Вагабонд

Живущая На Земле
Он сердито покачал головой,
и сквозь его всхлипывания я услышал,
как он начал напевать песню
из сериала «Военно-полевой госпиталь».
«Пляж», Алекс Гарленд


Вечер субботы

        Хромированные поверхности кофе-машин загадочно поблескивали в полумраке зала, мешки с использованным кофе выставлены за дверь для охотников за удобрениями, столы вымыты и насухо вытерты, дощатый пол подметен, вымытые чашки вверх донышком уложены на заботливо расстеленном полотенце, мусорники опорожнены, нераспроданные кофейные кексы, скоуны и печенье розданы последним клиентам. Я устало и довольно вздохнул – сегодня был тяжелый день – суббота – непрекращающийся до вечера поток клиентов – туристов и субурбийцев*. Мы – я и двое других барист – бегали как заведенные от кассы к кофейным аппаратам, от аппаратов к воронкам с фильтром, под каждой из которых стоит чашка с кофе и в которые каждые несколько секунд надо подливать нагретую до двухсот градусов воду; готовили маккиато, капучино, латте – с кофеином и без, френч-пресс, кофе через фильтр, мокку, горячий шоколад, эспрессо простой, эспрессо с впрыскиванием апельсинового ликера и размолотых зерен кунжута – это был напиток месяца, различные чаи, – и непременно на любом латте, капучино или маккиато – тонкий рисунок по светло-бежевой сливочной пенке – белыми штрихами молока – листок, птичка или деревце. Самые опытные баристы – а их в «Зете» только два – умеют рисовать вливающейся в напиток струей молока лебедей, цветы, женскую головку – я им по-доброму завидую и мечтаю дорасти до мастеров, но понимаю, что такое уменье – результат многолетнего труда и врожденного таланта. Не зря же эти двое регулярно занимают первые места на всех важных конкурсах Восточного Побережья и что ни месяц мотаются на встречи с коллегами в Калифорнию.
        -- Ребят, мы закрываемся, -- я немного покраснел, обращаясь к двум последним посетителям. Несмотря на то, что оба эти клиента всегда безбожно засиживаются в «Зете», пользуясь кафе как бесплатной точкой вай-фая, никто из нас не решается выпроводить их до закрытия. Один из них – парень неопределенного возраста. Мы зовем его «лысый»: плешь вовсю расползлась по макушке, хоть по лицу и не дашь больше тридцати лет. Лысый приходит в «Зету» каждый день, берет стакан воды – кофе и чай никогда не заказывает – и сидит, сгорбившись, над лэптопом давно устаревшей модели. Одет лысый всегда одинаково – в сине-желтую ветровку с капюшоном. Иногда я замечаю у него книгу – толстую, добротную, потрепанную. Я долго гадал, что это такое, но потом подсмотрел – Библия, и разочаровался. Я-то думал, у парня необычная судьба – начинающий писатель или, например, сценарист, который живет на гроши, но горит мечтой – пишет свое великое произведение, а выяснилось, что он очередная жертва религии. Никто из нас не знает, на что парень живет и где. Странно даже представить его не за столиком «Зеты».
        Второй наш постоянный клиент пожилая женщина. Не старая – едва за шестьдесят, если приглядеться, но неухоженная и странно одетая – всегда в одно и то же. Одежда ее выглядит так, словно старуха сняла каждую часть своего диковинного костюма с разных людей лет двадцать назад, надела и больше не снимала. На ней неизменно длинный, в пол, серый плащ, неопределимого цвета кроссовки, полотняные штаны цвета хаки – такие выдают женщинам в военных лагерях, шарф бордо, свисающий с шеи макарониной, и старая, вспухшая от дождей и времени шляпа. Что надето под плащом никто ни разу не видел – старуха его не снимает ни при каких обстоятельствах. Она тоже приходит со старым ноутбуком: лениво водит пальцем по тачпаду, чуть наклонив голову, как птица, смотрит на монитор – и неясно, то ли читает, то ли бродит по Интернету. Покупает обычно капучино и скоун – смотрит на экран с полчаса – а затем засыпает. Тогда голова совсем свешивается набок, туловище как бы размякает и расплывается на стуле. Мы переживаем, что однажды старуха свалится с этого стула и что-нибудь себе сломает. Еще мы боимся, что она умрет прямо в кофейной – уснет и не проснется, а за весь день никто и не заметит – так мы все к ней и ее мерному похрапыванию привыкли. Поэтому каждый бариста время от времени подходит к женщине и проверяет, дышит ли. О женщине нам также ничего известно – умрет, и позвонить некому.
        Парень с Библией начал медленно, нехотя собираться. Я подумал, что хотел бы видеть, где он ночует, а главное – чем платит за ночлег. К старушке пришлось подойти и тронуть за рукав – крепко заснула. От моего прикосновения она вздрогнула, встрепенулась, огляделась непонимающим взглядом, посмотрела вопросительно на меня, мол, где я и чего ты меня трогаешь. Я ответил:
        -- Понимаете, девять вечера, мы закрываемся. Вы в «Зете».
        -- Аа, -- протянула женщина. Широко зевнула, закрыла давно ушедший в спячку ноутбук, сложила его в сумку, намотала вокруг тощей костлявой шеи шарф, застегнула на все пуговицы плащ, поднялась, вышла в ночь. 
        Я оглядел кафе в последний раз, включил сигнализацию, запер за собой дверь. Домой я ехал на велосипеде – прохладный мартовский ветер приятно обдувал лицо – и думал об ужине – в холодильнике есть яйца, картошка, помидоры. Можно пожарить картошку и замутить яичницу с помидорами. Вкусно. Задумавшись, я не заметил, как наперерез выскочил автомобиль и едва не врезался в меня на полной скорости. Затормозил я вовремя, но здорово испугался. Вина была, собственно, не моя – машина ехала на красный, но если бы меня убило, было бы все равно, кто виноват. К моему удивлению и возмущению водитель автомобиля, проезжая перекресток, оглянулся, зло на меня посмотрел, покрутил пальцем у виска и покатил дальше. Ни тебе остановиться, ни хотя бы жестом извиниться. Я увидел мэрилендовские номера и вспомнил, что сегодня надо быть внимательнее – суббота, в городе тысячи машин из субурбии – хозяева приехали прошвырнуться по барам и ресторанам. Я крутил колеса, а сам размышлял, почему субурбийцы за рулем отличаются беспримерным хамством – приедут на своих огромных вэнах – «семейных» -- и давай парковаться где ни попадя, едва ли не наезжать на пешеходов, перерезать путь велосипедистам – наверное, потому что привыкли у себя к огромным пространствам, бесконечным парковкам и отсутствию людей на улицах, и не могут сообразить, что к чему, приехав в город. Помню, я тогда подумал, что всего год назад я был одним из них. У меня была работа в консалтинговой фирме – менеджер, между прочим, даже не старший консультант, а это вам не шуточки, – красивая невеста, квартира в хорошем, как говорят риэлторы, «идеальном для создания семьи» районе, БМВ-тройка, двадцать пять рубашек, пять костюмов, аккаунт в Фейсбуке, где у меня насчитывалось двести двадцать друзей, просмотр бейсбольных игр с друзьями по выходным под ящик пива. Я считал себя абсолютно счастливым человеком, да я и был таким, если под счастьем понимать удовлетворенность жизнью и нежелание что-либо в ней менять. Задумавшись, я проехал на красный и меня снова чуть не сбили. Я помотал головой и запретил себе рефлексировать, по крайней мере, пока еду домой.
        В доме было шумно: к моим соседям – молодой паре – пришли их друзья и теперь они все вместе ели пиццу и играли в бир-понг** в палисаднике. Присоединиться к ним настроения у меня не было: мы вращаемся в разных кругах – они выигрывают дела в суде, а я подаю кофе. Они купили два этажа викторианского дома (площадь тысяча семьсот квадратных футов***), а я купил его подвал (двести пятьдесят квадратных футов, остальная часть отдана под кладовку). Я поздоровался, прошел мимо них, спустился по лестнице. Я люблю свой подвал – там меня никто не трогает, я могу спокойно бродить по Интернету, бренчать на гитаре, придумывать новые рецепты – это мое новое увлечение после депрессии. Психотерапевт говорит, что увлечение это полезное и творческое. И правда, когда я колдую над новым, необычным рецептом ризотто, все внимание мое сфокусировано только на блюде – на том, позолотился ли лук, растопилось ли масло, проваривается ли рис, достаточно ли бульона. В такие моменты меня занимают лишь эти простые, понятные проблемы, и в голове нет места печальным воспоминаниям. В ту субботу готовить сложное блюдо у меня не было ни сил, ни настроения, поэтому я состряпал яичницу – даже не стал заморачиваться с картошкой – и уселся перед компьютером. Онлайн ничего интересного не было. Мои друзья и знакомые закачали еще больше фотографий поглощенной ими еды, купленных ими собак и рожденных ими детей. Прибежали друг к другу в гости и фотографии «залайкали». Смотря на страничку новостей в Фейсбуке – этом оплоте мещанства – мне вдруг стало очень тоскливо жить. Я закрыл Фейсбук, откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. Мне вспомнилась моя невеста – бывшая, конечно. На этот раз я не стал отгонять от себя ее образ, а наоборот, напрягся и попытался представить ее сейчас – похудела она или поправилась, думал я, перекрасила ли снова волосы, а может, сделала новую стрижку. Когда мы были вместе, она часто жаловалась, что я никогда не обращаю внимания на то, как она выглядит, во что одета. Я смеялся и говорил, что это неважно, ведь для меня она всегда будет самой любимой и самой красивой. Она обижалась. Жаловалась, что потратила две сотни на стрижку и три на модные сапожки, а я даже не заметил. Да… Я тогда был слеп. И не увидел не только новую прическу и новые сапоги, но и новый блеск в глазах.
        С девушкой моей – повторяю для себя и для вас, бывшей – мы познакомились еще в институте. Встречаться начали на втором курсе – у нас был настоящий студенческий роман со всеми обязательными атрибутами – сексом на чужих простынях и в институтских туалетах для инвалидов (там места больше), противозаконным распитием алкоголя, медленными танцами в клубах для тех, кому меньше двадцати одного, тайными встречами в доме ее родителей – они строгие католики, радостными забегами в кафешки – от секса и счастья нам постоянно хотелось есть. После окончания института мы съехались – сначала сняли вдвоем квартиру, потом я купил кондо****. Вернее, по документам купили мы его вместе, но на самом деле первоначальный взнос внес я, и платили мы за квартиру тоже из моей зарплаты – моя герлфренд зарабатывала сущие копейки и тратила их на себя. Меня это не заботило, наоборот, я был горд, что могу обеспечить любимую девушку, был горд ее доверием ко мне. Только много позже, когда она настояла на продаже квартиры и забрала две трети вырученной суммы – «за потраченные на тебя годы» -- я понял, что когда я подписывал документы, надо было не гордиться собой, а выдрать себя за уши за такую беспросветную глупость. Вероятно, мужчине так говорить не следует, но мне было жалко квартиры, жалко денег, а больше всего жалко себя. Сейчас, конечно, уже все прошло – только время от времени заусенец прежней боли саднит в сердце и напоминает о прошлом – видимо, я так до конца и не смог понять и принять ее поступки.
        Я открыл глаза. Болели руки и ноги – суставы ноют – весь день на ногах, руки в воде – но мне нравится эта боль. Она физическая, она здоровая, она обеспечит мне сегодня хороший сон. Я принял душ, улегся в постель и решил завтра, в воскресенье, абсолютно ничего не делать – у меня выходной, и я задумал провести его с книжкой на диване. Лежа в постели я по привычке начал вспоминать свое прошлое, прокручивать пластинку с начала до конца, задерживаясь на отдельных моментах, переосмысливая слова и жесты, проигрывая про себя настоящие и выдуманные диалоги. Иногда мне кажется, что несмотря на все мои старания и все изменения в моей жизни, которые дались с таким трудом, я все еще пребываю там, в прошлом – оно засасывает меня, поглощает любую мысль, перемалывает ее воспоминаниями и выплевывает обратно – поэтому каждый кусок моей жизни отравлен этим гадостным, протухшим мясом – мясом прошлого. Я не могу перестать пытаться понять то, что в понимании, я знаю, не нуждается – подлость, предательство, измену. Я рассматриваю под микроскопом каждое слово моей бывшей – я думаю, что помню все ее слова наизусть, но это, конечно, не так; я вспоминаю, воссоздаю ее слова по памяти, которая не может не обманывать меня время от времени – и снова и снова переживаю то, что наполовину мною придумано. Вот и в тот вечер, уже засыпая, я продолжал видеть картины двухлетней давности, когда казалось, что жизнь моя всегда будет идти по накатанным рельсам, что я нашел женщину, с которой у меня будут двое с половиной детей – два ребенка и собака, что у меня скоро свадьба и переезд в новый дом, что мне тоже всегда будет что выкладывать на страницу в Фейсбуке…

Ночь

        Свадебное платье висело в шкафу. Конечно, в чехле – я не должен был видеть его до церемонии. Меня и не тянуло – подумаешь, какая разница. Я знал, что моя невеста будет для меня красивой, даже если наденет вместо платья больничную рубашку. Платье было огромным – распухший чехол потеснил рубашки и костюмы, занял все отведенное когда-то мне пространство. В своей половине шкафа Оливия повесить платье не могла – она и так была забита многочисленными блузками, маечками, шортиками, шарфиками. Оливия – шопоголик. Обсессию свою нездоровой не считает, а скорее гордится ею, потому что, по ее мнению, шопоголизм делает ее настоящей женщиной – шикарно расточительной, элегантно беззаботной. Я стеснялся говорить ей, что тратить надо бы поменьше – это выставило бы меня скрягой и вызвало серию скандалов. Оливия кричала бы, что она не виновата в том, что я мало зарабатываю, а ей хочется настоящей жизни. Я бы опускал голову и умирал от стыда.
        Я еле-еле отодвинул чехол – тяжелый, зараза, как же она собирается быть в этом целый день? – достал свой костюм, рубашку и галстук. Из-за платья вещи помялись, и я пошел в кладовую за утюгом. Оливия в гостиной красила ногти на ногах и смотрела телевизор. Вернувшись с утюгом, я расстелил простынку на столе в спальне, разложил рубашку и включил утюг. Раздалась трель телефона, я крикнул Оливии: «Бэби, по-моему, твой телефон звонит!» Она меня не услышала – по телевизору шла ее любимая передача, и она включила звук на полную громкость. Телефон звонить не переставал – искусственная трель начала изрядно меня раздражать. Я огляделся, пытаясь найти глазами телефон: я хотел принести его Оливии. Телефона нигде не было, но звук определенно шел из спальни. Он был рядом со мной, в воздухе. Утюг раскалился, но я не мог начать гладить под невыносимые вибрации телефона. Я подошел к кровати, заглянул под одеяло, под подушки – у Оливии была привычка оставлять мобильник в кровати, правда, с недавних пор она перестала так делать – его не было, и все же он был где-то рядом. Посмотрел под кроватью – нет. На прикроватной тумбочке – среди банок с косметикой, салфетками и различными таблетками – тоже нет. Но звук-то рядом! По какому-то наитию я дернул на себя небольшую полочку, встроенную в тумбочку – там мобильный и лежал преспокойно – горел лицом звонящего. Меня словно обожгло, когда я вгляделся в улыбку на фотографии – когда имя его бросилось на меня – когда я схватил телефон, рванулся к двери и вдруг застыл, резко осознав, что я не знаю, куда мне идти и что спрашивать. Звонил моей невесте некий Майк Мэттхайзен – так вот как его зовут, подумал я тогда – я видел этого парня месяца четыре назад, в баре, где мы с Оливией должны были встретиться после работы – Оливия пришла минут на двадцать раньше меня, я запаздывал из-за траффика. Когда я вошел в бар, моя невеста и незнакомый мужчина мило беседовали, потягивая у бара коктейли. Мы поздоровались, Оливия представила нас друг другу. Минут пять спустя парень откланялся и ушел. Я, конечно, был недоволен тем, что Оливия распивала с чужим мужчиной коктейли, но сказать ей об этом было неловко: во-первых, мы когда-то договорились, что не будем заедать друг друга ревностью, а во-вторых, я ведь сам опоздал и заставил ее ждать. Оливия в тот вечер нежно мне улыбалась, я гладил ей руки и покупал шампанское – мы были очень счастливы, веселы, пьяны. Откуда я мог знать, что когда Оливия целовала меня пахнущими шампанским губами и клялась в любви заплетающимся языком, в ее сумочке уже лежала визитная карточка Майка Мэттхайзена, или его номер был вбит в ее телефон, или он просто ей позвонил – я никогда не узнаю, как именно это произошло – и она, возможно, уже планировала следующую с ним встречу, обдумывала, что наденет, как обманет меня, кого попросит за нее соврать.
        Пока я смотрел на лицо Мэттхайзена – улыбающееся счастливое лицо – меня волной затопило понимание – я как-то в одночасье прозрел – понял, почему Оливия стала часто запираться в туалете, ссылаясь на проблемы с желудком, и проводить там по часу, почему у нее резкие перепады в настроении, почему она в последнее время отказывает мне в постели, почему у нее никогда нет желания куда-то со мной пойти. Да что там… Мне даже стало понятно, что она хотела, чтобы я узнал о Майке – подсознательно, может быть, но хотела – иначе не стала бы, пряча телефон, записывать номер этого Майка под его именем, да еще и фотографию к нему цеплять. Я смотрел на него, смотрел, а он все продолжал звонить – вот неугомонный – или мне показалось бесконечным время трех-четырех дозвонов? Я прервал звонок. Залез в текстовые сообщения. Стандартная любовная переписка – такая же, какая была у нас. Даже обороты Оливия использовала те же: «да неужели», «ой, ну ты меня краснеешь», «скучаю по тебе, мой сладкий». Мне стало дурно, показалось, что другой мужчина украл мою сущность, мою жизнь, мою любовь и стал кривляться, примеряя их на себя. Я сел на кровать. Сил не было. Я не хотел скандалить – у меня это не в характере – да и знал, что все кончено. Знал давно, только признавать не хотелось. А сегодня тайные мои подозрения наконец материализовались – в звуке телефона, в смс, в моей сгорбленной фигуре на кровати – и освободили меня от сомнений и надежд, от вопросов и  мучений – на какой-то момент мне даже стало легче, за секунду до того, как я осознал, что меня действительно предали. Есть почти невидимая, тончайшая линия между моментом, когда чувствуешь облегчение оттого, что наконец все знаешь и моментом, когда знание это начинает давить на мозг, на душу – душить и поедать тебя.
        Я посидел на кровати еще немного. Затем встал, подошел к шкафу, вынул платье  из чехла – господи, как надоел мне этот гроб на вешалке – взял горячий, как угли, утюг и давай охаживать натуральный шелк, стоивший мне девять с лишним тысяч – утюг прилипал к нежной ткани, я отдирал его, любовался на оставленный след и продолжал свое дело – платье было вышито жемчужинами – утюг натыкался на них, озадачивался, но я сжимал его крепче и гладил, гладил, гладил платье. Тут в дверном проеме появилась Оливия, глаза ее округлились от ужаса, она выдохнула: «Госпппп… Да что ты дела…». Сглотнула. Я ответил:
        -- Платье твое глажу, не видишь?
        Оливия подскочила ко мне, вырвала из рук платье.
        -- Что ты наделал?! Идиот! Да что с тобой? Ты с ума сошел?!
        -- Нет, просто понял, что за меня тебе в нем все равно не выходить, а за кого-то другого… Извини, но я не хочу, – я кивнул на ее мобильник, спокойно темнеющий на кровати.
        Оливия все поняла. Выпустила из рук платье. Сделала холодное лицо.
        -- Так вот оно что… Я всегда знала, что ты мстительный козел.
        -- Ты бы хоть для приличия сделала вид, что тебе жаль.
        -- А мне не жаль. Ты сам во всем виноват, Том. Тебе радоваться надо, что я решила выйти за тебя, хотя столько было других вариантов, а ты выходки устраиваешь.
        -- Это не выходка, это неадекватная реакция, и я сам это понимаю, -- я почувствовал, что устал. – Отменишь свадьбу сама?  У меня сил нет.
        -- То есть ты меня бросаешь?
        -- Ну, мне кажется, да. Я много что терпел от тебя, Олив, но это последняя капля.
        -- Учти, все неустойки будешь платить ты. Из-за тебя же свадьба не состоится.
        -- Я? А кто мне изменяет уже несколько месяцев?
        Оливия хмыкнула и вышла из комнаты. Я посидел еще минут пять на кровати, встал, прошел в гостиную – моя теперь уже бывшая невеста опять сидела на диване перед телевизором. Я выключил телевизор, Оливия капризно выпятила нижнюю губу, раздраженно уставилась на меня: «Ну?»
        -- Что «ну»? Ты не можешь просто так сесть и смотреть телевизор, когда я только что узнал о том, что ты мне изменяешь, что, в конце концов, мы отменяем свадьбу! – я чувствовал себя полным идиотом, да я и был им – в самом деле, как можно не уметь даже устроить скандал изменившей тебе невесте?
        -- А что мне прикажешь делать? Пойти и повеситься? Свадьбу будешь отменять сам. Своей стороне я скажу сама, а остальными занимайся ты.
        -- Оливия, почему ты это сделала?
        -- Не все ли равно?
        -- Мне нет.
        -- Мне с тобой скучно. Все предсказуемо, известно, понятно. И потом, сколько лет мы вместе – с ума же сойти можно. Мне иногда кажется, что я не любила тебя никогда, просто…
        -- Что?
        -- Привыкла! Вот что! Извиняться ни за что не буду. Я свободная женщина: что хочу, то и делаю. Может, даже вышла бы за тебя, если б у тебя хватило ума понять меня и не устраивать этот дикий моно-спектакль с утюгом и платьем.
        Оливия умела – да что я, умеет – складно говорить. А я нет. Поэтому я стоял и молчал. Я понимал, что у меня еще есть шанс ее удержать – действительно, любые отношения могут прискучить, женщина устает от будней и быта – впрочем, какой быт, о чем вы – ей нужно разнообразие, в том числе и сексуальное, я же современный цивилизованный мужчина, я читал об этом – я понимал, но в то же время меня захлестывали два противоположных по вектору чувства; одно из них было яркое желание ударить Оливию – дать ей в красиво вылепленную, намазанную бронзером челюсть – она никогда, даже по дому, не ходила без косметики – и увидеть, как голова ее откидывается назад и из носа медленно вытекает струйка крови – течет по гладкой затонированной коже, как темно-красная змейка, а я смотрю в распахнутые от ужаса глаза любимой, и сердце мое расковывается из непереносимой боли; а второе чувство – уйти, но не в спальню, не в туалетную, и даже не в коридор – а туда, где я больше не увижу ни Оливию, ни всего, что с ней связано – не буду слышать ее запахи – один резкий, горьковатый – вечерний, второй нежный, сладкий – дневной, не понимаю, зачем ей два аромата, они смешивались у меня и перебивали друг друга, не давали услышать настоящую Оливию – не буду осязать ее присутствие, не буду видеть очертаний ее тела повсюду – у зеркала в ванной, калачиком на кровати, на стуле нога на ногу; не буду скучать – уже, а она ведь еще даже не ушла – по ее телу рядом с собой, по телу, без тепла которого я не могу уснуть. С несколько секунд я стоял не двигаясь, напрягшись, я почти всерьез размышлял между первым чувством и вторым, словно и вправду решился бы когда-то тронуть Оливию хоть пальцем. Оливия смотрела на меня в упор. Я выдавил:
        -- Я пойду соберу вещи.
        -- Пожалуйста, -- нервно дернула она плечом.
        …Ушел я тогда с небольшим чемоданом: пара рубашек, один костюм, галстук, джинсы. Планировал вернуться за остальными вещами, но так и не собрался – носить одежду из прошлой жизни не было ни сил, ни желания – все кричало, вопило об Оливии – я помнил, что в зеленом свитере я ходил с ней в гости на прошлое Рождество, а к голубой рубашке она сама подобрала запонки. Из обуви я взял только то, что было на мне – туфли со странным названием «вагабонд» -- накануне они пришли по почте, и в тот вечер я разнашивал их по дому. Туфли были не в моем стиле – впрочем, слово «туфли» к этой обуви не подходило, скорее, хипстерские тапочки с задниками – они выглядели так, будто их только что содрали с белого бомжа из Сан-Франциско – слюдяно-серая ткань, похожая на дерюгу, необработанная по краям – по всей канве торчали нитки, грубые швы белой дратвой, низкая резиновая подошва, широкий нос и с краешку аккуратная зеленая бирочка «sanuk» (имя производителя); на ногах «вагабонды» смотрелись еще хуже – мои худые, молочного цвета ноги торчали из них, как пара палок, обтянутых волосатой кожей. Я разглядывал это произведение урбанистической моды и не понимал, куда я смогу его надеть – а Оливия все нахваливала: «Да это же очень круто, просто ты ничего в современной моде не понимаешь! Ходишь в своих классических туфлях наверное с киндергартена – и ладно бы только на работу, но и в кафе, и в супермаркет». Я возразил:
        -- Но у меня же есть кроссовки для бега и кеды для гольфа. Они, по-моему, выглядят очень современно.
        -- Ооо! – закатив глаза, протянула Оливия и, театрально взмахнув рукой, вышла из комнаты.
        Конечно, я решил не возвращать вагабонды. В конце концов, подумал я, надо пробовать что-то новое. Да и название интересное: «вагабонд». Что это значит? Тогда я поленился залезть в словарь и поглядеть. Узнал много позже, когда устроился работать в кофе-шоп*****. Там кто-то сказал мне: «О, какая классная обувка. Вагабонды, мои любимые! Молодцы «санук» – и обувь хороша, и название зачетное.» Я покивал, а позже, улучив свободную минуту, наконец загуглил таинственное слово. Выяснилось, что «вагабонд» -- это перекати-поле, вечный странник, нищий. Я усмехнулся: с приобретением этой обуви я действительно стал и странником, и нищим. Дома нет, денег нет. Только почасовая работа и модные, но уже изрядно истертые вагабонды.
        На следующий день после разрыва с Оливией и моего ухода из дома – ночь я провел в недорогом отеле – на работу я не пошел. В офисе знали и любили Оливию: за те восемь лет, что я проработал на этом месте, Оливия успела со всеми подружиться. Она приходила на наши тусовки и корпоративы, дружила с моими коллегами в социальных сетях, ходила к ним на свадьбы и дни рождения. Веселая, шумная, обаятельная, она неизменно была душой компании. Я же никогда популярностью избалован не был – я интроверт, а потому на вечеринках всегда теряюсь и не знаю, с кем и о чем разговаривать. Стою в углу и молчу весь вечер. Я чувствовал, что в глазах сотрудников я буду не обманутым женихом, а глупым бойфрендом, который заслужил то, что получил. Оливия так всем нравилась, что им захотелось бы ее оправдать, даже если б она изменила мне с Мэттхайзеном прямо в офисном туалете. О нашем разрыве уже знали – Оливия успела изменить свой статус в Фейсбуке с «помолвлена» на «одинока» -- ее закидали вопросами на стене, она отвечала с меланхоличной загадочностью, грустно, тревожно – ее жалели. Появись я в офисе, на меня бы смотрели вопросительно, или осуждающе. Я так и видел комментарии  в глазах сотрудников: «Такую девушку не удержал!», «М-да, позарился на красотку – она же тебе не по зубам», «Лошара». У меня не было сил это выдержать. Я написал начальнику электронное письмо – дежурное вранье – зуб болел всю ночь, щека опухла, иду к дантисту – естественно, он знал, из-за чего я не прихожу, но не мог же я засвидетельствовать свою слабость – развал души и тела из-за женщины – в письменном виде. Весь день я пролежал на кровати, вставая лишь затем, чтобы выпить воды и сходить в туалет. Аппетита не было, желания включить свет тоже. Телефон разрывался: отец с матерью, сестра, пара моих друзей, просто любопытные. Назавтра я снова не вышел на работу. Соврал про продолжение зубной боли. У меня накопилось максимальное количество сверхурочных часов, поэтому я мог загорать в кровати еще целых две недели плюс пять дней отпускных – впрочем, я не думал об этом. На второй день моего отсутствия, помимо родственников, мой телефон стали одолевать сотрудники и клиенты – под моим началом было пять больших проектов, и все они требовали постоянного моего внимания и пестования: бесконечных переговоров с клиентами; уговаривания программистов сделать то и это; объяснений идиотам-подчиненным, как составлять документы, писать письма, расставлять знаки препинания, во что одеваться, как отвечать по телефону… Обычно я не мог заснуть, если не ответил на звонок или письмо, если не закончил редактировать документацию, если по мессенджеру мне задали вопрос, а я на него не ответил – я мучился, заканчивал, работая до полуночи, раздражал Оливию. Теперь же мне было совершенно все равно, если клиент останется недоволен или в отчете обнаружатся грубейшие грамматические ошибки. Я лежал и думал – бесконечно, монотонно, непрерывно: что же я сделал не так, чтобы заслужить такое страшное предательство? Я вспоминал каждое слово, которое мне говорила Оливия, выносил его на свой суд, препарировал его в попытках найти ложь – в интонации, в тоне, в ударении – я начал ставить под сомнение все – и наши первые дни, и ночи. Самое счастливое время оказалось отравленным подозрениями – а вдруг она еще в институте изменяла мне? вдруг этот Майк вовсе не первый? – я задавал себе вопросы, множащиеся по часам, и мне становилось дурно до тошноты – я не мог простить ей даже не нынешней измены, но измен возможных, неизвестных, и оттого еще более пугающих – подозрения раздирали мне душу, и я катался по кровати в безвекторном бешенстве. Самым тяжелым испытанием оказались ночи: если днем я находился в некоем отупении – даже при закрытых жалюзи призраки пугаются проникающего сквозь щели света и отступают – тлел от апатии, вяло пожирая заказанную пиццу или листая Интернет, то ночью мои воспоминания оживали и начинали играть передо мной неизменный, но всегда по-разному исполняемый спектакль. Фигуры Оливии и неопознаваемых мужчин кривлялись, глумились надо мной: моя невеста флиртовала с мужчинами – взмахом ресниц, поворотом головы, краем улыбки – я пытался угадать, просто ли это кокетство или нечто большее, потом она подходила к ним и начинала заигрывать, смотря при этом нагло на меня – я дрожал от ярости, бессилия, ревности; иногда она подходила ко мне и что-то говорила – но я не мог понять что именно – потом начинала смеяться, показывать пальцем, мужчины подхватывали колокольчик смеха и открывали сеанс совместного глумления. Затем они принимались целовать ее, трогать – спину, грудь, ноги – не спеша, качественно и со знанием дела – а она иногда наигранно, иногда искренне стонала, выгибалась, подавалась к ним. Потом один из них раздевал ее – или она сама раздевалась – и начинался самый главный, третий акт – половой. Когда я видел, как кто-то входит в Оливию, берет ее, а она тихо вздыхает, глаза мои слепило кровью, приливавшей к голове. Я сжимал голову руками – было ясное ощущение, что голова вот-вот взорвется – ревность разливалась по мозгу лавой, жгла его, затапливала, губила – я сходил с ума от ужаса. Самым тяжелым было пережить рассвет. К этому часу боль доходила до максимума – она становилась нестерпимой, медленно, но неуклонно душила меня, я пытался закрыть глаза и не видеть перед собой Оливии, но она проникала через закрытые веки и мучила меня своей улыбкой.
        Я бросил работу – вернее, после трех недель больничного и отпускных меня вежливо попросили подать заявление по собственному желанию, по инициативе родителей продал квартиру – Оливия долго не соглашалась, ей нравилось там жить одной, но моя мать ее заставила – две трети отдал Оливии, остаток матери (плюс деньги от продажи машины) – мать настояла на том, чтобы из гостиницы я перебрался к ним. Отец был недоволен – он считал, что я «выпендриваюсь», не хотел терять внимания матери к своей особе, и к тому же был возмущен тем, что я отдал Оливии деньги, к которым она не имела малейшего отношения. Он был, конечно, прав, но спорить с Оливией не хотелось. Неустойки за свадьбу оплатила мать – все из тех же денег. Получилось, что я оказался у родителей на вэлфере******. Практически на год. Я понимал, что нужно когда-то вставать с кровати и что-то делать, но сил не было. Мать поставила диагноз, вычитанный в Интернете: «Типичная депрессия!» -- и назначила первую мою встречу с психотерапевтом, по ее словам, самым лучшим в городе – она много о нем прочитала, опять-таки в Интернете. Мне не хотелось, но сопротивляться маминой энергии не имело смысла, да и я понимал, что надо что-то делать. Идти к психотерапевту было стыдно – я как бы расписывался перед самим собой в неадекватности. И из-за чего – из-за женщины. Я убеждал себя в том, что многим мужчинам изменяют, история моя – будничней некуда, но помогало это мало – распространенность твоего несчастья не утешает, скорее, унижает – думаешь, что ты уникален, а на самом деле ты такой же, как все, и проблемы твои сродни сезонному гриппу – болеют многие, и методы лечения, период болезни и ее последствия всем давно известны.
        Мучаясь стыдом и унизительностью своего положения, я пошел к врачу. Психотерапевту было около сорока пяти, выглядел он человеком здравым и уравновешенным, носил модные очки в черной оправе и вольфрамовое кольцо на безымянном пальце – я обратил на него внимание, потому что купил себе к свадьбе такое же. Я спросил его:
        -- Женились недавно?
        -- Да, а откуда вы знаете?
        -- У вас кольцо из вольфрама, а металл этот вошел в моду только несколько лет назад.
        -- Надо же, я и не думал об этом. Просто купил самое дешевое кольцо.
        -- Я тоже. Кольцо для невесты было важнее.
        -- Действительно. Ну, Том, рассказывайте, по какому вы ко мне вопросу?
        -- Я с невестой за неделю до свадьбы расстался, -- я не без удовольствия заметил, как смутился доктор, и продолжил: -- Она изменяла мне с каким-то Майком.
        …К концу первой сессии врач поставил мне диагноз – «депрессия» -- и прописал антидепрессанты. Сказал, что в зависимости от того, насколько хорошо будет идти лечение, он определит, сколько времени мне понадобится к нему ходить. Также предупредил: антидепрессанты имеют кучу побочных эффектов, поэтому если мне резко захочется выброситься из окна, или я почувствую подозрительно учащенное сердцебиение и моя левая рука начнет неметь, я должен срочно позвонить 911 или ему лично. Мне стало интересно, каково это – быть в суицидальном настроении: желания жить у меня уже давно не было, но желание умереть пока не пришло. Причиной этому был не страх перед смертью, а необходимость предпринять определенные действия, как-то подготовиться, ну, и маму все-таки расстраивать не хотелось.
        На втором сеансе псевдозадушевных разговоров психотерапевт посоветовал мне попытаться снова начать общаться с людьми. Смотреть телевизор. Гулять. Ходить в спортзал. Через не хочу, пересиливая себя, я выполнял его указания – таким необычным образом проявлялась теперь моя законопослушность: когда мне велят что-то сделать и доказывают, что по определенным причинам это правильно, я не спорю, а подчиняюсь. От подчинения врач меня как раз отговаривал – по его мнению, это была одна из моих проблем – неумение следовать собственному «я», желание прогибаться под правила и загонять таким образом свою жизнь в рамки, случайное крушение которых и сделало меня несчастливым.  Я переучивался жить и воспринимать свою жизнь. Спустя два месяца после начала сессий психотерапевт сказал мне, что пора искать работу. Посоветовал устроиться сначала на неполную ставку – я все еще был слаб душевно и физически, и восьмичасовой день был бы для меня слишком утомителен – и в такое место, где я общался бы с людьми и не нервничал. Возврат в корпоративный мир при таких условиях был заказан. Мне и не хотелось. После некоторых раздумий я сказал доктору, что хочу попытаться устроиться в кофейню или небольшой ресторан – доктор мое решение одобрил.
        Место я нашел достаточно быстро – один из моих кузенов работал в ресторане, рядом с рестораном в кофейне как раз нужна была пара рук, кузен попросил меня принять. Платили мало, семь с половиной долларов в час, но с чаевыми скромная, не нищая жизнь мне была обеспечена. Доктор поставил задачу – спустя максимум полгода зарабатывать столько и так себя чувствовать, чтобы наконец снять комнату и съехать от родителей – на квартиру мне бы не хватило. Работа оказалась тяжелой, но благодарной – я так выматывался за день, начищая кружки и подметая пол – на первых порах мне еще не давали использовать кофе-машины, -- что валился в кровать и засыпал мертвым сном. Чтобы совсем не иметь времени на мысли, я брал по две-три смены подряд и работал, работал, работал… Все деньги копил на будущее жилье – питался дома, кофе пил на работе, одежды у меня было достаточно – двое джинсов, три майки, вагабонды, только матери отдавал сумму за коммунальные услуги, да однажды потратил несколько сотен на приобретение подержанного велосипеда – пользоваться общественными велосипедами оказалось крайне невыгодно. Ровно через пять месяцев после моего первого дня в кофе-шопе я въехал в свой новый дом – студию в подвале таунхауса******* в десяти минутах езды на велосипеде от работы. Район был из тех, что только набирают популярность и притягивают в основном хипстеров, но близость к метро делала его востребованным и среди более утонченных слоев населения – например, студентов школы права, резидентов медицинских институтов, молодых секретарей политиков, начинающих поверенных. Цены на жилье росли соответственно, поэтому у меня была студия-темница с единственным крошечным окошком, а у моих соседей – огромные комнаты с высокими викторианскими окнами. Тем не менее, я остался очень доволен плодами своих трудов – это было мое место, неприкосновенное – впервые в жизни я мог обустроиться так, как пожелаю – до второго курса я жил с родителями, потом в общежитии с двумя соседями, потом с Оливией, и всегда мои предпочтения подавлялись, игнорировались, о них просто не знали, потому что я считал неприличным и неудобным о них говорить. Я приложил всю свою фантазию, чтобы сделать студию именно моей – чтобы в воздухе ее, в обстановке, в настроении чувствовался мой почерк и ничей другой. Стать иконой стиля с бюджетом, рассчитанным на Икею, было сложновато, но я справился. Базовые вещи – диван-раскладушку, полотенца, кухонные принадлежности – купил в Икее, а за остальным отправился в паломничество по винтажным магазинам – не раскрученным, а заброшенным, дешевым. В результате нескольких месяцев поисков по Интернету (вы не представляете, какие вещи люди продают за копейки) и обшаривания комиссионок я превратил свое жилище в некую смесь лубочного Прованса и минималистичного промдизайна.  В кухоньке висели шкафчики из потертого дерева, тронутого облупившейся голубой краской, в центре стоял простой квадратный стол из светлого клена в компании дешевых стульев с твердым сиденьем и железною спинкой, а пол выложен красной плиткой. В гостиной-спальне та же эклектика: столик из стекла и стали – прямоугольный, двухуровневый, но ковер под ним цветастый, деревенский; стандартный диван-кровать из Икеи, но на нем – разноцветное лоскутное одеяло, высокий узкий шкаф из темного дерева – простой и удобный, а рядом на стенах, оклеенных искусственно состаренными обоями, кружевные рамки без картин и фотографий, покрытые патиной старости зеркала, виниловые пластинки; в углу новый, совершенно плоский телевизор на кронштейне, а под ним к старинной этажерке прислонена моя раздолбанная гитара. Для законченности образа я поставил на маленьком патио – между входной дверью и лестницей наверх – к внешнему дворику – кованые стол и стулья.
        Жизнь мою в новой квартирке нельзя назвать увлекательной. Друзей у меня не осталось – о чем говорить бизнес-аналитикам с баристой? – заводить новых не получается, да и не хочется -- несмотря на то, что из депрессии я практически вылез -- по крайней мере, по уверениям врача -- по-настоящему общаться с людьми у меня все еще не выходит. Я не могу говорить об Оливии, а говорить о чем-то ином в свободное от работы время по-прежнему нет желания. Отработав смену, я стремлюсь домой – к своему одиночеству. Готовлю ужин, слушаю музыку, неторопливо трапезничаю, играю на гитаре. Мне почти хорошо. Только по ночам Оливия все приходит ко мне и через мой мозг задает каверзные вопросы – нравится ли, мол, мне эта скучная глупая жизнь, не скучаю ли я по ней, знаю ли я, как у нее все хорошо, почему у меня с самого разрыва с нею не было женщины – неужели потому что я так сильно ее люблю? – и вот так долго, иногда до самого утра. Я говорю об этом с психотерапевтом, обсуждаю на групповых встречах, участвую в тренингах – и вроде бы освобождаюсь потихоньку, но какая-то одна струна – самая главная – душу не отпускает, натянулась и держит в своем напряжении пронзительные звуки прошлого. Струна эта звенит – обычно тихо, еле слышно – и я чувствую, как напрягается во мне свернутая в моток тоска – в такие моменты я хочу перемотать назад последние два года – хочу не найти телефон в тумбочке, не узнать, что Оливия мне изменяла, продолжать мою жизнь – я мечтаю об этом не потому что до сих пор так сильно люблю Оливию – вовсе нет, я начинаю теперь это понимать, но потому что я до сих пор не могу отказаться от мысли, что жизнь моя должна была пройти определенным образом, неотъемлемой частью которого была Оливия – та жизнь, которую тщательно разработали мои родители, школы, банки, государство еще до моего рождения, и к которой я был с детства готов, которую предвкушал, а проживая, лелеял. Я, конечно, понимаю, что так называемый «черный лебедь»******** -- совершенно непредвиденное обстоятельство – может случиться с любым, но когда лебедь пришел ко мне и взмахнул своим угольно-черным крылом перед моим носом, я потерялся. Лебедь летал вокруг меня и хлопал, хлопал крыльями – от этих звуков мои барабанные перепонки разрывало – он клевал меня твердым, но эластичным клювом в лоб – зло глядел глазами-бусинками, обдавал меня зловонием своего оперенья – а я сжимался, скукоживался в полуобморочном от испуга состоянии и отказывался понимать, что происходит. Потом лебедь улетел, я остался один – со своей новой жизнью, к которой меня никто не готовил, и в которой я был не нужен.

Воскресенье

        Уснул я только к рассвету. Несмотря на усталость, повторяющиеся из ночи в ночь мысли, бегающие по бесконечному карусельному кругу в моей голове, не давали мне покоя. Спал плохо – во сне явилась Оливия с черными крыльями, я был голый, но почему-то в вагабондах, она смеялась надо мной, а я стоял на коленях и что-то выпрашивал у нее. Поэтому, когда в половине восьмого меня разбудил телефонный звонок, я обрадовался. Звонила Марта – бариста из «Зеты».
        -- Алло?
        -- Ой, Том, я тебя разбудила, да? – Марта очень любит задавать риторические вопросы.
        -- А как ты думаешь?
        -- Ну, прости меня. Том, слушай, у меня к тебе просьба. Только ты не сердись, ладно?
        -- Ты хочешь, чтобы я тебя сегодня подменил?
        -- Да! А как ты догадался?
        -- Зачем еще тебе звонить мне в семь утра?
        -- Не в семь, а в семь тридцать. Ну как, подменишь? Том, очень надо!
        -- Опять твой в городе? – у Марты иногородний любовник, как мы подозреваем, женатый – наведывается к ней без предупреждения два-три раза в месяц. Обычно по выходным. Во время его визитов Марта не выходит на работу, не отвечает на телефонные звонки, наверное, даже не ест и не спит – наслаждается присутствием возлюбленного.
        -- Да… -- Марта не любит говорить о любовнике. – Так ты подменишь или нет?
        -- Ладно, так и быть. У тебя утренняя смена?
        -- Угу.
        -- Пошел собираться.
        -- Спасибо, Томми! Ты настоящий друг.
        -- Хм, ты лучше подумай, как будешь долг отдавать.
        -- А можно натурой? – захихикала Марта.
        -- Если ты всем так долги отдаешь – нельзя.
        -- Идиот!
        -- От такой же слышу.
        -- Пока, Томми!
        Я разъединился. Хотелось еще поваляться в постели, но времени не было: «Зета» открывается в восемь тридцать, это значит, что я должен быть на месте ровно в восемь –  налить профильтрованной воды в кувшины, включить эспрессо-машины, принять партию сладостей от поставщика, засыпать кофе в кофемолки. Я встал с кровати, потянулся, пошел принимать душ, чтобы проснуться.
        Начиналось это воскресное утро как обычно: до девяти людей было мало, потом они хлынули потоком – с девяти до одиннадцати у нас час пик. В девять двадцать пришел лысый в ветровке, занял столик в темном углу – его только что оставила молодая пара, они пили капучино – открыл ноутбук, достал Библию. Мы с Тимом, Дженни и Таней недовольно переглянулись – ну хоть бы один день пропустил, как будто не видит, что у нас и без него мест не хватает. В девять тридцать пять зашла наша безымянная старуха. Мест не было. Наступил неловкий момент. Старуха оглядывалась – беспомощно, вопросительно – будто ожидала, что, устыдившись ее взгляда, какой-нибудь столик сам возьмет, да и освободится. В помещении толпился народ – туристы, субурбийцы, местные – стоял смех, гомон, восклицания – а старуха стояла среди счастливых, веселых людей и продолжала искать глазами свободный столик. Я не выдержал. Перегнулся через стойку, сказал ей:
        -- Доброе утро! Вы можете сесть за столик рядом с тем парнем.
        Старуха озадаченно на меня посмотрела. Я повторил свои слова. Она задумалась, потом молча кивнула, еще подумала, промолвила скрипучим голосом:
        -- Мне капучино, пожалуйста, и черничный скоун.
        Протянув пятерку, она направилась к столику парня с Библией. Я, немного волнуясь, смотрел в ее сторону. Как-то он себя поведет? Я уже начинал немного корить себя за это вмешательство – не принято подсаживать клиентов друг к другу, еще неизвестно, как к этому отнесется начальство, когда узнает. Но делать было нечего. Принимая следующий заказ, я краем глаза следил за старухой. Она подошла, что-то сказала парню, указывая в мою сторону рукой, он несколько изменился в лице, замешкал, но затем кивнул, и старуха принялась доставать свой лэптоп. Я облегченно вздохнул – никогда не знаешь, что могут выкинуть клиенты, особенно такие необычные, как эти.
        К двум дня количество посетителей резко упало – в воскресенье люди спешат домой гораздо раньше, чем в субботу – большинство совершают в этот день продуктовый шопинг на неделю вперед, готовятся к рабочей неделе: стряпают еду на следующие два-три дня, гладят одежду, а то и просто отдыхают перед телевизором. За столиками сидели только парень со старухой и две влюбленные парочки – одни ковырялись в своих лэптопах, другие держали друг друга за руки и ворковали. Пользуясь передышкой, мы решили выпить кофе. Обсуждали новое популярное шоу, классы йоги в студии через дорогу и участившиеся в последнее время кражи велосипедов. Шутили, перебивали друг друга, смеялись – даже мне стало хорошо и светло от осознания своего бытия в этот момент – я наконец жил среди людей, радовался им, был окружен и в каком-то смысле защищен ими.
        Крик пришел внезапно – в первые секунды мы даже не поняли, откуда он – настолько он оказался нежданным в негромком гомоне ясного воскресного дня. Одновременно умолкнув, мы переглянулись, затем повернули головы в точку, из которой пришел крик: столик лысого в ветровке и старухи. Кричал лысый. Он широко разевал рот, хватал им воздух и, казалось, что звук идет не из его горла, а из невидимых динамиков, и лысый лишь пытается неумело подстраивать движения своего рта под крик – как в некачественной версии кинофильма, когда звук не совпадает с мимикой актеров. Лысый вопил и показывал дрожащей рукой впереди себя – голова старухи лежала на клавиатуре ее лэптопа – в такой позе мы ее еще не видели, обычно, как я уже сказал, она спала, склонив голову набок. Мы выбежали из-за стойки, подскочили к лысому. Кто-то приподнял голову старухи – глаза ее были полуоткрыты, что создавало немного жуткое впечатление – будто она неумело делает вид, что спит, но на самом деле подглядывает за нами. Тим, как самый знающий из нас – он когда-то работал санитаром в больнице – приложил палец к шее старухи. Лысый продолжал кричать, теперь уже захлебываясь слезами. Я тряс его за плечи, бормотал нечто неразборчиво-успокоительное, а сам с тревогой смотрел на Тима. Тот отпустил шею старухи, голова ее свесилась вперед, сказал:
        -- По-моему, она мертва.
        Дженни, Таня и парочки за другими столами – когда лысый закричал, они вскочили и вместе с нами подбежали к нему – вскрикнули. Я сказал:
        -- Надо позвонить 911.
        До приезда «скорой» и полиции я пытался успокоить лысого. Он не унимался. Я влепил ему пощечину. Подействовало. Он замолчал и теперь только мелко дрожал всем телом, тихо поскуливал, а из глаз его лились слезы. Он попросил меня посадить его за другой столик, сказал, что не может смотреть на старуху. Боится ее. Пересадили за другой столик, дали ему воды и двойной эспрессо – надо бы, конечно, виски или рома, но у нас ничего с градусом не нашлось. Воду лысый выпил, а от эспрессо отказался – заявил, что дорожит здоровьем. Я спросил его, когда он понял, что со старухой что-то не так. Он ответил, что сначала она выглядела просто спящей, но в какой-то момент он не то чтобы понял, скорее, почувствовал, что она не спит – от нее, как выразился лысый, «веяло вселенским холодом». Меня покоробило от напыщенности фразы, но я одернул себя: люди и более сильные чувства, чем ужас при виде мертвеца, склонны выражать фразами пафосными и неестественными. 
По приезде полиции и кареты «скорой помощи» наше маленькое кафе превратилось в средоточие хаоса – дорогу перед «Зетой» перекрыли пять полицейских машин и два фургона «скорой» -- по кафе забегали полицейские и санитары – отовсюду неслись указания, вопросы, телефонные звонки, голоса из раций – было ощущение, что не старушка умерла естественной (скорее всего) смертью, а взвод грабителей-убийц решил взять «Зету» осадой и перестрелял всех барист вместе с клиентами. Осмотрев старушку, сняв отпечатки и забрав ее тело, полиция принялась за нас: опросили всех, с наибольшим пристрастием – лысого. Насколько я понял, этого истерика подозревали в умышленном умерщвлении старухи. Лысый в голос рыдал, когда ему задавали вопросы. После получаса вопросов, ответом на которые неизменно были слезы, полиция временно отстала от лысого и передала его санитарам. Те забрали его в фургон, где, как я подозреваю, накачали успокоительным. Мы тоже подверглись допросу – рассказали, что делали с самого утра, чем занимались в тот момент, когда лысый закричал, часто ли он и старуха к нам приходили, не было ли между ними конфликтов, не вел ли лысый себя сегодня подозрительно. Тим, идиот, решил пошутить и сказал, что лысый (кстати, выяснилось, что зовут его Антонио Хулио Перес) всегда вел себя подозрительно. Полиция оживилась при этом заявлении: почему подозрительно? зачем подозрительно? Мы рассказали всю историю лысого – и про ежедневные визиты в «Зету», и про Библию, и про то, что он никогда не пил кофе. Полицейские переглянулись, видимо, посчитали, что они нашли возможный мотив – уж не знаю, что они навыдумывали – может, решили, что лысый серийный убийца, или сумасшедший, решивший убить старуху за то, что та села за один с ним столик. Выпытывая у нас детали несуществующего преступления (ну не верил я, что лысый мог убить старуху), полицейские продержали нас в кафе еще около двух часов. Затем отпустили домой, в «Зете» еще оставалась группа людей из лаборатории.
        Домой я в тот день отправился пешком – утро того дня было таким ясным, солнечным и нежарким, что я решил велосипед оставить дома. Пока нас держали в «Зете», уже успело стемнеть. Я шагал, а перед моими глазами все маячила голова старухи – вернее, не голова, а шляпа, почти целиком ее скрывавшая – темная, потрепанная, взбухшая. Я пытался представить волосы под этой шляпой – наверное, думал я, они немытые, грязные, слипшиеся в несколько засаленных прядей. Я впервые серьезно задумался о старухе – кто она такая, зачем ей было приходить к нам в кафе каждый день? Чем больше я размышлял о ней, тем более расплывался ее образ – вскоре он перестал иметь что-либо общее с той старухой, которой я почти ежедневно готовил капучино. Образ перерос настоящего человека и затмил его – старуха в моих мыслях приобрела значительность, какой не имела при жизни, в ней появилось нечто внушительное, грозное, загадочное, даже в каком-то смысле грандиозное – я пытался угадать ее судьбу, и мне рисовалась жизнь тяжелая, может быть, трагичная. Ее странности, нелепая одежда, непонятные записи в ноутбуке – все это приобрело отблеск тайны. Я попытался представить, что же она постоянно писала – неужели мемуары? Или, может быть, переписывалась с кем-нибудь? Представилась, например, ослу на сайте знакомств двадцатилетней девушкой и зажигала. Я шагал, мимо меня изредка прошмыгивали крысы – их весною очень много появляется на наших улицах – они жирные, огромные, выглядят как  темно-серые хорьки – бесшумно двигаются вдоль зданий, выскальзывают из-под мусорных баков, невзначай перебегают вам дорогу. Тротуар был пустынным – всего восемь вечера, а на улице никого. Кроме крыс. Я свернул в сквозной переулок, из которого можно было выйти прямо к моему дому. Я не торопился домой, в переулок зашел по инерции, вызванной смутным, неясным чувством – мне захотелось пройти по переулку, хотя приятного в нем было мало. С одной стороны его была стена заброшенной школы – туда стекались все окрестные крысы по ночам, с другой – стоянка мусоросборочных машин. Воняло. Было очень темно – на весь переулок горел один тусклый фонарь – и я шел очень осторожно: боялся ступить в лужи сока, стекающего с кузовов мусоросборочных машин. Из темноты доносилась возня крыс. Я спросил себя, зачем мне понадобилось экономить пять минут – именно на столько я сократил свой путь домой с помощью переулка – дома ведь меня все равно никто не ждет. Я прошел около трети этого коридора, наполненного зловонием, когда зазвонил мой телефон. Я вынул из кармана мобильник – звонил Тим.
        -- Слушай, Том, я сейчас тебе такое расскажу! – как всегда, без предисловий начал он.
        -- Что еще стряслось?
        -- Да я тут, ну, в общем… подслушал. Я пошел в туалет, а эти, из лаборатории, забыли про меня – думали, что все уже ушли, а ты знаешь, как из нашего сортира все слышно.
        -- Знаю, ну и?..
        -- В общем, наш лысый по ходу и вправду замочил старушку!
        -- Не может быть, -- от неожиданности услышанного я даже остановился.
        -- Может, еще как может. Оказывается, полиция нас так допрашивала, потому что один из санитаров заметил что-то странное в том, как голова старухи свесилась. А сейчас выяснилось, что у нее шея сломана!
        -- Тим, ты хоть для виду с меньшим энтузиазмом рассказывай.
        -- Да ладно, нам-то она кто такая. Ты можешь себе представить, что он придушил ее практически у нас на глазах!
        -- Не придушил, а шею сломал.
        -- Какая разница. Как мы могли не заметить, вот чего я не понимаю.
        -- Да очень просто. Угол темный, мы на этих двоих никогда не смотрим. Не смотрели. Главное для лысого было смелости набраться – не побояться людей, белого дня, возможного вскрика старухи. Как ему это удалось – вот чего я не понимаю. Но все равно, у полиции же пока нет доказательств. Как они могут его арестовать?
        -- Есть доказательства. Этот идиот, оказывается, по дороге в больницу во всем признался. Даже давить не пришлось.
        -- Серьезно?! Ну, и зачем он это сделал? Почему плакал после? Он, что, ее знал?
        -- Нет, хуже. Ему, оказывается, не понравилось, что старуху посадили рядом с ним. Ему почудилось, что она за ним наблюдает, хочет влезть в его личное пространство, забраться в его свободу и своим вторжением отобрать ее у него. Вот не придурок?
        -- Бл*дство, да ведь это ж я ее к нему подсадил. Это я во всем виноват!
        -- Откуда ты мог знать, чем все закончится? Нет, ты не виноват. Он просто псих неадекватный, вот и все.
        -- Ты случайно не подслушал, почему он плакал? Стыдно стало? Или притворялся?
        -- Подслушал, -- гордо прокричал в трубку Тим. – Потому что он некрофоб!
        -- Это что такое?
        -- Это человек, который панически боится трупов.
        -- Как же он мог убить, если он боится трупов?
        -- Убивал-то он живую тетку, а испугался мертвой. По-моему, все логично. Так, слушай, я тебе все рассказал – заметь, первому позвонил! – теперь надо остальных обзвонить. Так что, давай, дружище, бывай и переваривай.
        Тим отключился. Я вздохнул свободно – его кровожадная жизнерадостность меня порядком смущала. Быть циником это, конечно, хорошо, но не до такой же степени. Складывая мобильник в карман джинсов, я опустил голову и зацепился взглядом за свои вагабонды – от старости они совсем истрепались и грязно побелели – вроде бы материя вымочилась в серости улиц и времени, но в то же время и нежно выгорела, -- и выглядели как настоящие, а не стилизованные башмаки бродяги. В моих ушах снова зазвенел крик лысого – надо же, убить смог за чувство свободы. А что смог сделать ради своей свободы я? «Ничего», – прошелестели истершимися носками вагабонды. Внезапно я ощутил горькую зависть к убитой старухе – да-да, именно к ней, а не к лысому. Что завидовать лысому – я никогда не смогу обладать такой же внутренней смелостью, раскрепощенностью, независимостью: меня всегда будет волновать мнение людей обо мне, категории успешности, я всегда буду немного, совсем чуть-чуть, но стыдиться себя за то, что не воплотил в реальности собственные представления о том, какой должна быть жизнь. Я завидую старухе – она освободилась от себя, и для этого ей совершенно не пришлось прикладывать усилий. Лысый помог ей; когда же кто-нибудь поможет мне? В этот момент, словно в ответ моим молитвам – да зачем я обманываю себя, в ответ моим целенаправленным действиям – в облаке тусклого фонарного света как на фотопленке проявились  две черные тени – будто два больших мастифа они неторопливо и мерно двигались в моем направлении – вслед за тенями появились две фигуры – одетые в черное, они почти сливались с собственной тенью и поэтому казались великанами. Я ждал их, я их хотел – иначе не сунулся бы ночью в глухой переулок неблагополучного вашингтонского района. Оба были в толстовках с капюшонами-анораками – капюшоны были наброшены на головы и лиц видно не было – привычка прятать лицо впитана с молоком матери у многих коренных обитателей Вашингтона – не тех, кто живет в Джорджтауне и на Капитолийском Холме, конечно – а тех, кто вырос за рекой, на юго-западе и на северо-востоке города, на улицах Мартина Лютера Кинга и Мальколма Экса; один нес в руках бейсбольную биту. Ожидая их приближения, я не шевелился, и мог поэтому впитывать каждый их шаг, ощущать синхронный ритм их походки, мое сердце, правда, не могло подстроиться под четкость их шагов и билось часто и сбивчиво. Ноги подкашивались, ладони покрылись холодным потом – я испытывал желание убежать, но не мог двинуться с места – две надвигающиеся фигуры словно загипнотизировали меня своей неотвратимостью. 
        -- Ну, приятель, телефончик не одолжишь? – казалось, что они шли ко мне очень долго, и в то же время, когда глаза их оказались на одном уровне с моими, я почувствовал, что момент встречи наступил слишком быстро.
        -- Конечно, -- как можно беззаботнее сказал я. Я знал, что сейчас будет – я так просил об этом мою жизнь – но тело не примирялось с ожидающей его участью и противно, мелко дрожало. Я протянул им телефон. – Берите.
       -- Типа разрешаешь, да? Одолжение делаешь? Не, ну ты прикинь, эта гнида нам одолжение делает. – Мой собеседник, поигрывая битой, обратился к спутнику.
        -- Богатый наверное, -- кивнув в мою сторону, заметил спутник.
        -- И еще пи*ар к тому же, -- проговорил первый. – Ты посмотри, как он идет. Пидо*ас е*аный.
        -- Че молчишь? Отвечай: пи*ар или нет? – сказал мне второй.
        Я собрал последнюю свою волю в кулак и сказал:
        -- Сам ты пи*ар.
        Я знал, что большего оскорбления для этих молодых людей придумать нельзя. Они люто ненавидят геев – мне иногда даже любопытно, почему. Возможно, неустроенная жизнь и недостаток образования ведут к рождению самой ужасной из всех видов ненависти – ненависти беспричинной, бессмысленной, убогой – эта ненависть лишена рационального зерна и потому наиболее опасна. Сейчас они будут доказывать мне свое мужество – будут вдвоем бить одного – с тоской и радостью подумал я – тосковало мое тело, а радовалась душа.
        -- Что ты сказал?
        -- Что слышал.
        -- Хм, -- мои собеседники переглянулись. Второй спросил у первого: – Ну, ты начнешь?
        Первый задумался, поигрывая битой – он то подбрасывал ее, то вертел в руке и со стороны можно было подумать, что бита эта – муляж настоящей, а не залитая свинцом простая и элегантная машина для убийства. Я ждал удара, и первый видел это – он не мог понять, зачем я жду, но на всякий случай оттягивал экзекуцию, видимо, подозревая меня в подвохе – а вдруг я занимаюсь таэквондо, или у меня есть оружие, или я знаю, что где-то рядом полиция. Подумав над каждым из возможных вариантов, он решил – я видел это по его резко расслабившемуся взгляду – что я просто не дружу с головой. Чтобы ускорить события – казалось, еще минута и меня вырвет от страха и ужаса – я сказал:
        -- Ссышь, да? – и выдавил из себя ухмылку.
        Мое тело почувствовало удар прежде, чем его получило. За миллисекунды до первого прикосновения биты к животу позвоночник решил согнуться – тело не желало подчиняться моему мозгу, мечтавшему уничтожить его. При ударе меня окатило ледяной волной резкой, обжигающей боли – не успел я вздохнуть, как он снова меня ударил – на этот раз в солнечное сплетение – я согнулся вдвое, упал на колени, обхватив руками живот. Я опустил голову, чувствуя, как глаза наливаются слезами. Первый нагнулся, спросил ласково:
        -- Ну что, мудильник, не ссышь еще? – и ударил меня по голове.
        После этого он ничего больше не говорил – только бил и бил меня, устав, принялся пинать – это, очевидно, приносило ему удовольствие. Изо рта у меня пошла кровь – она разливалась пожаром в груди, ошалев от отчаянных судорог сердца, она бесновалась от непонимания происходящего и требовала выход из тела. Я лежал на спине и, прикрываясь руками, заставлял себя сосредоточиться на главном – я хотел успеть до полной потери сознания. Я чувствовал, что мозг мой перестает функционировать – сквозь пену взбитой ударами крови мысли проталкивались тяжело и неуверенно – но я пытался сформулировать хотя бы что-то. Я представил себе Оливию – и понял, насколько она сейчас мне неважна. Ее образ был неясным, размытым и – пустым. Я подумал о маме, почему-то о психотерапевте – вдруг вспомнил его слова насчет суицидальных настроений – неужели это они самые? – почти удивился я, и снова отвлекся от мыслей, потому что печень моя взвыла от удара кроссовка, точно носком направленного в нее. Я закричал. Меня пнули снова – на этот раз по почкам. Я снова закричал. Крик получился хриплым – мешала кровь, застывшая в горле, мешало пылающее от боли тело, содрогающееся от каждой моей попытки выдавить из себя звук, мешала голова – мозги, сварившиеся от ударов, как яйцо в мешочек, больше не выдерживали – они выключались, клетка за клеткой. Меня перестали бить. Первый сказал второму: «Что у него в карманах?»
        Второй вывернул мои карманы – достал худой бумажник, разочарованно выругался:
        -- Е*аный в рот, десятка наличными. И одна кредитка.
        -- Ладно, можно кредитку использовать, пока его не нашли. Пошли отсюда. Он так орал, вдруг кто услышал.
        -- Хорошо поработали, брат.
        Они ушли, я слушал, как удаляются их шаги. Пошевелиться я не мог – тело расползлось на осколки мяса, костей, мышц – я не смог бы его собрать, даже если бы захотел. Мой усталый слух расслышал копошение крыс неподалеку – неужели они придут ко мне и начнут обнюхивать меня, изучать, а потом примутся за дележ моего тела – вопьются в кожу цепкими коготками, станут рвать мясо, взрезая тело мелкими острыми зубами? Фонарь продолжал тускло светить, я лежал в соке протухшего мяса, рыбы, овощей, дул прохладный вечерний ветер – какая все-таки дивная сейчас погода в Вашингтоне! – все было в точности, как до моего избиения – жизнь не менялась, она текла себе, перемалывая все на пути – и обиды, и страдания, и печали, и радости. Разум мой стремительно угасал – успею ли я умереть до того, как появится полиция или хотя бы до того, как ко мне подберутся крысы? – я надеялся, что успею. С трудом перевернулся я набок – мне надоело смотреть на черное небо – опустил взгляд вниз себя – инстинкт самосохранения, хотелось увидеть, совсем ли я плох – да, совсем. Футболка и джинсы были в крови – мелькнула глупая мысль: «Теперь не отстираешь», -- я тихонько посмеялся над собой. Затем сознание потемнело на несколько секунд – а может, минут? – я очнулся, увидел носки своих вагабондов – они измазались в соке, их тоже нельзя было больше носить, но я в них больше и не нуждался – и не только потому, что я надеялся умереть, нет! – просто я знал, что мне больше не нужны вагабонды для того, чтобы считать себя свободным. Струна оборвалась – она не ныла больше, не трепетала – в воздухе моей души навсегда умолк звон необъяснимой тоски, звон, не дававший мне покоя все это время, звон, доводивший меня до тихого спокойного безумия – струна оборвалась вместе с мышцами и сухожилиями сердца, вместе со сломанными носом и ребрами, вместе с отбитой печенью, почками, легкими – я освободился. Я освободился от самого себя – ибо чем была струна, как не порождением меня самого? Я освободился – и теперь та пропасть, в которую я неуклонно спускался – пропасть забвения – больше не пугала меня, я был спокоен, я был чист душой – наконец-то моя жизнь принадлежала только мне, а не моему прошлому, не моим мечтам и не моим мыслям – только мне – неважно, что осталось ее у меня недолго – важно, что я наконец ее ощутил. Я вдохнул как мог глубже – хрипя и задыхаясь – как свеж ночной воздух, наполненный зловонием города! – улыбнулся губами, слипшимися от выступившей на них крови – и уснул.   








Примечания

Субурбия, субурбийцы* (от англ. suburb – пригород, suburbian – человек, живущий в пригороде) – пригород, обитатели пригорода.
Бир-понг** (от англ. beer pong – буквально, пивной понг) – версия настольного тенниса для домашних вечеринок; шарик бросается рукой, на каждой половине стола расставлены стаканы, наполненные пивом. Тот, кто попадает шариком в стакан противника, получает очко. Проигравший выпивает стакан с пивом, в который попал шарик.
***Квадратный фут равен примерно одной десятой квадратного метра.
Кондо**** (от англ. condominium, condo – купленная квартира, для сравнения apartment – квартира съемная) – выкупленная квартира (студия, часть дома). В старых районах Вашингтона очень часто частные дома выкупают и переделывают в кондоминиумы – делят дом на две и более частей.
Кофе-шоп***** (от англ. coffee shop – буквально, кофейный магазин) – кафе, специализирующееся на продаже различных видов кофейных напитков. Чай, прохладительные напитки и еда в кофе-шопах второстепенны.
Вэлфер****** (от англ. welfare – программа социальной помощи для малоимущих) – нарицательное слово для человека, живущего на содержании у кого-то.
Таунхаус******* (от англ. townhouse – буквально, городской дом) – зд. частный дом, примыкающий к другим домам на улице. Имеет отдельный вход с улицы, палисадник, иногда задний двор с парковочным местом.
Черный лебедь******** -- выражение получило популярность после выхода одноименной книги Нассима Талеба, в которой «черным лебедем» автор называет любое неожиданное обстоятельство, которое не должно было случиться, но тем не менее случилось и очень много изменило. Автор применяет этот термин, объясняя парадоксы финансовых кризисов.