Радиация - Часть первая

Иосиф Сёмкин
Авторский перевод с белорусского повести "ЛІСАЧЫХА"




Героиня повести Ганна во время Второй мировой войны попадает
в очень сложное положение: в её доме оказывается раненый
немецкий солдат, а деревня, в которой живёт Анна, осталась без
всякой власти – красноармейцы уже ушли, а немцы ещё не пришли.
Молодой немецкий солдат находит Ганну очень похожей на свою
мать, которую тоже зовут Анной. Ганна становится ангелом-
хранителем немецкого солдата.





ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
В дрожащем пространстве что-то изменилось. Приближалась какая-то сила. Она гнала впереди себя тугую волну воздуха. Лисачиха почувствовала опасность, засуетилась, втянула голову в плечи, крепко зажмурила глаза. Голые пятки жёг песок, голову накрыло солнце, но она застыла, затаив дыхание, в ожидании чего-то неизвестного, неизбежного, каждой клеткой тела чувствуя его приближение, хотя оно было чужое, лёгкое, наэлектризованное, готовое подскочить, взлететь, но почему-то оставалось неподвижным. Рассудок уже не управлял им. Страшная сила приближалась с нарастающим свистом, от которого ещё плотнее сжималось тело. Что-то грохнулось Лисачихе под ноги, обдало горячим воздухом пополам с песком, она вздрогнула и открыла глаза.
  - Ыг-гы! – втянула в себя и потом выдохнула. – Боже, милостивый!
И задышала тяжело, с сипением.
Наполняя жизнью почти уже чужое тело, слабо забилось сердце. Раз несколько сбилось с ритма, но всё же потолкало по жилам застывшую кровь.
Лисачиха лежала неподвижно, глядя в чёрную тишину ночи.
Наконец, она услышала шуршание мыши где-то за обоями, и тут же спрыгнул с печи кот.
Значит, ещё не умерла.
   - О-ёй-ёй, – слабо простонала она, и с глаз её поползли слёзы. Плакала она молча, ибо сил уже не было, точнее, ещё не прибыло, да и откуда им было взяться? Плакала оттого, что не умерла, но больше оттого, что помирать приходится в одиночестве, в пустом, тёмном, и оттого неуютном, доме. «Господи, милостивый, не прибрал ты меня, что-то помешало. А-а, вон оно что! – она вспомнила сон. – Ну, надо же такое. Это ж сколько лет! Вот тебе, Ганна, пока что кто-то привет шлёт. А, может, Миколка приедет».

Такой сон был для неё предвестником приезда близкого человека – это было уже не один раз за последние годы. Она ждала приезда своего младшего сына, и, должно быть, сон был в руку, хотя и пугал её каждый раз, когда она его снила.
Слёзы и воспоминания сна придали Лисачихе сил, мысли её заработали ясно и с интересом, и давно пережитое вдруг ярко вспыхнуло перед её глазами. Не нужно было и зажмуриваться; она смотрела в черноту ночи и видела себя совсем молодой – и сорока ещё не было – в июле сорок первого года.
О-о, разве такая она была тогда?

2
 
  Война уже близко гремела грозой – с запада было слышно. То вдруг прокатится глухой гром, – может, и вправду, гроза? – то проплывут высоко в небе, клином на восток, самолёты. Ещё ночами гудели какие-то тяжёлые машины на старом варшавском шоссе, двигаясь на запад. Днём-то шоссе было пустое, только изредка пронесётся какая машина, поднимая за собой хорошо видимый хвост пыли даже отсюда, с горы, на которой стояла Лисачихина хата.
 
 Пока что было тихо в Сосновке, хотя ощущение беды не покидало её жителей. Страх наводили немецкие самолёты-бомбовозы своим басовитым гудением, в котором уже успели разобраться сосновцы. Заслышав его, все бросались прятаться в хаты, потому как на улице могли заметить вражеские лётчики. Мало ли что тогда может быть? Лисачиха не пряталась, понимала, что летят самолёты бомбить, возможно, Москву, ибо плыли они аккурат над шоссе, а оно ж стрелой упирается в самую столицу, и что им какая-то деревня – много их.

  Деревня была в стороне от шоссе, на возвышении, а между шоссе и деревней простилался заболоченный луг, по которому крутился туда-сюда Сон.
На начало июля луг за Соном уже покосили, даже успели сдать по плану сено в район, в «Заготсено» – всё  же какая-то помощь войскам. Кое-где стояли стога – это уже колхозные. Пусть бы и эти забрали в войска. Только отавы вряд ли дождёшься. Вон, уже гремит близко, так пусть уж лучше скотинка пасётся вдоволь.

  Когда пятеро ртов – младшему только два года исполнилось – прокорми-ка такую  ораву в Петровку! Одна надежда на корову. Война или не война, а есть просят. До молодой картошки ещё о-го-го сколько, а старой уже – кот наплакал.

   Крутится Лисачиха, как может. Лисак её, хоть и председатель колхоза, а на второй день войны как пошёл в военкомат вместе, считай, со всеми мужчинами Сосновки, так только одно письмо и пришло от него. Где он теперь, жив ли? Ой, Боже ты мой, Боже! Только, кажется, наладили колхоз – нА тебе: война! И всё вдруг рухнуло. И что делать, и как жить?

 Ну, делать-то – ладно. Так ведь кому же всё достанется? Вон и Сталин в газете пишет: ничего не оставлять врагу! А он же, враг, уже близко. И куда деться? Мужчин всех позабирали, а бабам с малыми – куда? Не-ет, никуда, бабы, не пойдём! Если что – в лесу перепрячемся какое-то время, а там видно будет. Некоторые уже прятались в окопах на загуменьи. Вырыли напротив своих дворов цепочкой вдоль деревни, прямо в поле, будто линию обороны. Помнила Лисачиха, что это такое, ещё со времён первой немецкой войны – лет двенадцать или больше было ей тогда. Потому и говорила она первым, кто стал копать окопы в поле: зачем вы здесь копаете, вот же близко и лесок начинается – там не так видны будут. Не послушались председательницу Ганну. Далеко, видите ли, бежать будет, если что начнётся. Ну, сидите теперь, как те жаворонки в земляных гнёздах.

  Тот день уже с утра был каким-то тяжёлым, словно давило что-то. Может потому, что ночью гудел самолёт где-то совсем близко и нагнал такой тревоги? Спрятаться бы от этой тревоги, хотя бы и в тех же окопах, да что толку? И холера его знает, отчего это так? Всё валится из рук, детей не слышно. Младшие, правда, копаются во дворе, с тревогой посматривают на мать. Двое старших мальчишек куда-то исчезли – у тех свои дела. Как-то услышала Ганна их разговор, сначала не обратила внимания, но к ушам прибилось:  « … в Верестинке – оно в самый раз…» А что в Верестинке? Где та Верестинка? Погоди-ка, Ганна, так это ж в лесу место такое есть. Далековато, правда, но место доброе. Туда, если дороги не знать, так не очень-то и попадёшь. Волчьи логова – вот что такое Верестинка. И что же это задумали хлопцы? Надо будет спросить, когда вернутся.  О, Господи, да что же это такое? Ну, ладно.

  Управившись, и наказав старшему из троих, семилетнему Лёньке, Ганна схватила доёнку, бросила в фартук кусок хлеба и побежала искать свою коровку Другоню на тот бок Сона. Подоить уже пора.

  С тех пор, как организовали колхоз, пасти коров в Петровку стало делом довольно сложным: к этому времени лета все пригодные и непригодные места, где скотина могла поживиться травой, были уже хорошо вытоптаны парнокопытными, да высушены солнцем, и накормить скот в это время мог только опытный пастух на другом берегу Сона, в местах, где не растили отаву и не паслось колхозное стадо.  Вот когда переходило оно на другую пожню, оставляя после себя хорошо вытоптанный и усеянный лепёхами бывший зелёный ковёр, тогда уже на него через несколько дней гнали своих коров сельчане. Ну, а сейчас что? Сейчас тебе вольница. Мальчишки или сами бабы – это чья очередь – только  что утром выгонят на луг, да вечером соберут стадо, домой пригонят. Коровки на лугу не очень разбредаются, травы же – от пуза! Наедятся – и в кусты, если печёт. После полудня – снова в траву, и искать её не надо. Удивительно рогатым! Даже воплей кривого Змитрока, сторожа, не слышно. Пасутся себе гуртом, гуртом и дальше тянутся. Но, бывает, закопошится какая рогатая, очень уж аккуратная, неравнодушная к такому богатству травы, да и отстанет от стада. Ищи её тогда. Случается это и с Лисачихиной коровой. Как раз в тот день и случилось.

  Ганна хорошо знала реку. Направилась к знакомому броду. Перейти реку, даже такую полноводную, как Сон, в эту пору лета особого труда не составляло. Ганна вошла в воду, ноги охватила приятная прохлада – вода же в Соне чистая, прозрачная и бодрящая, что тот нарзан. Однажды в райцентре Лисачиха поинтересовалась, что же это за нарзан такой, купила бутылку, попробовала – понравилось.  С тех пор чистоту воды сравнивала с нарзаном: во, чистая, как нарзан!

  Вода приятно ласкала ноги, поднимаясь по бёдрам; Ганна всё выше задирала юбку, – никого же  кругом – вода ползла всё выше, уже и живот захолодила, он вздрагивал, подтягивался, аж дух захватывало. Хотелось быстрее выскочить из воды, и в то же время хорошо знакомое ощущение чистой воды не отпускало тело. В самом глубоком месте брода воды было чуть выше пояса – неудобно было удерживать одной рукой юбку, другой доёнку, да вот уже и помелело. Река в этом месте была широкая, с быстрым песчаным дном – и откуда столько песка катится?
 
  Наконец, Ганна вышла на сухое, и, забирая мокрыми ногами песок, исчезла в прибрежных кустах. Она знала, где искать коров; даже не раздумывая, пошла сначала вдоль реки, потом повернула, беря  направление на Дальнюю пожню, где, как ни говори, а и трава лучше, да и спрятаться есть куда от жары или оводов.
 
  Раз за разом нагибаясь, за притягивающим глаз щавелем, Ганна шла довольно быстро, и это было присуще ей, ибо делала Лисачиха всё быстро и хорошо, будто играючи. Погружённая в невесёлые мысли – война ж! – Ганна не заметила, как минула Дальнюю пожню, которой заканчивался луг их колхоза и начинался уже осиновский луг. Довольно густые кусты здесь попадались всё чаще: осиновцы не очень кидались теребить кустарник. 

Заросло – и ладно. Под кустами буйствовал щавель. Ганна быстро наполнила фартук. Опомнившись и осмотревшись, поняла, что зашла не туда, взяла немного назад и правее, и скоро напала на стадо. Её коровы здесь не было.

«Ах, чтоб тебя медведь!» – разозлившись, подумала Ганна про свою любимицу и понеслась по приметным следам, которые покинули коровы после себя. Некоторое время она кружила, отдаляясь от стада, и всё больше злясь на свою коровку: «Другонь! Другонь, чтоб тебя...!» Так и до шоссе добраться можно, вот уже  слышно, как ревут и лязгают какие-то машины. Наконец, корова отозвалась. Хозяйка и корова пошли навстречу друг другу. «Ну, куда тебя занесло? – выговаривала животному Ганна, – что мне, только и бегать за тобой? Или тебе места нет в гурту?» Корова шумно вздыхала, признавая вину, и всё помыкалась лизнуть хозяйку. Ганна не выдержала, достала из фартука хлеб и дала корове. Теперь ничего не сделаешь, надо доить - вишь, вымя распёрло. А потом тяни ведро с молоком вон сколько. Ну, да ладно. Подоила Другоню – молока было почти полная доёнка. Вот же, – скотинка, а вину чует. Загладила, отдала всё молоко. А, может, травы много, оттого и молока полное ведро.

Ганна повязала доёнку белым платком, погнала корову в стадо напрямик, через кусты, правя, скорее ощущением, чем расчётом. Кусты на этой пожне были густые – это ж осиновский луг. Вдруг корова встала, будто вкопанная. «Чего ты? Пошла!» Но корова навострила уши и упёрлась огромными глазами перед собой, с шумом нюхая воздух. Встревоженная Ганна обошла корову, и через несколько шагов прямо перед собой увидела какой-то комок ткани, – так ей в первое мгновение показалось, – но это был человек в форме красноармейца. Он сидел, прислонясь к кусту, как-то неловко, будто сломанный, но напряжённый, готовый вскочить, но что-то держало его. В глазах его был страх, смешанный со страданием. Лицо его было расцарапано, на царапинах запеклась кровь. Какое-то время Ганна с коровой остолбенело смотрели на красноармейца, а он – на них. Красноармеец был совсем молодой, в новой, но испачканной грязью и засохшей кровью гимнастёрке, – может, только вчера надели на хлопца, подумала Ганна, – слегка белобрысый, между царапинами на лице проступали веснушки. Таких ребят и в её деревне много ходит под солнцем. Красноармеец пошевелился и застонал – корова вздрогнула. Ганна же всё стояла с ведром в руке, подпоясанная фартуком, полным щавеля. Хлопец перевёл взгляд на ведро, глаза его заблестели, он облизнул губы, и с них слетел некий звук, как будто, – «пить».

Ганна опомнилась – а, Боже ж ты мой! – бросилась к красноармейцу, присела, сорвала с ведра платок, поднесла к его лицу доёнку, – тот одной рукой притянул ведро к себе, жадно начал пить молоко, стуча зубами о его край. Наконец, оторвавшись от ведра, громко задышал, закрыл на минуту глаза, потом открыл просто на Ганну. Благодарная улыбка тронула его губы, но что-то причиняло ему боль – стон снова слетел с них. Ганна поняла, что у красноармейца что-то с ногой, так как лежала она совсем не натурально, как чужая, к тому же красноармеец всё пытался достать до колена правой рукой, стоная от боли.

Страх уже прошёл у Ганны, она теперь смотрела на красноармейца сочувственно, корова её тоже успокоилась и начала щипать траву здесь же, рядом. Отставив доёнку, Ганна начала ощупывать ногу красноармейца. Дотронувшись до колена, поняла: вывих Красноармеец застонал, даже вскрикнул.    
- Больно? Сейчас, сейчас, подожди, хлопчичик, – ласково приговаривала она, собираясь провести операцию, которую ей не один раз доводилось проделывать. А всё – отец. О, какой у неё был отец! Тот всё умел. Вот был человек! Таких теперь нет, не-е. Всё умел, и других учил. Старшую дочь, Ганну, научил много каким мужским делам. Хоть бы и вывих вправить. А кого же ему было учить? Она же старшая, а за нею ещё две девочки – вся мужская работа на ней лежала, плечо в плечо с отцом на всех работах. 
Ганна ласково посмотрела на парня:
- Ну, держись, сынок, сейчас тебе легче станет, совсем хорошо, только потерпи немножечко, самую малость потерпи!
Тот кивал головой в знак согласия.

Ганна попыталась снять сапог с ноги, но боец замотал головой: не надо! Пусть себе так. Тут дело всего одной секунды. Она ухватилась за ногу красноармейца и, сколько было силы, рванула её на себя.

  Она ждала крика, ибо это очень болезненное мгновение, но то, что раздалось вслед за обычным «а-а-а!», оглушило её до звону в голове, заставив вскочить разжатой пружиной. Нет, то были не матюги – такое случалось, когда доводилось ей ставить на место ноги или руки здоровенным мужикам, к этому Ганна привыкла, как и к тому, что через минуту они просили прощения у неё и благодарили за спасение. Здесь же она услышала чужие слова, чужую речь, от которой ей стало страшно, исчезло куда-то всё: солнце, лето, луг, корова – только звон в голове и дрожь в груди. И на минуту Ганна растерялась: что же это такое, неужто настоящий немец, он же в советской форме! Пока она соображала, на каком языке ругался военный, и решила, что на немецком – а на каком же ещё: вон и старший сын её со своими друзьями «шпрехали» между собой, потому как учились в старших классах, – в стороне шоссе, совсем близко, раздались выстрелы, целые очереди, и сразу же – взрывы.

Её пациент очухался, и, видимо, понял, что случилось, потому что в руке у него Ганна увидела пистолет. Конечно, она никогда не видела так близко настоящего пистолета, но тут она быстренько сообразила, что это такое, ибо любое оружие – вещь очень выразительная, и не требует дополнительных уточнений, если направлено на тебя. К тому же и вид его хозяина ничего хорошего Ганне не обещал. Пистолет дрожал в руке военного, – Ганна уже окончательно поняла, что это был враг, – и его чересчур большой чёрный глаз ходил туда-сюда, а Ганна, как загипнотизированная, следила за ним. Военный что-то выкрикнул, вскинул вверх руку с оружием, из которого оглушительно что-то вырвалось и с шипением понеслось в небо.

Сдавленно вскрикнув, Ганна бросилась, сколько было сил, в сторону, не разбирая, что под ногами и перед нею. Ох, как она тогда бежала! Она не видела и не слышала ничего: ни того, что в небе распустилась красным цветком ракета, пущенная немецким десантником в форме красноармейца, ни того, что в том же небе летело несколько немецких самолётов, ни того, что в стороне шоссе разгорелся жестокий бой.

Ноги вынесли Ганну на берег реки, почти что к броду, где недавно она переходила Сон. Только теперь, посмотрев вперёд, она увидела клубы дыма над деревней, и только теперь появились звуки – теперь она видела и слышала всё: ревели самолёты, смачно раздирал воздух свист бомб, вслед за ним сотрясалась от взрывов земля; совсем, как мальчишки палкой по штакетнику, стучали пулемёты. «А деточки ж вы мои!» – вырвалось у неё. Она бросилась в воду, уже не задирая юбки, – быстрей, быстрей! – вода сдерживала её. Ганна, что было сил, толкала от себя пятками струящийся по дну песок, но подвигалась вперёд медленно, хотя и помогала руками, загребая воду. Она вдруг потеряла дно, с головой ухнула в глубину – брод же был немного выше – и, перебирая ногами, которым мешала широкая юбка, вынырнула, хватая воздух и кашляя, ибо глотнула воды, поплыла вперекидки, гыкая с каждым взмахом рук. Быстрина  относила её как раз в сторону деревни – вот и дно зацепила ногой. Ганна вскочила, воды было чуть выше колена – во, плыла! – и бросилась вдоль воды к деревне.

Оставалась какя-нибудь сотня шагов до ближайшей к реке усадьбе, как вдруг начал нарастать ужасный свист, переходя в оглушительный звон, который будто припечатал Ганну к земле, почти что смертвил, – так стиснулось её тело. Казалось, ещё мгновение – и оно взорвётся. И тут же что-то грохнулось просто под ноги Лисачихе, стеганув её тугой горячей волной воздуха пополам с песком так, что она отлетела на несколько шагов и ударилась о песок. И снова всё исчезло: река, песок, звуки – была слепота и глухота, но она довольно быстро вскочила, сделала несколько шагов вперёд, и первое, что она увидела,перед собой – огромный чёрный кругляк, который торчал из колдобины. «Снаряд!» – пронзило её. Ей казалось, что он ещё потрескивал, а может, шипел, – разве она прислушивалась? – и вот-вот взорвётся. Ганна, не сводя глаз с чёрного кругляка, начала отодвигаться от него всё дальше и дальше, потом повернулась и, сколько оставалась сил, побежала, гонимая одной мыслью: дети! Пока бежала, отбомбились самолёты, и прекратились взрывы снарядов.

Несколько хат горели так, что что по улице пробежать было невозможно. Ганна поняла это и бросилась вдоль огородов к своему двору. Вид огромных пылающих костров придал ей сил, и она довольно быстро добежала до середины деревни, где была её хата.

На удивление, ближе к середине деревни хаты стояли целыми, также и её хата: огонь не дошёл до них, ветер дул вдоль улицы в сторону реки, потому и хата, и сарай Лисачихи стояли, не тронутые огнём. Да и стояли они немножко вглубь от улицы. Они ж со своим Лисаком за год до войны построили новую хату и заодно сарай – пришлось отступить вглубь от старой хаты. Хорошо было и то, что во двор Лисачихи можно было попасть не только с улицы, а и по огороду, через калитку – это намного сокращало путь к реке.

Ганна даже не стала оценивать положение, что сложилось вокруг её усадьбы, она сразу же бросилась в хату искать детей. Там она никого не нашла, хоть и облазила все уголки. Тогда она выбежала во двор, прямо к погребу, что приютился в уголке двора, ближе к сараю, – только крыша над землёй. Дверь погреба ей не поддалась, Ганна загрохотала по ней кулаками, что мочи зовя детей по именам. За дверью заревели в три голоса, дверь открылась, и три головы показались из мрака погреба. Это были трое младших, которых она оставила где-то часа три назад, когда пошла на луг подоить корову.
- А где же Иван с Андреем?
Дети молчали, испуганно жались к матери, с ужасом глядя на полыхающие вдали хаты. Наконец, старший, семилетний Лёнька, сообщил:
- А хлопцы в лес пошли, только сказали, чтобы мы никому не говорили, потому что секрет.
- Ага, – подтвердила средняя, Оля. – Они в лес пошли!
Третий, младший Миколка, с недоумением смотрел на горящие хаты и всё помыкался спросить у матери: что это?
- А деточки вы мои! – вскрикнула Лисачиха и потянула детей в огород, под яблони, подальше от ужаса полыхающих хат.  Огород у неё был большой, спускался за сараем по косогору вниз, был засажен деревьями – яблонями и грушами, там можно было найти приют в небольшой будке, которая исполняла роль сторожа сада от набегов мальчишек. Да и не так страшно там было: догорающих хат из-под косогора почти не было видно.

   Лисачиха вернулась в хату. Домашние дела правили ею. Даже в таком состоянии, в таких страшных обстоятельствах, скорее автоматически, но в определённое время, она бросилась к печи, достала из неё четыре каравая хлеба: ай, и правда, добрые, аж сияют, аж смеются, – вот  же и хлеб пекла Лисачиха, на всю деревню хлеб! Да какую там деревню! А на сельскохозяйственных выставках в районе каждую осень – чьи караваи притягивали к себе, дразнили густым хлебным духом да удивляли хозяек?
   
   Ганна разложила буханки на лавке, как делала это всегда, прикрыла чистым льняным рушником, побрызгала на него слегка водой, и побежала в сад к детям. Напоить бы их парным молоком с хлебом, когда дойдёт под рушником, да где оно, то парное молоко? Когда Ганна бросилась бежать от немца-десантника, так одно, что забыла про молоко, второе – она же зацепила ногой за ведро, и всё молоко вылилось на траву. Вот и хорошо, чтоб он там захлебнулся в нём, проклятый! Видал, переоделся, поганец!

  Всё же она успокоила перепуганных донельзя детей,  покормила их, и снова отвела в будку, прихватив кое-что из тряпья, куклы да игрушки; пусть там сидят тихо, и на улицу – ни Боже мой!

Ганна вышла на улицу. Ой, что ж это за день был! Сверху печёт солнце, неподалёку – догорающие пожарища. Дым тянулся вверх: ветер стих, стояла тишина, будто ничего и не произошло, не было того ужаса, что носился над деревней ещё час назад. Людей не было видно. Улицу постепенно заполнял запах пожарища, смрад. Ганна пошла на загуменье, где цепью тянулись окопы, и то, что она увидела вместо них, ударило её почти так же, как тот дурной снаряд, что брякнулся ей просто под ноги. Все окопы были разрушены или выворочены, словно разъярённый великан месил эту землю со всем тем, что находилось на ней, и бросил, не закончив дела. Лисачиха заголосила, что было силы: «А людички ж вы мои добрые, а что ж с вами наде-е-е-лали!» Ганна обежала почти всю цепь бывших окопов, но никого не нашла, только кое-где валялись поломанные брёвна, доски, да разбитые горшки или тряпьё – людей же нигде не было. Она ещё раз осмотрела то, что осталось от окопов, но результат был тот же, пока не увидела, как из недалёкого леса несмело потянулись к деревне люди. Ганна бросилась к ним, высматривая свою золовку; Алёна, завидев Ганну, кинулась к ней, обхватила её, заголосила; за ней завыли её дети и тут же к ним присоединился весь остальной женский и детский хор.

   Много раз Лисачиха вспоминала тот день. И не столько тот снаряд, что почему-то залетел ей под ноги, сколько то, что кто-то всё же докумекал не прятаться в окопы на загуменьи, а бежать дальше, в лес; одна только Мотылиха с дочкой не захотела бежать со всеми, как только загудело всё вокруг: «Ничего нам не сделается, пересидим во тут». Ну, та – всегда так было – лишнего шага не сделает. Вот тебе и пересидели. Откопали обеих потом и похоронили.
                3
Во второй половине дня в деревне появились немцы.
Входили захватчики в Сосновку как-то несмело, вроде бы смущённо. Со стороны реки вдоль частокола огородов, тем же путём, каким утром бежала Лисачиха, осторожно пробиралась небольшая группа, может, человека четыре, в незнакомой военной форме. Они дошли до той же калитки в огороде Лисачихи, осторожно открыли её и пошли тропинкой через огород к хате.

   Лисачиха с детьми была в хате. Ганна собиралась пойти к золовке – её хата тоже уцелела. Как только она вышла во двор, сразу же заметила немцев. Пока она соображала, тут и подкатили эти четверо прямо к ней. Вот тебе раз – немцы! Она не испугалась – а чего? Смотрела на них даже с интересом, – и откуда он у неё берётся, что за хвороба такая, даже когда и не надо бы, – удивлялась виду немцев: ишь ты, в пиджаках каких-то, или как там они у них. А обвешанные ж, чего только на них нет! У троих были короткие винтовки, похожие на те, что были у красных, когда они отступали через Сосновку на восток. У четвёртого на шее висело какое-то необычное ружьё: короткое, с кругляшом – Лисачиха у наших такого не видела. Да-а, это не наши бойцы, усталые, с потухшими глазами, в длинных шинелях, в ботинках с обмотками, с длинными винтовками и тощими мешками за спинами.  Эти же – как рыба мытая.

Немцы также с интересом следили за женщиной, что-то горготали, довольные, – она чувствовала, – по-своему.
- Э-э, матка! – обратился к Ганне тот, что с кругляшом, довольно высокий, в пилотке, как и все остальные. – Где есть русский солдат? – и развёл руками, втянув голову в плечи, вроде бы в недоумении.
- Солдаты? Наши? – переспросила Ганна.
- Я, я! – закивали немцы. Лисачиха знала, что «я, я» – это «да, да». Она же не глухая, слышала, как старший сын учил вслух немецкий. Удивительно, конечно: по-нашему  я – это "я", а по-немецки – "да"!
- Нет солдат, найн! – выпалила она и саму аж пронзило: «Во, немка!».
- Га-га-га-га! – заржали немцы. – Гут, матка, гут! Хорошо, матка!
- Ах, чтоб вас холера, сожгли деревню, а теперь – хорошо! – снова выпалила она и совсем обмёрла, аж в ушах зазвенело.

  Взрыв смеха был ей в ответ.
        - Хорошо, матка, хорошо! И похлопал по плечу всё тот же, высокий.
 
 Лисачиха опомнилась, её слегка заколотило: «Вот же, дура, ну и дура, а?». Немцы прогорготали что-то, видимо, посоветовались; двое побежали на загуменье, наверно, посмотреть на окопы. Тем временем через калитку подошли ещё двое немцев. Высокий немец, видимо, командир, что-то им сказал, и те, словно напуганные, бросились обратно, откуда пришли.

Подбежали те двое, что пошли осматривать окопы. Со смехом начали докладывать командиру о том, что они там увидели. Высокий приказал что-то одному из солдат, тот вынул из своей амуниции точно такой же револьвер, с каким уже познакомилась Лисачиха на лугу, и выстрелил вверх.
- «Тьфу, чтоб вас холера» – смачно  сказала про себя Ли-сачиха, снова напуганная выстрелом и шипением какого-то  снаряда, что уже хлопнул вверху и распустился огромным зеленым цветком.
- Ми должен смотреть дом – вдруг сказал старший, обра-щаясь к Лисачихе.
- Смотрите, – ответила удивлённая Ганна, и хотела по своей привычке добавить перцу, но всего лишь подумала: «Ну, вот тебе! Так ты и по-нашему шпрехаешь, чтоб тебе отняло!».

  Командир, а с ним один солдат, пошли следом за Лисачихой в хату, крутя головами туда-сюда, осматривая двор.
Хата им понравилась, так как они в разговоре между собой несколько раз говорили «гут». Ещё бы: у Лисачихи хоть и пятеро детей, а хату держала в чистоте и порядке, любая другая позавидует.
- Где ест киндер? – спросил командир у Ганны.
Ганна позвала детей, те вылезли из-под кровати, куда нырнули как только увидели в окно, что немцы направляются  в хату.
- Вот мои киндеры, у меня их пятеро, – она растопырила ладонь. – Двое где-то гуляют. 

   Немцы удивились, но потом открыли свои сумки, висевшие через их плечи, достали оттуда шоколад, печенье и начали раздавать детям.
«Боже ж ты мой, Бо-о-о-же» – молча застонала Лисачиха. Удивлению её  не было предела. «Это ж враги!» – кричало всё её существо, но то, что она видела, никак не походило на проявление враждебности к её детям. Наоборот, немцы дружески усмехались детям, когда те стыдливо прятали руки за спины, отказываясь таким образом брать лакомство. Только младший уже успел размазать по губам шоколад.

Немцы вышли из хаты: из окна было видно, как к ней подходила группа солдат. Двое тех, что кинулись по приказу командира назад к реке, и ещё двое других несли на самодельных носилках пятого.
Ганна тоже вышла им навстречу.
- Это есть ранен, – обращаясь к ней,  заговорил снова вроде бы по-русски старший, и показал на носилки, которые несли за ним двое немцев. – Он должен иметь отдых и уход, понимать?

   Лисачиха была так удивлена тем, что немец говорит, к тому же, вроде, как и просит, что сразу и не сообразила, что им нужно. Немец, по-видимому, понял состояние женщины, и терпеливо ждал, когда до неё дойдёт то, что он сказал. Лисачиха поняла. «А лихо вашей матери! Чтоб вы подохли, кто вас сюда просил?» – пронеслось в её голове, но автоматически вскрикнула:
- Я, я, хверштеен!

На какой-то момент немцы остолбенели, и носилки с раненым едва не грохнулись оземь.
Ганна выругала себя: «Какой чёрт тебя за язык тянет! Вот же дался тебе этот дойч!». Они с немцем посмотрели друг другу в глаза, и в глазах врага Ганна увидела и интерес, и дружелюбие, от которых она совсем растерялась. Враждебность её куда-то исчезла, она почувствовала, что не сможет отказать этим вежливым людям. Она взглянула на носилки.
- Ых, так это ж тот самый! – вскрикнула она. Раненый открыл глаза и посмотрел на Ганну. Улыбка, совсем детская, немного виноватая, тронула его губы. Он что-то сказал своему командиру, и тот снова уважительно посмотрел на Ганну.
- Гут, хорошо, – сказал старший и добавил: – Он должен быть госпиталь дурх цвай таген , э-э-э … два – он показал два пальца – день, ферштеен?
- Ну почему не хверштеен? Хверштеен. – Она, и в самом деле, всё поняла. – Несите тогда в хату.
 
   Немцы закивали.
Старший пошёл вслед за Ганной в хату и позвал своих, чтобы внесли раненого. Положили его в горнице на кровать. Раненый всё улыбался Ганне.
Во дворе громко заговорили немцы, что остались возле входа. Старший вышел из хаты. Лисачиха – за ним. Она так и думала, что это прибежали из лесу её старшие сыновья, Иван с Андреем.
- Мои это, мои дети! Сыны мои! – крикнула Лисачиха. Немцы пропустили напуганных и взволнованных ребят. То, что деревня горела, напугала их куда больше, чем немцы, так что Иван даже забыл, что неплохо может говорить по-немецки, но увидев мать живой и здоровой, ребята немного успокоились.

  Старший немец стал объяснять Ивану, что их раненый товарищ побудет пока что в их хате, может, два дня, пока они не вернутся, и заберут его в госпиталь. Он сказал ещё, обращаясь к Лисачихе, «данке», спасибо, за то, что она вправила солдату ногу, но, кажется, у парня ещё и рука сломана, и рана имеется на боку, но это уже дело фельдшера. Это, сказанное немцем, так понял и перевёл матери Иван. Немец закивал: «гут, гут», будто понял, что Иван перевёл всё правильно, потом добавил, что они отвечают за жизнь немецкого солдата и должны заботиться о нём – это очень важно. После этого немец зашёл в хату, что-то там писал на бумажке, рисовал на своей карте, потом что-то приказал солдату, что находился рядом с раненым,  – тот быстренько выбежал из хаты и принёс вещмешок раненого. Старший дал раненому сложенный клочок бумажки, что-то объяснил ему.

Когда выходили во двор через первую половину, немец заметил на лавке белый вышитый рушник, под которым лежали свежие буханки хлеба.
О-о-о! – удивился он. – Брот! – и крепко втянул в себя душистый запах хлеба. – Гут, матка, хорошо! – сказал, обращаясь к Ганне.

Он кивнул – «ком!» – Ивану, который находился тут же, в первой половине дома, они вышли во двор, где немец что-то ему говорил, повторяясь, чтобы Иван всё понял. Потом немцы недолго о чём-то спорили, из чего Иван понял, что они хотели оставить ещё одного солдата, который охранял бы раненого, но их командир был уверен, что всё будет хорошо: они скоро вернутся обратно, а главное – это выполнить приказ. Потом они тем же путём, что и пришли, покинули двор Лисачихи: торопились выполнить своё задание.

 Иван понял главное, что сказал ему немец: если случится какая беда с солдатом по их вине, то тогда всю семью расстреляют – это Иван очень хорошо понял. Лисачиха едва не заголосила, но быстро успокоилась: а, будь что будет!

  Шёл только первый месяц войны, и немецкие военные той, первой волны наступления, привыкшие к тому, что население встречало их доброжелательно, а про партизан ещё и слышно не было, чувствовали в некоторой мере доверие к людям, которых они пришли освобождать от большевиков, однако ж их законы военного времени были жестокими.

  Так и стала Лисачиха заботиться о немецком захватчике, как если бы это был свой, советский человек. Она не боялась его – а чего бояться: человек, как человек. Если бы говорил по-нашему, так совсем не отличишь от своих хлопцев: что Иван, что немец – ну, надо же, даже похожи друг на друга.

                4
          За те дни, что пробыл немец в хате Лисачихи, к нему все привыкли. Особенно младшие дети. Сначала они очень смущались, младший Колька всё прятался за материну юбку, когда на него смотрел немец. Но скоро привык к новому человеку, и даже не хотел выходить из горницы, где лежал раненый, когда мать его выгоняла. Ганна с малыми детьми оставались в передней комнате, где была печь, а трое старших спали на сеновале – они всегда летом там спали.

     Лисачиха хорошо запомнила, как звали немца. Он назвал себя Иоганном, а фамилия его – Лосвиц. Добавил ещё, что мать звала его Яном. Вот удивилась тогда Лисачиха: ну, надо же – Ян. Что тот Янка или Иван. Вот тебе и немец! А бо-о-о… Так Иван её, считай, и подружился с этим Яном. Если бы не дела – надо же матери помогать, он же за отца теперь остался, – так, кажется, целыми днями они разговаривали бы. Ну, так Иван же её уже десятилетку закончил, пятёрку по немецкому языку получил, вот теперь пусть шпрехает.

Иван матери всё рассказывал, о чём они говорили с Яном – ей же очень интересно было, ой как интересно. Но самое интересное было, что очень уж хорошо Ян понимал Ивана. Да и когда Ганна обращалась к нему, он, кажется, всё понимал до того, как Иван переведёт ему на немецкий. Ганну очень даже это заинтересовало.

   Ганна узнала, что Ян жил в Германии, в небольшом городке на большой реке, которая называется Эльбой, а его бабушка называла её почему-то Лабой. «Такая, как Сон?» – спрашивала у него Ганна. Ян смеялся: «Найн, гроссиш!", больше! «А кто ж твоя мать?» – спросила у него. «Лерерин» – отвечал  Ян. Иван перевёл: «Учительница». Лерерин – по-вторила про себя Ганна вслед за Иваном. Когда Иван школьником учил вслух немецкие слова, Ганне они тоже лезли в уши, и она мысленно повторяла их. Она удивлялась им, а потом, когда вдруг, без причины, всплывали в памяти, удивлялась ещё больше и даже злилась: чего они прицепились.

   Яну уже исполнилось двадцать лет, он уже почти два года служит в вермахте; отец его – механик, работает на заводе; дома есть младшая сестричка, которую он очень любит. Это всё, что Ян рассказал о себе.

   Уже на второй день Лисачиху заинтересовала левая рука Яна. Что-то не нравилось ей, как она выглядит, хоть, кажется, была хорошо перебинтована и укреплена чем-то, наподобие шинки, и привязана бинтом к телу, а всё же не нравилось. Однажды она ощупала её: «Ну, что тут у тебя, хлопчичик?». Её Иван мальчуганом тоже сломал себе руку. Она со своим отцом, Ивановым дедом, тогда так хорошо сделали ему перевязку с шинкой, что когда привезли к доктору, так тот только руками развёл: мол, тут уже и делать нечего врачу.

Лисачиха колебалась, надо ли ей лезть не в своё дело, но всё же не выдержала, начала развязывать забинтованную руку хлопца. На нём была майка, живот под майкой был тоже перебинтован. Рана под бинтом была обработана, потому как от неё запахло сильным лекарством. Рука у немца распухла и посинела в локте, и Лисачиха поняла, что она была не сломана, а вывихнута, как и нога. Вот если б сразу, то вправить её было бы проще, да и хлопцу было бы не так больно. А теперь… Она задумалась. А руки так и чесались: это ж всё просто, ну, немножко будет больно, пусть потерпит! Поколебавшись, сказала парню:
- Ну, хлопчичик, сейчас тебе будет немножко больно, потерпи чуток.
  Тот кивнул, будто бы понял. Она начала ощупывать его руку – всё же думалось: а вдруг и, правда, сломана; нет, не похоже, отчего бы тогда так вздулся локоть? Вишь, выперла круглая кость… Ганна ещё что-то говорила Иоганну – заговаривала зубы, берясь ёмче за его руку, и вдруг резко дёрнула её, даже неожиданно для себя, так что вскрикнула вместе с хлопцем, и лицо её покрылось потом.
 Немец потерял сознание.

Продолжение:
http://www.proza.ru/2013/07/11/1714