Южный порт

Алексей Сапега
/путевые заметки/

Выходя из метро на улицу Фултон, ведущую к южному порту, я почти уткнулся носом в большие задницы двух чёрнокожих матрон, медленно поднимающихся по лестнице наверх. Они плывут впереди меня, ни пройти ни проехать, прямо до угла со свисающим светофором и разворошённым мусорным баком, где мы и расходимся в разные стороны. Слева, в конце улицы стоит стеклянная громада Всемирного Торгового Центра, названная башней свободы. Эта непобедимая армада, отстроенная на месте разрушенных в 2001 году зданий-близнецов, конечно же самая великая башня в мире. В Америке многое любят называть великим. Даже пиццу за один доллар в занюханном нью-йоркском кафе. Высотка служит хорошим ориентиром. Значит, там запад, Гудзон. Но мне нужно к морскому порту, то есть на восток. Я поворачиваюсь спиной к башне и шагаю, лавируя между спешащих куда-то людей, - а в Нью-Йорке вечно все спешат, однако вежливо уступают друг другу дорогу, как правило не толкаясь и не наступая на пятки или носки, - иду навстречу красно-коричневым уродливым многоэтажкам. Что в них уродливого? Всё. Начиная от унылого тюремного цвета и заканчивая небольшими зарешёченными окошками на первых двух этажах. Они давят безвкусием и какой-то особой обречённостью, с успехом передающейся на жителей этих прямоугольников. Это так называемые "проджекты". Дома, построенные правительством специально для малоимущих. Социальное жилье, а точнее конура для бедных. Кому-то в Нью-Йорке пришла в голову идея перемешать бедных и богатых, и поэтому коричневатые домишки расположили всего в пяти минутах от Уолл стрит. Ослу понятно, что бедные от такого перемещения ни на копейку не станут богаче, а обитатели Уолл стрит в свою очередь только плеваться будут, глядя на гребущих двумя руками, прямо у них под носом, государственные пособия. Простой американский обыватель конечно думает, что от субсидий на жилье капитализмом и не пахнет. Ещё как пахнет. Не только пахнет, а смердит как из мусорного ведра с объедками, простоявшего на кухне неделю. Государство бросает кость несчастным, изголодавшимся людям, как лающим, обезумевшим от голода и холода собакам, чтобы они заткнулись и успокоились. Не будь у бедных таких домов, а многие из них хотя и работают, десяти долларов в час минус налоги в Нью-Йорке не хватает на обычное, не субсидированное жилье, еду, одежду, и врачей, то они быстро превратились бы в демонстрантов, вышли бы на улицы американских городов и деревень с требованием обеспечить нормальный уровень жизни. А так, в меру насытившись, они молчат, затаив обиду.
      
Многоэтажные конуры не дают увидеть небо. Обернувшись, я смотрю на возвышающийся серебряный шпиль Гери, единственный небоскрёб в округе, рискнувший бросить вызов всем квадратам и прямоугольникам с плоскими стенами и острыми углами. По его стенам бегут волны, кажется ещё чуть чуть и они умчатся в космос. Справа неожиданно обнаруживаю мощёную улочку со сваленными в кучу пластиковыми мусорными мешками и припаркованным белым фургоном "Химчистка". Над его крышей, на потёртой, сто раз перекрашенной кирпичной стене виднеется надпись чёрными потускневшими буквами "Einhorn's cut r"/"Эйнхорн нарезка р..." Английское слово cut может означать не только нарезку, но и стрижку или снижение цен. Всё что я знаю наверняка Эйнхорн это чья-то фамилия, а за остальным лезу в карман доставать старенький телефон "Пантек" с интернетом. Набираю "Einhorn's cut New York". Медленно загружается фотография 1976 года. Под полностью сохранившейся табличкой два припаркованных автомобиля и спина женщины, одетой в бледно-голубой пуховик с перекинутой через плечо сумкой. Читаю: "Эйнохрн. Скидки. Лекарства. Рецепты. Косметика. В тот же день!" Под табличкой красная стрелка, указывающая на угол здания. В воображении возникает бодрый, вечно живущий старичок Эйнхорн. Он родился в конце ХІХ века в Одессе. После революции на переполненном корабле высадился на острове Эллис, посреди Нью-Йоркской бухты. Осевший в Бруклине, он поначалу пробует себя в качестве продавца одежды, затем как портной, ну а потом решает открыть аптеку на Фултон. Его дети и внуки продолжали дело до конца ХХ века, а потом не выдержали конкуренции со стороны сетей "Волгринс" и "Райт Эйд".
   
Внизу, у начала улицы ведущей к воде, между бурыми четырёхэтажными кирпичными домами, стоит забор в бело-оранжевую полоску. За ним из точно таких же по цвету двух пластиковых труб, надетых на люки, валит обильный белый пар. Я нахожусь в толпе зевак, которую бестолковые регулировщики пытаются перенаправить подальше от закрытой на ремонт пешеходной части. Под нервные, с сильным акцентом, крики полицейского "Туда не ходи, сюда ходи" я перехожу на противоположную сторону и оказываюсь под стоящим в начале улицы маяком с квадратной металлической табличкой: "Этот маяк установлен в память пассажиров, офицеров и экипажа корабля, погибших как герои когда пароход Титаник затонул после столкновения с айсбергом.
41 градус 46 минут северной широты
50 градусов 14 минут западной долготы
Апрель 15, 1912

Прошёл 101 год. Я смотрю на табличку и рисую в уме картинку из прошлого. Улыбающиеся люди, чувствуя себя счастливчиками, погружаются на пароход, заполняют палубы и открывают двери кают. По вечерам выходят любоваться звёздами во свежей морской мгле, пытаясь достать одну из них рукой. А потом многие из пассажиров погибают. Как они гибнут, я точно не знаю. Можно конечно вообразить заполненные водой нижние палубы и захлебывающихся людей, или тех кто поначалу выжил, но для которых не нашлось места в спасательных шлюпках, а в ледяной воде они продержались недолго. Или моряков, оставшихся на борту до полного погружения корабля в воду. Что все они испытывали и переживали, неизвестно. Однако в одном я уверен. Все погибшие были настоящими героями.
 
За маяком начинается мощёная улица, по правой стороне пятиэтажный кирпичный дом с высокими французскими окнами. После шторма Сэнди в конце октября 2012 года, его хорошо отреставрировали, причесали и теперь виден каждый рыжий кирпич. От него пахнет если не восемнадцатым веком, то началом девятнадцатого точно. Я поднимаюсь на второе крыльцо, следующее за четырьмя массивными причальными битенгами. Открываю деревянную французскую дверь, захожу внутрь. Это старая лавка с оголёнными, потемневшими от времени кирпичными стенами. Она наполнена картами, тетрадями и карандашами запах которых медленно обескураживает меня. В глубине, в потемках за чугунным станком стоит мастер в чёрном фартуке. Он изо всех сил нажимает ногой на педаль и подставляет под пресс толстые белые листы бумаги. Свершается чудо. На них появляются отпечатанные буквы, пахнет чернилами.
- Хорошая тренировка для ног, и в тренажерный зал ходить не надо. - говорю я.
- Да, да. - отвечает он и медленно, стесняясь уйти сразу от назойливого посетителя с фотоаппаратом, продвигается к выходу.
 
Я почувствовал себя виноватым в нарушении творческого процесса, прерывании акта единения мастера с печатным станком девятнадцатого века, бумагой и буквами. В утешение я стал рассматривать открытки, изображающие южный порт во времена расцвета. Уставшие баркасы, пришвартованные у пирса, прислонились друг к другу и молча наблюдают как из их чрев выгружают бесценный улов. Чёрно-белые обветренные, щетинистые лица рыбаков смотрят в фотокамеру. Они вернулись с добычей и теперь с напряжением ждут пока их рыбу взвесят на металлических весах в форме ковша и опустят в деревянную бочку для продажи. Один из рыбаков сидит на бордюре. Рядом с ним валяются ящики с рыбой и льдом, а по асфальту расползаются тёмные пятна воды. У него на голове брезентовая шляпа из под которой на меня выпучены два рыбьих глаза. А вот счастливый, улыбающийся покупатель в шляпе с сигарой в зубах держит правой рукой метрового морского окуня. На фоне его гладковыбритого лица три небоскрёба, ржавая труба и пустой грузовик, обреченно ждущий свой груз. При выходе из лавки, так ничего и не купив, я полной грудью вдыхаю запах потемневших от времени деревянных балок.
 
По обеим сторонам мощёной улицы, ближе к пирсу, стоят тележки с  сувенирами и скучающими грудастыми продавщицами в обтягивающих джинсах. Иногда, отрываясь от телефона на котором они набивают текстовые послания со скоростью тысяча знаков в минуту, русалки всматриваются своими жадными глазами в каждого прохожего, пытаясь заманить в свои сувенирные просторы. Оттуда будет не так уж просто выбраться, поэтому я целенаправленно шагаю курсом на виднеющиеся корабельные мачты. Не просто корабельные мачты, торчащие как шпиль над водой, а мачты с реями, обвешенные такелажем, то есть соединённые с парусником особой паутиной канатов. Они принадлежат барку "Пекин" и шхуне "Уотри", пришвартованным к пирсам, окруженным со стороны улицы железным сетчатым забором. Я прохожу мимо установки с сахарной ватой, киоска с горячими сосисками и зазывал на жёлтое водное такси. Туристы суетятся, побыстрей бы успеть сфотографироваться, схватить хот дог и отправиться на развлекательную прогулку. Возле барка никого нет. Оба трапа перекрыты решёткой со ржавым замком. На борту замечаю подгнившее дерево, а внизу, в воде, колыхающиеся на волнах водоросли. Заброшенный, он стоит здесь никому не нужный, среди наступающих на него со стороны земли небоскребов, толп, проходящих мимо, всегда куда-то спешащих зевак. Мне сложно представить что этот памятник с красными буквами на носу "FL", означающими "flying liner"/летучий лайнер, был парусником из одной и той же серии с "Крузенштерном". И что он не раз отправлялся из Европы в Чили, обходя мыс Горн. Без какого-либо топлива. Захватывающий ветра Атлантики в свои белые крылья.

Шхуна, названная в честь уже несуществующего рабочего района Ливерпуля, стоит у пирса напротив. Она особенная. Построена из сварочного железа сто лет назад, самая большая в мире, оставшаяся на плаву. Иллюминаторы на её чёрно-голубо-красном корпусе заколочены как окна в доме где никто не живёт, остались лишь чёрные квадраты. Даже трапа нет. Она ещё более изолирована чем "Пекин", на который хоть изредка бросают сытый взгляд из ресторанов, соединенных на пирсе в единый жрачный павильон. Я захожу в это трёхэтажное логово небольших бесполезных лавок, кабаков и ресторанов быстрого питания. Сажусь за барную стойку "Пацифики" на первом этаже, где пинта пива стоит четыре доллара. Проглатываю бокал разливного Карлсберга, небывалую редкость в здешних краях, и осматриваюсь. Слева от меня трое американских работяг вытягивают одну за одной банки местного "Курс Лайт", обсуждая бейсбол. Один из них обмоченным в пиве пальцем переворачивает газету, лежащую на барной стойке. Справа какая-то пара. Он потягивает пиво, она коктейль. Он порывается взять ещё бокал, она настоятельно спрашивает "Может, пойдём уже?". Они рассчитываются и уходят. За ними сидит седая капитанская борода. Закончив одну кружку, просит вторую. Лицо его краснеет, глаза фокусируются. Я оставляю деньги за пиво, включая положенные 15 процентов чаевых, и выхожу, чтобы ещё раз пройти мимо кораблей.

Их высокие носы, направленные в небоскрёбы, протыкают привычную атмосферу города. Они нарушают некий обусловленный ритм. Я чувствую как мой внешний пузырь лопается, и становится настолько некомфортно от собственной жалкости по сравнению с великолепием парусников что хочется забиться в какую-то нору. Впереди шумят, словно режущая воздух бензопила, лопасти вертолёта. Это отвлекло. Я иду вперёд, вдоль набережной, по направлению к вертолётной площадке, откуда механические стрекозы поднимают туристов над городом. На деревянной лавке со свежими, лакированными досками лежит бомж. Он спит, подложив под голову рюкзак, левая рука расслаблена, свешивается со скамейки. На ногах ослепительно белые носки. Новенькие кроссовки Найк стоят рядом. Никто его не трогает, ведь он не нарушает общественный порядок и никому не мешает. Все молча проходят мимо. Подумаешь, человек спит.

Я подхожу к стеклянному зданию паромной переправы на остров Стейтен, находящейся в самом конце Манхэттена, в ста метрах от спящего бомжа, рядом с Батарейным парком установленным когда-то для защиты от коренного населения, индейцев. Сквозь зеленоватые окна впитавшие, по-видимому цвет воды залива, видно пустое пространство. По широкой длинной лестнице поднимаюсь внутрь зала ожидания. Он огромен, метров двести шириной, светел и пуст, несмотря на людей скопившихся у ведущих к парому дверей на противоположном конце зала. Высокие стеклянные потолки, заканчивающиеся небом, создают ощущение вакуума. По периметру натыканы магазинчики с безделушками, киоски с прессой, и точки быстрого питания. Я становлюсь подальше от толпы, возле белой колонны, где полу хиппи играет на гитаре "Кантри", потешную музыку американских фермеров. Он старается изо всех сил, но звук съедается окружающей пустотой. Его еле слышно, на него никто не обращает внимания. Три длинноногие американки в одинаковой позе "нога на ногу" сидят на спаянных стульях посреди зала и отрешённо глядят на спины собравшихся, стоящих лицом к стеклянной двери, ведущей к парому. Толпа гипнотизирует дверь. Кроме неё в данный момент в их мире ничего не существует. От толпы отделяются две девушки, дочки фермера из Айдахо, приехавшие посмотреть на Нью-Йорк, остановившиеся в дешёвом по местным меркам мотеле на острове Стейтен. Их хлопчатобумажные юбки до колен пахнут пшеницей. Шушукаясь, они направляются к гитаристу. Останавливаются напротив, одна из них, слегка покраснев, стесняясь, достаёт из розовой сумочки, перекинутой через плечо, несколько купюр. Осторожно кладёт их в раскрытый футляр. Патлатый кланяется, говорит "спасибо" и продолжает петь. Они возвращаются в толпу, протискиваются поглубже, и я теряю их из виду.

Оранжевый корпус парома показывается у пристани. Широкий, толстый рот кашалота заползает внутрь станции. С обеих сторон у нему опускаются два металлических трапа. Из чрева выбегают пассажиры, направляясь по специальному, отделённому от нас коридору, на выход. Толпа в зале ожидания сгущается и подступает к дверям. Я жду пока все пройдут и спокойно шагаю по трапу в чрево оранжевого кашалота. Стометровая лодка внутри заполнена пассажирами, сидящими на пластмассовых зелёных стульях, припаянных к палубе. Я поднимаюсь на верхнюю палубу, где вдоль борта стоят туристы, решившие сэкономить и воспользоваться бесплатным паромом чтобы поглазеть на бухту, высотки Манхэттена, и статую Свободы. Внизу начинает бурлить коричневато-зеленоватая вода. Как только мы отходим от пристани, все бросаются фотографировать бестолковые железо - стекло - бетонные небоскрёбы, а потом и себя, любимых, на их фоне. Корабль набирает скорость, за кормой появляется чёрная струйка дыма. Рядом с нами несётся, плюхаясь в волны, лодка береговой охраны с пулеметом на носу. Я смотрю на торчащие из воды высотки, воображая лесистые холмы и речные долины, существовавшие здесь на протяжении многих тысячелетий до появления белых людей, то есть европейцев, умудрившихся всё подчистую вырубить и уничтожить за каких-то триста лет. Паром проходит мимо маленького, еле заметного острова на котором стоит медная, окислённая женщина малахитового цвета. В поднятой руке она держит факел, а на голове у неё что-то вроде тернового венца. Все называют её статуей свободы. Я предпочитаю именовать её символом угнетения, порабощения, и массового истребления коренных народов Америки на протяжении последних 400 лет. Пока ещё свободная чайка, пристроившись за кормой, так ничего и не дождавшись, недовольно кричит и отлетает в сторону.