Радиация часть вторая

Иосиф Сёмкин
                ЧАСТЬ ВТОРАЯ
                1
Лисачиха начала беспокоиться, что не чувствует она боли: надо же, так напугалась во сне, что и дышать легче стало. А то, что когда помирает человек, то перед смертью на него  какое-то облегчение находит, она знала. Мать её помирала что-то долго или, лучше сказать, болела долго, перед тем, как помереть. Да и годы её были уже такие, казалось бы, долго не протянешь с отходом. А тут вдруг так хорошо ей стало, что даже поесть попросила. Ганна покормила её. А та всё просит: то того ей дай, то этого. Понемножку, правда, по чуть-чуть. Подружки матери, заждавшись таинственного момента, почти что не выползали из хаты, тут тоже оживились – целый день проговорили с ней. К вечеру, прославив Господа, посунулись по своим хатам. Старая ещё какое-то время – только что не вскочила с кровати – разговаривала с Ганной, будто не она ещё утром уже начала отдавать Богу душу. Наговорившись, немного помолчала, потом, совсем как здоровая, сказала:
- Ну, Ганночка, спасибо тебе за всё, и за то, что покормила меня – буду и с того света благодарить тебя, дочушка.
- Спи, спи, наблагодаришься ещё, – ответила ей тогда Ганна. Разве знала она, что это были последние слова её матери…

   А когда самой Лисачихе выпала такая минута, то почему-то не думала она, чем это может кончиться. Во, полегчало – и ладно. Во всём теле была такое облегчение, что, кажется, вскочила бы, да за вечную свою работу – пора уже, вон на дворе уже рассветает, март же давно, Евдокеи. Нет, кажется, СОроки. Да, СОроки, СОроки.

И снова воспоминания нахлынули на неё.
Словно какая-то сила начала её раскачивать, аж сердце замирает, когда вниз. Это качели. На СОроки всегда устраивали качели в деревне. Вот уж где было радости! С птицами-галушками, из ржаной муки испечёнными, садились дети роем на длинную доску, верёвками подвешенную высоко на толстущем суку дуба; по концам доски становились крепкие парни, и начинался полёт. Ох, и страшно же, и сердце – то вверх, то вниз: ну, всё, кажется, больше не сяду никогда! И крики, смех, визг – такие стоят! А парни едва не перевернут доску – так разойдутся! Внизу очередная команда кричит: хватит уже вам! И когда останавливаются качели, сыплются все с доски счастливые, хотя и измученные полётом, прямо в снежное месиво. Да-а, где всё это теперь? Дуб, правда, так и стоит на краю Сосновки. Так тех суков давно уже нет. И обгорелый весь. А при царе Миколке какой же был красавец! Потом уже, при советской власти, чего только не делали с тем дубом. Мешал же всем. И люди вроде те же, и дуб тот же, а вот что-то не стали ладить. Царь-дуб не одного царя пережил, а тут вдруг всё царское начали рушить. Дуб надо было извести – костры жгли прямо под комлём.

    Да что – дуб! Церковь в городе опоганили – склад сделали. А в ней же какие картины на стенах были нарисованы! Аж горели! Говорили, что какой-то сильно знаменитый художник рисовал. Бывало, смотришь на картины и глаз не отвести, так они притягивали к себе. И нА тебе – склад. Да и, вообще, всё как-то не так стало. До колхозов, правда, ещё туда-сюда, вроде ничего было. Да и как не быть? Землю власть дала.

Кто хотел работать – тот всё имел. А кто ленился – тот комбед. «Комбеда спит до обеда». Ну, надо же придумать такое: колхоз, комбед, селькор… Согнали в колхоз всех: и работяг, и лодырей. Одним на горе, другим на радость – и все равные. Только гордились этим одни лодыри-комбеды. В почёте ходили, а как работали до колхоза, – так и в колхозе. И ещё хуже. Только посмеивались над теми, кто не мог и не хотел работать так, как они. Так и тянули колхозную лямку: одни едва не надрываясь, другие же шагали сбоку, держась за ту же лямку – так легче шагать в социализм. Социализм. А что это за социализм, никто и не знал.

Приедет кто из района – лектор! – и начинает талдычить: «мы построим социализм!», «мы построим светлое будущее!», «все будут жить богато и счастливо!». Ага, мы построим. Он построит! Да и как его строить, тот социализм, кто-нибудь знает? Или построил кое-кто уже?  А-а, нет ещё, никто не строил? А как же увидеть тот социализм: что-то строим, строим, а ничего и не видно, только всё хуже жить становится. Где же то богатство и счастье? Ага, враги не дают строить. Что-то замного этих врагов: куда ни кинь – во врага попадёшь. Или сам вместо врага попадёшься. Да и запросто: а ну, заикнись, что на трудодень который год ничего не получаешь – врагам подпеваешь! Вот тебе и социализм будет.

А жить тогда – как? Выходит, социализм тот не каждому «по труду». А то не ходил бы ты, человече, в хромовых сапогах, галифе и в суконном френче. И картуз, как у самого Сталина. Или это мода такая была?

    Лисачиха даже усмехнулась, вспомнив того лектора из райкома партии, который ежемесячно приезжал «на рессорах» в деревню агитировать за социализм, а больше за то, чтоб ещё сильнее надрывали жилы в колхозе: повышали, увеличивали, расширяли, улучшали, и много ещё чего делали на корысть государства. Лектор был мастак на слова, говорил без бумажки хорошо поставленным голосом – вот и выходило так, что каждый раз он говорил об одном и том же, но разными словами и примерами. После каждой лекции в Сосновке лектор наведывал хату председателя колхоза, по его приглашению, где уставшего «строителя социализма» подкрепляла председательница Лисачиха. Не обходилось и без доброй чарки самогона – это не было грехом: самогон гнали в деревне все. Тогда ж почти что не было водки в продаже. А жить как-то надо было. Вот и гнали. По очереди. По мере необходимости. Это теперь пьют, лишь бы напиться, да и без меры. А тогда так не было.

Нет, пьяницы-то были и тогда, да разве столько, как сейчас? Горбачёв, правда, сократил выпуск этого зелья, так ведь лучше и не стало. То ли так привыкли люди к нему, что уже и дышать не могут без водки, то ли водка стала вместо денег – без бутылки никуда и не сунешься, если тебе что понадобится, денег не просили. Денежки, правда, у Лисачихи завсегда водились. Ну, да: пенсия – пусть себе и сорок каких-то рублей – это раз; дети мать не забывают, часто бывают, приезжают не с пустыми руками и кошельками – это два. На себя тратиться много не надо было: одевала и обувала её дочка. Она раза два забирала мать к себе в город, когда получила квартиру. Хорошая квартира – на первом этаже,
Лисачихе это очень нравилось.

Не любила она «скворечники», как называла она квартиры на высоких этажах. Сыновья её жили один на пятом, а второй так даже на восьмом этаже – что ж не любила она эти квартиры! А у дочери было хорошо. И зять был хороший – подружилась с ним Ганна. Да только не выдерживала Ганна больше двух недель жизни в городской квартире даже на первом этаже. Пусть себе и окна её комнатки выходили не на городскую улицу, а в небольшой парк или сад – как он там ещё назывался, она уже и не помнит. Это было хорошо. Однако ж, людички, что ж это деется в тех городах: с самого раннего утра, когда Лисачиха уже сидела возле окна, – вставала всю жизнь очень рано – этот парк заполняли люди с собаками. Кто тянет псину на поводке, кто выгоняет просто с ошейником. Целая орава собак начинает справлять свои потребности, и так каждый день – с утра и до вечера. Э-э, нет.

Жить в такой «чистоте» Ганна не могла! Это было как-то летом. И зимой приезжала, дочка предлагала пожить у неё хоть зиму. Только Ганна всё равно не выдержала, съехала через неделю домой. И не столько от тех собак, сколько от безделья. Дома у себя она двигалась, находила себе работу, которая, скорее, сама в руки просилась, и не надо было думать, чем занять себя, потому что все клетки её существа были нацелены на физическую работу, которой она занималась всю свою жизнь. Опять же, её охватывала такая туга по той, покинутой, жизни за сотни километров от этого громадного и чужого ей города, что на исходе первой недели жизни в нём она уже, кажется, полетела бы птицей к своему дому.
Даже внучка замечала, что бабушка тоскует, и допытывалась, отчего она такая невесёлая.

     Дочь, Ольга, как-то всё долго не могла, по мысли Ганны, наладить свою жизнь. Втянулась в комсомольскую работу после окончания средней школы: райком комсомола запросил к себе на работу, а это такая работа, что и врагу не пожелаешь. Была ли какая польза от этой работы – Ганна была уверена, что никакой. Что же это за комсомольская работа такая: мотаешься целый день по району, а ради чего? Результатов той работы не видно. Разве ж это работа – погонять других, чтобы лучше работали задаром. И сколько можно над людьми издеваться: работай – не работай, а всё равно ничего не получишь за это. Молодёжь и разъезжалась кто куда, копейку какую заработать. И оставались там, где пригодились. Девчата, как только какая поедет куда – там же и замуж выскакивали. Как будто там только их и ждали. И таких хлопцев привозили в отпуск, – показать родителям, – куда там до них сосновским! Так мало того, что сама устроила свою жизнь, она и сестру или подругу с собой потом прихватит. И та устроится неплохо. Спрос был на сосновских девчат.

     Ганна пробовала несколько раз надоумить дочь: хватит ей уже мотаться по району, пора уже осесть, обзавестись семьёй – вон сколько хлопцев крутится возле неё, только выбирай! Нет, разборчивая сильно. Как в той песне: то недорослый, то невесёлый. А кого тебе тогда? «У людей же дети – как дети, а мои ж…». Что там должно было быть за этим «мои ж», Ганне так ни разу и не пришло в голову. Она гордилась своими детьми, и в глубине души, конечно же, желала лучшей доли своей любимой дочке. В конце концов, дочка нашла того, кого ждала: как-то поехала на слёт, как тогда говорили, комсомольских вожаков, в Минск, там и познакомилась с таким же, как она, чудаком из Минска. Когда вернулась домой, буквально через неделю чудак приехал в Сосновку. Кабы приехал – прилетел! Самолётом – до райцентра. Да пешком в Сосновку. Комсомольскому вожаку больше понравилась именно эта часть путешествия.

    Так это ещё – что! Этот и, правда, чудак, как только появился в хате Лисачихи, так – бух на колени: «Ганна Федотовна, я прилетел просить у Вас руку Вашей дочери!», чем поразил не только Ганну Федотовну, но и потенциальную невесту. Та от злости готова была выгнать небесного жениха, свалившегося на её голову, но Ганна Федотовна успокоила молодых да горячих. Не каждый день и не каждой девушке с неба сваливается жених. Тем не менее, парень только переночевал, – на сеновале в сарае, – а назавтра дочка выперла его из дома: лети назад в свой Минск. Лисачиха не возражала: если хлопец серьёзное имеет намерение – прилетит ещё не один раз. Посмеялись вместе с золовкой Алёной, потом погоревали: не дожил отец до свадьбы дочери, своей любимицы. Да, не долго пожил после войны неизменный председатель колхоза: тяжёлое ранение на фронте дало о себе знать, только десять лет и протянул после Победы.

      А настойчивый комсомолец ещё два раза прилетал самолётом в Присонск, райцентр, к дочке. На третий раз, уже под осень, пришли они вместе в Сосновку. Тогда и сыграли заручины всем своим деревенским родом. А свадьбу сыграли уже в Минске. Ганне Федотовне молодой предлагал лететь в Минск самолётом вместе с дочкой, в его сопровождении, но Ганна не захотела: побоялась. Хотя позже, когда погиб её третий сын, Леонид, в автомобильной аварии под Мурманском, где работал после окончания автодорожного техникума, то летела к сыночку аж двумя самолётами – ничего не боялась, даже и не думала бояться. А тогда побоялась. Да и Минск казался не таким уж далёким; автобус из райцентра каждый день отправляется. Через пять часов ты уже в Минске.
Ганне понравилась и свадьба, и родня жениха, – очень культурные, интеллигентные люди, – и Минск, который она ещё ни разу не видела. Одно только слегка угнетало её: жила бы дочка здесь, вышла бы замуж за местного, пусть бы и за присонского, доброго хлопца, глядишь – и матери радость. Нет, съехала. Да разве она одна?
 
                2

      Да, то было уже, когда начал править Брежнев. Колхозы ещё Никита Хрущёв переделал в совхозы, и тогда начали понемногу платить деньги за работу на полях и фермах. Только работать уже было мало кому. В Сосновке из молодёжи остались, считай, одни хлопцы. Да и те поспивались с горя: девчат-то их возраста в деревне не осталось! Бывало, в Сосновке каждую субботу по две вечеринки устраивали. А теперь – тихо. Днём хлопцы наработаются: кто на тракторе в совхозе, кто на лесоповале в леспромхозе, а вечером соберутся, покупают ящик вина и тут же, возле магазина, на лужайке смакуют. Хорошо, хоть не дерутся. Нет из-за кого. Назавтра они пойдут каждый на свою работу, а вечером снова будут бросать пустые бутылки в Лисачихин огород. Он за невысоким забором, под которым и заливают хлопцы своё одиночество вином. Лисачиху они уважают. Когда она начинает их укорять, они оправдываются: «Тётка Ганна, ну нечего больше делать, некуда податься».

Ганна жалеет их, просит не бросать бутылки в картошку – вон сколько насобирала, что с ними делать? Хотя, хорошо, что не разбивают – это ж сколько стекла было бы вокруг. А что им посоветовать? Вслед за девчатами податься? А кто тогда в деревне жить будет? И так уже хаты три-четыре стоят брошенные, с окнами, забитыми досками.

    Вот тебе, было ж время, откуда только не приезжали купцы: не продаются ли дома в Сосновке? Нет, не продаются. Сами будем жить, как испокон веку жили. Дожились. Никому не нужно ни той хаты, ни той красоты вокруг, даже даром.

   Лисачиха вздыхает и, выбрав бутылки, несёт их под поветь – их там уже целая копна. Сколько раз она просила соседа Михалку, – он трактористом в леспромхозе работает, – чтоб отвёз это стекло в Присонск и сдал там, куда надо. А тому всё не хватает времени. Так ведь и правда: целыми днями на делянках крутится на своём тракторе, а тут ещё стекло в выходной день в райцентр тяни. А там же надо сперва договориться, когда привезти такую уйму бутылок. Михалка в конце концов отвезёт, Ганна уверена. Хороший хлопец. И молодица его хорошая. И детки тоже. Внуки Лисачихи далеко, видит она их очень редко. А эти рядом.

Она для них вместо родной бабушки, потому как ни с отцовской, ни с материнской стороны нет у детей ни бабушки, ни дедушки. Что-то рано они все умерли. Два одиночества – Михалка и Надя – встретились, притянулись друг к другу, и построили такую семью, что позавидуешь. Троих деток помогла Лисачиха Надежде вырастить. Те и считали её своей бабушкой. Отношения между семьёй Михалки и Ганной были лучше, чем иногда бывают между родными людьми. И всем хорошо: и Михалке, и Надежде, и  их детям, и Лисачихе. Когда приезжают дети Лисачихи, то встречу отмечают обязательно вместе. Ну, а как же ещё? С людьми надо ладить. А тем более, с соседями.   

     Теперь-то – что? Чем меньше остаётся людей в деревне, тем ближе они тянутся друг к другу. Раньше было так: отъезжал кто от семьи, устраивался где-нибудь – гордилась семья: как же, не в колхозе гнёт спину задаром, за деньги работает. Сколько тех денег было – это уже второе дело. Главное – не даром. Однако попробуй тогда без паспорта куда податься. Без него никуда же не ступишь: кто такой? А ну, – документы! Теперь куда хочешь, туда и едешь. Паспорта всем дают. У Лисачихи тоже есть паспорт, заимела на старости. Андрей, сын, всё хотел мать в Минск забрать, – лет через пять, как умер её Лисак, – так тогда она ещё до пенсии не дотянула. Пенсию тогда уже начали давать колхозникам. Ой, ну и пенсия была: аж двенадцать рублей! Это если женщине-колхознице

стукнет шестьдесят лет. Получали такую пенсию те, кто проработал в колхозе не менее тридцати лет. Но всё же – облегчение. Через некоторое время добавили ещё шестнадцать рублей. Ну, тогда уже почти хорошо стало. Разве мы думали, что и это – мизер за тот нечеловеческий труд, что столько лет отдавали колхозу. Привыкли. Даже грамоты получали за трудодни. Стахановками гордились. А что эта стахановка и копейки не получала за то, что почти полжизни из навоза на ферме не вылезала – так про это не вспоминали. А у кого было лучше? Ну, тем молодицам, что в районе по кабинетам сидели, может, и было хорошо.

Ну, да, так оно и было. Накрасятся, надушатся – глядеть любо-дорого. Золовку Лисачихину, Алёну, как-то районная власть на Женский день – это восьмого марта – наградила ценным подарком. Сама Алёна не поехала на то праздничное собрание, где награждали женщин-стахановок: «своих» телят на ферме она не доверяла никому. Так потом подарок привезла ей какая-то «краля» из райсельхоза прямо на ферму – духи! Как раз по адресу. Вот же и смеху было! Чего-чего, а только духов на ферме и не хватало. Нет, не только духи Алёна заслужила. Орден позже дали. Всё-таки почёт. И орден так назывался. А вот с деньгами что-то не получилось. Ну, да хватит и ордена. Самой Лисачихе как-то медаль вручили. Но не за телят – за детей. Пятеро детей, как-никак, вырастила.

    Вспомнив детей, Лисачиха вздохнула.
Написали они как-то раньше вместе с Алёной младшему, Миколе, письмо. Просила его Ганна приехать, хоть и понимала, что тяжело сейчас добраться до Сосновки. И всего только каких-то четыре километра, которые перерезает Сон. На его берегах в эту пору уже появляется верховая вода – не перейти, хотя лёд на реке ещё крепкий. Да и кружным путём, через мост в Чернякове, попробуй, доберись-ка в марте месяце до Сосновки. А, может, и приедет Миколка, вот же и сон такой приснился. Хоть бы напоследок повидала его.

     Лисачиха родила пятеро мальчиков и одну девочку. Второй ребёнок, мальчик, в три года умер от дифтерита. Что ж наплакалась она тогда! Но и третий ребёнок был уже на подходе – тоже мальчик. А за ним – ещё один. И, наконец, появилась доченька, отцова радость. Ну и года за два перед войной родила ещё одного мальчика, Миколку. Досматривала всех детей сама, справлялась и с колхозом, и с детьми. Только вот как Миколка вырос, даже и не заметила. Сразу после родов заболела – пропало молоко, и Миколку вскормила золовка Алёна – та меньше, чем через месяц, тоже родила хлопца. Так и годовала двоих.

Потом началась война; таскали его, как куклу, сестра с братом, те, что перед ним, а самой Ганне некогда было и приласкать сыночка. Вот и чувствовала Ганна к концу своей жизни какую-то вину перед младшим сыном, что не получил он материнской ласки в детстве, будто ей не до него было. Да оно так и было. Чувствовала она и то, что Миколка тянулся к ней, хотел быть ближе к матери, да всё не оставалось времени заняться им: то колхоз, то дом, которым надо было заниматься почти всё то время, что оставалось у неё от бесконечной колхозной работы. Теперь она жалеет Миколу. Иной раз – плачет. Вот и теперь сглотнула слёзы. Но всё же чувствовала: должен приехать. 
               
                3
За окнами уже хорошо рассвело. Надо ж как-то подняться. Должна вот-вот появиться Алёна. Она, как поднимется утром, так сразу же идёт к Ганне. Алёна тоже жила одна, наискосок через улицу от Ганны. Муж её погиб на войне, дочь с сыном съехали друг за другом из материнского дома в Сибирь по набору на стройку в Братск, там и осели. Далеко. Поэтому приезжали редко. Она тосковала по ним, и свою тоску и любовь к детям вымещала на племянниках,  детях  Ганны. Ну, а Миколку она считала своим вторым сыном – она ж вскормила его своим молоком. Лисачиха с теплом подумала про свою золовку: вот же – человек!

      Они начали дружить сразу же, как совсем ещё молодая Ганка появилась невесткой в доме мужа, брата Алёны – Якуба. Алёнке было тогда восемь лет, но они крепко привязались друг к другу. Так получилось, что на всю жизнь. Сельчане им по-доброму завидовали и ставили в пример такие межсемейные отношения; обеих уважали и считались с их мнениями.

Звякнула защёлка в дверях. Лисачиха уже давно не закрывала дверь на крючок – от кого? – в хату вошла золовка.
Алёна помогла Ганне встать, прибраться. Заметила ей:
- О, ты сегодня дак совсем здоровая, слава тебе, Господи!
- Ну, так я и сама удивилась, – ответила Ганна. И они обе рассмеялись. Обеим стало хорошо. – Не приедет ли сегодня Миколка, чует моя душа.
- А то почему бы и нет? Даст Бог, и приедет.

Они растопили печь, приготовили то да сё, – много ли им надо? – позавтракали, потом убрались, и сели ждать Миколку. Они понимали, что утром он только выехал из Минска, и если всё будет хорошо, то только к вечеру появится, но им так хотелось, чтобы быстрее это произошло, что начало казаться, приближается вечер; и вечер действительно приближался за их бесконечной беседой, которая, кажется, у них никогда и не прекращалась.
В полдень хату Лисачихи навестила соседка Надя, принесла молоко. Они с Михалом держали корову, – а как же, дети, – и молока хватало всем, также и Ганне с Алёной.

Какое-то время женщины втроём обсуждали деревенские новости – их принесла Надежда. Она работала на ферме телятницей, как некогда Алёна. Надежда успела уже досмотреть свою вторую семью, как она называла своих теляток, и теперь у неё было немного свободного времени, чтобы что-то сделать по дому, да поделиться новостями с соседками.
- Говорят, что переселять нас будут, – сообщила она последнюю новость. – Наша заведующая вчера была в районе на каком-то совещании, так там говорили, что, скорее всего, нас переселят.
  - Куда же? – вскинулись обе старушки. – А бо-о, вот тебе!
- Говорят, в райцентр, и ещё называли несколько деревень в других районах. Кто в какую захочет. А если у кого есть куда податься к родным, то ещё и помощь окажут.
- Ой-ой-ой, Господи, да что же это такое деется! А как же это – столько людей! – простонала Алёна. – Что, и скотину тоже?
- Ну, а как же. Кто же это тебе бросит скотину? Ого!
- А колхозную? А куда её там поставить, будет ли куда?
- Ой, тёточки, да ничего пока что никто не знает. Сказали, чтоб людей готовили, чтоб без паники. А когда это будет, так кто его знает. Говорили только, что не в первую очередь.

       Надежда скоро ушла, а обе старушки ещё долго обсуждали страшную новость. Почти два года назад на деревню свалилась какая-то беда, которую ни почувствовать, ни увидеть было невозможно. Да разве только на эту одну деревню? Говорили, что почти пятую часть республики накрыла какая-то радиация. Никто ничего не понимал и мало кого слушал: где тот Чернобыль, что там взорвалось, где та радиация или «рация», как проще и даже с каким-то юмором, называли в деревне незнакомое абсолютному большинству сосновцев явление, и что это такое, почему его надо бояться, никак не понять было. И этого нельзя, и то вредно. Ничего же не изменилось – всё, как и было. Как жили, так и живём. А тут – нА тебе, переселяйся! Правда, из того же Присонска, райцентра, много кто съехал. Выходит, нас – на их место? А зачем? Михалка, сосед, рассказывал, что радиация и в Сосновке, и в райцентре одинаковая, так зачем тогда нас из огня – да в полымя?
 
 А зачем тогда в начале осени пригнали целый отряд солдат, те перекопали всю улицу, трубы положили – водопровод построили. Вот уж, радовались, правда, недолго. Зимой позамерзали те трубы, гляди, чтоб не поразрывались – напьёшься тогда водицы. А как же хорошо было! За всю жизнь – чтО уж натаскались воды из колодцев из-под горы, а тут вдруг так удобно стало, как на той ферме: там давно уже построили водопроводную башню, и прямо в коровники да телятники подвели воду. Почему бы и не поработать той же телятницей: пришла, отвернула кран – вода и полилась под телячьи мордочки, пейте на здоровье. Это не то, что мы сколько зим после войны таскали из колодцев студёную воду, чтоб напоить ею коровок. Бедненькие, и так трясутся от мороза, а как напьются ледяной воды, так навскачь несутся в коровники, чтоб согреться. Болели некоторые коровы. А кони? И кони тоже. Всех поил колодец: и людей, и коров, и лошадей. Может, и оттают те трубы, когда совсем потеплеет, глядишь – и снова вода польётся.

         После обеда старушки ещё долго разговаривали, переходя на разные темы, но беседа всё вертелась вокруг новости о переезде. Они уже и забыли, что ждут приезда Миколки, и, ко-гда за окном мелькнула чья-то фигура, они вместе удиви¬лись: кто-то идёт.

                4

         Микола побыл у матери больше недели. Он рассчитал свой отпуск так, чтобы возвращаться назад уже по «большой воде». Сон где-то в конце марта разливается, и тогда уже добраться до Присонска проблем у него не будет: на время разлива от райцентра до Сосновки два раза в день ходит небольшая самоходная баржа или, как её называют сосновцы, моторка. Это очень удобно, как сосновцам, так и жителям деревень, что лежат на восток от Сосновки, и на пути которых в город разливается Сон.

        Микола не терял зря времени, будучи у матери. Когда сходит снег, он оголяет не только землю, но и столько работы по приведению в порядок хотя бы того же двора, что диву даёшься. Кажется, осенью всё убрал, всё пристроил куда нужно, нигде ничего лишнего не бросается в глаза, а придёт весна, сгонит снег – не узнать того, что было сделано, начинай сначала. Может, так и надо. Весна всё же, всё обновляется в природе, так почему бы не обновить и тот же двор. Даже небольшие, на первый взгляд, следы деятельности во дворе сразу же выдают присутствие живого человека, хозяина дома. Посмотрите на покинутый двор, хоть бы и не на долгое время: он выглядит осиротелым, хотя вроде бы ничего существенного не изменилось в отсутствие хозяина, никто ничего не трогал – всё на том же

месте, но двор - скучный. Ждёт хозяина. Если долго хозяйский глаз, а тем более, рука не трогают всего того, что составляет домашнее хозяйство: хата, сарай, поветь, забор, крыльцо, огород – всё оно начинает выглядеть обиженным, но с надеждой, что вернётся хозяин или хозяйка, а с тем и придёт в хозяйство то состояние, которое надлежит ему быть с этим человеком. Недаром же, покупая чью-то хату новый хозяин переделывает почти всё по-своему, и усадьба выглядит по-новому, соответственно характеру нового хозяина – все вещи принимают нового хозяина, а если нет, хозяин избавляется от них.

       Кода умер Якуб, то долго ещё после него во дворе выглядело так, как было при нём. Лисачиха тогда была ещё молодая, здоровая, сил хватало на поддержку усадьбы в добром состоянии – Якуб её похвалил бы. Правда, дочка какое-то время жила с ней, сыны приезжали каждое лето, тоже не бездельники. Сарай переделали, – Ганна ж коровку держала, поросёнка каждый год выращивала, кур тоже держала, – и так хорошо сделали, что не налюбоваться на такой сарай было Лисачихе. Крышу на хате позже, как и на сарае, шифером накрыли – опять же, не хуже, чем у людей. Тут уже постарался младший. Старшие – те больше деньгами помогали, а этот к тому же, и руками и головой. Вот же, думала Ганна, где он так научился?  Он же, как только окончил школу, так сразу же и уехал из дома учиться в Москву на инженера. А работать после окончания института направили в Минск.

Но не с топором же в руках. А посмотри-ка, как он управлялся им, когда сарай перестраивали, что тот плотник. Лисачиха долго думала, откуда это у её младшего, пока не решила – всё от отца, от её Лисака. Расспрашивала, правда, сына, где он так научился владеть всеми инструментами, а он, смеясь, отвечал ей: мол, я же инженер, должен всё уметь делать. Хорошо становилось Ганне, когда приезжал младший, только, к тому же, добавлялось ощущение какой-то виноватости перед сыном, оттого что в своё время не додала ему материнской нежности – не до неё было. Нет, она не заискивала перед ним, но старалась быть теплей, внимательней.

        Пока сын наводил порядок в обоих дворах, – матери и тётки Алёны, – Ганна стала себя чувствовать намного лучше. Она сама топила печь, готовила еду, и очень хорошо это у неё получалось, как всегда, когда она варила, пекла или жарила для своей большой семьи. Так готовить, как это делала Лисачиха, в деревне мало кто мог. А то нет? Вот до войны в колхозе отмечали дожинки – это когда уже всё свезут с поля: и зерновые, и картофель, и, прости, Господи, кок-сагыз, – как раз на октябрьские праздники, как избрали Лисачиху главной поварихой, так и оставалась она ею до самой войны. Несколько раз готовила она и после войны на праздниках дожинок, пока не запретили районные власти такие празднования из-за их «нецелесообразности». Ну, так из района виднее, должности там высокие – всё видно.

        А может, помогли Ганне лекарства, что привёз Микола из Минска. Жена у него – врач. Видимо, знает, чем можно помочь свекрови. Хорошая молодица. Хотя и мало виделась с ней Ганна, – это когда однажды гостила у старшего сына в Минске, там и познакомились, – но невестка ей очень уж понравилась. Ну, это хорошо. Её Миколка заслуживает такую жену.
Ганна, конечно, порасспрашивала сына про невестку, внуков; ей хотелось бы повидать их всех, но куда ж теперь повезёшь малых: здесь же вон какая «рация», пропади она. Может это и Лисачихе от той «рации» поплохело в последнее время?  Кто ж тебе скажет правду?

Ганна просила Миколу передать Ольге, чтобы приехала, а, может, и Андрей приедет – навестят мать. Очень ей захотелось увидеть своих детей, пусть-ка приедут.
Микола поехал назад, когда уже разлился Сон, и между Сосновкой и Присонском начала ходить «моторка». Ганна с Алёной проводили его: мать только на улицу, тётя – к реке, до самой «моторки».

     Снова потянулись для Лисачихи ночи, хотя и не такие долгие, как зимние. Но она теперь долго не лежала. Вставала вместе с солнцем, двигалась, растапливала печь и ждала, когда придёт золовка. Тогда ей становилось совсем хорошо. Вот же, сколько они за свою жизнь, кажется, уже наговорились! Но и сколько ещё не обговорено, не уточнено, не определено. А как здесь определишь, когда даже радио – и то что-то стало путаться: то одно говорит, то совсем другое, как бы и про то же самое, но всё же не так, как давеча.
Лисачиха одновила свою привычку прослушивать все новости с самого первого включения радио. Вообще-то, она его никогда не выключала, оно само включалось и выключалось «от гимнов и до гимнов», как она говорила. Разве что, если совсем уж плохо себя чувствовала, тогда сама выключала, чтоб не «дурило головочку». Хорошо, что есть радио. Привыкла к нему Лисачиха. Но не всему, что оно говорит, она верит. Нет, не так. Она верит, как же это – не верить. Это ж – радио! Но всё же иной раз она бы поспорила с тем, кто слишком запросто что-нибудь рассказывал о том, что сама Ганна давно и надёжно знала. Тогда она вслух, будто рассказчик мог её услышать, высказывала своё мнение: «Э, хлопчичик, тебе ещё самому надо бы поучиться, а ты уже других учишь…»   

     Ганна часто смотрела телевизор. У соседа, Михалки, телевизор есть. Осенними и зимними вечерами можно и посмотреть – Ганну всегда приглашает и Михалка, и Надейка. Однажды прибегает Надя: «Тётка Ганна, скорей к нам, по телевизору вашего Андрея показывают!». И откуда у неё такая прыть появилась – в одно мгновение она уже сидела перед экраном и смотрела, и слушала своего сына. Ну, надо же, будто он здесь, рядом побывал. Она не очень поняла, о чём он говорил, но, видимо, что-то очень важное, он же учёный. Что попало по телевизору не дадут говорить. Ганне потом несколько дней односельчане сообщали про её сына в телевизоре. Много у кого в Сосновке есть телевизоры.

Торчат антенны, считай, над каждой третьей хатой. Но с этим телевизорами одна беда. Как только приезжает её младший сын, тут же бегут к нему: «Посмотри-ка, Николай Яковлевич, мой телевизор, что-то перестал он показывать». И что тут сделаешь?  Уважить надо. Идёт Миколка смотреть к одному, а там ещё двое-трое ожидают уже, чтобы и у них «посмотрел».

Да и назавтра придут ещё аж с дальнего конца деревни. И у тех надо глянуть. Раз уже взялся кому наладить, так других же не обидишь? Хорошо, что сын не прикладывается к чарке – споили бы! Нет, почему? Когда приезжает, то за «приезд» среди своих, почему бы и не выпить немножко? Хорошие у неё сыны. На чарку не падкие. Люди уважают за это. Хоть и неудобно чувствуют себя: ну, как же, человек сделал просто невероятное дело – заработал телевизор! – надо же отблагодарить. А как? Знают односельчане: деньгами оскорбишь чело-века. Это тебе не в присонской мастерской. Тогда – за стол: чем богаты, тем и рады.

Миколка хитрый: «Вы меня сейчас наугощаете, а как я потом остальным буду ремонт делать? В телевизоре же высокое напряжение – а ну, как убьёт!». Хозяева пугаются, зато Миколка возвращается домой жив-здоров. Приятно и Ганне.  Но хорошо, что на этот раз никто и не заметил Миколкина приезда. А может, зная состояние Лисачихи, не отважились обратиться с просьбой «посмотреть телевизор». Пусть себе и так.

     Ганна много чего передумает, когда до её слуха дойдёт какая новость или что-то необычное, сказанное по радио. Последнее время всё больше про перестройку: и Москва, и Минск. Тот, правда, всё больше Москве поддакивает. Лисачиха имеет своё мнение насчёт перестройки. Что-то не нравится ей весь этот бедлам. Очень уж много крика. А когда кричат и хлопают в ладоши, хорошего будет мало.  Она много чего помнила за свою жизнь; не отдавая себе отчёта, анализировала прожитое: события, планы, мероприятия – всё то, чем жила страна, а вместе с ней и Лисачиха.

       Вот и сейчас: запутались все с этой перестройкой. Пораспустили людей – разве так можно править государством?  Взять хоть бы этот Чернобыль. Вот уже два года прошли, как что-то там взорвалось, а люди всё никак не поймут, то ли правда, то ли обманывают, что там и как случилось. Или куда прятаться, или на месте оставаться. Так не война ж. Про войну, правда, как-то перестали уже дурить головы. С Америкой собирается Горбачёв мириться. А из-за чего с той Америкой поругались? Что-то не поделили. Где та Америка? На другой стороне Земли. Что ей надо было от нас, а нам от Америки? Земли, что ли, не хватает той Америке?  Так ведь, говорят, земли в Америке много, и куда как лучше нашей.

И теплей там, чем у нас. Хрущёв всё кричал, что Америку мы догоним и перегоним. Что-то не догнал – скинули его. Как царя Миколку. Брежнев вроде наладил отношения с Америкой – разрядка называлась – и то хорошо. Но вот, застоялся. Или засиделся. Нет, застоялся – застой. Может, и застой, а только спокойнее было при Брежневе. А теперь вот этот баламут Горбачёв. Перестройка ему понадобилась. Так ты бы, хлопчик, сначала хорошо подумал, как и с кем эту  перестройку проводить. А то что ж получилось: перестройку начал с того, что

объявил войну пьянству. И что, лучше стало?  Так ведь и при Брежневе сколько раз было: пьянству – бой! И ничего, пили. И сейчас, кто пил – тот и пьёт. Вместо водки – самогонку или ещё какую отраву. Или, может, в совхозе лучше стало? Нет, не стало. Как работали, так и работают. Колхоз – он и есть колхоз, хоть и совхозом его назови. Зато прав стало много у людей. А надо было вот так, сразу, давать столько прав людям? Э-э, не-ет! Это то же самое, если после долгой голодухи да вдруг от пуза наесться! 

      Лисачиха помнит, как в тридцать третьем году доползли до Сосновки оголодавшие донельзя люди из Украины. Она ходила тогда четвёртым ребёнком. Ну да, Лёнькой, царство ему небесное. Боже ты мой, милостивый, – это ж были уже не люди! В их глазах уже мало чего человеческого было! Наши сосновские дурни кинулись кормить этих несчастных, – было ж что есть, хоть и не так богато, как было до этой голодовки, – те и нахватались всего, что им давали, а тогда как начало их распирать! Смотреть было страшно, как они мучились, да один за другим и умерли – все четверо.

       Ганна помнила отцовский рассказ про русско-японскую войну. Он тогда воевал аж в самом Порт-Артуре. Там познал и холод, и голод, повидал и смерть своих товарищей-солдат. Наибольшее впечатление на Ганну произвёл рассказ отца про солдат, которые не смогли преодолеть желание наесться после долгого голода в японском окружении. Когда небольшой отряд солдат, что остался от роты, которая обороняла в окружении очень важную горную вершину, пробился к своим, еле живых от голода солдат начали кормить в госпитале по одной ложечке бульона в день. Отец Ганны лежал в этом госпитале раненным и видел, как

раненые, которые чувствовали себя уже неплохо, накормили потихоньку несколько изголодавшихся бедолаг – поделились от всего сердца, те очень уж просили, – после чего двое и отдали Богу душу. Остальные очень уж мучились, но, слава Богу, обошлось. Кто ж тогда знал, что нельзя сразу наедаться после долгой голодовки. И отец не знал. Это когда фельдшер прибежал, как подняли тре-вогу, и потом рассказал, почему нельзя сразу много есть после голода – тогда все удивились, но многие запомнили, как и отец. Отец Ганны вообще много чего знал: две войны провоевал – Русско-японскую и Первую мировую.  Мало не досталось.

       Отца Ганна вспоминала часто. Да и как было не вспоминать: он же был ей и отцом, и учителем, и другом. Ганна была старшей из сестёр. Следующая родилась только через шесть лет, из которых четыре года отца не было дома: почти два года он был на войне и столько же в плену у японцев. Про японский плен отец рассказывал мало, но ничего плохого. Обходились японцы с русскими пленными очень хорошо. Но плен – это плен, и ничего хорошего для человека в нём нет.

     Когда отец вернулся из плена, маленькой Ганке было около пяти лет, она впервые осознанно увидела своего отца. Она знала, что он на войне, но что такое война, ей было не понятно. Привыкла она к отцу очень быстро: он был очень ласков со своей дочуркой, и это сразу же привязало девочку к нему, тем более, что она таким и представляла своего отца.

     Потом друг за дружкой родились две её сестры, и Ганка на несколько лет сделалась нянькой – помощницей матери; пожалуй, с этого времени детство её кончилось, надо было уже помогать ещё и отцу. В семь лет она пошла в школу, но свои обязанности нянчить младших сестёр исполняла вместе со школьными. Она была способной девочкой – учёба давалась ей легко, отец научил её буквам ещё до школы, читал ей детские книжки, рассказывал сказки. Книжки отец читал на русском языке, так как на белорусском книг тогда не печатали, а вот сказки рассказывал на родном языке, и сказки были интереснее, чем книжкины рассказы. Но в училище, как называли тогда школу, и книжки, и речь были только на русском языке. Сначала было много чего непонятного, но приспособились детки довольно быстро, а у Ганны и отец хорошо говорил по-русски, и много чего Ганке объяснял, когда она спрашивала у него. Ганка окончила только три класса училища. Она научилась читать и писать, а также простым арифметическим действиям.

       А потом началась война с Германией. Отца снова забрали на войну. Его место много в чём заняла Ганка. Она же была старшей из детей, и помогала матери в тех делах, с какими  раньше справлялись отцовские руки. Ганна рано научилась косить, колоть дрова, носить воду из колодца; она была хорошей помощницей матери: вместе заготавливали и привозили дрова, сено; жали серпами и возили снопы в гумно, солили огурцы и капусту, копали картошку и собирали да заготавливали разные овощи на зиму; теребили лён и готовили его к зимней пряже; и ещё много чего того, что составляло бесконечный крестьянский труд, который столетиями  занимал их предков.

      Когда отец в очередной раз вернулся с войны, он уже теперь не узнал свою дочь, которой исполнилось четырнадцать лет. Перед ним была рано повзрослевшая девушка, детские плечи которой вынесли очень много за те три года, что он провоевал на фронтах Первой мировой войны. Отцу повезло: на этот раз его обминули вражеские пули, он избежал плена, наоборот, его войсковая часть в конце концов вышла из войны, побратавшись с солдатами противника. И одни, и другие столько уже навоевались, что побросали оружие и по решениям солдатских комитетов отправились по домам. Это случилось через полгода после того, как в Петрограде совершилась февральская революция, и сбросили царя Миколку.

Повезло и Сосновке: война не дошла до неё; та линия обороны, которую готовили по берегу реки, так и не пригодилась. Да и как дойти. Путей, которые обычно выбирает война, на Сосновку не было. Река, топкий луг, густой лес – это бездорожье не слишком притягивает войска. Такая же счастливая судьба выпала и на долю других деревень, что лежали на восток от Сосновки. Линия фронта вскоре откатилась на запад, так что боевых действий сосновцы и не увидели. Правда, несколько мужчин из деревни война всё же забрала.

       Отец сразу же принялся за хозяйство: как ни говори, а без хозяина-мужчины оно выглядело по-сиротски. Ганка сразу же встала плечо в плечо с отцом – делала всё так, что тот только удивлялся, и сердце его полнилось теплом и большой любовью к дочери. Ганка враз схватывала всё, чему учил её отец, и у неё всё получалось, как тот хотел, и он радовался, счастливый, что у него такая умница-дочка. Многие деревенские мужики завидовали ему, и с уважением относились к Ганне.

       Месяца через три или четыре после возвращения отца в Сосновку пришла весть о ещё одной революции, которую совершили уже большевики. Эти скинули тех, кто скинул царя Миколку, и завели новую власть, которую назвали советской. Отец Ганны разъяснил и дочке, и всем, кто интересовался, почему новая власть зовётся советской. Он уже познакомился в армии с Советами, которые, по его мнению, и довели армию до того, что солдаты покинули окопы и траншеи и отправились по домам.

      Про то, с чего начнёт новая власть, которая в скором времени уже объявилась в уездном городе в виде нескольких человек, присланных из губернского города, и уполномоченных соответствующими мандатами, отец не стал ничего рассказывать, хоть у него много кто спрашивал. Поживём – увидим, был его ответ. Увидеть скоро довелось много чего. Ганна хорошо помнит, как однажды перед самой масленицей в Сосновке появился на семи санях небольшой отряд вооружённых людей, которыми руководил чернявый чужак в кожанке, и к которому подчинённые обращались, не иначе, как «товарищ продкомиссар». Этот продкомиссар приказал собрать взрослое население деревни на сходку, на которой объявил, что решением рабоче-крестьянского правительства крестьяне должны сдать государству

излишки хлеба, которые в хозяйствах, конечно же, есть, так что сдать их надо добровольно и незамедлительно. Почти никто не понял, о каких излишках хлеба идёт речь. Поднялся шум, можно сказать, гвалт: «Где вы видели те излишки? Самим не хватает! Ага, сейчас насыплем, держи карман! А чем платить будешь – керенками?». Сходка проходила на небольшой площадке в центре деревни. Толпа собралась довольно большая, и всё ещё прибывала. Подходили молодухи, за ними подбегали мальчуганы, протискивались сквозь толпу вперёд – посмотреть комиссаров. Когда кто-то крикнул: «А чем платить будешь?», чужак-комиссар выхватил из-под полы кожанки наган, поднял руку с ним вверх и со словами: «Если кто не сдаст – заплатим!» – выстрелил. Будто какая-то сила в момент отбросила толпу в разные стороны, запричитали женщины, мальчишки стремглав кинулись по домам. «Всем стоять!» – раздался громкий голос комиссара, и он снова поднял руку с наганом. Толпа остановилась.

Подчинённые комиссара с винтовками – их было то ли шесть, то ли семь человек – начали загонять людей на площадку. Комиссар снова повторил, что все хозяйства должны сдать излишки хлеба сейчас же. Люди понуро молчали. Тогда комиссар вынул из кожаной сумки, что висела у него на боку через плечо, бумаги и начал читать фамилии крестьян, подзывая каждого к себе. Кое-кто сзади хотел схитрить – втихую исчезнуть с комиссарских глаз, но где там! Крепкие парни с оружием в руках, видать, не первый раз собирали «излишки»,  и следили зорко за толпой. Угрожающее «Стоять!» и красноречивое движение винтовок сразу же поставили на место шустрых сосновских мужичков.

Когда все фамилии были прочитаны, и их владельцы были представлены комиссару, началось самое неприятное. Первому в списке, а это был Андрусович Кузьма, комиссар объявил, что сбор зерна начнётся с него, и что он должен сдать аж десять пудов ржи. Кузьма, как стоял, так и грохнулся в снег. «А людички добрые, что же это деется, а где ж взять…», заголосила было Авдотья, Кузьмова жена, но тут снова грохнул выстрел из комиссарского нагана. Кузьма подхватился со снега, а Авдотья смолкла на полувопле.

      К вечеру отряд, нагрузив сани так, что лошади еле тащили, отправился в город.
Вот так сосновцы познакомились и узнали, что такое советская власть.
Ганна запомнила ту масленицу на всю жизнь. Тогда в их хозяйстве комиссары «нашли» четыре пуда «лишней» пшеницы с тех десяти, что оставались в клети на всё время до нового урожая. А ещё ж надо было на семена.

     Так продолжалось года три после той, холера на неё, революции. Потом, тоже весной, какие-то уполномоченные принесли в каждый двор бумажки, в которых было напечатано, чего и сколько необходимо было сдать государству каждому хозяйству. Эти поборы стали называть «продналогом». Конечно, это уже не было прямым грабежом крестьян, но попробуй не сдать всего того, что предназначалось властью отдать большевикам – почти половину того, что каждое хозяйство вырастило, собрало и пристроило, как испокон веку делали все хозяева в Сосновке. Землицы-то большевики дали, лозунг такой был у них, чтоб землю, значит, крестьянам отдать. Только не очень и хватали крестьяне ту землю, её же надо было

обработать, засеять, собрать выращенное, да всё вручную, а рук-то – не хватает. Зачем тогда столько земли тебе, если не можешь занять её, и она вынуждена будет пустовать? Ой, нет, не каждый, далеко не каждый потянет этот самый «продналог». Потому и начали отказываться от «излишков» земли. Зачем надрываться, если у тебя задаром отберут, хорошо, если половину всего. А в семье и рабочих рук – только отцовские да Ганны. Мать тянет всю домашнюю работу. Опять же, с годовалым дитём на руках – родился, наконец, мальчик. Правда, подрастают две девочки: одной уже двенадцать, второй – десять. Подмога матери, конечно, но на ту работу, к которой привыкла Ганна, они ещё не способны. Да и вряд ли доведётся им делать то, что выпало Ганне.  Она жалела сестёр, не хотела, чтобы они надрывали жилы, как это делала она в их возрасте. Ганна вдвоём с отцом и тянули весь тот трудо¬вой воз, что составляет суть крестьянского бытия.   
               
                5
 
       Ганне уже близился девятнадцатый год, когда однажды после Покрова к её родителям заявились сваты. Как испокон веку делалось в Сосновке, сваты явились вечером, когда обычно садятся ужинать, досмотрев домашних животных и прервав до завтра бесконечные дела.
Конечно же, сваты не были неожиданными. Ганна и Якуб уже некоторое время ощущали необходимость друг в друге; на вечеринках Ганна давно уже ловила на себе заинтересованные взгляды красивого, серьёзного хлопца. Он был старше Ганки года на три. Конечно же, в детстве они знали друг друга, ведь в Сосновке хотя и много было детей, но знали все друг друга хорошо и, бывало, дружили, живя даже на противоположных концах деревни. Да и школа сближала детей. Как ни говори, а даже многие девочки в Сосновке проходили полный курс школы, который составлял аж четыре года.

        Это сейчас четырёхлетнее образование мало чего даёт человеку, а сто лет назад это было образование – и ещё какое! Ганка хоть и три класса окончила, но читала хорошо, могла написать письмо и даже писала под диктовку матери на фронт отцу, когда тот воевал в Первой мировой войне. О-о, если бы она могла учиться дальше – ей так хотелось! Да где там!

      Семья Лисаковичей была одна из тех семей, что обычно составляют деревенскую элиту. Нет, они не были богачами или кулаками, совсем нет. Это были очень добросовестные люди, от души соблюдавшие Божьи заповеди, очень работящие, никогда и никому не сделавшие ничего плохого, уважающие себя и односельчан, – всем этим и заслужившие  соответствующее уважение людей. Если же учесть и то, что и Федот Аксёнов, отец Ганны, был тоже из рода, очень уважаемого в деревне, то такой наметившийся союз двух семей не вызывал сомнений ни с какой стороны.

     Заручины сыграли через две недели после сватовства.
А потом была свадьба. Её сыграли так, как играли когда-то и родители молодых, и родители их родителей, как играли испокон веку в Сосновке – праздником всей деревни. На дворе была уже советская власть, вводились новые обряды, в том числе и свадьбы по-новому, но Сосновка стояла на своих, привычных, родных и близких людям обычаях, и молодёжь не торопилась принимать непонятные и почти что неприятные обряды, которые силком стремилась навязать людям новая власть. Ганна хорошо помнит свою свадьбу и себя, молодую, красивую, – ах, какая же она была! – это был один из счастливейших моментов её жизни, которых было не так уж и много.

     После свадьбы началась новая жизнь. Да, теперь Ганна уже не делала мужской работы, но домашнее хозяйство новой семьи она попыталась взять в свои руки, потому как привычка трудиться не пропала. Она была первой невесткой в новой семье. Якуб или Лисак, как по-деревенски кликали Якуба, сократив фамилию, – так ёмче, к тому же, в деревне было несколько Якубов, и надо ж было как-то отличать их друг от друга, – был первым у своих родителей. Его сестра уже была замужем, остальные трое были ещё малы: двое – мальчик и девочка – ходили в начальную школу, а младшей и вовсе было года четыре. Свекровь уважала невестку, старалась давать ей работу полегче, но Ганне от этого становилось неловко, она старалась делать как можно больше, тогда ей становилось легче: не думалось про свою мать, сестёр – как они там, без неё? Если выдавалась какая минута, Ганна бежала к родному дому, хоть чем-то помочь матери.

Новая же мать – свекровь – говорила Ганне: «Э-э, девочка, погоди, ещё наработаешься, ещё надорвёшься. Никуда от тебя не денется твоя работа. Всю твою жизнь она будет с тобой». Ганна в ответ только смеялась: «Ничего, мама, справлюсь, не боюсь я работы». Свекровь вздыхала и ничего не отвечала. Не надо было смотреть в ту воду, чтобы предсказать такую долю молодой Лисачихе, как прозвали после свадьбы Ганну. Она, эта доля, чтО – могла чем-то отличаться от доли самой свекрови? Как жили испокон веку, так и будут жить дальше: и дети, и внуки. А как же ещё? Мелания – так звали свекровь – хорошо знала, что говорила. За свои без малого пятьдесят лет она уже наработалась, а ещё ж малых надо было растить.

      Хата, в которой жила новая семья Ганны, была довольно  большой, но когда у молодых родился ребёнок, стало тесновато даже в таком хорошем доме. А тут как раз наискосок через улицу отъезжала семья в Украину и продавала свою хату. С её хозяевами и договорились родители молодых, на общие средства купили им эту хату. Очень удачно получилось: и хата добрая, и от родных  недалеко. Хорошо они тогда с Лисаком зажили. Молодой хозяин, её Якуб, переделал много чего на свой добрый лад и под советы молодой хозяйки – всё в их новом хозяйстве ладилось одно к другому. Лисачиха долго вспоминала те семь лет до начала коллективизации, как лучшие годы своей жизни.

Коллективизация поменяла её образ жизни, отняла ощущение себя хозяйкой на земле, напомнила о худших временах её детства.
А через несколько лет после образования колхоза неожиданно умер её отец, человек, дороже которого для Ганны не было на этом свете.
 
Продолжение: http://www.proza.ru/2013/07/11/1783