кителе.

На стене висел огромный портрет президента Узбекистана Ислама Каримова, подаренный начальнику художником Алишером, его одноклассником. В углу — холодильник, сейф и большой напольный вентилятор, который едва справлялся с августовской жарой.

Глядя на вытянутое лицо Акмала, начальник отделения подумал, человек с таким лицом должен писать стихи о любви, вечности и красоте где-нибудь в парке под двухсотлетней арчой, а не безобразничать в общественных местах.

Покрытые сединой виски, огромный лоб сержанта плавно переходил в небольшую залысину. Карие глаза смотрели прямо, черные густые усы скрывали шрам над верхней губой. Его голос, наглый взгляд и раскатистый хохот говорили о безразличии ко всем жалобам потерпевших в его адрес.

Первым в руках у начальника лежало заявление от рабочих зоопарка, приехавшего неделю назад в Самарканд из Казахстана. Зоопарк, расположившийся в ЦПКиО имени Горького, своими запахами и лицами персонала, не отягощенными интеллектом, оставлял не самые приятные впечатления у посетителей, но ничего противозаконного в этом не было.

В заявлении, написанном на русском языке, говорилось: сержант Акмал И., прошедший в ночь на 6 августа в зоопарк, насильно накормил бананами и напоил водкой сначала четырех горилл, а следом двух рабочих зоопарка, наводивших порядок в клетках у обезьян.

 «Милиционер,— писали в заявлении рабочие зоопарка,— стуча резиновой дубинкой по клетке, в которой находились рабочие вместе с гориллами, подавал каждому стакан водки с бананом и кричал: — Граждане маймуны, поздравляю вас с днем защитников животных! Кто не будет пить или есть,— продолжал страж порядка: — угодит в карцер. А то ишь придумали — платить не будем. Куда вы денетесь».

Мы, нижеподписавшиеся,— читал дальше начальник,— обеспокоены не столько поведением милиционера Акмала И., сколько тем, что день защитника животных будет через два дня и примеру дебошира могут последовать и другие, а непьющих горилл в нашем зоопарке осталось всего три, включая зам. директора зоопарка. Мы требуем принять незамедлительные меры».

Майор прочитал еще раз заявление от рабочих зоопарка, улыбнулся над опиской о зам. директора, затем медленно перевел взгляд на сержанта.

Акмал, пожимая плечами, оправдывался перед командиром:
— Какой зоопарк, уважаемый Бахадыр? Какие бананы? Ака-джон, по-вашему, я рабочих и крестьян от обезьян не отличу? — с обидой в голосе отвечал Акмал:— Да, не отличу. А вы их видели? — неожиданно обратился сержант к начальнику, понимая, лучшая защита — нападение.
— Кого видел? — с недоумением спросил Бахадыр.
— Казан мой для плова,— сделав робкую попытку перевести разговор в другое русло, Акмал начал с упоением рассказывать о том, как пахнет вековой казан из литого чугуна, доставшийся ему от прабабушки:
– Этот заиндевевший от древности предмет, словно «преданье старины глубокой», познавший на своем веку раскаленное масло всей необъятной Азии, ароматный курдючный жир и сладкую баранину.

Словно вобравшая в себя запах горных лугов Аман-Кутана юная девушка с молодой, слаборазвитой грудью стал таким же пахучим, аппетитным и бессовестно нагим. Как жарится, шипит лук в казане. Плавают и похотливо переворачиваются с боку на бок огромные сахарные куски баранины в кипящем масле, будто зрелые мужчины в девичьей невинности, облепленные пузырьками нежности и сладострастия.

Мне станет очень грустно, дорогой Бахадыр-ака,— продолжал сержант,— если мои откровенные чувства не возбудят в вас созерцание настоящей красоты, а не чтение пошлых заявлений

Начальник отделения, не сводя глаз с сержанта, сглотнул слюну, посмотрел на часы: «Одиннадцать. До обеда час»,— и перевел взгляд на график дежурств отделения, лежавший под стеклом.

Листовка с изображением небритого мужика, гласила «ВНИМАНИЕ! РОЗЫСК!».

Речь сержанта сбила его с толку: «Эта девушка с грудью, как он назвал ее грудь? Казан, причем здесь казан? Пожалуй, от баранины я бы не отказался»,— думал он. Речь Акмала. пьяные рабочие из зоопарка с обезьянами — не могли уместиться в голове Бахадыра.

Сжав руками виски, он остановил свой взгляд на фотографии пятилетней давности, стоявшей на столе. Чем больше майор всматривался в нее, тем легче ему становилось. Его унесло от раздолбая сержанта, которому он симпатизировал, в снежную, безмолвную пустыню Сургута.

Глава 2.

На фотографии среди заснеженных просторов, двух автомобилей и лошади стояли трое мужчин. Он, его друг и одноклассник Зохир, в теплых куртках с надписью «Газпром», и местный житель Василий в тулупе.

Зохир, работавший в в Сургутгазпроме какой-то шишкой давно приглашал Бахадыра в гости. Оплатив ему билет на самолет в оба конца, целую неделю кормил, поил и возил Бахадыра по Сургуту так, как могут встречать и угощать только в Самарканде.

Поначалу Бахадыр чувствовал себя неловко из-за стоимости билетов. Чтобы купить их, Бахадыру пришлось бы работать года два, с его майорской зарплатой. Постепенно, увидев, на какую ногу живет друг, расслабился и получал огромное удовольствие от увиденного.

Севером его удивить было нельзя. Срочную службу в Советском Союзе он проходил на Дальнем Востоке. Зима, увиденная из салона огромного и дорогого внедорожника, отличалась от той, которую он видел с вышки зоны строгого режима под Магаданом.

В последний день перед отлетом Зохир повез Бахадыра на газовое месторождение, расположенное недалеко от Сургута. Возвращаясь под вечер, увидев возле очередной деревни необычайно яркую и выразительную картину, остановились.

В образовавшуюся брешь тумана, вырезанную, словно ножницами, ярким пламенем лились огненные лучи заходящего солнца. Растопив морозный воздух, сковавший все вокруг, солнечный поток высветил на земле яркое пятно.

Вид светящейся окружности на земле под куполом небосвода напомнил одноклассникам цирк. Зохир попытался даже просигналить «Парад алле». Но после первых звуков гнусавого сигнала свежей, дизельной «тойоты вспомнил, японский клаксон мог отпугивать только собак. Даже бабульки, переходившие дорогу в неположенном месте, услышав его, не бежали сломя голову, а останавливались как вкопанные и смотрели почему-то вверх.

Под куполом небесного цирка на импровизированной арене стояли трое: гнедая лошадь, запряженная в сани, русский мужик в тулупе и метрах в пяти у забора убитый бездорожьем автомобиль «запорожец» грязно-ржавого цвета.
Посмотрев с улыбкой на эту троицу, потом на панель приборов своего
«звездолета», Зохир, сказал:

— В этой цепочке развития средств передвижения человека не хватает одной детали — моего автомобиля. Давай сфотографируемся на память. Я даже название придумал фотографии «Три ступени, от низшего к высшему».
— Не понял? — переспросил Бахадыр.— В смысле от русского к двум узбекам?
— Ну ладно тебе, юморист,— смеялся Зохир,— Я имел в виду лошадь, «запорожец» и «круизер».

Накинув куртки, выйдя из машины, они в момент ощутили на себе всю прелесть морозного северного вечера. Холодный воздух, обжигая гортань, легкие, вырывался изо рта наружу густым дымом, словно из ствола артиллерийского орудия. Создавая в груди впечатление горящего бенгальского огня.

Человек, которого друзья по ошибке приняли за русского, напоминал оленевода Бельдыева из монолога Хазанова. Круглое и плоское как средняя сковорода лицо, на котором в виде двух щелей красовались глаза, расплющенный нос, тонкие губы, маленький рот, редкие усы с сосульками и бородка.

Борода его тонкой полоской, тянулась от середины нижней губы к подбородку, как у мушкетера, и создавала впечатление принадлежности субъекта к творческой деревенской интеллигенции. После первых услышанных слов из его монолога все встало на свои места.

Мотнув головой на приветствие друзей, оленевод прямо как в анекдоте начал задавать им вопросы и сам же на них отвечать. Друзьям казалось, что в его речи обязательно, как и в анекдотах, должно было быть слово «однако», но они ошибались. То, что заменяло это заезженное слово, было еще более непонятно и шокирующе.

Вот, например, пара предложений-перлов, услышанных ими:
— Ну чо, бл...дь самотак, нах...я приехали? Понаехали, бл...дь самотак, русским людям, бл...дь самотак, жрать нечего, оленей нет, бл...дь самотак, тюленей нет них...я…— тут он слегка призадумался, но Зохир, умирая со смеху, помог ему со следующим словом, сказав: «Бл...дь самотак».

— Да,— сказал оленевод, махнув головой, и погнал дальше.

Пока Зохир наслаждался северным беззубым «сиянием» оленевода, Бахадыр куражился над «запорожцем». От души насмеявшись, вспомнив родную школу, ансамбль «Ровесник», в котором Зохир играл на «басухе», а Бахадыр на барабанах, «запорожец» математика Алхазова — «Хазю», руководителя ВИА, сфотографировались и сели в машину. Весь путь до аэропорта они ржали, как два сивых жеребца, увидевших молодую кобылу, и с губ постоянно слетало «бл...дь самотак»...

Долго не могли понять жители деревни близ Сургута после отъезда гостей, что означают четыре больших буквы «ХАЗЯ», вырезанные ножом на ржавом капоте «Запорожца».

Кто-то из деревенских, кто пограмотней, говорил, что сюда переезжает Харьковский Авиационный завод, кто-то — что на этом месте будет строиться Ханты-Мансийский автомобильный завод и «ХАЗЯ»,— название нового автомобиля.

Еще дольше смотрела деревенская гнедая лошадь, запряженная в сани, хлопая своими огромными ресницами на зеленую, замерзшую лужицу из-под насвая у «запорожца», пока русский мужик с лицом оленевода Бельдыева не натянул поводья и не крикнул: «Ну, х...ли уставилась, бл...дь самотак. Но-о-о. Пошла».

Глава 3.

Прилетев после двух пересадок в Самарканд и выйдя на службу, еще целый месяц Бахадыра преследовала эта фраза. Сослуживцев иногда шокировал внезапный смех начальника, неожиданно вспомнившего что-то.

После беспричинной радости на него вдруг наваливалась грусть, и он вспоминал аэропорт и отлет в Сургут.

Бахадыр, читал у кого-то из русских классиков, что гордое ощущение одиночества, когда тебе кажется, что на всей земле, во всей вселенной существуешь только ты, доступно только русским людям, у которых мысли и чувства так же широки и безграничны, как их равнины и леса. Но что тогда ощущал он, летя над Узбекистаном в Сургут?

Сердце его замирало на секунду и мощными толчками выпрыгивало из груди. Он даже отвернулся к иллюминатору, чтобы рядом сидевшие люди не видели его плачущего лица и сочившихся из всех щелей его души чувств.

Ему казалось, что он — часть огромного куска чего-то близкого, родного, возвышенного, счастливого и в то же время один на всем белом свете и безвозвратно теряет эту близость.

Ощущение было смешанное, и измерить его шириной и безграничными лесными просторами он не мог. Мерилом этого чувства являлась глубина его души. Весь мир, всю вселенную, а не только поля, леса и бескрайние снега можно уместить в своей душе.

Стюардесса, сочная девушка в годах, оценив размеры душевного переживания, и отсутствие обручального кольца у пассажира, принесла ему двойной порцион шампанского. Бахадыр знал, что нравится женщинам, что-то было в его глазах пронзительное, сильное, чарующее. Он иногда пользовался своими чарами, но в допустимых семейным бюджетом пределах.

Отведя взгляд от фотографии, Бахадыр вспомнил, что находится в своем кабинете и напротив него на диване сидит его подчиненный Акмал, и его надо наказать каким-нибудь образом. В голову ничего, кроме как: «Будешь дежурить все выходные»,— не приходило. «А на дежурстве, товарищ майор, в зоопарк разрешите сходить?»,— еле сдерживаясь от хохота, спросил Акмал. «Пошел вон»,— так же смеясь, ответил ему майор и посмотрел на часы: «Половина первого. Зоопарк зоопарком, а обед по расписанию».

Выйдя из кабинета, Бахадыр пошел обедать. Купив свежую газету в ларьке недалеко от отделения,  он направился через сквер, мимо монумента «Свобода» в шашлычную к Гафуру.

Не то чтобы у него был самый вкусный шашлык в центре, нет, просто Гафур был немного обязан Бахадыру. Гафур был на два года моложе его и они учились в одной школе. Бахадыр «крышевал» Гафура по знакомству. То с налоговой договорится, то с бандюками вопросы порешает, а иногда и в хокимияте района слово замолвит: «Свой шашлык,— как иногда шутя говорил Бахадыр: — я отрабатываю».

С одной стороны, Бахадыр понимал, некоторые поступки не совместимы с его работой, поступать надо по совести, как велит сердце. С другой стороны, все это просто слова. Когда дело доходит до семейного благополучия в последнюю очередь задумываешься о высоком.

Но, все же заметил, если для принятия судьбоносного решения его мозгу нет даже доли секунды для обдумывания, решение он принимал сердцем. Поэтому начальство его побаивалось, и как следствие — заминка с очередным званием и должностью.

Бахадыр часто анализировал отношение к жизни своего отца, которого очень уважал за принципы. Пройдя Великую Отечественную войну кинооператором и получив тяжелейшее ранение, отец поздно обзавелся семьей.

К тому времени, когда Бахадыр начал задумываться над этим, он проживал уже в суверенном государстве. Былое влияние когда-то правящей партии не просто ослабло, исчезло совсем. Настоящих коммунистов, не было ни тогда, ни сейчас. Он сам, если честно, не очень-то верил в мир во всем мире, в принципы коммунистической морали. Твердо был уверен только в одном: основа человеческих взаимоотношений — это уважение.

Бахадыр с улыбкой вспомнил высказывание первого своего пойманного уркагана, которого выследили и обложили всем отделением в трущобах за железнодорожным вокзалом. Худой, с разбитым лицом, он сидел нога на ногу в кабинете и, нагло улыбался пустой амбразурой вместо зубов.

Растопырив пальцы и демонстрируя наколотые на них перстни, еще сильнее посиневшие от холода, урка говорил: «Начальник, есть уважение — есть базар, нет уважения — и базару, соответственно, тоже».

На первых этапах своей службы Бахадыр еще мог разделять правду и ложь. Постепенно увязая в обыденности этих чувств, для него невозможно было смириться с мыслью, что всю оставшуюся жизнь он погрязнет в тесном кругу лжи, где в затылок ему дышали его же сотрудники.

Ему становилось страшно. Постепенно майор нашел в своей душе силы, которые не давали снизить планку человеческой морали до такой глубины, опустившись на которую утратился бы смысл жизни вообще. Он нашел внутри себя некую философскую глину, и словно старый гончар, лепил из нее жизнь прямую, а не горбатую.

И она постепенно начинала казаться ему наполненной смыслом.
После шашлычной он направился в сквер в то место, где сходились все аллеи сквера. Метрах в двадцати от Вечного огня благоухала большая клумба, напротив которой стояло несколько скамеек.

Он сел, под тенью огромного тутовника. Рядом стояла еще одна скамья, но сидеть на ней было невозможно, вся она была покрыта раздавленными ягодами тутовника.

Ничего с тех пор, как он со своими одноклассниками бегал среди этих зеленых насаждений, не изменилось. Это был самый поэтический уголок в сквере. На этой скамейке, будучи учеником 7-го класса, он первый раз поцеловался. Здесь проходил внешкольный «сходняк» Отсюда хорошо просматривались все входы в сквер. Отчетливо виднелся монумент «Свобода», построенный в начале века пленными австрийцами.

Памятник представлял собой постамент кубической формы. Установленная на верху ротонда, завершалась куполом со скульптурой молодой женщины. Ее правая рука была поднята вверх, в левой девушка держала разорванные оковы.

Ниже статуи по углам постамента находились фигуры голых детей с поднятыми вверх руками. Ярусом ниже по углам расположились фигуры рабов. Все, как один, сделанные из черного чугуна.

На северной и южной плоскостях, свинцовыми буквами были выложены надписи на русском и узбекском языках: «Товарищи, помните, что мы погибли верные заветам революции и свободы». Заканчивались слова куплетом из революционной песни «Вы жертвою пали в борьбе роковой».

После открытия обелиска свинцовые буквы были похищены. В шестидесятые годы их заменили надписями на мраморных плитах. Завершал архитектурный ансамбль невысокий постамент с чашей, внутри которой полыхал Вечный огонь.

В 10-м классе Бахадыр даже влип в нехорошую историю, связанную с этим памятником. Одному из одноклассников Мишке П. он проиграл в карты желание. Здоровый, сильный, ухлестывающий за сестрой Бахадыра Мишка слыл человеком, у которого в уме и душе все было просто и ясно.

Если он работал, так работал как вол. Если пил, так на утро никогда не болела голова. Если дрался, так дрался вдрызг: или его или противника. Если любил, так любил и к тому же был дерзок. Только вот с учебой у него не ладилось.

Долго не думая, Мишель, посмотрев на обелиск, ровным голосом произнес: «Отпили палец вот этому рабу»,— и показал на одну из фигур. По его смеху Бахадыр понял, отпилить ему хотелось что-то другое, на скульптуре чуть выше.

Предприятие было рискованное: политику бы уже не пришили, не те времена, а за хулиганство, если поймают, придется отдуваться. Бахадыр не боялся и за слова отвечал. Правда, давал себе зарок не играть в карты вообще, а в особенности с такими, как Мишка. Который мог всю ночь играть в секу с какими-то уголовниками на Панджабе, остаться целым, и с деньгами.

Мишка однажды прикололся над группой иноземцев, осматривающих памятник. Почуяв свободные уши, Мишель начал объяснять иностранцам на пальцах, что никакой это не монумент, а фонтан «Писающие мальчики».

Показывая на газовую трубу, по которой якобы шла подогретая огнем вода к «фонтану», он так разошелся, что начал рассказывать о политической подоплеке обелиска. О том, что вода, якобы лившаяся из мальчиков: «Сами знаете откуда,— обращался он к экскурсии, подмигивая и, приставляя к своему телу согнутый палец: — мощной струей стекает на спину рабов, смывая тем самым с них, как бы с нас, оковы рабства».

Туристы мотали головами, смотря на непонятно откуда взявшегося экскурсовода, пока не появился хмурый чекист в кепке. Сотрудник зыркнул на Мишку и сказал ему по-русски, не обращая внимания на открытые рты туристов: «Щас кто-то станет какающим мальчиком, если не уйдет».

Целую неделю Бахадыр готовился к ампутации. Несколько раз ощупывал и осматривал ноги раба, понимая, что чугунного пальца он при всем желании не отпилит. Ему нужен был кусочек, хоть с крысиный ноготок, только чтоб Мишка отстал. Он плохо спал, и ему все время снился один и тот же сон.


Глава 4.

Звездная ночь, огромная луна на небе, легкий ночной ветерок слегка раскачивает ветки деревьев, мрачная тень от которых тянется к Бахадыру будто щупальца осьминогов. Он стоит один в сквере, напротив памятника, с которого, судя по притоптанной траве и глубоким человеческим следам, ожили, спрыгнули и ушли все скульптуры, стоявшие на монументе.

Тумба с чашей, где горел огонь, была сдвинута в сторону. На том месте, где она стояла, зиял глубокий колодец с уходившей в его недра веревкой. С подставки слезла часть светлой краски, и Бахадыр обратил внимание на ее почерневшие углы.

Бахадыр заглянул в колодец. Его обдало могильным холодом склепа. Глубоко внизу на одной из стен ямы плясали человеческие тени от костра. Бахадыр положил ножовку на землю и, держась за узлы, завязанные на веревке, начал спускаться вниз.

 Минут через пять ноги его коснулись земли, и он увидел тоннель, прорытый в сторону, в конце которого мерцало пламя костра. Легкая дрожь, холод подземелья и страх не остановили Бахадыра, любопытство взяло верх. Он пошел к огню. Ничего сказочного в тоннеле не было, обычная старая шахта, уставленная на всем своем протяжении гнилыми деревянными подпорками. С потолка капала вода.

Бахадыр заметил, что в том месте, где горел костер, было что-то вроде небольшой пещеры. Вокруг жаркого кострища, сидело четыре старика. На их черных и угрюмых лицах ярким светом плясали языки пламени.

Справа, метрах в пяти, находилась женщина, водившая хоровод с четырьмя мальчиками, такими же черными, как она и старики, взявшимися за руки и ходившими по кругу нагишом.

Рядом с костром на старой покосившейся тахте, подперев голову правой рукой, лежал старец в белой блестящей одежде. Если в стариках, женщине и детях Бахадыр узнал скульптуры с монумента, то старец в белых сияющих одеждах вызвал у него неподдельный интерес.

Старец, заметив подошедшего Бахадыра, вопросительно посмотрел на стариков. Когда те кивнули ему (напоминая тем самым, что недавно был разговор именно о нем), начал с интересом рассматривать вновь прибывшего, тощее тело которого было одето в белую футболку, слегка расклешенные брюки.

Бахадыр осознавал, все, происходившее с ним в данный момент,— сон или сказка. Он даже не пытался себя ущипнуть, понимая, чугунные скульптуры с монумента не могут сидеть у костра и тем более водить хороводы, и он уже где-то видел этого старца или слышал о нем. Будучи воспитанным юношей, он приложив обе руки к груди поклонился, приветствуя находившихся в пещере.

Умный, выразительный, словно высеченный из мрамора лик старца и острый
взгляд его глаз, в которых были видны отблески искр костра, заставили Бахадыра измениться в лице. От внезапно осенившей мысли Бахадыра бросило сначала в жар, потом в холод. Он узнал старца. Шрам на шее, сияющие одежды. «Как я сразу не догадался»,— подумал Бахадыр, и ноги, подкосившись, сами поставили его на колени перед святым.

В пещере находился двоюродный брат Пророка — Кусам ибн Аббас, известный смертным как Шохи Зинда. Старец внимательно осмотрел Бахадыра и начал свою речь тихим голосом, показывая одновременно рукой, чтобы Бахадыр встал:
— Знаешь ли, юноша, что ты — второй молодой человек, за сотни лет удостоившийся увидеть меня? Первым был...— святой, забыв имя юного джигита, того, кто первым из зеленых юнцов увидел его, снова повернул голову к старикам, и один из них, поняв с одного взгляда святого, что ему нужно, произнес:

— Хида, его звали Хида.

— Мне даже не хочется произносить его имя,— продолжал святой.— Его привела ко мне алчность. Ему было обещано бессчетное богатство, почести и слава за какое-либо известие обо мне.

И он рассказал о дворце, похожем на дворец персидского царя Фаридуна, украшенный снаружи и внутри драгоценными камнями и отштукатуренный расплавленным золотом. Об изысканном золотом троне, о громадных садах, каких не было на земле.

О ручейках, берега которых были покрыты вместо камешков изумрудами, рубинами, о бессчетном количестве чудных птиц и табунах лошадей, седла которых были украшены золотом. Но оглянись вокруг, отрок, дворец мой — эта сырая пещера, трон — старая тахта, которая меня-то с трудом выдерживает, ручьи мои — смрад, льющийся на мою голову от живущих там, наверху. Из чудных птиц — летучая мышь, такая же старая, как мир, прилетающая иногда ночью.

Кони? Если этих старых рабов принять за лошадей, то их у меня четыре. Представь на минуту, юноша, что там, наверху, тебя ждет с известием обо мне великий правитель, бесстрашный и жестокий, коего не видел свет. Ты расскажешь о нищем жилище с рабами у костра и женщиной, которая хороводит с детьми уже который год, или же произнесешь ту речь, которую высказал твой предшественник?

Внимательно слушая хазрата, Бахадыр не мог пошевелить и пальцем. Тело его будто сковали цепями. Несмотря на прохладу, ему стало душно. Не хватало воздуха, чтобы вдохнуть полной грудью. Он понял, надо отвечать на вопрос святого. Кашлянув пару раз в кулак, Бахадыр произнес:

– О хазрат, если бы я знал, что меня и моих потомков постигнет такая же участь, какая постигла Хида и весь его род, то в твоей конюшне прибавился бы еще и жеребец. Мне пришлось бы провести у этого костра всю оставшуюся жизнь.

– Неужто ты думаешь,— улыбнувшись, заговорил святой,— что это я ослепил Хиду и его потомство? Мой мальчик, и чему вас учат в медресе? Зачем мне, святому, прикоснувшемуся своим сердцем и умом к истине, нужно марать руки о смертного, недостойного даже моего следа на песке? Аллах свидетель, он и весь его выводок ослепли от жадности и не без участия правителя.

Но мы отвлеклись,— продолжал хазрат.— Ты умен, не жаден и, судя по всему, к славе относишься безразлично, так зачем же ты пришел?

– Я имел неосторожность дать слово другу,— начал Бахадыр, но хазрат перебил его:

– Какая же это неосторожность — давать слово, да еще и другу. На то он и друг, чтобы давать ему слово.

– Не совсем так,— набравшись смелости, Бахадыр выпалил как на духу,— я, дал слово отрезать палец вот этому рабу,— закончил Бахадыр, показывая на раба, сидевшего у костра.

Хазрат на минуту задумался, оглядел стариков, посмотрел на хоровод у стены и спросил:

– Как зовут твоего отца? Кто он?

– Его имя Джафар, он учитель.

– Интересно. А почему бы тебе не отрезать палец у раба, принадлежащего твоему отцу?

– О, святейший,— еле слышно заговорил Бахадыр, прикладывая левую руку к груди.— У нас нет рабов. То есть не только у отца их нет, а вообще их нет в государстве почти сто лет.

Хазрат снова улыбнулся и, поглаживая левой рукой свою седую бороду, заговорил:

– Где есть правитель, там всегда есть раб. Иногда люди не догадываются, что они рабы и живут в своем неведении до конца дней своих, думая, что воспитали своих детей такими же свободными, как и они.

Сказав эту фразу, хазрат какое-то время молчал. Только по его зрачкам, то ссужающимися, то расширяющимися, можно было судить о глубине его мыслей, в которых перед его глазами мелькали события, правители, города.

Он видел себя то молодым, слыша слова брата: «Нет Бога, кроме Аллаха», то уже взрослым, будучи хокимом Мекки, отправленным в Самарканд защищать там словом и делом ислам. То в соборной мечети Басры при отречении аль-Ашари от мутазилитов, постигая духовную реальность путем веры и разума. То познавая четыре смысла каждого стиха Книги, слушая зятя Пророка.

Вспомнил имя — Джафар — отца дерзкого мальчишки, посмевшего потревожить его в своей обители, в памяти его возникали образы многочисленных сектантов, появившихся после смерти шестого имама — Джафара аль-Садика.

Сподвижники Пророка в шерстяных плащах, постоянно пребывали в размышлениях о судном дне и «божественном огне, снедающим человека целиком». Благородного Имама Ахам абу Ханифа в своей любимой накидке из горностая, оглашавшего двенадцать пунктов Вероучения незадолго до своей смерти.

И все это наследие стояло в глазах хазрата. И охранял его один из Избранных, и пока он здесь, на этой старой тахте, никогда Кааба не исчезнет, никогда страницы Корана не станут просто белой бумагой, и никогда не погибнет произнесший имя Аллаха.

Из простых людей хазрат вспоминал только еврея, прибывшего в Самарканд из Китая для строительства водопровода. Системная водяная магистраль была сделана из свинца, наподобие римской; «китайский еврей» — более смешного словосочетания он никогда не слышал.

Он всегда вспоминал мастера, когда спотыкался о кусок свинцовой трубы, лежавшей в одном из углов пещеры.

В это время в пещеру, хлопая крыльями, больше похожими на отвисшую с передних конечностей кожу, влетала летучая мышь. Она облетала пещеру. Задержавшись на долю секунды над Бахадыром, мышь, повисла в темном углу пещеры, издавая при этом звук, похожий на человеческий выдох облегчения «Ну наконец-то я дома». «Я дарю тебе этого раба,— гулко гремел в пещере голос хазрата,— Можешь отрезать ему даже голову...».

Пещера начинала потихонечку растворяться: сначала исчезал костер, за ним хоровод с детьми. Испарялись старики и тахта. Хазрат висел какое-то время в воздухе и тоже пропал. Бахадыр просыпался и судорожными движениями рук начинал искать вокруг себя ножовку. Однажды утром он случайно увидел свое отражение в зеркале трюмо, и ужаснулся увиденному... «С этим надо заканчивать и прямо сегодня»,— подумал он.

Бахадыр снял фуражку и положил ее рядом с собой на скамейку, отдав на растерзание солнечным лучам свою лысину. День был жарким, не было ни ветра, ни пыли, ослепительное горячее солнце било в глаза.

Неподвижный и раскаленный воздух тормозил все процессы в организме. Мысль шла с трудом, но лицо его при этом сияло от счастья. Было в этом сиянии что-то детское, бесхитростное и доверчивое. Будто распахнулась закрытая дверь прошлого и вырвалась на свободу радость, томившаяся все эти годы взаперти.

Он потянулся, разведя локти в сторону, и вспомнил, что все-таки сдержал слово и отпилил ночью кусочек от злополучной ноги. И как засек его проходивший невдалеке наряд милиции, и как он удирал от него, бросив ножовку где-то на бульваре. И с каким уважением смотрел на него после Мишка.

Все в жизни забывается, и этот эпизод тоже стерся в памяти. Но однажды, сильно перенервничав в отделении за день, он будто провалился в небытие. Сидя в кресле, майор увидел Акмала, докладывающего ему, что у дверей его кабинета Бахадыра ожидает какой-то необычного вида старик.

Бахадыр встал, закрыл сейф и подошел к двери. Открыв ее, Бахадыр увидел необычную картину. На стуле сидел диковинного вида старец. Все тело старика с головы до пят, было смолянисто черного цвета. Создавалось впечатление, что старик упал в бочку с нефтью.

Майору стало не по себе. Он осмотрел стены коридора, по которому пришел старик. Затем опустил взгляд ниже, ища на полу нефтяные разводы, и, не увидев ничего подозрительного, внимательно оглядел босые ноги сидевшего. Тут сердце Бахадыра съежилось. Он где-то уже видел эту черную ногу с отбитым от пальца кусочком, на срезе которого была видна пористая структура металла, а не человеческой плоти.

На худом изможденном лице старика, покрытого глубокими морщинами, как две черные бездны зияли глаза. В руках старик держал ножовку по металлу.
 «Уфф»,— громко выдохнул Бахадыр, отгоняя от себя тяготившие его мысли о подарке, сделанном ему во сне святым.

В эти минуты, когда тело его было насыщено белками, жирами и углеводами, кроме беспокойного прошлого его посещали интересные мысли о вере, любви, честности, о семейном счастье. Глядя на проходивших мимо людей, майор наслаждался их спокойствием, уверенностью, ощущая общность, несмотря ни на ранг, ни на их сословие.

Бахадыр не мог понять, что толкает людей, которые только что качали в коляске малыша, идти через час грабить или убивать? Вспомнился рецидивист Ахат К., случайно попавшийся недавно на банальной краже и ожидавший своей участи у него в «обезьяннике». На нем были четыре убийства, изнасилование, грабеж и еще куча всего.

Казалось бы, урод, изгой, ничтожество, недостойное жизни среди людей, но, разговорившись с ним в своем кабинете, Бахадыр засомневался в своих мыслях. Он искал в его глазах страх, обиду, ущербность, отсутствие воли, но отнюдь, ничего даже близкого и в помине не было.

С ним разговаривал умный, сильный, высокомерный и волевой человек, его познания в литературе и философии казались Бахадыру недосягаемыми. Ахат давал показания ровным, спокойным голосом, рассказывая об убийствах обыденно и хладнокровно, как о просмотренных фильмах, с подробностями, от которых стало плохо даже конвою.

— Как же быть с тем, что твоя жизнь, твои мысли и намерения,— так же прямо глядя Ахату в глаза, спрашивал Бахадыр,— служат злу, и из-за твоих поступков гибнут люди?

— Эти люди погибли задолго до моего вмешательства,— спокойно отвечал Ахат.— Я, лишь устранил их физически, и нет на свете четкого разделения: вот тут — добро, а тут — зло.

Или, например, между понятиями день и ночь, которые плавно перетекают одно в другое. Это кто-то из людей провел границу: в такое-то время начинается ночь или утро. На самом деле все размыто и нет хороших людей или плохих, в каждом человеке сидит добродетель и убийца.

Разумное и глупое, прекрасное и презренно ужасное, если убрать одно из понятий, например глупое, то как ты поймешь о том, что сделал, ведь тебе не с чем будет сравнить? Ты будешь творить, как тебе кажется, доброе и вечное, а на самом деле погрязнешь во лжи и предательстве.

Лишь избранные, вроде меня, могут сказать наверняка: Да, я убиваю, ибо вся жизнь моя несет на себе небесную кару оступившимся. Я — то, что уводит нашу жизнь от хаоса к вечному порядку, я — само движение, я — жизнь.

У Бахадыра создавалось впечатление, человек уверенно идет по какому-то своему пути, который видит только он и в правильности которого не сомневается ни на секунду. Найдя в душе своего бога, ему было плевать, признаем ли мы его веру и что его бог называется у нас совсем иначе.

И, отправив бедолагу по тюрьмам и лагерям, ничего не изменить. Его философия выходит за рамки обыденных штампов. О том, что он исправится или осознает свою вину, и мысли ни у кого не возникает.

А понять глубину его мировоззрения нам не под силу, если за столько лет существования системы исправления и наказания мы так и не осмыслили природу самого преступления. Примириться с этой мыслью невозможно, но факты — упрямая вещь.

Да что там в дебри лезть, никто не удосужился просто заглянуть к этим пропащим в душу. Разглядеть сквозь горы нечистот нечто сокровенное от всех. А нужно ли это? По отношению к Ахату, наверное, нет. Вот так и получается, что с ним делать, никто не знает.

Казнить нельзя, смертную казнь отменили. Изоляция от общества — путь в никуда, во время которого мы отжимаем преступников, как половую тряпку, освобождая их от всех качеств, присущих человеку, насаждая при этом ненависть ко всему живому.

Законы шариата — тоже не выход. Обычный негодяй, почуяв мощную защиту духовенства, начинает прикрывать свои преступления, совершенные на бытовой почве, священными понятиями.

Или взять, например, правозащитника и журналиста одной из местных газет Шавката. «Правда» — оно, конечно, хорошо, и борьба со взяточничеством тоже, но как только взяли его сына с наркотой, сразу, наплевав на все свои принципы и правду, Шавкат полез давать взятку.

Значит, есть такая сила, которая выше человеческих заповедей. Значит, есть нечто большее, чем вера, может быть страх? Или же живем мы по какой-то вселенской формуле, в которой нет таких понятий, как жизнь одного человека?

И в душу майору закрадывались сомнения — а может действительно каждый из нас делает свою работу? Один убивает, другой ловит убийц, третий — жертва. И каждое существо в мире поддерживает определенный баланс живого и неживого. И нет никаких законов, кроме законов природы, и в сущности чем я, майор милиции, отличаюсь от тех, кто сидит у меня в «обезьяннике»?

Ведь мне тоже приходиться нарушать закон, может, в значительно меньшей степени, но все же нарушать. А может быть греховных заповедей нет? Да и зачем они нужны, если есть сила, способная заставить человека отступиться от того, во что верил?

Бахадыр, закончив свою мысль, машинально развернул купленную им газету. Он знал, читать местную прессу до, во время и после обеда нельзя. Уж больно хотелось отвлечься от своих мыслей и немного развеяться.

Глава 5.

Первые строки, попавшиеся ему на глаза, заставили его лицо сморщиться: «...в Ургутском районе у здания областного хокимиата семья Н. объявила голодовку, так как им в течение долгого времени не выплачивалась заработная плата. По этой причине они, не имея возможности купить хлеб, питаются комбикормом...». Закрыв газету, он вспомнил о сестре Юлдуз, названной в честь одной из красивейших женщин в роду отца, туркменке, жившей во времена Пророка.

Сестра была младше его на три года, вышла замуж и проживала в настоящий момент у мужа в Ургуте. Высокая, стройная, добрая; глядя на нее, Бахадыру казалось, что красивее ее нет на свете никого. Он был даже уверен в правильности черт ее лица, хотя точно не знал, что это такое. Замужество и трое детей немножко изменили ее фигуру. Не смотря на влияние ее непутевого муженька-фермера, она осталась такой же приветливой и скромной.

Ее волосы, глаза, нос с горбинкой и губы всегда напоминали ему мать. В те редкие моменты, когда они виделись, он с любовью всматривался в ее лицо. Приятное и одновременно грустное чувство щемило его сердце. «Неплохо было бы съездить к ней в гости,— подумал он зевнув.— Заодно и доброе дело сделать: комбикорму голодающим привезти».

Летний зной и сладкая послеобеденная истома сделали свое дело. Глаза его начали закрываться, голова медленно опустилась на грудь, и он задремал.

Сомнения всех его жизненных перипетий, гамлетовское «Быть или не быть» исчезало тогда, когда он видел в полузабытье своих родителей, не доживших до рождения его третьего сына. Сыновей, которых обожал.

Прекрасное, доброе, любимое и близкое существо — свою жену. И еще, когда Бахадыр слышал голос муэдзина. Но достаточно ему было хоть раз прийти в мечеть, как ему снова начинало казаться, что все, чем он занимается в жизни, не его.

Все это чуждая ему накипь, проникшая в его сердце, в каждую клетку организма, заполонив тело по самое горло. И чтобы смыть ее, необходимо было пробраться в каждый уголок души, каждую пору кожи и смывать, смывать. Он знал, есть внутри нечто, что уйдет с ним в могилу, и отмыть или отчистить ЭТО не представлялось возможным.

Глаза того зэка, которого он застрелил на «запретке» в колонии, всегда смотрели на него из ладоней во время намаза. Уж очень ему тогда нужен был отпуск. Несчастье, случившееся с родителями, болезнь шестимесячного сына, разлад с женой; можно было и не стрелять, а так, пугануть малость дурачка этого отвязанного, но он выстрелил.

И сейчас, глядя с высоты прожитых лет на возможность возврата в прошлое, туда, к вспаханной запретной полосе на зоне. К плакату «На свободу с чистой совестью». Суть которого таила в себе слова схожей фразы, из другого, но тоже лагерного жанра. Сделанной из кованого железа, а не кумача — «Каждому — свое», он ни на секунду бы не задумался и выстрелил бы снова, ибо бесславный конец одной зрелой жизни породил две новые. Сыновей, без которых он не мог представить свою жизнь.

И несмотря на грех, лежавший на сердце тяжелым камнем, он все же надеялся, что рожден не для жажды к наживе и богатству, лжи и лизоблюдству. Плоть его не лишена стремления к любви и красоте. И, открывая душу Аллаху отпускал ее на покаяние...

Проходя по аллеям парка и глядя в сторону того места, где раньше находился монумент «Свобода», Бахадыр частенько вспоминал сон своей юности. Темную, сырую пещеру, костер с сидевшими вокруг стариками. Нагих младенцев, взявшихся за руки и дружно водившими хоровод с бывшей комсомолкой. Старую тахту с лежавшим на ней хазратом, Грустные и умные глаза старца, взгляд которых долгие годы бередил душу майора.

Во время сноса памятника Бахадыр во главе своего отделения стоял в оцеплении. Огромное скопление строительной техники, люди в ярких касках, прорабы, хокимы, вороны, кричащие во все горло — все смешалось.

От дизельного чада и копоти перехватывало дыхание. Все вокруг представлялось погруженным в сумеречный туман, клочья которого, словно огромные куски ваты, были разбросаны вокруг рушившегося памятника. Казалось, это просачивался сквозь толщу набросанной земли едкий дым от костра в пещере.

Груда камней, оставшихся от памятника, чем-то удерживала Бахадыра. Он не мог оторвать взгляд от кучи мусора. Светлый кубической формы камень с чашей размером с маленькую наковальню, обмотанный куском веревки, лежал как-то отдельно, будто ожидая кого-то.

Светлая краска с углов камня слезла, оголив его настоящий цвет, больше похожий на черный мрамор. Посмотрев по сторонам, Бахадыр остановил рабочего с тележкой и попросил довезти камень до своей машины.

Маленький черный «матиз» вздрогнул и принял каменную прихоть своего господина. Бахадыр не понимал, зачем ему этот камень. Все движения за последние десять минут он делал словно на автопилоте. Закрыв машину, он снова подошел к разрушенному памятнику.

«Кому и зачем это надо?» — этот вопрос был на лицах большинства людей, которые участвовали в разрушении. Кто-то в толпе зевак зажег факел и начал выкрикивать что-то крамольное. Его бойцы не дремали. Попытку бунтовщика пресекли, потушив огонь и заломив руки оратору.

Тлеющий факел — сухая палка с тряпкой, намотанной на ее конце, заставила Бахадыра снова окунуться в заманчивую и беззаботную юность. Он вспомнил осеннее полуночное небо, яркие звезды, плохо освещенную улицу и себя с горящим факелом, окруженным толпой человек в семьдесят.

Бахадыр с одноклассником Мишкой участвовал в одной из частей ритуала на свадьбе у двоюродного брата Фархада, провожая невесту в дом жениха. Толпа парней — друзей жениха с длинным факелом, громко распевая узбекские речевки-кричалки, шла от одного из районов Самарканда — Лимонадки в сторону центра. Факел передавался очередному солисту, исполнявшему кричалку.

Внезапно факел оказался в руках у Бахадыра, и он, чувствуя на себе внимание толпы, немного оробел. Голова была пуста, как футбольный мяч. Все речевки на узбекском, которые он знал, уже прокричали. На помощь как всегда пришел Мишка.

С наглой мордой и двумя бутылками керосина после очередного «Ер-ер-ераны», он прокричал на русском языке: «Потерял узбек штаны». Толпа была ошарашена, долю секунды приходила в себя и, задыхаясь от лошадиного ржания, снова прогремела: «Ер-ер-ераны».

Мишка еще более развязано: «Шел, шел, не нашел». Толпа громче: «Ер-ер-ераны». «Без штанов домой пришел»,— закончил Мишка, довольный своим удавшимся бенефисом. После дружного улюлюканья и свиста, набрав в рот керосин, Мишка начал показывать всем факира. Выпуская горючку изо рта длинной и мощной струей на горевший факел, он сжег себе рубашку и подбородок...

Бахадыр впоследствии замечал людей в сквере, стоявших особняком и смотревших в глубь того места, где раньше находился памятник. Взгляды у них были такие, как будто бы их застали за чем-то сокровенным и таинственным. Поймав однажды взгляд одного из них, Бахадыр, по той вибрации, которую производил в ее недрах голос святого.ощутил на себе волны глубокой тайны замурованной пещеры

В утренние часы, когда он шел на службу через парк, запах горелых листьев, дым от которых стелился по земле будто туман, напоминал ему запах костра в пещере.

Ему казалось там внизу, находилось нечто, заставившее его думать, что в этом огромном мире несправедливости он тоже кое-чего стоит. Эта уверенность вела его все эти годы, не давая опустить голову и встать на колени. И весь этот цирк со сносом памятника — не что иное, как последствия того, что кому-то там, наверху, пришлось тоже побывать у покосившейся тахты.

В поисках ответов на вновь поставленные жизнью вопросы, он часто бродил по городу с потерянным видом, заглядывая в открытые канализационные люки и глубокие арыки.

Ему казалось, что в груди, словно реакторная сила, вырывающаяся из «кровеносной системы» четвертого энергоблока Чернобыльской АЭС, стучалась в «саркофаг» и билась о стены его беспокойная душа. Но выбраться наружу и облегчить его страдания уже не могла...

Глава 6.


Ранним утром в первых числах священного месяца рамазан, едва багряный диск солнца показался из-за гор, по трассе, ведущей в Ташкент, шел старик в белых блестящих одеждах.

Проходя мимо вереницы грузовиков, где на платформах стояли вагончики с надписью «Казахстанский зоопарк», старик остановился у клетки с надписью «Австралийское чудо».

Поглаживая седую бороду, он долго смотрел на животное, стоявшее перед ним на двух лапах. «Видно, есть за что, если в месяц прощения и покаяния упрямого ишака поставили на задние лапы и пришили к брюху сумку»,— думал старик.

Донесшийся сзади шум заставил старика отвлечься от зверя и обернуться.
На другой стороне дороги, с ужасным скрипом остановился старенький «икарус» с надписью табличкой «Осторожно — дети».

Из автобуса, вывалила толпа ребятишек разного возраста в спортивных костюмах. Посмотрев по сторонам, они с шумом и гамом перебежали через проезжую часть и остановились у зоопарка.

Несколько человек сразу стали кормить животных, бросая им разорванную на куски лепешку. Часть из них со всех сторон окружила старца в белых одеждах. Глядя во все глаза именно на старика, а не на зверя в клетке. Животное в клетке, так поразившее старца, было для них не в диковинку.

Каждый из детей старался пощупать белые одежды. Кто-то показывал пальцем на чалму, не свойственную данной местности. Кто-то на сапоги ярко желтого цвета с сильно загнутыми носами.

— Ассалам Алейкум, бобо. Мы вас сразу узнали,— сказал худой мальчишка, державший под мышкой книгу.

Бобо расцвел лучезарной нестарческой улыбкой, в которой читалось: «Ну вот, не зря прожил жизнь, и если детвора знает, кто я, то значит и перед глазами их родителей прошли мои благие дела, творимые волей Аллаха».

— Валейкум Ассалам,— ответил старик, шагнул к мальчику с книжкой и, погладил его по голове.— Как же меня зовут?

— Старик Хоттабыч,— дружно смеясь, ответили дети.

Хазрат оторопел от такого незнания и неуважения к себе — хранителю тайн и секретов библиотеки Улугбека, бесценной реликвии Корана халифа Османа. Избраннику и вечному оберегателю истинных традиций ислама, идущему по пути познания творений Аллаха.

Внезапно место гнева в душе старца появились воспоминания о том, как в Медине, спасая единую Книгу от толпы мятежников, он и еще несколько человек во главе с халифом Османом стояли насмерть, защищая первый Коран. Как такие вот дети, окропив Книгу своей кровью, спрятали и вынесли ее из дворца, рискуя своей жизнью.

Он оглядел внимательным взглядом детей и снова задумался. В голове его всплыли рассказы комсомолки из пещеры: о большевиках, басмачах, коммунистах, беспризорниках. О первом герое-пионере из далекого кишлака Герасимовка, погибшего за свою веру.

Что мог знать тринадцатилетний мальчишка с суровой русской фамилией Морозов, родившийся в грязи кривых улиц с покосившимися деревянными домами о царстве вечной правды, заключенной в неисчерпаемых божественных источниках, ниспосланных нам Аллахом? Мальчик поплатился за то, что не мог лгать, и за нетерпение своих вождей революции к иноверцам и инакомыслящим.

В памяти всплыли первые дни пребывания Пророка в Медине, городе, который погряз в то время в междоусобице и безвластии. Месяцем позже ему удалось навести там порядок. И в первом образованном им мусульманском городе-государстве, в котором проживали мусульмане, христиане, иудеи и язычники, был принят один из основных законов.

Смысл которого сводился к тому, что мусульманам — их религия, а иудеям, христианам и язычникам — их религия.
«Да будет свободна воля и справедливость»,— так сказал Пророк, да благословит его Аллах.

Дети же, стоявшие перед ним, не подходили ни под один из тех рассказов в пещере. Красные галстуки,  комсомольские значки они не носили. Они были чисты лицом, одеждой и своими помыслами. Что-то он видимо упустил из сегодняшней жизни людей на этой грешной земле.

И это странная, мягко говоря, приставка «ыч» к имени Хаттаб; что бы она обозначала? Интересно было бы узнать, что бы сказал халиф Осман, когда бы его назвали Османычем?

Может быть они вспоминают об отце одного из праведных халифов — Умаре ибн аль-Хаттабе? Да будет доволен им Аллах. Эдак и меня можно назвать «Стариком Хазратычем»,— подумал хазрат, и спросил: «Кто вы и откуда?».

— Я — Собир,— начал мальчик с книжкой и, показывая на остальных.— Это — Низомжон, Юнус, Рахмонжон и Тохиржон. Мы из Наманганской спецшколы-интерната, выигравшей чемпионат по футболу среди двадцати команд района.

А это,— он представил трех девчонок стоявших рядом.— Айнура, Сарвиноз и Диляфруз — они выиграли соревнования по настольному теннису «Камолот маликаси». Спорткомитет Узбекистана выделил нам туристические путевки по священным местам Самарканда. Первое место, которое мы посетим, будет Шохи-Зинда. Слышали о нем?

— Первое место, которое мы посетим, будет ошхона, с огромной порцией шурпы и кружкой пива,— сказал подошедший мужчина лет сорока.
Орлиный профиль, нагловатый взгляд его черных глаз, жесткие усы и тяжелый подбородок говорили о непростом характере их обладателя. Наколка в виде двух летевших вместе чаек на левой руке — о романтизме.

На груди у подошедшего, отражая восходившее утреннее солнце, ярким пламенем горела толстая золотая цепь. Создавалось впечатление, что под тяжестью этой цепи у мужчины в черном сдвинулись как минимум два шейных позвонка. Коротко стриженная голова говорившего была отклонена немного назад, а кадык за счет тяжести цепочки вытянулся вперед.

— Что, обезьян не видели? В Намангане не насмотрелись? — с иронической ухмылкой на губах спросил вновь подошедший.— Все, все, посмотрели на казахстанских долгожителей, вдохнули их аромат и бегом через дорогу в свой зверинец. А то «бегемот» за рулем сильно проголодался и через пять минут, после того как съест китайскую лапшу, на десерт будет закусывать нами.

В «икарусе», на месте водителя сидел заплывший жиром человек, и ел что-то ложкой из белого стаканчика.
— Шухрат Умархонович,— нахмурив брови, обратилась к вновь подошедшему мужчине в черном — Айнура,— сейчас великий пост и употреблять пищу можно только после захода солнца.

—Не бери близко к сердцу, милая Айнура,— отвечал ей Шухрат Умархонович.— Пост обходит стороной путников и животных. Это значит, не касается ни нас с вами, ни нашего водителя.

Во время небольшого диалога Шухрат Умархонович стоял боком к хазрату и не замечал его, как будто его не было рядом. Хазрат же в свою очередь внимательно следил за каждым словом и движением Шухрата. Старика тяготила мысль, что они уже где-то встречались.

Несмотря на откровенное пренебрежение Шухрата к понятию харам — пиво, шелковую рубашку и золотую цепь, было в нем что-то хорошее, притягивающее. В его искрившихся теплом и здоровьем глазах виднелась широко распахнутая душа. Невнимание к религиозным канонам казалось заведомо напускным.

Почуяв на себе тяжелый взгляд старца, Шухрат,  повернулся к хазрату:
— Ассалам Алейкум, уважаемый.

— Валейкум Ассалам,— ответил старик.

— Не правда ли, хорошее летнее утро? — продолжил Шухрат.— Навечно бы остался в тени этих деревьев, обожженных огненным дыханием летнего зноя. Под этим голубым и бездонным небом. Под которым жизнь кажется такой же светлой и радостной, как это тихое утро.

Боюсь, что от всей этой прекрасной картины жизни в памяти останется только смрад от зоопарка на колесах, долги и несчастные женщины.— Шухрат посмотрел на часы.— Извините, дела, да и дети уже заждались в автобусе. Надо успеть к Живому Царю до солнцепека. Опаздывать к Царям, да еще живым, плохой тон. Извините еще раз, не расслышал, как ваше имя?

 — Мое имя? — переспросил хазрат и, задумался на секунду: — Великий Старец, но дети, почему-то смеясь, нарекли меня стариком Хоттабычем. Не объясните почему, уважаемый Шухрат Умархонович?

— Великий Старец? Хм,— усмехнулся Шухрат.— У вас неплохо с юмором. За старика Хоттабыча не обижайтесь. Ходит один старик по Намангану, очень похожий на вас. С такой же длинной и седой бородой, только в грязной одежде, потрепанной чалме и в рваных туфлях с сильно загнутыми носами. За небольшую плату он делает так, чтобы ваше заветное желание сбылось. Причем проверить исполнение желания практически невозможно. Поэтому относятся к нему как к сумасшедшему.

Самое интересное в этом действе — обряд и заклинание, произносимое им. Он берет деньги, вырывает из бороды пару длинных седых волос. Бурчит себе под нос примерно следующее: «Трях-тибидох-тибидях».

Рвет на несколько кусочков оторванные от своей бороды волоса, разбрасывает их вокруг себя,— и все, на этом сеанс заканчивается. Мы все, естественно, покатываемся со смеху, а он забирает деньги и зовет следующего. В базарный день волос вокруг него, как в хорошей парикмахерской.

Однажды хотели его проучить. Дали ему денег. Он, не дослушав вопрос, посмотрел на кругленькую сумму, положенную в его миску, оторвал в соответствии с суммой несколько больше волос, чем обычно и уже начал произносить свое «Трях-ти...», когда услышал произнесенное мною желание:
 
— Хочу, чтобы наманганская футбольная команда «Навбахор» стала первой в Лиге чемпионов». Он с диким ужасом посмотрел сначала на нас, потом на деньги в миске, снял свою задрипанную чалму, почесал плешь на голове и с нервозностью в голосе проверещал: «Хоттабич может многое, но не все. Ти видиль, как они играют? Забири свой деньги и иди, сын осла.

Вот так в полку моих предков прибыло,— рассказывал, обнажая верхний ряд золотых зубов, Шухрат.— И к цыганам-люли, сирийцам, узбекам и таджикам прибавился еще и осел. Я не оскорбился, упрямство, действительно, одна из не самых лучших черт моего характера.

Ладно, надо ехать. Если вам в Самарканд, то мы можем вас подбросить, если же в другую сторону, тоже подвезем, только после того, как осмотрим все достопримечательности этого красивого и древнего города. По дороге Юнус почитает вам свою любимую книгу.

— Неужели Коран? — оторопев, поинтересовался хазрат.

— Почти,— все в той же шутливой манере произнес Шухрат.— Книга называется «Двадцать один способ как стать богатым».

На самом деле способов больше, и описаны они в другой, не менее интересной книжке — в Уголовном кодексе Узбекистана. К сожалению, опыт показывает, читать ее начинают только тогда, когда, забивая «шнифты» своим затылком у «тормозов» в камере,

ждешь места на «пальме», чтоб поспать хотя бы часа четыре. Слабый солнечный свет, проникающий сквозь толстые прутья решетки, натыкаясь на плотную стену ненависти, подлости и невыносимого страдания, впитывает в себя это, как губка и ползет дальше по потолку, будто змея, к мерцающей и загаженной тараканами лампе дневного света. И оттуда, словно рентгеновские лучи, проникает в твое сознание, рисуя в нем другой мир, чуждый и непонятный тебе.

 Внушая под покровом добродетели порочность всего, нежно нашептывая «Сдай, слей, продай». И если раньше за такие слова ты перегрызал глотки, то теперь задумываешься, потому что теряешь главное — веру и надежду на спасение».

«Икарус» нервно просигналил. Дети прильнули к окнам автобуса, а Шухрат словно окаменел. Только голова судорожно подергивалась во время его монолога, которому не было конца. Шухрата будто прорвало, местами речь его была бессвязна, а глаза все это время источали отчаяние и безумный блеск. Он торопился, боясь, что ему не дадут рассказать все, что хотел.

Он начал сбивчиво рассказывать хазрату о своем советском детстве в Бухаре. О школе с ржавой крышей, в которой учился Шухрат, о ледяной горной речке, после купания в которой он перестал заикаться.

Глава 7.

О семейной легенде, в которой упоминалась его прапрапрабабушка-цыганка. Спасшая какого-то крупного военачальника, одного из приближенных Пророка, получившего смертельную рану в шею во время войны с язычниками. О комсомольской юности, пророчившей неплохую карьеру по партийной линии. О выполнении интернационального долга в Афганистане.

О ранении, награде и первом сроке за контрабанду оружием (на границе у него нашли трофейный пистолет — подарок боевого товарища). О том, как он поднялся в роковые девяностые на банковских махинациях и фальшивых авизо, и снова срок. И вот теперь наконец-то кому-то понадобился его опыт, и он занимает не последнее место в спорт комитете Узбекистана.

Хазрат, заложив руки за спину, смотрел на Шухрата и внимательно слушал. Теперь он точно знал, где видел эти черные глаза.

Он вспомнил тот роковой день, когда во главе небольшого конного отряда преследовал кочевников, внезапно напавших на караван близ стен Самарканда.
Весна в тот год пришла рано, осыпав холмы вокруг города зеленой травой и первыми цветами. Воздух был наполнен ароматами фруктовых деревьев, цветущей акации и дыма, идущего из низких саманных лачуг, коих в городе было несметное количество.

Хазрат, забыв об осторожности, пренебрегая багдадской кольчугой и шлемом, вскочил на вороного жеребца в том, в чем был в мечети. В белом тюрбане, в белом парчовом халате, расшитом по краям блестящей нитью, в шароварах в тон халату и желтых замшевых сапогах из верблюжьей кожи. Пристегнув пояс с кривой саблей, он помчался к площади мимо ремесленных рядов, заставленных медной посудой, и гончарной мастерской, где его ожидал конный дозор.

Стража у бойниц сторожевых башен на стене города, показывала копьями направление, в котором скрылись кочевники. Хазрат во главе сотни лихих воинов мчался по дороге к Северному саду, поднимая клубы весенней пыли.

 Солнце еще не зашло. Его лучи проникали сквозь ряд высоких тополей, стоявших вдоль дороги, и отсвечивались от сабель джигитов. Казалось, что в руках у каждого — кусок кривого и короткого солнечного луча.

Хазрат с несколькими приближенными отделился от основной группы всадников и поднялся на холм. Перед ним, была цветущая равнина, раскинувщаяся на запад от правого берега реки Сиаб до песчаных холмов, уходивших за горизонт. Он увидел всадников, человек тридцать, несшихся налегке на запад.

Проезжая мимо разграбленного каравана, хазрат обратил внимание на то, что огромные тюки, навьюченные на верблюдов, не тронуты разбойниками. Была перебита только охрана. Это показалось ему подозрительным.

Больше похожим на ловушку, где приманкой была группа всадников, которую преследовал хазрат со своими воинами. Отогнав от себя тревожные мысли и дав сигнал воинам двигаться в том же направлении, с двумя десятками джигитов поскакал наперерез кочевникам.

Приблизившись к кочевникам, хазрат был удивлен неожиданностью происходившего далее. Разбойники внезапно повернули в сторону его небольшого отряда и с громкими боевыми выкриками пошли лоб в лоб. До столкновения оставалось несколько минут.

Хазрата начала терзать мысль о нелепости происходившего, что надо бы свернуть, и вероятность гибели будет намного меньше. Но за ним мчались его воины, те, с кем он делил победы и поражения, радость и горе, те, кто шел за ним по собственной воле, а не по принуждению. Он вспомнил утренний разговор с гадалкой на базаре.

Его окружила толпа босых цыганят, одетых в какую-то рвань и просивших милостыню, во главе с толстой цыганкой. Небольшого роста, одетая в длинное платье, наброшенное на нее, словно мешок, с блестящими украшениями в виде начищенных медных монет, цыганка, растолкав толпу детей, взяла левую руку хазрата и стала что-то быстро говорить на своем тарабарском наречии.

Из всего услышанного хазрат  понял только два слова — «сегодня» и «приключение», сказанных цыганкой, и недвусмысленный жест, во время которого она хлопала себя рукой по заднице. Похоже, гадалка, была права. Он нашел себе приключение на то место, по которому она хлопала и которое так удобно сидело в новом арабском седле.

От внезапно затянувших небо облаков стало темно. Сквозь стремительно нараставший топот лошадей, будто слышалось дыхание всадников и бешеный стук их сердец.

В их глазах отражался яркий солнечный закат. Казалось, из наступившей тьмы на него неслось огромное чудовище с кровавыми глазищами. В какой-то момент хазрат испугался. Ему пригрезилось, что чудовищем управляет неведомая сила, вобравшая в себя все зло вселенной за миллионы лет. Сам дьявол с огненными глазами, ощетинившийся остриями копий, словно острыми зубами. И он, хазрат — единственный, кто может остановить эту силу.

От этой мысли хазрат почувствовал абсолютную уверенность, избранность. Следом разразился гром такой силы, казалось, небо лопнуло по швам. Тело его будто разорвала тысяча джигитов, потянув разом за веревки, привязанные к нему. Внезапно все смолкло, небо прояснилось. Хазрат ощутил себя лежащим на чем-то твердом и холодном.

Повеяло утренней прохладой и ароматом яблок. Ветер доносил до хазрата запах полыни. Впомнилась степь, костер с кипящим на нем медным котлом, отара овец, пастухи, отец, державший на руках маленького мальчика. В душе проснулось радостное чувство, какое он испытывал в детстве, когда бегал по степи.

Он встал и огляделся. Весенний и цветущий фруктовый сад, в котором он находился, был согрет дыханием весны. Солнце, пробивавшееся сквозь кроны деревьев, освещало землю причудливыми яркими пятнами. «Как здесь тихо»,— подумал хазрат и хотел окликнуть кого-нибудь из своих приближенных. Из его уст послышался только сдавленный хрип. Борода вмиг покрылась сгустками свернувшейся крови.

Обломок стрелы с ярким оперением торчал у него из шеи рядом с сонной артерией. До него начала постепенно доходить несовместимость его ранения с жизнью. Легкость в теле, твердость сознания и духа становились подозрительным контрастом стреле, торчавшей из горла.

«На смерть это не похоже,— продолжал свою мысль хазрат,— и боль этому подтверждение. На загробную жизнь тоже. Не было ни чертей с котлами и огнем, ни полногрудых фурий, на которых была основная надежда после смерти. Что же это? Где я? — Еще раз ощупав стрелу, он даже улыбнулся, вспомнив сказку, услышанную от раба-уруса, купленного в Бухаре.

История о трех братьях. Решив найти себе жен, они вышли в степь, натянули луки и выстрелили в разные стороны. У старшего брата стрела попала в резные двери ханского дворца, и оттуда вышла ханская дочь. У среднего брата стрела попала в юрту бека, и ему досталась дочь бека,— а вот с лягушкой,— думал хазрат, ощупывая стрелу в своем теле,— он чего-то намудрил».

Легкий ветерок внезапно коснулся пол его халата. Под ногами у хазрата зашуршали листья, обнажив узкую и извилистую тропинку, петлявшую меж деревьев.

«Что же это за сказочный сад, где среди бескрайнего простора весенних красок ни одной живой души, ни одного звука, кроме ропота листьев и шума ветра, и куда подевались мои друзья и враги?» — думал хазрат, идя по тропинке и держась двумя руками за горло.

Прошел сотню шагов. Узкая тропа стала постепенно превращаться в широкую дорогу. Почувствовалась влажность, запахло рекой. Тутовые, абрикосовые и яблоневые деревья стали редеть. Откуда-то со стороны реки послышались голос и звуки струнного инструмента. Хазрат свернул с дороги и пошел на голос. Пробираясь сквозь рощу облепихи, он поранил себе руку.

Странно, крови из глубокого пореза было не видно. Звуки инструмента стали отчетливей. Послышался приятный женский голос. Вдруг он увидел перед собой небольшую поляну, на которой полукругом стояли четыре повозки-кибитки, накрытые верблюжьими шкурами.

Хазрат понял, перед ним вечные странники — цыгане. Залаяла собака, смолкла музыка, заплакал грудной ребенок. Сдавлено зарычало мохнатое животное, привязанное цепью к дереву, зафыркали лошади. Хриплый мужской голос прикрикнул на собаку, и все затихло.

Справа слышался шум падающей воды. Реку было не видно, заметен был лишь противоположный, обрывистый берег, на котором росли высокие тополя.

Навстречу ему вышли мужчина и женщина. Будулай и Клара, так звали стоявших напротив хазрата цыган. (Не то чтобы в то время это были действительно цыганские имена.

Когда хазрат, тяжелораненый, пробирался сквозь колючие заросли тала — кусты облепихи и шиповника, разрезая длинными колючками свою одежду и кожу, меня словно током ударило.

В голове сразу зазвучали строки из песни: «...Голова обвязана, кровь на рукаве, след кровавый стелется по сырой земле...»,— хотел назвать цыгана Щорсом. Немного поразмыслив, дал герою самое известное цыганское имя в восьмидесятые годы XX века, а какой Будулай без Клары? — Авт.)

Глава 8.

Будулай и Клара, они вдвоем стали на короткое время проводниками хазрата в этом поезде вечного покоя. И хотя на их повозках не было таблички «Душанбе — Москва», хазрата постоянно тяготила антисанитария табора, а отсутствие постельного белья с туалетом ставила его порой в тупик.

Будулай — неопределенного возраста, высокий, немытый, с бородой и черными вьющимися волосами. Глубоко посаженные глаза, прямой нос, широкий рот; ходил он в красной рубахе навыпуск, в черных штанах и босиком. На фоне хрупкой и маленькой Клары Будулай казался великаном и напоминал  тургеневского глухонемого живодера.

Клара же, напротив, была нежным и хрупким созданием лет двадцати пяти. Невысокая, стройная, черноглазая, с длинными каштановыми волосами. Глаза ее светились состраданием и любовью, но иногда, когда она смеялась, в них можно было увидеть искорки маленькой бестии, превращавшие ее в озорную девчонку.

 Ее красота и белозубая улыбка свела с ума не один десяток мужчин. Одета она была в зеленый парчовый халат, расшитый золотыми нитями и подпоясанный кожаным ремнем, усыпанным блестящими камнями. Заканчивался пояс медной пряжкой в виде головы льва. Носила она тончайшей работы красные замшевые сапоги на маленьком каблучке.

На остальных обитателей табора, появлявшихся на глаза хазрату в отрепье, он смотрел как на тени, внезапно возникающие в дыму костра. Клара, увидев незнакомца, набросила на голову платок, лежавший на плечах, и начала что-то лепетать на своем наречии, обращаясь то к Будулаю, то к хазрату.


Хазрат не понял ни слова из речи девушки. Обессилев, он покачнулся и оперся о дерево. Цыгане подхватили хазрата с двух сторон под руки и поволокли к одной из кибиток. Клара, достав несколько выделанных овечьих шкур, положила их на землю.

Уложив хазрата на шкуры, она отошла к стоявшей неподалеку вишне и сорвала несколько листьев с зеленого куста. Запихав листья в рот, она приблизилась к хазрату и начала обкладывать разжеванной смесью рану, из которой торчала стрела.

Хазрат от потери крови находился в полуобморочном состоянии. Но даже в таком состоянии он всеми фибрами своей души почувствовал вблизи себя прелестное женское тело. От тончайшего аромата, исходившего от Клары, его будто сковало.

Вся правая сторона его тела покрылась гусиной кожей. Легкая, приятная дрожь пронизывала его. Цыганка наклонилась так близко, что он своей щекой ощущал ее нежное прерывистое дыхание.

Теряя сознание, хазрат вспомнил свою четвертую жену — туркменку Юлдуз. Ее нежные губы, упругое тело и длинные, так глубоко пахнущие волосы. И в те волшебные минуты блаженства рядом с ней, когда он забывал про все на свете, власть ее над ним была безгранична...


Клара, крепко схватив обеими руками хазрата за горло, зубами вытащила стрелу из его тела. Кровь фонтаном брызнула в лицо цыганке. Хазрат застонал. Выплюнув обломок стрелы, она стала нашептывать какие-то слова прямо в рану хазрату.

Затем начала запихивать туда перемешанные со своей слюной листья. Закончив, Клара, исподлобья, посмотрела на Будулая. Что-то холодное, хищное промелькнуло в лице цыганки. Капельки крови хазрата, стекавшие по ее лицу, падали на халат, оставляя на зеленом фоне парчи темные пятна.

Внезапно Будулай выгнулся всем телом вперед, как будто спину его пронзило копье. Голова запрокинулась назад, рот вывернуло набок. Руками он словно пытался разорвать себе грудь. Нечто распирало Будулая, пытаясь вырваться наружу. Цыганка съежилась, глаза ее начали приобретать звериный блеск. Тело девушки превращалось во что-то звериное.

Через мгновение между Будулаем и хазратом стояла ощетинившись и оскаливши свою пасть огромная волчица.

Яркое солнце, словно испугавшись странного поведения цыган, спряталось за внезапно появившиеся облака. Стало темно. Вены на шее Будулая вздулись будто канаты. Сквозь хрипы и пену из горла цыгана вырвался луч света и разрезал тело его, словно острый нож спелую дыню.

Он упал, раскинув в стороны руки. Из разорвавшейся плоти Будулая послышался нарастающий свист и появился столб пыли, который вращаясь вокруг собственной оси быстро увеличивался, превращаясь в смерч. Ветер, словно голодный хищник, чавкая и причмокивая, высасывал все внутренние органы Будулая, оставляя нетронутой только кожу.

Сердце, легкое, почки — все улетело словно в трубу, будто кому-то там наверху нужен был донор. Последней вылетела печень. Ввиду своей увеличенности траектория ее была значительно ниже остальных органов. Сбив старое воронье гнездо с высокой яблони, она плюхнулась в речку, распугав стайку карасей, лениво плывшую вдоль берега.


Клара больше сотни лет ждала появление Избранника из фруктового леса, на опушке которого расположился их табор. Хазрат пришел к цыганам шестым по счету.

Первые двое — старик маленького роста в фуфайке и лаптях и паренек лет двадцати, высокий, в рванье и кирзовых сапогах — голодные и обросшие вышли из лесу с поднятыми руками. Тряся перед лицом цыганки листовкой на немецком языке, молодой, вытаращив глаза, повторял одно и то же: «Сталин капут». Старик, плача причитал: «Мы ж чо ж, таво, неграматные».

Следом через год появилась еще парочка: мужик с бабой. Баба — худая, рыжая хохотушка с пустым незапоминающимся лицом. Все смеялась, тыкая пальцем в грязных цыганят, и ходила в серой рубахе до пят.

Маленький, толстый и мрачный мужик, носил белую косоворотку и черные шаровары. На ногах яловые сапоги. Ходил по табору с чемоданом и уверял всех, что они от поезда отстали. Пожили дня четыре и ушли затемно. Будулай бегал после их ухода, искал отвертку с пассатижами.

Предпоследний появившийся из леса – беглый раб-мавр в отрепье и с цепями на ногах. Целый год раб помогал Будулаю перекрашивать краденых лошадей. По ночам звенел своими цепями, не давая выспаться бригаде попрошаек. Сгинул куда-то, не попрощавшись.

И вот настал тот момент, когда появился Он. Клара, увидев хазратушку, сразу смекнула, это — Избранник. В тот момент, когда Клара смотрела на ломки Будулая, она знала, что он не эпилептик и не наркоман. Покуривал, конечно, анашу, но так, из баловства, для форсу. Виной этим смертельным танцам было появление Гостя.

С давних времен две равнозначные силы, борясь друг с другом, удерживали равновесие Вселенной. У этих сил много названий: день и ночь, свет и тьма, добро и зло.

Числом носители дьявольского зла — тьмы подобны избранникам символа жизни — света были равны числу зверя. На грани двух миров целью их существования была не победа, а борьба, ибо и триумф, и смерть стали для них одинаково незначительны.

Но если все-таки побеждала одна из сил и врага замертво уносили с поля боя, то абсолютная правда, лежавшая на чаше весов вечной жизни, ища избавления от ужаса в счастье, от счастья в страдании склонялась в сторону победителя. И жила на ней до тех пор, пока не появлялся новый Избранник или Гость, чтобы восстановить равновесие.

Тем временем смерч набирал силу. Его воронка перемещалась сверху вниз, расширяя диаметр смерча до огромного. Деревья, угрюмо стоявшие вокруг поляны, были неподвижны и освещались лучами солнца, пробившимися сквозь черные тучи.

Клара из родовой легенды знала свое предназначение. Она ценой своей жизни должна была предотвратить смерть Избранника. Гость мог появиться отовсюду, где скрывалась гордыня, корысть, коварство и ненависть.

Древний род Клары брал свое начало где-то в Валахии, куда входила и Трансильвания, подарившая миру самых именитых Гостей. С раннего детства мать Клары — Роза бегала по поликлиникам, рассказывая лекарям про свою индивидуальность, вызывающую сильное изменение человеческого облика.

Когда она проходила рядом с домом местного графа-садиста, тело ее, лицо, ладони и стопы покрывались шерстью. Менялись осанка, голос и мимика. Роза мгновенно превращалась в волчицу.

В регистратуре ее направили почему-то к терапевту, но после первого посещения и диагноза «ликантропия» с горя и недопонимания она пошла к местной шаманке. Та ей разъяснила, что к чему, не бесплатно, конечно, потому как и в то время свой медицинский полис лекари просили засунуть куда подальше.


У Клары было не много времени, чтобы спрятать Избранника до того, как она услышит топот копыт и лязг сбруи Гостя. В десяти шагах от последней кибитки-повозки был вырыт глубокий колодец, в котором беглый раб-мавр прорыл тоннель. В конце тоннеля он выкопал огромную пещеру.

Какое-то время мавр жил в ней, разместившись на свинцовой трубе рядом с горой обглоданных костей.

Тоннель был сделан и укреплен по принципу шахты. Раб-мавр трудился раньше на медных рудниках, и опыт, приобретенный там, пригодился как нельзя кстати. В пещеру он приволок вырванный ураганом и разбитый в щепки дуб и соорудил из него без единого гвоздя подпорки в шахте и тахту. Но никакие, даже самые глубокие зинданы не могут защитить правоверного от Сатаны.

Легенда гласит: задолго до рождения Пророка Аллах, дабы защитить будущих мусульман от коварства Иблиса, ниспослал на Землю священный ослепительной белизны камень. На камне была запечатлена одна из сур будущей Книги. Он упал в тысячах миль на восток от Мекки в кратер вулкана Вабар.

Смешался в нем с недрами Земли и, вылетев во время извержения, разлетелся по земле на множество частей, равных количеству Избранников. И на каждой частице, было написано всего одно слово из завещанной нам Аллахом суры, защищавшей от коварства Иблиса.

Со временем камень, лежавший у глубокого колодца, почернел от прикосновения к нему грешников. Но слово «Изыди», будто выжженное на камне тонким огненным лучом, разило Гостей — повелителей тьмы смертельно и незаметно, словно тысяча стрел, выпущенных ночью.

Глава 9.

Первым Гостем, посетившим табор, был маленький красный человечек с огромным ртом, с присосками на руках как у осьминога и фиговым листком на самом видном месте. Досталось, как всегда, Будулаю.

Сидел себе под деревом, кобылу перекрашивал, и тресь — сверху на него кубарем человечек этот. Присосался ручками и ножками як пыявка, еле отодрали всем табором.

— Я ж тебе сто раз говорила,— кричала в сердцах мать Клары Роза человечку этому,— это ж не он, не Избранник.— А ему хоть бы хны; вздремнет, бывало, на дереве, спустится, попьет водички — и по новой безобразничать, пока оглоблей по хребтине не получит. Еле отвадили.

Однажды Будулай его в городскую баню повез. Так пока человечек свободный тазик искал, вся баня собралась на Будулая посмотреть. Больше всех удивлялся толстый бай, скатывая ладонями грязь со своих рук:
— Бывало, конечно, что зацелует полгарема до смерти, но чтобы такие засосы, да по таким местам? Это чересчур.

Когда увидел человечка красного, рот открыл и стоял так все время, пока они мылись. Затем сватов в табор прислал, непонятно к кому?
После сватов Роза человечку «поляну» накрыла в кибитке, он и отошел. Сообщил, зовут его Яра-ма-уха-ху и прибыл он из далекой Австралии случайно, вместо монгола на мохнатом коне. Мол, у них, у Гостей, традиция была каждый Новый год соревнования проводить, кто дальше прыгнет, вот и допрыгались.


...Волчица, схватив зубами овечью шкуру, на которой лежал хазрат, потащила его к колодцу. Несколько раз угол шкуры, за который тянула Волчица, отрывался, и она хватала шкуру за другой конец. Подтянув хазрата к колодцу, Волчица посмотрела на смерч и протяжно завыла. Откуда ни возьмись к ней подбежали два молодых цыгана в красных халатах. Оба небольшого роста и крепкого телосложения.

Красный цвет доминировал в таборе, не потому, что это была дань моде в год Красной Крысы. И никак не выражал политические пристрастия цыган. Однажды проходивший мимо табора караван, спешивший в Бухару на празднование годовщины правления эмира Ялангтуш-бия, не досчитался двух верблюдов, навьюченных атласным кумачом. С тех пор ни у одного из цыган не возникало вопроса: «А какого цвета белье, к примеру, у Розы или Азы из соседней кибитки?».

Один из цыган, подбежавших к хазрату, обвязал его под руки веревкой и начал спускать в колодец. Другой спустился вниз и руководил спуском, выкрикивая из ямы то «Куда ж ты его майнаешь?», то «Вируй помаленьку».

Внезапно смерч прекратился. Ррядом с лежавшим на земле Будулаем стоял всадник на маленьком рыжем и мохнатом коне. На голове у всадника был надет конический стальной шлем — дуулга, с золотой насечкой, пластинчатым нашейником и назатыльником, украшенным плюмажем из крашеного конского волоса.

Его панцирь — ***г — состоял из жилета, увешанного металлическими пластинами, и наплечников. В тканевые наручи и войлочные сапоги были вшиты металлические пластины. На левом боку всадника висела изогнутая сабля в серебряных ножнах, украшенных зелеными и красными камнями, колчан со стрелами и лук, в руках трезубец. На пластине-набрюшнике красовался дракон. Конь был защищен тибетской броней и железной маской.

Мрачный и сосредоточенный взгляд раскосых немигающих глаз, длинная черная борода, заплетенная в косичку, конь и доспехи выдавали в нем монгольского воина не ниже сотника. Молчаливый, как степь, как небо, как звезды, он смотрел в сторону Волчицы.

Ему казалось, что эту опушку на краю фруктового сада, повозки-кибитки, «вокзал» вокруг костра с гурьбой цыганок, не стесняющихся прилюдно кормить младенцев грудью, молодых людей в красных халатах, с тупыми лицами, Волчицу, смотревшую на него так, будто она только что выбежала из курятника, а не прятала Избранника, он уже видел.

Мистики же, чего-то сокровенного, глубокой тайны за семью печатями, все то, что могло привести его в смятение и трепет, не было. И в театральных позах плохих актеров, в отвратительном реквизите, в равнодушии к жизни, смерти, религии, к ужасу, который он, Гость, принес с собой, чувствовалось их безразличие и неуважение.


В бесстрастии людей ко всему ощущалось что-то обыденное, житейско-хозяйское. Хотя, может, именно это и спасает от ощущения бессмысленности существования, не давая угаснуть движению жизни на земле. Единственное, что его действительно повергло в ужас во всем этом балагане, наглость, с которой разыгрывался сей спектакль.

Монгол слегка пришпорил коня. Тот, перешагнув через Будулая, медленно и нехотя переставляя короткие ноги, фыркая от тяжести двух панцирей и седока, пошел к Волчице.

Пыль, толстым слоем лежавшая на всаднике и коне, слетая, висела в воздухе и создавала сказочную дымку вокруг монгола. Будто шел он не по земле, а по небу. Выйдя из облака пыли, монгол увидел кровь на примятой траве.

Глядя на кровавую дорожку, тянувшуюся к колодцу, он припомнил несколько событий последних лет. Его перенесло в долину небольшого ручья, по обе стороны которого раскинулась великая степь. Там, вдали от мирской суеты, одиноко стояли три сожженные юрты кочевников-туркменов.

Тела двух стариков, разрубленных до пояса и облепленных роем мух, лежали в десяти шагах от ручья. Вокруг того, что осталось от юрт, по обгорелой траве была разбросана домашняя утварь. Все замерло, не лаяли собаки, не плакали дети. Казалось, даже ветер не решался развеять золу того, что когда-то являлось жизнью.

Огненное солнце выжигало все вокруг. Края одинокого облака над пепелищем, посланным свыше, светились золотом. Вдруг один из песчаных холмов ожил. Из песка появилась детская рука. Судорожно пытаясь ухватиться за что-нибудь, конечность замерла.

Чуть ниже с холма сполз песок. Высунулась ступня, следом еще одна. Через мгновение из козьего тулупа, закопанного в песок, отхаркиваясь и чихая, показался мальчишка, лет пятнадцати.

По горячему песку он пополз к старикам. Сквозь длинную обгорелую рубашку, виднелось худое тело мальчика. Юноша, рыдая, начал сыпать песок на мертвые тела стариков, отгоняя огромных зеленых мух, причитая: «Аллах, чем прогневили тебя мои родители? Где мои братья и сестры? — и, повернув голову к небу: — А есть ли ты вообще на небе, ответь мне, сироте Мансуру?».

Следующее событие, о котором вспомнил всадник, произошло пятью годами позже, после убийства воинами Великого Монгола его родителей и пленения его братьев и сестер. Однажды летним утром, когда небо из черного постепенно превратилось в голубое. Говоря тем самым всем живым существам, что они живы, и начался новый день, Мансур как истинный мусульманин совершал ритуальное омовение перед намазом.

Услышав приближающийся топот и монгольскую речь, Мансур оглянулся. В ста шагах от него стоял конный отряд из двадцати всадников. Часть из них была одета просто, в войлочных малахаях и халатах.

Пять воинов, сидела на лошадях в ярких расшитых золотом халатах. Более всего выделялись их жеребцы. На фоне низкорослых пегих степных скакунов охраны их кони, были на голову выше. Обладать такими животными могли только очень богатые люди.

Глава 10.

Мансур не догадывался, что перед ним два сына Чингисхана — Джучи и Угэдэй. С ними законник Чагатай и небольшая свита, сопровождавшая их на охоте. Закон Великих Монголов запрещал человеку где-либо мыться в течение всего лета. Монголы полагали, этим можно вызвать грозу, а гроза в степи равносильна смерти. Омовение рассматривалось как покушение на жизнь монголов.

Увидев нарушение законности, Чагатай приказал своим воинам доставить нарушителя и отрубить ему голову. Второй раз кто-то свыше вмешался в судьбу Мансура, и вместе с людьми Чагатая к нему подскакал человек Угэдэя, негромко произнеся в сторону Мансура: «Скажешь, что уронил в воду золотой» — незаметно бросив что-то в воду, направился назад. Мансур сделал так, как сказал ему человек Угэдэя. Найдя в воде золотой, законники Чагатая отпустили Мансура.

Смелый и открытый взгляд мусульманина понравился сыну Чингисхана. Он сделал его сотником в своем войске. И вот уже Мансур сам по локоть в крови непокорных «лесных людей». Белый снег для него стал родным, как песок в пустыне, такой же мягкий, белый, вязкий и глубокий.

Край «лесных людей» нравился ему все больше. Особенно зимой, когда деревья одевались в белые одежды, воздух становился светлым и прозрачным. Но иногда, когда теплое сибирское солнце согревало эту благодатную землю и снег перемешивался с грязью, Мансуру казалось, что стоит он по колено в крови.

Не искал он больше золотых в воде, забылись намазы, забылся Всевышний. В голове витали мысли о победах, новых землях, богатстве, рабынях и утехах. И снова охота. Любил Угэдэй выпить и поохотиться. Брал с собой всегда сотника Мансура. И в этот раз взял. Охотились недалеко от священного Вороньего камня — огромной гранитной глыбы, свисающей над озером Байкуль.

Свита состояла из одной сотни охраны, одетой в боевые доспехи, и конного дозора, и вооруженного только палашами. На второй день охоты Угэдэй преследовал раненого огромного красавца оленя. Истекающего кровью, сильного и свободолюбивого животного сложно было догнать по глубокому снегу. Настал момент, когда олень был на расстоянии выпущенной стрелы.

Угэдэй натянул тетиву, и вдруг из небольшой рощи с шумом выскочила огромная волчица.Она в несколько прыжков оказалась у всадника и, мощно оттолкнувшись от земли, прыгнула на Угэдэя. Охрана опешила и не могла помочь хану. Стрелы могли ранить Угэдэя. Жеребец встал на дыбы, спасая всадника. Волчица в прыжке пролетела между седоком и шеей жеребца, разрезав острыми когтями шею лошади.

Угэдэй упал с коня. Вынув саблю, он приготовился к встрече с хищницей. Волчица, в которую попал стрелой Мансур, вспугнув стаю тетеревов, скрылась в роще. Угэдэй посмотрел на смертельную рану коня, из которой пульсировала кровь Жеребец дрожал в предсмертной судороге. Угэдэй, добив своего коня, приказал Мансуру преследовать волчицу и доставить ее живой или мертвой.

Мансур разделил своих людей на три группы. Послав два отряда вокруг рощи, сам с небольшой группой всадников поскакал по следу волчицы. Въехав в рощу, отряду пришлось сбавить темп. Глубокий снег и плотно растущие деревца мешали лошадям перейти на галоп. Окровавленные следы волчицы, не давали сбиться со следа и вселяли воинам надежду на скорое возвращение.

При всей сложности обстановки Мансур не мог налюбоваться на то, как порхая и кружась на землю, покрытую толстым слоем снега, падают снежинки. Он, сдерживая коня, поймал снежинку и завороженно смотрел на то, как она тает от тепла его руки. Его воины, осыпанные снегом, с шумом и криками пробирались сквозь небольшую балку.

Мороз крепчал. Воздух был сух и жгуч. У всадников и коней изо рта валил пар. Подул западный ветер и принес с собой запах крови и большую белую тучу. Надвигаясь, она заволокла собой весь горизонт. Внезапно следы волчицы исчезли. Их не засыпало снегом, который падал огромными хлопьями и закрывал все вокруг, но засыпать столь глубокие следы за короткое время не мог.

Один из воинов, пробиравшийся рядом сквозь снежные заторы, окликнул Мансура и показал пальцем в сторону чуть правее того места, куда направлялся отряд. На ледяном панцире, покрывшем белым покрывалом священные воды озера, оставляя за собой алый след, медленно двигалась черная точка.

Мансур, приказал своим людям быстро спускаться на лед и мчаться к Вороньему камню, к которому ползла волчица. Сойдя на скользкий, толщиной в ладонь, лед, всадники спешились и повели лошадей в поводу. Мансур первым подбежал к лежавшей на боку волчице. Размеры хищницы были просто огромны. Если бы не волчья пасть, из которой высунулся язык, можно было бы подумать, что это львица. Мансур, не мешкая, вытащил из ножен саблю и ловким движением обезглавил животное.

Ветер стих, как будто сделал свое дело. Большие снежные хлопья уже не падали в огромную лужу крови, в которой лежала волчица. Лошадь Мансура, почуяв волчью голову, встала на дыбы. Мансуру пришлось обмотать отрубленную голову тонкой китайской тканью с изображением дракона, припасенной для подарка. Отряд хотел было повернуть назад, но шум, внезапно раздавшийся на вершине скалы, заставил воинов посмотреть вверх.

На самой вершине священного Вороньего камня, скалы, вдоль и поперек изрытой трещинами и расщелинами, стоял олень. Монголам показалось, что это бог солнца держит на своих рогах круглое красное зарево. От яркого пламени загорелись золотом сначала рога оленя, следом все тело. Стоял он на вершине будто сделанный из раскаленного металла.

«Мансур! Мансур! Смотри!» — крикнул один из его нойонов, показывая рукой в сторону обезглавленного тела волчицы. Мансур посмотрел и обомлел. Ноги подкосились. Чтобы не упасть на лед, он сильнее схватился за седло. На льду, лежало тело девушки без головы.

Косые лучи заходящего солнца уже бежали по ледяному савану. От гранитной скалы, на вершине которой стоял сказочный олень, в сторону Мансура и его воинов потянулась длинная тень. Монголам казалось, что на них медленно падает священная гранитная глыба. Падение которой ознаменовало бы собой конец времен и затопление всей земли неудержимыми потоками воды, ринувшимися из озера.

Монголы застыли как каменные истуканы. Кровь стыла в их венах не от мороза, от ужаса. Сердца замирали от страха, не от холода. Месяц назад они здесь же приносили кровавую жертву байкульскому божеству. Вырезав деревню и сбросив трупы в воду близ скалы. Они вымаливали у дракона, жившего в недрах озера ратную удачу.

И ни у одного из них не дрогнула рука. Теперь казалось не олень, а сам огненный дракон стоял на горе и удерживал на своих плечах багровый закат, чтобы подольше насладиться содеянным ими.

Мансур вдруг ощутил, что падает в пропасть. Он старался схватиться за спасительные кусты руками, зубами. Кусты рвались, и он несся с огромной скоростью вниз к изгнанным Творцом и отдаленным от милости Аллаха. Туда, где нет места истине, любви и совести. Где все околдовано коварством, равнодушием и ложью.

Он потерял свою путеводную звезду. Она исчезла с небосвода уже давно, и след ее затерялся в ночной мгле. Но что-то маленькое, нежное, пронесенное сквозь ад прежней жизни, все-таки теплилось в его огрубевшей и потемневшей душе. Милое, чистое, прекрасное создание, подарившее ему, хоть и на короткое время, но все-таки счастье, его младшая сестра Малика.

От чистой любви ее ангелы пели на душе у Мансура. Ужас сковал все движения Мансура. С огромным трудом он заставил себя оторвать взгляд от знакомого тела и посмотреть на то, что он завернул в шелковую ткань.

Его начало бить лихорадочной дрожью. Чтобы не упасть, он встал на колени. Сквозь плотные шелковые шаровары Мансур чувствовал, что стоит  на ледяном панцире огромного белого животного. Окоченелыми руками он начал развязывать узел. Ткань намокла и не давалась. Красный дракон,  смотрел на него с полотна, смеясь, оскалив свою ненасытную пасть.

Кони, почуяв недоброе, громким ржанием и топотом не знавших подков копыт, наполнили ледяную пустыню барабанной дробью. Мансур дрожащей рукой откинул один край ткани. Его взору предстали смолянисто черные волосы, заплетенные во множество косичек.

Губы пересохли. Непослушной рукой он взял горсть снега и поднес к губам. У снега был вкус крови, у воздуха — ее запах. Мансуру показалось, что в грудь ему забивают тупой кол. Пробив грудную клетку, он начинает влезать в его сердце, парализуя все органы и чувства.

Лицо отрубленной головы все еще было накрыто куском ткани. Сил приоткрыть последнюю завесу у Мансура не было. Новая волна страха и ужаса пробежала по телу. Внезапно налетевший ветер начал трепать уголок ткани, пытаясь доделать начатое человеком. Мансур хотел отвернуться, но не мог. Что-то держало его, заставляя смотреть на то, во что превратилась его жизнь, его вера, его судьба.

Громкий нечеловеческий крик вырвался из чрева стоявшего на коленях воина: «Ма-а-а-л-и-и-к-а-а-а». Содрогнулось озеро, задрожала скала. С того места гранитного утеса, где стоял олень, надламываясь и увлекая за собой маленькие кусочки гранита, падал черный камень.

 В том месте, куда упал камень, ледяная равнина прогнулась, словно была сделана из сшитых между собой козьих шкур, а не прочного льда. От черного холма, в сторону Мансура и его свиты со страшным треском поползли трещины. Лошади заметались, понесли. Кто-то из монголов потерял равновесие и упал. Лед разъезжался прямо у них под ногами, погребая под своими обломками и унося в пучину холодной воды все живое.

Ветер стих. Предсмертные пронзительные стоны животных и людей разрезали дремлющий в морозный воздух. Дрожь прошла. Держа в руках голову сестры, погружаясь в студеную воду, Мансур видел над собой косяк диких уток, летевших навстречу кровавому закату. Пораженный красотой облаков, пламеневших кровавыми отблесками заходившего солнца, он успокоился. Он верил в судьбу.

Опустившись на дно озера, Мансур увидел жуткую картину. Огромное существо, похожее на змею, не подавая признаков жизни, лежало возле горы разложившихся трупов. Из головы твари, точно гребешок, торчал черный камень, а из пасти мужские ноги. Мансур приготовился к смерти. Вздохнул полной грудью, чтобы набрать воды в легкие и захлебнуться. Внезапно что-то потянуло его за руку. Обернувшись, он удивился. Рядом с ним стоял его конь.

Светло-голубая вода возле него блестела в лучах солнца. Подводное царство озарилось ярким светом. Его не тяготили физические потребности тела. Все чувства притупились и ушли на второй план. Лишь одна мысль терзала его: «Почему священное озеро не пускает его из своего плена?».

Однажды вместо богатых даров на жертвенной ладье, опускавшейся жителями окрестных селений на дно озера, лежал тот самый олень, которого спасла ценою собственной жизни Малика. Мансур узнал его по ветвистым рогам и ране на боку, оставленной его стрелой.

Что-то случилось на небесах, вода выталкивала Мансура из своих объятий, солнце влилось в его тело, кровь закипела от страсти и желания увидеть рассвет, потрогать землю, деревья. Услышать пение птиц, ощутить запах прежней жизни, слиться в одно целое с безграничной как вечность степью. С ее зеленевшими весной лугами, с курганами, покрывавшимися зимой снегом.

Глава 11.

При выходе из воды на Мансура камнем навалились скалистые кручи гор и могучие сосны, подступающие к самому озеру. Ощущение человеческого счастья передалось и коню. Он дрожал всем телом, храпел, бил копытом.

Земля, небо, деревья, сопки — все слилось в глазах Мансура во что-то неописуемое и прекрасное. Искренне радуясь увиденному, он все же понимал, за все ему придется заплатить ценою большею, чем жизнь. Мансур стал Гостем. Его сестра Малика спасла жизнь Избраннику и нашла свой последний приют в священных водах озера близ Вороньего камня.

Буряты, монголы, агинцы — «Сыновья огненного дракона», видя на скале фигуру монгольского всадника, складывали о нем легенды. На стенах многих храмов-дацанов, ища просветления среди неповторимой природы озера, монахи и отшельники рисовали священного всадника.

И вновь, как и многие тысячелетия, из колчана зла волею судьбы была вытащена очередная стрела. Эта стрела принадлежала Мансуру. И вот он уже на краю фруктового сада, перед ним опять волчица и священный черный камень.

Окинув всех взглядом воина, Мансур понял, никакой опасности присутствующие не представляют. Избранник, смертельно раненный прошлой ночью его людьми, скорее всего, находится в этом зиндане, за черным камнем. Мансур видел перед собой слабых, ничтожных людей, погрязших в невежестве, грязи, пьянстве, воровстве и разврате. Людей, познавших соблазн, силу и могущество Сатаны, не боявшихся ни бога, ни черта.

Пауза, связанная с появлением Гостя-Мансура, заполнялась песнями, игрой на гитаре и плясками. Чумазый цыганенок, подойдя к лошади Мансура, не обращая внимание на грозный вид всадника, начал откручивать железяку с тибетского панциря животного.

Толстая цыганка, нагадавшая хазрату приключения на вчерашнюю ночь, со сворой немытых детей уже неслась к Гостю. На ходу показывая в его сторону, она давала указания своим подопечным. Кто-то из детей побежал отвязывать от дерева медведя — с ним выручка за день увеличивалась в пять раз.

Каждый прохожий, видя косолапого, лез в карман за мелочью не из-за любви к братьям нашим меньшим, а из-за длинного поводка, на котором держали зверя.
Через некоторое время Мансур был окружен плотным кольцом людей в одеждах алого цвета, больше похожих на транспаранты с первомайской демонстрации, чем на цыган.

Они одновременно пели несколько песен сразу, плясали, пили плохое вино, судя по ярко выраженному запаху в нем спирта. В общем, свободные и счастливые, они делали все, что было угодно их таившим в себе дьявольскую прелесть душам.

В суматохе Волчица и Будулай исчезли. Мансур, спохватившись, понял, он видел край кометы, улетавшей за горизонт, но схватить ее за «хвост» не мог. Теперь ему придется нарезать круги вокруг колодца в ожидании смерти Избранника. Он ждал вестей от своего помощника, летучей мыши, находившейся рядом с Избранником и крепко связанной Хранителем зла с Мансуром.

После первых вестей о том, что Избранник жив, Мансур вернулся в свою обитель, пещеру близ озера Байкуль, и стал ждать. Чтобы внезапно появиться у колодца в нужное время, через людей-порталов, блуждавших и прозябавших там, где обитала их похоть. Было их в таборе хоть отбавляй, в три ряда вокруг него. Все опьяненные, поющие, гогочущие; да еще и с медведем в придачу.

За годы ожидания староверы, в обилии проживавшие на многочисленных островах озера, заприметили одинокого монгола. Его прозвали хан Будак. Кого не спрашивал Мансур, на вопрос: «Что это означает?», никто ответить не мог. Возможно, сказалось отсутствие логопеда у раскольников, и они не выговаривали половину алфавита.

В последние годы стало совсем худо. Туристы, рыбаки, браконьеры — все пытались заглянуть к нему в пещеру за советом. Пришлось замуровать вход и оставить маленькое отверстие с таким расчетом, чтобы Мансуру глаз шампуром не выткнули. Но вопросов в этот глазок не уменьшилось. Напротив, кто-то пустил слух, что Мансур еще и лечит болезни чисто женского характера.

Что тут началось! Бабы, они и раньше-то умом не отличались, а теперь и вовсе как с дуба рухнули. Представьте: вам к примеру под пятьсот лет и вы решаете вопросы на уровне Вселенной. А тут какая-то блондинка в пещерный «глазок» сует средство личной гигиены, чтоб вы определили, что у нее, и после, спрашивает: «А я у себя в Барнауле, когда уезжала, утюг выключила?».

Обстановка же в пещере у хазрата напоминала полевой госпиталь. Стиранные бинты, развешанные по перилам тахты, медный таз с водой на полу, костер с висевшим над ним медным котелком, и глиняный светильник, вставленный в нишу у одной из стен пещеры. Рядом с хазратом всегда находился кто-либо из табора. Иногда приходила его проведать Клара. В последний раз принесла ему петуха, чтоб различал дни и ночи.

Теперь каждое утро перед тем как нагадить рядом птица рассказывала ему своим криком, что солнце встало. Первые лучи его, отражаясь в росе, будили все живое. Все будто воскресало, просыпалось и наполнялось маленькими частичками утренней радости и счастья, а не только куриного помета. И казалось таким спокойным и размеренным, словно и не было ничего плохого. А проснулся хазрат в своем далеком детстве в юрте отца-пастуха. Заботливые руки матери сладко гладили его по голове, произнося нежным голосом: «Доброе утро, сыночек!».

Ему казалось, даже на глупых лицах «санитаров» в красных халатах, хлопотавших возле него, он видит мазок мудрости, проведенный недавно нетвердой рукой молодого художника. Но, открывая глаза утром, к своему глубокому сожалению, хазрат созерцал лишь тьму пещеры, освещенную ярким пламенем костра. Где-то в стене робко чадивший фонарь, рядом с которым нашла себе пристанище летучая мышь, недавно появившаяся откуда-то.

Смирившись с присутствием животного, жизнь которого теплилась лишь во тьме ночной, он все больше тянулся к Солнцу. Ибо суть человека была порождением света. Когда в полдень солнечные лучи проникали на дно колодца, хазрату казалось, что с этими лучами опускаются и его большой дом, его дети, Юлдуз. Все наполнялось бередившими душу звуками теперь уже далекого прошлого.

Постепенно выздоравливая и вставая с тахты, хазрат стал замечать изменения, произошедшие в его организме. Несмотря на ароматный запах жаркого, коим питались те, кто за ним ухаживал, ему абсолютно не хотелось ни есть, ни пить. Он боялся спрашивать об этом у кого-либо, интуитивно зная ответ.

Клара, видя на лице «пленника» тень сомнения, попыталась однажды их развеять, рассказав хазрату, кто он и с чем связаны его лишения и страдания. Надо отдать должное присутствию духа и чувству юмора старца, он внимательно выслушал Клару, потом снял халат и пожаловался на зуд в спине, попросив ее посмотреть «Не растут ли крылья?».

И действительно, крылья росли, но только у петуха в пещере, умудрившегося с их помощью запрыгнуть даже на летучую мышь, спящую у фонаря. В течение двух дней свершалось насилие над кровожадным животным. Будто бы акт возмездия за высосанную ею кровь из его собратьев.

Успокоилась гордая птица только тогда, когда цыгане принесли два белых камня, похожих на куриные яйца, и положили их в нишу стены, где обитала летучая мышь. Увидев «яйца», петух успокоился, подбоченился и стал ходить по пещере, как фраер по базару.

Из-за огромного количества свободного времени, и отсутствия книг ум старика, не находя себе применения, начал хиреть. Это стало тяготить его. Если он действительно принадлежит к силам, от которых зависит существование жизни во Вселенной, думал старец, то хотел бы узнать, чем она дышит там, на верху.

Для начала, как истинный мусульманин, он попросил принести ему Коран и молитвенный коврик. Услышал от цыган, что в Багдаде открылся Дом Мудрости (да благословит Аллах имя открывшего), и со временем у него на тахте начали появляться древние рукописи не только по математике, астрономии, физике, медицине, но и манускрипты, открывавшие бескрайние горизонты философской мысли.

Открыв однажды один из философских трактатов, хазрат чуть было не пропустил вечерний намаз. Сидя на тахте в одиночестве, глубоко под землей, спокойный и очарованный пламенем костра, он думал, человек чаще всего бессилен что-то изменить в своей жизни и начинает печалиться о том, что еще не произошло, сам становясь причиной своей печали.

Вспомнив всю боль и горесть, предавшиеся забвению, осознает, что и эта скорбь пройдет, потому что не присуща естеству человека. Тоска и грусть — всего лишь одни из его состояний, которые со временем проходят. Жизнь без огорчений и невзгод уподобляется смерти, потому что они неотделимы от жизни, как и сама смерть. Но если все же придется выбирать между ужасами жизни, с ее насилием, пороками, страхом, смертью, как бы героически она не выглядела, выбирать надо жизнь.

Все вещи вокруг нас словно оболочка, принадлежащая всем и никому. Единственное, что принадлежит нам безраздельно,— это только наша душа. При уходе в мир иной смерть может отнять у нас все, кроме души.
А если это единственная наша собственность, то о ней надо заботиться, очищая ее от налипшей грязи.

Душа у человека порой похожа на босые ноги дервиша, долгое время не знавшие омовения. Она должна стряхнуть с себя все пороки, с которыми срослась за годы прозябания в нашем теле. Очистившись посредством огромного труда над собой, над своим телом и разумом, только тогда она уподобляет человека богу.
 
Иногда пороки берут верх над душой, портят ее ложью, коварством, трусостью. Она становится узником нашего тела, заложником наших похотей. Тогда мы направляем свой взор к оболочке вокруг нас.

К вещам пустым и ненужным, которые мешают нам получать необходимое умение понять, что есть главное? Что уносит человека в высоту приближая к богу? Услышать призывы чистой души. Отбросив все сомнения, слиться в гармонии с прекрасным, значит вечным. С тем, к чему на Земле не прикасался человек ни словом, ни делом.

О сколько мыслителей сломало свои копья, чтобы познать эту гармонию счастья, неотъемлемую часть космоса. Чтобы достигнуть при помощи разума и науки такого уровня духовной культуры, которая после смерти могла бы служить человечеству.

Мысль философа о том, что люди равны и стремятся быть счастливыми посредством получения знаний, старцу казалась преждевременной.
Он подолгу наблюдал за поведением людей, спускавшихся к нему в пещеру, и заметил абсолютное отсутствие у них тяги к знаниям.

Верх счастья для них была крыша над головой, еда, выпивка и физическое утоление плоти. Это тоже было стремлением к счастью и гармонии. Чем больше хазрат познавал мир посредством учения, тем больше люди, окружавшие его, опускались в трясину хаоса. Он постепенно переходил от философского смысла этого явления к элементарной математике, вычислив даже формулу данной пропорции.

Хазрат был согласен с тем, что человек должен обладать пониманием и представлением сущности вещей и обязан быть сдержанным и стойким в процессе обучения. Что делать с теми, кто туп от рождения? Для кого Всевышний уготовил другую судьбу.

Пусть он любит истину и справедливость, не проявляет своенравия и эгоизма в своих желаниях, не жаден в питье и еде, но презирать страсти и дирхемы в силу своей природы он не может. Это все, что дано ему Аллахом.

И тот добродетельный город, о котором грезил философ, где люди жили взаимопомощью обретения счастья, помогая друг другу достигнуть гармонии в этом стремлении.

Город, давший начало добродетельному народу, который сделает всю землю такой же добродетельной, как и они. Где народы будут помогать друг другу в достижении счастья. Этот город — призрак. Доказательство этому — те люди, жившие, живущие и те, кто будет жить над его пещерой в будущем.

Глядя на потрескивающий огонь, старик вспомнил первый день появления в таборе, когда его, смертельно раненного, на краю фруктового сада встретили два цыгана.

С Кларой он встречался постоянно, а Будулая не видел уже давно. Цыган в красном халате рассказывал, что после того как Будулая подняла на ноги местная шаманка, он сильно осунулся, похудел и мычать стал как теленок:
 
— А тут как раз корова из табора пропала; не подумайте чего, ну там обозвать я кого хотел, нет, корова — в смысле животное такое,— шмыгая носом, вполголоса произносил цыган.— Ну, все и подумали, что шаманка ему говяжьи органы пересадила,— переходя на шепот, говорил он.— Жуткая баба! Чуть что не так, сразу пугать начинает:

«В паука превращу», вот и копаем ейный огород за пол-литру, считай за бесплатно, а огородик у ней — дай боже, фарсаха полтора. А Будулай-то,— озираясь, продолжал цыган: — лошадей красть перестал, а пить нет. Конечно, с новой-то печенью чего ж не пить-то, каждый дурак сможет, а старую-то,— цыган раздвинул руки, прикинув в уме размеры печени, и продолжал: — рыбы склевали, вона как.

Хазрат, следя за действиями рассказчика, постарался представить величину старой печени Будулая и рыбу с клювом. Немного погодя плюнул на пустую затею и снова погрузился в чужие мысли.

Ему не давало покоя его собственное существование, ибо назвать жизнью то, что происходило с ним, было нельзя.


Хазрату было что вспомнить из прошлого и с чем сравнить. Прожив долгое время в пещере, он начал понимать, что все вещи, окружавшие его там, под палящими лучами солнца представлялись ему не такими, какие они есть на самом деле, а такими, какими казались.

Основная часть людей вокруг него жила словно в темной пещере, где горел яркий костер. И наблюдала лишь тени, падающие от огня окружавших их вещей, воспринимая их чувственно, а не посредством разума. Не осознавая при этом, что чувства не могут быть источником знания, а могут лишь побудить разум к познанию истины.

Мир на глазах хазрата распадался на две половины: одна, в которой все рождается и умирает, и другая — вечная, не знающая ни рождения, ни гибели. Главный вопрос для него теперь был: «Как человек — существо смертное — может познать недоступный для него мир вечности?». И если хазрат худо-бедно имел представление о смерти, то понятие «вечность» плавило его мозг своей непостижимостью.

Он в сотый раз читал пояснения философа и удивлялся глубине человеческого познания. «Начало не имеет возникновения. Всему возникающему необходимо возникать из начала, а само оно ни из чего не возникает, потому что если бы начало возникало из чего-либо, то возникающее возникало бы уже не из начала». «Матерь божья»,— думал в отчаянии хазрат. С каким удовольствием он бы снова послушал рассказ о старой печени Будулая вместо расширения умственного кругозора.

Однажды он поймал себя на том, что думает вслух. Заметил это по тому, как смотрел на него один из его подопечных. В открытый рот, с которым наблюдал за ним цыган и из которого почти до земли свисала длинная и тонкая слюна, можно было засунуть два сапога, лежавших возле тахты.

Старик посмотрел на цыгана и серьезно спросил: «Голубчик, ответь мне, почему я смертен, но могу жить практически вечно, если не покину эту пещеру?». Голубчик закрыл рот, вытер рукавом красного халата слюну, повисшую на подбородке, и на полном серьезе ответил: «Может, Розу позвать, а то я чего-то не догоняю?».

Глава 12.

«Клара, Роза, Надя; позови, любезный, лучше медведя. Я давно хочу познакомить его с одним из обитателей этой пещеры, который сделал из моих сапог себе выгребную яму. И пробуждает меня каждый раз, когда ярко вспыхивает пламя костра, принимая его за восход солнца». Петух, словно почуяв, что разговор идет о нем, втянул шею и, высоко поднимая свои лысые ноги, удалился в темный угол пещеры.

Душевные муки не обременяли птицу, как, впрочем, и всех тех, кто окружал хазрата. Старец часто беседовал с представителями табора о душе, в которой изначально заложено все, что находится в мире истин Вселенной. «И всем нам,— говорил он,— лишь надо запустить врожденную способность души вспоминать и выбирать то, что раньше было предметом ее созерцания».

Цыгане внимательно слушали его, кивали головами, но запускать эту способность, не торопились. Да и как ее, запустишь, если никто в таборе ни писать, ни читать не умел?

Может поэтому, а может и нет, те, кто обитал на поверхности, стали все реже и реже посещать отшельника. Петух исчез, оставив после себя только одно длинное перо у свинцовой трубы. Летучая мышь теперь вела себя в пещере как хозяйка, продолжив петушиное безобразие с сапогами старика.

За чтением манускриптов и трактатов хазрат не замечал, как летело время. Лишь изредка он выходил из пещеры. Выбирался по веревке из колодца, чтобы вдохнуть ароматного воздуха и насладиться сиянием луны, увидеть разбросанные по небу звезды и снова вернуться в пещеру.

Вечером, когда все вокруг затихало и тонуло в сумерках, он подолгу смотрел на небо, и разговаривал сам с собой. Со стороны казалось, словно путник, потерявший надежду на спасение, потрескавшимися от зноя губами, просит что-то у Всевышнего. Всмотревшись в движение его губ, улавливалась лишь часть слов: «Тоска рвет мою душу на части... никто не слышит меня... Разум Вселенной, к тебе обращен мой лик... я начинаю понимать.

Чтобы прикоснуться к тебе, не хватит и тысячи жизней. Путь к истине лежит через океаны страданий и удовольствий. Но дойти до нее поможет только Она, та, которая приходит всегда неожиданно. Когда кажется, что ты уже у вершины горы, к которой стремился всю свою жизнь, и имя ей — смерть»,— слова недавно переведенного поэта стрелой пролетели в его голове:

Нет ни утех, ни женских ласк,
И кровь уже не стынет перед схваткой.
Мерцанье звезд лишь радует мой глаз,
Жизнь делая мою немного сладкой.

Хазрат стал невольным свидетелем тяжелых и счастливых дней города, с землей которого сроднился. Он видел Самарканд, превращавшийся ордами монголов в руины. Как строился заново, как фруктовый сад, под землей которого находилась его пещера, очутился в черте города и обживался людьми.

Как строились Великим Тимуром мечети и медресе, проводились жуткие казни. Когда по площади Регистан текли реки крови. И гора отрубленных голов с каждым часом росла и была уже видна из колодца его пещеры. Так писалась история Человечества, из века в век превращаясь в то, из чего родилась.

Иногда ему казалось, что он один на этой земле. Все живое, созданное богом, превратилось снова в воду. Лишь только черный камень тяжелым, ответственным грузом лежал на сердце, напоминая о его миссии.

Все манускрипты, мысли, заточенные в зинданы слов, в тюрьмы предложений, разве они могут заменить глоток чистого воздуха, поцелуй любимой женщины, искристый смех твоего ребенка? Что хранит он в этой пещере, и почему ему нельзя просто умереть, как обычному человеку?

Малодушие и страх иногда все-таки посещали старца, напоминая ему, что он отчасти смертный. Тогда он порывался убежать, покинуть свой острог, наплевав на высокие материи. Но первый же встреченный им человек, которого при виде хазрата начинало ломать, и который, упав на землю, корчился в агонии, заставлял его еще раз подумать. За долю секунды он принимал решение жить, и возвращался к своей тахте.

Несмотря на изучение множества научных трактатов, понять разумом свое предназначение он не мог. «Зачем все это, если даже и после моей смерти мир будет находиться в движении и борьбе, в созидании и разрушении, в мире и войне, и крови простых людей не будет литься меньше?

Может быть, я здесь для того, чтобы достичь нирваны и понять историю Человечества через глубокую религиозную идею? Нет, рассказывать простым людям то, что я постиг, нельзя, ибо участь тех, кто уразумел и рассказал,— костер. Бог есть,— в тысячный раз повторял про себя хазрат.— И имя ему Аллах».

Каждое утро вставало солнце, начинался новый день. Затем наступал вечер, и солнце уходило за горизонт. Следующий день походил на старый. С наступлением ночи, словно пузырьки воздуха всплывали со дна человеческой памяти мысли о прошлом. Изредка небо затягивалось тучами.

Тихо шелестя о траву и листья деревьев, шел дождь. Хороши были зимние ночи, когда в лунном трепещущем свете на ледяной корке, деревьев в саду, отражался тлеющий свет звезд.

В одно прекрасное утро хазрат, открыв глаза, не увидел в конце тоннеля свет. Словно тень легла на душу старца. Он внутренне сжался и ощутил давно не посещавшее его разум отчаяние. Стало жаль прожитых лет.

Кровь застучала в висках старика. Эта неожиданная мгла предвещала важные перемены в его жизни.

Он надел сапоги и, подбросив дров в костер, пошел к колодцу. Пройдя тоннель, хазрат посмотрел вверх. Круглое отверстие колодца кто-то накрывал кривыми досками. Раздавались голоса и звуки строительных инструментов. Прижатая досками беспомощно болталась веревка.

Строительный шум над пещерой усиливался. Поднявшись по веревке, он ощутил вместо кривых досок прохладу каменных плит. «Замуровали демоны!»,— тряся кулаками, в отчаянии кричал он.

С этого дня, он начал думать о подкопе. Хазрат внимательно изучил стену пещеры, из которой торчал кусок свинцовой трубы. Раскачав однажды трубу, выдернул ее из стены. Его взору открылся лаз, больше похожий на засыпанный арык. Оценив объем земляных работ и отсутствие какого-либо копательного инструмента, хазрат, омыв руки в ручейке, улегся на тахту.

Большой срок пребывания в пещере научил его терпению. Он знал: «Ищущему воздастся». Неутешительней всего было отсутствие дров. Он немного позавидовал летучей мыши, которая если бы захотела, то могла бы читать и ночью. Хазрат посмотрел на кучу книг, лежавшую за тахтой. Взял первую попавшуюся, и декламируя слова на память:

«Коль бог препятствует желаниям моим в своем чертоге,
Храня на самом деле то, что я хочу в итоге,
И если благо то, что хочет он всегда,
Почти ошибки нет и в том, что я хочу в итоге!»,—

бросил Рубаи-поэта в костер.

Однажды днем он услышал над своей пещерой шум. Поднявшись по веревке к гранитной плите, хазрат услышал непонятную речь, прерываемую аплодисментами. Слов нельзя было разобрать. То, что фальшивя изрыгали из себя духовые инструменты, слышалось хорошо, но назвать мелодией можно было только с натяжкой.

Внезапно все смолкло. В полной тишине послышался женский голос. Хазрат подтянулся ближе к плите, пытаясь хоть спинным мозгом прочувствовать ее запах, энергию. Старая веревка, прижатая плитой, не выдержала. Хазрат полетел вниз.

Глава 13.

Очнувшись на дне колодца, он увидел перед глазами большие желтые круги. Голова гудела, словно пчелиный рой. Преодолевая сильную головную боль хазрат, постарался сесть, чтобы проверить, цел ли позвоночник. Тоска, обида, разрывали его сердце на части. Видеть своими глазами Пророка, слушать его, дышать одним воздухом с ним. Пережить всех чингизидов, смеявшихся смерти в глаза и растерзавших весь халифат.

Великого Хромого, сделавшего из Самарканда цветущий сад, поливая его человеческой кровью. Русского царя, покорившего древнейший город, один из центров цивилизации в Туркестане. И вот теперь, когда для его родного города настали счастливые времена свободы, равенства и братства под знаменем Великого Октября, он оказался лежащим в замурованном колодце с переломанным позвоночником.

Хазрат уже ощущал, как потирает свои руки Сатана. Как усмехается лишь уголками губ пигмей на мохнатом коне: «Что он вообще о себе возомнил? Хотя, что он может сам по себе возомнить? Он ведь всего лишь воин, такой же, как и я. Один из тех, кому смерть дала править этим миром».

Хазрат, пошевелил пальцами ног. Затем постарался оттолкнуться от земли пяткой, чтобы уперевшись головой в стену попытаться сесть. После нескольких попыток у него получилось. Он, улыбнувшись своей минутной слабости, доплелся до тахты, упал на нее, и пролежал несколько дней.

Хазрат понимал, там, наверху, происходят большие перемены. Он следил за ходом истории по книгам, которые кто-то сбрасывал в колодец. Это были книги на арабском и латыни, но в последнее время появились издания на европейских языках.

Однажды он обнаружил на дне колодца дырявый холщовый мешок, набитый журналами с фривольными картинками нагих мужчин и женщин. Свершив самосуд над ними, целую неделю отапливал журналами пещеру, наблюдая как лица их, и души, и тела в геенне огненной пылают.

Что-то подобное было и триста, пятьсот лет назад. Строение человеческого тела не изменилось, поменялось лишь то, на чем эти картинки были нарисованы. Он видел нечто похожее, перерисованное в один из трактатов с золотой пластины 4000 летней давности, найденной в Египте. Человеческая суть неизменна. Все чувства человека — стержень Вселенной.

Очнулся хазрат от того, что почувствовал на себе чей-то взгляд. Кроме кровожадных очей летучей мыши-вампира, хазрат давно не видел ничего похожего на глаза, но то, что он лицезрел, заставило его, превозмогая боль, вскочить на ноги.

Перед ним стоял небольшого роста босой старик. Из одежды на нем висела набедренная повязка. Все тело старика, как и повязка, было черного цвета. Даже белки глаз чернели темной ночью.

Первая мысль, возникшая у хазрата, перед ним Гость. После того как колодец был замурован, он не знал, что случилось с его защитой от сил зла — священным черным камнем. Он инстинктивно потянулся рукой к своему поясу, где когда-то висела сабля, сделанная лучшими кузнецами Багдада. Вспомнил, сабли нет уже не одну сотню лет, и рука его застыла в воздухе. Саблей махать при встрече с Гостем — людей смешить.

Он выпрямился, и, глядя в лицо незваному гостю, приготовился к самому худшему. Черный старик, склонив перед ним голову, спокойным голосом произнес:

– Не бойся меня, господин, я — раб. Я родился, вырос и умер в рабстве. Все мои думы — думы раба. Все во мне создано Творцом для служения господину.
Преодолев смятение, хазрат спросил:

– Откуда ты взялся, раб?

– Люди этого священного города поставили над входом в твой колодец гранитный памятник. Четыре раба на пьедестале, чуть выше них стоят нагие дети, тянущие руки к фее, восседающей на самой вершине монумента, и чаша с огнем перед монументом. Я — один из запечатленных на этой композиции.

– Даже в кошмарном сне не могу предположить, чтобы потомки тех, кого я боготворю, построили вместо еще одной мечети или медресе памятник рабам. Что же случилось с людьми, если вместо поэтов, ученых, философов и полководцев стали увековечивать память о рабах? И что говорят по этому поводу имамы и халифы?

– Все те, о ком ты говоришь, и все то, о чем говорили они, признано новой властью пережитками прошлого. Власть советов и народа — вот что провозгласили эти люди, уже изданы декреты о земле и мире. Везде расклеены листовки, на непонятном языке рассказывающие о том, что бога нет, и наступила всеобщая свобода, равенство и братство.

 Сам я их не читал, ибо написаны они не арабской вязью. Об этом говорили люди, открывавшие памятник.

Вместо братства вокруг только смерть и бесправие простого народа. Плохо одетые люди с винтовками, зачастую пьяные, учиняют расправу над богатыми и знатными людьми города.

Эта толпа одержима волей к могуществу и господству, но никак не волей к свободе. Они не могут себя ограничить и остановиться, а идут дальше к своей погибели, создавая себе вождей, чтобы испытывать ужас к ним, а не к тому, что творят. Это толпа обречена, потому что воля к господству ненасытна.

По моему мнению, происходящее в данный момент, ничего общего не имеет со словом «свобода». Свобода, которую тебе подарили или которую ты вырвал зубами по необходимости,— не настоящая. Она лишь ступень бытия, десятая или сотая в длинной дороге жизни. Подлинная свобода предполагает в себе духовное начало. Человек должен осознать себя духовным и свободным, не зависимым от морали, религии, политики и рабства.

– Ты принес мне плохую весть, и если честно, то твоя речь не похожа на речь раба. Как бы ты поступил, если бы тебя, сделали в одночасье неграмотным, отняв у тебя письменность и разговорный язык, и дали взамен хурджин вина, винтовку и лозунг, языка которого ты не знаешь,? Неужели ты не захотел бы присоединиться к этим обездоленным, освободиться от рабства и стать господином?

– Господин — это зеркальное отражение раба. Воля к господству и могуществу всегда была волей раба.

– Интересно, если для тебя раб и господин одно и то же, то кто тогда, по-твоему, свободен, если таковые есть на этом свете?

– О, господин!

– Зачем же ты зовешь меня господином, если в твоих устах оно звучит как раб? Зови меня просто хазрат.

– Хорошо, уважаемый хазрат, это фея, восседающая на памятнике и стремящаяся к солнцу. Похоже она единственная в этом городе свободна. Свободна от голода и холода, от власти и господства над кем-либо. Она далека от ненависти, ревности, любви, и лишена зависти, страха, самолюбия.

– Если бы мы встретились много лет тому назад, то я подумал бы, что ты говоришь о моей старшей жене. Я хочу увидеть единственно свободного человека в этом городе.

Когда по новой веревке, в колодец спустились остальные скульптуры, хазрат пожалел о том, что попросил. Женщина, даже чугунная, обладала не только теми качествами, которые перечислил раб, но и качествами женщины, созданной из плоти и крови.

Кончилась спокойная жизнь хазрата. Не беседовал он больше с рабом о свободе. К тем эпитетам, которые раб высказал по отношению к фее, добавились «комсомолка, спортсменка» да к тому же еще любопытная и настырная, спасу нет.

Войдя в пещеру вместе с голыми пацанятами, она сразу принялась за уборку помещения. Пыль стояла стеной. Первой не выдержала летучая мышь. Она с писком и ревом кинулась в проход тоннеля и, случайно задев крылом одного из мальчишек, плюхнулась в лужу. Из лужи, как утка, поднятая выстрелом, махая крыльями, отталкиваясь лапами от воды, покинула пещеру.

В одну из последующих ночей по тоннелю шел строем отряд. Во главе отряда, высоко поднимая колени и широко размахивая руками, шагала комсомолка.

 «Раз-два»,— тоненьким голоском говорила она. «Три-четыре»,— дружно отвечали четыре голых малыша. «Кто шагает дружно в ряд?» — продолжала комсомолка. «Октябрятский наш отряд»,— стараясь идти в ногу, дружно кричали дети. «Молодцы-ы»,— затянула снова комсомолка. «Ленинцы-ы»,— вторила детвора леденящими душу стальными голосами. «Стой, раз-два»,— подняв руку, комсомолка остановила отряд. Через несколько секунд подошли рабы.
Хазрат начал привыкать к новому языку, очередным собраниям, на которых председательствовала комсомолка, но никак не мог смириться с командным голосом девушки.

Сегодня на собрании, судя по заявлению феи-комсомолки, первым пунктом в повестке дня значилось принятие хазрата в пионеры. Вторым — сбор макулатуры. Комсомолка и раньше с какой-то завистью поглядывала на гору книг за тахтой. Хазрат был уверен, что это белая зависть к тем знаниям, которые он получил за годы, проведенные в пещере.

Когда дети, не дослушав повестку дня, выхватывая друг у друга из рук дырявый холщовый мешок, побежали с ним к куче книг и манускриптов, лежавших за тахтой, хазрат понял: «Старые книги для новой власти не источник знаний, а всего лишь три-четыре килограмма ценного сырья».

«Ну, представьте же,— с упреком говорила комсомолка, небрежно взяв в руки и тряся перед хазратом одним из трактатов Авиценны,— сколько из этого старья может получиться новых тетрадок и учебников! Посмотрите на этих детей. На наших глазах рождается новое поколение людей, новая формация человека, а вы жалеете для этих сирот исписанную бумагу!».

Сироты тем временем начали обступать тахту со всех сторон, излучая своими черными лицами чугунную простоту. Хазрат про себя отметил, этим наследникам нового режима, родившимся в сталелитейном цеху самаркандского завода «Общий труд», не хватало медведя на привязи.

Вот тогда сбор любого сырья протекал бы в более доброжелательной атмосфере. Не оставляя ни капли надежды на то, «что пронесет», обладателю бумажного или металлического «хлама».

«Что может толкнуть человека на скользкий путь хоть и новой, но все же эфемерной идеи? — рассуждал хазрат, пока дети, стукаясь чугунными лбами, запихивали бесценные произведения в мешок, утрамбовывая их ногами.— Рабская жизнь дехканина, трудная, неинтересная, повальная безграмотность.

Адский труд бедняков не дает им даже задуматься над тем, кому они служат: идее или народу? Потому что голова постоянно забита мыслями: как не умереть с голоду самому и своей семье? Как прожить зиму без дров? Как вылечить заболевшего ребенка? О каком просвещении идет речь, если вопрос стоит — жить или умереть?!».

Но так было во все времена. Впервые появившись в Самарканде, хазрат видел языческие, ужасавшие по своей природе ритуалы погребения мертвых. Когда стая голодных собак, специально содержавшаяся для этого случая в вольерах, обгладывала трупы, и их обглоданные кости складывали в специальные глиняные гробики, зарывая в землю.

Видел и то, что мальчиков, достигших пятилетнего возраста, зороастрийцы обучали грамоте. После того как они начинали разбираться в книгах, их посылали изучать торговое дело.

Однажды, наблюдая из своего колодца за тем, как монголы расправляются с пленными, не захотевшими перейти на их сторону, хазрат отметил, казнь была жуткой. Сначала они срезали скальп, потом расчленили пленного на столько частей, сколько было суставов у человека.

Когда палач разворошил мешок воина, и увидел в нем какие-то книги, он, оттолкнув ногой отрезанные человеческие останки, бережно сложил рукописи на пригорок, чтобы они не запачкались кровью. Издали было ясно, что прочесть он их не мог, так как вертел манускрипты и так, и сяк.

Чугунные сироты не пытались книги не то чтобы повертеть, засовывая их в мешок, а даже заострить на них внимание. Хазрат еле успел вырвать у одного из чугунят Коран. Не спасло от экспроприации литературы и то, что старик отдал пионерам на растерзание кумачовый халат, оставленный ему в дар одним из цыган.

 Фея-комсомолка вырезала из него красные галстуки и повязала их на всех, кроме хазрата. Непонятным для старца стало то, что галстуков было больше, чем персон в подземелье. Один галстук был такого маленького размера, что хазрат начал искать глазами летучую мышь. Увидев страх в глазах вампира, подумал: «Почему бы и нет? Чугунных истуканов принять в пионеры можно, а вампиры, что, особенные? Осталось ждать незваных гостей, затянутых в подземелье сверху и принятых в пионерскую организацию феей на скорую руку».

Старик поделился своими опасениями с комсомолкой: «Я не достоин звания пионера. В уставе пионеров Советского Союза записано: пионер предан Родине, партии, коммунизму.

Допустим, завтра Родина вместе с партией поставит на повестку дня вопрос о сборе металлолома и скажет: «Соберем для молодой и освобожденной от эксплуататоров страны тонну металлолома! Будь готов!». Я, конечно же, отвечу «Всегда готов!».

И что, мне после этого всех вас сдать в утиль? Где я еще металлолом возьму в пещере? У меня ведь только кусок свинцовой трубы, но она дорога мне как память о проделанной работе в моем Самарканде. Выплавят из вас какой-нибудь другой памятник, например, лошади Пржевальского или ишаку Ходжи Насреддина. Вам тогда не то чтобы говорить с кем-нибудь, а макулатуру даже нечем собирать будет».

Фея внимательно выслушала хазрата, подозвала к себе чугунят, о чем-то пошепталась с ними. После чего детишки бесцеремонно высыпали книги из мешка на пол и, отдав салют, со словами: «Раз-два, три-четыре», строем направились по тоннелю к колодцу. Комсомолка подошла к хазрату и, трогательно улыбнулась: «Товарищ хазрат, на «Пионерскую правду» подписаться все же придется»,— и протянула маленький кусочек бумажки.

Древнее тюркское слово «товарищ» прозвучало из уст комсомолки как-то по-новому и порадовало его тем, что в лексиконе феи появляются настоящие слова, произносимые когда-то великими людьми. Он взял бумажку в руки и начал внимательно ее изучать.

На первой строчке латинскими буквами было написано «Pionerskaya Pravda. Podpiska na 1 god». После единицы, написанной по-арабски, и слова «бог», отпечатанного черной, слегка расплывшейся типографской краской, дальше читать он не стал.

«Должно быть, действительно достойная организация»,— подумал старик, взял с тахты петушиное перо, плюнул на его заточенный кончик и, обмакнув в золу костра, добавил после «1 god» арабской вязью слово «Аллах». «Правда, глубоко под землей всегда остается правдой, будь она хоть пионерской, хоть мусульманской: бог один, и имя ему Аллах»,— сказал старец, возвращая листок комсомолке.

Фея взяла квиток, убедилась в поставленной подписи, пробежала глазами по незаполненной графе «адрес», посмотрела на потолок и что-то быстро дописала. Закончив, радостная, громко топая тяжелыми ногами, скрылась в тоннеле, оставив после себя немую репродукцию на картину Ф. Решетникова «Опять двойка». В пещере рядом с хмурым хазратом стояли четыре черных «провинившихся» раба, угрюмо склонивших головы, на шеях которых словно костры горели огнем пионерские галстуки.

Обведя наполеоновским взором пещеру, хазрат обратился к рабам: «Юные пионеры! Внесем свой посильный вклад в установление Советской власти в Самарканде. И этот помолодевший город превратится в один из социалистических маяков, освещающий путь угнетенным народам Туркестана. К борьбе за дело Ленина и коммунистической партии будьте готовы!» — «Всегда готовы!» — угрюмо промычал за всех один раб, который когда-то рассказывал старцу о свободе.

«Вот и славно,— улыбаясь, продолжал издеваться хазрат.— А что же остальные молчат, языки свои чугунные проглотили? А еще пионеры — всем чугунным детям примеры»,— открыто смеялся хазрат.

«Если использовать терминологию тех, кто стоит у памятника днем с винтовками и спьяну периодически постреливает не по воронам, а по нашим чугунятам,— отвечал ему раб.— охраняя от настоящих пионеров оставшиеся свинцовые буквы на памятнике, и рассказанный ими на последнем перекуре анекдот про пирожки, получается я — один с яйцами, а эти трое — с капустой. Их отливали в другую смену, вот почему они молчат».

— Как же мне вас теперь называть? — продолжал старец.— Рабы или все же пионеры? А может рабы-пионеры? Мне кажется, есть что-то общее в этих понятиях. Прошлой ночью наша уважаемая фея рассказала мне о Великом почине новой Советской республики, Несколько рабочих депо Москва — Сортировочная после окончания смены вернулись на рабочие места и отремонтировали бесплатно три паровоза.

Фея показывала обрывок газеты, на котором под заголовком «Первый Ленинский субботник» находилась фотография человека с бревном. Она утверждает, что это и есть сам Ленин. Для меня осталось два не разрешимых вопроса: если это вождь мирового пролетариата, что он делает ночью в депо? И если это паровозное депо, то для чего там носят бревна? Почин бескорыстного и добровольного труда горстки коммунистов явил моему взору пример для подражания.

— Но у нас нет даже бревен, не то что паровозов,— с сожалением в голосе сказал раб.

— Зато у нас есть кусок свинцовой трубы и огромное желание прорыть дополнительный лаз на тот случай, если искра, зажженная коммунистами депо Москва — Сортировочная, не погаснет, и, не дай господи, из нее возгорится пламя. А запасного выхода из пещеры у нас, к сожалению, нет, так что вперед, пионерия!

Что не смог бы осилить хазрат за сотню лет, сделали четыре старых раба-пионера за две пятилетки. Часть грунта, выбираемого из лаза, утрамбовывали в пещере, часть поднимали на поверхность и разбрасывали по клумбам, в обилии расположенным рядом с памятником.

Глава 14.

Подземный ход проходил под бывшим христианским храмом Георгия Победоносца, занятым сначала строителями памятника, затем переделанным под магазин, а позже — под спортзал. Выходил лаз напротив бывшего здания Военного собрания по улице Ленина. Выход тоннеля накрыли канализационным люком, таким образом, что открыть его можно было только изнутри. Сверху люка положили дерн с зеленой травой.

Недели через две хазрат заметил, что у входа в пещеру в нерешительной позе стоит фея-комсомолка. Однажды в порыве откровенности фея рассказала, почему она такая культурная и начитанная. Для изваяния ее фигуры позировала инспектор культуры Самарканда Мельникова Татьяна Васильевна.

Почему фея считала себя культурной, для старика на всю оставшуюся жизнь осталось загадкой. И вот теперь лицо ее в свете костра казалось грустным и разочарованным. В руках она держала обрывок газеты. Мимолетного взгляда было достаточно, чтобы понять, на душе у нее словно кошки скребли.

Частые беседы с хазратом о религии, жизни, морали не прошли даром. Теперь она тоже хотела что-то сказать. На мгновение показалось, чугун в уголках ее глаз начал плавиться. Если бы хазрат не знал, кто она, ему бы показалось, что она плачет.

«Они... они хотят разрыть его могилу»,— ледяным, дрожащим голосом начала она. Фея вошла в пещеру первый раз без детей. Старик грешным делом подумал, что они снова что-то учудили. От них страдали в основном близлежащие постройки. То пустой бутылкой окно в бывшей церкви разобьют, то пьяного большевика до смерти напугают, подбегая к нему ночью одновременно вчетвером с криками «Здравствуй, папа!».

Однажды пришли в пещеру в черных бушлатах и бескозырках с надписью «Аврора». В руках один из них держал винтовку Мосина с примкнутым к ней штыком. На вопрос: «Где взяли?» Дети показывали только нехорошие жесты руками и танцевали вокруг костра «Яблочко». В бушлатах при пещерном досмотре обнаружились документы на имя слесаря Рязанцева К. Л., матроса Зингельшухера С. А. и ученика железнодорожного училища Шакуро И. С. «Вот те и матросы»,— подумал хазрат.

У хазрата за тахтой лежала карта мира, датированная XVII веком. Даже на ней Балтийское море, где дислоцировался знаменитый крейсер «Аврора», не соединялось с Самаркандом.

В газетах иногда появлялись заметки о том, что большевики хотят повернуть все реки вспять. «Может уже повернули?»,— рассуждал хазрат. Увидев, чем занимается с мальчишками фея, сконцентрировался на другом.

Чтобы занять чем-нибудь полезным детей, она начала разучивать с ними популярную в те годы пионерскую песню «Картошка». К сожалению, никто в пещере не голодал, а наверху картошка не валялась. На базар за ней идти никто не решался, да и денег не было. Поэтому фея нашла круглые камни и показывала на них ребятне, что такое картошка и как ее надо запекать.

Со стороны это выглядело жутковато: темная пещера, костер, четыре черных чумазых и голых мальчугана берут из костра вымазанные в золе круглые камни. Подносят их ко рту и поют при этом веселую песню на русском языке: «Эх, споемте-ка, ребята-бята-бята-бята.— Жили в лагере мы так-так-так, и на солнце, как котята-тята-тята-тята,— грелись этак, грелись так-так-так».

Еще дольше фея объясняла им, что такое котята. Стараясь изобразить из себя животное, она мяукала громко и противно. В связи с чем дети стали побаиваться звуков, издаваемых комсомольским «котенком», да и самого «котенка».

В газетах стали появляться заметки про ночное мурлыкание, услышанное жителями Самарканда ночью вблизи памятника. Кто-то утверждал, что видел черную кошку размером с ишака, которая из кустов леденящим душу голосом звала то ли на помощь, то ли отца китайских коммунистов: «Мао, мао, мао».

 Был зарегистрирован случай нападения кошки на питерских матросов, прибывших помогать молодой республике и патрулировавших в тот день город. Один матрос заявлял, что кошек было четыре и все ростом с маленьких пони. Другой написал в заявлении, кошка была одна в красном ошейнике и передвигалась на задних лапах.

Двое других матросов, контуженных на первой мировой войне, на каждый заданный следователем вопрос отвечали: «Нихт ферштейн». Газета утверждала, в городе обнаружены следы банды белоказаков «Черные котята». В общем обычный бред желтой прессы, надо заметить, не лишенный основания.

— Они хотят разрыть могилу Тамерлана!» — держа в руках замасленный обрывок газеты, с надрывом в голосе заговорила фея.

— Где вы берете эти огрызки печатной продукции? — сморщившись, начал хазрат.— Или это и есть та газета, на которую я подписался? Почему же тогда мне приносят лишь часть ее? А где же сам пирожок? А что большевики хотят найти в могиле Тамерлана? В его время не принято было носить золотые зубы, да и все остальное богатство расхищено еще до Советов. Начиная с сына Тимура Шахруха, первого похозяйничавшего в гробнице, вывезя из нее серебряные и золотые люстры по 200–300 кило каждая.

— Товарищ хазрат, будьте со мной серьезны,— пытаясь шмыгнуть чугунным носом, запричитала фея.— Родина в опасности. Вы сами рассказывали о том, что в Мавзолее Гур Эмир — гробнице тимуридов заключен злой дух войны. Если он по какой-то причине покинет свою обитель, царство мертвых многим покажется раем.

— Милая фея, Татьяна вы наша Васильевна, товарищ вы наш дорогой,— тяжело вздохнув, заговорил хазрат,— лучше всего об этом рассказал бы нам Гость. Но появление его в пещере означало бы, что защита, ниспосланная нам Аллахом, снята, и мир будет погружен во тьму греха. Снова склонить чашу весов в сторону мира и добра можно будет, лишь уничтожив Гостя, а это нам с вами не под силу.

Дух войны можно вернуть назад в гробницу, если возвратить останки великих предков на место. Либо остановить безумие, объяснив безумцам чудовищные последствия, несмотря на их ученые регалии и волю Советского правительства. Ибо есть на свете только одна воля — воля Аллаха, благословенного и всевышнего.

Сказал Пророк, да будет над ним мир: счастлив тот, кто откажется от мира раньше, чем мир откажется от него; приготовит себе могилу раньше, чем войдет в нее; угодит своему Господу раньше, чем свидится с Ним. Так написано на входе в усыпальню. Так будет.

— Что же нам делать? Мы не можем сидеть сложа руки. Необходимо, чтобы вы объяснили этим ученым вандалам, сколько людей погибнет по их вине.— Она развернула кусок промасленной газеты и, что-то найдя там глазами, начала зачитывать: — Комиссия во главе с профессором Т. Н. Кары-Ниязовым, М. М. Герасимовым, Я. Гулямовым, М. Массоном, дальше оторвано...

Может быть, это будут их матери, отцы или дети! — порывисто и глубоко дыша, произнесла фея, отдышавшись секунд двадцать, продолжила: — Я придумала: мы придем, то есть вы придете к ним в гостиницу следующей ночью. Только бы успеть! Вчера, 5 июня, была вскрыта гробница сына Тимура — Шахруха.

Люди говорят, собралось больше двух тысяч человек у мавзолея, но беспорядков не было. 17 июня будет вскрыта могила Улугбека. Следующий на очереди — Тамерлан, надо торопиться. Где разместилась основная группа, никто не знает. Сотрудники съемочной бригады остановились в гостинице «Самарканд», расположенной на Абрамовском бульваре. Отсюда рукой подать.

Я знаю, что вам, уважаемый хазрат, опасно появляться наверху. Но дети могут принести носилки, на которые мы положим ваш амулет — черный камень. Старики, переодевшись в матросов, пойдут ночью вместе с вами к бульвару, взяв носилки в руки. А там, да поможет вам Аллах, тьфу ты, я же комсомолка,— вспомнив Господа, распереживалась фея.

Хазрат прямо расцвел после слов комсомолки:
 
— Представляю,— улыбаясь, начал он.— А может, мне к ним в носилки рядом с камнем сесть? И вот подходим мы к постовому: два черных матроса: Шакуро и Зингельшухер, я — весь в белом, в носилках как падишах, и спрашиваем: — Товарищ милиционер, в Бухару правильной дорогой идем?

А может, матросам песню затянуть, вашу любимую, слова которой на памятнике свинцовыми буквами выложены? «Вы жертвою пали в борьбе роковой...». Там, правда, половины букв не хватает, но я даже и не знаю, кто их мог отковырять и спрятать под собой на пьедестале? Нет, споем-ка лучше крейсер «Варяг» или что-нибудь о неразумных хазарах. А может турне по Туркестану?
Я уже вижу афиши «Старый большевик и два его чугунных сына. Поэмы, стихи, частушки».

Когда творческий запал у старца закончился, он серьезно спросил у феи: «А что мы им предъявим? Мои слова? То, что знаю я, не написано ни в одной книге, и если я расскажу, кто я и сколько мне лет,— лечебница для душевнобольных будет моим последним приютом перед тем, как со мной разделается Гость.

Хотя, есть одна мысль! У меня как раз для такого случая имеется книга, и не думаю, что кто-нибудь из тех, к кому мы пойдем, сможет ее прочесть. Выглядит она серьезно: толстая, потертый кожаный переплет, и главное, написанная на фарси. Правда, специалист сразу поймет, что датируется «Джунгнома» концом XIX века, и представляет собой сборник исторических рассказов о мифических героях и никакого отношения к гробнице Тимура не имеет.

 Хазрат задумался на секунду и потянулся к петушиному перу. Макнул его в обгоревшую деревяшку, затем, полистав книгу и найдя нужную главу, написал что-то на полях книги. Потом долго дул на написанное и, аккуратно промокнув красным галстуком, лежавшим рядом, сказал: — Ну вот и готово, можно собираться в путь.

На следующую ночь решили подниматься наверх через колодец, дабы не испачкать и без того уже не очень чистую белую одежду хазрата. Два раба, переодетые в матросов, выглядели впечатляюще. Крейсер, название которого гордо реяло на бескозырках «моряков», давно стал музеем, но выбора у них не было.

Начищенные пуговицы бушлатов, бескозырки, сдвинутые на затылок, каменные выражения лиц пахнули на хазрата жестоким и нетрезвым дыханием революции. Винтовка за плечами немого раба, казалось, заменяла обоим брюки и ботинки. Мальчуганы приволокли вместе с носилками и огромную лопату.

— Так достоверней,— протягивая ее хазрату, сказала комсомолка.— Ну, представьте на минуту,— заговорила шепотом фея,— что делают ночью на улице два матроса героического крейсера «Аврора» с носилками и без лопаты?

— Действительно, я не подумал,— пробурчал хазрат и, посмотрев на небо, грустно добавил: — Ночь, улица, фонарь, лопата. Два старика из чугуна и тень хазрата... В пору свои рубаи писать.
Комсомолка еще раз оглядела матросов, подняла им воротники бушлатов и, осенив всех троих крестом, сказала чуть не плача:
 
— Аллах акбар.

Дети и два оставшихся раба махали руками с монумента.

Летняя июньская ночь показалась хазрату сладкой и туманной, как детский сон. Сквозь тишину темной, звездной ночи над ухом слышался писк комара.
— Странно,— думал хазрат,— я скучал обо всем, но писк комара застал меня врасплох. Он будто хочет успеть что-то сказать мне напоследок, ведь жизнь его коротка как выдох.

Они молча шли по протоптанной тропинке парка под кронами кленов и акаций, мимо бывшей церкви и здания Офицерского собрания. Все кирпичные одноэтажные постройки по улице Ленина освещались редкими фонарями. Фасады домов напоминали европейскую часть России. Глиняные лачуги, видевшие молодого хазрата у крепостных стен Самарканда – исчезли.

Где-то здесь находились одни из шести ворот города. Старец вспомнил одно из высказываний своих воинов, впервые увидевших Самарканд: «Подлинно он по зелени своей словно небо, а дворцы его словно звезды на востоке, а река его — зеркало для просторов, а стена его — солнце для горизонтов!»

Чуть дальше находился невольничий рынок, огороженный глиняным дувалом, в центре которого под навесом стояли лошади, верблюды, ослы. По периметру двора расположились маленькие комнатки, в которых осматривались пленники. Рядом стояли в основном мужчины и дети. Самые буйные из рабов привязывались к деревянным жердям. Женщины, их было не видно, находились в отдельном загоне, чуть лучшем, чем у животных.

Глава 15.

Многое изменилось с тех пор. У него в пещере было много книг о путешествиях разных людей к сердцу Азии — Самарканду и даже справочники тех лет, когда Туркестан стал частью России.

Старец иногда представлял эти 350 керосиновых фонарей, освещавших город, о котором в своих отчетах писал туркестанский генерал-губернатор фон Кауфман. Мощенные галькой и покрытые песком новые дороги, будто солнечные лучи, расходились от Регистана во все стороны.

Теперь же своими сапогами хазрат наступал на что-то очень ровное и твердое. «Это тебе не хухры-мухры — асфальт»,— вспомнил хазрат слова и выражение лиц детей в пещере, когда они пересказывали разговоры, услышанные днем у монумента.

Русский царь добавил к восточной мудрости русскую смекалку. Октябрьская революция так закалила полуузбека, полурусского, полутаджика, полуиранца, добавив в эту горючую смесь еще и еврея с армянином, что выходец из «нового» Самарканда, находил решение в любой жизненной ситуации.

Втроем — два матроса с носилками и хазрат с совковой лопатой — они, пройдя через бульвар, названный в честь генерал-майора Абрамова, подходили к гостинице «Самарканд».

Трехэтажное здание гостиницы, точно бойницами, было утыкано узкими и высокими окнами. По тринадцать на каждом этаже, сосчитал хазрат. Третий этаж, скорее всего, был пристроен к двум первым, потому что отличался гладким фасадом и небольшими балкончиками, на одном из которых стоял мужчина и курил.

По обе стороны ступенек перед входом в здание стояли деревья и скамейки. Фонари, освещавшие фасад здания, отсутствовали. Яркий свет из окон гостиницы не дал хазрату и матросам подойти ближе. Они остановились на углу здания. Матрос, подняв голову, на узбекском языке заговорил с мужчиной, курившим на балконе третьего этажа: «Товарищ! Доброй ночи». Товарищ, увидев троицу, закашлял, подавившись дымом, чуть не выронил папиросу.

Джафар — студент ВГИКа, один из трех кинооператоров специальной археологической экспедиции, проживающий в № 317, перед сном вышел покурить. На нем были спортивное трико, белая майка и тапочки. Теплая ночь, будто нежное шелковое одеяло, накрыло Джафара.

Он с головой, как в детстве, окунулся в мир грез. Тихая ночь навеяла приятные воспоминания. Он вспомнил, как в Москве, с друзьями, отмечал присвоение его начальнику «Знака Почета» за фильм о строительстве Большого Ферганского канала. На следующий день намечалось катание по Москве-реке.

Мысленно, Джафар представил себя на четырехпалубном теплоходе «Москва» слегка выпивши, с красивыми девчонками, как вдруг его отвлек громкий голос снизу.

Он опустил глаза и чуть не поперхнулся папиросой. Снизу из темноты на него смотрели две черные человеческие тени. Яркий свет окна отражался золотыми буквами на их лбах. «Аврора» — прочел Джафар. Рядом с черными силуэтами стоял небольшого роста старик с седой бородой, одетый во все белое.

После того как одна из теней поздоровалась, Джафар оглянулся. На столе в номере стояла начатая бутылка коньяка. «Рановато для галлюцинаций!» — подумал Джафар, но «Аврора» не умолкала. «Доброй ночи»,— словно выстрел донеслось снизу. «И вам не болеть»,— после секундной паузы, взяв себя в руки, ответил Джафар. «У нас важное дело, и мы хотели поговорить с теми, кто участвует в раскопках могилы Тамерлана»,— настойчиво донеслось снизу.

Общение с кем-либо не входило в вечерний распорядок Джафара. Целый день с двумя кинооператорами он снимал кинохронику вскрытия гробницы Шахруха и был вне себя от скорости проводимых работ. Если бы не сжатые сроки поставленные партией и правительством СССР, а вернее самим Сталиным, эти ботаники колупались бы над его могилой год.

Благородный напиток сделал свое грязное дело. «Хотя, почему грязное? — думал Джафар.— Если напиток благородный, то и дела, навеянные им, должны быть так же благородны.— Одна мысль, промелькнувшая в его голове, влекла за собой другую, совершенно не связанную с первой. Бросив щелчком указательного пальца окурок с балкона, он сказал: — Одну минуту»,— и зашел в комнату.

Через пять, переодевшись в светлую летнюю пару, на пороге гостиницы «Самарканд» стоял шатен лет двадцати двух, высокого роста, сильного сложения, с приятным лицом и смелым взглядом. Подойдя к углу здания и перешагнув арык, он оказался лицом к лицу с незваными гостями. Снизу эта троица — два матроса с носилками и старик древнего вида с совковой лопатой наперевес — выглядела еще экстравагантней, чем сверху.

Джафар еще раз поздоровался на узбекском и в ответ выслушал пламенную речь хазрата на одном из старых диалектов таджикского языка (хотя хазрат уже неплохо говорил по-узбекски и даже по-русски, но для пущей убедительности нужно было что-то древнее), во время которой он то и дело поднимал к своим глазам двумя руками какую-то древнюю книгу.

С первого взгляда Джафар понял, о чем речь. Оглядев матросов с ног до головы, он задержал взгляд на нижней их половине, и вопросительно уставился на хазрата. «Брюки в стирку отдали»,— не растерявшись, ответил старик уже на узбекском языке. «Ботинки тоже? — улыбнулся Джафар. — Мне необходимо показать книгу ученым и археологам,— и, посмотрел на матроса с винтовкой: — Как вас зовут?».

Переодетый раб также не растерялся; он оглянулся на своего товарища и они вместе опустили носилки с камнем на землю. Затем достал из внутреннего кармана бушлата документы и протянул их Джафару. Отдал честь правой рукой, и представился по-русски: «Матрос Зингельшухер, крейсер «Аврора»».

В голосе его было что-то развязанное и дерзкое, точно у матроса Железняка, когда разгоняя Учредительное собрание он произносил свое знаменитое «Караул устал». Джафар не знал куда надо было смотреть в документах. Теперь ему было интересно узнать глубину воображения родителей матроса, обладавшего такой фамилией в выборе имени сыну.

Он развернул листок и прочел: «Удостоверение личности. Выдано матросу крейсера «Аврора» Зингельшухеру Сигизмунду Арчибальдовичу...», что-то дрогнуло внутри у Джафара. Он ожидал прочесть нечто подобное, но все же не был готов к прочитанному. Посмотрев на смуглое лицо матроса, полностью растворившегося во мгле самаркандской ночи, Джафар вспомнил о початой бутылке коньяка в номере. Отдал бумагу матросу и слегка ошарашенный повернулся к старику.

Хазрат в это время с восхищением смотрел на раба-матроса, завидуя его наглости (все-таки не семнадцатый год, а сорок первый) и протянув Джафару книгу, подумал при этом: «Военная форма человека меняет, что уж тут говорить о чугунных скульптурах!» Бережно взяв в руки книгу,

Джафар начал ее листать. Со стороны было видно, что он не знает сути предмета и перелистывает ее в обратном направлении. Хазрат указал ему на надпись, которую сделал собственноручно, и вкратце рассказал о проклятии Тамерлана, якобы написанным сотни лет назад.
Рядом с Джафаром,

 который смотрел сверху вниз то на книгу, то на троицу, хазрат казался немощным стариком. Но в том, как он держал себя перед ним, было что-то такое, слегка уловимое, что выдавало в нем сильного и уверенного в себе человека.

Через несколько минут сидя в мягком кресле номера и считая звезды на полупустой бутылке коньяка «Афросиаб», Джафар терзался дурными мыслями: «Что это? Белая горячка? Судя по лицам этих существ в бескозырках, скорее всего — черная». Толстая книга в потертом кожаном переплете, написанная на непонятном ему языке, лежала рядом и доказывала собой, что это не сон. Он трогал ее, переворачивал, даже тер, но она не исчезала.

Глядя на книгу, он вспомнил свое вступление в КПСС и автобиографию, приложенную к заявлению. В биографии он рассказал о приемном отце, который воспитывал его с пяти лет после трагической смерти родителей.

У отца было два больших дома в одном из кишлаков Ферганской долины и огромная отара овец. Его друг Хуррам из отдела кадров местной партячейки скрыл этот факт и сказал ему при встрече: «Ты бы еще о его басмачестве написал». Грех отказываться от родных, грех раскапывать могилы предков, грех заливать этот грех другим грехом.

Вся жизнь его превратилась в один большой грех. Он знал, что многие завидуют его карьерному росту, его творческим победам, с лихвой оцененными новой властью, но никто не знал, что у Джафара творилось внутри. Так же как новая власть боролась со старыми пережитками, в груди у Джафара остатки юношеской закалки, заложенной приемным отцом-басмачом, противостояли новым зарождавшимся качествам советского человека. И кто знает, какие их них были более человечны...

Перед ним как наяву в тысячный раз появилось извилистое ущелье. По которому текут бурлящие потоки холодной весенней воды одного из притоков Сыр-Дарьи, в Ферганской долине, где в горах стоит забытое зимовье. Большой двор из самана, навес для скота, подобие конюшни, лачуга-мазанка, большая ветвистая арча,— к которому по узеньким тропам крутого склона поднимаются навьюченные животные. Лошади, ослы, яки, сопровождаемые вооруженными людьми.

Ниже — большая отара овец, козы. Левее по склону внизу едут всадники, человек двести — это все, что осталось от отряда курбаши по прозвищу Катта Эргаш — командующего мусульманскими силами еще с 1918 года. Он прорывался к такому же малочисленному войску Шермухаммадбека, оставшемуся от стотысячной армии Временного правительства Туркестана, чтобы вместе уйти в Китай.

Курбаши покидал зеленеющую молодой травой долину. Богатейшее пастбище, цветущий рай для изголодавшегося за зиму скота. Путь его был к Алайскому хребту. Курбаши стоял на краю обрыва и смотрел на зеленое покрывало долины, которое врезалось в горы лощинами и ущельями. На заросли арчи и рябины словно пятна крови, лежащие на снежных массивах гор, и думал о своей жизни. О том, что не в силах управлять ею. Она уносила его бог знает куда, и цветущая долина в первый раз показалась ему долиной смерти.

В лицо ему бил гнев его же народа — нищего, обездоленного и необразованного, свободу которого он защищал. В спину — ненависть тех, кто потерял в этой борьбе все: родовые семьи, дом, Родину. Он всматривался в лица людей, шедших за ним, и видно было, как напрягались мышцы лица, сдерживая эмоции.

Курбаши выхватил из общей картины беженцев маленького мальчика, ведущего навьюченную лошадь в коротком поводу. Это был приемный сын его заместителя Мадаминбека, погибшего прошлой ночью. Он вспомнил, как горели глаза мальчика.

«Джафар, его имя Джафар»,— всплыло в памяти курбаши имя ребенка, когда он, Катта Эргаш, и еще семь крупных курбаши клялись на Коране в его походной юрте до конца жизни бороться за освобождение и независимость своей Родины...

Вдруг все смолкло. Часть вооруженных людей, подкрадывалась к краю обрыва, нависшего над рекой. Всадники прижались к шеям лошадей, словно перед молниеносным броском. И в долю секунды — взрывы гранат, стрельба, крики, стоны и громкий клич победителей.

Джафар остановил коня и посмотрел вниз. Из-за каменной гряды слышались яростные крики обезумевшей толпы. По тому времени, за которое орда насытилась кровью, Джафар понял, что в засаду попала небольшая группа: три-четыре красноармейца, скорее всего пограничники.

На следующее утро Джафар встал с рассветом. Он ночевал в юрте курбаши, среди его семьи, расположившейся вповалку вокруг костра. Жена курбаши, немолодая, и красивая женщина, налила Джафару пиалу горячего чая из кумгана и отломила кусок лепешки. Глаза женщины говорили за себя. Джафар увидел в них тревогу за себя и будущее своих детей.

Джафар хотел видеть в глазах матери любовь и нежность. Он верил, только с такими глазами можно жить на земле счастливо. Поблагодарив хозяйку за чай, он пошел вниз по узкой и скользкой тропе. Дозорные не обращали внимание на мальчика. Прохладное утро, чистый, свежий горный воздух, ослепительные лучи восходящего солнца; зажмурив глаза, Джафар попытался вспомнить своих родителей, но, оступившись, больно упал, поранив локоть.

Тропинка петляя вела его к месту вчерашнего боя. Тела трех красноармейцев в нательном белье без сапог с размозженными лицами лежали у реки в неестественных позах. Джафар видел в Маргелане на базарной площади выступление бродячих артистов, среди которых был индийский йог. Он выворачивал свое тело так, что мальчишки, сбежавшиеся со всего города, смеялись, тыкая в него пальцами.

Индийскому йогу было далеко до такого. Все конечности мужчин были вывернуты в обратную сторону. От голов остались только куски кожи с волосами. Рядом с ними, метрах в десяти, лежала молодая женщина в гимнастерке с разрезанным животом. Все внутренности ее вывалились из утробы. Джафару показалось, багровый сгусток, облепленный зелеными мухами, от которого шла толстая веревка внутрь девушки, был похож на маленького ребенка.

Вокруг тел, запуская острые клювы в трупы, неспеша бродили вороны. Джафар за четыре года, прожитых с басмачами, видел уже много смертей ненужных, жестоких и бессмысленных. Ему было страшно жить среди них. Он понимал, это такие же люди, как и он. Им не чужды радость и страдания, смех и плач, любовь и ненависть. Они обладали своей правдой, уверенностью в том, что любой их поступок оправдан Аллахом.

Сидя в гостинице, он вспомнил имя убитой девушки — Мельникова Татьяна. Ее документы вместе с документами начальника ГПУ Сазонова лежали в юрте курбаши в большом сундуке, накрытым кошмой.

Роды в горах опасны. Местные перед родами стараются спуститься в долину. «Кто бы знал, где было опасней: на заставе, расположенной на 2000 метров выше уровня моря, или здесь, у подножия гор?»,— думал Джафар, листая древнюю книгу.

Вспомнил незваных ночных гостей. Мысль его мгновенно переключилась. Он представлял, как будет рассказывать Семенову, Кара-Ниязову и Айни о появлении книжного раритета из рук (он поперхнулся лимоном, вспомнив фамилию и имя матроса) загадочных посетителей. Может, спуститься на второй этаж в № 214 и рассказать все Мише Массону?

Он утверждал о периодически возникающем таинственном свечении гробницы и наличии парамагнитного стального тела в могиле Тимура, и никто не смеялся, все поверили и выпили-то в тот день перед свечением совсем немного. Нет, пожалуй с Зингельшухером это перебор, да и старик с лопатой — тоже не в тему. Но я ведь не спал, книга-то — вот она,— продолжал логически мыслить Джафар.— Нет, начну так. Утром встал... не поверят, скажут, с бодуна был.

 Тогда... шел со съемок. Вот точно, шел с работы, с Гур Эмира тут недалеко, подошли два аксакала и с ними Зингельшухер. Да что он прилип ко мне, этот шухер?! Шел с работы в гостиницу, зашел по дороге в «Ошхону», не успел заказать лагман, как вошли они — два матроса «Авроры» с носилками и старик с лопатой. Опять не то.

Собственно говоря, что они с носилками и лопатой делали ночью на бульваре? Вообще-то подозрительная история, как не крути, я бы тоже не поверил. Ночь, матросы с «Авроры», носилки, старик, разговаривавший на фарси, с совковой лопатой на плече.

Бред какой-то, да и органы заинтересуются — почему «Аврора», когда у нормальных жителей советского Узбекистана утро встает над Зеравшаном, а не над Невой? Скажу: книгу принесли в мавзолей три старика, шибко ругались по поводу вскрытия могил. Не по-божески, мол, накликаете большую беду, дух войны и всякое такое. На этом и заснул.

На следующий день съемок в мавзолее не намечалось. Шла плановая подготовка к вскрытию могилы Улугбека, внука Тимура. Все были в напряжении. «Будет ли череп отделен от скелета?» — этот вопрос, казалось, тяготил всех в гробнице, кроме Улугбека, обезглавленного фанатиками в далеком 1449-м году.

Джафар уже сам начал потихонечку сомневаться в надобности вскрытия, но партия сказала «надо», «есть» — ответили рядовые коммунисты. Что делать с книгой, перемотанной гостиничным полотенцем, которая лежала в углу гробницы рядом с кувалдами и прочим «хирургическим» инструментом, он не знал? Было не очень подходящее время для ее показа — утро, суета. «Скажу о ней после обеда»,— решил Джафар.

Ближе к двенадцати часам Джафар, взяв книгу, пошел по направлению к чайхане, в которой обедал весь командный состав археологической экспедиции. Чайхана находилась на полпути к гостинице.

Первым прикоснулся к ее кожаному переплету Миша Массон: констатировал, даже не открывая: «Сказки Востока». Небрежно передал ее Семенову. То же самое сказали и все остальные ученые. Только начальник экспедиции Кара-Ниязов долго смотрел в нее, бережно перелистывая страницы.

Должного впечатления на мужей советской археологии книга не произвела. Откуда она появилась поинтересовался только Айни, и то для проформы. «И на этом спасибо, врать не пришлось»,— с чувством облегчения думал Джафар. После встречи с экстравагантной троицей в душе у Джафара что-то перевернулось.

 Словно некто легким движением в ней тронул струны волшебного инструмента. Теперь при виде стрельчатой арки входного портала мавзолея, покрытой изяществом растительных орнаментов, великолепие мозаики сковывало его душу.

Он первый раз вдумался в слова всевышнего и благословенного Аллаха, написанные при входе: «Кто войдет сюда, тот найдет спасение! Вот рай, который обещан нам,— войдите в него, оставаясь в нем навеки».

Теперь его не заботили тяжелые мраморные плиты нефритового надгробья могилы Тимура,  потянутые мышцы спины. Он размышлял о вечном: о небе, любви, человеческом счастье, которое никак не вписывалось в проживающую им жизнь.

В его отснятом материале теперь запечатлелись не только хронология вскрытия захоронений. Но и лучи солнца, проникавшие в верхний зал мавзолея, украшенный золотой росписью. Преломляющиеся сквозь узорчатые витражи окон, красота и оттенки которых виднелись даже на черно-белой пленке.

Гнездо горлицы, устроенное в обрушенной части рифленого купола на фоне бирюзовой поливы, придающей куполу мавзолея в редкие хмурые дни вид кусочка настоящего самаркандского голубого неба. Уставшее и задумчивое лицо молодого узбека, помогающего перетаскивать тяжелую могильную плиту.

Проявленную кинопленку, снятую Джафаром, парторг археологической группы забраковал. Сухо и деловито объяснив: «Советский кинооператор обязан снимать фильмы о веселых и жизнерадостных советских людях, которые всем своим социалистическим нутром любят свою Родину и идут рука об руку с коммунистической партией во главе с Иосифом Виссарионовичем Сталиным. И не искать грязь там, где ее нет. А птичек снимают совсем в другом кино и на другие выделенные страной деньги».

Начальнику операторской бригады Малику творческий подход Джафара к съемкам понравился. Похвалив его, он по-отечески похлопал его по плечу: «Далеко пойдешь,— и оглянувшись по сторонам: — Если вовремя не остановят».

С этого дня в Джафаре проснулся художник. Теперь он не мог спокойно пройти мимо какой-нибудь древней достопримечательности, отмечая про себя, как должен быть расположен свет, кинокамера, люди. Медленный наезд камерой на деревянные двери Гур Эмира, украшенные тончайшей резьбой и инкрустацией серебром, хотели сделать заставкой в начале фильма.

Передумали, потому что птички, загадившие купол, оборванец, сидевший на скамейке у мавзолея, и одинокий ишак, поедавший траву у входной арки, портили в кадре социалистическое настоящее древней усыпальни и, соответственно, весь фильм.

Джафар перестал пить, на это не было времени. Весь день он занимался съемками. Вечером и ночью старался описать то, что видел. Он открыл в себе талант писателя, маленьких, но все же произведений.

Ему попалось на глаза убранство мавзолея, описанное историком Ахмедом-ибн-Мохаммедродом, и потоки фантазии захлестнули Джафара с головой. Он уже представлял себя сыном Тимура, внуком, а иногда и самим Тамерланом. Видя раскиданные богатые одежды, оружие, утварь, украшенную драгоценными камнями, золотом и серебром, среди своей могилы.

Огромные золотые и серебряные люстры, висевшие на потолке мавзолея, и нефритовое надгробие — бывший трон одного из Чингизидов, казалось, делились с ним своей кровавой историей.

Джафар теперь знал, откуда трещина на темно-зеленой нефритовой глыбе, лежавшей на его могиле. Он видел плоский луч, исходивший из нее. Словно белую плоскость, упиравшуюся в купол мавзолея. Джафар чувствовал запах луча: запах страха, радости и горя одновременно — так пахнет война.

Эти трое той злополучной ночью опоздали, дух войны давно витает во Вселенной, оставив после себя Тимуру только деревянный гроб. Дух войны не принадлежит кому-то одному, его нельзя спрятать. Он как переходящее красное знамя социалистического соревнования: кто хитрей и изворотливей — тому и флаг в руки.

19 июня ночью Джафар плохо спал. Его мучили кошмары дневной работы. Ему казалось, что он сам отодвигал тяжелые мраморные плиты с могилы Тимура. Все напоминало страшную сказку.

Внезапно гас свет и также внезапно загорался. Когда третью мраморную плиту сняли, из могилы потянуло сладким, удушливым запахом горелой конопли. Снова погас свет. Тишина в кромешной тьме стояла такая, что слышалось тиканье больших командирских часов Герасимова.

Свечение могилы фосфоритами заставило группу затаить дыхание и ждать появления из нее чего-то сверхъестественного. Один из рабочих встал на колени. Электрическая лампочка зажглась, и Джафару на ум пришло название немой сцены в склепе «Расхитители гробниц».

Будто завороженные все смотрели, как Герасимов нагнулся к могиле и, удивленно сказал: «Он в деревянном гробу»,— опомнившись, заработали обе кинокамеры. Герасимов нагнулся к могиле и, о боже, вынул оттуда череп.

И взгляд истлевшего Хромца,
Могильный холод испуская,
Напомнил заповедь Отца:
Добру поможет выжить злость мирская.—


пронеслись в голове Джафара когда-то прочитанные строки. Он почувствовал себя в конце страшной сказки. Очнувшись от того, что волшебные мечты кончились, и перед Джафаром явилось настоящее во всей своей неприглядной отвратительности.

Джафар видел себя принцем, стоявшим на кладбище, держа в руке человеческий череп. Принц потерял отца, и все, что осталось ему в наследство, это убийца-дядя и мать, изменившая чести семьи и памяти отца.

Тяжесть утраты для принца смертельна, и стоит он перед выбором: оставить все, как есть, и жить, как все, натянув на себя чужое лицо и душу лицемера, иль сбросить маски и со злом сразиться до последней капли крови. Глядя на череп, Джафар думает вслух: «Все мы тленны: кто был большим и кто был малым — все станет прахом».

А дальше была война. Шекспировское распутье вставало перед ним каждый раз, когда он — военный кинооператор 1-го Украинского фронта, вспоминал приказ № 316. И не видел сквозь объектив потертой американской кинокамеры «Аймо», «яркого разгрома немецко-фашистских захватчиков» и массовых планов брошенного немцами оружия.

В тяжелейшие для нашего народа первые дни войны, дни отступления, партия поставила задачу: «Во что бы то ни стало для поднятия боевого духа показывать только бесстрашие и героизм советских граждан».

Джафар не мог спокойно пройти мимо простых солдат, героизм которых заключался в том, что, пережив террор революции, раскулачивание, расстрелы, коллективизацию, ссылки, тюрьмы и лагеря, они несли на своих плечах будущее его страны.

И наткнувшись вдвоем с одной винтовкой и политруком вместо патронов на немецкие танки, сердца российских воинов разрывались лютой ненавистью не к сладкой шелухе коммунистических речей пропагандиста, а к тому, что ползут они, отступая, по родной, политой кровью своих предков земле, которую усеял фашист ужасом и смертью.

Вглядываясь в суровые, убитые, искалеченные войной и жизнью лица советских людей, он заметил. Где-то между скорбью, страхом, оскорбленностью и подавленностью есть в их глазах проблески живого, важного, того, на чем держится наша земля,— веры в справедливость.

Джафара бросали судьба и партия по разным фронтам. Под Харьковом они с напарником Мишей Калюжным снимали с двух сторон зенитный расчет во время бомбежки. Бобины хватало на одну минуту съемки.

Во время очередной ее замены Джафар спрыгнул в окоп, засунул кинокамеру в темный мешок, чтобы не засветить пленку, и вдруг сильнейший взрыв. Прямым попаданием немецкая бомба уничтожила весь зенитный расчет и Мишку. Выбравшись из заваленного окопа, первым делом Джафар метнулся искать кинокамеру напарника. Отснятая пленка с камерой стоила дороже человеческой жизни. Там он попал в окружение.

Немецкая авиация, нанося бомбовые удары по взятой в кольцо группировке Красной Армии, сеяла панику в их рядах.

Джафару казалось, что в нем проснулся циник. На его глазах гибли десятки людей, а он все снимал. Он чувствовал сердцем, главное — не секретный приказ политуправления, а то, как худой и ушастый ефрейтор ввиду трусости и дезертирства здоровяка лейтенанта берет командование ротой на себя. Как до этого никем не приметный мальчишка превращается в великана, голос которого, останавливает немецкие бомбы, а не только прыснувших в рассыпную советских солдат.

На войне человек как на ладони, он словно просвечивается насквозь. Здесь нельзя выставить защитную стену из регалий, должностей и заслуг. Первый бой покажет всю человеческую изнанку. За съемки в окружении Джафара несколько раз пытались застрелить свои.

Первым был младший лейтенант, высокий худой армянин, оказался земляком-самаркандцем с редким именем Гамлґет. Его дед (рассказал он впоследствии в блиндаже) до революции владел в Самарканде мельницей, магазинами по продаже выпечки и кинотеатром «Прогресс». Второй раз в него целился из нагана старшина украинец, плотный, с пышными усищами. Пришлось соврать, сославшись на приказ самого командующего: «Всех бросивших огневой рубеж без приказа, снять на кинопленку и расстрелять».

Каким-то чудом вырваться из окружения помогла танковая бригада, состоявшая из четырех КВ-1, внезапно появившихся с юга. Пару бобин Джафар сделал, сидя на броне одного из монстров, разделавших семь чешских танков Pz35 противника, как бог черепаху.

После удара противотанковой артиллерии пехоту и кинооператора как ветром сдуло с брони. Головной танк, видя в двухстах метрах от себя противотанковую пятидесятимиллиметровую батарею, ни разу не выстрелил. Со стороны было похоже на психическую атаку.

Снаряды батареи отскакивали от брони КВ как орехи, оставляя на ней только тепловые фиолетовые пятна и вмятины. Немцы дрогнули, побежали. Это была победа. Маленькая и уже не первая, но главная в сердцах каждого воина и в череде будущих побед после битвы под Москвой...

Поднимая облака пыли, в которых тонула земля, по одной из тысячи дорог, ведущих на восток в глубь нашей Родины, шла нескончаемая колонна. Телеги, самодельные повозоки, «студебеккеры», полутороки, ЗИСы, тягачи, тянувшие гаубицы, солдат, беженцев, везущих, ведущих, несущих боеприпасы, кур, гусей, поросят, коров.

Джафару запомнились большая деревянная клетка с почтовыми голубями и черное лакированное пианино. Птицы с музыкальным инструментом, никак не вязались с запахом конской мочи, навоза, гари, копоти и разлагавшихся трупов животных. Все это существовало вдоль дороги рядом с воронками, оставленными немецкими бомбами.

Джафар украдкой снял на кинокамеру владельца инструмента — пожилого небритого еврея, одетого в тон пианино черный костюм и белую рубашку. Широкий в клеточку галстук торчал из кармана его пиджака.

Галстук, словно стрела указывал на хромовые сапоги, выделявшиеся своим блеском среди грязных обмоток, коряво замотанных на ногах у большинства шагавших. Лошадь, запряженная в повозку, прихрамывала. Еврей тоскливо посматривал по сторонам, понимая, что с инструментом придется расстаться.

Еще раз Джафар услышал еврея, находясь в заторе перед маленькой речушкой. Узкий мост через реку сдерживал людской поток несколько часов. Сквозь плач, стоны раненых, гул моторов, лязг гусениц и ржание лошадей полились, ручейки чего-то ужасно тоскливого и бархатного, грусть и нежность которого начали заполнять все пространство между людьми.

Внезапно на душе стало спокойно, чисто, красиво. Ушла боль и ненависть, оставив после себя только тоску. По любимой девушке Лизе Коротковой, жившей на улице Мясницкой, с которой познакомился в институтском общежитии и потерял связь. По насыщенной столичной жизни. По друзьям-одноклассникам из сорок пятой самаркандской школы...

Внезапно нарастающий низкий гул сотворил с колонной что-то невообразимое. «Во-о-озд-у-ух»,— громко пронеслась команда над головами. Все, что могло двигаться, само разбежалось по обе стороны ветхого моста в лесопосадку.

С запада на небольшой высоте шли ровным строем шестнадцать немецких бомбардировщиков «хейнкель». Поочередно заваливаясь на крыло, с нарастающим ревом самолеты начали падать на обозы и технику, оставленную на дороге и мосту.

Было что-то ужасающее в их спокойствии,  уверенности в абсолютной безнаказанности содеянного. В черных крестах, падающих с небес и несущих на головы советских людей смерть, с адским завыванием сирен, прикрепленных к авиационным бомбам. В улыбающихся лицах пилотов, оставлявших фонтаны брызг пыли, воды и крови пушками и пулеметами.

Отработав по дороге и мосту, асы Геринга взялись за лесопосадки. С немецкой педантичностью, не нарушая строй смертельной «карусели», самолеты один за другим падали в пике над деревьями. Сокрушая и выкорчевывая их из земли взрывами бомб вместе с людьми, залегшими по оврагам и щелям.

Осколочное ранение, госпиталь, и уже в начале сентября 1942 года Джафар с новым напарником Колей Лазутиным прибыли в Сталинград. Здесь он мог снимать врага вблизи. Иногда до рубежа вражеской обороны было не больше тридцати метров.

Вот они, хваленые солдаты рейха, с закатанными по локоть рукавами, сидевшие и смеявшиеся на броне немецких танков, перемалывающих своими траками наши горевшие села и города. Теперь с окровавленными и искаженными от страха, холода и отчаяния лицами. Бегут, пригнувшись к земле. Ползут, волоча за собой раненых и убитых. Чтобы закопать здесь же, в воронке от разорвавшегося снаряда. Потому что сил на рытье могил в стальной от мороза земле у них не было.

Это было зимой, а в сентябре Волга встретила Джафара не по-осенне теплыми водами, покрытыми в утренние часы белой дымкой тумана. Глядя в предрассветный час на реку, глубоко вдыхая ее утреннюю свежесть, Джафар ощущал в душе свободу, выражавшуюся в сладострастном, ни с чем не сравнимом чувстве.

Река просыпалась. На отмели у левого берега разрезая мощными телами водную гладь, гонял малька жерех. С первыми лучами солнца слышался первый залп артиллерии. Вместе с природой просыпался и ее царь — человек.

Чтобы выжить в аду Джафар научился отключаться от действительности. Он закрывал глаза и начинал вслушиваться. Вместо горевшего города, освещавшего реку словно факел, видел костер в сосновом бору под Москвой, лукошко с грибами, Лизу. Слышал, как шумит осенний лес. И не было вокруг ни смерти, ни героизма, ни трусости, а только капли утренней росы на зеленой траве и голубое небо... «а остальное все ж...па»,— как любил шутливо заканчивать чужие фразы напарник Колька.

Командный пункт оказался под сильнейшим огнем немецкой артиллерии. Немцы прорвались к вокзалу. КП города получил приказ отойти к берегу. Водитель полуторки, лихо объезжая воронки свернул к реке. Дрожала сталинградская земля. Немцы били из всех видов орудий и минометов. Джафар, подняв голову, насчитал около ста пятидесяти бомбардировщиков.

Снимать не было возможности. Старые бобины закончились и дожидались своей отправки в кузове полуторки. Надежда была на политотдел 62-й армии и новые, заветные, необходимые как жизнь метры черно-белой пленки с низкой чувствительностью. На такой пленке война отражалась более выразительно, чем на трофейных цветных. Хотя, что может быть выразительней алой крови на белом снегу?

Показалась центральная переправа. Немец всю свою ярость обрушил именно на нее. Остановились у разбитой машины. Вдруг откуда ни возьмись, появились четыре запыленных бойца во главе с угрюмым капитаном. «Документы»,— коротко спросил офицер. Джафар, доложил по форме. У двоих бойцов, недоверчиво поглядывавших в кузов машины, не было звезд на пилотках.

Пока капитан проверял документы, Колька, решив заполнить паузу, обратился к воинам: «Как у вас тут дела?». Пожилой боец в каске, сняв ее и рассматривая в ней пулевое отверстие, смачно сплюнув, ответил: «Как в Дании». «А это как?»,— улыбнувшись, снова спросил Коля. «Один еб...т, а двое на задании»,— ответил капитан, возвращая документы. Потом, повернувшись в сторону бойцов, приказал: «Грузим раненых и к переправе».
 
«Товарищ капитан!» —возмутился Джафар. Капитан, суровый, худой, с кубарями, криво пришитыми к воротнику шинели, начал объяснять: «Немец, скорее всего, разведка или десант, окружив шестью танками КП Центрального района города возле вокзала, уничтожил его. В Ворошиловском районе, у тракторного завода он вышел к Волге. Штаб Сталинградского фронта и все ваше политуправление уже на левом берегу.

Так что не бухтите, переправим раненых, их человек пятнадцать. Новое КП расположено в штольне у переправы, может, найдете там свою пленку. Наверняка побросали все. На хр...на им на левом берегу пленка нужна? Кого там снимать? Все герои здесь остались. Вон лежат по щелям, присыпанные,— капитан повернул голову в сторону левого берега, махнул в сердцах рукой и снова обратился к Джафару: — А то может ко мне? Командиров не хватает, снайперы, с...ки, всех повыбивали».

К машине начали подтягиваться раненые. Кто-то ковылял сам, опираясь на винтовку, кого-то тащили на плащ-палатке, грязные, перевязанные, в окровавленных бинтах. Джафар отдал им все папиросы и фляжку с разбавленным спиртом.

На фоне гимнастерок с белыми разводами от пота и запекшейся крови, новенькая форма и сапоги, сиявшие под ярким солнцем на Джафаре и Николае, раздражали бойцов. Кто-то из помогавших загружать раненых пробурчал: «Ишь ты. Нарисовались, хр...н сотрешь». Закрыв борт полуторки, Джафар запрыгнул в кузов.

Машина тронулась, оставляя за собой белый хвост пыли. Въехав на небольшую возвышенность, он обратил внимание на огромный клубящийся черный столб дыма в южной части города. Боец с перевязанной рукой, сидевший рядом, пояснил: «Нефтехранилище разбомбили. Горит теперь Волга синим пламенем».
Объезжая покосившиеся деревянные постройки, разрушенные каменные дома, полуторка, огибая заграждения, выехала к реке.

 Бомбардировщики, бомбившие северную часть города, пошли на второй заход. Боец с перевязанной рукой снова заговорил. Сквозь эхо канонады, пыли и гари лицо раненого казалось бледным и спокойным. От его речи с хохлацким говором Джафару на секунду показалось, что он после первого курса на каникулах едет в трамвае по Одессе, а не в полуторке по разрушенному Сталинграду.

«Сейчас отбомбятся и последний,— слышалось сквозь грохот,— сбросит что-нибудь психическое: рельс, бочки, продырявленные с двух сторон, или листовки. Недавно в Латошинки, у переправы, сбросили мужика и следом пианину. Жути нагнали больше, чем бомбами.

Говорят, где-то на подходе к Калачу обозы с беженцами бомбило штук десять «юнкерсов». Все разметали в пух и прах, только одна телега стояла посреди дороги как бельмо в их глазу. На телеге той еврей сидел и играл на пианине. Так, говорят, стервец, жалобно играл, что этим гадам ничего не оставалось, как приземлиться и захватить бедолагу в плен. Может и врут, конечно, но что-то музыкальное падало с самолета, капитан Мишин рассказывал, а он врать не будет».

Внезапно со стороны разрушенной котельной, труба которой одиноко торчала среди обломков кирпича послышалась автоматная очередь. По борту полуторки, впиваясь в деревянные бруски, зашлепали пули. Кто-то из раненых вскрикнул, машина резко свернула к воде и заглохла. Капитан Мишин выскочил из кабины и, держась за окровавленную руку, крикнул: «Водилу убило, есть, кто шоферил?..».

Он не успел закончить фразу: его срезало очередью.
Сверху послышался рев шестиствольного немецкого миномета. Мины легли совсем рядом у правого борта, одна попала в кабину. Мощным взрывом машину подбросило. Джафар очнулся от чего-то липкого и неприятного на лице, было трудно дышать, пуговица от хлястика шинели давила на правый глаз.

Джафар столкнул с себя безжизненное тело рассказчика с перевязанной рукой. Увидев перевернутую машину, он вспомнил о бобинах и кинокамере. Долго вытаскивал свой «ТТ». Ремешок зацепился за винтовку, лежавшую под ним. Метрах в пяти из воронки один из бойцов вел ответный огонь по котельной.
 
Слева застрочил наш пулемет. Джафар огляделся: раненых разбросало в радиусе десяти метров. Кольку, камеру и ящик с бобинами не видно. Сердце, словно стахановец с отбойным молотком, било изнутри с нарастающим темпом. Подполз к куче противотанкового металлолома, пару раз выстрелил в направлении немецкого пулемета. Боец перестал стрелять и показывает рукой влево, что-то кричит.

Ничего не слышно, от разрыва мин Джафар оглох. Оглянулся — до Волги метров сто. Видно, как приближается катер с баржой, на которой солдаты в черном, перевязанные пулеметными лентами. Волга вся в фонтанах больших и малых.
У переправы сам черт не разберет, кто-то кого-то давит, плоты, гражданские с детьми, бойцы стреляют с колен, раненые, убитые — и все без звука.

Нащупал рядом фляжку. Самогон, градусов восемьдесят, перехватило дыхание, через несколько секунд приятная теплота во всем теле, появился звук. Немецкие шестиствольный миномет с пулеметом переключились на катер с морской пехотой.

Первый залп «ишака» и три реактивные мины пронеслись в сторону катера с таким истошным воем, что Джафару пришлось зажать уши руками. Через пару минут еще один залп.

Боец в воронке лежит с распростертыми руками, глаза открыты. Первый залп попадает в катер, второй переворачивает баржу. До берега метров пятьдесят. Подполз к убитому бойцу, пулемет бьет выше по плывущим. Вокруг тонущей баржи много черных кружков с ленточками. Сполз в воронку, взял автомат, еще два магазина засунул в карман шинели. Снова застрочил слева наш пулемет, отвлекая внимание от выползающих на берег морских пехотинцев.

Сверху немцы в серых шинелях короткими перебежками начали обходить пулеметчика. Джафар открыл огонь короткими очередями. Один упал, второго срезал, вылез из воронки, пригнувшись побежал вперед до угла разбитого сарая. Наступил на полу шинели, упал.

Пули ударяют по стенке сарая. Дым над городом всех цветов радуги, все полыхает. «Мессер» появился, нащупал десант. Поливает его свинцом из всех огневых точек. Летит низко, видно перекошенное лицо летчика с торчащим языком, прижатым зубами. Сзади свист, оглянулся: по берегу, словно черные змеи, ползут человек десять морских пехотинцев. С левого берега заработала тяжелая артиллерия — немец притих.

«Курить есть?» — неожиданно раздалось сзади. Джафар оглянулся. Перед ним стоял худой паренек лет двадцати пяти, мокрый, в дырявой тельняшке, с автоматом на шее. На офицерском ремне — подсумок с гранатами.


Джафар вспомнил драку на танцплощадке в Сокольниках до войны. Такой же золотой чуб у парня, наглый взгляд, руки в карманах. Будто и не война вовсе. Не летят ни пули, ни мины, ни осколки кругом, а три дружинника в повязках, с билетершей у входа и милиционер в парке на скамейке. Джафар отрицательно помотал головой.

 «Хр...ново»,— ловким движением матрос достал бескозырку. Лицо у него скуластое, глаза колючие. На пальцах правой руки наколка «Саша». Джафара при виде надписи «Балтийский флот» на бескозырке передернуло. С губ непроизвольно вырвалось: «Зингельшухер». Матрос недоумевающе посмотрел на Джафара, сплюнул сквозь щель передних зубов: «Не дрейфь, лейтенант. Устроим им шухер.

Сейчас красная ракета будет, затем четыре выстрела с левого берега двухсотки по немецким позициям. Следом еще два, с перелетом. За это время надо молча добежать до вражеских окопов и взять их. Считай, лейтенант, выстрелы и вспоминай зачет по стометровке. У меня из шестидесяти человек осталось двадцать пять, с тобой — плюс один».

Джафар протянул ему фляжку, представился. Матрос сделал два больших глотка не поморщившись, картинно открыв рот, громко отрыгнул. В небо полетела красная ракета, начался артобстрел.

От первого выстрела земля задрожала. Обвалилась высокая стена рядом с немецким пулеметным гнездом. «После четвертого разрыва считай до трех и догоняй»,— сказал матрос, глотнул еще из фляжки. Пригибаясь, перебежками, направился в сторону противника. Джафар наметил путь вверх, по тропинке,  чуть правее пулеметного гнезда. Посчитал патроны в пистолете.
 
Четвертый снаряд. Раз, два, три. Пора. Вскочил, пригнувшись побежал. Слева и справа по склону карабкаются тельняшки, бескозырки. Метров десять до немецкого пулемета. Заметили. Шквальный огонь в упор. Человек пять с левого фланга рухнули, как подкошенные.

Слева снова наш пулемет запел тоскливо, тут же затих. Со всех сторон орут что есть мочи: «По-о-лундр-р-р-ра-а-а». Джафар видел перед собой только толстое лицо немца в каске. Рванул в его направлении, начал стрелять с ходу, упал. Под ногами песок, глина, цеплялся за кусты руками, зубами.

 Указательный палец свело, за несколько секунд выпустил весь магазин. Останавливаться нельзя, немецкая траншея. Крики, стоны, ругань, серые шинели, спины. Кого-то сильно стукнул прикладом автомата в лицо, беспорядочная стрельба.

Сзади схватили удушающим приемом за горло. В глазах желтые круги. Что-то кольнуло в левую лопатку, не глубоко, как будто пчела укусила. Захват ослаб, повернулся. У немца глаза навыкате, рот перекошен, рядом с крестом из груди торчит жало штыка.

Старый знакомый матрос лыбится, во рту папироса, в руках карабин с примкнутым штыком. «Извини, что шкуру тебе попортил, штык больно длинный: чешский что ли? — уперевшись ногой в спину убитого, вытащил карабин со штыком, улыбнулся, протягивая руку, представился: — Старшина Ковтун, первая отдельная бригада морской пехоты Балтийского флота.

Я гляжу, вам, узбекам, патроны не нужны, вы и без них хорошо справляетесь.— Он поднял со дна окопа автомат с разбитым прикладом и показал окружившим его бойцам. Пару секунд посмеялись, начались доклады. «Восемь человек убиты, трое ранены легко, один тяжелый — ранение в живот. Два эмгэшника, патронов к ним навалом, гранат море.
 
Шестиствольный «ишак» цел, мин к нему — на четыре залпа. Аккумулятор разбило, два ящика противопехотных мин, один — противотанковых, карабины. МП — шесть штук, патронов валом, двенадцать наручных, четверо карманных часов и семь портсигаров. Доклад окончен».

Матрос в окровавленной тельняшке отдал честь, приложив правую руку грязными ногтями ко лбу. Рукав тельника задрался, и Джафар увидел три ремешка, с горевшими золотом циферблатами наручных часов».

Старшина давал распоряжения и приказы. На развалины дома поставил наблюдателя, маленького роста матроса с перебинтованной головой, который сразу начал возмущаться: «Сам стреляй, сам наблюдай, сам семафорь. Не много на одного?» — «Отставить разговоры. Бегом марш,— нахмурив брови, ответил старшина.

Повернувшись к группе бойцов, облепивших лафет миномета и куривших сигареты с золотым ободком, продолжил: — «ишака» разворачиваем на прямую наводку к немцам передом, к Волге задом. Аккумулятор притащить с перевернутой полуторки, если и его разбило, найти полевой телефон с крутилкой. Пулеметы поставить: вон у той кочки один и у горы металлолома — второй.

Наша задача продержаться до высадки десанта армии, предположительно сутки, а там — хр...н его знает сколько. Степаненко! Смотри за наблюдателем, немцы могут в контратаку пойти. Как стемнеет, возьмешь саперов, заминируете подходы».— «Лады»,— высокий плотный матрос, перебинтовывал руку.

Два матроса стаскивают трупы немцев в траншею. Своих бойцов закопали в воронке рядом с чудом уцелевшем деревцем. Приколотили табличку, написали карандашом имена, фамилии, год, положили бескозырку. Похоронили молча, без лишних и красивых слов.

Прибежал единственный одетый в черный бушлат усатый матрос, лет за сорок. «Наверное, плавает хорошо,— подумал, докуривая третью трофейную сигарету подряд, Джафар.— Проплыть пятьдесят метров с автоматом, двумя магазинами, в намокшем и тяжелым как пудовая гиря бушлате, и после этого взять высотку с окопавшимися пулеметным и минометным расчетами, это ж какое надо здоровье иметь?»

Матрос, разглаживая чапаевские усы, обратился к старшине: «Саш...» — «Какой я вам Саша, товарищ матрос? — грубо одернул его старшина. Затем смутившись, посмотрев искоса на Джафара, добавил: — Сколько раз говорить, при неизвестных пассажирах «Товарищ старшина» понял? Чо хотел?» — «Там,— матрос показал рукой в сторону разбитого сарая,— метрах в двадцати два блиндажа: один офицерский — пустой, во втором шесть гансов раненых и Адольф в рамке на стене». Старшина почесал затылок, подал матросу гранату: «Раненых в «санчасть», Адольфа ко мне».

Глухо разорвалась граната. Из-под обвалившихся бревен поднялся столб пыли. Через десять минут старшина пригласил Джафара в офицерский блиндаж. «Смотри,— он показал Джафару укрытие,— воюют часов двадцать, а как устроились! — Блиндаж был не очень глубокий. Из земли, накиданной на перекрытие, торчали рельсы и бревна. Чистое помещение, обшитое доской и оклеенное светлыми обоями в цветочек выглядело празднично.

На маленьком столике лежала клеенка с ангелочками. Рядом на крюке висел латунный карбидный фонарь, начищенный до блеска. На фонаре виднелась надпись «1937. Berlin». На полочке стояла коробка с карбитом.

Стол ломился от солдатской закуски: высокая бутылка французского вина с вогнутым дном, фляжка со спиртом, тушенка. Старшина положил на стол серебряный, отделанный красными камнями, портсигар, зажигалку, немецкий консервный нож.

Достал два черных карболитовых стаканчика от немецких фляжек, поинтересовался, кивнув на бутылку: — Кислятины налить или чего поинтересней?» — «Чего поинтересней»,— Джафар подвинул фляжку. Старшина налил, достал портрет фюрера, с черной ленточкой от бескозырки на верхнем углу рамки и торжественно произнес: «За победу!». Выпили.

Зашел усатый матрос: «Товарищ старшина, там это, ну, в общем, семафор заговорил, у фрицев движуха началась в нашу сторону. Чего-то не бомбят, «дурилу», наверное, жалко, так думают взять».

— Пусть думают,— старшина посмотрел на Джафара.— Ну, чо, друг степей, бери шинель, поплыли в бой.
— Друг степей — это калмык, а я узбек,— без обиды в голосе произнес Джафар.
— Какая разница,— донеслось сзади,— хоронить будут по законам войны, а не шариата.

Тело и ноги у Джафара гудели. Первый рукопашный бой, и он остался жив — это чего-то да стоило. Только заняв позицию, указанную старшиной, он вспомнил о напарнике Николае и кинокамере с бобинами. Отобьемся — найдется и кинокамера, и Колька, и бобины.

О многом хотел поговорить Джафар со старшиной. О потревоженных останках Тимура, вырвавшемся духе войны из его могилы. О приключении в гостинице Самарканда за несколько дней до начала войны. Двух ночных гостях в бескозырках с надписью «Аврора», больше похожих на негров, чем на матросов. Его душу терзало странное предчувствие того, что бобина, с отважными бойцами, подходит к концу. Досмотреть весь фильм не получится, потому что сменить ее будет некому.

Некому будет рассказать о том, как после часовой бомбардировки «пятачка», который защищали матросы, оставшиеся в живых отражали до глубокой ночи атаки гитлеровцев. Как немецкий шестиствольный миномет, прозванный моряками «ишаком», «дурилой», а то и по-дружески: «Ну пожалуйста, «ванюша», дай им проср...ться, родной».

Он давал немцам проср...ться: три подбитых немецких танка стояли с горевшими моторами, не испившими волжской воды. Как взорвал себя и миномет вместе с окружившими его фашистами усатый и оглохнувший матрос в бушлате. Как тяжелораненный старшина нашел в себе силы улыбнуться и плюнуть в сторону фашистского офицера.

Как два пулеметных расчета стреляли до последнего вздоха. Погибнув, один из них указательным пальцем давил на спусковой крючок, наказывая фашистов уже с того света. Как рубили палашами всех погибших, одетых в тельняшки, пьяные румынские солдаты, подоспевшие на помощь немцам. Кололи штыками, отрезали уши и носы. Вспарывали животы не от злости, а от страха, что восстанут ребята и придет конец румынско-немецкой мечте о землях, обещанных им за Волгой.

Джафара нашли случайно. После очередного перехода высотки в наши руки боец из похоронной команды, увидел торчавший новенький сапог из кучи земли. Бросив собирать сожженные останки морских пехотинцев, он рванул к сапогу.

Каково же было его удивление, когда, стянув сапог с «мертвой» ноги и надев его на свою, он увидел, как портянка на ноге, , зашевелилась. Испугать советского человека шевелившейся ногой — занятие бессмысленное,

Ибрагим Ибрагимов — боец 46-го отдельного медико-санитарного батальона видел и не такие человеческие органы, лежавшие и шевелящиеся без их владельца. В этой ноге было что-то родное. Может запах или такт, с каким конечность, отбивала в воздухе знакомый и еле заметный ритм. Ему показалось, он видит и чувствует аромат своей махалли, перегороженной коврами и брезентом. Столы, кучу гостей и слышит музыку на свадьбе своей дочери: «Тум баляка тум, тум баляка тум».

Размотав портянку, Ибрагим увидел смуглую кожу. Он посмотрел по сторонам, снял свой сапог и сравнил цвет. «Похож»,— повернув ступню, прочитал надпись на русском языке, наколотую на подъеме стопы: «Они».

Неоконченная фраза разожгла у Ибрагима любопытство. В голове промелькнули варианты продолжения надписи на другой ноге: «Если она, существует,— подумал он.— Кто же это «они»? Может, красноармейцы? — Продолжала теплиться мысль в его голове: — Нет. Ноги не могут быть красноармейцами, наверное «Они ноги»,— размышлял Ибрагим, аккуратно откапывая руками вторую ногу. Ритм, с которым шевелилась конечность, стал замедляться. Через секунду нога замерла. После этого до Ибрагима дошло, надо срочно откапывать голову.

«Сестре-е-нкя-я-я»,— пронзил редкую тишину голос, больше похожий на блеяние молодого барашка, чем человека. Метрах в пятидесяти от Ибрагима из воронки вылезла крупная фигура розовощекой, полногрудой санитарки Валентины. «Опять брата нашел, черт нерусский»,— она тяжело выдохнула. Поправив лямку от сумки с медикаментами, побежала к Ибрагиму.

Всю дорогу, пока они с Валей тащили Джафара к месту сбора раненых, Ибрагим норовил стянуть сапог с лейтенанта. «Что ж ты, бисова твоя душа, делаешь? — задыхалась Валентина, держа за руки лейтенанта: — Одного сапога тебе мало?».

 Ибрагим сиял. Сердце его радостно билось не только от того, что он спасает узбека, а еще и от того, что он дотронулся до Вали, через руки земляка. Смотря на колышущуюся грудь санитарки, Ибрагим с нежностью думал о Гульнаре. Кончится война, он будет ласкать и кормить жену каждый день. И станет она толстая и красивая, как Валя. На худой конец, как связистка Зина из штаба...

Самарканд тонул в вечерних сумерках. Заходившее солнце, отражаясь от купола медресе Тилля-Кари широкими и разноцветными лучами, освещало внутренние стены медресе Улугбека. Словно проснувшись от яркого великолепия, в которое был погружен Регистан, с громадного портала медресе Ширдор на хазрата глядели свирепые тигрицы.

Постепенно чернеющие силуэты минаретов Регистана стали казаться высокими деревьями в темном лесу, в котором ночной охотой утоляли свой голод хищники. Стемнело. Хазрат шел по безлюдным улицам старого города, кромешную тьму которого освещала только луна. Он молил Аллаха, чтобы ему не встретилось на пути ни одно живое существо. Казалось, Аллах услышал его молитвы. Старая часть города, с современными атрибутами погрузилась во мрак.

Ни одного огонька, ни машины, ни жителя, будто город на одну ночь превратился в один большой мавзолей. Высокие тополя, вдоль дороги, слегка наклонясь ласково шумели, аплодируя его смелости. Путь старца лежал туда, где широкая лестница, взбегающая тридцатью двумя ступенями на оплывший гребень древнего крепостного вала, венчалась купольными усыпальнями.

В мир многоцветного сказочного декора из резной терракоты, керамических расписных облицовок и наборных мозаик. Туда, где пятнадцать метров культурного слоя земли за трехтысячелетнюю историю вобрали в себя прах ученых и простых людей, властелинов и черни, богатых и дервишей, подлецов и честных граждан, растворившихся в недрах прародителя «вечного города», зовущегося ныне Самаркандом.

Хазрат бесшумно подошел к забору, который словно ремнем опоясывал группу мавзолеев Шохи Зинда и одной из сторон примыкал к кладбищу. Пробежал глазами по огромной вывеске с запретными деяниями на территории комплекса. Он не собирался здесь ни пить, ни курить и ни есть. Ему нужна была только она. Только бы прикоснуться кончиками пальцев к тому, что когда-то говорили ее уста...

Однажды в одном из философских сочинений, лежавших за тахтой, хазрата заинтересовал рассказ суфийского шейха Джалал ад-Дина Руми. В работе описывалось посещение им в ночь с четверга на пятницу в месяц рамазан одной из святынь ислама его (хазрата) мнимой могилы — мавзолея Кусама ибн Аббаса в Самарканде.

В ту ночь суфии ордена, который возглавлял Руми, собрались вокруг мечети Шохи Зинда. Они, раскачиваясь, хором распевали молитвы, чтобы постичь сотворенное Аллахом, и помочь разуму осознать собственные мистические возможности, используя танцы, стихи и музыку. Духовная сила взявшихся за руки и окруживших мечеть паломников вводила в экстаз не только людей.

От купола мечети словно от яркой звезды в черную бездну неба ударил луч света, открывая перед молящимися ощущения Божественного присутствия. Внезапно огонь божественного восторга погас, люди замерли на месте от увиденного.

У входа в мечеть рядом с Руми стояла девушка. Лицо и стройная фигура ее были скрыты полупрозрачной тканью. Девушка казалась божеством, излучавшим обжигающий душу свет магической истины. Мгновенно все стихло. Подул ветерок. Появившийся запах сирени перенес Руми от молитвы к красоте, счастью и поэзии. К безграничной душевной реальности, которую он называл любовью.

«Это вы сказали о том, что женщина является не просто игрушкой, а лучом божества?» — эхом пронесся под старинными сводами нежный голос девушки. «Да, я,— ответил Руми, поклонившись.— Еще я сказал, что луч божества, как истинную любовь, нельзя выразить словами.

Все попытки рассказать миру о вас в стихах или прозе не увенчаются успехом. Это будет лишь магическим способом воздействия на людей, ничего не имеющего общего с той сущностью, слабым отражением которой он является». Девушка на секунду задумалась. Со стороны было заметно, что из сказанного, она поняла не все, но была признательна Руми за его речь: «Ступайте за мной».

Руми шел за девушкой мимо ветхих склепов и мавзолеев. Слева от него тянулся обвалившийся глиняный дувал, отделявший дорожку от кладбища. Пройдя контуры строившейся восьмигранной усыпальни, она остановилась. Посмотрела на ярко красную луну, затем на резную дверь безымянного мавзолея. Хрупкие контуры ее тела поблекли и мгновенно осыпались, словно цветочная пыльца. Она исчезла так же внезапно, как и появилась.

Безымянный мавзолей находился недалеко от мечети Кусама. Руми посмотрев на небо, отметил про себя, такого яркого свечения он не видел уже давно. Перевел взгляд на резную дверь, и вздрогнул. Отпрянув, он чуть не упал, споткнувшись о груду кирпича. Узоры на двери словно ожили, заплясали лунными тенями, начали выписывать слова. Руми, будто страждущий путник в пустыне, увидевший живительный ручей, глотал слова, как воду.

Далее в рукописи шло стихотворение, сложенное Руми. После первого прочитанного слова у хазрата защемило сердце. Старец несколько раз пытался дочитать стих, не получалось. Его организм не давал сердцу разорваться. Это было стихотворение, написанное Юлдуз о любви к ее Кусаму. Вернее, слова из стихотворения Юлдуз, прошедшие через сердце Руми и связанные между собой несколько иначе, чем у нее. То, что он прочел у Руми, для хазрата было выше поэзии...

Старик медленно вошел на территорию комплекса, огляделся. Слева, открывая изумительную голубую палитру красок, находился двухкупольный мавзолей астронома Казы-Заде Руми. «Два Руми за одну ночь — это хороший знак»,— подумал хазрат, и пошел вверх по длинной лестнице.

У него не было времени подсчитывать количество ступеней. По легенде если число ступеней при входе и выходе не совпадет, то человек грешен. «Прожить такую длинную жизнь и не согрешить — невозможно»,— стучало с каждым шагом в голове. Он не припоминал такой физической нагрузки с тех пор, как оказался в пещере.

Много лет назад, когда ему исполнилось двадцать восемь, он взбирался по глиняным ступеням узкой средневековой улицы, выходившей к мечети. Караван, с которым он прибыл в Самарканд, ожидал его внизу. Наверху его ждали имам города, подношения и четвертая жена, засватанная у богатого туркменского рода, державшего всю степь на северо-западе Самарканда в своих руках.

Большой и красивый дом с огромным садом был приятным дополнением к увиденному.
Два зала в доме были отделаны настенной росписью. В первом была изображена краснокожая танцовщица с цепью золотых монет, во втором — сцена охоты на тигров...

Под покровом ночи старец двинулся по мертвому телу бывшего города, роскошь и убранство которого возвеличивали силу и мощь владык империи. Он прошел  мавзолеи духовной знати, ближайших родственников человека, чье имя кровавой тенью будет вечно низвергаться на древний город. Виден восьмигранник — ротонда со сквозными арками.

Осталось одолеть еще несколько шагов. Кровь в висках стучит все сильнее. Лунный свет, разливаясь, играет на контурах усыпальни. Вместе со светом все вокруг наполняется запахом любви, перемешавшимся с ароматом сирени и домашнего уюта. Хазрат, глубоко вздохнув, смотрел то на таинственный свет которой превращал портал мавзолея в белую стену, то на дверь усыпальни. Постепенно с восхождением луны тени цветочного орнамента на двери, то расширяясь, то удлиняясь, образовывали слова.

Слова, словно звезды на небосклоне, зажигались в его глазах и мгновенно гасли. Тех мгновений, что они горели, было достаточно, чтобы прочесть их и вспомнить ночи незабываемой любви, нежный цвет лица и тонкие черные брови Юлдуз.

Покрывая поцелуями ее изящные руки, он ощущал в каждом ее движении и взгляде нежность, доброту и любовь. Стоя перед ней на коленях и обняв за талию, он зарывал свое лицо в ее шелковое платье и наслаждался биением еще одного сердца в чреве Юлдуз — его наследника. Хазрат слушал стихи Юлдуз и был счастлив. «О, Руми! Ты поистине сделал меня бессмертным. Людям, искавшим и нашедшим свою потерянную любовь, смерть не страшна».— И губы хазрата шептали прочтенное на двери:

Возлюбленный, к себе возьми меня.
Освободи мой дух, и буду я
Твоей любовью наслаждаться вечно.
Лиши меня желаний,
Лиши надежд и нежности, воспоминаний...
Всю забери, чтоб ночью или среди дня
Твои уста лелеяли меня.

Лунное послание железной хваткой сдавило надрывающееся сердце хазрата. Ноги не выдержали. Схватившись за узоры, наполненные лунным светом, секунду назад бывшие словами, он сполз по двери.
 
Старец рислонил лицо к деревянному орнаменту. Понял, судьба посмеялась над ним. Теперь он — седой, никому не нужный старик стоит на коленях у дверей, за которыми покоится прах его единственной любви.

Если вдруг провидением божьим перед ним, как и перед Руми, появится Она — он тотчас исчезнет, растворится, умрет. Не сможет поднять своих глаз. Потому что не может быть молодым, красивым, сильным. Не переживет разочарования, увиденного в глазах своей возлюбленной.

Услышав визг тормозов на стоянке у входа в комплекс, хазрат вздрогнул. Все лирически-святое вмиг слетело с таинственно лунного пейзажа. Огромные узоры на двери казались усохшими, превратившимися в тонкие виноградные усики. Старец почувствовал коленями сырую землю, ощутил боль в пояснице.

Вдохнул запах горелой листвы, дым от которой стелился между порталами, и с тяжелым сердцем посмотрел на бегущую по ступеням тень мужчины в милицейской форме.

«И повязали, с...ки, и ноги, и руки: как падаль по земле поволокли,— вспомнил хазрат, слова из песни. Чугунные пионеры пели эту песню в пещере под семиструнную гитару, на которой со временем осталось три струны.

— Его только тут не хватает. Свистеть бы не начал»,— хазрат сильнее прижался к двери мавзолея. Дверь скрипнула и молча покорилась усилиям старца.

Милиционер свернул к мавзолею Кусама. Только он скрылся за дверью гурханы, как по лестнице, причитая и громко ворча, стал подниматься маленького роста старик в полосатом чапане и тюбетейке.

«По всей видимости, сторож,— не унимался хазрат.— Не хватало, чтоб на старости лет застукали меня, как вора, на месте преступления». Хазрат видел у входа табличку со стоимостью проходного билета. Входная дверь была открыта, да и денег, собственно говоря, не было.

До хазрата доносилось раздраженное ворчание зевавшего на ходу сторожа.  «Камазы-мамазы, мясо-х...ясо, милиция-шмилиция. Чего им не спится в ночь глухую? Денег им все мало: каждый месяц в первых числах отстегиваем вечно пьяному сержанту Ибрагимову, нет, приперся теперь майор».

«Его здесь нет»,— послышался удивленный голос майора из усыпальни Кусама.
«Вот идиот,— вторил ему сторож.— Это тебе не мавзолей на Красной площади, могила-то мнимая. Здесь нет никого.— Переступив пару ступеней: — Хуже нет пьяного мента ночью на кладбище».

Возня и крики между сторожем и майором продолжались некоторое время. После чего завелся мотор и, пробуксовывая автомобиль скрылся за деревьями.
Хазрат постоял, пока все стихло, и направился к лестнице у дувала. Удачно перевалившись через забор, он побрел к шоссе. По темной дороге мелькал свет фар проезжавших автомобилей. Светало.

«Помогите, помогите! Шухрату Умархоновичу плохо»,— сквозь пелену воспоминаний услышал старец детский голос. Остекленевший взгляд ожил. Он, будто вышел из комы. Память, возвращаясь, дорисовывала картины настоящего.
 Слева, испуская облако удушливой вони, стоял зоопарк на колесах. Справа, красный «икарус» из Намангана. Перед ним лежал, дергаясь в конвульсиях и выпуская белую пену изо рта, одетый во все черное мужчина.

«Шухрат Умархонович»,— вспомнил старик имя человека, бившегося в мучительных судорогах. Из «икаруса» выбежала толпа детей и побежала к лежавшему. Заплывший жиром водитель в грязной майке босиком бежал следом за детьми. «Нужна аптечка»,— услышал старец голос Собира — единственного не растерявшегося мальчика в прибежавшей толпе. Водитель побежал обратно к автобусу за аптечкой.

Старец все понял, когда Шухрат начал рассказывать о своем прошлом. Время жизни хазрата было сочтено. Гость был в пути. Старик не ожидал, что последние минуты его жизни и смерть будут наблюдать ни в чем не повинные дети. Добро и зло для которых были еще понятиями далекими, но уже не абстрактными.

Большая половина из них имела только одного из родителей. Они не понаслышке знали, что такое алкоголь, нищета и наркотики. Прибежал, запыхавшись, водитель «икаруса» в одном шлепке, подал аптечку хазрату, как самому уважаемому.

«Дорогой ты мой человек! — Хотел сказать хазрат водителю: — Если бы этой сумочкой с красным крестом можно было помочь Шухрату, то он, Кусам ибн Аббас, не прятался бы столько лет в пещере. Пришел и его час. Все на свете заканчивается, даже бессмертие».

Хазрат открыл аптечку. Его, знавшего теоретически большой пласт в медицине, поразило ее содержимое.

Стакан, жгут для остановки кровотечения и пачка полинявших таблеток с частично сохранившейся иностранной надписью. Секунду размышляя над очередностью применения содержимого сумки, он вытащил жгут, извивающийся словно змея, схваченная за голову, и обмотал изгибавшееся тело Шухрата вместе со сложенными вдоль тела руками. Зафиксировав жгут, старик отошел от Шухрата и приготовился к встрече с Гостем.

Дети, окружившие Шухрата, старались кто как может удержать его ноги и голову от ударов об асфальт. Взглянув в его глаза, кто-то с ужасом вскрикнул: «Смотрите. Из них идет пыль!». Айнура, заплакав, подбежала к старцу, прижалась к нему. На белых одеждах Куссама остались мокрые пятна.

 Место происшествия наполнялось криками: «Есть здесь доктор? Вызовите скорую». Испуганный работник АЗС притащил огнетушитель. Несколько мальчишек, растерянно поглядывая по сторонам, выбежали на дорогу за помощью. Визг тормозов, и черный «матиз» остановился у обочины как вкопанный.

Увидев человека в милицейской форме, вышедшего из автомобиля, с безрассудной надеждой в глазах заметались обезьяны в клетках. После злополучной ночи, когда Акмал накормил их бананами и напоил водкой, любое появление человека в форме означало для обезьян преддверие праздника.

Лишь в углу клетки смирно сидела лохматая горилла Марта с грудью, похожей на два черных сдутых воздушных шарика. Единственного самца Аракула пересадили в другую клетку, и она смотрела на Бахадыра грустными глазами обманутой женщины, потерявшей в этом мире все — любовь и свободу.

Тощий лев с облезлой гривой, больше похожий на изголодавшуюся собаку, зарычал осипшим басом. Маленькое длинномордое существо из соседнего вагончика высунуло свою голову из сумки матери. Сумчатая обладательница малыша запрыгала от счастья так громко и высоко поднимая то одну ногу, то другую, будто танцевала «7/40» на еврейской свадьбе.

Шапито просыпалось. Хазрат, услышав голоса природы, почувствовал себя в райских кущах. Запах, нараставший топот копыт лошади Гостя, подрезал крылья безудержной фантазии Кусама.

«У вас есть аптечка?» — вновь послышалось из толпы. Владелец автомобиля — майор милиции оглядел испуганные лица окруживших его детей. Увидев лежавшего человека, открыл багажник. Старец, стоявший в пяти метрах от машины, оторопел от неожиданности. В багажнике на куче автомобильного хлама лежал его амулет — черный камень, каким-то чудом оказавшийся в нужный момент в нужном месте.

Он аккуратно протиснулся между детьми к машине и потянулся к камню, когда его остановил голос майора: «Вы не узнаете меня?» — «Нет»,— ответил хазрат, даже не посмотрев на милиционера. «Ну как же, ночь, пещера, костер, четыре черных старика, дети и комсомолка. Тридцать лет назад помните?
 
Я хотел отпилить палец на ноге у вашего раба. Вы еще спрашивали о моем отце Джафаре». Только при имени Джафар старик остановил свой взгляд на майоре. «Нет времени, Бахадыр, лучше помогите»,— он попытался поднять камень.

 Бахадыр взялся за другую сторону камня и понял: вдвоем им его не осилить. Пробежавшись глазами по толпе, Бахадыр кивком головы подозвал водителя автобуса. Втроем извлекли камень из багажника. «Куда нести?» — поинтересовался водитель. «К Шухрату»,— ответил Кусам.

По мере приближения камня к лежавшему на асфальте человеку, конвульсии его стали затихать. Хазрат попросил переложить камень на грудь Шухрата. «Чтобы не повредить грудную клетку, необходимо положить что-нибудь менее твердое между камнем и грудью»,— продолжил старец, ища подходящий предмет. «Вот,— протиснулся к Шухрату Собир, протягивая свою любимую книжку.

«А как же мечта о богатстве, ведь в ней два десятка способов как разбогатеть?» —улыбаясь, спросил хазрат. Мальчик, опустив глаза, медленно подбирал слова: — «Шухрат Умархонович не бедный человек, его деньги и золото не помогли в данной ситуации. Напротив, его поддерживают люди, не имеющие и сотой доли того, чем обладает он.

Нам в школе читали суфийские притчи, мне пришло в голову название новой сказки «Три бедняка и бай». В священный для мусульман месяц старик, мент и водитель маршрутки в грязной майке, под палящим солнцем спасают жизнь богачу, объевшемуся во время поста».— Взрослые посмотрели на Шухрата. Лицо Шухрата покрылось пылью. Камень, лежавший на груди, поднимался в такт дыханию.

Приоткрытый рот перекосило звериным оскалом, но лицо постепенно приобретало человеческий облик. Шухрат очнулся. Боль в глубине его глаз, перевоплощала искалеченную, тоскующую по прекрасному, не до конца испорченную душу.
 
Утро пахло яблоками. Яркое, блестящее солнце, роса, обмотанный колючей проволокой ствол черешни, огромные кусты граната вдоль высокого забора, окруженные нестриженной травой, большой дом с террасой, хозпостройками и обильно политым двором.

Перед глазами хазрата широко расстилалось бесконечное бирюзовое небо. Над крышами одноэтажных жилых построек Панджаба висела туманная полоска дыма, исчезающая за горизонтом. Душой старца овладело недостигаемое доселе чувство, которое испытывает человек, нашедший то, что искал многие годы.

 Появление Гостя и верная гибель — теперь, глядя как весело зеленеют листья фруктовых деревьев, представлялось далеким и фантастическим. Осознание высочайшей роли в судьбах людей, которую предназначило ему провидение, заставило хазрата принять приглашение и остаться в доме у Бахадыра.

«Живой Царь» должен находиться среди живых.

Иногда, проезжая через железнодорожный переезд на Панджабе, в доме у дороги можно увидеть старца в белых одеждах, сидевшего в тени вишневого дерева на раскладушке. Руки старика всегда заняты книгой или древней рукописью. Под ногами у него лежит черный прямоугольный камень. На камне стальная чаша, наполненная фруктами.

Вокруг раскладушки бегает петух, теряя по дороге последние перья. Если приглядеться к дереву, то у самой верхушки ствола висит летучая мышь. Рядом с вишней, поливая двор из шланга, стоит узбек лет сорока пяти, по пояс голый. На стопах босых ног которого наколото «Они устали».


Новый Год

Новогодний праздник для детей сотрудников, администрация самаркандских электросетей организовала в одном из своих филиалов, расположенном на улице Фрунзе.

Двухэтажное здание, серым обликом грустно смотрело на проезжую часть. Небольшое оживление придавала филиалу цветочная клумба, огороженная низеньким заборчиком. Две елки и несколько кустов сирени, это все что могла выдать небогатая фантазия завхоза.

 Весь холл первого этажа, увешанный новогодними гирляндами и снежинками, томился ожиданием детей. Волнующим ощущением праздника на стене красовались выложенные ватой слова «С Новым годом». Огромная елка в центре зала источала ни с чем не сравнимый аромат конфет и печений.
В преддверии подарков детская душа металась от стены к стене, от елки к стульям и упиралась в пианино, с двумя белыми провалившимися клавишами.

Теплый ветер последних декабрьских дней принес с собой солнечные лучи и облака пыли, скрученные в маленькие смерчи. Погода больше напоминала жаркий августовский день, нежели канун Нового года.

Маленький гардероб с лежавшей вповалку детской одеждой, пьяные и счастливые лица родителей дополнялись пламенной речью Деда Мороза, одетого в ярко красный кафтан. Он бил по полу посохом и вместе с нами звал Снегурочку, не молодую, но обаятельную женщину с золотым зубом.

Появление трех персонажей не связанных с празднованием Нового года, привело всех детей в восторг. Дед Мороз, обняв одной рукой Снегурочку за плечи, другой стукнул посохом о пол и объявил: «Мы приехали к вам со Снегурочкой не одни, а с нашими друзьями — дрессированными зверями». К елочке под звуки «Собачьего вальса», исполняемого седым дядькой, трусцой подбежали три существа в звериных одеждах.

Первое — собака Лайка. Костюм собаки днями ранее, скорее всего, принадлежал кролику. Уши у наряда торчали длиннее собачьих, а морду хоть и вытянули немного вперед, но улыбалась она только передними зубами. Вторым персонажем прыгала кошка Запевайка: небольшого роста, в черном трико, стройная и грациозная. Замыкал троицу слон, с огромными бумажными ушами и хоботом.

Дед Мороз сразу принялся за фокусы:
— Дети,— прогремел он.— Сколько будет два плюс два?
— Че-ты-ре,— дружно отвечала детвора.
— А теперь спросим у Лайки,— и, повернулся в ее сторону.— Лайка, сколько будет три плюс один?
Собака под наше ликование пролаяла четыре раза.
— Правильно сосчитала Лайка, получай за это кусочек сахара! Давайте ей похлопаем,— радостно продолжал Дед Мороз.

Все дети дружно хлопали, не жалея ладоней.
Дед Мороз, вытащив из кармана огненного кафтана кусочек сахара, поднял его над головой актера. Лайка подпрыгнула и получила заслуженный и долгожданный кусочек. Схватив ртом сахар, «собака», виляя больше задницей, чем хвостом, убежала.

— А вот и кошка Запевайка,— показал на следующий персонаж Дед Мороз.
И если артист, находившийся в костюме собаки был непонятно какого пола, то у кошки, державшей в лапах детский барабан, сквозь обтягивающее трико четко виднелись очертания сформировавшейся женской груди.
— Она умная,— вещал Дед Мороз.— Умеет в бубен бить...
— И водку пить,— добавил кто-то из зала.

Дед Мороз, нисколько не смутившись, а напротив, дружески подмигнув залу, вел праздник дальше:
— Запевайка,— задорно, с томной улыбкой произносил Дед Мороз, и получалось у него больше похоже на «запивай-ка».— Спой!
Запевайка, стуча в барабан, промяукала несколько раз.
— Молодец, хорошо спела, похлопайте ей ребята, а я угощу ее молочком,— молвил Дед Мороз.
Запевайке принесли молока. Под общий восторг, аплодисменты и крики «пей до дна» она, залпом осушила стакан. Вытерев рукавом кошачьего костюма рот, виляя задом, кошка удалилась.


Дед Мороз, проводив долгим взглядом кошку, посмотрел на слона и начал рассматривать его с ушей, и уже к хоботу, взгляд его погрустнел.

После аппетитной «кошачьей» груди, смотря на которую Дед Мороз облизывал высохшие губы, полная фигура слона не вызвала у него никаких положительных эмоций. На его лице с искусственным румянцем и блестящими от «принятого на грудь» глазами блуждала улыбка ребенка, внезапно потерявшего любимую игрушку. Он постоял пару секунд молча, махнул рукой на забытый текст и начал загадывать детям загадки.

Все эти фокусы вместе со сказочными персонажами, бегающими вокруг елки, выглядели ненастоящими. Лишь подарки и голос ведущего, высокого, статного, с широкими ладонями, которого мог заглушить только шум проезжавшего невдалеке трамвая придавал празднику обнадеживающую реальность.

Баритон Деда Мороза я слышал и раньше, на митинге перед парадом 7 ноября. Наша семья в этот день справляла двойной праздник: годовщину революции и мой день рождения. Не скрою, мне нравилось, когда твой день рождения отмечала вся страна.

Погода стояла пасмурная. При абсолютном отсутствии ветра облака на небе перемещались с необыкновенной скоростью, оставляя на небосводе замысловатые фигурки: то ослик проплывет, а то и сам Иосиф Виссарионович будто кольца дыма пускает, наблюдая, правильной ли мы дорогой идем. По семейной традиции сначала праздновали годовщину революции, а уж потом принимались за мой день рождения, если хватало здоровья у родителей.

Город со всех сторон смотрел на нас кумачом. Даже на бане рядом с окнами женского отделения висел красный флаг, как бы говоря и показывая направление «...к свободе верные пути узбекским девушкам и женам».


Повсюду сновало огромное количество людей, лица которых излучали счастье и веру в то, что по-другому нельзя и надо в этот день радоваться, смеяться, веселиться, пить, есть. Создавалось впечатление, что в семнадцатом творилось то же самое. И если нынешним участникам праздника раздать после танцев под гармонь винтовки, то они с удовольствием взяли бы какой-нибудь очередной Зимний или летний дворец. Как минимум, пальнули бы из пушек или повисли на воротах краеведческого музея, очень похожих на ворота Зимнего, только меньше раза в три.

В кузовах автомобилей, стоявших друг за другом и ожидавших очереди проезда по Красной площади, сидели представители организации: врачи — в белых халатах и т. д. У лифтостроительного завода вместо транспаранта стоял лифт. Мысленно входя в который, ты осознавал, перевозит он тебя в никуда. Создавалось впечатление машины времени, на кнопках которой стояли цифры с годами прошлого и будущего. Во избежание неправильной трактовки экспоната над лифтом алел указатель: вверх — коммунизм, вниз — капитализм.

Рядом с автомобилем СамПЭС стоял баянист с медалью. Красное лицо, начищенные сапоги, розовые меха инструмента переливались «Яблочком». Дружным кружком, накинув на плечи платки отплясывали женщины. Слышались даже частушки.

В кузове машины раскорячился макет трансформаторной будки и высоковольтный столб, провода которого уходили в плакат «Будущее». Рядом со столбом сидел, свесив ноги электрик, с лицом похожим на скворечник. На его ногах красовались стальные когти для лазания по столбам.

Брезентовую робу специалиста стягивал широкий ремень с цепями; «скворечник» украшала облезлая ондатровая шапка. Каска лежала рядом. Электрик был навеселе и, отпуская шуточки по поводу своих когтей, порывался влезть с их помощью на столб, приделанный наспех к кузову.

Дед Мороз, стоявший у другого края борта, видя это безобразие и отвлекаясь от речи на митинге, показывал ему кулак. Мужик на время утихал. Когда страх перед мастером разговорного жанра у электрика проходил, он снова начинал безобразничать, домогаясь кого-нибудь из рядом стоящих.

Заприметив пышногрудую блондинку, румяную от спиртного и хохотавшую от него же, мужчина, протянув к ней театральным жестом руки и ноги с когтями, заговорил: «Выросли бы у меня крылья, я б коршуном схватил тебя и унес высоко в горы».— «Рога взлететь помешают»,— смеясь, парировала девушка.

Абстрактно красноречивая речь оратора начиналась с дореволюционной неграмотности времен Улугбека, продолжалась электрификацией всей страны и заканчивалась сжиганием чачван в кострах на площади Регистан. Для полной убедительности он процитировал пролетарского поэта Д. Бедного: «Зайнет! Откуда ты, скажи, пришла домой без паранджи?». И отвечала ей Зайнет: «Была я там, где светит свет...».

При словах «светит свет» краснослов призадумался и одним махом снова переключился на электрификацию, но теперь уже не всей страны, а отдельных ее районов.

Из присутствующих слушали его единицы. Все движение в этот день в центре перекрывалось до 15.00. Весь вывалившийся на улицу народ ликовал. И ни одного по-настоящему пролетарского лица вокруг, ни одного намека на люмпена и маргинала. Свою победу они, скорее всего, справляли втихаря, где-то в подвалах.

Улица Фрунзе от завода «Красный двигатель» до бани и выше, направо, по улице Советской до бульвара, к/т «Орленок», Ахунбабаева, библиотеки, гостиницы «Интурист»,— были заставлены грузовыми автомобилями транспарантами, имитирующие те изделия, которые выпускало предприятие.
Весь этот дружный кагал двигался через Красную площадь (площадь Ленина), демонстрируя перед лицом секретарей партийных ячеек всех мастей свою социалистическую удаль, не всегда, правда, с человеческим лицом.

«Да здравствует Коммунистическая партия Советского Союза»,— доносилось из репродуктора.— «Ур-р-а-а-а»,— словно гром гремели в ответ демонстранты. От этого оглушительного «Ур-р-а-а» казалось, будто там, на орбите, столкнулась пара американских спутников, потому что на голову падали разные предметы: камни, окурки, огрызки яблок, дырявые шарики.

Порой из тесных коммунистических рядов после слов «да здравствует» слышалось хмельное диссидентское: «В ж...пе дыр-р-а-а-а».— «Ур-р-а-а-а»,— надрываясь, эхом вторила толпа.

Восславив воистину Октябрь, всех женщин СССР, советский космос, начиная от Белки со Стрелкой и заканчивая Гагариным, мир, труд, май, не обходя вниманием июнь, демонстранты спускались по улице К. Маркса мимо стадиона, Крытого рынка и растворялись.

Движение автобусов начиналось от областной больницы, но взять нахрапом старенький ЛиАЗ удавалось не всем, поэтому основная масса трудящихся шла до Багишамала.

Вернемся к празднику Нового года в СамПЭС. Распихав локтями конкурентов, одним из первых рассказал Снегурочке стих. Закинув за спину фальшивую косу, со словами «молодец Андрюша», она выдала мне подарок. Прижав к груди кило конфет кого-то Андрюши, я направился к гардеробу.

Аромат картонного кулечка сводил с ума. Мысли погрузились в сладкую шоколадную реку. Я ощущал всеми нервными окончаниями сказочную негу, разворачивая в уме конфетные обертки. Вот коровка «Му-му», белый медведь на синем фоне, птички, батончики, ириски, прилипшие к зубам … Даже страх перед бор машинкой стоматолога не пугал меня. «Сегодня сожру все»,– решил я.

Поиски отца в зале, казались второстепенными. Выбрал по каким-то своим дыркам из десятка одинаковых пальто (очень похожих на одежду из детского дома) свое. Вытащил из рукава вязаную шапку и пошел на звук проезжавшего невдалеке трамвая. Единственного существа, которое могло отвлечь меня от конфет.

Кроме подарка под мышкой, в кармане брюк, грея детскую душу, лежали церковный крестик, два гвоздя и капсюль от строительного патрона.
Грохот трамвайных колес, звонок вагоновожатого, дребезжание стекол, дверей,— моментально заполнили мое тело. Затем маленькими молоточками начали стучать изнутри, вводя меня в резонанс с шумом, создаваемым вагоном. Теплота стальных рельс, по которым только что проехал трамвай завораживала. Хотелось почему-то приложить к рельсу ухо.

Это говорила во мне партизанская генетика нашего народа, который и в мирное время, положив одну руку на рельс, другой, судорожными движениями шаря вокруг, искал взрывчатку. В крайнем случае гаечный ключ, чтобы повредить рельс.

Трамвай в этом месте сворачивал с улицы Фрунзе и двигался по направлению к улице Некрасова узким переулком. В каком-то месте переулок был настолько маленьким, что приходилось прижиматься к окнам домов, пропуская «Кукушку».

Разложив свой инвентарь на рельсе — крестик, гвозди и капсюль — встал метрах в трех от полотна, делая вид, что считаю ворон. На самом деле только тешив себя этим. Обмануть водителя трамвая бесцельно стоящей позой у путей было невозможно. Завидев издалека детское серо-коричневое пальто в клеточку, очень популярное у обитателей детских домов и приезжих китайских или вьетнамских делегаций, водитель железной кобылы подавал звонкие трели такой конфигурации, что после третьего звонка жители близлежащих домов выглядывали из окон, ожидая показа документального фильма перед художественным.

В таком ожидании я простоял минут десять. Уж забылся и праздник, и подарок, лежавший у моих старых ботинок, и папаша подшофе. Подумал о зиме, о снеге, хотелось вспомнить его запах. Как покалывая тает он в руках. С каким удовольствием падаешь в сугроб лицом в снег, встаешь весь в снегу, и счастье, переполнившее тебя, прямо распирает. И снежок, брошенный соседским мальчишкой, угодивший тебе за шиворот, доставляет только наслаждение. В душе возникало желание оказаться во власти снега и чтобы город покрылся сказочно белым покрывалом, как на новогодней открытке.

Не помню точно, что меня вернуло в реальность — звук приближавшегося трамвая или голос пожилой женщины? Встрепенувшись от одного гипноза, я погрузился в другой. Уж и трамвай проехал, раздавив мои пожитки, и капсюль выстрелил, а я все слушал эту женщину.

Небольшого роста, вся в черном, с морщинистым лицом, крючковатым носом и с черными волосками над верхней губой. Ее глаза, не злые и не добрые, смотрели мне в переносицу. Взяв за руку, она повела меня вдоль рельсов. Вот уже и парк «Озеро», а мы идем с ней, как послушный внучек с любимой бабушкой.

На душе стало так тихо и безмятежно, как в детском саду в тихий час, после сытного обеда, когда ты лежишь на белой, хрустящей простынке, смотришь на муху на потолке, и так тебе от этой безмятежности обоссаться хочется, аж жуть. Но терпишь, потому что знаешь, счастья всем хочется и воспитателям тоже, и подложили они тебе под простыночку белую клееночку цветастую.

Сзади послышался топот переходящий в нарастающий гул. Резкий толчок в спину вывел меня из летаргического сна. Несколько групп искали меня в трех направлениях: первая — вниз, к заводу «Красный двигатель», вторая — вверх, к бане, и третья группа во главе с протрезвевшим отцом — вдоль трамвайных рельсов. Потом были разборки, вопросы и нервы, на что старушенция, спокойная как удав, ответила: «Мальчик потерялся, и я хотела ему помочь».

Праздник был испорчен, подарок потерян, а дома мать и отец наперебой рассказывали мне о том, как цыгане крадут детей для того, чтобы они просили милостыню. Всех перещеголяла моя бабушка по материнской линии Ариша. Маляр с сорокалетним стажем, родом из Бурейского района Алтайского края, с лицом последнего могиканина и фигурой, похожей на детскую игрушку юла, она стояла в синих заляпанных трико, держа в правой руке толстый, мохнатый кляп, с которого капала на пол известь (белила нашу с братом комнату), и полушепотом, оглядываясь на входную дверь и прикрывая ладонью левой руки рот, рассказывала, что во всем виноваты «явреи».

У этих, как она выражалась, «явреев» был старый обычай на свой Новый год печь особое блюдо из детской крови, навроде гематогена. Они выискивали бесхозных детей, приводили их к себе домой, делали в них маленькую дырочку и вешали их «кверьх» ногами на крюк за шкафом. Всю ночь капля за каплей в железный тазик стекала кровушка детская. Она уже вошла в раж и со слезами на глазах смаковала подробности. В ход пошли деревянные полы, покрашенные алым цветом, плохо побеленный потолок: «И куда не глянешь — везде мухи»,— заканчивала она, видимо вспомнив нашу кухню.

Фильм ужасов «Вий» просто отдыхал перед этим народным творчеством. С этого дня я засыпал только при свете лампочки.

Отец, заходя в нашу с братом комнату, смотрел на одинокую лампочку, тускло светившую под потолком, на электрический счетчик у двери, чесал двумя руками наколотую на груди церковь с тремя куполами и говорил: «Ничего, при свете спать полезно, в жизни пригодится».

Засыпая, я проваливался будто в мягкое вещество, похожее на сахарную вату, которое обволакивало меня и нежно сжимало. В голову лезли мысли о трамвае, капсюле, Юрке — соседском мальчишке, который в шутку предлагал мне выпить из стакана, в котором плавала вставная челюсть его бабушки.

Вздрагивая не столько от видений, сколько от крысиного шума и писка из хлебного магазина за стенкой, просыпался, переворачивался на другой бок, и снова, словно караваном по просторам моего пустого мозга, не спотыкаясь об извилины, в виду их отсутствия, шли одна за другой мысли, только о бабушке в черном, крюке за шкафом, за которым что-то капает в пустой железный тазик, да так громко, что в ушах отдавалось громким эхом: кап... кап... кап...
С годами детские страхи поросли саксаулом и забылись, но иногда в памяти нет-нет да всплывут шкаф, тазик и усатая старушка.


Каменный цветок

В один из осенних вечеров, листая фотографии школьных альбомов на сайте нашей школы № 45 города Самарканда, увидел снимок Александра Коткина «На хлопке», выпуск 1980 года. На фотографии группа школьников в рабочей одежде возле земляного вала. Пять девчонок и тринадцать пацанов, часть из которых стоит, кто-то сидит. У двоих в руках фартуки для сбора хлопка. В центре снимка на стене, словно из камня, высечен небольшой объемный рисунок цветка в прямоугольной рамке.

Это сегодня, глядя на барельеф символа жизни, можно сморозить что-нибудь об эмоциональной выразительности, в которую заключен полет мысли художника. А тогда первое, что пришло нам в голову, когда мы сбежали со своих грядок и увидели гравюру в овраге — памятник, на котором изображена мечта комсомольца-селекционера головка заветного растения с листьями.

Хлопковое поле, на котором работали, находилось примерно с километр от этого места. Улучив момент, мы впятером исчезли из поля зрения преподавателей и случайно набрели на эту расщелину. Ломаная линия, уходившая за горизонт, являлась тем местом, где можно было безнаказанно пару часов повалять дурака.

Пронизывающий ветер не давал теплым солнечным лучам согреть наши тощие тела на открытой местности, ускорив тем самым процесс поиска укромного места. В шуме ветра слышался голос нашей повседневной хлопковой жизни: крик преподавателей, звон посуды в обеденный перерыв, утренний спросонный гам на плацу перед школой.

Вместе со звуками, казалось, ощущались и запахи. Смесь которых создавала в молодом и растущем организме ячейку памяти, в которую заглядывали годами позже, улавливая похожий дух в поле на армейских учениях. «Благовоние» наших немытых тел, носков и портянок перемешивалось с ароматами прелого хлопка, одеколона «Шипр», духов «Красная Москва» и одноклассниц. Созидая в мозге новый букет, божественное амбре, заставляющее учащеннее стучать твое сердце.

Подойдя поближе к пологому спуску, поразились вернисажем неизвестного художника. Из земляной стены, окутывая себя ореолом таинственности на нас смотрел бутон. Кому-то он показался розой, кому-то тюльпаном: бесспорным казалось одно – цветок менял общую картину ландшафта.
Не так чувствителен становился ветер, отвердевшие лепестки подогретые солнцем блестели. «Росой» стекала по стеблю земляная пыль.

Много споров возникло о самом художнике. Наблюдали однажды, как в сторону этой трещины направлялся десятый «А» класс, руководила которым Орлова Елизавета Петровна — преподаватель математики. Предположили, что «каменный» цветок на отвесной стене сделал «Данила-мастер» из этого класса. Теперь понимаю свою ошибку. Впоследствии этот шедевр кто-то сломал, и почему-то крайним сделали именно наш класс.

Акты вандализма были не про наши души, напротив — эта наскальная живопись сподвигла нас на муки творчества. Если углубиться в лощину, по дну которой протекал ручеек (до арыка не дотянул), то метрах в сорока на этой же стороне мы вылепили человеческий череп диаметром в метр-полтора. Этот «котелок» Елизавета Петровна нам припомнила, когда цветок превратился в руины, мол, только и способны мы гадости ваять. А цветок скорее всего разрушили местные, вертелись там двое с ишаком (или ишак с двумя?).

Смотришь на фотографию вашего класса, Александр, и проецируешь на свой. Примерно такая же пропорция мальчишек и девчонок, такая же одежда, счастливые, грустные, обычные лица. Паренек в центре, в верхнем ряду, маленького роста и с наглым взглядом, наверняка самый шустрый — в каждом классе есть такой.

Из одежды, носимой пацанами, обращали внимание только на кирзовые сапоги, с обязательно загнутым голенищем. Загнутым не чуть-чуть, как у местных, чтоб не натирало ногу, а значительно ниже. По качеству и длине, с которой заворачивался сапог, судили о щеголеватости хлопкороба. Весь остальной гардероб не заслуживал внимания. Надевали в поездку старое тряпье. Однажды, стильным элементом моей робы стал офицерский полевой китель, широким жестом оставленный мне Тимуром, срочно уехавшим с поля домой.

Тонкая, плотная хлопчатобумажная ткань цвета хаки, приталенный фасон, темные в тон ткани пуговицы со звездой — мне казалось, что я стал выше. Носил его и после поездки на хлопок у себя на улице Икрамова. Тогда понял: главное не то, что носишь, и как это смотрится, а с каким выражением лица. Впоследствии в округе появлялись пацаны в похожих кителях, но такого, как у меня, не было. Порой даже вояки не могли его идентифицировать.

Тимуру китель не вернул, зажал, да у него этих кителей... Он потомственный военный, все мужчины у него в роду были офицерами. Начал понимать, что не все так просто, и в армии. Несмотря на устав, есть какие-то полутона, мода в своем роде.

Услышал однажды разговор двух «ночных генералов», как называли тогда прапорщиков, рядом со школой. Сразу на погоны не посмотрел. Чего смотреть? Прапор — он и Африке прапор, а зря. Звезды на его погонах выглядели больше, чем у лейтенанта, но меньше полковничьих. Действительно, вечером не определишь, генерал иль нет.

Из разговора оказалось (я присел рядом на корточки, как будто завязываю шнурки), пятиконечные на эполеты ему привезли вояки с Кубы. Может, у них там, на острове Свободы, зрение у всех плохое, и звезды делали чуток побольше, а может, чтоб американцам со спутников было лучше видно, кто там в море сапоги моет.

С тех пор мечтал увидеть страну бл...дей, дождей и мореманов, как говорил о ней прапор. Побывав через энное количество лет на родине Фиделя, не увидел там ни дождей, ни мореманов, одни...



Третий сорт

В какой-то год привезли нас на пустые хлопковые поля. Все вокруг казалось серым и грязным. Лишь изредка средь голого поля, словно солнечные зайчики, мелькали вдали маленькие белые точки, которые в мгновение ока оказывались в чьем-нибудь фартуке. Казалось, канули в Лету времена, когда в твоей руке, лежала открывшаяся хлопковая коробочка с кусочком ваты, сквозь которую прощупывались семена.

Приходилось подбирать с земли все, что осталось на полях. Годом раньше хлопок, случайно выпавший из заборника хлопкоуборочного комбайна, приемщики не принимали (выглядел он как большая мягкая грязно-белая елочная гирлянда, перемешанная с остатками высохшей и раздробленной хлопковой коробочки; кто-то из наших шутя водрузил это себе на голову, было смешно и похоже на парик времен Екатерины). Теперь принимали даже помятый кирзовыми сапогами курак, глядя на это сквозь пальцы.

«Унылая пора очковтирательства»: огромный сарай, доверху наполненный селитрой, рядом с которым стоял приемщик с весами, за ним словно раскрытая пасть железного чудовища стояла адская машина, перемалывавшая все, что мы сдавали, в некую субстанцию, не имеющую ничего общего с пахтой. Нас уверяли в том, что этот монстр высерает хлопок третьего сорта. Так как в нашей стране третий сорт никогда не считался браком, то мы не расстраивались.

С замирающим сердцем смотрели, как этот шайтан дробил зубьями высыпанное приемщиком из наших фартуков. Звук перерабатывающего станка напоминал лязг танковых гусениц. Мы, как безоружное отделение из семи человек с одной гранатой, глядели на приближающийся вражеский танк с мыслью: «Кому же из нас дадут Героя посмертно?».

И герой нашелся, и сильно рисковал при сдаче хлопка, засунув в свой фартук огромный гвоздь, лежавший у сарая. Железяку предварительно намочили, поплевав на него всей бригадой, облепили содержимым фартука, обвязали ниткой и со словами «Аллах акбар» сдали.
Казалось, у этой пасти, съедавшей все, что в нее бросали, появились глаза. Она испуганно и в то же время жадно зыркала на нас какими-то кругляшками по бокам длинного вала-ножа.

Дошла очередь и до нашего подарка. Машина на долю секунды задумалась (счастье озарило наши лица) и с режущим душу надрывом и ворчанием проглотила очередную порцию. Этот железный троглодит, точно система, в которой мы жили, переваривал в своей утробе все и вся, превращая даже стальной гвоздь в лохмотья.

Как только механический пожиратель умолкал, из-за сарая слышался собачий лай, и где-то далеко, возможно в кишлаке, истошный ишачий крик. Хотелось думать, что где-нибудь там, в городе, осенняя жизнь летела с такой же скоростью, с какой курица, выбежала из сарая с селитрой. Сорвавшаяся словно с хр...на, кудахтая, она носила свое тощее тело с подпаленными крыльями вокруг трактора с тележкой, по самое «не хочу» набитой серым веществом (не нашими мозгами, их бы столько не набралось) третьего сорта. Здесь же, казалось, все замерло, даже вороны летали, как в замедленных кадрах.

Это были две жизни, одна наяву: с собакой, ослиным криком, курицей и телегой с весовщиком, будто поющими: «Ничего на свете лучше не-е-ту, чем бродить...». Другая — протекавшая, как во сне: интересная, без обмана, приписок и «честного комсомольского».
Время шло. Позади остались счастливые сентябрьские дни, впереди маячил (впрочем, как всегда) юный Октябрь.


День учителя

«Мы, октябрята, вместе с пионерами приветствуем всех учителей нашей школы № 45 города Самарканда»,— этими словами под громкие аплодисменты началось выступление учеников второго и пятого классов на торжестве по случаю Дня учителя, проходившем в актовом зале школы.

На сцене рядом с трибуной, обтянутой красной материей, стояли по росту пять учеников. Учителя сидели в зале радостные и торжественные с букетами цветов, которые получили на праздничной линейке. Мы со сцены говорили, что любим их и гордимся ими, ведь всегда во всех делах рядом с нами учитель. Он показал нам, как из букв рождаются слова, как держать в руках молоток, как выращивать коконы тутового шелкопряда и строить скворечники для птиц.

Мы будем помнить своих учителей так же, как наш дорогой Леонид Ильич помнит свою первую учительницу Веру Михайловну.
У нас такой обычай — лучшие цветы дарить учителям. Самые красивые песни петь об учителе. Если мы когда-нибудь полетим на ракете, то и в космосе будем вспоминать своего первого учителя:

Расступитесь, Марсы и Венеры:
Я корабль космический веду,
Именем учительницы Веры
Назову открытую звезду.

В этом году мы полностью изучили таблицу умножения. Знаете, как это важно? О ней говорил Шараф Рашидович, открывая слет пионеров в Ташкенте:
Идет за хлопок битва,
Рекорды ввысь взвиваются,
С таблицы умножения
Все это начинается.
Пока мы в резерве,
Пока мы на старте,
Летим, чтоб работать,
В цеха, на поля.
Учит нас Родина,
Брежнев и Партия —
Самые верные учителя!

Последние две строчки вызвали шквал аплодисментов в зале, я даже немного позавидовал произносившему эти слова. Парень из параллельного класса, которому звонко хлопали, носил почти такие же брюки и рубашку, как я, и октябрятский значок похожий на мой, все вроде одинаково, но был нюанс. Вместо звезды-штамповки с облезлой краской, висевшей у меня на груди, у мальчишки на рубахе сияла красная объемная пластиковая звездочка с маленькой фотографией Володьки Ульянова.

Чувствовалось, что вся его одежда покупалась для него и он ничего и ни за кем не донашивал. Все фразы выступления распределялись между стоявшими на сцене одинаково, по две-три строчки на ученика. В листочках, по которым заучивали текст, слово «партия» было написано с большой буквы.

Слова «Родина, Брежнев и Партия» после выступления несколько дней крутились у меня в голове. Перемешавшись там с фразой «три банана» из одноименного мультфильма и сказкой М. Ромма, где в середине фильма из лужи вылезала рука, грозя указательным пальцем, и голос Бабы Яги произносил: «Должо-о-к», вылились в сон.

В этом сне из сказочной лужи сначала высунулась рука с бананом, следом появилась необъятных размеров женщина с наброшенным на плечи красным платком — представитель гороно (приходившая смотреть наши репетиции) и начала рассказывать древнюю легенду о том, как однажды буря поспорила с солнцем: кто из них сильнее? И решили они: кто заставит дехканина, находящегося в поле, снять свой чапан, тот и сильнее.

Первой на дехканина налетела буря. Она злой силой хотела сорвать с него одежду, но труженик только сильнее закутался в чапан. Тогда над колхозом, в котором трудился Ибрагим Х., взошло солнце коммунизма. Тут выступавшая подняла указательный палец вверх и продолжила: «Согретый его теплыми лучами, колхозник снял свой поношенный полосатый халат и несмотря на холодный ноябрьский день принялся работать лучше и быстрее — по-коммунистически, став передовиком производства.

В это время в коровнике,— нахмурив брови, она с тревогой посмотрела в зал,— повышая надои молока трудилась Зарема Ибрагимовна — его дочь. Увидев яркое зарево через пролом в стене коровника, Зарема судорожно,— с этого места представительница гороно стала вещать голосом Бабы Яги и сама постепенно превращалась в Ягу: — начала искать руками второе вымя у коровы, чтобы не отставать от отца и удвоить надои молока в колхозе.

Да что там Зарема! Коровы, заметив перемену в работе доярки, смотрели друг на друга уже не по-социалистически, а как-то иначе, лучше, добрее. Одна из коров, подняв заднюю ногу, потянулась ей к своему вымени, будто хотела помочь доярке и подоить себя сама. Но заря коммунизма — это не зарево ядерного гриба, и превратить копыто в пальцы она не могла.

Слезы брызнули из глаз буренки. Она не обращала внимание на пение птиц, доносившееся со двора, солнечные лучи, проникавшие в коровник сквозь дыры в шифере. Ей было жаль того, что она не может помочь колхозу, стремящемуся к лучшей жизни. Но все же благодарила советское правительство за последовательное проведение ленинской политики мира, предотвратившей термоядерную войну».

В конце своей трогательной речи тетка из гороно сидела в ступе с метлой и плакала. Заумный сон прервался так же внезапно, как и начался. Открыв глаза, я обнаружил себя в своей комнате на кровати, рядом с кроватью младшего брата.
Во время выступления, к которому готовились долго и тщательно, свои слова я пробубнил себе под нос и видел после, как пожилая и полная женщина в очках, которая кричала на меня во время репетиций, нахмурившись, украдкой показала мне кулак.

И по той скорости, с которой изменялось выражение ее лица — от презрения ко мне и равнодушию к моей речи, заканчивающейся словом «Родина», и обоготворения мальчишки, произносившего последние две строчки,— стало понятно, что хоть и стояли слова друг за другом в тексте, все же имели различное значение для сидевших в зале.

Свой текст я помнил четко и на репетиции читал его с выражением. Только за два дня перед выступлением на мою детскую голову свалилось много событий, которые не давали мне сосредоточиться. Первое — ДТП, произошедшее на пересечении улиц Советской и Карла Маркса, рядом с остановкой «Аптека».

Мы с Саньком, моим одноклассником, постоянно катались на своих велосипедах «Ветерок» вблизи дома его бабушки у этой остановки.
Прячась и держась за троллейбус, поворачивающий к парку «Озеро», отцеплялись от него и проезжали перекресток прямо, вниз под горку. Уклон казался большим, а спуск — стремительным. Пришлось впоследствии снять с велосипеда педали с цепью — они мешали разгоняться. Так и ездили, отталкиваясь от земли ногами.

В этот злополучный ноябрьский день, который не могла испортить даже большая туча, поднимавшаяся из-за за краеведческого музея, мы с Саньком ждали очередной троллейбус. Мимо нас на огромной скорости пролетела черная «Волга» ГАЗ-21. На капоте автомобиля блестел олень с поднятыми передними ногами. Рога зверя, словно шевелящиеся змеи на голове Горгоны, развивались по ветру, оставляя за автомобилем зловещий шлейф. Казалось, взгляд рогоча превращал все живое в камень.

На перекрестке рядом с арыком в тени большого дерева стоял мотоцикл «Урал». В люльке мотоцикла сидела девочка лет пятнадцати в белом шлеме. Все произошло быстро, как все истории с трагическим концом. Глухой стук — и все кончено; «Волга» даже не остановилась. Защитный шлем на голове у девочки напоминал раздавленное вареное куриное яйцо.

Суету нашей жизни будто заклинило, не было ни горечи, ни сожаления, только пустота. Появились ощущения нервной внутренней дрожи. Лоб предательски вспотел. В груди образовалась огромная дыра, в которую медленно затягивало не тело, а что-то другое. Может быть душу, и летела она по водовороту огромной трубы в неизвестность, распавшись на мельчайшие частицы.
Возможно это легким дуновением, без косы и черного балахона, к нам прикоснулась смерть?

Второе событие, испортившее мне настроение перед выступлением,— скандал, устроенный моими родителями дома. Отец часто ездил по командировкам в Джамбайский район. Он отвечал там за подстанции самаркандских электросетей и линию электропередач со столбами, трансформаторами и т. д.

И вот залетает к нам вечером запыхавшийся узбек с его работы, маленького роста, с бегающими глазками на круглом лице. Пошушукались они с ним, и отец с тяжелым лицом, худой, как черенок от лопаты, в черных семейных трусах, начал собирать манатки. Мать в слезы, картина Репина, как в тридцать седьмом при Ежове.

Оказалось, какой-то «дятел» перепутав телеграфный столб с высоковольтным, решил на него залезть. Остались от чудака только наши семейные переживания, посадят батю или нет. Не прибиты, видите ли, были к столбу таблички с черепом и костями и тремя словами (опять три слова, вот если бы под черепом с костями написали вышеизложенные слова, не то чтобы кто-то влезть захотел, ни один кобель даже в мыслях ногу бы не задрал на этот столб)...

Я, как всегда, шел в школу через парк. Осеннее утро смотрело на меня уныло глазами бабушек, продающих цветы. Стая ворон, похожая на огромную черную тучу, словно ромашками устилала мой путь своими испражнениями. Справа, сквозь заросли кустов, промелькнул и исчез язык пламени Вечного огня у монумента Свободы, напоминая мне о вечном и о том, что все на свете заканчивается. И это угрюмое утро, и праздник, посвященный Дню мучителя, коровник с дырой в стене, высоковольтные столбы с черными «волгами» — в общем все, остается только бесконечность, растворяясь в которой ты будешь повторять вбитые в оба твои мозговые полушария слова: Родина, Брежнев и Партия.


Тимур

Собирая в очередной раз хлопок на расположенных рядом грядках, мы с Тимуром не заметили, как остались на поле одни. Рядом слышался звонкий девичий смех. Чистое глубокое небо, погожий осенний день и отсутствие ветра не располагали к работе. Было около полудня, когда Тимур начал рассказывать недавно прочитанную книжку.

Высокий, худой, в офицерском бушлате с висящим наперевес фартуком, он напоминал корабельную мачту, возвышающуюся над белой пучиной хлопкового моря.
Мне показалась фамилия автора необычной, но, как ни странно, запомнил ее легко. Понадобилось больше тридцати лет, чтобы узнать, кто скрывался за именем Гривадий Горпожакс. В то время я представлял себе автора небритым мужиком огромного роста, в засаленном пиджаке и говорившим с сильным американским акцентом. Возможно, уже тогда автор вобрал в себя в моих мыслях черты нескольких человек.

«Джин Грин — неприкасаемый»,— трагически произносил название книжки рассказчик, делая большую паузу между словами. Эта история русского парня Евгения, волею судьбы занесенного в мясорубку американского спецназа.
Каждый раз, наклоняясь к хлопковому кусту, я представлял себя на месте Джина Грина и видел во время схватки с негром свое искаженное болью лицо в зеркале под собой.

Зеркальные полы, на которых тренировались «неприкасаемые», развивали ненависть к противнику. Дух захватывало, когда слушал о системе О’Нила, по которой человека убивали одним ударом. Тимур рассказывал так вдохновенно, что по телу пробегали мурашки. Далее шла глава о проверке на жестокость...

После хлопковой компании занял очередь на прочтение книжки. От затертых страниц машинописного текста, скрепленных между собой веревочкой, веяло чем-то запретным. Листы лежали в ладонях, как краденые червонцы, создавая одновременно холодок в сердце и тепло по всему телу.
Много лет спустя я повстречал человека, вобравшего в себя, как мне показалось, черты Жени Гринева и Тимура, моего одноклассника.

Находясь в поезде Волгоград – Москва, окутанный воспоминаниями о Самарканде, приятно удивился появлением в купе шпалообразной фигуры узбека лет тридцати пяти. Черные горящие глаза, на плече баул: он был одет в джинсовый костюм с рваными по моде штанами и белые кроссовки.

— Здравия желаю,— он пахнул на меня перегаром и знакомым запахом одеколона.
— Шипр,— вспомнил я забытый армейский аромат.
С появлением вновь прибывшего общая атмосфера в купе оживилась. Божьи одуванчики поджали ноги, молча разрешая присесть на нижние полки. Гость в считанные минуты застелил постель и, вытащив бутылку коньяка, вопросительно посмотрел в мою сторону.

Его смуглое лицо с оттенком врожденной интеллигентности (встречался с такими узбеками, с детства говорившими и писавшими по-русски лучше самих носителей языка. Как правило, тонкие черты лица и хорошо поставленная речь. Сидел один такой в центральном парке — лет под пятьдесят, в темном пальто с белым шарфом, на скамейке возле теннисных столов и обыгрывал всех в шахматы) выражало обстоятельность и необходимость предложенного.

— Если я чего решил, выпью обязательно...— я спустился со своей полки и, представился.
— Тимуджин,— он крепко пожал мне руку,— предприниматель.
Я знал чье это имя. Мне показалось, что шутка не удалась. Но в его раскосых глазах не было и намека на юмор. Поняв мое замешательство, он добавил:
— Можно просто Тимур.
— Тоже неплохо, быстро он перешел от великого Монгола к великому Хромому,— подумал я и, перевел все в шутку.— Тогда меня просто Ильич.

Старушенция в красной вязаной кофточке, внимательно следила за нашим разговором, поворачивая голову то в одну, то в другую сторону. Вторая «девчонка», тощая и бледная как смерть, смотрела на нас отрешенно. С ее стороны слышался высокочастотный писк.

Поначалу мне казалось, что пищит радиоточка в купе, но, спустившись вниз, понял откуда шум. Тимур, уловив чуждую уху трель, нагнулся к старушке и без зазрения совести обшарил карманы ее одежды. Доля секунды — и в его руках оказался слуховой аппарат, который издавал неприятный звук.

Тимур, внимательно посмотрев на изделие, стукнул его легонечко о столик. Писк прекратился. Из устройства выкатилась батарейка размером с маленькую таблетку. Хозяйка «электронного уха» очнулась только тогда, когда батарейка подкатилась к краю стола, и с криком «держи ее» вцепилась в рукав Тимура.

Дружно посмеявшись, мы познакомились с дамами (глухая работала раньше начмедом в одной из волгоградских больниц), Тимур разлил пятизвездочный коньяк в посуду разного калибра. Бабушенции от благородного напитка отказались, а мы с ним, пропустив по первой за знакомство, потянулись за второй.

О его родном Чимкенте я знал не много, но после его повествований к хорошему пиву добавилось еще кое-что, что мы добили чуть позже в тамбуре. Бутылка опустела. Беседа давно перевалила за полночь.

Сквозь вагонные сумерки мы рассказывали друг другу свои жизненные истории. За окном в кромешной тьме иногда мелькали фонари, освещая под стук колес высохшие лица мирно сопящих старушек. Он как-то посмотрел на меня грустно, узнав, что я родом из Самарканда, и полез на полку.

В руках у Тимура блеснула фотография. На фото стояли несколько пацанов в гражданке, сержанты и он в офицерской форме, очень похожей на российскую. Тыкая по ней искореженным пальцем, он начал свой последний рассказ о том, как будучи «покупателем», вез призывников из Самарканда в свою часть.
— Рустам И., школу закончил на тройки, высокий, мощный, из особых примет — шрам над левой бровью и наколка на спине арабской вязью «Все мы дети Аллаха». Состоял на учете в милиции.

Выбор у него был невелик: либо в армию, либо на зону,— уставившись в окно купе и видя в нем вместо степных пейзажей наше отражение, он продолжил:
— Эдик К., 19 лет, филолог, аристократ, ухоженные руки, парфюм, умные глаза, одним словом, на фоне окружавшей его толпы — «ботаник», тяжелее хр...на в жизни ничего не поднимал. Его папаша был одним из влиятельных и богатых людей Самарканда. Представь сколько он имел денег, если в его саду лежали пушки, снятые с пьедестала Самаркандского краеведческого музея. Он поглядывал еще на негритят, стоявших с поднятыми руками на монументе в городском парке.

— Памятник Агате Кристи, это на следующий юбилей, если доживешь,— шутили друзья.

Алишер С., 23 года, сельский учитель, несмотря на злое лицо, неуклюжесть и худобу — добрый и обаятельный человек. Спустился с гор посмотреть на игровые автоматы, тут его и повязали.

С горем пополам собираем призыв, загоняем 150 человек в вагон, рассчитанный на 50, и везем это «мясо» в не известном для них направлении.
Вот тут начинается: спать в очередь, поссать в очередь, вагон облеван, в туалете по трое.

Один на очке, второй умывается, третий не знает, что с вынутым членом делать. Из офицеров только я. Сержанты пока не лютуют, присягу еще не приняли, а от цивильных можно и по харе получить. Поэтому, сжав губы, тихо и зло низкорослый сержант произносит:
— Убрать парашу,— и смотрит снизу вверх налитыми кровью глазами на Рустама.

Слово «уборка» Рустаму незнакомо. Дома у него убирались только менты при обыске. Он как рыба в воде в этой грязи и начинает понимать один из принципов армейской жизни — не хочешь делать сам, заставь другого. Расталкивая новобранцев, по вагону он идет к «ботанику». Рустам прекрасно знал, что корни семейного рода Эдика шли из далекого кишлака Ходжа-Ильгара, знал и то, что имя его кровавому предку было взято из семнадцатой суры, но все равно шел.

Из всего вагона, до потолка забитого глазами на любой вкус, только в глазах Эдика он видел равнодушие к богатству и комфорту. В какой-то момент Рустаму показалось, что, кроме равнодушия, маленькой искоркой в них мелькнуло презрение.

Презрение ко всему тому, во что верил, боготворил и к чему стремился Рустам. Эдик, глядя в скуластое лицо с пронзительными хитрыми и раскосыми глазами, понимал, что в них уже растворился его сотовый, пирожки Надиры-опы и ему придется убирать парашу за этими козлами. И ничто — ни грязные ноги с нестрижеными ногтями, торчавшими из рваных дешевых китайских тапочек Рустама, ни тот прикид, в котором едет Эдик, ни «очкастый мерин» цвета «черный металлик», подаренный Эдику отцом,— ничто не будет препятствовать этому.

Оглядываясь на рядом сидящих, Эдик ищет у них поддержки, презирая себя за трусость и всепоглощающий страх.

Он почему-то вспомнил, когда дома за ужином при нем поднимался вопрос, например о политике или мировой экономике, он сидел молча и неторопливо ел, делая вид, что ему это неинтересно, и вид у него был потерянный, но как только отец заговаривал о страхе, чести, правде и справедливости, о том, например, что одни должны обслуживать других в виду того, что они ниже рангом и интеллектом, глаза у него загорались любопытством, страстью, лицо оживало, рот кривился в ухмылку, насмешку человека, знающего гораздо больше в этом вопросе, чем собеседник.

Эдик любил отца и в то же время презирал его за взятки, подарки, выборы, клановую систему. Он знал, что по приказу отца сажали по тюрьмам не угодных системе людей. Эдик сваливал всю вину за происходящее на себя, обстоятельства, страну, новые экономические отношения, быстрый переход его родины от феодализма к капитализму, но легче от этого не становилось.

Он много читал о своем предке, и слова, написанные Касымычем, близким и любимым наставником, словно набат звучали у него в голове: «...Ты родился под звездой Джидда!.. Люди! Ужели не опасаетесь, что Тот, Кто на небе, может велеть земле поглотить вас? Она, земля, уже колеблется! Тамурру!.. Сын мой! Я даю тебе имя Тимур! Тамурру! Ты будешь великим Воином, Владыкой, и поколеблешь народы и земли, чтобы напомнить им об Аллахе! Да!..».

...Это потом, после короткого боя на перевале Камчик, в августе двухтысячного, когда за двадцать минут боя из десяти человек их останется только трое. Когда Рустам будет тащить раненного в живот Эдика волоком по горной тропе, которую «обрабатывают» свои же, Эдик будет вспоминать грязные ноги и то, как презирал и его вместе с собой там в вагоне. Он будет презирать себя и сейчас, когда, глядя на свою рану, из которой вываливаются кишки, его будет тошнить...

А потом баня, все «бабосы» и «цацки» надо спрятать. Опухшую от кулаков Рустама рожу Эдику никуда не деть, а вот деньги он прячет. В бане они ни к чему. Контрактники-сержанты их заберут вместе с Эдикиными шмотками. Остальные были одеты в том, что было не жалко, только он ушел из дому с поднятой головой, поругавшись с отцом.

Рустам знал, каких кровей товарищ. Он чуял это нутром преданного нукера, который всеми потрохами принадлежит своему хозяину. Блеск единственно открывшегося глаза у Эдика после их «разговора» в поезде повернул какой-то рычажок в груди у Рустама и дал проснуться собачьей преданности к хозяину и свободе. Свободе действий над всеми остальными. И взору его предстал горящий древний город, в котором они родились и который покорили. Их Самарканд...

Сквозь мутную пелену, застилающую глаза, Эдик ощутил на себе мощь тяжелых величественных гор. Самая высокая из них, вонзившаяся прямо в солнце, изрезанная глубокими трещинами, показалась ему, священным Везувием. Жерло вулкана на фоне солнечных лучей было окружено плотным кольцом пыли, пепла и дыма. Пахло порохом, паленым мясом и кровью.

Он представил себя погребенным заживо вместе с жителями Помпеи под громадным слоем пепла, черных от жара камней и грязи. Но бирюзовое небо и облако,  напоминавшее дерево, давали надежду на жизнь.

На фоне дикой красоты дорога на перевал, изрытая воронками, выглядела лунным пейзажем. Только вместо лунохода и космонавтов вокруг лежали мертвые тела бойцов и сгоревший ГАЗ-66.

Одна из вершин рядом с вулканом стала медленно превращаться в перекошенное лицо бородача. Эдик ждал, что видение исчезнет, но оно не исчезало. Внезапная боль, пронзившая Эдика, вернула ему ощущение реальности. Он попытался пошевелить ногами, но не смог, ноги не слушались. Память, вернувшаяся к нему, заставила все тело вздрогнуть.

Он услышал взрывы, выстрелы и увидел яркую вспышку, за ней Рустама и гору, превратившуюся в человека. Эдик смотрел на Рустама, лежащего в луже запекшейся крови. Рустам умирал. Лишь предсмертная судорога сводила его целую ногу. Он будто отталкивался ею, думая, что все еще тащит своего товарища.

Эдик все понял и ждал, зажимая грязными и окровавленными пальцами свое пузо, из которого лезли кишки. Ждал, когда «дух» дочитает молитву, чтобы потом отрезать им обоим головы как баранам. И машинально, не задумываясь, повторял молитву за ним, не понимая, кого он в ней называет «кафирами».

В этот момент перед Эдиком промелькнула не жизнь, а строки, написанные Зульфикаром — его учителем: «Дороги моей страны залиты невинной кровью, куда не ступишь — везде кровь! Везде нож! Везде смерть! Некуда опустить, положить, поставить колени, чтобы помолиться Аллаху! Везде кровь! Везде колени в крови! Везде души в крови! А сказано: «Кто убил одного невинного — тот убил всех людей...».

Тимур замолчал и, проведя ладонями по лицу, тихо прошептал: «Бисмилля ва Рахмон Рахим.—  А после бани — «учебка». Это не советские времена, и так, как обучали там, уже не будет. Военному специалисту из Украины они в член не уперлись ни живые, ни мертвые.

Он через переводчика называет их чурками, презирая весь их барласский род. Эдик спорил с отцом и жаждал самостоятельности. Он не мог смириться с тем, что одни богаче других. Теперь этот хохол, ответив на все вопросы, так мучавшие Эдика, объяснит главное, как жрать г...вно из его рук.

Что можно сделать за два месяца «учебки» из мальчика? Только груз-200, но Эдику повезет. Алишер вытащит его — разбитого, разрезанного, истерзанного с этого перевала. Первым, кто будет зашивать Эдика, промывая его ливер,— местный лепила-ветеринар в забытом Аллахом кишлаке.

Это потом в Ангренской больнице Эдик пытался шутить, продолжив оборвавшуюся песню Высоцкого, исполняемую под ненастроенную гитару безногим десантником: «...Ну и кроме невесты в Рязани у него... курача в Андижане». Даже Алишер, учитель английского в своем горном кишлаке, не знавший русского языка, запрокинув голову смеялся, потому что видел в глазах его джахангирских мудрость прощения...