Прямая речь

Лариса Ермолаева
... а лето в 48-м стояло жаркое, девушки мои. Идем это мы с дойки - Анна, Нина-золовка, Клава Переулошная и я с ними. Навстречу Лизавета-почтальонка бежит, платок с головы уронила, глаза на баню... "Петровна! - кричит, - Петровна, письмо тебе!" Кому мне писать, думаю, четыре похоронки за иконами, одна, как палец... "Читай, - говорю, - Лиза, сама читай, я не могу, душу тянет чего-то..." Читает - "Здравствуйте, дорогая мама, Прасковья Петровна! С солдатским приветом к Вам Ваш сын Александр..." Тут я и обомлела, это Шурка мой, младший, в 44-м на войне убитый!
Ну, пошли мы это с бабами в Избу, стол собрали, сидим, ревем все, как коровы недоеные. У Анны - пятеро там осталось, Нина троих отдала, сам-то хоть без ноги, а домой вернулся, Клава двоих не дождалась... радость-то наша горькая слезами из нас выходит. Думали-гадали, откуда ж он, Шурка-то, объявился, в плену, может, был, или по заданию какому задержался, ничего не придумали...
Проводила я баб, легла, а сна ни в одном глазу. Приедет он, одежду какую-никакую на себе привезет, до зимы хватит, а дальше?... А встретить, а стол накрыть-посидеть, чтоб как у людей... А наливать, что ты ему станешь, думаю. Весной, как Указ вышел, все избы обошли председатель с участковым, аппараты, у кого нашли, забрали, самогон тоже. А чтоб гнать, так теперь за это - тюрьма. Ну, поревела опять же, да и уснула.
И снится мне, девушки мои, сон.
Иду бы это я дальней дорогой, что за логом. Иду, а дорога вроде и не наша становится, и поворачиваем мы с ней не в ту сторону, и деревни не видать, чужое поле. Дорога круче, в гору забирает, а на пригорке - дом. Добрый дом, руками сделанный, крестовой, окошки высокие, железная крыша, все по уму, хозяин ставил, видно. Палисадничек прошла, во двор иду. Крыльцо высокое, на крыльце - Сталин. В усах, в галифе, в сапогах начищенных, красивый, как картина! Тут я в ноги-то ему и пала. Пала, лежу, головы поднять не смею. Что это, думаю, ты затеяла, дурная голова ногам покоя не дает, куда это ты, Петровна, пришла? Ну, не все же мне лежать, девушки мои. Голову-то я подымаю, а он сверху смотрит, усы страшные, а глаз добрый - смеется. Тут уж я осмелела немножко, говорю, дозвольте, Иёсиф Виссарионыч, Вам со мною побеседовать. Женщина, говорю, я неученая, нигде не бывала, ничего не видала, кроме деревни Кусьмень Тогучинского района Новосибирской области, откуда я и родом. Мужа моего, Семена Ивановича, в сорок первом году убило на фронте. Старшего, Васеньку, в 43-м. Второго, Гришу, - через полгода вслед за отцом. А младшенькому только в 44-м восемнадцать исполнилось, проводила я его воевать, а через два месяца похоронка - геройски, пишут, погиб. Только живой он, Шурка-то, живой! - ошиблась похоронка! Письмо прислал - ждите домой, дорогая мама. Встречать надо солдата. А у меня, Вы не поверите, бутылки белого нету на стол поставить. Нехорошо это, парень смерть прошел, как же не выпить ему с людьми. Дозвольте, говорю, Иёсиф Виссарионыч, самогоночки мне выгнать по такому исключительному случаю. А он, девушки мои, посмотрел так строго сверху, усмехнулся, пальцем погрозил, да и говорит - "Только раз!"
Проснулась я и пошла бражку ставить.
Опять иду с дойки, только уж одна, задержалась. Участковый наш, Ваня-Ваня, - навстречу. Что, говорит, Петровна, слышал, радость у тебя, сынок твой смерть обманул, выходит? Отвечаю, радость, Иван Иваныч, такая радость только раз в жизни и бывает. Живой мой Шурка, домой едет! Ты уж, говорю, как хочешь суди, а я бражку завела, аппарат из голбца достала, мне сам Сталин разрешил. А он, девушки мои, трусоватый был, в детстве перышка боялся, да и нездоровый с рожденья, так и звали всю жизнь - Ваня-Ваня. Аж побледнел с лица, как услышал! Что ты, говорит, мелешь, Петровна, что ты несешь, дикая дивизия, услышит кто... И - бежать от меня в проулок, а я вслед кричу: "Разрешил Сталин, не сойти мне с этого места, вот как тебя видела, разрешил! Только раз!"
Вот и весь сказ, девушки мои, хоть я и темная, и неученая, а Сталина повидала, с тем и умру.