Я не выжил!

Александр Андрух
Её образ приходил навязчиво и часто, то вдруг возникнув, то постепенно всплывая из глубин сознания. Он не мог предвидеть, когда образ этот, тревожа и волнуя душу, снова предстанет перед его внутренним взором, заслоняя собой обыденную явь, но его появление стало происходить с завидным постоянством.  Мало того! Видение той барышни на коньках, стало навещать его и во снах, всегда являя её внешность такою же задорно улыбающеюся и весёлою, какой и смотрелась она со старой новогодней открытки! И проснувшись, он долго всё не мог прийти в себя, долго не мог припомнить, откуда? Где и когда он её видел? Почему ему знакомы её милое приветливое лицо, её озорная фигурка в элегантной зимней одежде и шапочке, с меховой муфтой в руках?
Жизнь, пролетевшая 75 вёрст-годов со скоростью холодного январского экспресса, обдав морозною стужею  всего его (высунувшегося из окна и пытавшегося с каждым километром жадно вобрать в себя картинки извне), щедро осыпав белым снегом и голову, и бороду, и усы, со скоростью же экспресса приближалась к конечной своей станции. И он уже был готов к выходу на ней, уже собрал свою незримую котомку, сложил в неё всё, что мог, всё, что счёл нужным… По правде сказать, нетяжёлою получилась та ноша, не резали плечо её лямки, не тянуло книзу её содержимое.  Часто, особенно в предвечерние часы, когда после суетных забот дня, особенно сильно влекло отрешиться от всего, окунуться во что-то другое, во что-то такое, что далеко уводило от повседневья, от обыденности, с её отупляющими поднадоевшими упражнениями в выживании и борьбе, он мысленно подводил итоги. Как строгий и требовательный учитель, он пытался дать оценку всему прожитому, всему тому, чему волей-неволей ему пришлось быть участником и свидетелем в своей непростой длинной жизни. Но то «сочинение на вольную тему» не поддавалось, как он ни старался, одной обобщающей жирно выведенной красными чернилами пятёрке или хотя бы четвёрке, а неуловимо рассыпалось на множество малых тем, объемлющих отдельные периоды, разные промежутки его земного бытия. Тут, к тому же, всегда примешивались некоторая тревога, некое волнение, вероятно, охватывающее всякого человека, благоразумно и мужественно, а не пряча подобно страусу голову в песок, готовящегося к встрече с вечностью, к скорому предстоянию перед Всевышним. Чувства те исходили из глубинных недр совести, из самых её тайников. Были они гложущими и терзающими душу и коренились в опасливых сомнениях вопроса: всё ли было сделано верно, всему ли, что «вышло из-под его рук», можно было присвоить статус достойного и благородного? Почему-то именно сейчас, в свете ретроспективного созерцания, в бессилии и немощи что-либо поправить, что-либо переиначить, это было очень важно для него, это было для него жизненно необходимо…
И вот с некоторых пор в мерное, ставшее привычным, ежевечернее самоистязание и самобичевание стали вторгаться волны чего-то нового, чего-то будоражащего и колеблющего всё его естество. И странно! новое это было таким до боли знакомым, таким от души неотъемлемым, с нею сросшимся. И лишь поверхностно воспринималось оно, как нечто давно позабытое, покрытое ненужными и неважными наслоениями памяти, а на самом деле было чем-то очень значимым, чем-то таким, без чего никак не обойтись. Оно пришло к нему именно тогда, когда его стали посещать во сне и наяву те видения озорной барышни на коньках, что так завораживающе смотрела весёлым своим взглядом с дореволюционной новогодней открытки. Он не докапывался и не пытался разъяснить себе: что из того тандема было причиной, а что следствием? Ему это было не важно. Куда важнее было отыскать ту ниточку в памяти, что даст возможность понять, каким образом всё это его касается? какое имеет к нему отношение?
А между тем, чем дальше, тем наваждения становились всё более настойчивыми, посещали всё чаще. Они как бы требовали действий, они исподволь диктовали что-то предпринять. Их насыщенность уже соперничала с явью, иногда заслоняя ту, замещая её картинки своими, почти столь же отчётливыми. Он будто погружался в некий транс, синонимом которому было слово счастье! Когда ему, наряду с видениями весёлой зимней барышни, являлись видения летнего прекрасного парка, с раскидистыми вековыми деревьями, в тенистой прохладе которых завораживающе звучала старая мелодия вальса духового оркестра. По усыпанным мелким гравием дорожкам прогуливались приветливые люди, наслаждающиеся летом, обществом друг друга и музыкой. Или когда он видел мощёные уютные улочки тихого провинциального городка, с мерно и не спеша снующими по ним экипажами! Очнувшись же или по пробуждении утром, он пытался трезво оценить своё душевное состояние, определить для себя, не сходит ли он с ума?
Так продолжалось несколько месяцев, но вот, наконец, настал тот день, вернее это было утром, когда он решительно собрался в дорогу. К этому времени он уже имел в уме великое множество географических, бытовых и других подробностей,  которыми его снабдили видения, ставшие такими привычными, что он уже не представлял, как бы он без них обходился. К этому времени он уже так сросся со своею подспудной новой жизнью, а абрисы предстоящих действий, поначалу смутные и неясные, приобрели такие законченные очертания, что его решительность была изрядно всем этим обоснована и подкреплена. Его неудержимо влекло к скорейшей разгадке тайны.
Всё, что происходило в то утро и после, текло как по накатанному, происходило с какой-то механической чёткостью. Он ничего с собой не взял в дорогу, кроме всей суммы наличности, которой располагал. Организм выполнял всё, что ему и надлежало в его возрасте выполнять, тело действовало так, как и нужно действовать телам в мире объектов, лишь изредка, в самые ответственные моменты призывая на помощь сознание, которое с неохотой отрывалось на те мелочи от своей важной и неустанной работы.  Таким образом, он совершенно не помнил в подробностях, да и в целом! всё, что составляет неотъемлемую сторону дороги  –  перрон, купе, многочасовой стук вагонных колёс по рельсам, громкий шум нечётких объявлений на незнакомых вокзалах, беспредметные разговоры с попутчиками. Но сторона эта и не слишком тяготила – он терпеливо, с безразличной выдержкой, с упорством верно идущего к важной цели человека, преодолевал километры, пересекал бескрайние просторы. Наконец ранним утром следующего дня серьёзная проводница объявила ему, что поезд приближается к месту назначения, чётко обозначенному в билете, что «вам, дедушка, пора готовиться к выходу… не торопитесь – ещё полчаса, – но и не вальяжничайте (!)». Как только локомотив, долго замедлявший ход, остановился, сильно толкнув вагоны, отчего всё в них дружно качнулось, как только он ступил на подножку, крепко ухватившись за предварительно протёртый проводницей от налипшей грязи жёлтый поручень, как только он вдохнул воздух города, в котором он никогда до того не был, сердце его сжалось щемящею тоской.
«Да! Это здесь!» - прошептал он побелевшими губами и, забыв поблагодарить и попрощаться с женщиной в форме, засеменил к зданию вокзала, которое хоть и представляло собой модерновую свежую постройку, но это не смутило, не сбило с толку. Две гранитные лестницы симметрично по его бокам выводили прямо на довольно обширную заасфальтированную площадь, с каким-то памятником в её центре. Оказавшись у кромки той площади и слегка замявшись, он тут же решительно взял вправо: внутренний навигатор верно вёл по незримому курсу, подсказки интуиции не позволяли сбиться с него. На ходу отметил про себя, что оставшийся позади вокзал, хоть и неузнаваем, но пространство, в которое он был помещён, ничуть не изменилось. Именно пространство, а не предметы, в него погружённые! «Странно! я стал распознавать пространство в чистом виде!?». Да, похоже, что это было так! Ибо с этой минуты он не ориентировался по улицам, домам, площадям, а каким-то снизошедшим на него чудесным зрением распознавал само пространство и всё, что в нём когда-либо находилось, пусть и тысячу лет назад! Таким образом, он въявь оказался на улочках того тихого городка, что так часто являлся ему, вдыхал аромат его осеннего воздуха, наслаждался звуками шуршащей под ногами листвы, ловил глазами пробивавшиеся из-за крыш домов и ветвей деревьев мягкие совсем не слепящие солнечные лучи. Он, хоть и спешил, но делал это размеренно, успевая получать удовольствие узнаванием родных когда-то мест. Это причиняло неизъяснимую в своей усладе боль. Это заставляло его забыть, что он старик. Это одаривало навеянными, хлынувшими словно водный поток сквозь прорванную дамбу, воспоминаниями, которые по здравому размышлению были не его, были чужими, но в то же время (он бы никогда не смог этого объяснить!) были до последней своей чёрточки кровными, родными! Вот деревянный мостик! Он сильно за сто лет обветшал, сильно прохудился, но это был тот самый мостик из его детства, который под многими слоями хранит на себе столько отпечатков его ботинок! Сразу за ним начинался парк (тот самый!), который открывал перед ним свой не главный боковой вход в него. «А вот там, сразу вправо..!» - он словно гнался за собственным взглядом, словно старался обогнать его. Да, да… Сразу вправо из-за листвы показался его дом. Он неузнаваемо постарел за эти годы, покосился и будто стыдился своих облупившихся стен. Но вот! Показалось старику, что дом, увидев его, приближающегося по привычной тропинке из парка, встрепенулся, не веря! весь подобрался, подтянулся и …в стёклах его окон небесными отсветами блеснули слёзы!
Скорым шагом, насколько может быть скорым шаг у старика, он подошёл к самому фронтону дома, приостановился, ещё раз окинул взглядом и медленно, переводя дух, прислонился к нему, приник лицом к влажным кирпичам. После бесконечно долгой разлуки они, наконец, встретились, безмолвно приветствуя друг друга, проникаясь взаимной нежностью такой для обоих долгожданной, и, вероятно, последней их встречи. Руки старика неосознанно поглаживали шершавую поверхность стены, с любовью ощущая каждый её кирпичик. Так продолжалось несколько минут. Наконец, он отстранился, бережно похлопал ладонью по стене и пошёл к входу. Тот оказался изрядно изменившимся. Какие-то нелепые грубые деревянные ступени со столь же неказистым козырьком, как нечто чужеродное, как кривое колесо телеги, приделанное к изящной карете, до безобразия упрощали весь вид. Дом, чувствуя своё уродство, стыдливо конфузясь, словно оправдывался: «Ну, что ж тут поделаешь…». Старику снова стало его жалко. Однако главным беспокойством его были двери. Подойдя к ним, он облегчённо вздохнул: «Фух! Не заменили…». Зайдя в мрачный подъезд, он поморщился – запах был чужой и нехороший, одновременно нёсший в себе миазмы плебейской запущенности, кошек и отсыревшей извёстки. Откуда-то сверху доносились негромкие звуки теперешней жизни его дома. Но нельзя было терять времени, кто-то мог выйти, помешать.
Чуть суетясь, он стал на цыпочки, потянулся к верхнему косяку двери. Озадаченный тем, что не удалось до него дотянуться, он быстро соображал, осматриваясь в полутьме, что бы можно было приладить под ноги. Под лестницей, среди прочей дряни, скопившейся там за многие годы, взгляд различил несколько сложенных в рядок гипсоблоков. «О! То, что нужно!». Он споро нагнулся и пыхтя с трудом поднял один из них. Едва подтащив к самой двери, он тут же с шумом уронил его на пол. Спеша, не обращая внимания на производимый шум, гулом заполнивший сжатое пространство подъезда, он стал на плоскую поверхность своей находки и лихорадочно зашарил рукой по широкой поверхности дверного косяка, ища знакомый потай. Отыскав его на ощупь, он привычным когда-то движением отодвинул в сторону заслонку из куска фанеры и тут же пальцы наткнулись на искомое. Уголок открытки, более семи десятков лет пролежавший в ожидании, как несколько минут до этого дом, будто встрепенулся от прикосновения к нему. Он, покрытый пылью и размякший от сырости, тем не менее, оживлённо скользнул в руку, а за ним и вся небольшая старая открытка была освобождена из длительного своего плена.
Спешно сунув её в карман плаща, он заговорщицки быстро вышел из подъезда и зашагал по той же тропинке в сторону парка. Лишь однажды он оглянулся – дом, будто недоумевая, такому его бегству, с молчаливым укором, с ничего не требующей покорностью старого верного пса, в последний раз провожал своего хозяина. Сердце сжало тоскливой болью. Он решительно повернулся и ускорил шаг.

* * *

Солнце стояло уже высоко. Его лучи ещё имели силу согревать, так что пришлось расстегнуть плащ. Уже два часа, как он в тяжёлой задумчивости, в полузабытьи сидел на лавочке в почти безлюдном парке. В руках его была старая новогодняя открытка с изображением на ней весёлой озорной барышни на коньках. Время от времени он поднимал её к глазам и щурясь в сотый раз перечитывал слегка местами расплывшуюся чернильную надпись красивым ровным почерком на французском языке:
«Милый князь, Николай Михайлович! Позвольте поздравить Вас с наступающим весёлым праздником – Новым 1914-м годом! Пусть в этот год все мечты Ваши найдут своё воплощение! Пусть…»… По прочтении он переворачивал открытку другой стороной и долго всматривался в сияющее праздничным счастьем лицо, которое было так похоже на милое личико гимназистки Лидочки Вохминцевой, как только может фотоизображение быть похоже на оригинал.
Он ещё долго находился в сосредоточенно-угрюмой прострации, ещё долго был погружён в воспоминания не своей, каким-то чудом на него свалившейся, жизни. Вспомнилось всё тогдашнее! И светлые, как ясное летнее солнечное утро, годы детства, и пытливо-томящие лета юности, и свинцовые тучи дней послеоктябрьского лихолетья 17-го. До самого ареста в дождливую холодную осеннюю ночь 38-го… До того ареста, в котором он ничуть не сомневался, был уверен, что он обязательно произойдёт, и удивлялся только почему так долго тянут? Жил в те годы одними лишь воспоминаниями о безвозвратно ушедшем… Всё княжеское добро было разграблено, разошлось по квартирам разношерстого пролетарского контингента, наполнившего своим незыблемым присутствием весь дом, оставив ему самому крохотный уголок – бывшую комнатку прислуги на втором этаже северной части дома. (Раньше в комнатке этой жила горничная Даша, которая, помнится, удивила всех, оказавшись не чуждой патриотическим порывам, что подвигло её отправиться сестрой милосердия в самую мясорубку мировой. То благородное начинание закончилось для неё печально. Её родная старшая сестра как-то привезла её домой из московского военного госпиталя в инвалидной коляске…) От каких-то вещей пришлось избавиться самому, чтобы не кололи завистливых глаз. А вот на открытку – единственно оставшееся напоминание о первой любви – рука не поднялась, хотя в ней и было прямое подтверждение, пусть и на французском языке, его княжеского происхождения. Хранил её в том самом тайнике, сооружённом ещё в гимназические годы, изредка с мечтательным вопрошанием: «Где-то ты теперь, Лидочка Вохминцева?» извлекая оттуда. Хорошо вспомнилась та минута, когда его, с заложенными за спину руками, четыре красноармейца – два спереди, два сзади – сводили по тёмной лестнице, тот миг прощания взглядом со своею тайной, со своей любовью… Потом провал… Потом – нечто омерзительное, именно омерзительное, а не пугающее, не страшащее – чёрное дуло нагана у самого лица… Потом окончательный провал…
Несколько раз его отстранённость прерывалась дребезжанием телефона в кармане. Звонил обеспокоенный младший сын. Каждый раз рука машинально тянулась к трубке, и каждый раз возвращалась обратно. Он не отвечал на те звонки, решив отложить объяснения на потом. Хотя…, какие объяснения? Кто такому поверит? Даже сын…
Ему не следовало бы тянуть время, ему бы направиться на вокзал, так как обратного билета у него не было, почему-то вчера не подумалось об этом. Промелькнула даже мысль попросить сына приехать за ним (часов 7-8 езды автомобилем, не больше). Но он не любил кого бы то ни было о чём-то просить…, и ему не хотелось никуда уходить.
Снова нахлынуло… Ах! Как чудесно было бы теперь прямо на этой уютной лавочке, прямо сейчас в такой прекрасный по-осеннему ласковый день умереть, отойти, обогнуть пространство-время и прийти с другой стороны сюда же в такой же осенний приветливый день, наполненный радостью иного бытия – того, где звучит музыка вальса духового оркестра…
Тихие шаги и поскрипывание давно не смазываемых колёс вывели его из эйфории. Справа в нескольких шагах от него по дорожке, усыпанной жёлто-багровой листвой, медленно приближалась инвалидная коляска, которую бережно катила перед собой пожилая женщина. В коляске, глубоко в неё погружена, находилась древняя старуха. Она была тепло одета, в старомодной шляпке и, кроме того, почти по грудь покрыта плотным клетчатым пледом. Взглядом она оценивающе и внимательно строго мерила по сторонам. Когда женщины приблизились достаточно близко к его скамье, почти с нею поравнявшись, произошло нечто удивительное.
Послышался слабый вздох, который издала старуха, и её же взволнованное восклицание:
- Вера! Постой, Вера!
Её провожатая с заботливым вниманием наклонилась к ней:
- Что, бабушка? Тебе неудобно? Или холодно?
Но старуха не обратила никакого внимания на её обеспокоенные вопросы. Она жадно рассматривала сидящего на скамье человека, который, в свою очередь, тоже стал всматриваться в её лицо.
- Николай Михайлович!? - наконец, слабо воскликнула она, едва не теряя сознание от волнения. - Николай Михайлович! Голубчик! Вы живы! …А я-то столько лет ставлю свечку за упокой души вашей! Голубчик! А вы …вот выжили! Господи! Слава, Тебе Господи!
Она перекрестилась. На сухих старческих её ресницах показалась влага слёз. Взглядом она ловила движение сидящего на скамье старика, ловила его взгляд. Тот, хотя это казалось невозможным, тоже её узнал. Он как-то рассеяно поднялся с места, нерешительно сделал шаг вперёд.
- Я не выжил! - тихо промолвил он.
Старухе показалось, что она не расслышала. Она даже повернула чуть боком голову, в готовности уловить каждый звук.
- Я не выжил, Дарья Степановна! - повторил он громко. - Я не выжил!
С этими словами он повернулся и пошёл по залитой желтизною солнечных лучей и палых листьев дорожке, оставив двух женщин с недоумёнными лицами провожать его взглядом. Сделав несколько шагов, он, вдруг, развернулся, подошёл к ним вплотную и с дрожью в голосе прокричал:
- Я не выжил!!
Снова повернул назад и пошёл прочь.
26 июня 2013г. 12:50