У дедушки

Марина Еремеева
Через школьный двор, через футбольное поле, зимой превращающееся в каток, мимо трех пятиэтажек, в железной клетке лифта, почему-то останавливающегося между этажами, так что надо было либо ехать на четвертый и спускаться, либо на второй и подниматься—на третий этаж к дедушке.
Все мои детские воспоминания связаны с этим домом.
В четыре года впервые споткнулась о первую, неполную ступеньку.
В пять играла в песочнице с Танькой с четвертого этажа, а бабушка, добрейшая бабушка в десятый раз кричала с балкона:»Немедленно домой, не то ударю чем-нибудь по голове!»
В шесть, с перевязанным горлом, горько слушала из спальни, как мама отдает новой Снегурочке всей семьей изготовленный костюм(небесно-голубые платье и шапочка, мама сшила, а дедушка с бабушкой наклеивали на ватную оторочку дождик).
В семь поняла, что бабушка добрейшая и терроризировала ее целыми днями: капризничала, передразнивала, а к пяти часам становилась паинькой и умоляла не рассказывать маме. Бабушка не выдала ни разу.
В восемь читала перед всей семьей многостраничное изложение по поразившему меня фильму «Рожденная свободной».
В девять с ногой в гипсе лепила из синеватой глины, накопанной дедушкой во дворе, чашки и блюдца, а потом сушила на балконе и раскарашивала. Когда они разваливались, начинала все сначала.
В десять, лежа на животе, подгоняла программу «Время», чтобы скорей смотреть очередную серию «Семнадцати Мгновений».
В одиннадцать вся семья вместе со мной ждала звонка мальчика Саши.
В двенадцать, лежа на дедушкиной кровати, рыдала над «Униженными и Оскорбленными», а перепуганная мама с криком отбирала книжку, потому что у меня был ревмакардит, и врачи запретили волноваться.
А в тринадцать мы переехали из коммуналки, где папа жил, а мы ночевали, в спроектированный дедушкой специально для дочери кооператив, и я, почувствовав, что он устал, перестала бегать к дедушке каждый день.
Для других он был архитектором, учителем, скрипачем; для меня—просто
б ы л.
Я приходила в уютнейшую «хрущевку», раздевалась в прихожей, где на вешалке висело сшитое на заказ дедушкино пальто, а под зеркалом стояли на заказ же сделанные сапоги и шла в залу, где причесанная, в чистом халате, в сработанном дядей кресле на колесиках с вырезанной посредине дырой и прикрепленным снизу ведром сидела бабушка. Бабушка, не узнавая, кланялась. Последние десять лет жизни она была в маразме—последствия то ли Паркинсона, то ли его лечения. Ухаживали за бабушкой дедушка и мама—и никто не мог уговорить их отдать ее в приют. На похоронах дедушка высморкался в отглаженный платок и сказал:»Отмучалась наша страдалица».  Пожить он не успел: год спустя сделал свои ежедневные пятьдесят приседаний и пятьдесят отжиманий, лег и умер—а мама избила кулаками опоздавшую «Скорую».
В голубой кухоньке я ела пахнувшее лавровым листом жаркое с пышными оладьями, а потом пробиралась в залу, где за полированной дверцей серванта стояла сохранившаяся еще с военных времен вазочка с конфетами. Дедушка пил «стаканчая» в серебряном подстаканнике и играл на скрипке.
У дедушки не было ненавистного пианино, зато был книжный шкаф, плотно, в три ряда набитый сокровищами. Мама лет в одиннадцать приохотила меня к Чехову и Куприну, а Достоевского и Библиотеку Современной Фантастики я, кажется, открыла сама. Я валялась на розовом набивном покрывале и читала пока пришедшая с работы мама не выгоняла в музыкальную школу.
  Нашу новую шикарную трехкомнатную квартиру я не любила: она была наполнена энергией несчастливого брака. Папа, разорив всю свою родню, встроил в ней полированные шкафы, купил с бешеной переплатой ультрамодную мебель, полную Библиотеку Всемирной Литературы и кухонный комбайн, которым никто ни разу не воспользовался. Бедняга: наверное, думал подкупить маму этой   золоченой клеткой—вместо этого она подала на развод.
Папа умолял тщетно: мы с мамой переехали в двухкомнатную квартиру в другом подъезде. Приехал погостить тот, из-за кого она развелась: он говорил гораздо красивее папы, но норовил зажать меня в углу, когда мамы не было дома. Как-то она умудрилась в нем разобраться и вовремя выгнать—но те, кого она находила в отчаянных попытках устроить свою женскую судьбу, были не лучше. Один спер то ли шапку то ли книжки—а может и то и другое. Другой был всем хорош—пока не попытался в белой горячке на ходу выскочить из поезда; мама до крови ободрала пальцы, его удерживая. В квартире прочно поселился Дух тоски и отчаяния.
Проглотив маму, Дух принялся за меня. Во мне он принял обличье неуверенности--вернее, уверенности. Что все будет хуже некуда, потому что иного я не заслуживаю. Дух подмигивал мальчишкам, чтоб дразнили, а подружкам—чтоб искали других. Мне он оставил только тощую, косолапую, с уродливейшим мясистым носом Ольку, в доме которой хозяйствовал еще худший Дух материной шизофрении.
Обосновавшись во мне, Дух рос медленно, но неуклонно как солитер.
Он ставил меня перед зеркалом и нашептывал: «Видишь эту толстуху? Это ты!»--и я ела, чтобы соответствовать своему отражению. В 17 лет, уверенная, что другого шанса не будет, я вышла замуж—но и этого Духу оказалось мало. В момент переварив молчаливого мужа, он гнал меня в постель к любому приманившему добром словом. В его антимире удачи были случайными, неудачи--закономерными, друзья—врагами, враги—друзьями, он окунал меня в кипяток самоуничижения,  пока не превратил в дрожащий нежизнеспособный клубок фобий—а в сорок пять лет ушел. Паксил выгнал. Или я сама, или мы вместе—не знаю. Главное, что был—и нету. И все хорошо или, по крайней мере, поправимо. И меня, оказывается, все любят--и любили всегда; а кто еще не любит—полюбит, потому что я заслуживаю.
Любой психиатр глубокомысленно погладит бородку, припишет Духа разводу родителей—и будет неправ. Останься они вместе--Дух поглотил бы меня намного раньше—и насовсем. В тот единственный год, что мы жили с папой, он, едва знакомый мне человек, почему-то вдруг присвоил себе право кричать и загонять меня на деревья, в море к медузам и в лес к змеям.
Нет, уважаемый психиатр, причина не в разводе. Мама говорит, что родители снятся ей каждую ночь, вот уже 35 лет. Мне не снятся бабушка и дедушка, но точно знаю, что с уходом от дедушки мы потеряли дом--и прослонялись всю жизнь по свету в попытках найти его вновь.