Стена

Сергей Шумский 20
Повесть   
I. Быль и небыль

  – Нонче что-то оборотней не видно. То ли затаились они – смутное время пережидают, то ли колдуны перевелись.
  – А они,кума,теперь в начальников оборотились... Каждый день по телевизии их показывают.
 Сидят на завалинке пожилые женщины, можно сказать, старухи. Беседуют. Сельские новости они уже обсудили. Да какие теперь новости в нашем неперспективном порушенном селе. Лежу на сеновале и слышу старческие голоса: будто какой-то рыжий Володька, который только что из тюрьмы вернулся и к одинокой Катерине пристал, с пьяных глаз на комбайне мимо моста поехал, перевернул махину и сам угробился – в райбольницу всего помятого, без сознания увезли; будто Евгешка, та, которая дояркой-трехтысячницей была, по старой привычке с фермы ведро комбикорма сперла, курочек  накормила, а курочки те (мозги-то куроиные, как и у хозяйки), – лапки кверху, крылья врозь - к вечеру и передохли; будто на краю села лягавая сучка двухголового  щенка(господи прости) принесла, правда, мертвого...Что деется!...Что на свете деется - уму непостижимо...
 Много былей и небылиц я переслушал за вечер, лежа на сеновале. Теперь вот старухи тему разговора сменили.
 – Да, раньше оборотней много было. – Это голос тетки Алены, которая ждала-ждала с фронта своего мужа, да так и состарилась. Дети выросли, разбежались-разъехались, а она жизнь коротает теперь день за днем в своей осиротевшей избе. – Было, не дай Бог прогневить кого из них – горя не оберешься: то куры нестись перестанут, то у коровы молоко пропадет, а то и вовсе напасть - начну доить свою коровку-коромилицу, а молоко(страхБожий!)красное, с кровью...
 – А что им, – гнет свою линию Лидка Козоева, мать-одиночка, помоложе тетки Алены, но тоже давно уже пенсионерка. Одиночкой-матерью стала, теперь бабкой-одиночкой доживает. – Они любого твоего оборотня переплюнут. Насмотрелась я на них по телевизору, одну ночь до третьих петухов смотрела и слушала, когда съезд партийцев был. Один перед другим на трибуне красуются и все – за перестройку какую-то, за рихвормы, за народ, значит, радеют. А где ж вы, такие радетили, раньше-то были?
 – Помню, еще до войны это было, продолжает свое тетка Алена. – Что ни пойду Красотку доить – удойная, ведерница, золото, а не корова была,– а у нее уже вымечко пустое. Выдаивает кто-то... Кто же это может быть?
– Не вы ли, думаю, наше село опустошили, страну до ручки довели. – Голос Лидки густеет, суровеет. – То они пели: «Широка страна моя родная, много в ней полей, лесов и рек», а теперь другую песню затянули: полки пустые, поля химией загажены, леса вырублены не там, где нужно, а реки не туда, куда надо, повернуты. А кто их повернул,я вас спрашиваю!
– Однажды ночью пошла я зачем-то в сарай – то ли так просто, посмотреть, то ли по нужде какой, а мне под ноги шар огненный выкатился. Перекрестилась я, да как шарахну ему вдогонку лопатой – что под руку попалось, а шар – свят-свят! – как завизжит и сразу подсвинком оборотился, побежал в соседний двор, прихрамывая. А я-то ведь знаю, что у соседки подсвинка года два уж как не было.
– Сколько помню, то большевики, то коммунисты народ все воспитывали: мол, вот так надо жить, вот так надо работать, как Маркс-Энгельс или – кто там еще? – предсказали, как Ленин завещал, а Сталин приказывал... А теперь по телевизору посмотрю, о нашей жизни поразмыслю – довоспитывались! Люди – хуже зверья, друг на друга пошли, друг друга убивают. Да разве ж это воспитание? Разве ж это люди?
– Утром к соседке зашла проведать. Да ты должна ее помнить, Маврой-колдуньей ее звали... Зашла я к ней в хату, а она на лавке лежит и стонет. Что, – спрашиваю, – случилось, соседушка? Да вот, говорит, ногу ненароком зашибла, распухла щиколотка, ходить не могу. Тут меня и осенило.
– Разве ж это не оборотни? То убеждали, что конца света не будет, мол, все это бабушкины сказки, а сами невиданное светопредставление народу уготовили. Ещё нас же и переубеждают,что, мол,и сам их любимый Маркс, и все наши великие вожди не туда страну вели...Умники,одним словом...Караул - социализм! Коммунизм - их послушать, сказки. Так что ж вы,трибуны-трепуны эти сказки нам всё жизнь роассказывали?!. Дурят нашего брата...
 – Тут меня и осенило: оборотень моя соседка. Подсвинок тот -она и есть. Не даром же ее колдуньей считали.
 —Нет, так дальше, дорогие товарищи революционеры, жить нельзя. Сколько ж можно убивать? Сколько ж можно над народом нашим многострадальным измываться? Одного внука в Афгане убили. Теперь второго вам надо?
– А в другой раз, во время войны, перед своей смертью, она лисой прикинулась. Вхожу ночью в сарай, надо было Красотку посмотреть – вот-вот отелиться должна, – а лиса – шасть в темный угол, и глаза, как уголья, горят. Так я ее с перепугу вилами и заколола.
– И зачем мне сын этот ящик привез? Это, говорит, цивилизация. Не нужна мне такая ваша цивилизация! Я верить хочу! А как верить, если на моих глазах наших внуков оборотни, осатанелые свободой, убивают? Они же родились, чтобы жить!
 – Утром узнала, что соседка Мавра померла. Бабки, что обмывали ее и обряжали, сказывали потом, будто в боку у нее рана была, как от вил-тройчаток. А у меня ведь, Лида, тройчатки  были тогда,ещё крупповские - папаша их до революции на ярмарке купил.
– Я сейчас пойду, расправлюсь...
– Куда же ты?
– Домой! Я сейчас все-таки возьму топор и этот телевизор – всю их гнилую цивилизацию – в щепки разнесу! Не могу я смотреть погромы и убийства! Нет сил переживать такое каждый день! В пух и прах разнесу!!!
 Оставшись одна, тетка Алена еще бормотала что-то, но я уже не слушал ее.
 А Лидка все-таки «разнесла» свой телевизор. Я услышал- будто взрыв - и поспешил на помощь. Лидка лежала с окровавленным лицом на полу и, казалось, блаженно улыбалась. В луже крови валялся топор.
– Никак, оборотни ее, одолели, – прошептала тетка Алена. -Еще одна отмучилась, отстрадалась.
 В тот вечер я почувствовал, что мне тоже хочется взять в руки топор, и ужаснулся этому.

II.СОЛОНГОЙ

 Третьи сутки Солонгой не покидала логова. То ли нездоровилось ей, то ли она пережидала буран, который то чуть затихал, то вновь на¬бирал силу.
День и ночь шуршал буран по застругам сугробов, выл и стонал в каменистом ущельи, где-то у нее над головой. Тогда Солонгой стряхи вала дремоту, навостряла уши и как будто улавливала в бесконечном шуме стихии вой своих сородичей. Вскакивали и волчата. Они скулили, пробовали голос, но Солонгой, оскалив пасть, быстро успокаивала их. Надо ждать!
А ждать было уже и Солонгой невмоготу. Голод не давал покоя. К утру четвертого дня она не выдержала, разгребла снег, наглухо запе¬чатавший логово, и выбралась наружу. Волчата было потянулись за ней, но она, огрызнувшись, вернула их на место. Ветер буйствовал в степи, сек острыми снежинками глаза. Но он дул именно с той стороны, где находилось село, которое с некоторых пор привлекает ее внимание. И это ободрило ослабевшую волчицу – за версту опасность учует и уйдет. Солонгой подставила пурге правый бок и, несколько отвернув морду, неспешным наметом направилась к селу.
Трое суток назад там, и именно в такое, полуночное время она хитростью выманила из сенец во двор довольно крупную молодую дворняжку. Тогда она обследовала все стены и отдушины сарая, но вскоре поняла, что залезть внутрь не удастся. И тут она наткнулась на неболь¬шой лаз в двери, за которой злобно лаяла, надрывалась собака. Солон¬гой сунула морду в отверстие и дворняжка с визгом бесстрашно рину¬лась на нее. Солонгой отпрянула и тут же применила маневр – пустилась наутек. Дворняжка в азарте бросилась вдогонку. В два прыжка Солон¬гой оказалась у лаза, преградив собаке путь к спасительному отступле¬нию. Дворняжка лаяла, но, по всему было видно, растерялась. Улучив момент, Солонгой в прыжке сбила собаку с ног и железной хваткой вцепилась ей в горло. Солонгой была голодна, поэтому не стала тратить силы на то, чтобы унести добычу подальше, а тут же, в пятидесяти метрах от дома, на задворках устроила кровавую трапезу.
Утром тетка Алена пошла по следу волчицы и вскоре увидела на снегу капли крови и клочки шерсти. Это все, что осталось от Трезора.
Знакомый двор встретил Солонгой тишиной. Дом и сарай утонули в сугробах, так что поземка, сухо шурша, свободно змеилась по кры¬шам строений. Чутье подтолкнуло Солонгой к отдушине в крыше сарая. Отдушина изнутри заткнута соломой, но и через нее доходили до зверя заманчивые запахи живности. Солонгой ткнула мордой соломенную затычку, принюхиваясь. Затычка легко поддалась и упала вниз. Волчицу обдало живым теплом и такими запахами, что у нее закружилась голо¬ва. Солонгой выпрямилась, тряхнула головой и фыркнула, но не сдер¬жалась и снова сунула голову в отдушину, просунула передние лапы, но
опоры не почувствовала. И тут внизу заблеяла овца, шумно вздохнула, замычала корова и, поднимаясь загремела цепью привязи. И Солонгой потеряла контроль над собой. Голод и близость добычи толкали ее впе¬ред. В охотничьем азарте, она протиснула свое гибкое тело дальше – не даром же у нее была кличка Солонгой, – зависла на мгновение, а потом свалилась вниз.
В этот же миг в боковой стене открылась дверь и весь сарай озарился желтым светом. Солонгой, еще не оправившись от испуга при падении, шарахнулась в противоположный затемненный угол и, ощети¬нившись, сверкая глазами, угрожающе клацала зубами.
Тетка Алена проснулась в полночь, чиркнула спичкой, зажгла приготовленную с вечера керосиновую лампу и, кряхтя, призывая на помощь милость божью, сползла с печи, набросила на плечи старую, в заплатках, шубейку и пошла вон из комнаты.
Еще вчера тетка Алена заприметила, что Красотка вот-вот должна отелиться. Поэтому и не спалось ей сегодня спокойно. Поэтому и реши¬ла она для успокоения совести, как истинная хозяйка, проведать корову, посмотреть, все ли у нее в порядке, сухая ли подстилка и не надо ли помочь.
Солонгой слышала шаги человека и пуще прежнего забеспокои¬лась, метнулась в одну сторону, в другую – всюду преграждала ей путь стена. И только вверху, там, откуда она только что свалилась, синел пятачок воли.
Уже на подходе тетка Алена почувствовала недоброе: блеяла овца, постукивая копытцами, гремела цепью встревоженная корова и мычала. «Неужели опять «серый» гость пожаловал?» – подумала тетка Алена и настороженно приоткрыла дверь. Какой-то рыжий зверь метнулся в затемненный угол.
– Ах, господи! Да за что же мне напасть такая? – вскрикнула тетка Алена, но, войдя в сарай, машинально закрыла дверь, привычным движением нащупала на столбе гвоздь и повесила на него лампу, схва¬тила подвернувшиеся под руку вилы и пошла на зверя. Зубья вил, от¬полированные долгой крестьянской работой, сверкали, как отточенные штыки. Светились в затемненном углу и глаза зверя. Он скалился и угрожающе клацал зубами. Тетка Алена ловко вонзила вилы в бок зверя, как будто в неподатливую копну слежавшегося сена, и навалилась на сувилок всем телом, еле сдерживая предсмертное сопротивление зверя. Когда зверь обмяк и затих, только тогда тетка Алена разжала онемевшиепальцы.
 Только теперь она,вдруг испугавшись,ринулась через сугробы, в исподней рубашке и просоволосая, к дому деда  Тимохи. Тот с похмелья чертыхался, не верил сбивчивому рассказу тетки Алёны и,одеаясь, ворчал:
 - Померещелось бабе сдуру, мать бы твою дьявол. Ну, куда итить в такую круговерть?!
  Тётка Алёна плакала, божилась, что говорит, как на духу,чистую правду, умоляла поспешать:
  -Там, небось,зверь не только до овцы,  до коровушки-кормилицы добрался.... Ой, что будет?! Что будет?!Да за что же мне такая напасть,Господи?!Быстрее бы надо...
  Быстро только блох ловят,  - огрызнулся недовольный дед Тимоха.Покряхтывая и чертыхаясь, дед оделся, обулся, прихватил на всякий случайсвою  старую берданку,котрую давно забыл , когда и  заряжал.
  Сухой, долговязый, дед то и дело проваливался в сугробах. И тогда тетка Алёна суетилось возле него и всё повторяла:
 - Что же это вы,кум, не торопитесь? Ведь задерёт, изведёт зверь всю мою скотинушку...
  Дед крыл на чём свет стоит всех богов, крестителей, их заместителей. с трудом пробираясь иэбе Алёны.
  ...Дверь в сарай была приоткрыта.У порога лежала умирающая Солонгой.
  - Крупную лису ты, кума, ухайдокала. - Дед пнул зверя носком валенка.- Хорошие вароежки-махнашки получатся.
       ------------
  Дед Тимоха ошибся. Не лисицу тетка Алёна с испугу "ухайдокала", а красную волчицу из исчезающего  рода Куон, порародительницу Шие,того самого красного волка,которого через десятки лет видели  во главе стаи одичавших собак.

     111. ПУЩЕ НЕВОЛИ   
     Из рукописи погибшего друга
             1
   Я- не охотник. Мог, конечно, иногда поохотиться, но...

  Первый раз пригласил меня на охоту наш типографский сторож Яшка Ёрхов.

  Дело было осенью.Та пора, когда уже убран хлеб, заготовлено сено, выкопана картошка и только ещё кое-где торчат в огородах булавами кочаны познеспелой капусты. Отшумели затяжные дожди и над притихшим  миром вновь воцарилось ведро с яркими, будто обновленными звездами, звонким морозцем по ночам и теплый серебристой тишью днем.
  Мы сидели с Яшкой у входа в типографию, молча курили в ожидании почтовой машины, на которой должны увезти свежую район¬ную газету.
  – Ставлю начальство в известность, – заговорил Яшка вдруг, по тону видно, не допуская возражений, – завтра вместо меня будет дежу¬рить моя жена – Дуська.
  – Что, заболел?
  – Не-е-ет! Я, должен тебе заметить, никогда не болею, не то что некоторые, гражданские, – с чувством превосходства ответил Яшка. -Завтра открывается охотничий сезон. Хоть бы на вечернюю зорьку по¬пасть.
  – А-а, – устало протянул я. – Это уже сегодня.
  – Ну, так что, возражений, я полагаю, у начальства не будет?
  – Не будет, – выдохнул я.
– Лады! – обрадовался Яшка и принялся рассказывать, что не¬давно он купил новую ижевку-бескурковку и надо бы ее в деле прове¬рить. Папковых патронов даже припас достаточно, так что с боеприпа¬сами нет проблем. Теперь ему осталось решить проблему с транспор¬том. Он так и сказал: «проблему с транспортом». Слово «проблема» у него, я заметил, любимое.
Над селом пролетела в сторону Иртыша стая уток.
– Во! – оживился Яшка. – Видал? Северная утка поперла. Глаз у меня наметанный – это она, голубушка, пожаловала, жирная и тяже¬лая, как камень. С утками, значит, нет проблем. – Он выжидательно по¬молчал и добавил: – Дак как транспортную проблему решим, а?
– Я-то здесь при чем?
– Дак, может, ты, Кузьмич, поедешь... Вот и решим... К обо¬юдному, так сказать, удовольствию.
Я молчал, прислушиваясь, как взбунтовалось мое сердце, заби¬лось учащенно – то ли обрадовался я такому предложению, то ли испу¬гался чего-то. Скорее всего, я молчал и прислушивался к толчками сердца, потому что понял: вот и подвернулся случай, когда я могу ре¬шиться на то, о чем задумывался последнее время все чаще и чаще.
Теперь-то я знаю, у впечатлительных молодых натур бывает такой период, когда они осознают, что рушатся идеалы, их мечты и возвышен-

ные помыслы, когда такая жизнь в дальнейшем им кажется унылой, никчемной и ненужной.
Теперь-то я знаю... А тогда даже заряженный патрон шестнад¬цатого калибра где-то раздобыл, положил его в ящик стола в надежде, что созрею когда-то для решительного и последнего поступка. Тогда мне казалось, что главное – иметь заряженный патрон, а ружье при надоб¬ности найти будет легче.
И вот меня приглашают на охоту.
– Твои колеса, мои стволы – и нет проблем! – продолжал Яшка вдохновенно, не догадываясь о моем душевном смятении.
– Одна проблема есть, – вяло говорю я.
– Да что там! – не унимается азартный Яшка. – Нет проблем, Кузьмич. Бензин я достану. Заведем твой редакционный «ИЖ», прихва¬тим мои стволы и – свободны, как птицы!
– Свободны, как птицы, в которых стреляют из твоих стволов, сказал я, в душе удивляясь красноречию не очень разговорчивого Яшки.
«Фъють-фъють-фъють!» – это еще одна стая уток пересекла блед¬ное утреннее небо над нами.
– Во! – опять возбудился Яшка. – Видал, как низко пролетели? Жирная северная утка пошла. Решайся, Кузьмич, не пожалеешь. Я там, у стариц, в камышах, уже и скрадки загодя соорудил.
Я представил себя в скрадке с ружьем в руках. Надо мной про¬летают косяками утки, а я вскидываю ружье, жму почти одновременно на спусковые крючки, дуплетом гремят выстрелы, и поверженные утки (одна, две, а то и три – почему бы и нет?) плюхаются в воду, почти у самого берега. А стаи, волна за волной, летят и летят к воде с дневной кормежки, я не успеваю перезаряжать ружье, забыв обо всех и обо всем на свете, даже – о самом себе.
– Поедем! – И почувствовал облегчение. – «Будь что будет -поеду», подумал я и поймал себя на мысли о том, что вдруг в моей неудавшейся жизни все еще образуется. И вновь мне будет в радость каждый суетный день, каждая бессонная ночь, стая птиц или просто -одинокое облачко в небе, которое, как вот сейчас, зависло над селом, незаметно меняя свои очертания.
«Все меняется, – ухватился я за спасительную соломинку. – Может, и у меня... Может, одумается и перестанет пить мой редактор, тайком начислять себе гонорар за тас<?овские материалы. Может, понятливее, повторил я и с облег-
терпимее и добрее станет моя жена... Может, вот-вот выйдет (хотя на¬вряд ли. А вдруг?) очередное постановление, по которому человека про¬возгласят самой главной ценностью на Земле. Его достоинство, честь... Но тогда мне захочется жить?
– Поедем, Яков Серафимович! Поедем, -чением вздохнул. – Была не была!
– Да зови ты меня просто – товарищ Ерхов. Сколько можно повторять? «Товарищ Ерхов» – и солидно, и уважительно. Это – не что Иван Иванович или даже Яков Серафимович, так и конюха можно на¬звать. А вот «товарищ Ерхов» – это из-за почтения, это все равно, что «товарищ Буденный», т.е. на коне, в славе и почете.
– Убедил, – говорю, – товарищ Ерхов.
– Во! – возликовал Яшка. – Товарищ Ерхов – и никаких про¬блем! Так, значит, едем?
– Говорю же – едем.
– Заметано! -Яшка нетерпеливо потер ладони. -Я сегодня же для тебя двенадцатый калибр подзаряжу. – У тебя, Кузьмич, не ружье будет – пушка! Центрального боя...
Яшка так расхваливал свое старое ружье, что мне тут же непре¬одолимо захотелось взять «пушку» в руки и почувствовать ее обнаде¬живающую холодную тяжесть.
I
День сегодня был не столько тяжелый, сколько суетной, канитель-
ный.
С утра ничто не предвещало беды. В редакции все шло своим чередом, по тому беспорядочному порядку, который был установлен, мне казалось, раз и навсегда еще при царе горохе: засланы в набор последние (на подверстку) материалы, макеты двух последних полос. В редакции наступила временное затишье. Я с облегчением вздохнул. Но тут же вздохнул еще раз, уже без облегчения, пододвинул стопку чистой бумаги и принялся за еще с вечера начатую корреспонденцию, без ко¬торой нечем будет открывать вторую полосу следующего номера газеты. До начала рабочего дня в редакции оставалось около часа. Поэтому я торопился, чтобы, как говорится, выложиться до прихода... «литрабов» и редактора. Наконец я закончил, крутнул ручку вызова «прямого про¬вода» и пригласил к телефону старшую наборщицу.
– Набор идет нормально, – сообщила она сонным бесцветным голосом. – В график укладываемся.
Маленькая, крепенькая, как ранняя редисочка, она совсем недав¬но вышла замуж и сразу же как-то сникла, пожухла, что ли. И я чув¬ствовал, она изменила почему-то ко мне свое доброе отношение, иногда была даже враждебно настроена.
Пришел мой шеф, редактор районной газеты «Ленинский путь». Как всегда, по утрам, он расточал ненавистный мне сивушно-шипровый запах. Будто заведенный, вышагивал взад-вперед вдоль моего стола. От стены до стены он пролетал, горделиво вскинув крупную, но уже седе¬ющую голову. При этом, как обычно, он повторял какую-нибудь голо¬вотяпскую фразу из журналистского фольклора, вроде «Ширше размах прыжкам в воду!» или «Началась путина. Всех коммунистов – в море!»
– Да, – смаковал он, – вот так, господа капиталисты, трепещи¬те! Мы вам еще покажем Кузькину мать! – Он остановился передо мной, посмотрел мутными глазами на меня, насколько это ему удалось, с за¬дором и добавил: – То есть – мать Кузьмы, надо понимать.
С места он набирал скорость, стремительно приближался к стене, будто ее и не было перед ним, а расстилалось необъятное свободное пространство. И мне всегда казалось, что он вот-вот обязательно вре¬жется в стену лбом, но шеф – чудо – и только! – всегда останавливался вовремя, в нескольких сантиметрах от преграды. Мгновения ему было достаточно, чтобы убедиться – да, перед ним стена. Он удивленно, вски¬нув рыжие брови, некоторое время, казалось, рассматривал стену -белую, чистую и неприступную, а потом, круто и легко развернувшись, устремлялся в противоположную сторону. Но через несколько шагов перед ним снова возникала такая же стена – белая, чистая, как неиспи-санный лист бумаги на его столе.
Шеф утверждал, что такая разминка ему нужна для рабочего настроя, мол, прохаживаясь, он обдумывает тезисы передовой статьи.
– Главное, Николай, – поучал он меня, – продумать заголовок, начало и конец. Все остальное напишется и прочитается само собой, как по маслу.
Я верил и не верил ему, потому что, было заметно, продолжитель¬ность его «разминок» всегда зависела от того, сколько он накануне выпьет. С похмелья, невыспавшийся, шеф метался по кабинету, как дикий зверь, только что запертый в клетку.*
К часам десяти шеф, видать, «настроился», сел в кресло, на клоч¬ке бумаги опробовал свое золотое «вечное перо» и четким каллиграфи¬ческим почерком вывел вязь заголовка, аккуратно подчеркнул его, поставил знак абзаца и тут же залпом выплеснул на бумагу первую фразу, другую, третью... Но вот он замер, будто белая стена вновь встала перед ним. Мотнув головой, он продолжает писать, хотя уже не так быстро и уверенно. Глаза его то и дело слипаются, вот голова отяжелела и упала на грудь. Однако кисть правой руки все еще шевелится, «вечное перо» вычерчивает на бумаге какие-то затейливые иероглифы, вот оно сосколь¬знуло с листа на столешницу, скользит по ней зигзагами, добирается до края и... проваливается в пустоту. Качнувшись всем корпусом, шеф просыпается, удивленно смотрит на испещренный лист бумаги, как только что рассматривал стену, решительно сгребает его пятерней и, чертыха¬ясь, выбрасывает в корзину. И я вижу, как дрожат у него руки, взмок¬шие, покрытые редкими, но длинными гривками рыжих волос.
– Не могу писать, когда запевка не вытанцовывается, говорит шеф, испытующе поглядывая на меня поверх очков.
«Вечное перо» снова повисает над листом бумаги. Снова – четкий строй аккуратных буквочек в заголовке, решительная черта под ним.
Первое, второе, третье предложение......Но вот «вечное перо» снова
приобретает рискованную самостоятельность и – все повторяется.
Все повторяется?
Наконец, шеф произносит, вытирая мятым платком испарину со лба:
– Одиннадцать ноль-ноль... Пора перекусить.
А я знаю уже: «перекусить» – это надолго, может, и до конца дня.
Георгий Георгиевич Коротеев редактором стал случайно. По его словам, вся жизнь его соткана из случайностей: рвался на фронт, а попал в нейтральный Иран, хотел быть юристом, а поступил в пединститут, решил-таки посвятить жизнь просвещению, а его, грамотного, начитанного и не без журналистских способностей, сделали партийным функционером. Райкому партии, возглавляемому двадцатипятитысячником Хмуриным, нужны были головастые писарчуки, которые должны были готовить доклады, речи и статьи высокопоставленным Хмуриным и Большеумо-вым (был у нас председатель райисполкома с такой фамилией, которая явно не соответствовала его интеллектуальному уровню).
Коротеев за короткий срок продвинулся до заведующего отделом пропаганды и агитации. Теперь уже ему льстила близость к районной
элите, он добросовестно выполнял отведенную ему роль и... пил. Не пить было нельзя, потому что пили все, чаще всего – за чужой счет. Коротеев пил даже за счет первого секретаря, когда тот усаживал его в своем коттедже за отчетный доклад районной партийной конференции.
Но однажды его партийной карьере пришел конец. Большеумов поручил Коротееву написать свою статью, причем срочно, к завтрашне¬му утру. Весь день Коротеев был занят бесполезной и бессмысленной текучкой (провел семинар пропагандистов, проверил и выправил все тексты лозунгов, которые должны быть написаны на кумаче и вывешены к 1 Мая во всех предприятиях райцентра, написал и отправил в обком отчет «о претворении в жизнь» «решений очередного Пленума ЦК»). И весь день он помнил, что ему предстоит еще ночное бдение. Поэтому вечером он подзакрепился в спецзакутке «Чайной», прихватил с собой бутылку «сухача», вернулся в свой кабинет и принялся за дело. Он написал заголовок: «Задачи местных Советов в период посевной кампании», крупно вывел фамилию автора – В.Большеумов, набросал несколько дежурных фраз о решениях съезда КПСС и последующих пленумов ЦК партии, но на этом работа застопорилась: видно, в «Чайной» он на этот раз несколько переусердствовал.
Коротеев решил взбодриться, раскупорил бутылку «сухача» и отпил, как он рассказывал, изрядно. Но светлее в голове и легче от этого ему не стало. Тогда он взял и через весь лист крупно нацарапал: «Пошли вы все на...» и подчеркнул дважды это слово, а в конце поста¬вил три восклицательных знака.
Ему стало легко и весело. Он допил сухач и уснул сном правед¬ника, склонив свою крупную седеющую голову на стол, заваленный бумагами с реляциями об идеологических мероприятиях в районе.
Его зам, некто Гиренко, шел из гостей мимо райкома, увидел в кабинете шефа свет и самого шефа, спящего за столом. Такую удачу завистливый службист Гиренко не мог упустить. Утром листок с «резо¬люцией» Коротеева лежал на столе Болынеумова. А дальше известно: проработка, угрозы, заседание бюро. Отделался Коротеев строгачем ("первый" своего писарчука спас). В наказание его послали в газету. В тот же вечер "первый" тайком пригласил Коротеева к себе. Угостил армянским коньяком и строго, по-отечески сказал:
– Мальчишка! Хулиган! Ну да ладно, успокойся. Теперь будешь писать только для меня.


... Шеф ушел. По всему видно, надолго. Надеяться на его пере¬довицу уже не приходится. И я принялся в который раз на практике осуществлять теоретические наставления шефа – придумывать заголо¬вок, начало и конец заметки, которая должна заткнуть дыру на первой странице. Уже почти осилил первую страницу, как заверещал «прямой провод». Старшая наборщица, Настя, почему-то бодрым голосом и, мне показалось, весело сообщила:
– Вторую мы уже тиснули, можете полюбоваться. А вот третью, не знаю, тискать или не тискать. Там образовалась дыра. Вы советовали, в случае чего, воткнуть учительницу, но она туда не лезет. Резать ее уже нельзя – одна голова осталась. Что делать?
Я понял, что на третьей полосе я просчитался, теперь там пустое место, но для фотографии учительницы его мало, и рассмеялся.
– Вам смешно? – услышал я в трубке веселый голос.
– Конечно! – повеселел и я. – Не типография, а шайка голово¬резов: «учительница в дыру не лезет», «резать ее нельзя – одна голова осталась». Разве не смешно?
– Ха-ха-ха! – рассмеялась женщина на том конце провода и вдруг перешла на страстный шепот Дорониной: – Милый, дорогой мой Нико¬лай Кузьмич! Коля! Можно мне так, хоть по телефону,– Коля, а?
Я даже растерялся и молчал.
– Можно, да?.. Нельзя? Понятно... Так что же нам делать? Под¬скажите – как быть? ,
– Ладно, – собрался я с мыслями, – пошутили и хватит... Сейчас приду. Вместе что-нибудь придумаем.
– Вместе мы, конечно, можем... Я не дослушал и повесил трубку.
К восьми вечера был уже отпечатан разворот. Печатник Валентин, молодой, но старательный паренек, поставил на талер набор первой и четвертой полосы, сделал пробные оттиски, и я теперь просматривал их. Мое внимание привлек длинный заголовок тассовского материала в подвале на первой полосе. Я еще не обнаружил ошибку, но с первого взгляда почувствовал, что здесь что-то не так, и заволновался не на шутку: в заголовке значилось: «Некоторые черты капитализма в СССР». Надо, признаться, что когда до меня дошел смысл напечатанного, я чуть было
не упал в обморок, обомлел. Антисоветчина! Не хватало мне только этого.
– Стопори машину! – закричал я Валентину. – Расключай набор!
– А что такое? Что? – повторял Валентин, заглядывая в оттиск через мое плечо.
– Капитализм – вот что!
– Какой «капитализм»?
– «Какой», «какой» – настоящий. «Капитализм» там, где должен быть «коммунизм». .
– В Советском Союзе, что ли?
– А где ж еще? Читай: «......в СССР».
"Все! – думалось мне, когда мы с Валентином разыскали кассу с литерами нужного нам шрифта, по буквочкам складывали заветное слово «коммунизма» и заменяли им другое – «капитализма». – Кто же мог такое сделать? – И вдруг меня осенило – полосу вела старшая наборщи¬ца, «молоденькая редисочка». Но зачем? Дойдет до райкома – тогда что? Сизым голубем из редакции вылечу. А, может, так было бы лучше?"
– Все! – облегченно вздохнул Валентин. – Можно тискать.
– Тискай, – сказал я и с жадностью закурил.
Нет! Оказывается, испытания на этом не закончились. Валентин включил машину, талер сдвинулся, вернулся назад, а весь набор двух полос по инерции слетел с него, ударился о противоположную стену и обрушился в кучу у моих ног.
Я остолбенел.
– Что ты наделал? – завопил я, а потом опустился на пол и стал пересыпать литеры с ладони на ладонь.
– Забыл заключить, – тихо оправдывался побледневший Вален¬тин.
– «Забыл»! То же мне печатник. Тебе быкам хвосты крутить нельзя доверить! – выкрикивал я сквозь слезы обидные слова.
Пришлось заводить мотоцикл и ехать за наборщицами. Сначала я завернул к дому Насти.
– Я так и знала, – заявила она сразу, – что вы приедете за мной сегодня. Неужели одно слово без меня не смогли заменить?
– Значит, это ты?.. Зачем?
Голос выдал мое волнение. И, Настя, ойкнув, растерянно прошеп¬тала:
– Я пошутила.
– Пошутила?! – Меня била дрожь. – За такие шутки знаешь что бывает?! Ты же мне путевку на Колыму выписала.
Настя плакала, неуклюже вытирая слезы кулачком.
– Прости меня, Николай... Николай Кузьмич.
Ладно, кто старое помянет, тому глаз вон. Я за тобой приехал не поэтому... Печатник весь набор рассыпал...
– Да вы что?! – всплеснула Настя руками, и мне показалось, что она обрадовалась возможности загладить свою вину. -Я сейчас!
И вот к утру газета отпечатана. Я развез девчат по домам.
Мы сидим с Яшкой у входа в типографию, курим, ждем почтовую машину, которая заберет тираж многострадальной газеты, а у меня уже «болит голова» о следующем, завтрашнем номере.
Шефу что? Третий месяц, с тех пор, как стало известно, что рай¬онные газеты Хрущев закрывает, он пьет беспробудно, по-черному. Вчера доперекусывался в «Чайной» до того, что еле приполз в часов пять, как говорят, чуть тепленький. Шляпа набекрень, плащ в грязи, длинные – не по росту – штанины спустились до носков ботинок и тоже заляпаны грязью. Держась за стену, он прошел на виду у всех сотрудников через две комнаты и ввалился в наш кабинет в тот момент, когда силы, види¬мо, покидали его, а ноги неожиданно подкосились. Шеф успел рухнуть на дерматиновый диван, прокричал несвязно: «Н-не в-ви-жу пр-про-света! Стена, кругом стена!» – и вскоре захрапел.
«Стена»! – размышлял я, досадуя. -Хмурин для тебя стена. Не будь его, давно бы упал и не поднялся. За его спиной, как за стеной».
Знаю, ночью он проснется от озноба, найдет в закутке сенец по¬ловую тряпку и, вздрагивая и ежась от мерзкой сырости в штанах, ста¬нет торопливо вымокать «нецензурную воду», скопившуюся на диван¬ном дерматине, на полу, потом поспешит домой, чтобы успеть пости¬рать, высушить и погладить единственные брюки. Утром он взбрызнет обильно себя и костюм шипром и придет на работу «в форме». И все повторится.
Повторится?.. Невмоготу!
Шефу нравилась метафора – «нецензурная вода», найденная кол¬хозницей, которая, доведенная до отчаяния, прислала в газету письмо. «Дорогие редакторы, – писала она, – обращаюсь к вам, как в после-
днюю инстанцию. Никто не может помочь в моем великом горе – ни директор совхоза, ни парторг, ни рабочком. О председателе сельсовета и говорить не приходится – тряпка. А дело в том, что муж мой, Иван,
– самый последний алкаш. Получку пропивает – ладно, обойдусь, так он еще и вещи из дому приловчился таскать. Да что за примерами долго ходить? Совсем недавно он снова приполз домой на бровях и новень¬кий, только что купленный диван облил нецензурной водой. Только на вас теперь у меня надежда. Гибнет человек, мой муж, отец троих детей. Помогите!»
Шеф читал и перечитывал письмо, восхищался:
– Вот как надо писать! Можно представить, сколько мучилась эта женщина, подбирая слова. Одно грубое, другое разве что ребенку под¬ходит в такой ситуации. И радость, видимо, была, когда она придумала
.шедевр – «нецензурная вода». Талант!
– А меня другое волнует, Георгий Георгиевич, – говорю я. -Женщина в отчаянии, умоляет помочь. Не письмо, а крик души.
– Да, да, – редактор испытующе смотрит на меня поверх очков.
– Что ты предлагаешь?
– Пошлите меня в командировку. Какой материал будет! Гвоздь номера!
– Тогда нам с тобой будет и гвоздь, и крышка. – Шеф поднялся и устремился к стене. – Я знаю эту женщину... Передовая доярка,
коммунист, член парткома совхоза. Ее недавно избрали делегатом на районную партконференцию. А она что выкинула?
– Что?
– Такое, что даже в райкоме боятся, чтобы ее финт не дошел до обкома.
– Какой еще там «финт»?
– Не для печати... – Шеф остановился напротив моего стола.
– Она вышла на трибуну и сказала: мол, спасибо товарищи, за доверие, но поехать на конференцию я не смогу, не имею на это морального права. А потом сорвала платок, прикрывавший лицо, и спрашивает: «Какой же из меня делегат, если я каждый день в синяках хожу?.. Смотрите, го¬ворит, любуйтесь на своего делегата. И не стыдно вам? Мне стыдно!» Вот какой финт выкинула эта всеми уважаемая женщина.
– Так поеду?
– Нет! – шеф забегал по кабинету взад-вперед.
– А я поеду... И напишу...
– И это будет последняя твоя писанина! – рассвирепел мой рас¬судительный шеф. – Разве ты еще не понял, что перед нами глухая стена? А тебе еще жить да жить...
– Вот так и жить, натыкаясь на стену?
– Тогда бейся об нее, если ты такой герой, пока лоб не расши¬бешь!
– И расшибу.
– И расшибешь.
Давно это было. И лоб мой цел. И стена, хоть и трухлявая, со всех сторон, еще стоит. «Богатыри – не мы...» Немы богатыри.
Дома я сказал жене, небрежно, как бы мимоходом:
– Завтра на охоту поеду.
Жена промолчала, только глаза ее, я заметил, безобразно округ¬лились и сухо сверкнули холодом вороненой стали.
Сколько раз этот взгляд ставил меня в тупик! Помню... Впрочем, об этом надо рассказать подробно. Кажется, уже тогда мы совершили преступную ошибку. Я – из чувства долга (по крайней мере, тогда мне казалось, что по любви). Она – наверное, из боязни будущего одиноче¬ства. А может, еще почему-то.
Зимой я получил от нее письмо и понял, что должен жениться. По телефону договорились о дне сватовства – 8 марта.
В этот день, поспешно вычитав все полосы праздничного номера, я вышел за околицу села в надежде уехать навстречу судьбе на какой-нибудь попутной машине. Не успел я окончательно закоченеть, как меня подобрала крытая грузовая машина. Ходили тогда к нам из Усть-Каме¬ногорска такие, так называемые, грузотакси. Холодно и тряско ехать, но все-таки едешь. И не в открытом кузове, а в затишке.
У Макеевки машина притормозила. К заднему борту заспешила девушка. Я помог ей подняться по лестничке, уступил место у кабины – там не так бросает из стороны в сторону, – а сам не посмел сесть рядом, приткнулся у правого борта.
– Спасибо! – сказала попутчица.
– Пожалуйста! – ответил я ей, и мне вдруг показалось, что под содрогающимся на колдобинах брезентовым шатром стало теплее.
Грузовик по льду преодолел Иртыш, выбрался, наконец, на ас¬фальт и покатил веселее.
Шел снег. Крупные хлопья падали позади машины, завихрялись в какой-то непредвиденной смуте. Иногда машина забуксовывала, тогда снежинки успокаивались, плавно, стеной зависали над землей, будто отсекая меня от прежней жизни, от всего мира.
Мир и вправду переселился под наш зыбкий шатер. До сумерек было еще далеко, но, видно, непогода задержала многих в тепле, так что попутчиков нам на дороге не попадалось. Около часа мы ехали вдвоем. И все это время мы молчали, после «спасибо» и «пожалуйста» не про¬изнесли больше ни одного слова. Мы только смотрели друг на друга. Часто – глаза в глаза. И мне захотелось вдруг, чтобы наша поездка продолжалась бесконечно.
Сказать, что эта девушка мне понравилась, значит, ничего не сказать. Она меня поразила. Чем? Не знаю. Но я чувствовал, ощущал ее неземную притягательную силу. Была ли она красива? Да! Она была красавица! Или я ее видел такой? Честно признаться, потом судьба свела нас еще раз, но ни тогда, ни теперь я бы не смог описать ее облик. Хорошо помню ее глаза – черные, с чуть заметной азиатской раскосинкой, и такие добрые, что излучаемая ими доброта, казалось, приникала мне в душу, заполняла все пространство, и я ликовал весь, купаясь в этой ниспос¬ланной мне чужой благодати.
Мы молча смотрели друг на друга. Наши взгляды встречались, перекрещивались. Иногда она смущенно опускала ресницы. Иногда я ловил ее взгляд. И чувствовал, сколько может обещать один только взгляд женщины. Много! Всю жизнь. И целую вечность.
А машина уже шла по окраинным улицам города. Скоро, совсем скоро конец нашего пути. Все во мне протестовало против такой неспра¬ведливости. Но моя незнакомка постучала кулачком по кабине, и маши¬на остановилась. Я перемахнул через борт и спрыгнул. Поддерживая за руку, помог девушке ступить на перекладины лестницы, а потом, задох¬нувшись от счастья и своей смелости, подхватил ее и поставил не землю.
– Спасибо! – сказала она, пристально вглядываясь в мое лицо.
– Пожалуйста! – ответил я, утопая в темном омуте ее доброты, и почувствовал, что должен, обязан даже сказать ей что-то такое, осо¬бенное, видел, что она ждет этих слов или хочет сама их произнести, но сдерживается, чтобы не опередить меня.
Но я, олух, мешкал. Машина вздрогнула, тронулась с места. Запрограммированный, я метнулся за ней вдогонку, на ходу влез в кузов. А когда оглянулся, девушка стояла посреди площади и махала рукой мне вслед.
Скоро она скрылась за пеленой снега. Усилившийся буран бро¬сал мне в лицо пригоршни колких снежинок.
А ехать мне оставалось всего-ничего. Так почему же не остался там, на площади, за этой бесноватой стеной снега?
Причина была: меня уже ждали.
Ждали?
Все, что было потом, воспринималось, как во сне. Меня и Надю (так звали мою будущую жену) пригласили в горницу. Мы вошли туда, тихо, будто всплыли, держась за руки. Главный сват, дядя Клим, спро¬сил:
– Николай, ты согласен взять в жены Надю?
– Да, согласен, – поспешно ответил я.
Зачем спрашивать меня об этом, если всем и так было все извес¬тно? Сейчас, думаю, и Надя ответит: «Да!» И все! И начнется у меня другая жизнь. Не мог и предположить – какая, но обязательно счастли¬вая. Иначе и смысла в женитьбе никакого нет. Но тут мои размышления были прерваны. Я почувствовал: что-то произошло, нарушилось. Потом только до меня дошло: это Надя, моя будущая жена, на вопрос дяди Клима не отвечает. Молчит: ни «да», ни «нет».
По ритуалу, сват не должен садиться до тех пор, пока не получит согласие обеих сторон. Большой, грузный, он стоял, чуть ли не подпи¬рая матицу головой, обливался потом и терпеливо допытывался в кото¬рый раз:
– Так согласна или нет?
Я незаметно сжал ладонь Нади. Она не ответила.
– Говори, Надя, – подала голос моя будущая теща. – Как ты скажешь, так пусть и будет. Я согласна.
Надя, моя Надежда, молчала. Я боялся глянуть ей в лицо, а когда решился, впервые увидел ее ожесточенное лицо и безобразно округлив¬шиеся в безумном упрямстве глаза. Рядом со мной стояла чужая девуш¬ка, которую я, оказывается, совсем-совсем не знаю.
Острые снежинки ударили мне в глаза, мутной, беснующейся пеленой отгораживая от меня весь мир. Только незнакомая девушка на миг предстала передо мной: стоит на площади и прощально машет мне

рукой. Сквозь шум бурана слышу за спиной голос старшего брата:
– Пойдем, Николай, отсюда! Они, наверное, принца ждут. Пусть ждут! А мы тебе завтра же десять таких красавиц засватаем...
И тут я понял всю унизительность моего положения. Я выпустил руку Нади и, сдерживая подкатившую обиду, выскользнул в прихожую. Там мужики – десятка полтора! – сидели на корточках вдоль стен и курили.
– Промеж вас не было сговору, что ли? – спросил один из них.
– Как это «не было»? – огрызнулся я. – Зачем бы я ехал сюда? Я с жадностью закурил, лихорадочно соображая – вернуться в
горницу или вот сейчас хлопнуть дверью и – от стыда, от обиды и горя подальше, туда, где за стеной снежной холодной пелены, еще мелькает надежда.
Девушка стояла посреди площади и все махала рукой мне вслед. Но я уже не видел ее, не помнил.
– Да чего она кочевряжится? – возмутился старший брат Нади, Федя. – Парень ты видный, стоящий... Да и готовились ведь, нас, го¬стей, вот созвали на пропой. Пора бы и за стол садиться. Ради чего мордовать людей?
Федя подошел ко мне, подкурил от моей папиросы и сказал тихо:
– Ты не очень с ней церемонься, поговори по-мужски... Все обойдется.
Вышла заплаканная Надя. Замаявшиеся в ожидании мужчины, как по команде, удалились в сенцы. Я взял руки Нади в свои ладони, но былой ответной близости не почувствовал.
– Что случилось?
– А что?
– Почему молчишь?
– Потому что ты обманул нас.
– Кого обманул? Как?
– Мы с мамой надеялись, что ты здесь, у нас будешь жить, а ты...
– Что я сделал? Я приехал за тобой.
– ... а ты в райцентре устроился.
Такого я не ожидал. Разговор как-то был, что есть возможность мне здесь в школу пойти работать. Да, только это и ничего большего.
– Но ведь мне там предложили хорошую работу, о которой я даже мечтать не мог. И потом – к моей маме ближе, к моему родному дому.
– А ты обо мне подумал? Мне какой интерес от своей мамы уезжать? Я у нее одна дочь...
Разговор заходил в тупик, и я принялся убеждать, уговаривать. А надо ли было это делать?
– Речь идет не о том, где и с кем нам жить, а о том, быть нам вместе или не быть.
Я говорил что-то еще. И почему-то уже не думал, что могу поте¬рять Надю навсегда. Меня это уже не занимало. Нет! Мне невыносимо стыдно было перед людьми, которых я взбаламутил своим сватовством. Я боялся даже представить свою, казалось, опозоренную жизнь после того, как получу от ворот поворот.
Да, я уговаривал свою будущую жену, убеждал. Наверное, долго убеждал. А зря! Не принесло ее вымученное согласие нам семейного и житейского счастья – надо полагать, ни ей, ни тем более, мне. Лет десять жили вместе, а жизни не было.
Между нами стояла стена. Смутная, зыбкая, но непонятная и по¬этому непреодолимая.
Солнце еще было высоко, когда мы с Яшкой подкатили на мото¬цикле к заветным плесам в пойме Иртыша. Пока мы шли потом по болотистой низине к камышам, за которыми угадывалась старица, я промочил ноги, и теперь вода хлюпала в моих прохудившихся солдат¬ских сапогах так громко, что, мне казалось, могу распугать не только чутких уток, но и всю живность в округе.
Яшка указал мне скрадок на сухом островке и со словами: «Я буду здесь, рядом, если что...» скрылся за стеной камыша. Я остался один. Мне захотелось тут же разуться, выжать и подсушить портянки.
Управившись с этим делом, я закурил и беззаботно сидел, отки¬нувшись на камышовую подстилку. Передо мной расстилалась вздраги¬вающая гладь плеса. Солнце уже коснулось краешка горизонта, окрасив снизу перистые облака в малиновый цвет, а потом быстро пошло на убыль.
Тишина. Сухо шелестит жестяными листьями двухметровый ка¬мыш. По воде то и дело расходятся бесшумные круги – то играют на

закате солнца мальки. Иногда всплеснет, ударит хвостом более крупная рыбина, скорее всего – окунь, охотившийся за мальками. Вот с проти¬воположного берега плюхнулась в воду ондатра и теперь плывет прямо в мою сторону, не чуя опасности. Я с интересом наблюдаю, как она стремительно рассекает водную гладь, и волны веером расходятся по-зади нее, как после торпедного катера в миниатюре. Ондатра подплыла ко мне совсем близко. Рука потянулась было к ружью, но я устоял перед соблазном, приподнялся, хлопнув в ладоши, и ондатра, издав какой-то непонятный звук, легко ушла под воду. Сколько я ни смотрел, так и не заметил, где она вынырнула.
С полей потянулись косяки уток, но шли они еще высоко, в сто¬роне, видать, на дальние плеса, и я наслаждался одиночеством, тишиной и покоем, казалось, прокравшимся наконец и в мою душу.
Но это только казалось. Я вспомнил жену. Что встало между нами? Непонимание? Обоюдный эгоизм? Эти вопросы последнее время не давали мне покоя, угнетали, и мне казалось, что я в своем устремлении жить, любить, делать добро постоянно мечусь, как мой шеф, в тесном про¬странстве, натыкаясь на непреодолимую стену. С чего все началось? Ведь ждала, пока я служил три года на Дальнем Востоке. Встретила как желанного. То, что произошло при сватовстве, можно понять: сказалась ее девичья боязнь покинуть родное гнездо, уйти, хоть и с любимым, но в неизвестность и неизведанность. Это понять можно. И я понимаю... Да что толку!
... До свадьбы оставалась одна неделя. Мама передала с оказией письмо, в котором подробно сообщала о приготовлениях к свадьбе. «Сыночек, – писала она, – свадьба будет не хуже, чем у людей. Закололи кабанчика, наготовили колбас, пельменей, холодца...» А я до сих пор никак не мог найти подходящую квартиру, хотя бы комнату отдельную, куда бы я смог привести молодую жену. К поискам подклю¬чились редакционные женщины. И вот сегодня – радость для меня нео¬писуемая! – нашли. Завтра пойдут белить, наводить порядок. Я звоню Наде, чтобы сообщить эту новость. И вдруг слышу ее холодный, с издевкой, голос:
– Ну, и что?
– Квартиру нашли! – кричу я в трубку. – Ты не рада?
– А зачем мне твоя квартира? – И к холодности тона, мне показа¬лось, прибавилась непонятная и неуместная игривость. – У меня есть собственный дом.
– Как? – Я был убит, раздавлен и не знал, о чем дальше можно говорить.
– А ты что, забыл? Так я тебе напоминаю... Ошеломленный, я молча повесил трубку.
– Пока не поздно,– сказал мне шеф, который слышал весь наш разговор,– откажись. Не сделаешь этого сейчас, всю жизнь будешь мучиться. Как, говоришь, ее фамилия – Божко? Я из одного с ними села и знаю хорошо всю их породу норовистую.
Буран застилал мои глаза. Я наткнулся на его непроглядную сте¬ну. И хоть кричи, не кричи – казалось, никто не аукнется.
– Иди, Николай, домой, – услышал я почти потусторонний го¬лос шефа. – Развейся, успокойся... Тебе нужно побыть одному. Только помни мой совет... Поверь, это еще далеко не край света.
Я ему не верил. Я уже никому не верил. Если это не край света, то что же может быть у человека хуже этого? Я не мог оставаться один. Мне нужно было позарез с кем-нибудь поговорить, кому-нибудь попла¬каться, отвести душу. Ноги сами привели к дому, где жила бывшая моя сокурсница Роза Калашникова. Детдомовка, она и теперь жила одна. Мой вид напугал ее.
– Что случилось, Николай? – всполошилась она, как только я вышел на свет.
Я молчал.
– Да говори же, Коля!.. На тебе лица нет.
Роза сняла с меня полупальто, усадила за стол, угостила конья¬ком. И я, не таясь, не скрывая слез, обо всем ей рассказал. Она почему-то тоже плакала, видать, сочувствовала, но запротестовала, когда, после очередной рюмки, я заявил, что никуда от нее не пойду.
– Я останусь у тебя... Навсегда.
– Поздно! – отшатнулась Роза и стала вдруг поправлять растре¬павшуюся прическу.
– Останусь! – твердил я.
– Нет, Коля, ты пойдешь сегодня к своей хозяйке. Если завтра мне скажешь, на трезвую голову, знай, я буду с тобой.
Мы давно, со студенческих лет, были друзьями. Но только теперь я увидел, что она похожа чем-то на ту незнакомку, с которой недавно я долго ехал на грузотакси в тот злополучный день сватовства. Я целовал руки Розы, а она все повторяла:
– Иди, Коля. Иди, милый. Завтра придешь...
– Завтра?
«Завтра» у нас с нею не было. Не суждено. Я не успел прийти к

ней. Утром на моем рабочем столе зазвонил телефон. «Междугород¬ний», – подумалось мне. Я взял трубку и весь обмяк, услышав голос Нади.
– Алло! Алло! Мне нужен Николай! – кричала она, тревожась.
– Я слышу тебя.
– Коля, это ты? Это я, твоя Надя. Узнаешь?
– Да.
– Вот и хорошо. Еле к тебе дозвонилась. Приезжай за мной, как условились. Я жду... Целую!
Зазвучали сигналы отбоя, а я все сидел, растерянно глядя на труб¬ку в руке, не радуясь, не печалясь. «А не приснился ли мне вчерашний телефонный разговор?»
– Она? – Шеф взял у меня трубку и положил на рычаг. Я молча кивнул. И тогда он, по обычаю своему, вышагивая по кабинету, стал рассуждать:
– Это только начало. Придется тебе к ее норову привыкать. На большее, я вижу, ты не способен. Давай-давай, лезь в петлю, иди доб¬ровольно в рабство... Я ведь всю их породу знаю...
И тут я понял, что вчерашний телефонный разговор мне не при¬снился. А жаль! Лучше, если бы все это было во сне.
Это было давно. Отодвинулись прежние переживания, освобож¬дая место другим, новым, еще не пережитым. Так что сейчас я вспом¬нил былое легко, без боли. Может, потому, что лежу я на сухой камы¬шовой подстилке у самой кромки воды. И такое у меня чувство, будто я вновь, заново на свет народился, впервые увидел это небо с подзоло-ченными облаками, впервые услышал таинственный шорох камыша и вздохнул впервые этот воздух (с таким вкусом и запахом!), какой бы¬вает, оказывается, на стыке суши, воды и неба.
«Фъють-фъють-фъють!» – это прямо на мой скрадок летят утки. Я вскочил, но поздно, птицы уже были недосягаемы. «Началось!» – поду¬мал я и спешно начал обуваться. Только натянул один сапог, как рядом, за пригорком, резко, почти одновременно рванули два выстрела. Я вскинул голову и увидел, что вспугнутая Яшкой стая снова летит в мою сторону. Не вставая, сидя, схватил ружье, прицелился и, когда утки почти минули меня, а я вынужден был сильно откинуться назад, выстрелил. Удар в плечо окончательно пЪвалил меня на спину. Но краем глаза я успел заметить, что одна птица вздрогнула на лету, будто на невидимую стену наткнулась, отделилась от стаи, беспорядочно взмахивая крыль¬ями, а потом камнем пошла вниз и плюхнулась в воду. -– Ур-ра! – заорал я, срываясь с места.
– Ну что?! – кричал мне Яшка. – Чего орешь-то? Есть?!
– Есть! – кричу ему во все горло от избытка какой-то неопису¬емой радости и охотничьего азарта.
– А не врешь?
– А зачем мне врать?! – ору я и бросаюсь в воду за добычей, не боясь глубины, хотя, честно признаться, плавать я вовсе не умел.
Утки летели косяк за косяком. Яшка палил так, что я удивлялся его сноровке: когда успевает перезаряжать? Стрелял и я, но неудачно. Поздно, когда уже совсем стемнело, пришел Яшка.
– Сколько? – спросил он и небрежно бросил тяжелый рюкзак к моим ногам.
– Да вот, – я показал убитого селезня, – первый и последний.
– Последняя у попа жинка, – весело каламбурил Яшка. – А у тебя, Кузьмич, сегодня два трофея. От тебя стая шарахнулась, а я заме¬тил, что еще до моего выстрела одна утка кувыркнулась. Ты ее подбил. Так что бери. Для новичка неплохо. Поздравляю!
Домой мы не торопились. Разожгли костер, чтобы подсушить мою одежду, испекли в жару картошку, заварили чай. Яшка даже чекушку выставил... И так было легко на душе! И так приятно было слушать воркотню Яшки и не понимать его.
«Вот приду домой, – размечтался я, – брошу на стол добычу, а жена удивится и спросит: «Ой, что это?» «Это дичь,– отвечу я. – Сегодня у нас будет королевский ужин.» А жена подойдет ко мне, потреплет мой непокорный чуб и скажет ласково: «Добытчик ты наш!» И может, даже чмокнет в щеку. А почему бы и нет? За такой трофей можно мужа поцеловать и подхвалить. Даже, я бы сказал, надо, необходимо ей имен¬но так поступить. А коль так, я надеюсь на себя, сумею ее убедить (хотя
сам не знаю в чем), примириться. «И снова солнце взойдет над нами......»
Нет, не так. «И вновь взойдет над нами солнце......» Какая-то чушь лезет
в голову».
А мне, как никогда, хорошо. Так легко на душе! Так приятно слушать у костра воркотню самодовольного Яшки и не понимать его. «И солнце вновь взойдет над нами...» Жить хочется!
Я открыл дверь своим ключом, включил свет и бросил добычу на стол. Вышла заспанная жена и спросила отчужденно:
– Что это?
– Это дичь, – ответил я. – Сегодня у нас будет королевский ужин.
– Убери эту падаль! – строго, по-прокурорски, произнесла жена, и холодный блеск вороненой стали во взгляде вновь полоснул меня.
– Это не падаль! – возразил я. – Это дичь.
– «Дичь», – передразнила меня жена. – Ты посмотри на себя.
На что ты похож?
_?
– Убирайся со своей дичью!
– Куда?
– Куда хочешь! У меня ребенок, а ты всякую заразу сюда та¬щишь!
Всего час назад мне хотелось жить. «И солнце вновь взойдет над нами...»
Я взял уток и пошел через дорогу, к тете Соне, крестной матери моей жены.
– Что, опять не пустила? – встретила она меня вопросом.
– Да нет, – ответил я, хотя хотелось сказать другое. – Уток вот не захотела ощипать.
– На охоте был, что ли?
– Был на охоте...
– Давай! – Тетя приняла уток. – Завтра сварю лапшичку, приходи обедать. А теперь ложись вон на свой топчан и отдыхай.
– Спасибо! – поблагодарил я.
– На охоте он был, – бурчала тетя Соня, укладываясь спать на кровати. – У тебя вся жизнь, я смотрю, как охота, пуще неволи. Гово¬рила я тебе – еще когда! – брось ты ее, самолюбку, пока дите малое и душой к нему не прикипел, так не послушал. Родная она мне, а я тебя жалела... Так не послушал... Теперь живи... Куда теперь деваться? Терпи. Что ж теперь делать?.. Дочка растет... Смышленная такая дочка у вас. Ага! Сегодня только на порог – и «дластите!» Ласковая, вся в тебя...
Тетя Соня засыпала. Старался угомонится и я. Но сон не шел. Я ворочался... «Мой» топчан скрипел, покряхтывал подо мною. Он «мой», потому что я уже не раз на нем коротал длинные и беспокойные ночи.
Первый раз тетя Соня приютила меня после молодежного есенин¬ского вечера. Когда я собирался идти, чтобы прочитать со сцены корот¬кое стихотворение «Утром в ржаном закуте...» и вернуться, жена заявила:
– Если пойдешь, домой не пущу.
А я не мог не пойти, потому что подвел бы друзей, организаторов вечера. Я сочувствовал жене: не на кого оставить дочурку, и она поэто¬му не сможет пойти со мной. Я понимал ее раздражение и надеялся, что угрозы ее несерьезны.
Но я ошибался. Часа два я ходил вокруг дома, стучал, умолял, пока (пошел-то я налегке, без пальто и без шапки) не продрог, как цуцык (бабушкино словцо), и пошел проситься на ночлег к доброй тете Соне.
Буран бросал мне в глаза колкие снежинки. Они таяли на моем лице. А я , свернувшись калачиком на скрипучем диване, все всматри¬вался, стараясь разглядеть, запомнить ту незнакомую девушку, которая все стояла на площади и приветливо махала мне рукой.
Признаться, я встретился с нею еще раз. И снова случайно. Об этом надо рассказать. Не часто такое бывает. Вернее, вовсе не бывает. А вот у меня было.
Незадолго до свадьбы меня послали в командировку в Макеевку. Остановился я у своих знакомых. Поужинали в семейном кругу. Гово¬рили о предстоящей моей женитьбе. Перед сном пошли прогуляться.
Погода была чудесная. Снег хлопьями опускался на землю, на деревья, на крыши домов, выбелил все вокруг – ночью, а светло.
– Здесь живет моя подруга, – сказала Таня, моя молодая хозяй¬ка, – остановившись у светящегося окна. – Зайдем, проведаем?
– Может, не надо. Неудобно... – отнекивался я.
•– Пойдем-пойдем! – потянул меня за рукав муж Тани. – Не бойся, не просватаем.
И мы пошли. Таня щебетала:
– Красивая она... Но какая-то странная. Не здешняя, что ли. Как-то поехала в город, а оттуда возвращается – такая цветущая, возбужден¬ная. Рассказывает мне: мол, ехала на грузотакси с одним парнем, сло¬вом за всю дорогу не обмолвились, а у меня такое чувство, что я его давно знаю и на край света за ним пошла бы. А я ей: глупости, говорю. Выкинь из головы...
Я остановился.
– Ты что? – спросила Таня.
– Может, не пойдем?

– Пойдем-пойдем! – потянул меня за рукав муж Тани. – Не бойся, не просватаем.
По сельскому обычаю, дверь была не заперта, и мы ввалились шумной оравой в избу.
– Знакомься, Галя! Наш давнишний товарищ... Журналист...
– Ты?.. Вы?.. – Галя растерялась, побледнела.
– Да! – подтвердил я. – Это я. Нежданно-негаданно...
– Так вы знакомы? – протянула Таня. – Ой! Как в добром старом романе! А я-то, дура...
Буран опять застил мне глаза. Но, «как в добром старом романе», я держал горячую руку незнакомой девушки Гали и не мог вымолвить ни одного слова.
Я снова лежу здесь, на своем скрипучем топчане, и повторяю только что написанные стихи: «На край света с тобою пойду......»
На этом рукопись моего друга обрывается. В его дневнике я нашел упомянутое им стихотворение. Вот оно:
«На край света с тобою пойду...– Голос твой был все глуше и глуше. – Отведу я любую беду...» Почему я тебя не послушал? «Я рожу тебе сына и дочь...» Умоляла любовь не порушить. Обнимала нас нежная ночь. Почему я тебя не послушал? И теперь (через двадцать пять лет!) Кто-то часто внушает мне свыше, Будто б я не нарушил обет, Если б совесть свою не услышал. Родила другая мне дочь, (Четверть века – ни много ни мало). Но я помню
как нежная ночь Неокольцованных
нас
обнимала.
;* И таким был мой погибший друг.

ИЗ ДНЕВНИКА: «Завтра – снова опостылевшая редакция. Снова противная рожа опустившегося шефа. Вчера вошел в кабинет, а он стоит на четвереньках, скребет по-собачьи пол, рычит и лает: «Гав! Гав!»
– Я уже позвонил в райком, – сказал мне сторож Яшка. – Пусть придут и полюбуются на своего коммуниста.
«Господи! Как жить в этом мире? Подскажи!»

И таким был мой погибший друг.
Теперь у меня в столе хранится заряженный им патрон. Ружья у меня нет. Я – не охотник. Но патрон... Пусть заряженный патрон лежит у меня в столе.

  IV. ЛЮТРА
  1. Лютра теряет и находит хозяина

 Лютра – вальяжная сука, единственная в нашем селе собака по¬роды спаниэль. Единственная и потому диковинная.
Она была намного крупнее наших дворняжек и изящнее беспо¬родных псов-верзил. Морда – мощная, удлиненная и смышленная. Гла¬за– умные и, казалось, немного печальные. Уши – большие, обвислые, как у шапки-ушанки моего дяди Бориса, даже на вид – шелковистые. Ее бронзовая шерсть лоснилась, волнами струилась, перекатывалась по спине и бокам, трепетно дрожала, как живая.
Ее привез из города муж моей двоюродной сестры – Кузьма, только что закончивший учебу в педтехникуме, что по тем временам было само по себе в диковинку: сельский парень вернулся из города с дипломом учителя, да еще и с ученой собакой! Не знаю, как и при каких обсто¬ятельствах она ему досталась. Не могу сказать, зачем она ему понадо-билась. До сих пор думаю: почему ему вдруг захотелось иметь породи¬стую охотничью собаку? Не помню, чтобы Кузьма Григорьевич когда-нибудь охотился. Может, начитавшись Тургенева, мечтал стать охотни¬ком? Может быть. Только ему так и не удалось на деле проверить охот¬ничьи способности собаки. Ему, как и многим другим, вскоре пришлось отложить свои мирные дела, отодвинуть свои мечты, как это часто бывает в лихую годину, на недосягаемый срок. Началась война, и новоиспечен¬ный сельский учитель Кузьма Григорьевич одним из первых ушел на фронт, ушел постигать новую для себя науку страха и ненависти.
... В тот день Лютра почувствовала исподтишка подкравшуюся тревогу. Вела она себя смирно, но иногда беспокойно вскакивала, кру¬жила по избе, обнюхивала все углы, подходила к хозяину и, поскуливая нетерпеливо, заглядывала ему в глаза, пыталась лизнуть его руку. Од¬нако хозяин или не обращал на нее никакого внимания, что усиливало беспокойство собаки, или, коснувшись ее лба, легонько отталкивал Лютру, печально приговаривая:
– Ну, ну! Что за нежности, Лютра. На место.
Лютра повиновалась, нехотя уходила в свой угол, вздыхая, ложи¬лась на жесткий половичок, укладывала свою тяжелую голову на вы¬тянутые передние лапы и ревниво следила за хозяином.
Тихо-тихо было в некогда шумной и веселой избе. Только тикали часы-ходики да всхлипывала заплаканная хозяйка. Из кухни тянуло запахом подгоревших сухарей, который, смешавшись с папиросным дымом, притуплял чутье Лютры, но не мог заглушить неповторимого тепла, идущего от хозяина. Лютра улавливала его, впитывала, жила им. Ей не очень понравилось, когда к хозяину подошла хозяйка и, обхватив его за шею, зашлась в рыданьях и неуемном вое. Лютра вскочила и тоже подала голос.
– Ну что ты, что ты, Любушка, так тревожишься? – Кузьма лас¬ково успокаивал жену. – Видишь – даже Лютру расстроила.
– Пошла вон! Пошла вон, псина! – вдруг закричала хозяйка и, топая ногами, все наступала на Лютру. – Пошла отсюда вон!
Лютра отпрянула и, обескураженная беспричинным гневом хозяй¬ки, униженно, поджав хвост, удалилась из горницы. На пороге Лютра все-таки оглянулась на хозяина, которому, она чувствовала, откуда-то грозит опасность, но вновь услышала: «Вон», вздрогнула всем телом и скрылась за дверью
– За что ты на нее так?
, – Она же, бесстыжая, подглядывает......Ой! Не могу! Не могу
я без тебя, Кузя!.. Не пущу!
Кузьма подхватил падающую на него жену.
Утром в избу набилось много народу. Лютру снова разлучили с хозяином, выдворили в сенцы. Там она сидела, чутко прислушивалась к людскому застольному гомону, жадно улавливая желанный голос. А потом на нее хлынула шумная, дурно пахнущая толпа, оттиснула ее в угол, кто-то пнул сапогом – мол, нечего под ногами путаться. Лютра даже не взвизгнула, не обиделась. Не до того ей было. Желание быть рядом с хозяином пересиливало даже физическую боль. И она излов-

чилась, проскользнула между неустойчивых людских ног на улицу -оттуда теперь доходило к ней другими отнятое тепло – и оказалась рядом с хозяином в тот момент, когда он остановился и громко произнес:
– А где же моя Лютра?
Лютра стояла перед ним и преданно заглядывала ему в глаза.
– Лютра! – Хозяин склонился над ней, взял ее голову обеими руками, привычно почесал за ушами. Лютра ткнулась ему в лицо и успела лизнуть щеку. – Будь умницей, Лютра, слушайся нового хозяина.
– Кузьма Григорьевич передал Лютру из рук в руки моему отцу. Но и отец недолго был «хозяином» Лютры: месяца через три и он ушел на фронт. За это время Лютра выбрала хозяина сама.
Я, восьмилетний мальчишка, стал ее другом и заступником.

    2. Лютра-забава

Первые дни я и на шаг не отходил от привязанной на цепь Лютры. Засыпал и просыпался с мыслями о ней. По утрам, не успев и позавт¬ракать, я бежал к Лютре. Кормил ее чем попало с обеденного стола: вчерашним борщом, молоком и простоквашей. И, надо сказать, Лютра редко привередничала. Ела аккуратно, не спеша, вылизывала миску, подавала мне правую лапу и все норовила в знак благодарности лизнуть мне лицо.
Надо сказать, мы скоро привязались друг к другу. Лютра сопро¬вождала меня всюду, на зависть уличной ребятне, с радостью выполняла мои команды: «Сидеть!», «Лежать!», «Лютра, служи!» Но любимым нашим занятием была игра в прятки. Я ставил перед Лютрой миску с едой, а сам прятался где-нибудь – в сарае, в коровьих яслях, в стоге сена, в пустом ларе из-под зерна – и с замиранием сердца ждал, затаив дыха¬ние, прислушивался к легкой походке Лютры, к ее пофыркиванью. Вот она останавливается возде моего укрытия и громко лает: «Гав! Гав!» Это надо понимать так: мол, выходи, я тебя нашла.
Вскоре к нашим играм присоединилась ребятня со всей улицы. «Прятки» разнообразились, усложнялись. Особенно часто мы разыгры¬вали поиски шпионов. Как хозяин Лютры, я неизменно играл роль Карацупы, а мои сверстники – шпионов. Каждый «шпион» оставлял мне какую-нибудь свою вещь – кепку или рубашку. Потом все разбегались и прятались. Я же давал Лютре понюхать чью-нибудь вещь и приказы¬вал: «Ищи!» И она, довольная^играючи находила всех, беззлобно вы¬волакивала «шпиона» за рукав или штанину из любого закутка.
Удивляло нас и то, как Лютра умела быстро находить наши захо-ронки. Эта игра у нас называлась «Ищи клад!» Кого-нибудь из пацанов мы посылали прятать «клад», любую личную вещичку. Тот, конечно, старался запрятать свой «клад» как можно подальше и понадежнее. Когда хозяин клада возвращался, мы командовали Лютре: «След! Ищи!», и она, низко опустив голову, устремлялась прочь, а через несколько минут приносила «клад» в зубах, бросала его нам к ногам, весело виляла хвостом и, прижав уши, казалось, улыбалась, принимая наши похвалы и ласки.
Однажды эту «игру» увидел колхозный объездчик Яшка, моло¬дой еще мужик, говорили страдающий какой-то тайной болезнью после контузии, из-за которой во время войны его комиссовали. Увидел и заинтересовался Лютрой необычайно.
– Чья же э-это та-такая собака? – спросил Яшка, поглаживая Лютру' по спине. – Не с-собака, я смотрю, а з-з-золото.
Я промолчал. Помалкивали и мои друзья. В селе не любили Яшку-службиста, а мы, дети, особенно. Не раз он плетью сгонял нас с пажи¬тей, где мы собирали колосья, вытряхивал из наших сумочек все со¬бранное. По его словам, пусть колхозное добро под снег пойдет, сгниет, чем достанется кому-нибудь из нас, голодранцев.
Между тем Яшка продолжал приваживать Лютру и повторял:
– От-д-д-дайте мне эту чу-чудо-с-собаку. Она мне о-очень при¬годится.
«Ну, это уже чересчур!» – подумал я и крикнул:
– Лютра!
Лютра сразу же метнулась ко мне.
– Лежать! – приказал я, и Лютра улеглась у моих ног.
– Т-т-так это, значит, т-твоя с-с-собака? – протянул Яшка и по¬дошел ближе. – Хороша-а!
– Моя собака, – подтвердил я. – И никому ее не отдам.
– А чей же т-т-ты есть?
– Ничей!.. Я от солнца и лучей, – выпалил я заученным стихом.
– Вон как т-ты, с-стервец, с-старшим отвечаешь! А я вот с-сей-час т-тебе уши н-н-надеру...
Яшка шагнул ко мне, но тут Лютра, мирная и спокойная моя Лютра, оскалилась и глухо зарычала. Яшка отпрянул.
– Х-х-хорошо! – грозился он, уходя. -Я вам, г-го-голодранцы, это еще п-п-припомню!

   3. Лютре грозила смерть

Зима была лютая, снежная. Метельная и морозная зима была в тот
год.
Голодная зима военных лет мне запомнилась на всю жизнь. Зара¬ботанный на трудодни хлеб не выдали. Все из колхоза вывезли – амбары пусты. Семенное зерно хранили за семью замками да еще и с дустом перемешали, чтобы никто под страхом смерти не позарился. Хорошо, что картошка неплохо уродила на огородах – выручала она нас, от го-лодной смерти спасла. Но к весне все запасы поиссякли. Тогда взрос¬лые и дети пошли с ломами и лопатами на колхозное поле выдалбливать мерзлую картошку, которую не успели собрать осенью. Оттаивая, очи¬щенные клубни превращались в серую тягучую массу. В нее добавляли толченый жмых и пекли то ли оладьи, то ли лепешки – трудно и опре¬делить, что это было. Однако и этого деликатеса доставалось поштучно.
В эту зиму голодные волки выли по ночам, рядом с хатами, выманивали из сараев собак, рвали их на клочья, так что на снегу ред¬кие шерстинки да капельки крови оставались. Волки выгрызали даже снег, обильно орошенный собачьей кровью.
Этой же зимой, ближе к весне, тетка Алена с перепугу вилами заколола невиданную красную волчицу, которую приняла за крупную лису.
И для Лютры наступили тяжелые времена. С обеденного стола ей доставалось все меньше и меньше. Тех крох, которых я ей мог выделить из своего скудного пайка, ей, конечно, не хватало. С некоторых пор она, видимо, стала сама добывать себе пропитание, потому что целыми дня¬ми пропадала в степи. А тут и я приспособился ловить шпаков. Так, на украинский лад, у нас называли черных птиц, похожих на скворцов. Я разбрасывал мусор на чистом снегу за сараями, устанавливал решето от веялки на колышек, привязанный к одному концу длиной веревки, и прятался в укрытие. Птицы стаями слетались на приманку. Я дергал веревку, колышек выскальзывал и решето падало, накрывая жертв.
К вечеру я приносил десятка два мертвых тушек. Бабушка скупо похваливала меня за смекалку, называла кормильцем, хозяином, ошпа¬ривала тушки кипятком, разделывала, а потом, помолясь: «Прости нас, господи!», варила их в большом ведерном чугуне. Потроха доставались Лютре, объедки – тоже.
Так мы, может, и перезимовали бы благополучно, если бы не пришла еще одна напасть. Простудился и заболел чахоткой мой дядя Афоня, которого как механизатора оставили дома по брони. А может, потому и не взяли на фронт, что он уже был больной.
Пришел он к нам, по обычаю, посумерничать и, закашлявшись, превозмогая одышку, прохрипел:
– Бабка-знахарка сказала, что мне надо собачьим жиром и мя¬сом питаться. Это, сказала она, единственное средство от моей болезни.
Наши все промолчали. Я на печке замер. А дядя помолчал и продолжил:
– Чтобы выздоровить, я бы не одну собаку съел, да где их теперь взять, всех волки извели.
– Что ж делать, Афанасий? – заговорила мама. – Бери Лютру, лечись.
– Нет и нет! – возразил дядя. – Лютру нельзя. Она собака ученая, особая... Да что потом Лаврентий нам скажет, когда вернется.
– И не думай ничего, Афанасий! -уговаривала мама. -Бери! Без разговора бери... Здоровье дороже всего.
Дядя молча сидел, понурив голову. Лютра давно поняла, что говорят о ней, поэтому вышла из своего закутка, подошла к дяде и в знак особого расположения положила голову ему на колени.
– Собака должна лаять, – встряла в разговор бабушка. – А эта – люди идут, так она даже не гавкнет.
– Потому и не гавкнет, что знает: люди идут. Нелюдей она сразу учует, близко не подпустит. – Дядя гладил Лютру дрожащей рукой и приговаривал: – Лю-у-тра, Лю-у-тра!.. Вот ведь до чего мы дожили с тобой...
– Я тебя прошу, Афанасий, снова стала убеждать мама. – Забери собаку, ради Христа. Тебе польза, у нас одним ртом меньше будет. Мне бы детей сохранить, а тут еще и она душу выматывает...
Тут я уже не выдержал. Не помню, как я слетел с печки, обхватил Лютру за шею и закричал в истерике:
– Не дам! Я ей свою пайку отдавать буду!
– Ты чего это, паршивец?! – растерялась мама. – Ты почему вмешиваешься в разговор старших, а?
– Не дам! – повторял я, обливаясь слезами.
– Я вот тебе «не дам»! – возмутилась мама, сама чуть не плача.
– А ну-ка – марш на печь! Хозяин выискался!
Поддав увесистый подзатыльник, мама сгребла меня в охапку и кинула, как котенка, на печь.
– Не бей, Михайловна, мальца, – урезонивал дядя Афоня. – Его устами глаголет истина.
Но мама никак не могла успокоиться:
– Я ему «не дам»! Ишь, еще один сердобольный на мою голову растет. Он, видите ли, свой паек собаке отдавать будет. А то не подумал, где я ему эти пайки брать буду. Семенную картошку уже доедаем. До весны не дотянем. Тут самим... а он...
И вдруг тихо-тихо стало в комнате. Я отодвинул занавеску и выглянул через комень. Бабушка, закусив нижнюю губу, сосредоточен¬но крутила колесо прялки, сучила шерстяную пряжу. Мама, отвернув¬шись к окну, будто рассматривала узоры инея на стекле. Дядя Афоня, склонившись, молча плакал. Жалостливо поскуливая, Лютра усердно слизывала с его щек слезы.
– Я пойду...
Дядя тяжело поднялся, закашлялся, прикрывая рот влажным ок¬ровавленным платком. Лютра проводила его до двери, а когда дверь захлопнулась, она ее поскребла лапами и дважды нетерпеливо пролаяла, переходя на тихий вой:
– Гав! Гав! У-у-у!
– Ой, господи! – взмолилась мама. – Только этого нам и не хватало! Чего и ты завыла?! Чего? А ну-ка – на место!.. Умом с вами тронуться можно.
Чуть слышно, монотонно и долго тарахтела прялка. Уукала, завы¬вала в печной трубе разыгравшаяся к вечеру буря. Тревожный сон медленно подкрадывался ко мне. Я лежал на горячей печи, но меня почему-то бил озноб. Я укутался теплым тряпьем и наконец-то уснул. Снилось мне жаркое лето. Будто я сгребаю вилами валки сена, склады¬ваю его в копны, а до того места, где лагушок с родниковой водой стоит, идти еще далеко. Пот заливает мне глаза, течет по щекам. Я слизываю его языком, а сам думаю: зачем я это делаю? – он же соленый. А может, это слезы дяди Афони?
И как только на ум пришел дядя Афоня, я сразу проснулся. Жажда мучила меня. Раньше я с закрытыми глазами спускался с печки по ступенькам вниз, наощупь брал кружку, черпал воду из ведра, которое всегда на ночь наполненное стояло на одном и том же месте. Однако теперь что-то случилось непредвиденное, поэтому страшное: я никак не мог слезть с печи. Несколько раз я ощупал все вокруг, но выхода не находил. Кругом была стена. Я испугался, помню, оцепенел, и даже волосы на голове встали дыбом. Я негромко позвал:
– Мама.
– У-у-у! – завывал буран в печной трубе. И я тогда закричал во все горло:
– Ма-а-ма-а! Ма!
Что было дальше, я не помню. Рассказывали, у меня была горяч¬ка. Я метался, бредил, звал маму, Лютру, дядю Афоню... На третий день я открыл глаза и долго смотрел на потолок, выискивая трещины, похо¬жие на изображения диковинных животных.
– Слава богу! – перекрестилась подошедшая бабушка. – Теперь на поправку пойдет. Напугал ты нас, внучек, ой как напугал...
– Где моя Лютра? – спросил я.
– Здесь твоя Лютра, здесь. Куда ей деться. А ты лежи, лежи, внучек. Вставать тебе еще рановато. Попей вот молочка. Тетя Харитина тебе принесла...
И тут я услышал голос Лютры.
– Гав! Гав!
Приятная слабость разлилась по всему телу. Я отхлебнул из круж¬ки два-три глотка, закрыл глаза и снова уснул.

    4. Смерть отступает

Уже взрослому мне рассказали, что было в тот вечер с Лютрой.
Когда я уснул, мама и тетка Христя, жена дяди Афони, сговори¬лись спасать дядю. Они увели Лютру в пустой амбар и привязали ее к замочному кольцу ларя. Тетка Христя вооружилась ломом. Лютра, видно, почувствовала неладное, скулила и ластилась к женщинам. Беззащит¬ность собаки сдерживала Христю.
– Ну, пропастина! – раскаляла себя Христя, ожесточалась. -Хоть бы гавкнула разок,... зараза.
Если бы Лютра, действительно гавкнула, оскалила бы зубы, зары¬чала, Христе легче было бы поднять лом и расправиться с собакой, она без лишних слов трахнула бы Лютру по голове – и делу конец. А тут смотрит на нее Лютра смиренно и, прижав уши, Христе показалось, даже улыбнуться пытается.
Христя стала тыкать в морду Лютре острым концом лома, но та ловко увиливала от ее нерешительных ударов.
– Нет! Я не могу на это смотреть, – взмолилась мама, пятясь к двери. – Я пойду... Ты сама, Христя... Бери уж себе грех на душу.
– Людей убивать можно! – взвинтилась Христя. – А собаку -значит, «грех на душу»?
И тут Христю взяла великая злость.
– Да, что ж это за жизнь у нас такая – собачья?! – закричала она, в отчаянии замахнулась ломом и опустила его с силой, со всего плеча, целясь Лютре в голову.
То ли рука Христи дрогнула, то ли Лютра успела уклониться, но лом только скользнул по черепу, удар пришелся на левый глаз. Лютра взвилась, заскаунчала от боли, но не упала, как ожидала Христя.
– Скау! Скау! – жаловалась Лютра и ползла, ползла на брюхе к Христе, до предела натягивая веревку и роняя на пол красные слезы. Она не знала, не поняла, откуда пришла боль, и теперь искала у человека защиты.
Христя замахнулась еще раз и вдруг с силой швырнула лом в угол амбара. Ударившись об камень фундамента, он зазвенел колоколь¬ным звоном. А Христя упала на пол и, стеная и причитая, поползла на карачках к выходу.
– Ой, господи! – повторяла она и жадно хватала пересохшими губами свежевыпавший снег. – Да за что же мне такое наказание?! За что, господи? Лучше убей, порази меня тут же!.. Ох!.. Чтобы гла¬зоньки мои ничего этого не видели, не плакали... Ох... Чтобы душа моя от горя горького горячей кровью не обливалась... Ох!.. Н-не могу-у-у, Господи!..

    5. Лютра снова с голодранцами

Пришла весна. Кто выжил, тот продолжал жить.
Как только появились проталины в степи и расцвели кандыки, детвора ватагой устремились туда. Лютра – с нами.
Голод подгонял нас. В ход пошли лопаточки-чистики, которыми обычно очищали от налипшей земли лемеха конного плуга. Мы напере¬гонки выкапывали луковички каныдков, складывали за пазуху, а потом, рассевшись где-нибудь на солнцепеке, очищали их от кожуры и... пировали. До сих пор мне кажется, что ничего нет на свете вкуснее кандыков. Лютра почему-то от этого лакомства отказывалась, шныряла по кустам, охотилась и, по всему было видно, небезуспешно.
Ленька Зосимов, выдумщик и книгочей, объявил себя Великим Вождем, а нас, свих друзей, голодранцами и своими подданными. Мы и не возражали. Безотцовщиной и голодранцами нас называли постоян¬но – к этому уже привыкли. Привыкли мы и к тому, что Ленька и до объявления себя Великим Вождем верховодил над нами.
В назначенный Ленькой час мы собирались за огородами, на окраине села. Великий Вождь голодранцев, так называл себя Ленька, выстраивал нас по аранжиру и неизменно спрашивал:
– Голодранцы, братья мои! Кто из вас хочет есть?
– Все! – хором отвечали мы.
– Тогда – за мной! Нас ждет богатая добыча! Вождь вел нас к пруду «выливать» сусликов.
Мне и Лютре Великий Вождь поручал искать жилые норы. Лютра не хуже меня понимала свою задачу.
– Ищи, Лютра, ищи! – приказывал я и тыкал палкой в суслико¬вую нору.
Лютра принюхивалась, фыркала недовольно, потом смотрела на меня умными и виноватыми глазами. Это означало, что нора пуста.
—Ищи, Лютра! – повторял я, и она устремляется вперед. На подходе к очередной норе она оживляется. Подбежала, скребанула раз-другой лапами у входа в нору и громко, радостно залаяла. Зверек здесь! Я ставлю у норы заметную вешку и спешу за Лютрой, которая лаем извещает меня о том, что нашла еще одну жилую нору.
А голодранцы под предводительством Леньки уже выстроились в цепочку и передают друг другу ведра с водой. Ленька льет ее в нору, она с бульканьем беспрепятственно уходит вглубь. Одно ведро опорож¬нено, другое... И вдруг бульканье прекратилось, вода заполнила нору до краев. Но мы-то знаем, что это суслик закрыл своим телом нору и держит весь столб налитой воды. Затаив дыхание, ждем. Вода, видать, все-таки просачивается, убывает. Ленька то и дело подливает и подли¬вает доверху. Так зверек долго не продержится.
Нервы напряжены до предела. Лютра тоже неотрывно следит за норой, и мелкая нетерпеливая дрожь пробегает по ее исхудалому телу. Но вот силы у суслика, видимо, иссякли, и вода снова с бульканьем, враз ушла под землю.
– Лей! Лей! – в нетерпении наперебой закричали голодранцы, нарушая обет молчания.
– Не учите ученого. Ша! – бурчал Ленька и сноровисто вылил в нору еще почти целое ведро воды.
Вот нора снова заполнилась до краев. И тут из воды выныривает мокрая удивленная мордочка зверька. Не дав ему опомниться, я хватаю его тремя пальцами за загривок, выхватываю из норы и с силой шмякаю об землю.
– Ловко! – хвалит меня Великий Вождь, прижимает оглушенного суслика и легонько ударяет его специальной колотушкой по черепу. -Готов.
Идем к следующей норе. И вся процедура охоты повторяется. Бывало, я не успевал схватить зверька «за шкирку», тогда он прошмы¬гивал через кольцо ребятни и пускался наутек. Но Лютра профессио¬нально подстраховывала меня. Она тут же, в один прыжок настигала суслика, приносила его полуживого и бросала у наших ног.
– Молодец! – и ее похваливал вождь Ленька . – Обед ты уже себе заработала.
Ленька ловко, как перчатки, снимал шкурки, напяливал их на правила из таволги, разделывал тушки. Рядом Лютра уминала потроха. Мы, голодранцы, ходили по степи и собирали коровий помет для печки-кабицы, вырытой на краю оврага, заодно выкапывали корень солодки, который шел у нас после мясного супа с конским щавелем и степным луком на закуску.

     6. Почему не состоялся побег в страну Дудыголы

Так жили мы, оставшиеся в живых, после голодной военной зимы.
Шкурки зверьков, и не только сусликов, наш Великий Вождь сдавал в сельпо. Вырученные деньги передавал казначею Мишке Ахремову. Они нужны были нам для похода в сказочную страну Дудыголы, где ягод разных – ешь сколько хочешь, где на каждом шагу птичьи гнезда со съедобными яйцами, а в озере кишат здоровенные окуни и лини – не ленись только черпать их сачком.
Наш вождь все четко распланировал. После Троицы, когда наста¬нет теплая погода, мы должны были дождаться очередного запоя деда Тимохи, ночью именем революции изъять у него быка и тележку, погру¬зить его рассохшуюся лодку и двинуться организованно в страну Дудыголы, где Республику голодранцев во главе с Великим Вождем Ленькой ждет мир, изобилие и благоденствие.
Готовились мы тщательно: мастерили рыболовные снасти, крюч¬ки, оттачивали из напильников кинжалы, собирали легкие плотничьи топоры, делали пики с железными наконечниками из толстых гвоздей. Но вскоре мы поняли, что планы наши рушатся.
Все началось с того, что по селу распространилась какая-то за¬разная болезнь телят. Зоотехник Жаворонков не разрешал даже шкуры снимать с павших животных. Каждый день по два-три вывозили на скотомогильник. Многие семьи оказались должниками перед государ¬ством. Как сдавать мясо в счет налога, если загоны для телят опустели. Рев стоял почти в каждой хате. То растерявшиеся солдатки оплакивали свою горькую участь. А тут и агент райфо явился, не запылился. Ходил из двора в двор, сопровождаемый проклятьями, и описывал имущество за недоимку.
Мы и не гадали, что это обстоятельство нарушит наши планы. Но именно оно поставило на наших намерениях крест. Когда у агента в офицерской сумке-планшетке скопилось не меньше десятка актов, к нему подошел неуверенной походкой дед Тимоха.
– Ты что это, душегуб, делаешь? – хмуро спросил дед агента.
– Не вашего ума дело, – отрезал агент. – Не мешайте работать.
– Не моего, говоришь, ума?! – взвинтился дед. – А у тебя, я хотел бы узнать, есть ум или нет?
– Прошу, гражданин, без оскорблений. Я стою на страже закона и интересов государства.
– А ты задумайся, если уж такой умный, кто об интересах этих солдаток и их детей должен заботиться. Дай им отсрочку!
– Не могу! – упрямился агент. – Фронту нужны продукты, а вы – «отсрочку». Шел бы ты, дед, знаешь куда... Не смущай народ. Я действую по закону.
И тут дед Тимоха такое выкинул, что никому и не снилось, не то что мыслилось.
– Порви свои бумажки! – приказным тоном сказал дед.
– Что-о-о? Как вы смеете?!
– Христом богом прошу, – понизил голос дед Тимоха, унич¬тожь все акты-описи... Я тебе своего быка-трехлетку приведу.
– Ну так это другой разговор! – повеселел агент. – Веди!
И дед повел своего быка к колхозной конторе. Там быка взвеси¬ли, пятьсот с лишним килограммов потянул. Мощный, породистый бык был. Так дед Тимоха покрыл недоимку по мясу десяти дворов... И разрушил наши планы.
Но беда, говорят, не ходит в одиночку. Окончательный крах насту¬пил, когда погиб наш друг Мишка Ахремов. Доведенный оводами до ошалелости, бык понес грабли по степи и оврагам. Мишка хотел соско¬чить с гребки, но угодил под металлические зубья. Километра полтора бык волок смертельно раненого Мишку. Под вечер женщины обнару-жили в овраге перевернутую гребку, мертвого, истекшего кровью Мишку. Неподалеку мирно лежал выпрягшийся бык и, закрыв глаза, старатель¬но пережевывал свою жвачку. Зеленая тягучая слюна свисала с его шер¬шавых губ.
Смерть Мишки нас поразила. Мы даже не вспоминали о своей казне, которую в тайнике хранил Мишка. Спустя много лет до меня дошли слухи, что строители, которые переоборудовали старую церковь в сель¬ский клуб, наткнулись на чердаке на странный «клад» в тринадцать рублей сорок семь копеек мелочью. Я срочно выехал на родину. Да, это был наш капитал. На холщовой сумке, в которой хранились монеты, стояли выцветшие инициалы – «М.А.» Сумка принадлежала Мишке Ахремову.
Строители поставили условие – могарыч. Я купил им две бутылки водки, получил взамен драгоценную для меня сумку и теперь храню ее, как реликвию, в память о моих друзьях детства, о племени голодранцев во главе с Великим Вождем Ленькой, о недосягаемой республике Ду¬дыголы, где жизнь – не жизнь, а рай.

     7. Лютра попадает в руки Яшки

Однажды, поздним вечером Яшка пришел в наш дом вместе с милиционером.
– Вот ч-что, – сказал Яшка, ни к кому конкретно не обращаясь,
– Лютру в-вашу мы арестовываем. Т-т-точно установлено, ч-что она т-таскает ц-цыплят с к-колхозной фермы. – И, обращаясь к участковому:
– Г-говори т-ты...
– Это факт, – подтвердил милиционер, и демонстративно рас¬крыл военную полевую сумку.
– Это неправда! – закричал я и попытался прошмыгнуть в сенцы, чтобы защитить, запрятать где-нибудь Лютру.
– Стой! – громко скомандовал участковый. – Стоять!.. Ишь, какой шустрый. А может, это ты заставляешь собаку воровать колхозный курчат?
– Нет! – твердил я. – Лютра не ворует. Она все время с нами. Мы сусликов у пруда выливаем, там и варим. Лютра не голодная, мы ее кормим.
– Интересно! – образовался Яшка. – Т-так я и з-з-знал: она им ц-цыплят т-таскает, а они т-там м-молодую к-курятинку едят. – И к милиционеру: – Т-ты это з-з-запиши обя-з-зательно.
– Нет! – твердил я. – Мы сусликов едим.
– Так мы и поверили! – с усмешкой произнес участковый и развернул тетрадь. – Сейчас вот составим акт, и за всю недостачу курчат вам придется платить. Или опишем хозяйство.
—Яша! Товарищ милиционер! – не выдержала мама. – Пожалей¬те меня, солдатскую вдову, и моих детей... Заберите Лютру – ты же просил ее, Яша, – и делайте с ней, что хотите.
– Т-так бы д-давно! – обрадовался Яшка и обратился ко мне: – 3-зови свою з-знаменитую с-собаку – и делу конец.
– Бери, бери, Яков, подала голос бабушка. – Не собака это, а одна забава, чисто господне наказание. Он, нехристь наш, что удумал? – бабушка трясущейся рукой указала на меня. – Куриными яйцами свою Лютру кормить приловчился. По миру нас эта собака пустит... так что избавьте от нее, спасибо скажем. Нам теперь не до забав. Самим бы ноги не протянуть.
Да, нечего темнить, было и такое. Того, что я тайком умыкал с обеденного стола, Лютре было явно недостаточно. Тогда я стал опусто¬шать куриные гнезда и подкармливать Лютру яйцами. Бабушка каждый день жаловалась моей матери:
—Что-то куры у нас, Арина, плохо стали нестись. И воду им меняю, и очистками картошки подкармливаю. Кудахчат, слышу, курицы в гнез¬де, а когда-никогда два-три яйца соберу, бывает и вовсе во всех гнездах пусто. Так мы и на налог не соберем.
– Надо в лопухах за сараем посмотреть, – говорит мама, – может, опять, как в прошлом году, гнезд там понаделали и несутся.
Услышав предположение мамы, я замер, мучительно соображая: что бы предпринять? Ведь именно там, в лопухах за сараем, я устроил логово и кормушку для Лютры. Там уже целая куча яичной скорлупы скопилась. Откроется моя тайна – нездобровать и мне, и Лютре.
Тут еще бабушка за эту подсказку ухватилась:
– Видно, твоя правда, Ариша. В прошлом годе там одна квочка целый выводок высидела. Может, и нонче там, холера их забери, гнез¬дятся. Завтра же проверю.
– Я проверю! -выпалил я поспешно. – Там, бабушка, репьи, они цепляются, а я ползком, по низу...
– Да что ты говоришь? – мама внимательно и, показалось, на¬смешливо посмотрела на меня. – Давно бы надо, без подсказки.
– Посмотри, внучек, хорошенько посмотри, умничка ты наш, – обратилась бабушка ко мне и добавила: – Край надо в счет налога яички сдать. Не то агент опять описывать нас пожалует.
Что значит «описывать» я уже знал. Когда у нас, как и у многих соседей, от какой-то пошерсти пал бычок и в счет мясного налога нам нечего было сдавать, к нам пришел агент, описал все хозяйство и пре¬дупредил, что, если в течение трех дней мы не покроем задолженность перед государством, у нас заберут последнюю корову.
– Без коровы нам, дети, конец, – заявила мама, когда агент ушел, и заплакала, заголосила на весь дом, срывая с головы платок и прокли¬ная тот день, когда родилась, чтобы вот так мучится всю жизнь.
– За что? – спрашивала она, обращаясь к иконам. – За что нам, Господи, такое наказание? За какие грехи? Нужна наша жизнь,
возьми ее...
– Не гневи бога, Ариша! – крестясь, урезонивала бабушка. – Как люди, так и мы. Мир не без добрых людей.
Бабушка оказалась права. Дед Тимоха сдал тогда своего быка-трехлетку в счет недоимки пострадавших солдатских семей.
– А что я должен был делать? – говорил он позже, когда вспо¬минали об этом случае. – Смотреть, как умирают наши дети? Не по-нашенски это, не по-христиански.
Надо ли объяснять, почему я сразу же перестал воровать яйца. И уже на следующий день бабушка ликовала:
– Господь Бог нам помог, не оставил всемилостливший нас, сирых,– говорила она, складывая в дырявое, проржавевшее ведро собранные яйца. – Дошли до него мои молитвы. Ага! Помолилась я, святой водой курочек окропила, вот они и расщедрились.
Я помалкивал, хотя мне очень хотелось сказать ей, что Бог здесь не при чем.
И все-таки позже моя проказа наружу вылезла. К осени пожухли, поредели лопухи, и открылись бабушкиному взору горки яичной скор¬лупы.
Довольный собой, Яшка ухмылялся, гладил Лютру и приговари-
вал:
– Н-ничегошеньки вы н-не понимаете. Это з-золото, а не с-соба-ка. Для вас, к-конечно, от нее один р-р-разор, ни к-какой п-пр-перспек-к-тивы. А вот для меня, д-для общего д-дела...
Яшка помолчал, давая .возможность понять величие задуманного им «общего дела» и обратился к участковому:
– К-как ты д-думаешь?
– Тут и думать нечего, – ответил участковый.
– С т-такой с-собакой мы д-далеко п-пойдем. Я п-правильно г-г-говорю?
– Без сомнений, товарищ Ерхов! – откликнулся участковый, хотя, как я понял, Яшка обращался не к нему, а к Лютре. И та – горе мне! -вильнула хвостом и заискивающе лизнула ему руку.
– М-молодец! – похвалил Яшка то ли собаку, то ли участкового. – И н-никаках проблем!
Он снял брючной ремень, захлестнул его на шее Лютры и повел ее, послушную, к себе домой.
Лютра даже не оглянулась на меня, не посмотрела в мою сторону. И это предательство очень обидело, огорчило до слез. Но я на сей раз не плакал, залез на печь, забился в дальний угол и лежал с открытыми глазами, не отзываясь на зов бабушки и мамы. Я выстраивал планы жесткой мести Яшке. Засыпая, почувствовал холодное прикосновение ладони бабушки, услышал ее встревоженный голос:
– Не дай бог, опять горячка будет... Кажись, нет... Пронеси, Господи, и помилуй раба твоего.
«Это она обо мне – «раба твоего», подумал я. И кровь стучала в висках: «Я – раб, я – раб...»

    8. Предательство Лютры

Закатилось солнце, потускневшее, как старый медный пятак, за горизонт и теперь только подсвечивало бледно-розовые облака снизу.
Бричка с женщинами взяла разгон с косогора (так что быкам пришлось сдерживать ее), удачно проскочила узкую дамбу плотины и теперь медленно всплывала по затяжному подъему, все ближе и ближе к бугру, за которым откроется село, глинобитные избы, ветхие, из буто¬вого камня сарайчики да роскошные тополя с пожелтевшими, уже увяд-шими листьями.
Быки шли медленно, натужно и нехотя – устали за день. Поэтому я особенно и не погонял их, покрикивал для порядка: «Гей! Гей, по¬шли!», похлестывал кнутом легонько, лишь бы отогнать с крупов и спин быков прилипчивых мух и мошкару.
– Ой! – всполошился кто-то из баб. – Охранник Яшка скачет.
Полетели сумочки с украденным зерном за борт.
– Черт его несет, не сам он прется, – бурчали женщины.
– Да еще и с собакой.
Я увидел свою Лютру. Она бежала, высунув язык, рядом с лоша¬дью, чуть поодаль, натягивая длинный сыромятный поводок.
– Не останавливайся, Саня! Погоняй! – подсказывали мне жен¬щины. – Может, проскочит душегуб.
Но Яшка и не думал «проскакивать». Он скакал навстречу бабам с заведомым умыслом. Я покрепче хлестнул раз-другой быков кнутом, те раскачались, пошли живее. Но тут Яшка перед их мордами осадил коня и поставил его поперек дороги.
– Стой! – заорал он. – Стой, кому говорят?
Я заметил, наш охранник-заика команды подавал не заикаясь.
– Что, соскучился, Яша, по бабам? – встретила охранника речи¬стая Надеха-брйгадир. – Или тебе дома жену надоело ощупывать?
– Об-бойдемся! – ответил Яшка весело. – Сегодня я т-тебя ощупывать н-не буду, н-не р-радуйся.
Яшка спешился и скомандовал:
– Слезай!
– Чего это? – затараторили бабы. – Ведь уже и дом рядом.
– Сказано – слезай, з-значит – слезайте.
Женщины, чертыхаясь, попрыгали с брички и окружили Яшку, выкрикивая слова проклятий.
– Тихо! – закричал Яшка. – А ну-ка... в одну шеренгу стано¬вись!
– Командир нашелся. Шел бы на фронт, к нашим мужьям, там и командовал бы.
– Мы что, солдаты?
– Да-да! Р-р-родина, считает в-вас б-бойцами тыла... Становись! За н-неповиновение – по закону в-военного времени... А н-на фронте я, кажется, уже побывал.
Женщины выстроились.
– Может, скомандуешь: «Пятки вместе, носки врозь?» – не удер¬жалась Надеха.
– С-сейчас п-посмотрим, как ты з-заговоришь... Кто ворован¬ное зерно с тока везет? П-признавайтесь, п-пока н-не п-поздно.
Женщины притихли.
– У нас нет воров. Мы – не воруем, – наконец отозвалась Надеха.
– А мы в-вот с-сейчас п-проверим.
Яшка отвязал Лютру от седла и, держа за поводок, повел ее вдоль дороги, повторяя:
– Лютра, ищи!
Лютра любила с давних пор эту игру «поиски кладов». Она рва¬нулась вперед, нетерпеливо поскуливая, тянула за собой Яшку и вскоре радостно залаяла. Я понял: «клад» найден.
Яшка вернулся, держа в руках холщовую сумку с зерном.
– Чья «потеря»? – спросил он, но никто не признавался. Тогда Яшка сунул сумочку под нос Лютре. – Нюхай, Лютра! Нюхай!
Лютра фыркнула, обнюхала сумку и преданно посмотрела на Яшку, мол, приказание выполнено, хозяин. Тогда Яшка снова скомандовал:
– Ищи!
Веселая и довольная собой Лютра кинулась продолжать игру. Она знала, что теперь ей предстоит найти «шпиона», то бишь хозяина этой сумки. Не мешкая, Лютра тут же подошла к моей матери, тявкнула и попыталась, как старой знакомой, положить лапы ей на грудь в знак особого расположения. Мать отшатнулась, отступила на шаг, отталкивая собаку.
– Чтоб ты сдохла, пропастина! – произнесла мать, побледнела, наклонилась и взяла свою сумочку. – Моя это...
– Т-так бы д-давно! – Яшка торжествовал и не считал нужным скрывать это. – Т-теперь в-ваши штучки -д-дрючки не пройдут. П-поня-ли?
Женщины поняли его и, не сговариваясь, пошли собирать свои выброшенные оютунки. Проходя мимо Лютры, Надеха изловчилась и саданула тяжелым ботинком ей в бок. Та, взвизгнула, отскочила в сто¬рону.
– Убери свою ищейку! – кричала Надеха. – Чего, она, падаль, под ногами путается?
– Я т-тебе уб-беру! – возмутился Яшка. – С-собака при испол¬нении...
Женщины возвращались, складывали оклунки у своих ног. Яшка тяжело взгромоздился в седло и устало сказал:
– П-последний раз п-прощаю. П-потом п-пощады н-не ждите... Ф-фронту н-нужен хлеб.
Яшка пришпорил коня и ускакал в село. Рядом бежала обиженная Лютра. Возле сельмага Яшка спешился, зашел в подсобку и нетерпели¬во попросил продавца:
– Налей!
– Что-нибудь случилось? – спросила продавщица Клава.
– Опять баб с зерном застукал, – четко, без запинки произнес Яшка и в один прием опорожнил почти полный стакан водки.

     9. «Тройка» выносит приговор

Однажды Ленька, Великий и мудрый Вождь племени голодран¬цев, вызвал меня на улицу и сказал:
– Вот что, Санька, наша Лютра предает всех, надо ее у Яшки выкрасть.
– Зачем?
– Не понимаешь?.. Ладно, там решим «зачем», —ответил Вождь. – Чрезвычайная «тройка» решит.
– Что решит? – допытывался я.
– Что нужно, то и решит. Твое дело, Санька, плевое: пробраться во двор Яшки, отвязать Лютру и передать нам. Мы будем ждать тебя в переулке, в лопухах.
– Не пойду! – запротестовал я.
– Схлюздишь – землю есть заставим. Клятву давал?
– Яне трус, – неуверенно отбивался я, но, честно говоря, мне уже было страшновато, как только представил себя крадущимся вод двор Яшки. – Да ведь Яшка теперь милиционер, стрелять будет.
– Не будет, – заверил меня Вождь. – Я все выяснил: кобура у него еще пуста. Мы и без тебя могли бы обойтись, но Лютра любого из нас может не узнать сразу, залает. Ты – ее хозяин. Она и не тявкнет на тебя. Только отвяжи ее, сама за тобой побежит.
Я молчал. Да, я тоже в обиде на Лютру, но что-то мне не нрави¬лось в словах Леньки, настораживало.
– Ну что, согласен? – нетерпеливо допытывался Вождь и пригро¬зил: – Или тебя из отряд голодранцев в голопузики перевести?
– Я знал, кто такие «голопузики» – малыши, которые и близко к серьезным делам не допускаются. Для меня, голодранца со стажем, такая перспектива, конечно, была унизительной, и я сдался.
– Когда?
– Сегодня. Сейчас. Ночь подходящая – пасмурная. И Яшка уже спит.
– Ну да – «спит», – недоверчиво протянул я.
– Говорят тебе – спит, значит «спит», – рассердился Ленька.– Вечером он к Клавочке-продавщице заезжал, стакан водки выжрал, еще и с собой бутылку прихватил. Добавил, небось, теперь храпит на весь дом.
– Заставишь его храпеть, когда бутылка в запасе, – тянул я.
– Трус! – рассвирепел Вождь. – Спит Яшка! Понял? Я, твой Вождь, когда-нибудь брехал? Мы только что Яшке проверку устроили, орали что попало, свистели и улюлюкали возле его дома. Его жена, тетка Дуська, вышла из хаты и кричит: «Что вы, охальники, разбушевались тута? Я вот хозяина разбужу, так он вам поддаст жару!» Мы – в рассыпную. Что и требовалось доказать : спит Яшка.
Ночными улицами и узкими темными переулками мы пошли с Ленькой к дому Яшки.
– Пойдешь через огород, там калитка, я видел, не закрывается, – инструктировал Вождь. – Лютру отвяжешь, через огород и вернешь¬ся в переулок. – Ленька гукнул в кулак, подражая крику филина, из лопухов ответили по-вороньи: «Кар-р!» – Слышишь, верные голодран¬цы уже на исходных позициях.
Затаив дыхание, я добрался до калитки, но она была заперта. Наощупь нашел щеколду и осторожно откинул ее. Калитка неожиданно скрипнула, да так, мне показалось, громко, будто гром грянул. А тут еще Лютра – час от часу не легче, – меня учуяла и радостно залаяла. Я поспешил к Лютре, успокоил ее и убедился, что она на цепи. Что делать? На мое счастье, ошейник оказался с пряжкой. Только успел его отстег¬нуть, как на крыльцо, кряхтя и покашливая, вышел Яшка в одном ис¬поднем, весь белый, как привидение.
Мне бы переждать, затаиться, но я вскочил, перемахнул через плетень и дал стрекача, не чуя под собой ног. Лютра – за мной. А вслед нам неслась матерщина взбешенного Яшки.
– Убью! – орал он. – Мать вашу перемать!
В переулке к нам присоединились «верные голодранцы». Оказав¬шись на безопасном расстоянии, мы упали в изнеможении на холодную землю. Тишина... Только слышно, как стучит в тесноте грудной клетки сердце да шуршат подо мной хрупкие листья тополей.
И тут резанули тишину выстрелы – один, другой... Яшка продол¬жал бушевать.
– А ты говорил, кобура пустая.
– «Говорил», – огрызнулся Ленька. – Утром была пуста – это точно. Сегодня, наверное, вооружили.
Я промолчал, наслаждаясь покоем и неосознанной радостью – жив!
– Все! – произнес Ленька. – Ты свободен, Санька. Чрезвычайная «тройка» – за мной!
Ленька, Митька Кочергин и Володька Зосимов увели с собой Лютру. Остальные голодранцы разбрелись по домам. Мне сказали: ты свободен. Но я не чувствовал себя свободным и побрел туда, на край села, где под старой вербой, я знал, всегда заседает чрезвычайная «тройка».
За селом, где росла на краю глиняной ямы старая верба, горел костер. Вокруг него, свернув ноги калачиком, сидели члены чрезвычай¬ной «тройки» и курили, передавая друг другу трубку мира. Это Вождь Ленька придумал такой ритуал. Да и трубку он сам сделал: вместо чубука он использовал какую-то тракторную деталь с патрубком, а мундштук выстругал из прута калины. Вместо табака в трубку набивали смесь из конского помета и сухой мяты.
От костра падал на лица чрезвычайников красный, пляшущий свет, поэтому они показались мне зловещими.
«Тройка» долго молчала. Первым заговорил Вождь голодранцев.
– Лютра предает нас, – сказал он. И Лютра, привязанная к вер¬бе, услышав свою кличку, поднялась, заитересованно уставилась на сидящих у костра, даже голову, выставив правое ухо, склонила набок, будто хотела услышать, понять, о чем там говорят, упоминая ее. – Троих Яшка с Лютрой – выслуживаются – уже застукали и в тюрьму заса¬дили.
– Что мы можем сделать? – отозвался Володька, небольшого роста крепыш, по прозвищу Кавун.
– Дед Тимоха говорит, – продолжал Ленька, – что они теперь всех пересажают. На трудодни опять надеяться не приходится: все выве¬зут подчистую. Мор, говорит дед, будет несусветный. Так что нам, всем голопузикам и голодранцам, без матерей будет капут.
– Что же делать? – опять спросил флегматичный Володька-Ка-вун, выплевывая пережеванный корень солодки, которым наши куриль¬щики обычно «заедали», чтобы перебить запах курева.
– Что делать? – переспросил Ленька. – Казнить! Через повеша-ние.
У меня все в груди захолонуло, сердце так заколотилось – тук-тук! – что, кажется, сидящим у костра слышны ее гулкие удары.
– Нельзя убивать Лютру, – протянул Митька по кличке Кочерга.
– Почему это «нельзя»? – возмутился Вождь. – А вынюхивать, помогать Яшка-живоглоту можно?
– Жалко, – тянет Кочерга.
– Предателей не жалеют! – настаивает Вождь. – Предателям -только смерть!
– Жалко, – повторил Кочерга. – Хорошая собака – охотничья, ищейка!
– Была да сплыла. – Вождь потянул из мундштука, задохнулся и, откашливаясь, продолжил через силу: – Теперь она... за нашими матерями... охотится. Моя... уже в тюрьме, твою завтра-послезавтра могут забрать. Вот из-за нее, – Ленька ткнул головешкой в сторону Лютры, – за решетку упекут.
– Жалко, – повторил Кочерга.
– Кого тебе жалко – мать или Лютру?
– И мамку жалко, – твердил Кочерга, – и Лютру – тоже.
– Ну хватит сопли распускать! – закричал Вождь. – Тройка мы или не тройка? Будем голосовать. – И жестко добавил: Лютре -смерть!
– Это не она, а Яшка-живоглот предатель, – гнет свою линию Митька Кочерга.
— Да, – согласился Вождь. – Но повесить мы должны Лютру. Без нее Яшка не сможет так лютовать.
Члены «чрезвычайки» помалкивали, только шмыгали сопливыми носами.
– Выношу приговор: Лютре-предательнице – смерть!
– Смерть! – эхом отозвался Володька Кавун.
. И только Митька Кочерга, понурив голову, избегал взгляда Вож¬дя, молчал. Тот, насупив выгоревшие до белизны брови, тяжело уста¬вился на Митьку и ждал.
– Смерть, – еле слышно промямлил Митька.
– Кто приведет приговор в исполнение? – спросил Вождь. Тишина повисла над степью, над костром, только горящие сучья
таволги потрескивали в ответ.
– Делай со мной, что хочешь, – наконец вымолвил Кочерга, – но палачом не буду.
– На палача... я тоже не согласен. Такой клятвы у нас не было, -;– набычившись, сказал Кавун.
Вождь поднялся, подошел к Лютре. За ним нехотя последовали Кавун и Кочерга. Они стояли перед Лютрой в нерешительности. А ей казалось, что ребята, ее друзья, затеяли какую-то новую игру, и она была готова выполнить любую их команду. Кажется, она даже взвизгивала от нетерпения и тянулась, тянулась к ним, поднимаясь на задние лапы, но веревка сдерживала ее порыв.
И Вождь не выдержал:
– Вы – не голодранцы! Вы еще голопузики! Рано я вас назначил в чрезвычайную «тройку»... Идите!
Ленька быстро сделал петлю, ловко накинул ее на шею Лютре,

подтянул потуже и перебросил другой конец веревки через сук вербы. Кавун и Кочерга исподлобья наблюдали за его действиями.
– Ну чего?! – заорал Ленька. – Чего уставились? Сказано – идите, значит, идите. Я сам... Без соплей управлюсь.
Я стиснул зубы, чтобы не закричать, и закрыл глаза, чтобы ничего не видеть.
Леньку-вождя мы все боялись. Он был года на три старше каж¬дого из нас и сильнее. Но тут боязнь моя пропала. Я вышел из своего укрытия и, продираясь через колючий караганник, пошел прямиком на костер. Я решился: «Сейчас двину ненавистному Леньке по сопатке, поддам под дых, пусть сам покорчется. Не пропадет!» Но не рассчитал, свалился в глубокую канаву, расцарапал о какую-то корягу лицо и ладони.
– Скау! Скау! – заскаунчала Лютра и поперхнулась.
Я кричал: «Не тронь Лютру! Не тронь Лютру, Ленька!», но сам не слышал своего голоса. А когда выбрался наконец из канавы, у костра никого не увидел. Только что-то темное, подвешенное на суку, вздраги¬вало и корчилось в зыбком свете затухающего костра. Не помню, как я изловчился, орудуя зубами, развязать туго затянутый узел у комля вербы. Отвязанная веревка выскользнула их моих рук, и отяжелевшее тело Лютры скользнуло вдоль обрыва и рухнуло в глубокую яму.
Рухнуло, навсегда оборвалось что-то и во мне. Смерть Лютры враз поставила меня, одинокого, в центр этой до бесконечности простертой и таинственно-кошмарной ночи; небо стало ниже и звезды опустились на расстояние вытянутой руки. Я стоял один внутри этого пространства, и весь такой необъятный мир, казалось, вселился в меня. Я впервые почувствовал себя нужным кому-то и самому себе. Однако это меня почему-то не радовало.
Я был уверен, что Лютра мертва, и удивился, что все, кроме нее, есть. Я знал, чувствовал, что я есть, но не знал, вернее, еще не узнавал себя такого, каким я стал в один миг. Помню, в каком-то суеверном страхе я убежал домой, влетел в сарай, с разбегу упал на охапку сена и долго плакал втихомолку от сознания своего бессилия что-нибудь изменить, оттого, что, мне казалось, я плачу вот так последний раз. Но я ошибался. Жизнь только начиналась, а я тогда еще не знал, что чело¬веку не следует беречь своих слез, потому что, пока ты плачешь, живет твоя душа, трудится в поте лица, как талантливый скульптор над холод¬ным камнем, чтобы твоя природная плоть излучала не только красоту и гармонию – природа и есть гармония, – но и рождала мысль и дей¬ствие, освещенные духом. Это и является сутью нашего существования. «Мужчина не должен плакать» – все это еще одна попытка огра¬ничить, насиловать природу человека. Мужчина – человек. Пусть пла¬чет, если не может отвести, упредить страдания других. Кончатся слезы, пусть плачет его многострадальная душа.

     10. Воскрешение Лютры, или Легенда о втором рождении собаки

Утром хозяйственный Ленька пошел к старой вербе, что росла на краю глиняной ямы за околицей села, чтобы забрать свою веревку. Дед Тимоха вручил ему свой драгоценный нож, которым виртуозно разде¬лывал туши животных, и посоветовал снять шкуру с убитой Лютры. «Выделаю, – сказал он, – тебе к зиме шапку справим на загляденье!».
Однако Ленька, по его рассказу, Лютру не нашел. Пропала и веревка. Ее нашли женщины-возчики сена, когда уже выпал снег. Ле¬жала она под скирдой, что в двух-трех километрах от села. Мать Леньки узнала свою веревку. Однако бабы очень удивились, когда обнаружили, что петля была будто разрезана острым ножом. Тогда и родилась догад¬ка, что Лютру кто-то спас. Но кто?
Спустя годы, Ленька Зосимов, заядлый и удачливый охотник на сурков, рассказывал, будто он видел в степи Лютру в стае одичавших собак. Был среди них и один красный волк, по всему видно, их вожак. Нет! Он не стрелял по стае. Бесполезно. Во-первых, звери учуяли чело¬века раньше, чем он увидел их, и не подпускали близко. Во-вторых, патроны у Леньки были заряжены мелкой дробью.
– Будь у меня жакан – обязательно бы саданул разок. А что? -беззаботно рассуждал Ленька. -Я бы одним выстрелом уложил их вожака.
– Ворошиловский стрелок? – спросил я, не скрывая насмешки.
– Будь спок, голодранец ты мой! – выхвалялся Ленька. – У меня глаз, как алмаз, и рука, ты знаешь, не дрогнет.
– Не дрогнет, – подтвердил я. – Не сомневаюсь.
Похоже, Ленька до сих пор чувствовал себя, если не Вождем, то царем природы: может убить......
Ходил и я на то место, где одичавшие собаки промышляют сур¬ков, но увидеть Лютру так и не пришлось.

     V. АБА-БА

     1. Фрагменты жизни государственного человека

Третий год Аба-ба появляется в нашем селе в одно и то же время.
Как только пригреет солнышко, прогреется земля и травы дружно пойдут в рост, Аба-ба – тут как тут – уже бредет себе по улице. Босой, грязный и небритый, с шапкой густых свалявшихся волос, он, бывало, шел от двора ко двору, отбиваясь толстенной, с оглоблю, палкой-коря¬гой от своры наседавших собак, протягивал жилистую волосатую руку и просил:
– Аба-ба! Аба-ба!
Что просил этот странный мужик Аба-ба, догадаться было нетруд¬но, он хотел есть. Питье, видать, у него всегда было с собой – солдат¬ская алюминиевая фляжка в сером суконном чехле неизменно болта¬лась на его веревочном поясе. С ним делились всем, что сами имели из съестного, кто молоком напоит, кто пару вареных яиц или картофелин сунет, а кто боязливо и краюшкой хлеба поделится.
– Аба-ба, аба-ба, – повторял в благодарность немой странник и складывал скудные подаяния в большой холщовый мешок, подвязан¬ный веревочкой поперек открытой волосатой груди.
Дети и собаки всюду сопровождали Аба-бу. С безопасного рас¬стояния мы кричали ему вслед:
– Аба-ба! Аба-ба!
Собаки, охваченные азартом стадной злобы к чужому, заливались, захлебывались в лае, норовя ухватить Аба-бу за пятки или штанину! Иногда он останавливался, грозил кривой палкой-оглоблей, но чаще всего молча шел, не обращая внимания на мельтешенье позади себя. Только однаж¬ды, когда и собаки, и мы, любопытные или жестокие, взяли Аба-бу в кольцо, он рассердился не на шутку, кричал свое грозное « Аба-ба!», брызгал слюной, отбиваясь от наседавших детей и собак.
В тот день Аба-ба наведался к деду Тимохе, который с утра стро¬гал под навесом клепки для бочонка. Дед угостил пришельца самоса¬дом. Аба-ба умело свернул самокрутку, затянулся раз-другой и закрыл глаза то ли от удовольствия, то ли голова закружилась.
Посидели, покурили молча мужики.
– Когда же ты, мил человек, дара речи лишился? – не выдержал Тимоха. – На войне аль с младенчества?
Аба-ба не шелохнулся, будто и не слышал обращенного к нему вопроса.
– Да ты, бедолага, видать, и на ухо туговат, – продолжал дед. – Вот ведь какая у тебя жизнь беспросветная, мать бы ее дьявол!
Дед поднялся, затоптал брошенный окурок и взялся настраивать инструмент.
– Вот ведь какая штука, – рассуждал дед, осматривая и очищая от стружек шерхебель, – руки, ноги у тебя целы, голова на месте, а вот языка лишен – и уже как будто и человека нету.
Аба-ба поднялся, взял с верстака свежевыструганную дощечку, что-то быстро-быстро написал на ней огрызком карандаша и протянул деду. Неграмотный дед Тимоха помаячил, руками развел, дескать, гра¬моту не разумею и подозвал меня.
– Ну-ка иди сюда, оголец! Часто вижу тебя на завалинке с кни¬гой в руках. Вот мы и проверим сейчас, какой ты у нас книгочей.
Я взял в руки дощечку и, как сейчас помню, залюбовался неви¬данно красивым почерком. С первого класса учившийся писать на гру¬бой оберточной бумаге и между печатных строк районной газеты «Путь Ильича», я такого каллиграфического совершенства еще не видел.
– Читай! – поторапливал меня дед.
И я более или менее внятно прочитал: «Дедушка! Скажите детям, чтобы они не преследовали меня. Я – изуродованный, контуженный на войне солдат. Так что за себя не ручаюсь – не быть бы беде».
Дед Тимоха взял дощечку, покрутил ее в руках, осмотрел со всех сторон и спросил:
– Это все?
– Слышали, сорванцы? – обратился дед к детям, стайкой сбив-
шимся неподалеку. – Германцы его таким сделали, а вы... Чтоб я этого больше не видел! – И обращаясь ко мне: – Черкни ему тут: откуда он родом и где его родители, семья?
Я написал. Аба-ба тут же набросал коротко: «Я не помню».
– Ступай своей дорогой, божий человек, никто тебя дразнить не будет.
Мы оставили в покое Аба-бу, в душе сочувствуя ему и немного побаиваясь его, чужого, странного и непонятного. Да и Аба-ба вскоре исчез из села.
Дошел слух, что Аба-ба заговорил. Якобы, случайно заговорил. Доверили ему в соседнем колхозе незанятых быков пасти. Пас стара¬тельно, честно, потравы хлебов не допускал, хотя бригадный стан со всех сторон был окружен нивой, только узкий прогон на пастбище вдоль дороги оставлен.
На счастье или на беду Аба-бы, но в тот день быки будто сгово¬рились: то один, то другой в хлеба норовит зайти, сочной пшеничкой полакомиться. Одного завернет Аба-ба, другой уже в хлебах.
– Аба-ба! Аба-ба! – кричит он, голос сорван, а бык Мурый будто и не слышит предостерегающего окрика. Аба-ба стеганул его кнутом, тот почти уже вышел на обочину, но вдруг, ни с того, ни с сего, развер¬нулся, хвост трубой – и рысью снова в посевы. Тут и загнул трехэтаж¬ным матом Аба-ба, так четко и громко, что на стане все это услышали.
– Аба-ба! Аба-ба! – бежали к нему радостные ребята и его смен¬щик – старый Асем. – Ты заговорил?
– 3-заговоришь с эт-той с-скотинякой, – спокойно ответил Аба-ба, сел на траву и заплакал.
Это произошло ранним летом. А осенью этого же года в нашем колхозе имени Ворошилова появился новый объезчик Яшка Ерхов.
Недолго Яшка пользовался услугами Лютры, добродушной соба¬ки породы спаниэль. Недолго он с ее помощью уличал односельчан. Но этого было ему достаточно, ч^тобы посадить в тюрьму пятерых многодет ных солдаток, рискнувших, чтобы не допустить зимой голодного мора в семье, нагрести в сумочки колхозного зерна.
– Это т-только в п-песне поется: «Все к-кругом к-колхозное, все к-кругом м-мое», – назидательно говорил Яшка, вытряхивая изъятые оклунки в вороха на току. – 3-запомни р-раз и н-навсегда: к-колхозное – з-значит, г-г-государственное.
Яшка карьеру себе обеспечил. Доморощенного Шерлока замети¬ли в районе и вскоре назначили участковым уполномоченным милиции.
Надо было видеть Яшку в новенькой милицейской форме: как он пыжился, как он красовался! Даже заикаться перестал.
Женился Яшка на Дуське, девке-перестарке, в примаки к ней пошел. Друзья у него появились, собутыльники из местной элиты: кладовщик, завхоз, продавец сельмага. Да и председатель сельсовета непрочь был с ним рюмочку-другую пропустить.
Скоро Яшка забыл о своих обязанностях, увлекся своими потреб¬ностями. Не будем подробно рассказывать о похождениях Яшки-лове¬ласа, о запоях с председателем сельсовета Петром Кочетом. Однажды до того они набрались, что утром долго искали ответ на вопрос: кто с чьей женой спал? Кочет именем Советской власти реквизировал у Яшки пистолет. А Яшка, не будь дураком, умыкнул у председателя гербовую печать и, улучив момент, сделал ею четкий оттиск на оголенной части тела спящей председательши.
Собутыльники разодрались. А на следующее утро, попивая огу¬речный рассол, они оба, не сговариваясь, писали жалобы в райком партии. Вот так эта неприглядная история получила огласку: новый первый сек¬ретарь, стремясь подчеркнуть унаследованную запущенность идеологи¬ческой и воспитательной работы в первичных организациях, процитиро¬вал на пленуме жалобы коммунистов Ерхова и Кочета. Днем позже они схлопотали по строгачу с занесением в учетную карточку: Кочет – за превышение полномочий, а Яшка – за использование государственной гербовой печати не по назначению.
Яшка-сыщик не состоялся. Его перевели дежурным КПЗ.
– На повышение пошел, – объяснял он своим дружкам. – Район во мне нуждается. Не может без меня нормально жить район, сразу уровень правонарушений повышается. А за это, сами понимаете, обла¬стное начальство по головке не гладит.
Яшка исправно нес службу. Но в душе считал, что его недооце-
нили, обошли должностью, и стал попивать изрядно в свободное от работы время. Тайно от всех. Да какая уж там тайна, если каждый день, через день еле доползает к дому и устраивает такой трарарам, что все соседи сбегаются посмотреть «бесплатный концерт», как милиционер Яшка с топором в руках гоняет вокруг дома свою жену Дуську. Та подсвинком визжит, клянет супруга своего на чем белый свет стоит, а супруг, рас-патланный, с расстегнутой ширинкой, в разодранной казенной испод¬ней рубашке выдает еще похлеще:
– Я – государственный человек! Неприкосновенный! Соответ¬ственно требую...
Что он требовал, соответственно своей государственной непри¬косновенности, неизвестно. Правда, некоторые догадывались:
– Никак, душа у него горит, похмелиться надо, а жена трешку не дает.
– Вам бы только трешку, – возмущались женщины, из-за сла¬бости своих мужей вынужденно и преждевременно эмансипированные. – Одна выпивка на уме!
– А мы что? – перемигивались мужики. – Мы, если нас взбод¬рить хорошенько да к горячему притулить, кое на что еще годимся.
– Ой! Ой! – притворно заойкала разбитная соседка Яшки. -Анекдот, бабы! Штаны у моего уже не держаться, скоро спадут, а он еще и хорохорится – «кое на что годимся». Анекдот – и только!
– Ну, ты не очень... – обиделся муж сосе/Гки. – Я ведь могу и приструнить.
– Один уже приструнил... Погляди на своего дружка. Укатали Сивку горки.
И тут все вспомнили зачем собрались. Но «концерт» уже закон¬чился. Яшка лежал у крыльца и мирно храпел. Рядом на завалинке сидела растрепанная Дуська и с жалостью смотрела на то, что еще недавно было ее мужем.
Яшка по натуре, конечно, надсмотрщик. Но надсмотрщик деятель¬ный. Однообразные и рутинные дежурства в КПЗ райотдела ему скоро приелись, обрыдли. Он рвался на оперативный простор, но его сдержи¬вали умышленно. Яшка был уверен – опять недооценивают. Озлобился на всех и вся. Продолжал пить, теперь уже у всех на виду. Падал обес силенный где-нибудь – у чайной, в переулке, в канаве или под забором
– там, где споткнется, где застанет его помутнение разума и отказывают ноги.
Начальник милиции, маленького росточка, но дородный и розово¬щекий, как холеный ребенок, весь кровью наливался, пыхтел, будто закипающий самовар, когда ему докладывали об очередных «концер¬тах» сотрудника Ерхова. До поры до времени все и заканчивалось этим пыхтением, проработками и разносами. Но вот Яшка отличился так, что уже ни скрывать случившегося, ни покрывать распоясавшегося сотруд¬ника было нельзя. Яшка попал в отрезвитель. Его подобрали дружинни¬ки в таком состоянии, когда говорят, что человек лыка не вяжет. Но Яшка не был бы сам собой, если бы не выдал свою излюбленную тираду.
•– Я – государственный человек! – хрипел он, не приходя в себя.
– И требую... соответственно неприкосновенности... Вот!
Но прошел час-другой, Яшка оклемался до самоощущения и понял, что попал за решетку, туда, куда жизнью был приставлен для обеспече¬ния безвыходного положения других.
– На каком основании меня изолировали?! – кричал он, молотя кулаками кованную дверь. – Я требую прокурора! Пустите меня к про¬курору!
– Не могу знать... Не могу... – отвечал дежурный, молодой, недавно демобилизованный из армии парень. – Прекратите бузить!
– Тогда доложи начальнику, – строжился Яшка, – мол, так вот и так, выполняя особо важное государственное задание, случайно пост¬радал наш сотрудник товарищ Ерхов.
– Опоздал, дорогой товарищ Ерхов, – ответил дежурный и хохотнул: – Во дает! Ему еще вчера доложили, что ты в вытрезвителе.
– И что?
– Что «что»?
– Что начальник ответил? – забеспокоился Яшка.
– Матом тебя покрыл и сказал: пусть сидит до утра. Яшка сник, но все-таки спросил:
– А почему я в одиночке?
– Специальное распоряжение начальника. Приказано изолировать от остального контингента.
– Понятно.
Персональная камера по специальному распоряжению польстила
ему, несколько согрела захолонувшую было душу Яшки. Он приобод¬рился. Хоть здесь его выделили-! Хоть здесь он на высоте, не из тех обычных пьяниц-подзаборников, каких развелось неисчислимое множе¬ство по городам и весям Великой Страны Советов. Яшка Ерхов – осо¬бый. И он запел: «Наш паровоз, вперед лети! В коммуне остановка...» Он вдохновенно, с задором пел одну революционную песню за другой до самого утра, пел, когда, казалось, уже не может петь, но он продол¬жал, натужно хрипел: «К счастью, свободе дорогу грудью проложим себе..,»
Камерно-казематная обстановка-голые нары, зарешеченное окно под потолком, одиночество избранника-страдальца – все способствова¬ло росту его самосознания. Он представлял себя то святым мучеником за грехи людские, то известным и непримиримым борцом за счастье народное. Он готов был взойти хоть сейчас на любую Голгофу, лишь бы приблизить коммунизм, обещанный свыше, как рай верующим в поту¬стороннем мире.
Утром Яшка, невыспавшийся и помятый, уверенно предстал пе¬ред налитым кровью начальником и стал есть его нагло-невинными гла¬зами. Начальник, откинувшись в кресле, стойко выдерживал проникно¬венный взгляд Яшки, снисходительно улыбался и волосатыми пальцами отбивал по краю стола такт какого-то марша.
– Допелся? – Барабанная дрожь на мгновение прекратилась. -Или допился?
– А в чем собственно дело? – просипел Яшка, горделиво, вски¬нув небритый подбородок.
– Это я должен у тебя спросить: в чем собственно дело, дорогой товарищ Ерхов?
Начальник взял со стола исписанный листок бумаги в масляных пятнах. Яшка скосил глаза и прочел: «Докладная». «Телега» на меня, догадался Яшка. – Борзописцы!»
– Так я слушаю. – Начальник отложил бумагу и все с той же снисходительной улыбкой смотрел на провинившегося сотрудника, сни¬жая тем самым его наигранную душевную приподнятость.
– Вот здесь четко и однозначно зафиксировано, что ты вел себя мирно, но всю ночь пел революционные песни. Почему?
Яшка выдохнул:
– Какие же песни должен петь настоящий революционер?

– Интересно! – воскликнул начальник и забарабанил снова по краю стола волосатыми пальцами. – Значит, ты у нас революционер? И давно?
—Всю сознательную жизнь, товарищ начальник! – выпалил Яшка, нащупав спасительную для себя тему.
– Так-так! – На детском личике начальника отразилась легкая озабоченность. – Настоящий, говоришь, и сознательный...
– Ну, не в мировом, конечно, масштабе, – замялся Яшка.
– И все-таки – ре-во-лю-ци-онер?
Последнее слово начальник произнес угрожающе певуче.
– Местного значения, – поспешил Яшка дополнить. Наступила пауза. Яшка переминался с ноги на ногу. Начальник
хмурил свои девичьи бровки, морщил лоб – старался выглядеть стро¬гим.
– Так что же это ты, сознательный революционер местного зна¬чения, ;– начал пилить начальник, – из нашей общепитовской точки свою явочную квартиру устроил? – Строгий начальник силился хмурить брови, морщить лоб, но ему это плохо удавалось. – Вот тут все четко, протокольно зафиксировано: валялся у «Чайной» в невменяемом состо¬янии. – Начальник прихлопнул ладонью лежащий на столе листок. – Не позволю! Не допущу, чтобы такие, с позволения сказать, проходимцы, как ты, почетный мундир народной милиции поганили!
– Я в штатском... – промямлил Яшка, по опыту зная, что в его положении хорохориться не стоит.
– Он, видите ли, в штатском! – пуще прежнего разошелся на¬чальник. – Да ведь ты сам, товарищ Ерхов, – государственный чело¬век!
Яшка вздрогнул, как застоялый конь, приосанился и выдал:
– Мне нравится ваша последняя мысль, Мэлс Никандрович. Она вполне укладывается в сложное диалектическое русло моих идейных воззрений. Все люди, кем бы кто ни был, должны быть государственны¬ми – по делам и мыслям. Вот я и заинтересовался: почему это некоторые наши, будем так говорить, граждане на работе вкалывают, что надо, по-государственному, а мыслят по-другому, совсем иначе?
– И что? – насторожился начальник, и на его гладком лбу наконец обозначилась чуть заметная морщинка.
– Ничего, экспериментирую, так сказать, не считаясь со своим
личным свободным временем и во вред, заметьте, своему контуженно¬му организму.
– Где?
– В «Чайной», товарищ начальник, в общественном месте.
– Как?
Начальник, видать, был уже не в состоянии произнести более сложные фразы, а Яшку, наоборот, понесло, как щепку по мощному течению.
– А вот так! Вам-то, государственному человеку, я могу дове¬риться. Прикинусь в «Чайной» пьяным и слушаю, о чем говорят люди вокруг. Иногда и сам словечко подброшу для затравки. У пьяного язык развязывается. Замечали? Не даром говорят: что у трезвого на уме, то у пьяного на языке.
– Чье задание выполняешь, товарищ Ерхов? – начальник насто¬рожился.
– Только по велению революционной сознательности и собственной инициативе, – заверил искренне Яшка.
– Хорошо, – тихо произнес начальник и немного успокоился. -Так что же наши пьяные граждане говорят?
– Много кое-чего, – уклончиво протянул Яшка. – Недовольство позволяют себе проявлять.
– Чем или кем, к примеру, они недовольны?
– К примеру, нашим уважаемым председателем райисполкома... Говорят, он на днях какого-то чабана избил за то, что тот ехал на лошади и перед председательской машиной с дороги не свернул.
– Что еще? – голос начальника набирал металл.
– Вами, товарищ начальник, прокурором мужики тоже не до¬вольны, потому что вы это дело прикрыли... Одним словом, Советской властью не довольны мужики.
– При чем тут Советская власть?! – вышел из себя начальник и даже стукнул кулаком по столу.
– Конечно, товарищ начальник, – подтвердил Яшка. – Я им то же самое толкую: Советская власть тут, мужики, вовсе не причем.
– Стоп! – Начальник милиции хлопнул ладонью по столу. – Ты кому-нибудь об этом рассказывал?
– Нет! – отчеканил Яшка, вытягиваясь. – Только вам.
– Это хорошо! – начальник выкатился из-за стола, подошел вплотную к Яшке, даже пуговицу на куртке ему покрутил. – Это очень важно, товарищ Ерхов, уметь такому идейному человеку, как ты мол¬чать, когда это необходимо. Во имя высших интересов.
– Только так, – чеканит Яшка, чувствуя, что наказание отсту¬пает. – Разрешите продолжать?
– Это твоя инициатива, товарищ Ерхов, – уклонился начальник.
– Я бы только советовал тебе не напиваться до положения риз.
– Так ведь я от избытка душевного возмущения и неустроенно¬сти мыслей в обществе...
– Понятно, – перебил Яшку начальник, хотя наверняка он ниче¬го не понял да и не хотел уже понимать. Начальник перешел в наступ¬ление: – А что же ты, дорогой товарищ Ерхов, сам Советской власти не подчиняешься? Разве такое позволительно?
– Так ведь от избытка...
– Я не о том.
__7
– На днях еду по Степной улице и вижу в одном из дворов доб¬ротную скирду сена. Что это за кулак-хозяйничек у нас объявился? – спрашиваю у шофера. А он мне: так ведь это, кажись, двор нашего Ерхова... Твое сено?
– Мое.
– Для чего?
– Корова у меня стельная... Жалко сдавать.
– Жалко у пчелки знаешь где? – Начальник снова взгромоздился в кресло. – Другие сдали, а он – «жалко». У других что, яловые коровы были? Почему не сдал? Тебе от Советской власти особое приглашение требуется?
Яшка понял, что влип, оправдываться бесполезно.
– Какой же ты после этого государственный человек? – продол¬жал начальник.
– Виноват... В глазах Яшки промелькнул блеск решительности.
– Я сегодня же чистку устрою. Сегодня же от обременительной личной собственности освобожусь, как того требует товарищ Хрущев.
—Давно пора, начальник поддержал решительные намерения Яшки и снова снисходительно улыбнулся.
– Иди!
– Будь сделано! – гаркнул Яшка. – Родине нужен скот. И он будет у нее!
Яшка изловчился ловко крутанулся и вышел.
– Шут гороховый, – произнес начальник, а про себя подумал: «Опасный для дела человек. Придется уволить... Надо!»
Из кабинета начальника долго доносилась барабанная дробь марша.
Днем Яшка ушел со двора с коровой. Вечером вернулся с налы¬гачем в руках.
– Папка! – встретила его дочурка слезами. – Ты зачем нашу Красотку увел?
– Надо, дочь, так надо, – ответил Яшка, погладил девочку по головке, чег,о никогда не делал прежде, и понуро пошел в дом.
Там его ждала заплаканная жена, готовая к очередному мужни¬ному «концерту». Но страшно удивилась, когда поняла, что Яшка трезв, как стеклышко. Поняла и растерялась. Яшка кинул налыгач в угол, тяжело сел на стул у окна и грустно произнес:
– Как жить будем, жена?
Как услышала Дуська эти небывалые слова от своего мужа, так и обомлела вся, ноги ослабли, подкосились, голова кругом пошла. Она присела рядом и успокоила:
– Что ж теперь делать-то, Яша... Не терзай себя... Как люди, так и мы... Будем жить, Яша.
Смеркалось. Трезвый, но ошалелый и возбужденный своим но¬вым душевным состоянием, Яшка вышел во двор. На глаза ему попа¬лась островерхая скирда. Она стояла, аккуратная и ухоженная, в край¬нем углу двора, красовалась своей крестьянской статью, обещавшей надежду на достаток. Теперь же она выглядела красивой, но беспризор¬ной и никому не нужной брошенкой. И душа Якова томилась, видать, еще не окончательно очистилась от мелкособственнической скверны.
Вечером Степная улица озарилась метущимся жадным пламенем. Это Яшка, государственный человек, завершал грандиозным фейервер¬ком чистку своей заблудшей души.
Ему так захотелось счастья. Для себя. Для жены. Для своих де¬тей. Для соседей. Для всех честных людей на Земле. Уже близко оно – обещанное самим Хрущевым коммунистическое счастье, надо только сделать еще одно усилие, но как, выходит, трудно шагнуть ему навстре¬чу, рискуя окончательно расстаться с самим собой.
А может, боязнь оголить, проявить свою суть смущала и тревожи¬ла нашего героя?
Яшку уволили из органов, как говорят, с треском. Но он, похоже, не очень-то убивался по этому поводу и вскоре пристроился в райко-мунхозе. Как вы думаете – кем? Живодером. Да, так называли у нас специалистов по отстрелу бродячих собак. Не очень популярная в наро¬де должность, но она на первых порах ему нравилась, так как давала возможность на время забыться, выплеснуть накопившуюся злость, как бы разрядиться, что ли. Жена тоже была довольна новой должностью мужа: пить стал реже, разве что по праздникам причастится, а вот свои «эксперименты» в «Чайной», тоже к радости жены, вовсе прекратил.
Успокоился Яшка, раздобрел. Доху себе из собачьих шкур спра¬вил. Бывало, идет по улице под ручку с женой, а соседи все в окна выглядывают. «Ахают, небось, – думал Яшка, чувствуя такое всеобщее внимание к своей персоне, укутанной в меха, – завидуют». И он, ви¬дать, не ошибался, потому что вскоре многие захотели иметь такую, можно сказать, дармовую, но надежную в морозы одежду, просили Яшку, так сказать, посодействовать.
– На всех вас, – заносчиво отвечал Яшка, – и собак не хватит.
Были и другие. Близорукий сосед, то ли архивариус, то ли биб¬лиотекарь (сколько лет рядом жили, а Яшка так и не удосужился это узнать), долго присматривался, будто принюхивался, к Яшкиной дохе, ощупывал мех, а потом вдруг спросил:
– И вам не жаль их?
– Кого «их»? – в свою очередь спросил Яшка.
– Собак, – ответил сосед и, прищурившись, изучающе рассмат¬ривал лицо Яшки. – Сколько их вы загубили?
– Ты лучше меня пожалей, – рассердился Яшка. – Почему это такие жалостливые, как ты, выбрасывают щенят, а именно я должен их, беспризорных, больных и поэтому опасных, уничтожать?
– Выходит, из-за милосердия вы их и убиваете? – не унимался въедливый очкарик. – Для их же, так сказать, пользы?
Яшка выходил из себя: чего привязался этот интеллигент на вере¬вочке?
– Хоть так сказать, хоть иначе, а смысл один: для их же пользы. И для твоей – тоже.
– Вот теперь я жалею вас, товарищ Ерхов, – промямлил сосед, и Яшке показалось, что глаза соседа покраснели и увлажнились. – И хочу, чтобы вы об этом помнили всегда.
– Пожалел волк кобылу, оставил хвост да гриву, – воинственно осадил Яшка соседа. – Знаю я таких... Вы пожалеете – как же!
– Мы пожалеем...
– Жалостливые, да?
– ... а вы будете каяться.
– Катился бы ты... Яшка выругался и пошел прочь. – Чего прилип, как банный лист к з......?
Мороз прижимал. Яшке было жарко, и смутные мысли одолевали его, как никогда. Зернистый снег под подошвами его валенок крошил¬ся, хрустел – каяться-каяться-каяться. Яшке есть в чем каяться. Да какое до этого дело грамотею-очкарику?
Но вот прошел слушок, что начальник комунхоза новым тулупом похваляется. Председатель сельсовета душегрейкой из собачьих шкур обзавелся. А райохотрыбинспектор в псиных унтах щеголяет.
Унты эти и стали причиной очередного падения Яшки. Аристарх Евсеевич Бучма, гроза всех браконьеров в округе, по достоинству оценил склонности и способности живодера Яшки и в тот злополучный день вручил ему новенькие корочки нештатного инспектора. По всему видно, Яшка почувствовал себя осчастливленным, потому что сразу согласил¬ся обмыть корочки, которые, он знал, снова его вознесут пусть не над всем человечеством, но хоть над мизерной частью его.
. Застолье затянулось заполночь. Перебрал Яшка тогда. Да и понять его можно – отвык немного, закуска была не та – баночка «Осеннего салата» на двоих. Шел домой, споткнулся и упал. Мягко так упал в сугроб, будто на пуховую перину завалился. Уснул. Тепло ему в собачьей дохе. Под утро проснулся, хочет подняться, а не может. Он и так, и эдак, руками, ногами болтает, упирается, но тщетно: примерзла доха не оторвешь.
Лежит Яшка на сугробе в пустынном переулке, в вышине ему звезды лукаво подмигивают, а он мучительно вспоминает, что же с ним такое произошло и почему он здесь оказался прикованным к тверди Земли. «А может, это уже не Земля, а другая какая-то планета по ту сторону мироздания?» – подумалось ему. Но в этот момент он услышал лай своей собаки, петушиный крик и узнал голос своего петуха. «Нет, – решил он, – я еще дома, на Земле». – И стал ощупывать себя заледеневшими пальцами. Нашарил одну пуговицу, другую – и тут все вспомнил и понял, отстегнул пуговицы дохи и вылез из нее, как улитка из панцыря.
-Яшка трусцой добежал до своего подворья, вихрем, как угоре¬лый, влетел в дом. Жена, как увидела Яшку, раздетого и как бы не в себе – ошалелого, так и застыла на месте с раскрытым ртом: никак, ограбили.
– Что опять случилось, Яша? – только и вымолвила она, пока муж метался по прихожей.
– Где топор?! – орал Яшка, брызгая слюною.
– Зачем он тебе, Яша?
Жена готова была уже зареветь, лицо ее исказилось в скорбной гримасе, губы нервно вздрагивали.
– Не гунди! Не гунди! -Яшка остановился перед женой в угро¬жающей позе и даже кулаком помаячил у нее перед носом. – Куда топор опять запропастился? Я вас спрашиваю! Сколько раз уже предупреж¬дал: берете-берите, но кладите на место. Будьте добры!
– Господи! – взмолилась жена. – Да за что же нам такое нака¬зание?.. Не надо, Яша! Я тебя умоляю... Посадят ведь...
– Не посадят! Я им покажу, где раки зимуют. – Яков метался по комнате, заглядывал под стол, в подпечье. – Я их сегодня же всех пе¬ребью-перестреляю!.. Где топор?
, – Яша! Яша! Не надо, – повторяла жена. – Да когда же ты – не молодой уже! -уймешься, утихомиришься?
– Я сегодня их утихомирю, шкуры с них спущу!.. Живьем сде¬ру!.. Выделаю!.. Новую шубу справлю!
Соседи видели, как Яшка спозаранку орудовал в переулке топо¬ром, вырубая изо льда свою любимую доху. Говорят, это поселковые собаки таким образом отомстили Яшке за его живодерство. Дескать,
всю ночь собаки кучковались, шебуршились в переулке, пооб...... его
кругом, вот он и примерз к утру. Возможно ли такое – не знаю. Как бы там ни было, а мужики проходу Яшке не давали, все просили его рас¬сказать об унизительной мести бездомных собак, чтоб они передохли, треклятые.
,• *• ; •


Вот уже три дня мы с товарищем, счастливые, что вырвались из городской зажатости и телевизионно-газетной суеты, живем в палатке на берегу озера Дудыголы. Целых три дня мы беззаботно отдыхаем -купаемся, загораем, рыбачим, варим уху из знаменитых в здешних местах полосатых окуньков и бронзовых линей. Особенно желанными были часы утренней и вечерней зорьки. Я садился в загодя подготовленную надув¬ную лодку, заплывал в какую-нибудь уединенную и уютную заводь, забрасывал удочку, и тогда все – каменистые, будто из матрацев выло¬женные, горы, водная гладь озера, камышовые заросли, о чем-то шеп¬тавшие на восходе солнца, все, что окружало меня, и я сам, —. все сужалось в одну густую и чуткую точку-поплавок. И все житейские заботы, невзгоды и тревоги отдалялись, острокрылым стрижом сколь¬зили над зеркальной гладью озера, солнечным зайчиком промелькали и испарялись ввысь, за вершину горы, увенчанную огромным камнем-скалой, казалось, правильной формы куба.
Дышится легко, свободно. И озеро дышит в такт моему спокой¬ному дыханию.
Каждый день – на восходе и закате солнца – я вижу на вершине ближайшего холма одну и ту же одинокую фигуру. Кто это? Однажды я захватил с собой бинокль, и мне удалось рассмотреть этого загадоч¬ного человека. Седой и косматый, слегка сгорбленный, старец часами стоял неподвижно лицом к солнцу. Лицо трудно рассмотреть, но мне показалось, что оно у него отрешенное, почти ничего не отражающее.
И я вспомнил старушку, которую мы нагнали в пяти километрах от озера.
– Далеко ли вам идти, бабушка? – спросил я, когда машина притормозила возле нее:
– На озеро, батюшка, – живо ответила старушка, – туда, к свя¬тому старцу Гурьяну.
– Садитесь – подвезем.
– Не-е-ет! – пропела старушка. Спасибо, батюшка, дай тебе Бог здоровья.
– Да ведь далеко еще...
– Ехайте, ехайте сами, а я, Бог даст, пешочком дойду. На своих двоих я должна туда притопать или на коленях приползти, чтобы перед смертью духом укрепиться и искупление получить. Только так, только так, с молитвой в душе и на устах... – повторяла старушка на ходу, тяжело опираясь на посох.
Очевидно, это был тот самый отшельник, который, говорят, уже лет пятнадцать как поселился здесь в пещере, и людская молва давно считает его святым старцем.
После обеда мой товарищ, геолог по профессии, захотел полазить по горам, присмотреться, как он говорит, к вздыбленным и обнаженным профилям. Я увязался за ним в надежде повстречать отшельника, а может, и заглянуть к нему как бы ненароком.
Вскоре мы наткнулись на горную тропу и пошли, покарабкались по ней все выше и выше. Товарищ мой иногда останавливался возле заинтересовавшего его скопления камней или скал, откалывал геологи¬ческим молотком куски, рассматривал внимательно свежий их скол, а потом или выбрасывал, или складывал в рюкзак. Чаще всего он брако-вал, на мой дилетантский взгляд, самые красивые и эффектные камеш¬ки. На это он мне резонно ответил: мол, не все то золото, что блестит.
Тропинка, как и прежде, змеилась между скал, протискивалась по карнизам над пропастью. Но вот за очередным поворотом тропа вдруг расширилась, превратилась в ухоженную дорожку, щедро усыпанную утрамбованной щебенкой и крупным зернистым песком. На участках с крутым подъемом были заботливо и надежно уложены ступени из ка¬менных плит. Наконец, мы преодолели последнюю лестницу и вышли на обширную поляну, замкнутую с трех сторон неприступными скалами.
Во всем здесь чувствовалось присутствие человека. Поляна сплошь вымощена зеленовато-серыми каменными плитами. Между ними, в расщелинах, росла трава, скрывая плотные подушки из отмерших растений. Это свидетельствовало о том, что плиты уложены здесь давно, не менее десятка лет назад. Слева, ближе к скальной стене, по камен¬ному лотку откуда-то сверху стекала чистая ключевая вода. Она падала на бесформенную груду прозрачных кварцевых камней, с северной стороны несколько подернутых изумрудной зеленью то ли мха, то ли водорослей каких-то, разветвлялась на мелкие веселые струйки, дроби¬лась на капли-хрусталики, а просочившись сквозь толщу камней и камешек, вновь собиралась в единый поток, вновь устремлялась по наклонному каменному лотку вниз и там низвергалась с высоты в до-
вольно обширную и глубокую чашу, видимо, веками выветренную в монолитной скале. Даже с высоты двух с половиной-трех метров было видно, как в этом резервуаре резвятся стайки пескарей. По краям каме¬нистой чащи веером расходились выдолбленные желобки, и вода по ним чуть струилась в узкую и глубокую долину, на южном склоне которой были устроены террасы, заросшие буйной огородной зеленью.
Только теперь мы различили за шпалерой ползучего вереска вход в пещеру. Он был искусно заделан каменной стеной с низкими, грубо сколоченными дверцами, какие обычно ставят пасечники в погребах-омшанниках.
Тишина... И умиротворяющий говорок-речитатив родникового ручья, и жужжание многочисленных пчел и шмелей – все здесь дышало библейским покоем, слаженностью, простотой и благолепием.
– Природа щедра! – раздался за нашими спинами старческий
голос.
Мы обернулись. С противоположной стороны поляны к нам шел непонятно откуда появившийся старец, одетый в какую-то мешковину. Его морщинистое лицо, серые потухшие глаза не выражали ничего – ни радости, ни недовольства.
– Добро пожаловать, родичи, – старик подошел почти вплот¬ную и смиренно поклонился. – Понравилась вам моя вотчина? – Мы переглянулись, растерянно поздоровались, но старец продолжал: – При¬рода богата и щедра. Живу ее дарами. Проникнитесь ею, приникните к ней, как дитя к материнской груди, и она одарит вас здоровьем, полно¬той жизни плоти и духа.
И тут что-то сулчилось в туманной глубине моей памяти, всплыло, прояснилось и я машинально произнес:
– Аба-ба?
Старик дернулся, удивленно посмотрел на меня и, чуть улыбнув¬шись, пригласил:
– Прошу в тенек, родичи. Тут у меня беседка прохладная обору¬дована, можно сказать, летняя кухня.
– Да ведь мы случайно, – стал отказываться мой товарищ, – по тропинке шли и набрели.
Я молчал, несколько смущенный своей неожиданной выходкой. А старец настаивал:
– Но ведь пришли. Я знал, что рано или поздно придете. Так что – прошу. Мы же – сородичи.
Старец повел нас к скале, заросшей вереском и диким плющем. И тут мы убедились, что это не скала вовсе, а, действительно, беседка, вернее, овальный грот с круглым отверстием в куполе. Вдоль стен сто¬яли грубо, но добротно сколоченные скамейки. Посредине – умело сложенный из камней очаг без трубы.
– Тут летом я готовлю, – заметив наше любопытство, объяснил старец. – Да и от комаров и мошкары спасение: можжевельник на жар положу, дым от него валит, на дух приятный, а насекомым, оказывается, невмоготу, улетают вон, подальше от очага.
Мы продолжали рассматривать обитель отшельника. По правую руку от меня оказался еще один родничок. Вода вытекала струйкой прямо из скалы. Тут же на колышке висел выдолбленный из дерева ковш. В небольшом бассейне, вода из которого вытекала куда-то под каменный барьер, стоял лагушок. В сухом углу, куда через нишу в куполе никогда не попадают ни капли дождя, ни лучи солнца, висели рядами, томясь и распространяя аромат, лечебные травы.
– Водички желаете или кваску нацедить?
Мы только руками развели: мол, хоть то, хоть другое – не возра¬жаем.
– Я вас кваском угощу. – Старец нацедил квасу полный ковш.
– Пейте, родичи, не бойтесь. В моем напитке – ни капли химии – клю¬чевая вода, мед и травки.
Мы с удовольствием выпили по ковшику ядреного и пушистого кваса. И я почувствовал через минуту-две, как успокоилось мое боль¬ное сердце, кровь отхлынула от висков и какое-то необъяснимое бла¬женство разлилось по всему моему телу.
После довольно длительного и, надо признаться, изнурительного подъема по горной тропе мы притомились и теперь наслаждались нео¬жиданным отдыхом. Старец сидел напротив и с интересом наблюдал за нами. Мой товарищ говорил ему какие-то слова благодарности, а я все никак не мог отделаться от сковывающей неловкости. «Почему мне вдруг вспомнился давно забытый Аба-ба?» – думал я и боялся встретиться взглядом со старцем.
– А ты, родич, не казни себя, – тихо проговорил старец. – Не за что тебе себя казнить. Право слово – не за что. Глаз у тебя острый и приметливый. Сколь годков-то промелькнуло-пролетело, а ты – надо же!
– все-таки узнал.
Тут пришло время мне удивляться.
– Да-да! – продолжал старец. – Я тот самый Аба-ба и есть. Ты,
родич, не ошибся. Пацаном, видать, тогда был, Аба-бу дразнил? Да ладно, ладно -дело прошлое. И смущаться тебе нет теперь причин. Я ведь давно, можно сказать, насквозь открылся и властями почему-то прощен.
– Думаю, в том, что случилось с вами, вины вашей нет – война,
– успокоил я старца.
– Узнать-то ты меня, конечно, узнал, – возразил старец, да, видать, не до конца. Был такой Яков Ерхов – колхозный объездчик, милиционер, тюремный надзиратель, сторож в районной типографии... Знал такого?
– Конечно, знал! – подтвердил я. – Странный, насколько я по¬мню, был мужик.
– Так ведь этот «странный мужик», вроде, тоже я.
– Как это?!
– А вот так, как есть. Только и это, чистейшей воды брехня.
– Не понимаю.
– Сейчас поймешь. Фамилия моя – Ерхов, это как на духу. А вот имя мне с рождения другое было дано – не Яков, а Гурьян.
– Не понимаю, – снова вырвалось у меня. «То ли дед рехнулся,
– подумалось, – то ли у меня что-то с головой не в порядке».
– А что ж тут непонятного? Оборотень я.
– Кто же тогда Яков?
– Яков Ерхов – мой родной брат, умер он от ран еще во время войны, а я, когда вернулся домой после госпиталя, присвоил его доку¬менты и в чужие края подался. Слаб человек. Вот и я слабинку себе дал, боялся снова на фронт угодить. Жить хотелось... Да разве это жизнь? Все время прикидывался, лицедействовал, государственного человека из себя корчил... Так – одна трясучка и душевная маята.
Мы молчали, пораженные откровениями старца Гурьяна. Долго молчал и он, склонив голову и задумавшись.
– А теперь плюйте оборотню и предателю в лицо, колите глаза. Много они видели страданий, но еще способны улыбаться. Выньте мою душу, освободите ее от подлого разума, от мерзкой плоти. Я не достоин человеческого прощения... Убейте меня, родичи! Окажите такую ми¬лость! Всяк вправе это сделать.
Можно было подумать, что старик, действительно, рехнулся, но на сумасшедшего он явно не похож. Лицо его сохраняло спокойствие, слова звучали искренне, произносил он их тихо, будто молился, но истово.
– Как вы здесь оказались? – спросил я.
– Душа измучила меня......Легко ли двойником, на раскоряку
жить? Довел я себя до такой степени унижения, что дальше уже некуда: скот есть скот. А тут еще сон мне стал сниться. Проснулся и решил: все! Пусть, думаю, покарает закон. Говорю жене: «Пришло время, Дуся, нам расстаться. Не знаю, – говорю, – придется ли когда и где нам пови¬даться». Та – в голос: что да как. «Не буду, —говорю ей, – разжевы-вать-разъяснять, но знай, что я оборотень и злыдень, какого еще свет не видывал. Так что принеси мне новое исподнее и – прости, прощай. Пойду к властям с повинной головой. Детям, когда приедут из города прове¬дать, ничего не говори. Нет, лучше скажи им: мол, нету у вас отца, мог быть, да умер».
– Собрался я, распрощался с женой и пошел сдаваться. Расска¬зал все про себя, без утайки, насквозь раскрылся. «Берите, – говорю, – судите по всей строгости закона...» Так я месяц и три дня отсидел. Потом открывается дверь камеры, и надзиратель кричит: «Ерхов, выходи с вещами!» «Вот, – думаю, – и началось твое, Гурьян, искупление». А следователь мне и говорит: «За давностью лет дело ваше прекращаю. Законы у нас гуманные – вы прощены». «Кем я прощен?» – спраши¬ваю. «Советская власть, – говорит, – вас простила». «А ты бы, – спрашиваю, – простил?» «Будь у меня на то власть, не простил бы», – отвечает он. А я ему: «В том-то и беда, что нет мне людского прощения. Не может быть».
«Идите, – говорит следователь. – Вы свободны». Гурьян плеснул в ковш квасу и жадно выпил, высоко запрокинув голову.
– Я свободен... От чего это я свободен? И могу ли я быть сво¬бодным от самого себя?

     Сон оборотня Гурьяна Ерхова

Один и тот же сон снился Гурьяну Ерхову.
После очередного взрыва какой-то там новейшей бомбы на поли¬гоне в сотнях километров от села весь скот передох – смрад стоит не продохнешь. А люди стали дружно хохохать. Идут строем по улице, как на первомайском параде, и хохочут. Невыносимую государственную
ответственность перед этими людьми почувствовал Гурьян. (Во сне-то он знал, что зовут его Гурьяном, а не Яковом). Взял красное знамя и пошел Гурьян, распевая революционные песни, во главе хохочущей колонны. Он знал, верил, что выведет этих несчастных людей на стол¬бовую дорогу к светлому будущему. Идут день, идут два... Хриплая песня и неудержный хохот, сливаясь в один сплошной звук, вызывали эхо окрест, содрогали Небо и Землю, рокотали танковыми траками и пе¬реходили в шакалий вой. Гурьян не жалел ни сил, ни глотки. Колонна послушно шла за ним, за песней, которая «нам строить и жить помога¬ет». Вперед! Только вперед! Не важно, что, развернувшись, могут прид¬ти назад. Идут-то они вперед. Вот уже обхватив пустой и надорванный живот падает в изнеможении один демонстрант, за ним – другой, тре¬тий.. . десятый. Хохочущие задние перешагивают их, выдвигаются в передовые, в авангард.
Только старая Дуська (какой была темной, такой и осталась), заткнув пальцами уши, с суеверным страхом смотрела на это коллективное стол¬потворение, не в состоянии ни закричать, ни произнести, хотя бы шепот¬ком, спасительные слова молитвы. Но к концу третьего дня и она успо¬коилась, повеселела. Она смотрела на своего Яшку-Гурьяна и не узна¬вала его. Он не шел, а плыл над землей, не прикасаясь ее подошвами кирзовых сапог. И красное знамя в его руках, как святая хоругвь, об¬рамленная сусальным золотом, тяжело, волнами колыхалось на ветру, заслоняя солнце так, что в глазах красные круги пошли. И сам Яшка показался ей не таким, каким она его всегда знала, а божественным, не от мира сего. «Как же это я, дура набитая, сплоховала, мало от него детей нарожала? – сокрушалась и изумлялась Дуська. – Вот бы какая чудная порода людей пошла!»
Колонна изрядно поредела. Теперь уже и Гурьян то ли хрипел песню, то ли зашелся весь от смеха – вдохнуть свежего воздуха не может.
И тут видит Гурьян своего мертвого сына и рядом с ним мертвую сноху. Их дитя ползает по матери, никак сиську найти не может и кричит на всю улицу, хоть уши затыкай. А жена сидит на завалинке, ничего не слышит. «Что же ты сидишь? Не видишь – ребенок голодный!» – хочет крикнуть Гурьян, а из горла вылетает хриплый мотив некогда популярной песни «Сулико».
Наконец, Дуська поднялась. Звякнули на ее жакете ордена и ме¬дали. Тридцать лет доярка Дуська в передовиках-трехтысячницах ходи ла. И Родина щедро одарила ее – вся грудь в наградах. Даже Золотая медаль ВДНХ есть!
– Что это я засиделась? – вдруг громко произнесла Дуська, и Гурьян услышал родной и любимый голос. – Сноха, видать, грудь при¬сушила. Мальчонка мучится, есть хочет. Такой славненький ангелочек, внучек мой ненаглядный.
Дуська сняла жакет, набросила его на плетень, присела и, зажав коленями эмалированное ведро, принялась доить позвякивающие меда¬ли.
– Потерпи, потерпи, внучек, – приговаривала она. – Сейчас я тебя парным молочком напою.
А рядом еще два дня тому назад павшая корова распространяла зловоние и привлекала сонмище жирных перламутрово-зеленых мух.
Тут, якобы, волк-полукровок, похожий на охотничью собаку Лютру, взошел на сопку Кок-Тюбе, вскинул тяжелую морду к Луне и завыл.

     10. Гурьян проснулся.

– Вот тогда я и сказал жене : «Все! Пришло время нам расстать¬ся». Из КПЗ – прямо сюда, на своих двоих неделю добирался.
– Почему сюда? – заинтересовался я.
– Решил отшельником жить. А здесь пещера подходящая, я ее еще будучи объездчиком присмотрел.
– Еще тогда? И все это время...
– Да, тогда. И все это время не мог решиться.
– Замаливаете грехи?
– Нет, я не молюсь. Я живу. Изначальностью всего сущего живу, заданностью сущего. Каюсь и готовлюсь к тому светлому часу, когда придет миг из плоти перейти в дух.
– А может, и это притворство?
– Весь этот мир стоит на притворстве: одни делают вид, что управ¬ляют, вершат судьбы, другие прикидываются послушными, но всегда не прочь поменяться местами. Зависть погубит человечество.
– А что может спасти?
– Разум, которым наградила человека Природа, надеясь этим спастись сама.
– Но пока мы видим, что человек использует дарованный ему разум во вред Природе.
– Да, но до тех пор, пока не поймет окончательно: то, что во вред Природе, во вред и ему. Человек вне Природы опасный не только Земле, но и Космосу – Великой Изначальности.
– Похоже, вы верите в фатум.
– Скорее – в фантом. Если Вселенная, обозримая и невидимая, изначальна и бесконечна, то и духовная суть моя – мысль тоже изначаль¬на и бесконечна (трудно себе представить) только в этой Изначальности и Бесконечности. Родившись из недр Природы, она, мысль, не может исчезнуть бесследно, пока жива Природа, Вселенная. Церковники в одном, пожалуй правы: плоть тленна, дух же бессмертен.
– Так почему же вас считают святым?
– Очередное людское заблуждение.
– Но есть люди, которые верят...
– Пусть верят, если эта вера служит им опорой, помогает познать себя самого.
– Опять обман?
– Обмануться может тот, кто этого желает.
– Но вы исповедуете...
– Нет! Я не исповедую страждущих. Я сам перед ними испове¬дуюсь.
– Каким образом?
– А что я делал все это время, пока вы слушали меня? Сквозная, прозрачная открытость – на это нам, сородичи, разум дан. Это, я думаю и спасет мир, помирит нас между собой и с матерью нашей – Приро¬дой.
-– Вас, я заметил, привлекает вершина.
– Да, там лучше познаешь себя, суть мирозданья. Ведь что такое горы? Это ямы наоборот, ямы в эфире. Поднимаясь на гору, я опускаюсь на дно эфира. Не потому ли человек на высоте испытывает ощущение полета, и в этом проявляется наша связь с Космосом. Когда-то мы* прилетели оттуда, я так думаю. Так что египетские пирамиды – не копии гор, а символы перевернутого мирозданья.
Солнце склонялось к горизонту, когда мы распрощались с отшель¬ником Гурьяном. Молча спускались мы по крутой и извилистой горной тропе. А это гораздо труднее, чем подниматься в гору. Иногда останав¬ливались, прижимались к отвесной скале, и камни скатывались в глу¬бокую пропасть из-под наших ног, сталкиваясь друг с другом, ударясь о скалы, и эхо усиливало их гул, множило и распространяло до тех пор, пока, раздробившись и теряя силу, он затихал и затихал в самых отда¬ленных и сумрачных узких ущельях. Так баранов на бойне загоняют в раскол: с каждым шагом сужается загон, вот он уже такой, что впору пройти только одной овце, она, может, и не шагнула бы туда, за роковую черту, но сзади напирают. Шаг, еще шаг – удар! И вот уже нет еще одной живой души. Что звук – был и затих.
Рыбалка на вечерней зорьке нас уже не прельщала. Мы сидели у костра, курили, отбиваясь от надоедливых комаров-кровопийцев.
– Философствующий умник, – наконец, произнес мой товарищ, и я знал, кого он имеет ввиду, потому что тоже думал о Гурьяне.
– Но ведь философствует, – возразил я.
– Бред сивой кобылы, а не философия.
– Бред, – согласился я. – Но со смыслом.
Где-то, совсем рядом завыла собака. И мне показалось... Нет, я воочию увидел на вершине ближайшей сопки одинокую темную фи¬гуру старца.
Солнце закатилось за горизонт. Оборотень Аба-ба снова прощал¬ся с ним.
– Что у него сейчас на душе?
– Волку по-волчьи жить, – переиначил пословицу товарищ.

Я не судья своему брату, – нехотя отозвался я.

     VI. Последние из рода куон
1

Почти годовалые детеныши Солонгой остались одни. Они ждали мать к утру, но она не вернулась и к вечеру.
Бушевавший в степи буран прекратился вскоре после ухода Со¬лонгой. Днем волчата трусливо выглядывали из логова, но выйти не решались. Ночью же они осмелели и выбрались наружу. Беспредельные пространства, длящиеся в тиши и сумерках ночи, окружали их таин¬ственной неизведанностью, сулили неожиданности и опасность.
Суур и Сары еще не знали все тонкости звериной охоты, поэтому подчинились одному позыву – найти мать, которая обязательно накормит их. Покружив возле логова, Суур первым взял след. Легкие, они почти не проваливались в рыхлом, неслежавшемся снегу, сравнительно быс¬тро преодолели ровное степное расстояние и оказались в черемушнике, что возле того самого сарая, куда, судя по следу, ушла Солонгой и не вернулась.
Сары заскулила, попыталась даже взвыть то ли от тоски, то ли от дурных предчувствий. Но тут до слуха волчат дошел какой-то странный звук. Сары оборвала свой так неуместный сейчас и жалкий скулеж. Суур втянул воздух, принюхиваясь. Сары сделала то же самое. Благо, потяга дохнула в их сторону, и волчата одновременно поняли – там их ждет желанная пожива. Суур осторожно, на полусогнутых, почти зарываясь в снег, двинулся навстречу то ли подстерегавшей опасности, то ли удаче. За ним, точно повторяя движения брата, последовала и Сары.
Теперь они уже четко слышали сплошное верещанье, а вскоре и увидели зайца, который беспомощно бился в охотничьей петле. Волчата замешкались на секунду, сбитые с толку непонятным поведением зайца – он почему-то не убегал, – но голод и природная агрессивность при виде добычи побороли мимолетную робость, и Суур прыгнул на уже обреченную жертву. Пригодились все-таки первые уроки Солонгой, когда она приносила к логову полуживую дичь, пробуждая у волчат охотни¬чьи инстинкты. Суур сомкнул челюсти на загривке зайца, рванул его на себя, намереваясь унести добычу в сторону, подальше от опасности че¬ловеческого жилья, но какая-то невидимая сила удерживала ее, не от¬пускала. Тогда на помощь ему пришла Сары.
Днем они отлеживались в логове, прислушиваясь к каждому звуку, к каждому шороху снаружи. А ночью снова вышли теперь уже на зна¬комую тропу. На этот раз в черемушнике их ждала более богатая добы¬ча: в петли попались два зайца. Правда, одного они съели там же, в черемушнике, а второго, уже закоченевшего, никого не боясь и не остерегаясь особенно, растерзали на куски – челюсти у подросших волчат крепкие, зубы острые – и унесли с собою.
И в третью ночь они появились у дармовой для них кормушки. Однако волчата почувствовали, что здесь сегодня что-то не так, что-то изменилось, хотя на прежнем месте, где они раньше находили зайцев, лежало что-то очень вкусное, пахнущее свежей кровью, да так сильно, что Сары даже чихнула раз-другой -запершило в ноздрях. Суур, оска¬лившись, недовольно посмотрел на Сары.
Шли волчата след в след, осторожно. Но на подходе к тому де¬реву, где лежала заманчивая приманка, они учуяли какой-то чужой, угрожающий запах. Шедший впереди Суур остановился, насторожился. В полшага от него старые следы исчезли, взрыхленный наст сохранял запах того, кто здесь недавно был и зачем-то ковырялся в снегу. Запах незнакомый, а поэтому грозил опасностью. Поэтому Суур спружинил всем телом и сиганул через невидимое препятствие прямо к заманчивой добыче. Только он коснулся передними лапами снежного наста, как тот взметнулся под ним, взорвался. Какой-то зверь клацнул железными челюстями, причинив нестерпимую боль. Лапа Суура оказалась в кап¬кане.
Суур взвыл. Сары в испуге отпрянула в сторону, но тут и ее настигла
смерть: со стороны сарая сверкнула молния, громыхнул гром, и Сары, кувыркнувшись в воздухе, неуклюже ткнулась мордой в жесткий снег и враз затихла.
Франц Храмов, мастер на все руки, отменным был стрелком и удачливым звероловом.
Суур, привязанный в бане на цепь, долго грыз эту, уцепившуюся в него, змею, но крошились зубы, а «гремучая» змея не поддавалась. Тогда он принялся срывать повязку, наложенную на поврежденную лапу и источающую ненавистный запах человека-мучителя. Тут же подоспел и он сам. Суур юркнул под долок, но человек выволок волчонка оттуда, прижал рогатиной его голову к полу и вымазал обильно повязку дегтем. Суур сопротивлялся, скалил зубы и злобно рычал.
– Ну чего? Чего ерепенишься? – приговаривал Франц, орудуя мутовкой с тряпкой на конце. – Вот зверюга, а! Пожалей зубы, Рыжий, – пригодятся. Для твоей же пользы стараюсь... Привыкай, Рыжий, привыкай, дорогой.
Но у Суур еще не было задачи привыкать. Он еще противился. Как только Франц убрал рогатину, Суур тут же шмыгнул в свой угол под полком, ткнулся было в повязку на ноге, но в ноздри ударил такой сильный запах, что волчонок от неожиданности неуклюже закрутил головой и стал усиленно отфыркиваться.
– Что, не по носу угощение? – бубнил Франц. – Привыкай, до¬рогой. Для твоей же пользы.
Франц налил в таз воды, рядом положил аппетитную баранью ло¬патку и ушел.
Дни смешались с ночами. В темной бане Суур почти потерял разницу между ними. Где-то рядом, за стеной квохтали куры, хрюкала свинья, раздавались голоса людей, среди которых слух волчонка уже выделял голос своего мучителя. Иногда со скрипом открывалась дверь, входил Франц с одними и теми же словами.
– Ну как, Рыжий, дела?
Он заменял воду в тазу и выговаривал:
– Так дело, Рыжий, не пойдет – к мясу не притронулся. Все норов свой выказываешь? Зря. Проголодался ведь. Ну да ладно! Еще посмот¬рим чей черт красноглазей. Голод смирит гордыню.
То ли смирился Рыжий-Суур, то ли инстинкт подсказал ему тщет¬ность его попыток вырваться на свободу, только однажды, когда во дворе все стихло, он поднялся на ослабевшие ноги, приковылял до таза и принялся лакать воду, но так и не притронулся к бараньей лопатке, от которой шел одурманивающий запах.
Забравшись под полок, он растянулся там на дощатом полу, зак¬рыл глаза и вздремнул, борясь с желанием наброситься на услужливо подставленную еду. Сууру мерещилось, что он в своем логове, что пришла его сытая мать и отрыгнула ему добрый кусок парного мяса, он вздрог¬нул радостно и проснулся. Видать, терпение его лопнуло. Гремя цепью, он с большими усилиями дополз до мяса и жадно вонзил в его подат¬ливую мякоть зубы.
– Ну как, Рыжий, дела? – Франц осмотрелся и воскликнул ра¬достно: – О! Да ты молодец, Рыжий! Теперь наше дело пойдет на поправку.
Суур в этот раз уже не проявлял своей агрессивности, но и по¬виноваться не спешил. Франц протянул к нему ладонь, намереваясь погладить, но тут же Суур, оскалившись, попытался вцепиться в нее.
– Вот зверюга! – восхитился Франц, осматривая поцарапанную руку. – Не перегорел еще, значит. Но ничего – подождем.
Франц не приходил почти целые сутки. И теперь Суур нет-нет да и ловил слухом голос своего мучителя и кормильца, его шаги. Нет, Суур не бросился навстречу ему, когда наконец открылась дверь, и он появил¬ся на пороге, но и не проявил былого беспокойства.
– Ну как, Рыжий, дела? Проголодался? – Франц положил рядом с тазом вареную курятину. – А я тебе подкрепление принес. Ешь, Рыжий, поправляйся. – И ушел.
Суур осмелел и разом проглотил все, только косточки захрустели.
Но Франц вернулся еще с одной порцией.
– Молодец, Рыжий! – радовался Франц. – Вот тебе еще, так ска¬зать, в порядке поощрения...
Так повторялось часто, по несколько раз в день, несколько дней подряд. Суур уже выделял в речи Франца часто им употребляемое сло¬во «Рыжий» и уяснил, что оно произносилось тогда, когда появляется еда, против воли своей утверждался в том, что человек, его кормящий, и есть тот глава семьи, кто заменил ему исчезнувшую мать. Теперь он уже не дичился так, как прежде, позволял погладить себя. Перебитая капканом кость сраслась. Суур поправлялся на дармовых харчах, под-
рос. Франц все чаще выводил его на улицу, и вокруг них сразу соби¬ралась ватага любопытных сельских ребят. Вначале Суура пугала эта крикливая стая, но и к этому он вскоре привык.
– Молодец, Рыжий! – похваливал Суура Франц. – Подрастай, набирайся ума и сил. Нас ждет большая охота.
Но окончательно приручить Суура Францу все-таки не удалось. Однажды он пришел в баню, отвязал Суура и повел к новенькой конуре.
– Теперь здесь будешь жить, Рыжий, сказал Яшка, пристегивая цепь к вбитому в кол кольцу. – Да и ошейник теперь тебе можно осла¬бить чуть-чуть.
Яшка растегнул пряжку. Суур почувствовал свободу от надоев¬шей удавки, рванулся в сторону и закружил по двору, распугав всю живность.
– Вот зверюга! – закричал Франц растерянно. – Рыжий, ко мне! Ко мне, Рыжий, мать твою так и перетак! Убью!
Но Суур и не думал подчиняться человеку. Он перемахнул плетень и пустился наутек вдоль улицы, сопровождаемый испуганным лаем одиночных трусливых дворняг. Навстречу Сууру уже неслись родные запахи весенней степи.
Недаром в народе говорят: «Сколько волка ни корми, он все равно в лес смотрит».
Прошло лето. Отшумела буранная зима. И вновь степь покрылась зеленью, и вновь состарились травы, выбросили семена, исполнили свой круг, пожухли, умерли. Пришло время дать потомство и единственному в округе красному волку Сууру, к тому времени уже возмужавшему. В это как раз время, когда природа замирает с надеждой вновь возро-диться, и набрел Суур на полудушенную Лютру, медленно приходив¬шую в себя на дне глубокой глиняной ямы. Она тоже была как раз в той поре, когда готова была принять семя, чтобы дать потомство, продол¬жить свой род.
Суур услышал жалобный скулеж и спустился на дно ямы. Лютра никак не отреагировала на его появление, тяжело дышала. Суур обню¬хал ее кругом, ткнулся носом к носу, Лютра отстранилась, попыталась встать, но ей помешала это сделать веревка, обвившая тело и ноги. Суур прилег напротив Лютры, прижал уши, изображая дружелюбие и покор¬ность, и снова лизнул Лютру в нос. Та ответила ему тем же. Тогда Суур подошел к ней и принялся грызть, перетирать резцами веревку на шее Лютры.
Сууру удалось освободить Лютру от петли только у скирды сена, куда они уединились на ночлег.
А вскоре прошел по всем окрестным селам слух, что появилась в степи стая одичавших собак во главе с красным волком. Нет, на людей они пока не нападали, но в отарах и стадах счет их жертв рос ото дня ко дню. Мужики, вернувшиеся после войны, вооружившись дробови¬ками, несколько раз выходили на облаву, но собаки, видать, хорошо усвоили повадки людей, их коварство, неизменно уходили невредимы¬ми. Природное чутье и приобретенные в общении с человеком навыки сделали собак находчивыми и неуловимыми. Волков можно обложить флажками, и они остановятся перед каким-нибудь непонятным лоскут¬ком, подвешенным на проволоку. Одичавшим собакам это вовсе не препятствие – перемахнут сходу – и поминай как звали. Бывало идут загонщики, кричат, улюлюкают, в заслонки бьют, а оглянутся – собаки уже позади них в сопки уходят. Не выдержит кто из стрелков, пальнет им вслед, да куда там – собаки уже недосягаемы.
Шли годы. Стая разрасталась, иногда дробилась на групки, а то и на пары, но потом снова объединялась – и тогда горе всему живому на ее пути.
Но однажды над степью появились огромные железные птицы, которые изрыгали, как и человек, огонь, приносили смерть. Высунув языки, собаки с трудом преодолевали глубокий снег, из последних сил стремясь уйти в горы и там в ущельях, среди камней найти себе убежище. Но железные птицы кружили над ними, и после каждого их захода редела стая, все больше собак оставалось лежать на красном снегу.
Впереди всех шла Лютра, следом бежал, как бы прикрывая ее, единственный в стае красный волк Суур. Позади осталось замерзшее озеро Дудыголы, спасительные скалы были уже рядом. Но их настигала смерть – слышно было, как она все ближе и ближе тарахтит своими крыльями-лопастями. Раздались выстрелы. Впереди Лютры взметнулись снежные фонтанчики. И тогда Суур, моложе и сильнее Лютры, упал на спину, злобно оскалил пасть и завыл от отчаяния. Крылатая смерть за-
висла над ним, изрыгнула пламя, и Суур забился на снегу, окрашивая его своей кровью.
Этого мгновения было достаточно, чтобы растерявшей все силы Лютре достичь скал. Она с разбегу втиснулась в первую попавшуюся расщелину и затаилась.
Так Суур ценой своей жизни второй раз спас Лютру.
Лютра отдышалась, упираясь передними ногами, попыталась встать, но из-под ног выскользнули камни и грохнулись куда-то вниз. Перед глазами Лютры замаячила дыра. Она протиснула туда голову, осмотре¬лась. Откуда-то слева бил узкий луч солнца, и взору Лютры открылась пустая пещера, противоположные пределы ее терялись в сумраке, куда уже не пробивался свет. Справа между камней струился родниковый ручей и терялся в нагромождении больших и малых камней. Лютра разгребла перед собой щебенку и спрыгнула в пещеру, обошла ее кру¬гом, полакала из ручейка воды и, выбрав пятачок посуше, улеглась.
Лютра лежала, чутко прислушиваясь к тому, что делается там, на солнечном свету, но голоса Суура она так и не услышала.
В этой пещере у озера Дудыголы Лютра и родила троих щенят, одному из которых – Шие – на роду было написано стать вожаком новой стаи полуволков-полусобак.
Вздрогнула земля. Качнулись горы. Сдвинулись, раскалываясь, дробясь и осыпаясь глыбы свода пещеры. Шие, не раздумывая, молнией метнулся к лазу. И вовремя. Огромная плита, козырьком нависавшая над входом в пещеру, сдвинулась с места, качнулась раз другой и рух¬нула, навсегда запечатав родное жилище Шие.
Шие, ловко увертываясь от камнепада слева и справа, вымахнул на гребень пологой горы и остановился, пораженный увиденным. В той стороне, откуда обычно дышало прохладой и по ночам холодными сне¬жинками мерцали звезды на темном небе, куда не доходил даже лунный свет богини Аи, волк-полукровок вдруг увидел, и очень близко, клубя¬щийся протуберанцами шар, будто новоявленное солнце-двойник появи лось там, где никогда оно не всходило и не должно было взойти. Шие почувствовал – чутье не подвело, – что враз взметнувшееся неесте¬ственное солнце грозит ему гибелью. Шие оскалился, словно перед ним неожиданно возник враг. Шерсть на загривке вздыбилась, все тело Шие напряглось, налилось силой и решимостью. Зверь готов был броситься в схватку. Но с кем? Враг здесь, Шие чуял, покушается на его жизнь. Но с ним нельзя было сразиться, потому что зримо его не было. Шие рыкнул для острастки на невидимого врага и поспешил подальше от этого места, где какая-то сила ворочает скалы, где непонятное солнце испепе¬ляет своим холодным светом.
Шие весь день бежал и бежал в противоположную сторону от своей родовой пещеры. Ему хотелось пить. Несколько раз он останавливался то у одного, то у другого ручья. Однако от воды несло такой устраша¬ющей вонью, что волк-полукровок пересиливал жажду, перепрыгивал эти мутные потоки и снова бежал, шел по пустынной степи, пока у подножья сопки Кок-Тюбе не наткнулся на нетронутый человеком про¬зрачный родник. Утолив жажду, Шие залег в тени караганника с подвет¬ренной стороны от родника.
Нет, он не помышлял об отдыхе, хотя, надо думать, изрядно устал. Его занимало другое. Шие знал, что здесь, у родника, вокруг которого много следов-копытц, можно добыть пищу, подкрепиться и теперь тер¬пеливо ждал. Вдруг слабое дыхание степи донесло до него запах псины, и вскоре он услышал легкий шелест трав, резкие выдохи, глухое рыча-ние и вскочил. К роднику приближалась стая диких собак. Вожак, круп¬ный черно-рыжий пес, заметив незванного гостя остановился. В двух шагах от родника остановилась и стая. Нетерпеливые приблизились было к воде, но вожак строго рыкнул, и они, униженно поджав хвосты, вер¬нулись.
Шие был настроен миролюбиво. Он вильнул хвостом, прижал уши, выказывая добродушие и расположение. В два прыжка вожак оказался возле незнакомца, да так стремительно, что Шие пришлось отпрянуть подальше. Теперь вожак уже настороженно приблизился и зарычал. Шие ответил ему тем же. Казалось, схватки не миновать, но вожак примири¬тельно отступил, видимо, почувствовал силу и звериный норов волка-полукровки. И тогда собаки окружили Шие. Они обнюхивали его, каж¬дая будто считала своим долгом ткнуться носом к его носу. Наверное, это было похоже на то, как подвыпившая компания людей знакомится с
только что вошедшим желанным гостем. И Шие понял этот ритуал: он принят родичами в свою стаю.
Года через три жители окрестных сел и аулов не раз видели оди¬чавших собак во главе с сильным рыжим псом. Это был, конечно же, Шие, сын охотничьей суки Лютры и одинокого красного волка Суура, единственного из детенышей Солонгой, выжевшего после смерти мате¬ри. Это Суур увел полуудушенную Лютру в степь. Это он и Лютра стали родоначальниками полусобак-полуволков – собаковолков. К ним при¬ставали породистые собаки-изгои, обманутые человеком, друзья, выб¬рошенные за ненадобностью из теплых городских квартир. Изгои объе¬динялись с собаковолками, скрещивались, чтобы выжить, дожить, дать потомство, удивительно сообразительное и выносливое.
На них охотились, их убивали, травили ядохимикатами, но они, вымирая, возрождались, потому что для чего-то нужны были на этой Земле.
6
Мир просыпался, как юная красавица, не торопясь и нежась, каждым мигом, многоликим подвижным покоем подчеркивая неповто¬римость жизни и неудержимую жажду прирождаться, продолжаться -быть. Солнце взошло, но его лучи еще не могли пробиться через толщу туманного покрывала, поэтому в распадках было сыро, тепло и душно, как в теплице. И каждая травинка, каждый цветок – вся живая зелень, раскрываясь и распрямляясь, стремилась вверх, будто потягива¬лась в росте после сладкого безмятежного сна, предчувствуя грядущее собственное увядание и зарождение в себе начала новой жизни.
Несколько дней собаковолки шли следом за кочующим стадом сайгаков. Проголодавшись, они легко брали добычу, прирезав где-ни¬будь у водопоя двух-трех ослабевших сайгаков. Вчера стадо останови¬лось у знакомого Шие озера и, по всему видно, не собиралось скоро отсюда уходить. Сытые хищники тоже залегли поблизости в зарослях караганника.
День пришел мирно, безмятежно. Сайгаки жадно паслись в ковыльной степи, разбившись на небольшие группы, а потом залегли в кустах чия, так что слились со степью, издалека и не заме¬тишь.
К вечеру собаковолки оживились, забеспокоились – пора на охо¬ту. Но вожак Шие не торопился. Он лежал на пригорке, закрыв глаза, не замечая голодного нетерпения сородичей.
Солнце склонилось к закату. Жара несколько спала. И тогда Шие поднялся – пора!
...Многочисленная стая голодных хищников, минуя сопки, бес¬шумно скользила по степи, все ближе и ближе к пологому берегу озера, где сайгаки на свою погибель сгрудились на водопое. На подходе к цели стая загодя разделилась на три группы. Слева и справа стали заходить молодые звери-загонщики. В центре трусцой бежали матерые и сильные особи. Впереди, низко опустив тяжелую голову, трусил Шие. У опушки зарослей чия он залег, и звери веером улеглись позади него.
У озера взлаяли загонщики. Послышался топот и храп животных. Звери в засаде нетерпеливо заскулили, готовые броситься навстречу стаду. Однако Шие сдерживал их тихим рыком. Самочка Пальма, недавно приглянувшаяся вожаку, подползла и подтолкнула его в бок. Сайгаки были уже близко. Они шли сплошной стеной прямо на засаду. Охотни¬чий азарт окончательно охватил Шие. Он оглянулся на своих состайни-ков, с горящими глазами припавших к земле, резво вскочил и сиганул навстречу обезумевшему от погони сайгаку-рогачу.
Топот копыт. Страх. Храп. Злость. Рык. Стон. Кровь.
Звери хотели жить.
Увяла степь. Потянулись дни с затяжными холодными дождями и промозглым ветром. Все живое в степи и в горах нашло себе укрытие, затаилось в расщелинах, норах и логовах. Шие повел родичей в свою пещеру. Он хорошо помнил дорогу к ней. Но когда подошли совсем близко, Шие не узнал свои родные места, во всем чувствовалось при-сутствие человека. Звери остановились в нерешительности на краю скалы, обрамляющей площадку перед входом в пещеру. Как ни странно, пер¬вой спрыгнула со скалы молодая самка Пальма, только год назад прим¬кнувшая к стае. Она прошлась по площадке, подошла к грубо сколо¬ченной из горбылей двери, ткнулась в нее, та приоткрылась. Пальма ог¬лянулась на стаю, как бы приглашая всех следовать ее примеру. Все поняли: человека нет, и один за другим поспешили туда же. Последним вошел Шие.
Сырая тяжелая дверь за ним захлопнулась.
Собаковолки сразу поняли, что в пещере им никто не угрожает. Они умиротворенно улеглись на каменном полу, где кому приглянулось. Однако ночью дождь перешел в крупу, ударил первый сильный мороз, и собаковолки, унаследовавшие от домашних предков короткий шер¬стяной покров, вынуждены были придвинуться друг к другу плотнее, чтобы согреться.
Утром звери забеспокоились. Они метались по пещере, обнюхи¬вая дверь и чуть ли не каждый камешек в стене, но выхода не находили. Их беспокойство быстро перешло в общую озлобленность. Пальма не¬сколько раз пыталась когтями зацепить дверь и открыть ее, как это хо¬рошо удавалось делать в городской квартире, но эти попытки были тщетны. Дверь примерзла и не поддавалась.
Прошел день, прошел другой. На третий участились стычки. Шие приходилось вмешиваться, разбрасывать сцепившихся сородичей и силой утихомиривать их. Но мир наступал не надолго. Под конец пятого дня обычная ранее ссора вызвала по цепочке агрессивность и злобу такой силы, что вскоре вся свора каталась от стены до стены одним живым клубком. Многогорлый рык рвал закрытое пространство пещеры. Быв¬ший вожак, огромный, но уже старый пес, и Шие попытались унять возбужденную голодом стаю, но сами ввязались в жестокую драку. Озверевшая Шавка вцепилась вожаку в загривок, но тот, изловчившись, сбросил ее на каменные плиты, и так хватанул за брюхо, что та взвыла и поползла прочь, волоча за собой вывалившиеся внутренности. Запах свежей крови ожесточил зверей. Они ринулись на смертельно раненую Шавку и в миг растерзали ее. Тут же накинулись на старого вожака, который на свою беду пытался зализывать кровоточащие раны. Не удер¬жался и Шие. Во время схватки в его забух оказался добрый кусок мяса, и он машинально, но с удовольствием проглотил его.
Кровавая трапеза затихала. Собаковолки, по инерции огрызаясь друг на друга, жадно слизывали с каменных плит кровь, подходили к теплому ручью и лакали розовую солоноватую воду.
Тишина наступила в пещере. Говорок ручейка не нарушал ее. Но вот звери враз навострили уши – до их слуха дошел слабый стон чело¬века. Пальма подошла к двери и стала грызть доску. На помощь ей пришел Шие.
8
В разгар звериной свары по горной тропе поднимался к пещере человек, тяжело опираясь на самодельный костыль. Да, это был уже знакомый нам старец-отшельник Гурьян. Занемог, занедужил он что-то в последнее время. Вот и решил старец оставить на время пещеру, схо¬дил к людям, чтобы в последний раз, в предчувствии кончины, омыть тело в баньке, попросить у мира прощения, не очень надеясь получить его.
Вот теперь Гурьян, опираясь на костыль, медленно, тяжело брел по горной тропе, все выше и выше, но уже не чувствовал былого подъе¬ма от сознания того, что приближается к заветному для него дну эфира. Земля притягивала его. Оказывается, можно смыть, соскрести грешное одряхлевшее тело, а вот душу грешную, видать, так и не удастся ему отмыть -уж больно прилипчивая грязь на душе. Только и остается беречь то малое, что пока удерживает его на острой грани между человеком-Человеком и человеком-Зверем – разум.
Но такой уж сегодня выпал судный день, что и этого малого он скоро должен был лишиться. Час пробил, когда он, преодолев после¬днюю каменную ступень, взобрался на площадку перед входом в пеще¬ру и услышал собачий злобный лай и звериный хриплый рык, шедший будто из-под земли. Сердце его дрогнуло, учащенно забилось, а потом вдруг замерло. Тело враз ослабло, ноги подкосились, и старец покорно рухнул ничком в свежий снежный сугроб.
«Вот оно -возмездие! Нет мне прощения даже от собак», – так подумал Гурьян, теряя сознание. И эта его последняя жалкая мысль, по его поверью, тоже должна уйти в Космос и метаться там, не в пример ему самому, бесконечно.
  9
  Ослабевший Шие выбрался наружу первым и, не задерживаясь у окоченевшего трупа Гурьяна, полез по обледеневшей тропе на вершину Кок-Тюбе. И вновь вздрогнула земля. Качнулись горы. С их вершин покатились лавиной глыбы, камни, сметая все на своем пути. Со сторо¬ны поселка, что далеко в степи, донесся то ли плач, то ли смех, то ли хохот шакалов. Но клубящегося солнца, как тот раз, не было. Над вер¬шиной Кок-Тюбе плыла, качалась в волнах редких облаков полная Луна. Это богиня Ай взошла над Землей, чтобы выслушать молитву Шие. Он вскинул тяжелую голову, в его груди начала клокотать закипавшая тос-
ка, сперва хрипло и натужно, потом, набирая силу и высоту, она выры¬валась через его гортань страдальчески пронзительным воем.
Всякий раз, когда я слышу вой собаки или волка, мне кажется, что они, обращаясь к Луне, своей богине Ай, умоляют ее дать когда-нибудь ответ на один и тот же вопрос: что такое жизнь и зачем мы живем?
  – Богиня Ай! Ау-у-у-ау-а? У-у-у!..
  Долго молился Шие. Луна не давала ответа. Молча скользил ее печальный лик меж туч по небосводу и желтым светом освещал грус¬тное пространство, суженное придвинувшимся в сумраке горизонтом. В этом кольце бился, страдал голос-вой Шие. Одичавшие собаки и волки-полукровки иногда подвывали ему, скулили и трусливо жались, припа¬дали к земле. И звезды мерцали, пульсировали в такт судорожным всхлипам зверей.
... Зачем мы живем?
         ЛЕГЕНДА
 Наши предки, жившие на краю Большого Болота, были истребле¬ны соседним воинственным племенем. Чудом уцелел один мальчик, хотя враги отрубили ему руки и ноги. Красная волчица зализала ему раны и вскормила его. Позже, когда мальчик вырос, волчица стала его женой. Но враги выследили их жилье и убили человеческого мужа волчицы. Тогда она ушла в горы, где и родила в пещере троих сыновей. Один из них стал основателем нашего рода.
  Эту легенду я слышал в детстве из уст аксакала Асана.
Но легенда легендой, а недавно я вычитал, что в Монголии най¬дена древняя стела с согдийской надписью. Она имеет навершие с ба¬рельефным изображением волчицы, кормящей мальчика с отрубленны¬ми руками и ногами.
Так, зачем же мы так живем?!
* * *
   Из записной книжки моего друга Николая:
Нет! Себя я не жалею. Жил, любил, как мог. Лишь одну мечту лелею: Пусть простит всех Бог.