Прогулка. Часть 1. Наедине с собою

Олег Красин
                Moi j'errais tout seul, promenant ma plaie.
                Я шел, печаль свою сопровождая.
                (пер. Ариадны Эфрон)

                П.Верлен. Сентиментальная прогулка


   Листва была влажной, тяжелой. Желтые листья побурели в некоторых местах, то ли от сырости, то ли потому, что просто умирали, оторвавшись от веток, некогда даривших им жизнь. Листья лежали небольшими плотными кучками вдоль прогулочных дорожек и проказливый ветер, дувший с Балтики, их совсем не шевелил, пролетал, будто ему не за что было зацепиться.
   Ветер кружил возле высокого шпиля Адмиралтейства, вокруг матово блестевших вдали золотых куполов Исаакиевского собора.
   «Непорядок, дворники совсем не убирают! Надо попенять Шульгину», — недовольно подумал император о своем генерал-губернаторе, неторопливо шагая по дорожке, засыпанной рыжевато коричневым мелким песком.
   Дорожка, как и все вокруг, тоже была влажной. Наверное, поэтому высокие черные сапоги Николая Павловича не запылились, и глянец на них сохранил свой яркий блеск, словно император только вышел из парадной двери Зимнего дворца.
   Вообще, Николай любил выглядеть представительно, красиво. Все способствовало этому: и высокая статная фигура в офицерском мундире, и значительное лицо с прямым римским носом, и строгий, величественный взгляд.
   Император нравился самому себе.
   Как-то раз он подошел к одной из придворных дам и, сняв головной убор, показал ей себя со всех сторон. «Ну как, красив?» — осведомился он. Кажется, это была Доли Фикельмон. Ребячество! Конечно, ребячество! Но ведь и он был тогда молод, дерзок, напорист.
   А какой фурор он произвел в Англии, отправившись туда с визитом в двадцатилетнем возрасте, будучи ещё великим князем? Ему передавали оценку гофмейстерины принцессы Шарлотты леди Кэмпбелл, недвусмысленно заявившей, что молодой Николай дьявольски хорошо собою и будет одним из красивейших мужчин Европы.
   Да, ему всегда хотелось покорять прелестных девиц и дам, но покорять, не пользуясь высоким положением государя. Нет, это было бы неинтересно и скучно.

   Позднее он начал лысеть, что доставляло ему большое огорчение. Пришлось придумывать всякие ухищрения, уловки, и несколько лет он носил небольшой парик — «тупей», с которым время от времени происходили неприятные конфузы. Однажды на балу, выполняя сложную фигуру, император недостаточно низко присел и одна из дам случайно задела тупей локтем. Тот слетел, и ему было досадно.
   Как хорошо, что эти времена прошли! Когда у наследника родился первенец, его обожаемый внук Николай, то император перед строем кадет скинул ненавистный парик, избавился, как освобождаются от докучного ярма.
   «Я дедушка!» — весело крикнул он, ибо теперь не было нужды прятаться от наступающей старости, стыдиться её. Ведь старость он всегда связывал с физической и умственной немощью, с невозможностью полностью отдаться желаниям, жить, не ущемляя себя ни в чем, особенно в амурных делах.
   Стариков не любят женщины, и тут особо не поспоришь. Но разве можно было представить его, императора великой России, бессильным, больным рамоликом, согбенным под тяжестью пролетевших лет?
   Его тело, тело немолодого мужчины, которому скоро исполнится шестьдесят, было еще достаточно сильно и крепко. Он возвышался, словно дуб посреди империи и плечи этого дуба уверенно держали на себе не только всё монаршее семейство, с братьями, сестрами, детьми и приближенными, он держал на себе всех: сановников, армию, миллионы дворян и крестьян. Держал и не гнулся. Он находил время для всего, вникал во всё, ни одна мелочь не проходила мимо.
   Тело и дух его были здоровы, а это он считал главным. Может быть, ежедневные приемы с оружием, которые делались им всегда, независимо от погоды, независимо от телесного и душевного состояния, позволяли стойко держаться и переносить невзгоды? Наверное! Но не в этом заключалось главное.
   Иногда ему казалось, что он хорошо подогнанный, функциональный механизм, через который Господь осуществляет свою волю. Механизм не может простаивать, не может спать, ему надо всё время двигаться в непрестанной титанической работе. Ему надо трудиться, чтобы не ржаветь и не ломаться. И этот ежедневный труд, это неутомимое стремление к постижению жизни закаляли дух императора, требовали от него железного здоровья.

   Николай Павлович шёл вдоль здания Адмиралтейства, к видневшейся у входа полосатой караульной будке. «Поздний ноябрь, а еще не холодно», — отметил он, тем не менее, плотнее запахивая шинель. Возле будки с караульным он остановился. Из неё выглянул испуганный молодой солдат Преображенского полка, худощавый, невысокий, посиневший на ноябрьском ветру.
   — Как звать? — нахмурившись, спросил император.
   — Лейб-гвардии преображенского полка рядовой Харламов, — выкрикнул солдатик, округлив карие глаза.
   — Дай-ка сюда ружье! — Николай Павлович протянул руку и взял у солдата оружие.
   Он осмотрел его, шестилинейное пистонное ружье. Осмотрел дуло, замок. Всё было чистым, добросовестно смазанным. Хорошее оружие! Почти десять лет назад он перевооружил армию, отказавшись от кремниевых ружей. Сколько тогда было споров со старыми генералами, сколько пламенных речей, ан нет, он, Николай, настоял на своем, настоял, и оказался прав.
Оглянувшись вокруг, император увидел, что дорожки, обычно заполненные гуляющей публикой, сегодня оказались пусты — столичная непогода прогнала всех. Это было ему на руку, он не хотел видеть праздно глазеющих зрителей.
   В последнее время его перестали остерегаться. Раньше, завидя прогуливающегося императора, многие мужчины — статские и офицеры, спешили укрыться в боковых улицах, забежать в кофейни или ресторации, если те были по пути. Царь мог строго попенять на какую-нибудь оплошность в одежде, сделать выговор, а то и отправить на гауптвахту.
   Только женский пол, дамы и молодые девушки, никогда не испытывали к нему боязни. Напротив, бывало, они дефилировали по улицам с тайной надеждой, что государь обратит на них свой светлейший взор, окажет внимание, которое отличит в обществе, позволит получить царские милости им самим, отцам или мужьям.
   Николай улыбнулся в усы.
   Он поднял ружье и сделал несколько энергичных движений, чтобы согреться. Обычно, когда он занимался ружейными экзерсисами, то всегда представлял перед собой врага — не отвлеченного, абстрактного, а вполне конкретного. Россия уже два года воевала с англичанами, французами и турками, поэтому император легко представил себе толстого турка в малиновой феске, в синих широких шароварах. Он с силой бил этого воображаемого турка прикладом по голове, колол штыком в брюхо. И делал это хорошо, с полной отдачей.
   Николай Павлович почувствовал, как кровь разогрелась, живее потекла по венам.
   Конечно, вместо этого мифического турка лучше бы колоть молодого Наполеона — напыщенного выскочку с торчащими как стрелы усами, такого же parvenu , как и его покойный дядя. Но он, император, выше личной неприязни. Что для него молодой Наполеон? В конце концов, старший брат Александр Павлович разбил Бонапарта, захватившего некогда всю Европу. А нынешний Наполеон по сравнению с тем — ничтожество!
   Закончив упражнения, Николай отдал оружие солдату.
    «К будке надо поставить жаровню», — решил он. Замерзший гвардеец вряд ли устрашит врагов империи. Еще раз окинул взглядом фигуру последнего, и не нашедши изъянов, Николай отправился дальше.
   Его прогулки обычно длились долго — он любил гулять. Гулял после завтрака, обеда и после ужина. Он не просто гулял — проверял порядок в своей столице, смотрел, как несут службу караульные солдаты, околоточные, все те, кому он предписал блюсти службу на улицах города.
   Обычно царь с удовольствием разглядывал молоденьких барышень, попадавшихся навстречу, а бывали времена, когда он верхом на коне проезжал под окнами интересующих его дам. Их прекрасные лица выглядывали из-за штор, сопровождали внимательными взглядами гарцующего на скакуне императора. Эти неравнодушные взоры заставляли внутренне подбираться, волновали кровь, будили желания. Видимо потому он выглядел так моложаво — гораздо моложе своей жены Александры Фёдоровны.
   Ах, Александра! У них могло быть десять детей, но выжило семь. Он любил жену. Безусловно, любил! Она была такой воздушной, такой безмятежно счастливой, доброй. Она казалась занесённой на север из тёплых стран птичкой, которая пыталась прижиться в зимней стуже.
   Она была харитой . «Звезда — харита, средь харит!» Так писал о ней покойный Пушкин в черновиках «Евгения Онегина», бумагах, с которыми Николай Павлович ознакомился посредством милейшего Жуковского.
   После череды родов, врачи запретили супругам вести интимную жизнь. Он, император, показывал жене, что ничего страшного в этом нет, воздержание полезно для здоровья. Но природа брала своё. Впрочем, и до этого запрета у него были сторонние связи, были фаворитки.
   Перед глазами возникли молодые лица Урусовой, Завадовской, Бутурлиной, Борх, Крюднер и других, окружавших его в разные годы, ловивших каждый его взгляд, каждое царское слово. Да, фавориток у него было поболее, чем любовников у бабки, у Екатерины Великой. Только он не афишировал этого, не разбрасывался именами направо и налево. Он жалел свою жену, хотел оградить её от грязных слухов и сплетен.
   Благопристойность превыше всего! Это был его личный девиз, но он подошел бы и всему дому Романовых.
   Александра, как думалось Николаю, знала о его увлечениях. Знала и прощала. Такова она — великодушная и благородная женщина! Она понимала императора, считалась с его потребностями, с которыми он ничего не мог поделать. Отсюда в голове жены родился план приблизить Вареньку Нелидову, заменить ею случайных поклонниц, превратить её в постоянную пассию.

   Николай Павлович пошел дальше, заложив руки за спину и нагнув голову к груди, как бывало, хаживал их старый учитель Ламздорф. Вспомнив о жене, об Александре, Николай вспомнил и другое. Лицо его исказила злобная гримаса.
   Для Пушкина Александра Фёдоровна была харита, прекрасный и беспорочный ангел, как, впрочем, и для всех окружающих. Но были, как выяснилось, и другие, те, кто её ненавидел.
   Один из таковых оказался некий малоросский поэт Тарас Шевченко, о котором ему  говорили, как о бесспорном таланте. Он, Николай, читал его вирши, представленные графом Бенкендорфом, смеялся в удачных местах. Смеялся даже тогда, когда этот неблагодарный упоминал его имя. Но он назвал Александру сушеным опёнком, женщиной с трясущейся головою, а ведь происхождением своей лицевой судороги его жена обязана декабрьскому возмущению. Разве она виновата, что слишком боялась за детей, за него? Разве виновата она в выпавших на её долю испытаниях, уготованных жестоким провидением?
   Но этот писака? Чем она его обидела, что сделала? Кроме добра — ничего!
Александра сама рассказала ему историю как помогла выкупить из рабства у Энгельгарта неизвестного малоросского художника, оказавшегося еще и поэтом. Для этого был разыгран целый спектакль: Карл Брюллов написал портрет Жуковского и выставил его на лотерею среди членов императорской фамилии, а царица приобрела картину. Эти деньги и пошли на выкуп.
   Николай тогда посмеялся над этой глупой историей, попенял жене на её причуды — так стараться ради человека низшего звания! Впрочем, Александра сказала, что этот спектакль её позабавил, развеял скуку.
   Как же этот негодяй мог писать такое о своей избавительнице?

   При мысли о жене на глаза Николая Павловича навернулись слезы. С возрастом он делался сентиментальнее, чувствительнее, словно научился по-новому прислушиваться    к себе, не скрывать движения души, которых ранее стеснялся и принимал за слабость. Теперь, иногда, слушая музыку, он мог неожиданно для окружающих выйти в другую комнату, покинуть театр, спрятаться за колонну, чтобы скрыть внезапно появившиеся слёзы. Композитору Львову он сказал знаменательную фразу: «Ты заставил меня войти в самого себя!» Так он теперь чувствовал.
   Наверное, с этой особенной чувствительностью можно связать и возникшие в последнее время острые переживания, вызванные поражениями в Крымской войне, гибелью его солдат и матросов в Севастополе.
   В молодости, во время ожесточенных боев с повстанцами в Польше или кровопролитных операций на Кавказе, он так не волновался, воспринимал потери с твердостью солдата, признававшего их хоть и досадными, но необходимыми и вынужденными. Ведь война не обходится без жертв.
   Сейчас было другое. Он много молился по вечерам, стоя на коленях, не спал до утра, разглядывая крымскую карту, жалел своих солдат, свою армию. Его снедала мысль, что всё выстроенное им за последние годы, всё, чему отдано столько трудов и пота, вдруг стало таким непрочным и зыбким, как песок на берегу моря. Армия, его армия, которую он пестовал, лелеял все эти годы, терпела поражение за поражением.
   А какие были маневры на Царицыном лугу, парады на Марсовом поле! Шестьдесят, семьдесят тысяч солдат в строгих, почти геометрически точных шеренгах и колоннах. Гусары, кирасиры, уланы, стройные ряды пехоты в голубом, зеленом, красном. Войска раскрашивали поле во все цвета радуги. Его брала гордость, когда он выезжал во фронт, принимал бравые рапорты командиров.
   Теперь вот Альма, Инкерман  — его личный позор, не армии! Меньшиков, как ко-мандующий, оказался никуда не годен. «Тупая скотина!» А ведь он верил в него, как ве-рил в своё время в Паскевича и Дибича.
Да и Нессельроде! Безудержный гнев овладел им. Этот Нессельроде, этот подлец, подвел его!
Император всегда стремился к порядку, законности, легитимности. Эту систему взглядов он предлагал другим государям в Европе. Он полагал, что выступая все вместе против бунтовщиков и смутьянов они смогут сохранить этот лелеемый им порядок незыблемым.
   И что же вышло на деле? Государи Пруссии, Австрии обманули его, человека, спасшего их троны, помогшего удержать власть в подчиненных территориях. Такова их благодарность! Они просто предали его, испугались, что Россия утвердиться на Балканах. Он помнил, какими жалкими они были еще недавно, все эти Меттернихи  и другие, как в спешке убегали из своих столиц, скрываясь от восставшей черни. Тогда его штыки помогли им усидеть на престолах. А сейчас?
   Невидящий взгляд Николая Павловича скользнул по домам, вдоль улицы. Всё это, всё, что случилось в последнее время, произошло благодаря советам Нессельроде, этого ничтожества, которому он так верил. Ничего, Россия выдержит! Она выдержала поход всей Европы в двенадцатом году, выдержит и теперь. Но графа Нессельроде после окончания кампании, он удалит от двора. И больше никогда к себе не допустит.
   Император горестно поджал губы, вытащил из кармана шинели носовой платок и громко высморкался. В эту минуту ему было всё равно, как он выглядит, даже если кто-то и наблюдал за ним.

   Он пошел дальше, мимо Исаакиевского собора, с которого в нескольких местах еще не сняли леса.
   Это огромное куполообразное здание было для него родным. Оно напоминало Ни-колаю Павловичу самого себя, потому что собор рос и развивался вместе с ним, словно вырастая из детских одежд и превращаясь в зрелого мужа. Собор постепенно обретал те черты, которые подданные с внутренним благоговением теперь лицезрели в царе ежедневно: величие, строгость, значительность.
   Этот собор словно был ему братом или, по крайней мере, очень близким родственником. Он взялся за его возведение в начале царствования, продолжив дело старшего брата, и закончит в конце, а смерть поставит финальную точку, ибо станет логичным завершением их совместной истории. Далее останется только собор, уже не принадлежащий лично ему, императору Николаю, а собор, являющийся неотъемлемой частью всего мира, его культуры и духовной жизни, его архитектуры, наподобие Лувра или Дрезденской галереи.

   Почти обойдя это грандиозное сооружение со стороны Адмиралтейства, и оставляя за спиной памятник Петру, Адмиралтейскую площадь, император поднял голову вверх, разглядывая золотистый крест на куполе. Были времена, когда он почти ежедневно поднимался на леса и осматривал Петербург — сейчас не то, с возрастом стало тяжело.
   Он вспомнил, как во время осмотров его несколько раз посещала мысль передвинуть памятник знаменитому пращуру, поставить его на одну линию с собором, чтобы соблюсти симметрию. Но он не осмелился на такое, потому как подумал, что легко разрушить чужое, не создав своего. Он оставил это решение на суд потомков.
   Сейчас оглянувшись и посмотрев на скачущего вдалеке бронзового Петра, Николай Павлович понял, что поступил правильно — на новом месте памятник, наверное, не сохранил бы свой гордый и значительный облик, потерялся бы на виду у величавого собора.
   Миновав церковь, император принялся бесцельно блуждать по улицам, встречая прохожих, узнававших своего государя. Они спешили раскланяться, и он равнодушно кланялся в ответ. Офицеры отдавали честь, шли мимо, печатая шаг, звеня шпорами. Они не отрывали восторженных глаз от императора.
   Но сегодня ему было все равно, ничто не радовало, не веселило.
   Незаметно для себя, царь добрался до окраин. Двух-трехэтажные богатые дома, роскошные особняки знатных людей, сменились бедными домишками, приютившими мастеровой люд. Где-то здесь был и военно-сиротский дом, в котором среди прочих доживали свой век искалеченные ветераны всех российских войн.
   Еще издали император увидел, как в его сторону тронулся возок с поклажей, а на нём, уныло сгорбившись, ехал возница.
   — Куда едешь? — строго спросил Николай Павлович, приблизившись к повозке.
   — На кладбище, барин! — ответил возница, бородатый угрюмый мужик, явно не узнавший императора, — инвалид помер, а родни-то у него и нет. Дерюжкой вот накрыли. Авось, ему все равно как лежать, только б господь принял душу.
Мужик перекрестился и тряхнул вожжами. Лошадка медленно пошла, мерно ступая по камням мостовой. Император тоже перекрестился.
   Это был его солдат. Может он воевал при Суворове, возможно при Кутузове, а мо-жет, проливал кровь уже в его время, где-нибудь на Кавказе. Неважно! В последний путь ветерана должен был кто-то проводить. Если совсем никого нет — пусть это будет он, его государь.
   Сняв форменную фуражку с головы, Николай Павлович медленно пошёл следом. Он не мог оказаться на Крымской земле и отдать там последние почести погибшим воинам, поэтому должен исполнить свой долг здесь. Ведь для этого не требуется много усилий — всего лишь пройти за повозкой на кладбище.
   Он шёл какое-то время один, глубоко задумавшись, затем вдруг заметил, как похоронная процессия начала расти и увеличиваться, будто река, постепенно вбирающая в себя мелкие роднички. К скорбному шествию присоединялись офицеры, чиновники, прочий люд низкого происхождения. Все в глухом молчании шли за императором, провожая в последний путь простого солдата, инвалида, на похороны которого едва хватило казенных денег.