Счастливое число тринадцать

Ольга Новикова 2
Ранний промозглый осенний вечер, и за окнами уже темно. Дел на сегодня больше нет — Чейз, уходя последним, запирает стол, проверяет печать на сейфе, опускает оконные жалюзи — словом, ведёт себя так, словно не сидит у его стола, закинув на него ноги я кроссовках «найк», хмурый небритый призрак в потёртом пиджаке, с расхристанным воротом рубашки и всклокоченными седеющими волосами. Мне интересно, если зацеплю его за ногу ручкой трости и хорошенько дёрну, сумеет ли он продолжить меня игнорировать? Я с трудом удерживаюсь от того, чтобы проверить. Нога болит так, словно невидимый, но очень злой и очень голодный пёс взялся обглодать её до кости. Надо бы принять кетопролак, но для этого нужно встать и подойти к столу. Надо бы собраться с силами и спуститься в подземную парковку, где стоит моя слабоподкованная для слякотной дороги раздолбайка, надо бы заехать в школу за Рэйчел, надо бы купить уже новые зимние шины, надо бы продолжить жить с того места, на котором остановился.
- Неважно выглядите, Хаус. Может, вас подвезти?
- Нет. Проваливай.
Меня считают неблагодарным — никто ведь не понимает, что только благодарность заставила меня выбросить из головы мысль об изогнутой ручке трости, которая так ловко цапнет Чейза за лодыжку, причинив ему хоть толику той боли, что ежечасно, ежеминутно приходится испытывать мне.
Пожав плечами, он выходит — я слышу его удаляющиеся шаги по коридору. Но я, действительно, благодарен — я ведь знаю, вижу, как его напрягает моё постоянное присутствие. И, тем не менее, он терпит, ни словом не возражая, даже когда я во время дифдиагноза начинаю унижать его и издеваться над ним прямо перед подчинёнными.
- Ты в отделе у Чейза прямо, как британская королева, - сказал мне на днях Уилсон. - Царствуешь, но не правишь.
- Скорее, как кусок дерьма в проруби, - отозвался я, и Уилсон почти обиделся, хотя дерьмом я назвал не его. Ну что ж, он настолько часто живёт рядом со мной в состоянии «почти обиды», что я уже к этому «почти привык». Зато к нему можно просто плюхнуться на переднее сидение, буркнуть: «Поехали», - и он поедет, и только после разворота спросит, чуть наклонив голову набок и щурясь: «А мы вообще куда?»
«Зачем ты постоянно третируешь Чейза?» - тоже его вопрос.
«От наждака песочный шиш рассыплется, а бриллиант отшлифуется, - объяснил я. - И, к счастью, Чейз это понимает лучше, чем ты».
В общем, я неплохо устроился. Но как бы то ни было, вечно болтаться в проруби не получится. Через четырнадцать месяцев, когда мой срок истечёт, я должен буду принять решение. Хорошо, что он истечёт в декабре, перед самым Рождеством, когда решения даются легче всего, когда всё просто подталкивает начать новую жизнь. Потому что в такой промозглый, слякотный октябрь с его дождями, его мокрыми листьями, его горящими весь день напролёт лампами дневного света, я просто не смог бы ничего решить. Он парализует мою волю. Даже встать и принять, наконец, чёртов кетопролак никак не заставлю себя.
На столе оживает мобильный телефон. Рингтон Лизы Кадди — моей, так называемой, жены. Я отвечаю не сразу. Сижу и смотрю на подскакивающий от усердия телефон, пожалуй, с минуту. Но ей упрямства не занимать, и я, наконец, сдаюсь:
- Привет.
- Привет. Чувствую, что тебе плохо...
Тоже мне экстрасенс. Выглядело бы круто, если бы не изобрели уже барометры или хоть окна в машине.
- Я — в порядке.
- Заехать за тобой?
Что за дела? И что сегодня всем и каждому приспичило обязательно везти меня куда-то?
- Заезжай лучше за Рэйчел — я, может быть, задержусь, да и крюк делать не хочется.
Я говорю это небрежно, почти весело, но она каким-то образом улавливает.
- Ты выпил кетопролак?
- Нет.
- Почему?
- Он в ящике стола. Мне отсюда не дотянуться, а вставать лень.
- Мне приехать, чтобы достать его для тебя? - она старается говорить с иронией, но в голосе тревога.
- Не парься, дорогая, я справлюсь.
Ирония исчезает:
- Серьёзно, Грэг, мне приехать?
Очень серьёзно. Я, как вредноскоп, чувствую опасность.
- Пожалуйста, я тебя очень прошу, не приезжай.
Это — не вежливость, не забота о ближнем или нежелание напрягать кого-то — это чистой воды предосторожность. Я защищаю свои отношения, свою новую семью. Знаю, что таким, как я сейчас, меня никто не выдержит. Кроме, пожалуй, Уилсона, но Уилсон, должно быть, уже ушёл.
Наконец, встаю — охнув и скрипнув зубами так, что, наверное, в коридоре слышно. Где он, этот чёртов кетопролак? Сразу две таблетки. Нет, мало. Три. Горький — горче викодина. И не знаю ещё, поможет ли. Викодин бы помог, но мне нельзя даже думать о викодине. Не сейчас. О, господи, как же больно!
В коридоре лампы приглушены — бреду медленно, внимательно глядя под ноги, потому что сейчас малейшая непредугаданная неровность ударит импульсом нестерпимого разряда, если оступлюсь. Как-то видел, что так передвигался больной с острым приступом подагры.
Поравнявшись с кабинетом Уилсона, мельком замечаю, что что-то не так. Что-то задевает по краю сознания, а я уже прошёл мимо — ну, не возвращаться же. Но уже попала в отлаженный механизм колючая крошка, и, оставь я это так, скоро полетят к чертям все шестерёнки. Несколько мгновений стою, не в состоянии решить, вернуться или нет. Казалось бы: ну что за дилемма, сделать три шага назад по коридору или не сделать. А вот да, дилемма. И ещё какая... Потому что каждый шаг, как в сказке Андерсена про русалочку, а от рыбьего хвоста я когда-то сам отказался.
Наконец, выругавшись про себя, всё-таки возвращаюсь. И не зря, потому что не показалось: свет в кабинете потушен, но дверь приоткрыта, и его силуэт отчётливо виден на фоне относительно светлого окна. Стоит молча, обхватив себя руками за плечи, низко опустив голову. И сердце у меня ёкает, потому что вспоминаю: вот так же стоял, молча и неподвижно, чтобы потом огорошить меня своим диагнозом.
Вхожу осторожно, стараясь не стучать палкой, крадусь, как хромая кошка и, пока ни о чём не спрашивая, просто молча встаю рядом. А он, тоже молча, вдруг делает движение ко мне и на мгновение плотно прижимается плечом. Тут уж я совсем пугаюсь.
- Ты чего тут делаешь, Уилсон?
Не отвечает. Идиотская привычка вот так заткнуться и четверть часа молчать -только шею растирать, как будто к гильотинированию готовится. Впрочем, чёрт его знает, может для него откровенничать как раз и значит гильотинироваться. Ладно, мне не к спеху — подожду, пока его прорвёт. Уже скоро — вон, зашлёпал губами, как рыба, ещё немного — и родит.
- Реми беременна, - вдруг говорит он. Вот так всегда: готовится, шлёпает губами, словно целую парламентскую речь заготовил, а потом р-раз двумя словами по голове, и только звон в ушах, как от рауш-наркоза. Но виду не подаю, звон не демонстрирую. Небрежно спрашиваю:
- И что? Думаешь, не от тебя?
Некоторое время он молчит. Потом говорит, словно через силу:
- Иди домой, Хаус.
- Нога болит... Может, подвезёшь?
Молча снимает со спинки стула пиджак. И на этом движении я ловлю его той, настоящей фразой, которую должен был сказать вместо сказанной:
- Пятьдесят процентов, Уилсон. Фифти-фифти, как в орлянку.
Он замирает с этим пиджаком, надетым в один рукав. Вид нелепый.
- Знаю.
Его женщина — под этим эвфемизмом я понимаю буквально: «женщина, которую он в настоящий момент регулярно трахает и думает, что любит» - тридцатилетняя Реми Хедли, Тринадцатая, неторопливо, но неотвратимо умирает от хореи гентингтона, пока он сам так же неторопливо умирает от медленнорастущей тимокарциномы. Как всё живое, умирая, они стараются оставить потомство, продолжить вид. Проблема в том, что если с наследованием рака всё ещё туманно и неопределённо, то с хореей предельно ясно — аутосомно-доминантный тип наследования, а значит половина гипотетических детей у этой пары, скорее всего, не доживёт до сорока и перед смертью будет пускать слюни и выламывать тело в немыслимые фигуры. Но, правда,  другая половина познает свой шитхэппенс как-нибудь иначе.
-Вас обоих сразу нужно было сбросить со скалы. А тебя насильственно кастрировать. Вы засоряете генофонд человечества.
- И кто мне это говорит? Человек, только три года назад передавший по наследству свой трихогиалин, свою слабопигментированную радужную оболочку и свой ущербный коллаген? Кстати, как он?
- Коллаген?
- Роберт. Не зовёт тебя папой?
- Этого ещё не хватало... Ну, раз мы переключились на Роберта, видимо, обсуждение твоего потомства мы уже закончили?
- Обсуждать нечего... АД-тип, пятьдесят процентов — ты всё правильно сказал.
- Так ты в порядке? - спрашиваю с сомнением, потому что какой там порядок — видно же, что и близко нет.
- Я не знаю...
- Какой у неё срок?
- Двадцать одна неделя.
Вот тут уж мне настаёт срок поднимать челюсть с пола.
- Вы что, несчастные, спятили? Почему же вы до сих пор не провели генетический анализ?
- А мы и УЗИ не делали.
- Ты это говоришь с бравадой идиота. Ну валяйте, рожайте... своего анацефала.
Рассчитываю за эти слова получить в морду — хотя бы словесно. А у него начинают дрожать губы. Значит, не контролирует ситуацию. Значит, это Тринадцатая решила рожать «на авось», верная своей привычке жить «как кривая вывезет», а безвольный и беззубый Уилсон и мучается неизвестностью, и боится по столу стукнуть.
- Послушай, Уилсон, матриархат — пережиток палеолита. Это ведь и твой ребёнок тоже, ты вправе решать его судьбу.
- Знаю...
- Знаешь... Так. А решать не можешь, потому что вообще ничего решать не можешь. У тебя обессивное состояние,Уилсон. Ты, наверное, и носки покупаешь только одни, не то бы на работу не пришёл — всё бы мучался, те или эти надеть.
Молчит.
- Хочешь, я с ней поговорю?
- Не надо. Ей нельзя волноваться.
- Сорок недель гадать, кого вынашиваешь в утробе — мальчика, девочку или урода — это значит «не волноваться»? Впрочем, что ей сорок недель — она ведь над своим гентингтоном пятнадцать лет на кофейной гуще гадала. Тебе за ней не угнаться — от инфаркта раньше сдохнешь.
- Отстань от меня. Я тебя не звал.
- А кто минуту назад на всё здание вопил: «Хаус, на помощь!!!» Невербально, согласен, но я пришёл, хотя мне для того, чтобы прийти, понадобилось пол пачки кетопролака сожрать, а ты не ценишь.
- Не ври, ты просто мимо проходил.
- Я не проходил — я уже прошёл мимо, улавливаешь разницу? А потом услышал твой истошный вопль — и вернулся.
Он косится заинтересованно:
- Далеко успел отойти?
- До лестницы.
- Ну... я тронут.
- Это точно. Тронулся ты давно. Ладно, давай, пошли домой. Всё равно сейчас ничего не решишь.
- Хаус... - мнётся.
- Ну?
- Можно, я у тебя переночую?
- Ты что, поссорился с ней?
- Нет. Можно?
- У меня Кадди и дети. Забыл?
- Я на диване...
- На диване Рэйчел. Ты, в лучшем случае, под диваном.
- А, ну ладно... извини... Серьёзно, я просто не подумал, что, может быть, Кадди не понравится... Всё-всё, Хаус, проехали, всё... - закрывается от меня ладонью и тут же ею же прикрывает глаза.
Нет, что-то не то. Определённо, что-то не то. Беременности ведь не один день. Почему сегодня, сейчас?
- Ты чего мне врёшь? Вы же поссорились.
Мотает головой отрицательно.
- Уилсон, прекрати мне врать. Что на самом деле случилось?
И вот тут он меня добивает:
- Появились признаки хореи. У Реми. Она переехала на неделю к отцу. Я сейчас один. Не хочет видеть. Не хочет говорить об этом...
- Я поведу, - говорю я. - Давай ключи. Я тебя такого за руль не пущу.
- Как ты поведешь? У меня же не ручной привод.
Давай сюда ключи. Не твоя забота, как я поведу. Молча поведу, согласно правил дорожного движения. Давай, пошёл, - и подталкиваю его к выходу.

У него ухоженный автомобиль. Не то что моя раздолбайка. Я почему-то представляю себе, как он в детстве вот так же ухаживал за своим трёхколёсным велосипедом: протирал его специальной тряпочкой для протирки велосипедов, полировал звонок специальной мастикой для полировки звонков. Надевал специальный фартучек, чтобы не испачкать пухлые коленки велосипедной смазкой. Впрочем, может, они и не были у него пухлыми.
- Уилсон, ты в детстве был пухлым или худым?
- Что? А-а... Худым.
- У тебя есть фотографии?
- Ты хочешь взглянуть на мои детские фотографии? - непритворное удивление.
- Я этого не говорил. Я лишь хочу знать, есть они у тебя или нет.
- У мамы есть альбом, и мы иногда просматриваем его вместе, когда я бываю в отеческих пенатах... - он усмехается непонятной усмешкой и ядовито добавляет. - С визитом...
- В смысле, отбываешь повинность?
- В смысле...  Ну, в общем...  да.

- У тебя было не слишком счастливое детство... - это не вопрос, скорее, констатация факта, но он возмущённо взвивается:
- С чего ты взял? Нормальное детство. Школа, игрушки, велосипед...
- Скрипка?
- Думаешь, всех еврейских мальчиков непременно учат играть на скрипке?
- Думаю, что тебя, скорее, учили играть на скрипке, чем в бейсбол.
- В лаун-теннис. У меня не такой хороший слух. Я бы, скорее, предположил, что это тебя учили играть на скрипке.
- Меня учили играть на барабане. «Солдат такой, солдат сякой — бездельник и буян. Но он храбрец, когда в строю зальётся барабан!» - громко нараспев декламирую я, отстукивая ритм по приборной доске.
- А это ещё что за вокальный номер?
- Редьярд Киплинг. Ты вообще как, «Маугли» читал? Или твоё счастливое детство этого чтива не предусматривало?
- Странно, что ты читал. Я думал, ты ограничился «Декамероном» и «Пропедевтикой внутренних болезней». Оказывается, ты куда разносторонней...
На какое-то время мы замолкаем, но мне не нравится, что в нашей пикировке последнее слово осталось не за мной, и я злюсь. Возможно, это потому, что нога уже достала. Ни черта никакого толку от этого кетопролака. Мне нужен викодин. Но попробуй я только заикнуться об этом. Как они все запсихуют, как начнут испепелять понимающими сочувственными взглядами. А ведь ни черта не понимают, если по правде. Чтобы меня понять, надо чувствовать хоть приблизительно то же самое. Зубная боль, геморой, родовые схватки, и всё это вместе — вот что для меня промозглый октябрь. «Ты просто хочешь кайфа», - говорит Уилсон, и Кадди ему вторит. «А ты просто хочешь отмахнуться, как уже отмахнулись от меня однажды, когда зачатый и выношенный в полости аневризмы тромб плотно закупорил мне бедренную артерию, потому что боль была единственным симптомом, а она полностью субъективна». «Боль — самый яркий и, одновременно, самый незаметный симптом, - приходит вдруг ко мне ясная мысль. - И сколько не градируй её по шкале от одного до десяти, никогда невозможно здесь добиться хоть какой-нибудь объективности».
Вот, например, Уилсон на пассажирском сиденьи делает вид, что в мире царят порядок и гармония.  Как можно хоть заподозрить, что он испытывает боль? Вон он - руки положил на колени, смотрит прямо перед собой, ремень безопасности пристёгнут, воротничок отглажен, галстук симметричен. Его женщина скоро умрёт от страшной болезни, его ребёнок, возможно,  обречён на то же самое, у него самого — дремлющая опухоль в груди, но у него булавка для галстука и запонки точно в тон.
- Послушай, ходячий анахронизм, никто уже давно не носит булавки для галстука.
- Я — ношу, - заявляет он в тоне мирового осуждения рассовой сегрегации или, как вариант, в тоне «отцепись, Хаус».
Я, в принципе, готов «отцепиться», но он предпочитает развивать тему:
- Булавки для галстука удобны. Они позволяют галстуку сохранять заданное положение и выглядеть аккуратно в течение всего дня, его реже приходится поправлять, потом, сама булавка представляет собой украшение и оживляет...
Косясь на Уилсона, выжимаю педаль газа, хотя впереди перекрёсток, и светофор уже переключился с зелёного на жёлтый. А потом резко ударяю по тормозам - так, что в бедре отдаётся эхо, и из-под колёс слышен жалобный протестующий взвизг. Уилсона бросает вперёд, ремень больно врезается ему в грудь.
- Ты что?! - орёт он сердито. - белены объелся?
- Извини, задумался, - с деланой виноватостью говорю я, но на следующем перекрёстке всё повторяю снова, а потом заботливо спрашиваю закипающего от злости Уилсона:
- Ну, как галстук? Не сдвинулся?
Добился нужной реакции - «рыба» снова ловит губами воздух, а щенячьи глаза при этом наливаются тёмной влагой бешенства, как глаза раздразнённого племенного быка. Это так смешно, что я успокаиваюсь и говорю примирительно:
- Да ладно тебе. Не психуй. Ну, не умею я ездить на «механике».
Он коротко горько смеётся, потирая грудь, а я запоздало раскаиваюсь — лучше было сорваться на нём как-нибудь по-другому, тревожить его грудь лишний раз не надо бы.
- До смерти мне поминать будешь? - спрашивает с усмешкой.
- Просто за руль больше не пущу. Я с тобой только за этот год трижды в аварии влетал.
- А это? - он протягивает руку и быстро и легко касается шрама на моём виске.
Я вздрагиваю от воспоминаний. Тогда со мной была Тринадцатая - по своему обыкновению, без шлема, и когда мы летели в кювет, едва не кувыркнувшись через голову, я мельком подумал, что во всём есть светлые стороны — теперь ей не придётся мучительно умирать от «гентингтона». Но она только сломала фалангу пальца, а когда я очнулся, ещё и буквально на себе втащила меня по склону холма до дороги, потому что я залил кровью пол-свитера, хромал на обе ноги сразу, заплетал ноги и трость в классическую косичку и каждые десять шагов останавливался поблевать. «Только не говори Уилсону», - попросила она тогда, отправляя меня в ближайшую травматологию. Выходит, сама и проговорилась...
- Хаус, ты какого-нибудь ещё цвета светофора ждёшь? - ехидничает Уилсон. - Потому что красный, жёлтый и зелёный уже были.
Трогаюсь под нетерпеливое бибиканье сзади.
- Ты тоже сегодня что-то сам не свой... Нога достала?
И я, который только что сетовал на то, что моя боль не находит всеобщего признания, вдруг зверею от одного намёка на это признание:
- А что же ещё, кроме ноги? У меня ведь больше нет ни привязанностей, ни личной жизни, ни души, ни сердца — ничего, кроме этой чёртовой ноги. Может, я вообще — просто Большая Нога?
Вообще ты - просто Большой Член, - спокойно говорит   Уилсон. - В смысле, Хрен Брюзгливый. Не заводись — смотри лучше на дорогу. Приедем — сделаю тебе проводниковую блокаду, хоть ночь поспишь спокойно. Чего так смотришь? Сделаю — и уеду домой. Не бойся, не останусь, - и вздыхает, отворачиваясь к окну.
- Да оставайся — мне-то что. Тебе под диваном спать.


АКВАРИУМ (в смысле, смотрим со стороны, а я пишу от третьего лица — впредь буду указывать, где от кого)

Если Кадди и испытала удивление при виде Уилсона в столь поздний час и без предупреждения, то виду не показала, только запахнула на груди слишком уж откровенный вырез халата, не предназначенного для чужих. Протестовать ей бы тем более в голову не пришло — они жили в квартире Хауса, а не в её, она не забывала об этом. Но особенной радости она не почувствовала — час был уже поздний, она устала, а Хаус очень просто мог уткнуться в телевизор, оставив ей миссию развлекать и ублажать гостя в одиночку. Тем не менее, она выдавила улыбку:
- Привет, Джеймс. Проходи. Я как раз накрываю к ужину — вы вовремя.
Услышав, что кто-то пришёл, в прихожую на трёхколёсном велосипеде выехал Роберт и, задрав голову, весело поздоровался:
- Привет, Уилсон? А ты что мне принёс?
- Конфету, - Уилсон сунул руку в карман. - Ой, погоди... уж не съел ли я её сам по забывчивости... Где же она? Уж не украли ли у меня её карманные воры?
Это был старый, традиционный ритуал, и Роберт только улыбался, ничуть не тревожась о судьбе конфеты, предуготованной ей Уилсоном ещё утром, в буфете.
Не дожидаясь окончания репризы, Хаус бросил на пол сумку и, повесив трость на дверь, похромал в комнату, где перед панельным телевизором наблюдала за злоключениями растяпистого кота Тома Рэйчел.
- Ну, как дела? - спросил Хаус, плюхаясь на диван и отбирая у девочки пульт.
Забавных героев мультиков сменили скучные тётки с накрашенными губами и заумными разговорами. Рэйчел молча опустила голову и потихоньку сползла с дивана.
- Эй! А ну стой! - возмутился Хаус. - Ты что же, вот так просто встанешь и уйдёшь? Не попытаешься отнять у меня пульт, не станешь скандалить? Не наябедничаешь на меня маме? Не завопишь: «Эй, так нечестно!»?
- Перестань, - вмешивается недовольная Кадди. - Рэйч, в спальне есть маленький телевизор, досмотри свой мультфильм там, хорошо? Ну, вот и умница... Зачем ты её всё время провоцируешь? - сердито выговаривает она Хаусу, когда слегка повеселевшая Рэйчел выходит. - Если тебя нога замучила, неужели нужно отыгрываться на ребёнке? Майк приучил её не спорить со взрослыми, быть послушной — что в этом плохого?
- Приучил? - резко переспрашивает Хаус. - Приучают собак и кошек, чтобы не гадили на ковёр. Детей воспитывают. Твой Майк запугал её до полусмерти, сломал её стержень, фактически искалечил, и ты ему за это, похоже, ещё и благодарна? Ведь она не признаёт справедливости моих действий, она просто боится спорить. По-твоему, это нормально? Ты тоже думаешь, что безусловно послушный ребёнок — это благо? - оборачивается он к вошедшему в комнату Уилсону, за спиной у которого маячит на велосипеде перемазанный шоколадом Роберт.
-У тебя был авторитарный отец, - мгновение подумав, осторожно отвечает Уилсон, потирая под носом, словно разглаживая усы, которых сроду не имел. - У тебя, - он оборачивается к Кадди, - авторитарная мать. Думаю, вы оба вполне в состоянии достойно искалечить детей, если продолжите использовать их, как аргумент в спорах с собственным прошлым.
-Вот мерзавец, - говорит Хаус с непонятной усмешкой. - Он всё толкует по Фрейду, потому что из одной диаспоры с этим парнем. Но, как педагогу, тебе грош-цена, Уилсон. Опыт нулевой. Ты со своим-то двадцатинедельным справиться не можешь — не замахивайся на шестилеток.
Последние слова Хауса заставляют Кадди насторожиться:
- Своим двадцатинедельным? Джеймс, разве Реми... Это правда?
- Наверняка никто сказать не может, - вместо него отвечает Хаус. -  Возможно, просто газы — они ведь оба противники УЗИ. Бог Вицли-Пуцли, которому она поклоняются, запрещает определять генотип до родов, чтобы не вызвать из тьмы голодных демонов Йо-Йо. Можно, правда, ещё на картах погадать...
- Садитесь-ка за стол, - вздохнув, предлагает Кадди. - Джеймс, тебе, наверное, лучше рыбу?
- Правильно, - тут же подхватывает Хаус, который уже «завёлся». - В рыбе фосфор, благотворно влияющий на мыслительные процессы. Это тебе необходимо.
- Роберт, мой руки. Рэйч! Ужинать! - деловито зовёт Кадди, и Уилсон чувствует в этой деловитости натянутость.
- Я, пожалуй, пойду, - встаёт он.
- Не пойдёшь. Сядь и ешь, - останавливает Хаус. - Кадди, дай нам выпить. Бурбон или  виски.
- При детях? - недовольно морщится Кадди.
- Мы им наливать не будем. Ну давай, давай, шевелись, скво — что ты застыла, как соляной столп? Мужчинам пора хлебнуть огненной воды.
- Я тоже хочу огненной воды, - заявляет Роберт.
- Вот видишь! - укоризненно восклицает Кадди. - Он уже тоже хочет.
- Да ради бога, кто бы спорил! - Хаус наливает в бокал Роберта минералки.
- Это же минералка! - возмущается мальчик.
- И что? А это — бурбон. Огненная вода бывает разных видов, знаешь ли. Пей, в другой раз обменяемся.
Роберт, кажется, удовлетворён объяснением. Он ест увлечённо, как, собственно, делает всё на свете. Рэйчел же вяло ковыряет свою порцию и молчит. Такую подавленность вряд ли можно объяснить только лишь отобранным пультом от телевизора. И вот тут Уилсон видит, каким разным может быть Хаус, казалось бы, изученный им вдоль и поперёк. Хаус, который наклоняется к Рэйчел, стараясь заглянуть ей в глаза, и спрашивает так мягко, так нежно и любяще, как никто другой, кажется, и не смог бы:
- Что у тебя случилось, девочка моя?
И вот тут-то Рэйчел прорывает. Она с рыданим выкрикивает, что сегодня в школе убила Кайла Молинсенга, и что дядя Майк сидит в тюрьме, и дядя Грэг сидел в тюрьме, и ей, наверное, тоже теперь придётся, потому что она — ре-ци-ди-вист-ка.
Но даже при произнесении этого слова, старательно и по слогам, у Хауса не появляется ни тени иного выражения лица, чем ласковое участие:
- Стоп-стоп-стоп, - он ладонью вытирает девочкины слёзы. - Давай подробнее. Кайл Молинсенг — это кто?
И Уилсон уже вытащил телефон, готовый звонить, разрешать недоразумение, извиняться и распутывать узлы. Кадди не то в недоумении, не то в ужасе.
- Как ты его убила? - спрашивает она о том, что кажется ей важнее.
Выясняется, что имела место банальнейшая драка, в ходе которой разъярённая Рэйчел стукнула в нос мальчишку из своего класса. Из носа хлынула кровь, и мальчишка заплакал. Учительница же объяснила Рэйчел, что от такого удара кусок кости может попасть из носа в мозги, и тогда Кайл Молинсенг умрёт, а она, Рэйчел, будет виновата в его смерти, а она уже и так чуть не убила братишку Боба прошлой зимой, и, судя по всему, личность она совсем пропащая, и по ней плачет каторжная тюрьма. И вот она сидит весь вечер перед включенным телевизором и с трепетом ожидает, когда к ней явятся с известием, что Кайл Молинсенг, действительно, умер, а она арестована и должна будет предстать перед судом.
- «Из носа в мозги», - повторяет Кадди. - Ну, можно ли говорить ребёнку подобную ересь!
- Я тебя понимаю, - спокойно говорит Хаус, поглаживая Рэйчел по плечам. - Знаешь, сколько раз я принимал сомнительное решение и вот так же сидел и ждал известия о чьей-нибудь смерти... по моей вине. Это очень тяжело, это изматывает...
Он говорит задумчиво, и Кадди удивлённо смотрит на него, словно видит впервые, а Уилсон смотрит на свои руки, как будто недоумевает, почему левая без его позволения нервно царапает вилкой стол.
- Но только, Рэйчел, твой Кайл Молинсенг не умрёт, - говорит Хаус. - Человеческий организм довольно прочная штука, и кости сломать нелегко. К тому же сломанная кость — это всего лишь сломанная кость, зачем ей лезть из носа в мозги? И , кстати же, правильнее говорить «в мозг» — у человека, как правило, он один или меньше, а мозги бывают с горошком и луком в тарелке. Кадди, ты знаешь телефон родителей этого Молинсенга? Дай Уилсону — он позвонит, у него мягкий голос, в самый раз для родителей, чей сын пришёл в залитой кровью футболке и с носом, похожим на сочный плод граната. А ты практикуйся, Уилсон, практикуйся — у тебя всё это ещё впереди. Так за что ты разбила ему нос, Рэйч?
- Он сказал, что меня нашли на помойке.
- Детей не находят на помойке, - авторитетно заявляет  до сих пор молча прислушивавшийся к разговору Роберт. - Их вынимают из женской матки через вагину.
- Ха-а-аус!!! - угрожающе взывает Кадди.
- А что, ты другой способ знаешь? - невозмутимо интересуется Хаус и поворачивается к Рэйчел. -  Он прав.Утри слёзы и иди спать. И не дерись — это признак слабости. Слова парируют словами. Можешь, пока не овладеешь острым языком, отвечать сакраментальным «сам ты». Роберт, спать. Ложитесь оба с мамой. Мы с дядей Уилсоном ещё допьём тут «огненную воду».
- Семейный уют... - с непонятной интонацией говорит он, когда дети уходят. - Ты к этому стремишься?
Уилсон довольно долго молчит, осторожно косясь на дверь, за которой скрылись Кадди и дети. Кстати, этой двери тут прежде не было — просто проём. А теперь она появилась.
- Послушай, - осторожно говорит он, наконец. - У вас сейчас не очень хорошо с Кадди, да?

ХАУС (от первого лица).
Вот бывают же такие вопросы, на которые и не ответишь. Хорошо ли у нас с Кадди... Если говорить о сексе, просто идеально. Мы подходим друг к другу, как ключ к замку, до трёх оргазмов за ночь, и это хотя меня уже стремительно несёт к пятидесяти пяти, да и она уже не девочка и пока не в климаксе. Но мне всё чаще во время самого бурного секса, практически на высоте оргазма вдруг становится... не то, что скучно, а даже как-то остро тоскливо. Я помню, мы остановились как-то с Уилсоном в пригороде Гуаймос в кэмпинге. Он себя чувствовал не слишком здорово — беспокоила одышка, сухой кашель, как обычно бывает при раздражении бифуркации. И вот он лежал ночью и кашлял, а я, закинув руки за голову, смотрел в потолок, и меня «накрыло». Это было, как захлестнувшая рот и нос волна — цунами: а что дальше? Ну вот, будем мы ехать от кэмпинга к кэмпингу, и он будет всё больше кашлять и всё тяжелее дышать, а потом? «Когда я стану совсем загибаться от рака, - сказал он мне ещё в самом начале, - повернёшься и уедешь, ты понял? Не хочу видеть твою рожу до последнего вздоха. Не хочу, чтобы ты закрыл мне глаза. Помни меня живым». Я тогда не очень-то обратил внимание на эту фразу, потому что тогда ещё не было одышки и кашля, но там, в кэмпинге возле Гуаймос, она вдруг меня как под вздох ударила, и я стал грызть кулак — яростно, как собака кость. И ведь изгрыз до крови, а справиться с собой всё-таки не смог, и Уилсон услышал, как я приглушенно скулю и булькаю в прижатые ко рту ладони.
Впрочем, во всём есть светлые стороны — наутро он согласился лечиться, и лечение неожиданно помогло, хоть я и думал, что уже поздно, и ругал его последними словами за промедление, а вернее, за склонность сто раз менять решения.
Вот и кувыркаясь в постели с Кадди, я нет-нет, да и ловлю себя на том, что целую её, заласкиваю до оргазма, и сам захожусь в оргазме от её ласк, а горло прямо во время этого оргазма плотно схвачено тоской: а что дальше? Эти её сны... Иногда мне хочется тоже так же изгрызть кулак в кровь, но я тихо лежу и смотрю в потолок, а утром говорю ей: «Привет», как ни в чём не бывало. Люди даже не помнят значительной части своих снов — скорее всего, не помнит о своих снах и она. Я не делюсь с ней. Потому что это — мои собственные тараканы - не Кадди же в них винить! Она старается быть женой и матерью, мои рубашки впервые за жизнь идеально выглажены, я питаюсь, как гусь, предназначенный на убой, в квартире чисто, и секс по первому требованию. Но утром я беру и надеваю не ту рубашку, которую она мне погладила, а когда она однажды погладила все сразу, я пошёл на работу в свитере. Но не Уилсону же — королю рефлексий — рассказывать о своих рефлексиях! И я отвечаю вопросом на вопрос:
- С чего ты взял?
Он подумал, почесался и выдал, как железный аргумент:
- У вас усталые голоса, когда вы говорите друг с другом.
- «Усталые голоса», - передразнил я. - ты на часы посмотри.
И снова он вскочил:
- Я поеду...
- Сядь на место, - я толкаю его, и он плюхается на диван, чуть не свалив тарелку.
Некоторое время мы оба молчим, он — не поднимая головы.
- Я люблю её, - говорю я, и мой голос даже против моей воли смягчается. - И она любит меня. Это достоверно, без погрешности, и это не обсуждается... И да, у нас не очень хорошо сейчас.
- Может быть, - осторожно предполагает он, - ты слишком сильно напоминаешь ей Майка?
Я качаю головой:
- Дело во мне а не в ней. Это — мой яд. Я, очевидно, неисправим, как и ты.
- Почему «как и я»?
- Потому что ты пришёл сюда говорить о своих проблемах, а начал снова пережёвывать мои, и я тебя, между прочим, не просил. Пей, давай.
- Я за рулём, - напоминает он.
- Ты не за рулём — ты на моём диване. Пей, если не хочешь, чтобы я повалил тебя и ввёл парэнтерально.
- Звучит двусмысленно, - замечает он, усаживаясь плотнее, но я его шутку игнорирую.
- А ещё у меня всё время болит нога. Зверски. Адски. Так, что невозможно терпеть. Так, что даже не расскажешь никому, потому что не найдётся слов описать эту боль. Ты всегда говорил, что это психосоматика, и ты, наверное, прав. Но если так, что я должен делать?
Он трёт шею и смотрит на свою порцию бурбона, словно там ищет для меня ответ. Наконец, говорит:
- А если я не прав? А если с твоей ногой что-то происходит? Или ты тоже боишься вызвать духов Йо-Йо? Обследуйся. И поговори с Кадди.
- О, как ты меня достал этим своим «поговори»! - взрываюсь я. - Как будто от бла-бла что-то переменится! Просто наши отношения зашли в тупик, и можно смириться с этим и жить дальше, жуя свою жизнь, как мочалку, а можно...
- Что можно?
Я выдыхаю и проглатываю свой бурбон:
- Не знаю...
- Поговори с ней.
- Да тьфу на тебя!
Он, наконец, выпивает бурбон и, расслабив галстук, стаскивает его через голову. Теперь и у него вид усталый и домашний.
- Ты не скучаешь, - обличающе — устало-обличающе — говорит он. - Ты боишься. Боишься, что она тебя бросит, что что-то случится, что-то, что снова сломает всё, а ты уже не выдержишь. Поэтому торопишься сломать всё сам. Скажи ей об этом.
- И что? Она мне скажет: «Не волнуйся, всё будет хорошо», я ей ни на грош не поверю, и я продолжу разрушать всё, к чему ни прикоснусь. Я — антипод царя Мидаса. Тот превращал всё, к чему ни притронется, в золото, я — в осколки. Возьми хоть этого Триттера...
- Тебя мучают угрызения совести за судьбу Триттера? - удивлённо поднимает брови Уилсон.
- А если видишь кого-то во сне, это означает угрызения совести?
- Ты видишь Триттера во сне? - ещё больше удивляется он.
- Не я.
- Кадди?
- Она разговаривает во сне. А у меня болит нога, и я не могу уснуть под эти «О,Майк! О,да! О,нет!».
Ну вот, я это сказал. Проболтался — и кому? Олимпийскому чемпиону, мастеру художественного слива, мистеру «Поговори с ней». Должно быть, бурбона уже многовато.
- Уилсон, - я сгребаю в кулак перед его рубашки и притягиваю его к себе так близко, что чувствую на губах вкус его рыбы. - Если хоть словом, хоть намёком... ты меня понял?
- Пусти, не сходи с ума, - недовольно говорит он, и когда я разжимаю кулак, отряхивает и расправляет рубашку с укоризненным видом. - Чуть пуговицы мне не оторвал... Зачем я буду лезть не в своё дело? Чтобы мне прилетело от вас обоих? Спасибо. Я не такой альтруист. Но учти, что если ты будешь молчать и мучиться, а Кадди, которая не понимает, в чём дело, страдать и обижаться, кончится всё именно так, как ты боишься.
- Знаю...
- Ну и дурак, - беззлобно, даже сочувствующе, говорит он, а сам зевает и трёт глаза.
- Ты спать хочешь, - констатирую я. - Давай диван разложим, и ляжешь.
- Нет уж, я поеду. Вам без меня проблем хватает.
- Брось, куда ты поедешь? Заснёшь за рулём, разобьёшься. Оставайся. Разложим диван — поместимся оба. Дети — с Кадди. Всё нормально.
Всё нормально... - многозначительно повторяет он, иронично поднимая брови. - Ну ладно...


Он быстро засыпает. Я знаю, что так хорошо и крепко он спит только в гостях или при гостях. Наедине с собой он по ночам чаще беседует со «своими тараканами» - вслух или про себя — чем смотрит сны. Наедине с собой он сомневается, рефлексирует, боится, надеется, страдает, при мне — просто спит. Сомневаться, рефлексировать, бояться, надеяться и страдать в эту ночь выпадает мне. Я думаю о детях — своих и чужих, думаю, почему человек, как биологический вид, вынашивает детей внутриутробно так недолго - лишь до жизнеспособного состояния — не более того. До ещё совершенно беспомощного состояния, как в животном мире, разве что, кенгуру. Но те хоть детёнышей в сумке носят.
Я думаю о Триттере, сидящем в тюрьме. Меня не оставляет ощущение, что это я его туда упёк каким-то хитрым, даже подлым способом, хотя это не так, и у меня до сих пор ноет нанесённая им рана, а для хромого неудобно, когда здоровая нога начинает ныть наперебой с больной — появляется этакая развратная, развинченная походка, как у пьяной модели на скользком подиуме.
Я думаю о том, как по разному можно смотреть в лицо смерти. Как Уилсон. Как Тринадцатая. Думаю о том, что каждый человек может быть героем и тряпкой и нельзя презирать человека за то, что он тряпка, а не герой, потому что он и тряпка, и герой одновременно.
Я думаю о Кадди,  о том, что половое влечение толкает нас наступать на одни и те же грабли снова и снова, и получать по лбу, и опять наступать до бесконечности, но, может, это и есть жизнь. Любовь-ненависть-любовь... Мы, кажется, заходим на второй круг. Но ненависть — не антипод любви. Антипод любви — равнодушие. Мне явно его не хватает, а значит, ещё ничего не кончилось...
- Не спишь? - лёгкий шелест ткани её халата.
- Нога болит, - на автомате вру я, и только потом понимаю, что не так уж и вру — просто боль притёрлась ко мне, как крышка к флакону, стала неотделима от меня, и восприятие её перешло на какой-то другой уровень, подсознательный.
Она присаживается на край дивана рядом со мной, задумчиво и как-то отстранённо запускает мне руку в волосы.
- Нам надо поговорить...
Знакомая песня.У меня всё внутри сжимается, как часовая пружина, и хочется закричать: «Не надо, не говори», но я лежу и молчу, и терпеливо позволяю ей рыться у меня в волосах. При этом прислушиваюсь к дыханию Уилсона — он сопит, как медвежонок, потому что уткнулся носом в подушку. Если он проснётся, Кадди передумает начинать разговор и уйдёт, но, боюсь, мне не удастся пихнуть его в бок достаточно незаметно.
- Хаус, ты меня любишь?
- Странно, что этот вопрос назрел у тебя ни раньше, ни позже, как в двенадцать минут первого ночи.
- Да как-то не хочется с этим тянуть. Сначала ты неделю спишь на диване один, потом приводишь Уилсона. Боюсь, что в следующую ночь это будет проститутка.
- Если будешь называть его по имени, разбудишь, - предупреждаю я, косясь на спящего друга.— У человека слух более восприимчив к своему имени, чем ко всем остальным словам. Хочешь обсуждать нашу любовь при нём или отложим до утра?
- Вставай. Мы поговорим на кухне и никому не помешаем — ни ему, ни детям.
- «Вставай»? Вот как? У меня же нога болит!
- Прими викодин. И перестань прятать голову в песок. Нам надо поговорить.
- То есть, это тебе надо поговорить. Мне — не надо.
- Хорошо. Это мне надо поговорить. Пойди мне навстречу, послушай и поотвечай. Всё равно ведь не спишь.
Ладно, - сдаюсь я. - Подай мне трость.
Мы перебираемся на кухню, и она, собрав волосы в «конский хвост», готовит какао. Молча.
- Ты, кажется, говорить собиралась, - напоминаю я.
- А теперь не решаюсь...
- Ну, вот и хорошо. Пошли спать.
- Подожди... Понимаешь, Хаус... - она мягко берёт меня за руку, и меня ещё больше настораживает эта мягкость. - Я сразу хотела тебе сказать, как только получила первое письмо... Сама не знаю, чего я испугалась...
- Письмо из тюрьмы, наверное... Угадал?
- Да... И... я не могу выбрасывать эти письма, не читая...
- Хорошо.
- Хорошо? - удивлённо переспрашивает она.
- У нас свободная страна. Он имеет право писать тебе письма, ты имеешь право их читать.
Она снова долго озадаченно молчит. И вдруг снова спрашивает:
- Хаус... ты любишь меня?
- Особенно интересна связь между двумя этими темами, - замечаю я, непроизвольно дёрнув губами.
- Не хочешь отвечать?
- Вообще-то нет. А ты уверена, что хочешь, чтобы я ответил?
- Пей какао, - примирительно говорит она и наливает мне его в толстостенную красную кружку с нарисованным Гуфи. Это кружка Рэйчел. У Роберта такая же, но с Пронырой.
- О чём же он пишет? - буднично, как бы между прочим, спрашиваю я. - Я, когда сидел, тоже так и порывался написать тебе письмо, но как-то не сообразил, на какую тему можно оттуда изливаться в эпистолярном жанре. Просвяти.
- На эту тему у тебя всё равно бы ничего не получилось. Он просит прощения.
- У тебя? А что он тебе сделал? - с деланым удивлением интересуюсь я. - Ногу прострелил? Ах, нет, забыл. Это он мне ногу прострелил. А прощения, значит, просит у тебя? Ловко... Ну и как? Ты прощаешь его?
- Почему ты говоришь со мной в таком тоне? - не выдержав, возмущается она. - В чём я перед тобой провинилась?
Мои руки дрожат, но я сжимаю в ладонях горячую кружку с какао, и дрожь унимается. Действительно, в чём она провинилась? В том, что узнала, что я влюблён, и слила меня с потрохами и с моими галлюцинациями Лукасу? В том, что пришла ко мне в минуту моей слабости и сказала, что любит, что принимает таким, какой я есть, со всей моей болью, а потом придралась к первой же попытке приглушить эту боль, когда она стала невыносимой, и разорвала со мной? В том, что, когда я снова попытался заглушить боль забвением, растравила её своими попытками «обсудить», своим враньём, своей изменой, а когда я сорвался, с лёгким сердцем посадила меня в тюрьму? В том, что родила от меня, мне и словом не обмолвившись, и моего ребёнка три года воспитывал этот ублюдок Триттер? В том, что не рвёт, а читает его письма? Или всё-таки в том, что видит его во сне почти каждую ночь.
- Ни в чём...
Хаус... - я вижу, что у неё на языке вертится главный вопрос, который она не решается задать. Но, когда она всё-таки задаёт его, я слегка удивляюсь: разве он — главный?
- Зачем ты всё-таки позвонил мне из Мексики?

Зачем я позвонил из Мексики? Никому не расскажу правды — ни Уилсону, ни ей. Придумал уже, наворотил вокруг целый курган отборной лжи, даже себя почти обманул, даже снизил дозу викодина, чтобы позволить себе забыть...
А позвонить-то заставила Эмбер. Я вспоминаю, как это было, и словно возвращаюсь туда, в третьесортный маленький отель на берегу океана. Тот вечер был не просто привычно скучным, он был невыносим - что-то с атмосферным давлением, химиотерапия Уилсона ещё не выветрилась, давая знать о себе тошнотой, наступал Новый год, и Уилсон — тоже привычно — затосковал. Я уже взял на себя дурацкое обязательство в такие вечера отвлекать его от мыслей о смерти, как угодно — затевать спор, цеплять за живое — именно за живое — какое меткое словцо — поить, смешить. В общем, средств я не выбирал. Но в тот вечер не на шутку разболелась нога, поэтому я предпочёл злить. Тоже, в общем, нормальный вариант, живая эмоция, если не переборщить. Но я — из-за боли, приправленной викодином, очевидно — перестарался, и он лёг и отвернулся к стене. Некоторое время я молча созерцал его затылок, а потом уснул — викодина было много.
Уснул я в отеле, а проснулся в палате местной клиники, и понял, что всё, что было со мной до этого — отключенный монитор, реанимация, новый цитостатик, заказанный за бешенные бабки у фармацевтического барыги — сон. Никто не отключал монитор — он всё так же натужно попискивал, и никакой барыга не стал бы брать заказ на цитостатики — это ведь не наркотики. Уилсон снова застонал — должно быть, стон и разбудил меня. Его лицо судорожно подёргивалось, пальцы комкали простыню. Вошедший врач поправил капельницу, поглядел на дозатор, но ничего менять не стал.
- Эл муэре1, - сказал он спокойно, как «с добрым утром».
- Ло дуэлэ, - в который уже раз попросил я. - Дад тодавиа лас медицинас2.
- Но. Тода эста эн орден, - отмахнулся он. - Ий дэбе сер3.
На его взгляд всё шло, как положено. Нормальное умирание — «Ла муэрте нормаль».
Я покосился на часы и увидел, что стрелки неумолимо подбираются к верхней черте. Мне это почему-то показалось важным. Я нервничал, словно боялся опоздать, хотя последняя дурость — бояться опоздать со смертью. Но мне почему-то было важно время: новогодняя ночь, ноль часов, ноль минут — безвременье. Как бессмертие. А врач всё не уходил. Бедняга — ему пришлось дежурить в новогоднюю ночь. Да ещё надоедливый «эл американо» со своими назойливыми просьбами прибавить дозу морфия умирающему «эл энфермо онкологико». Я явно его раздражал. Наконец, он запаролил дозатор и вышел.
Вот тогда и появилась Эмбер — в непривычной синей пижаме со следами ожогов на лице.
- Привет. Не удивлён?
- Привет, Беспощадная Стерва. Вообще-то не очень. Всё так паршиво, что и ты лишней не будешь.
- Я — за ним, - она кивнула в сторону корчащегося от боли Уилсона. - Уже скоро.
- Что у тебя с лицом?
- Забыл? Я же была с тобой в горящем доме.
- А у меня... нет ожогов.
- Просто они сейчас не видны. Смотри-ка, как время бежит. Сколько лет назад я умерла? - она встала и подошла к дозатору. - Смотри, как просто. Вот здесь нужно набрать комбинацию из трёх цифр. Он столько раз набирал её при тебе — неужели ты не вспомнишь?
Какая первая? Семь?
- Пять. Семь вторая. А третья... третью я вспомнить не могу. Может быть, три?
- Ты защищаешься от самого себя? Как забавно смотреть! Твой друг умирает, корчится от боли, а ты силишься заключить сделку со своей совестью, и никак не можешь.
- Он ведь и твой друг тоже, - напомнил я.
- Он мне больше, чем друг, он отпустил меня, когда пришло время. А ты не можешь его отпустить, и сколько он ещё будет страдать, потому что тебе, видите ли, неуютно на свете одному?
- Четыре, - вспомнил я.
- Молодец. Осталось совсем немножко. И — пять — семь — четыре. Теперь рычажок... Ну?
- Не хочу умирать, - отчётливо сказал Уилсон, не открывая глаз.
- Я тоже не хочу, чтобы ты умирал, Джей-Даблью, но нас с тобой не спросили. Не бойся — ты просто уснёшь.
- Ещё минуту, - попросил я, сам не зная, у кого.
- Последней минуты всегда будет не хватать, - Эмбер взяла мою руку и поднесла к ползунку дозатора. - давай. Время смерти: полночь.
- Без одной минуты, - хрипло говорю я.
- Ну что такое одна минута, Хаус!
- Странно, - говорит вдруг Уилсон, садясь на своей функциональной койке. - Почему этот чёртов морфий не работает?
- Разве тебе больно? - улыбается Беспощадная Стерва.
- Эмбер?- знакомое изумление. Он недоверчиво щурит глаза и наклоняет голову. - Разве ты... не умерла?
- Нет, я умерла.
- Но... почему же я тебя вижу? Я галлюцинирую?
- Нет. Просто ты тоже умер.
- И что же мы будем с этим делать? - деловито спрашивает он.
- Мы полетим сейчас туда, где у тебя не будет рака, а у меня ОПН.
- Полетим? На чём полетим?
- На зонтике. Как Мэри Поппинс.
- А Хаус? С нами?
- Нет. Он ещё здесь не всё закончил.
- Чего я не закончил? Я такой же мертвец, как и вы! - пытаюсь я протестовать.
- Чёрта с два. Позвони ей.
- О ком вы? Я всё давно вырвал с корнем. Я...
- Ты останешься совсем один, когда я умру, - Уилсон качает головой.
- Джеймс! - возмущённо перебивает Эмбер. - Ты уже умер, и он уже остался один. Чего ты ещё хочешь ему доказать? - и она раскрывает свой зонтик, передаёт его Уилсону, а сама обнимает его за пояс. И Уилсон разводит руками, как бы говоря: «Ну, что я могу поделать?» Плавно, но быстро они начинают подниматься вверх. Теперь то, что они оба — моя галлюцинация, уже бесспорно. И едва осознав это, я стремительно прихожу в себя.
 Я по прежнему в палате интенсивной терапии, но монитор воет низко и монотонно, а Уилсон вытянулся на спине, и его рот открыт, но дыхания я не слышу. Ни судорожных подёргиваний, ни усилий вздымающейся грудной клетки, ни подрагивания лёгкой ткани больничной сорочки над сердцем. А кинув взгляд на дозатор, я вижу, что ползунок установлен в крайнее положение. Что это? Это я сделал? Я  бросаюсь к прибору и лихорадочно пытаюсь вернуть ползунок на место, но дозатор запаролен. Тогда я прихожу в неистовство, бью кулаком по стеклу, выкрикиваю какие-то ругательства, ору во весь голос. В палату вбегают люди, меня трясут, бьют по щекам, окликают:
- Ме ойс? Кон юстед тодо эста эн орден?4 Си апацикуэн пор фавор5
И откуда-то издалека слабо-слабо доносится:
- По-го-во-ри с ней...
Я постепенно прихожу в себя, кулаки разжимаются. Странно, что на них нет ни единого пореза — я расколотил стекло дозатора вдребезги. Давешний доктор крепко держит меня за плечи:
- Со амиго ха муэрто. Эл эн эл эстадо де ля психозис.6 - говорит перепуганная девушка в халате.- Эс нецесарио эль кальманте7
- Мне нужно выпить, выпить... Бебер эл виски! Йи иламар пор телефоно8.
Я помню номер — сначала всё точно так же, как у меня, и только последние три цифры другие — те самые цифры: пять-семь-четыре. И всё замерло, кроме шелестящего в ухо эфира. « Я слушаю... Это...ты?»...
- Ты что творишь, идиот?! - телефон летит на пол. Я смотрю на свою руку, смотрю на него, смотрю на безвкусные цветочки на обоях. И понимаю, что должен молчать и ни за что не говорить ему, что именно я творю, потому что если я ему сейчас проболтаюсь, следующая остановка — психиатрическая клиника. Ну, или, для разнообразия, наркологический кабинет частнопрактикующего психотерапевта. Сколько же я принял? Пять? Семь? Или всё-таки только четыре?
- Интересно, - говорю я, потирая запястье, - почему моя половая жизнь должна страдать от того, что ты – хреновый диагност? Не помер вовремя, а я виноват?

( перевод того, что выше сказано по-испански
 1Он умирает
 2.Ему больно. Добавьте ещё лекарства
 3.Нет, всё в порядке. Всё так и должно быть.
 4 Вы слышите? С вами всё в порядке?
 5.Успокойтесь, пожалуйста.
 6.Его друг умер. Он в состоянии психоза.
 7,Нужно успокоительное.
 8.Выпить виски и позвонить по телефону.)


- Хаус, что с тобой происходит? Ты словно выпал из реальности...
Кадди смотрит тревожно — почему-то на мои руки. Перевожу свой взгляд, следуя за её и вижу, что горячее какао льётся мне по пальцам, а кружка с Гуфи треснула в моих руках.
- Я вспоминал, зачем позвонил тебе из Мексики. И я... не помню. Наверное, здорово нарезался...
- Хаус... - она тянется приласкать меня, сделать слабым, и я отстраняюсь с болезненным чувством, почти со страхом:
- Не надо...
Дежа-вю. Она отдёргивает руку, несколько мгновений смотрит на меня тоже почти с ужасом и вдруг, согнувшись пополам, бросается к раковине. Её рвёт.
- Лиза! - редко зову её по имени, а тут вдруг вырвалось. - А ты, часом, не беременна, радость моя? В таком деле, знаешь, стоит только начать и...
- Замолчи, - говорит она каким-то странным голосом. - Посмотри, Грэг, - обращается тоже по имени, и этот внезапный переход на имена, словно предупреждающий сигнал на флагштоке— чёрный флаг бедствия. Так уже было там, в Мексике.
Вскакиваю и хромаю к ней.
- Если это твой ужин, - говорю я удивительно спокойно, глядя на её рвотные массы, вяло уползающие в сток, - То ты, радость моя, вампир. Давай, одевайся.
Уилсон уже не спит, приподнялся на локтях и прислушивается — чуйка у него иногда подводит, но в целом, пожалуй, даже лучше моей. Глаза тревожные, тёмные.
- Давай ключи, - говорю, одновременно снимая пижамные брюки и натягивая нерасстёгнутую рубашку через голову  -  И сиди с детьми.
- Что там у вас?
- «Там у нас» желудочное кровотечение. Давай ключи — я позвоню, когда будет, о чём звонить. Ты готова? - кричу Кадди. - Тебе не хуже? Выходи, я жду.
- Хаус, - останавливает меня Уилсон.
- Что?
- Ты... успокойся. А то как ты поведёшь в таком состоянии?
- Я спокойнее удава. Кадди любит устраивать истерики по пустякам, я просто ей потакаю, как её бойфренд. Скорее всего, дело выеденного яйца не стоит.
Да? Ты, действительно, спокоен? - Уилсон скептически поднимает бровь. - Тогда штаны надень перед уходом, ладно? А то тебя в одних трусах не поймут.

АКВАРИУМ

За рулём Хаус нервничает и газует. Бледная Кадди, которую ещё до посадки в машину снова вырвало кровью, уговаривает его не гнать так на грани фола, потому что ей больше хочется попасть в больницу, чем сразу в морг. Хаус вроде бы и слушается, но через несколько мгновений снова прибавляет.
Останови, - вдруг просит Кадди, - Мне надо в туалет...
- Где ты здесь видишь туалет? Мы в центре города.
- Господи! Да я сейчас наделаю в трусы! Останови! Останови скорее!!!
Хаус резко тормозит, она выскакивает и присаживается тут же, у колеса, не обращая внимания на редкие запоздалые авто, проезжающие мимо.
- Кровь? - хмуро спрашивает Хаус, не поворачиваясь.
- Да... Хаус, не встану - голова кружится. Помоги...
- Ты слишком быстро теряешь кровь, чтобы задерживаться у туалетов, - говорит он, сжав губы в одну резкую черту. - Больше не буду останавливать — для тебя сейчас важнее всего не истечь кровью, - и снова выжимает газ.
И всё равно, когда он подлетает к приёмному отделению, Кадди уже без сознания.
- Парковка только для машин «Скорой помощи», - сердито кричит, выбегая навстречу, охранник.
- Скорее не бывает, - Хаус распахивает заднюю дверцу. - Что стоишь, как дурак? Каталку!
Увидев «Постоянно Действующее Несчастье Принстон Плейнсборо» в перекошенной рубашке и кроссовках на босу ногу, охранник как-то сразу проникается серьёзностью момента. Каталка появляется быстро, а к ней в приложение — команда приёмного отделения.
- Хаус...
- Симмондс...
- Лиза Кадди?
- Нет, массированное желудочное кровотечение. Лиза Кадди — просто тара для него. Чего вы на меня уставились? Я привёз вам массированное желудочное кровотечение прямо в Кадди, внутри Кадди, и если вы поторопитесь, вы им насладитесь сполна ещё до восхода солнца.
- Готовьте операционную, - буркает Симмондс. - Звоните Бергу и Бреннану. Хаус, вы нам там не нужны.
- Вы меня туда и под пушкой не загоните, - фыркает Хаус. - Что я, язвы дьелафуа не видел?
-Гм... Вы так думаете? Что это — дьелафуа? Вообще-то такой диагноз...
- В данном случае наиболее вероятен. Хотите пари?
- Хаус, вы сумасшедший! - восклицает до глубины души возмущённый Симмондс. - Вашей женщине, матери вашего ребёнка, будут сейчас делать операцию, она в опасном состоянии, истекает кровью, и вы при этом готовы держать пари на её диагноз! У меня это даже в голове не укладывается!
- Факт заключения пари как-то должен отразиться на её состоянии? - Хаус приподнимает бровь, и вид при этом у него становится такой ядовито лукавый, что Симмондс только головой осуждающе трясёт и удаляется вслед за каталкой.
Оставшись один, Хаус захлопывает дверцу машины и опускается на корточки у колеса. Он закрывает лицо ладонями и с силой растирает виски, щёки, лоб, дыша при этом сквозь зубы.

ХАУС.
Держать себя уверенным и быть уверенным — не одно и то же. Мне как-то ещё с первого курса внушили мысль, что желудочное кровотечение — это плохо, а массированное желудочное кровотечение — и ещё хуже. То, что я предположил язву дьелафуа, ещё не делало её объективной данностью, здесь могло быть разнообразие вариантов, но сейчас решать загадку не имело смысла — через полчаса — сорок минут я всё равно уже буду знать точный ответ. Жаль, что Симмондс не принял пари — пари я обычно выигрываю, а язва дьелафуа — не худшее, что можно найти в кровоточащем желудке, хотя и в ней, конечно, весёлого мало.
Вот странно! Только несколько часов назад мне казалось, что температура между мной и этой женщиной стремительно приближается к нулю, но стоило ей сблевать алым потоком, и я сам не свой от тревоги, словно чья-то рука сжала моё горло и мешает как следует вздохнуть. Но уже знаю: если всё обойдётся, температура упадёт опять. Господи боже, которого или нет, или который настолько большой шутник, что никакому Чарли Чаплину не осилить, ну неужели нам для гармонии нужно постоянно поочерёдно быть при смерти? Ну, почему я не могу просто вызвать в себе то щемящее чувство, с которым однажды поднял её на руки, чтобы отнести в постель, и нога даже не напомнила о себе, хотя ей в тот вечер досталось? Почему она не может оставаться всегда такой же честной, собранной и любящей, как была в истории с Воглером или в тот день, когда нас взял в заложники несчатный идиот с пистолетом, который выбрал её посредником? Словно в каждом из нас по два человека, и эти двое любят друг друга, а те, другие, с трудом переносят.
Я вдруг сообразил, что мобильник уже давно надрывается в кармане джинсов, распевая «Танцующую Королеву» всем знаменитым шведским квартетом. Замедленно, словно во сне, сунул руку в карман и вытащил.
- Слушаю... Зачем ты звонишь? Ещё ничего не известно. Я же сказал, что позвоню сам.
- Хаус, ты сам-то как? Может быть, мне приехать...
- Чего-о? Следи за детьми, Мэри Поппинс. На кой чёрт ты здесь сдался?
- Где Кадди? Можешь дать ей трубку?
- Ну, поскольку она без сознания, вряд ли тебе это что-нибудь даст.
- Без сознания? Ей что, дали наркоз? Будут оперировать?
- Сейчас уже, наверное, дали, но вообще-то она отключилась ещё по дороге.
- «Наверное»? - переспрашивает он с острым сарказмом в голосе. - Ты вообще где?
- Сижу у колеса автомобиля, запаркованного у подъезда к приёмному, - отвечаю совершенно честно и даже подробно.
- Так. А теперь, - командует Уилсон, - подними свою задницу и иди туда, где её оперируют. И на шаг не отходи, понял? Волком вой в душе, но будь с ней рядом, когда она очнётся. И что бы там у неё ни нашли, раздели это с ней. И никакого викодина, понял? Не то я сам — понимаешь? - сам лично тебе морду набью.
Я молча нажимаю «отбой» и тут же телефон снова взрывается тем же рингтоном. Я некоторое время смотрю на него, а потом аккуратно кладу на землю, примериваюсь и с размаху вделываю тростью так, что он со свистом разлетается на три осколка. Зато и рингтон смолкает.

УИЛСОН
Я это помню ещё по прошлым годам — осень, особенно дождливая осень, всегда проходила у Хауса под знаком боли. Он делался в эти недели раздражительнее и нетерпимее обычного, с ним было трудно ладить, приходилось ежеминутно уговаривать себя: «Не обижайся на него, не обижайся, ему просто больно — на самом деле он так не думает», хотя не исключено, что на самом деле он думал именно так.
Рак в какой-то мере стал мне защитным коконом, и часть яда, предназначенного мне, дождём пролилась на Чейза — может быть, поэтому я и пропустил момент, когда летняя эйфория вновь обретённого дома в лице Принстон-Плейнсборо, Кадди и... собственно, самого дома - не знаю, кто из них был на первом месте — сменилась у него привычной осенней депрессией. Он ведь и раньше никогда не вывешивал афишу «Мне сейчас особенно хреново» на видное место, но я, видимо, был внимательнее. А может быть, это поэтому, что Реми вдруг начала опрокидывать чашки, непроизвольно дёргая рукой. Первому случаю мы не придали значения, хоть я и увидел в её глазах мгновенную вспышку страха, но когда это произошло в третий раз, она вдруг хлопнула злополучную чашку с маху об пол и расплакалась.
- Не торопись с выводами, - попытался я её утешить, но прозвучало это холодно, менторски и нелепо, и она сказала, что я — трус, предпочитающий закрывать на проблему глаза и делать вид, что всё в порядке, когда всё совсем не в порядке. А я — нет бы промолчать - возразил, напомнив о том, что это она отказывается от амниоцентеза и генной диагностики и, следовательно, закрывает глаза на проблему. «Не мою — ребёнка, - тут же уцепилась она. - Вот это тебя волнует по-настоящему, потому что пятьдесят процентов, и ты ещё не поставил крест — надеешься, что никого не придётся сбрасывать со скалы. Эта твоя идея-фикс сделать генетический анализ — просто выбраковка. Ты готов любить здорового, крепкого и неущербного, а если это не так — к твоим услугам аборт по медпоказаниям. Здорово. Словно товар в магазине выбираешь. Знаешь, если бы генетический анализ сделали во время беременности моей матери, некому было бы стать одноразовым инкубатором для выращивания здорового малыша с КПД одна вторая? - и с горечью добавила. - А то, что саму меня ты со счетов уже скинул, я поняла. Не волнуйся — девять месяцев я протяну».
Я почувствовал привычное deja-vu – так начиналась прелюдия ко всем моим разводам — мне принимались настойчиво вербально объяснять, даже втолковывать, внушать якобы мои мысли, попадая через два на третий или совсем не попадая. Заканчивалось всё неизменно плохо, но почему-то я наивно думал, что с Реми меня минет чаша сия.
Хаус спросил, поссорились ли мы. Называется это ссорой, когда любимая женщина утверждает, что ты превратил её в одноразовый инкубатор? И называется ли это ссорой, при условии, что женщина беременна, а значит, психика изменена? И называется ли это ссорой, когда женщина только что... не узнала — знала она об этом и раньше — но ощутила вдруг по себе, что умирает? Наверное, «ссора» - не то слово, хотя она ушла из дома и сказала, что поживёт у отца. «Он умеет управляться с дёргающимися женщинами, не вознося на пъедестал и не унижая. Ты так не сумеешь. Не обижайся, Джим, твоей вины в этом нет — ты просто иначе устроен».
Я не сделал ничего, чтобы остановить её — помог собрать вещи и отвёз до дверей отцовской квартиры. Внутрь она меня не позвала и, когда вернётся, не сказала.
Стыдно признаться, но кровотечение Кадди стало для меня желанной отдушиной — теперь я имел право отвлечься. Не сделать вид, будто отвлекаюсь — отвлечься по-настоящему. Раздражитель был достаточный даже для моей совести — бледный Хаус, путающийся в штанах, перепуганная, но старающаяся держаться спокойно Кадди, а потом полусонная Рэйчел, пришедшая спросить:
- Уилсон, мама умрёт?
Хаус прав, у неё что-то не то с психикой — слишком тревожна, слишком заточена ожидать худшего. Неужели отголоски зимнего стресса, когда она, нечаянно спустив курок пистолета отчима, ранила малыша Роберта? Нечаянно ли?
- С чего ей умирать, Рэйч? Просто немножко прихворнула. Хаус повёз её в больницу.
- Её будут резать?
- Оперировать, Рэйч, - поправляю я. - Если понадобится.
- Она не умрёт?
Ну вот, опять...
- Нет, Рэйч. Пожалуйста, возвращаяся в постель, будь умницей. Я сейчас позвоню Хаусу - её, наверное, уже осмотрели, и мы всё узнаем.
Она послушно уходит, но пока я набираю номер и пытаюсь исполнять привычную роль голоса совести Грегори Хауса, на смену сестре из спальни появляется Роберт.
- А где мама? - деловито спрашивает он.
- Роберт, иди в постель, - Хаус оборвал связь, и я безуспешно пытаюсь дозвониться снова, но гудки вдруг обрываются  каким-то судорожным хрипом, словно подавившись.
- А где Хаус? - теперь он будет повторять эти вопросы до бесконечности, пока не получит ответ — монотонно, не раздражаясь и не сдаваясь. Так что я сдаюсь первым:
- Ваша мама заболела — они с Хаусом поехали в больницу. Утром или они вернутся, или мы сами туда поедем. А сейчас иди и ложись в постель.
- А почему ты сегодня спишь у нас?
- Потому что дома одному тоскливо, - отвечаю первое, что приходит в голову, и оно, как водится, и оказывается правдой.
- А где твоя Реми?
- Уехала в гости на пару дней. - «На пару дней? Ну и враль ты, Джеймс Уилсон!»
- А почему ты с ней не поехал? Не взяла?
- Потому что мне нужно работать, - снова вру я. - Иди, Роберт, иди спать...
Но снова из спальни офелией в своей белой рубашке появляется Рэйчел — ох, похоже, что двое детей - куда как много. Молчаливой тенью застыла в дверях, и взгляд вопросительный. Ах да, я ведь обещал узнать...
- Ей сделают операцию, Рэйч. Всё будет хорошо. У Хауса телефон разрядился (или  треснул его с размаху о ближайшую стенку). — Мы поедем туда утром...
Кивает, но не уходит. Как и Роберт. И я капитулирую:
- Ладно, одевайтесь. Поедем все вместе прямо сейчас.
- Выясняется, однако, что процесс одевания, который на себе самом проходит гладко и автоматически-незаметно, превращается в сложный аттракцион, если нужно одеть трёхлетнего мальчишку и девочку-шестилетку. Потому что тёплые штанишки, которые нужно надеть вниз, объёмнее и толще других штанишек, которые должны быть сверху. Потому что руки и ноги гнутся у Роберта, похоже, не только в суставах, но и в любом другом месте, а ещё вихляются, брыкаются, упираются и застревают. Потому что шнурки, застёжки, завязки и пояс. А у Рэйчел молния куртки защемила кофту и не отдаёт. И ещё, по крайней мере, двое из нас нервничают и совершают массу ненужных движений. Напоследок, как завершающий аккорд, истошный вопль Роберта уже на лестнице:
- Рэ-эйч, ботинки-и!!! - оказывается, Рэйчел забыла переобуться и пошла в пушистых домашних тапочках в виде собачек.
И только уже спустившись во двор, я вспоминаю, что Хаус увёз Кадди на моей машине, и если мне теперь на чём и ехать, то лишь на палочке верхом.
Вызываю такси.

АКВАРИУМ

-Язва дьелафуа кардиального отдела — образец взят для гистологии. Резекция кардии, анастомоз конец — в бок. Ваготомия, ушивание кетгутом. Швы на кожу. - проговаривает доктор Симмондс, записывая ход операции на диктофон, и медсестра нажимает клавишу «стоп», словно ставит точку.
- «Пандора захлопнула ящик,
замок заперла и — забыла...», - не то импровизирует, не то цитирует Чейз, стягивая перчатки.
- Ну тебя, сплюнь, - ворчит суеверный Бреннан.
Лиза Кадди остаётся в распоряжении анестезиологов.
- Где Хаус? - спрашивает Чейз.
- Он сюда и не поднимался.
- Пойду-ка я найду его...
Хаус находится сидящим на бордюре у колеса автомобиля. В двух шагах — вдребезги разбитый телефон.
- Босс, мы закончили, - окликает Чейз. - Язва дьелафуа, как вы и говорили.
На лице Хауса отражается словно бы лёгкое удивление:
- И всех дел? Стоило паники...
Удивление, но не облегчение. Его не оставляет смутное ощущение того, что проблема не решена, не ушла. Он не может вздохнуть и расслабиться. И, что самое неприятное, не может понять, почему бы ему не вздохнуть и не расслабиться — ведь всё хорошо, ведь ушили... Кровотечение... Да, кровотечение было сильным...
Чейз протягивает руку — это его привилегия, за его руку Хаус ещё может ухватиться, поднимаясь с земли, тогда как любую другую отвергнет.
Не в этот раз. Встаёт, опираясь на крыло автомобиля и свою трость. Выглядит немного смущённым, и Чейз своим шестым чувством, заточенным «щупать» Хауса, понимает, почему — Хаус косится на разбитый телефон, а он, естественно, не сам собой разбился. Острый приступ раздражения? Паника? Разговор, доведший до белого каления? Какую версию ни прими, основания для смущения, определённо, есть.
- Уронил, - говорит Хаус, перехватив его понимающий взгляд. -  Она проснулась?
- Нет ещё. Там Бреннан. Сейчас переведут в ОРИТ.
Оба оборачиваются от возмущённого сигнала подъехавшей «скорой».
- Эй, вы там! Уберите машину с парковочной площадки! - требует шофёр, высовываясь из приоткрытой дверцы.
- Отгони, - Хаус бросает Чейзу ключи. - Я поднимусь туда.
Но даже дотронуться до ручки двери не успевает — в дальнем конце въезда на территорию притормаживает такси, и, хлопнув дверцей, оттуда выбирается Рэйчел и мячиком вылетает Роберт:
- Хаус! Где мама? - у него пронзительный голос, долетающий во все уголки территории Принстон-Плейнсборо.
- Ты чего их привёз, Мэри Поппинс? - сердито набрасывается Хаус на Уилсона, вылезающего из автомобиля последним. - Тебя оставили присматривать за ними — неужели такая неподъёмная задача? А ещё своих заводить собрался.
- А нельзя не сообщать об этих моих планах во всеуслышание? - раздражённо отвечает Уилсон. - Не то, боюсь, люди, не посвящённые во все аспекты моей личной жизни уже превращаются в исчезающий вид... Что с Кадди?
- Если верить Чейзу, язва дьелафуа, которую ушили.
- Хаус, где мама? - повторяет Роберт, теребя его рукав.
- И почему ты здесь, а не там?
- Уилсон, она без сознания, под наркозом. Что, интересно, изменится, если я буду стоять над душой у операционной бригады? Или, может быть, ты тоже измеряешь любовь и участие в футах, отделяющих от объекта этой самой любви?
- А может быть, ты когда-нибудь научишься не повторять собственных ошибок? - наклоняет голову к плечу Уилсон.
-Хаус, где мама? - Роберта трудно сбить с намеченного пути — пока ему не ответят, он не отстанет.
- Думаю, уже в палате ОРИТ, Боб... Уилсон, разбивая тростью свой телефон, чтобы избежать беседы с твоим занудливым душеведством, я как-то упустил из виду возможность того, что ты явишься сюда в оригинале, собственной персоной. Но на всякий случай знай, что трость пока в игре.
- Ты разбил телефон тростью? Это любопытно, Хаус. Это...
- Только не надо опять изображать из себя толкователя моих поступков на тайном языке душеведов. Я разбил его, потому что ты меня достал. С тебя новый телефон, кстати.
- С меня? - Уилсон приоткрывает рот от возмущения.
- Но ведь это ты меня достал. Пойдём, Роберт, поглядим, как там мама, - Хаус берёт мальчика за руку. - Рэйчел, пойдём.
И пока Уилсон расплачивается с таксистом, они все трое успевают исчезнуть за дверями приёмного отделения.
Хаус направляется прямо в ОРИТ, потому что по времени Кадди должны были уже вывести из операционной, но подготовленая палата пуста. Слегка встревоженный, он спрашивает у медсестры, почему произошла задержка, но она не успевает ответить, в дверях ОРИТ появляется всё тот же вездесущий Чейз. Нарочито весёлым, бодрым голосом он говорит:
- Боб, Рэйч, к маме пока нельзя — пойдёмте, я вам покажу рыбок в аквариуме... У нас там золотые вуалехвосты — держу пари, таких больших вы ещё не видели... - и совсем другим тоном: - Хаус, зайдите к Форману, пожалуйста... Там Симмондс и Бреннан...
Холодный комок застревает в горле, и когда Хаус пытается проглотить его, падает в желудок, где и остаётся лежать, свернувшись скользкой змеёй.
Больничный коридор всегда казался ему, хромому, длинным — сегодня он длиннее на несколько миль. Кажется, что он идёт и идёт, а до кабинета Формана всё ещё так же далеко. Боже, да ему не дойти! И зачем он вообще идёт туда? Ему нужно узнать, что с Кадди — проще же свернуть вот в эту дверь, в фильтр, ведущий в предоперационную, а там и в операционную. Но... если Симмондс и Бреннан у Формана, кто тогда с Кадди в операционной? Он не видит бликов — когда в операционной горит свет, блики видны вон там, под потолком, в верхней смотровой, со всех сторон застеклённой комнатушке для студентов или других желающих наблюдать за операцией со стороны. Сейчас там темно. Значит, в операционной лампы погасили... Значит... Что же это значит?
- Хаус!
Уилсон бледен, как извёстка. Но бледность — не самое страшное. Страшно выражение его глаз, в которых Хаус отчётливо видит Знание. Вот именно так, с большой буквы: Знание.
- Ты уже всё знаешь, - говорит Хаус глухо, с трудом выталкивая слова из гортани. - Она умерла?
- Нет, - испуганно и быстро от испуга отвечает Уилсон.- Что ты! Нет...
- У неё неоперабельный рак?
- Нет, у неё язва дьелафуа — твой диагноз верен, - Уилсон мнётся, как видно, подыскивая слова, которые не подыскиваются, и трёт ухо так, словно вознамерился оторвать его.
- Ну что, по зубам тебе дать, чтобы раскололся?  - не выдерживает Хаус.
- Она не проснулась, - говорит Уилсон. - На ЭЭГ — изолиния. Иди — они там все ждут тебя.

ХАУС

В кабинете Формана кроме Бреннана и Симмондса ещё и специалист по мозговой патологии врач-невролог Ньюман, и «завкомой» Ленц — заведующий отделением жизнеобеспечения коматозных больных. Его присутствие показательно, и я останавливаюсь в дверях, словно подсознательно стараюсь оттянуть неотвратимое, но так ещё хуже: они увидели меня и повернули головы молча, как китайские болванчики по команде китайского императора.
Поэтому я не развожу цирлих-манирлих, а спрашиваю прямо и сразу:
- Кто напортачил?
Вообще-то, скорее всего, никто не напортачил, но вопрос задать стоило — уже потому, хотя бы, что они собрались хором выражать сочувствие, а теперь этим сочувствием как-то подавились и стали чуть больше похожи на людей.
- Всё было сделано правильно, Хаус, - наконец, первый начинает веско оправдываться Бреннан. Таким голосом очень хорошо читать лекции мальчишкам — первокурсникам — за уверенностью молодняк «съест» любую глупость почтенного метра с начинающимся альцгеймером. Прозрение приходит на втором году обучения, как правило...
- Когда всё делается правильно, результат тоже правильный. И если вы не знаете, где напортачили, это ещё не значит, что вы не напортачили. На «само вышло» списать, конечно, заманчиво, но Карнеги с его воспеваемым «чувством значимости» в таких случаях осуждающе качает головой.
- Гипоксия, - «включился» и «заработал» Форман — его порядочно подпортила власть, но есть такие вещи, которые даже власти до конца не выжечь. - Возможно, дело в кровотечении. Если объём циркулирующей крови критически упал, доза наркотического препарата могла оказаться относительно чрезмерной для конкретного случая.
- Очистите кровь от наркотика. И посмотрим, что будет.
- Хаус, - встревает Симмондс. - Проблема не в остром отравлении, как таковом. На ЭЭГ — изолиния. Она в коме. Будет и с чистой кровью в коме. Термин «мозговая смерть» вам знаком?
Это он о Лизе Кадди? Это он о ней говорит «мозговая смерть»?
- Наблюдаю ежедневно, - говорю я устало. - Особенно на утренних конференциях. Куда её перевели?
- В первую коматозную. Взяли сразу из операционной.
Ну что ж, в «коматозную» можно переводить из операционной, минуя ОРИТ, потому что оборудование там не уступает ОРИТу. Поворачиваюсь и иду. Сам не знаю, зачем — может быть, мне нужно увидеть собственными глазами, убедиться...
В холле Чейз сидит на корточках перед аквариумом, приобняв своего маленького тёзку за пояс, и что-то объясняет Рэйчел, постукивая пальцем по стеклу. Золотистые вуалехвосты, или как их там... - прижимают к прозрачной стенке аквариума свои губастые физиономии. Я стараюсь прошмыгнуть понезаметнее, но где там!
- Хаус, а к маме всё ещё нельзя?
- Она ещё не проснулась после операции, Боб, - говорю я. - Мы можем пойти и взглянуть на неё, но она всё равно спит, и там куча всяких медицинских штук, которые торчат у неё изо рта и из носа. Вид немного необычный, но без них никак. Так что, может, лучше пока не надо вам на неё смотреть...
Слово «ещё», равно как и слово «пока» - отъявленная ложь, но сейчас мы все трое, мне кажется, нуждаемся в этой лжи. Чейз, выпрямившись, смотрит на нас сочувственно, вуалехвосты — с любопытством. Впрочем, это кажущееся любопытство, на самом деле мы им до фени, просто они от природы пучеглазые.
- А когда она проснётся? - он теперь не успокоится, пока я не отвечу или пока не убедится, что ответить мне не по силам.
- Не знаю...
- Хаус, а когда она проснётся? Утром?
- Не знаю, Боб. Чейз, ты не мог бы отвести их... куда-нибудь?
Чейз согласно кивает:
- Мы пойдём в комнату отдыха. Уложу на диван, включу музыку — может быть, кто-то подремлет до утра, а может быть, просто отдохнёт, о кей? - он протягивает им руки: Роберту - правую, Рэйчел — левую, и оба с готовностью за эти руки хватаются.
Кто бы мне вот так протянул руку, чтобы я мог бездумно ухватиться и идти, куда поведет взрослый улыбчивый парень со смешным акцентом. Куда-нибудь, где он включит музыку, и где можно если не подремать до утра, то хотя бы просто отдохнуть.
Первая коматозная... Сколько раз я здесь бывал в прежние времена — смотрел телик, закусывал, заваливался на удобную функциональную кровать, потеснив неподвижного и молчаливого соседа, воспринимая его, как предмет меблировки, объект для опытов, отсроченный труп... В этом, разумеется, достаточно цинизма, но и здравого смысла не меньше, если вообще не считать цинизм квинтессенцией здравого смысла — коматозник не чувствует боли, не видит света, не воспринимает запахи или звуки, ему не бывает тепло или холодно, он даже не видит снов. Телевизоры в палатах, цветы, открытки, игрушки - та сентиментальная фигня, которой сострадательные медики и безутешные родственники по молчаливому сговору пичкают друг друга, чтобы последним в голос не завыть от отчаяния, а первым, разорвав свои дипломы, не пойти подметать парковые дорожки, потому что кома — та «терра инкогнита», в которой застревают, как в Бермудском треугольнике все наши знания о деятельности мозговых нейронов. Но это же даёт надежду. Надежду, с которой живут годами, навещая, разговаривая - монологически, конечно - принося все эти букеты, открытки, и...постепенно привыкая обходиться без...
Вот для чего в большей степени и нужно отделение Ленца — для смягчение шока от потери. Смерть, растянутая на несколько лет. Ну, и надежда на чудо — для неисправимых оптимистов.
Вхожу.

Приборы слежения монотонно через равные промежутки пикают. По экрану ползают кривые — кардиограмма, энцефалограмма. Выскакивают на мониторе цифры — оксигенация, частота пульса. Всё привычно, буднично, успокаивающе. Настолько успокаивающе, что не хочу отводить взгляда от приборов, не хочу переводить его на лицо пациентки. Пациентки-коматозницы. «Овоща»...
Перевожу, наконец. Ну, и ничего страшного: тонкое бледное лицо с закрытыми глазами. Действительно, торчат изо рта и носа «медицинские штуки» - шланг аппарата, зонд. Грудь поднимается и опускается, сердце бьётся. Спит. Не просыпается. Не проснётся. Спящая царевна из заколдованного замка. Триста лет спала, пока не явился очумелый принц-реаниматолог с таким зарядом оптимизма, которого хватило бы всей больнице Принстон-Плейнсборо на год вперёд. Поцеловал... Как же! Искусственное дыхание рот-в рот — вот, что он ей делал. И массаж сердца. И вливал чёртову прорву всяких медикаментов. В общем, совершал массу телодвижений, которые на самом деле никогда ничему не помогают. И помогло. Принцесса очнулась, похлопала слепыми глазами, потерявшими способность к световосприятию за триста лет, и принц, как честный человек, был вынужден жениться, потому что коматозника, чудом воскресшего из своего летаргического состояния, нужно заново учить сидеть и стоять, лежать и ходить, держать ложку и попадать ей в рот, а не, скажем, в глаз. Счастливый дурак обеспечил себя на годы реальным действием, а не тошнотворной пассивностью, когда можно только сидеть и держать за руку, на которой ещё маникюр, сделанный пару дней назад живой энергичной женщиной, и маленький ожог на указательном пальце — варила какао и нечаянно дотронулась до металлической части ручки, и золотое колечко с маленьким голубым аквамарином
«- У него цвет глаз моего любимого человека... Эй, я вообще-то Роберта имела в виду, а ты что подумал?
- Так и подумал, просто мне нужен был казус белли.
- Подожди-подожди... Хаус! Да Хаус же! Ну, подожди же ты - он ещё не спит...
- Размеренный и монотонный скрип кровати быстро его убаюкает».
Я вздрагиваю не от звука шагов, а, скорее, от эффекта присутствия.
- Тебе чего здесь надо, Форман?
- Решил последовать твоему совету, Хаус. Очищу ей кровь. Хуже не будет.
Он вводит иглу в кубитальную вену, закрепляет систему и, слава богу, проделывает всё это молча. Я смотрю не на него — я смотрю на волны ЭЭГ. Конечно, изолиния — это сильно сказано. Но близко. Активность вялая, типично коматозная. Единственный выход -    ждать триста лет и седлать коня. Но я не сказочный принц. И триста лет мне не протянуть.
- Они лежат здесь годами, Форман, - говорю я. - Можно надеяться неделю, даже месяц. Но годы... Проблема в том, что чем дольше ждёшь, тем труднее остановиться. И годы могут превращаться в десятилетия. Я сижу и примериваю железную маску.
- Хочешь отключить её жизнеобеспечение?
Наверное, в моём взгляде появляется что-то не совсем адекватное — он, передумав уходить, берёт другой стул и присаживается рядом со мной.
- То, что ты — рациональный человек, сослужит тебе сейчас плохую службу, Хаус, - говорит он сочувственно — чуть ли руку мне на колено не кладёт. - Обычно близкие коматозных сначала проходят этап отрицания, который растягивается у них надолго. Ты прошёл его скорее, чем коридор от приёмного до моего кабинета. Сейчас ты во власти боли и гнева, а твой гнев — всегда сарказм, и боль - сарказм тоже. И ты сейчас чувствуешь внутреннюю потребность поиздеваться над ситуацией, а чувство неуместности этого сарказма мешает тебе обрести почву под ногами. Принять волевое решение на пике этого чувства, пожалуй, проще, потому что гнев может частично быть обращён на предмет, его вызвавший, и тогда ты чувствуешь моральную оправданность, право решать, право вмешиваться. Но ты же понимаешь, что нельзя принимать волевое решение на пике — тебе нужно успокоиться, свыкнуться с тем, что это, действительно, произошло, пройти фазу...
- Ты по бумажке читаешь или выучил? - перебиваю я. - Автор речи, конечно, Уилсон?
- Он только сказал мне, что...
- Я угадал. Кто бы сомневался! Я не хочу отключать её жизнеобеспечение, Форман. Я принц-идиот с тристолетней неистребимой потенцией.
Почему, интересно, он подумал, что я захочу сразу же убить её? И почему так подумал Уилсон? «То, что ты — рациональный человек». Вот кретин! Взялся отговаривать...Утром я приведу сюда Роберта и Рэйчел. Им плевать на волны ЭЭГ — им нужно, чтобы мама дышала. Потому что для них фаза отрицания — не больничный коридор, по которому пинает в спину тридцатилетний опыт, а прожитый этап жизни, в который приходит понимание, что какао — это просто напиток, а не мамина улыбка над исходящей паром чашкой, и что спящий и мёртвый — не такая большая разница, как кажется в сказке про сонное королевство.

Форман, слава богу, уходит, наконец. Я остаюсь один. Кадди — не в счёт. Стою, прижавшись лбом к стеклу, не думая ни о чём и обо всём сразу. Стекло холодное, запотевшее. Сквозь него начинающая вяло бледнеть ночь. Сзади всё так же негромко попикивает монитор, посвистывает аппарат ИВЛ. Настоящая какофония — мелодию из этого не сложишь. Силы вытекают по капле с каждым ударом сердца — маловато осталось.
Тихое покашливание у двери. Чтобы я успел утереть слёзы, что ли?
- Вы посменное дежурство тут устроили? Боитесь, что я кинусь тумблеры вертеть, как только отвернётесь.
- Не злись, - говорит Уилсон. - Я не виноват... А впрочем, злись, если так тебе легче.
- Так мне не легче. Иди отсюда.
- Слушай, вообще, при чём тут ты? Ты всё время тянешь на себя одеяло. Я пришёл побыть с Кадди — она не только твоя жена, но и мой друг, между прочим.
- Не трудись. Она твою дружескую заботу не оценит. Она в коме.
- А сам тогда чего тут отираешься?
- Слежу за ЭЭГ. Хочу понять, имеет место мозговая смерть или нет.
 - А потом? Всё-таки кинешься тумблеры вертеть?
- Не сразу. Ребята должны привыкнуть к мысли, что мамы больше нет. С детскими неврозами много возни.
Уилсон выглядит словно бы немного оторопевшим.
- Подожди... ты сам-то что, уже привык к этой мысли?
Я оборачиваюсь, наверное, немного резко, и он пятится, выставив ладони в защитном жесте:
- Хаус, всё! Не дискутабельно...
- Ладно, можешь остаться, - неохотно говорю я, снова отворачиваясь к окну. Слышу, как он подходит к кровати. Если он сейчас вздумает заговорить с ней вслух, я сорвусь на него. И так на пределе... Слава богу, молчит. Наконец, снова кашлянув, спрашивает:
- Ну, и что ты думаешь?
- О чём?
- Об ЭЭГ... Ты же ведь из-за него здесь. Мне кажется, активность коры всё-таки есть. Слабая, но есть. Давай посмотрим запись?
Это спасительное предложение. Появляется хоть какой-то намёк на деятельность, на контроль.
- Давай. Когда начали писать?
- Хочешь с самого начала?
- Конечно, с начала.
- Может, кинуть Форману на пейджер? Он невролог всё-таки...
- Он администратор. Саркофаг опочившего невролога. И неужели ты думаешь, что я не в состоянии прочитать энцефалограмму?
- Я не думаю, что ты не в состоянии прочитать энцефалограмму. Я думаю, ты не в состоянии быть объективным сейчас.
- Уилсон, перестань, это просто ЭЭГ. Я абстрагируюсь.
- Ну... давай, попробуй. Абстрагируйся.
Сдвинув головы, просматриваем ленту.
- Просто, как по учебнику. Всплески аномальной активности, изоэлектрические паузы... Классика.
- Я не говорю, что это не кома. Я говорю, что это — не мозговая смерть.
- По ЭЭГ ничего подобного не видно. Фифти-фифти, приправленное острым соусом твоей фантазии. И кто из нас не может абстрагироваться?
- Когда речь идёт о фифти-фифти, можно с равным правом предполагать лучшее и худшее.
- И ты всегда, сколько я тебя знаю, в ста из ста предполагаешь худшее. Но не в этом случае. Повторяю вопрос, Уилсон: кто из нас не может абстрагироваться?
- Хорошо. Я не могу абстрагироваться. Я не могу признать, что надежда умирает прежде пациента.
- И с твоей стороны это восхитительно парадоксально, потому что у любого врача, а тем более, у онколога, надежда всегда должна умирать прежде пациента, а если пациент у тебя умирает прежде надежды, то ты хреновый врач и никакой онколог, и место тебе во «врачах без границ» где-нибудь в Замбии.
- Ага! Вот смотри: опять! - тычет он пальцем в ползущую кривую.
- Хаотичные всплески — и всё. Ничего они не значат.
- Знаешь что, Хаус... - говорит Уилсон, жестикулируя, как недопереученный глухонемой, а значит, волнуясь или злясь. - Насколько я хочу убедить себя в том, что мозговой смерти нет, настолько же ты хочешь убедить себя в том, что она есть.
- Полагаешь, в этом проявляется моё подсознательное желание убить Кадди? Что же ты заткнулся? Всю ночь на это намекаешь.
- Перестань! Я ничего подобного в мыслях не держал...
- И не себя ты хочешь убедить, а меня. И методы дешёвые выбрал — толковать ЭЭГ, как паршивая гадалка, как будто я такие корючки первый раз вижу. Смотри сюда.
- Ну?
- Ну, смотри. Вот это. Вот это что — ты видишь? Это изолиния, так? Считай секунды — вот шкала. Сравни этот интервал и этот. Ты видишь? Или ты ни черта не видишь?
- Нарастает?
- Нет, так твою, уменьшается! Если конечно двенадцать секунд меньше, чем семь.
- Ах так? Непогрешимый диагност Хаус! Тогда сюда смотри! Тебе, может, штангенциркуль дать?
- Заткнись. Это тоже ничего не значит.
- Как ты фильтруешь на значимое и незначимое — прямо бог-создатель!
И тут на меня как накатывает — я даже глаза закрываю от острого приступа чувства нелепости, нарочитости, какого-то вульгарного кривляния, одномоментно ощутив всю абсолютную пустоту смерти, величие и низменность бытия и его прекращения, философскую сущность гомеостаза и самую отвратительную биологическую неприглядность разложения - в то время, как два мудака от медицины спорят о форме следа пишущего ползунка на плохой бумаге, как будто он может хоть что-то значить в принятии или отзыве последнего решения суда.
- Уилсон, что мы здесь делаем?
Я спрашиваю серьёзно — мне, действительно, хочется найти хоть крупицу смысла, хочется, чтобы он ответил, а не просто ушёл от меня в туман собственных рефлексий.
- То же, что делаем всегда, Хаус, - вздыхает он. - Скорбим и надеемся. И пытаемся что-то предпринять или хотя бы сымитировать... Ты останешься?

УИЛСОН

Больница просыпается рано. В той части, в которой вообще засыпает. Измерение температуры, утренние назначения. Полупроснувшийся персонал, полупроснувшиеся пациенты. Всё хмуровато и депрессивно. На утренней конференции — разбор вчерашней операции. Хауса нет. Правда, он и прежде не утруждал себя посещением утренних конференций. Хотя с тех пор, как постановление суда приписало его санитаром к гериатрии, стал бывать на них даже чаще. Санитары вообще-то не допускаются, но гнать из зала Хауса злейшим его врагам в голову не приходило. К разбору я не очень прислушиваюсь — особенных ошибок не было, просто Кадди попала в процент «идиосинкразии». Конечно, кровотечение недооценили, но с кровотечениями из пищеварительного тракта так бывает часто — кровь в полости кишечника не видна, а длина его — больше четырёх метров, настоящий пожарный рукав. Там теоретически можно ведро крови спрятать. Да и не факт, что это могло иметь существенное значение.
За Хауса страшно. Этот плакать навзрыд, просиживать у постели, шептать «я тебя люблю» в надежде, что слышит, не будет. И многие, как обычно, подумают: «Вот скотина бесчувственная!» А я прямо воочию вижу, как обугливается сейчас у него всё под этой оболочкой невозмутимости. Но если и есть кто-то, от кого человека не защитить, так это сам человек, и встревать между чужими эго и суперэго — себе дороже.
На всякий случай ещё раз звоню Реми — прямо во время конференции, потому что всё равно не ответит. Не отвечает. А не то я бы сбросил случай с Кадди, как козырь — вот, мол, нам ещё повезло, не то что... Не отвечает.
Чейза тоже на конференции нет, хотя он-то как раз должен. Но минут за десять до конца вижу его в проёме приоткрывшейся двери и он манит меня, делая умоляющее лицо.
С извиняющимся видом, как будто мне внезапно приспичило, выбираюсь из конференц-зала.
- Где Хаус? - требовательно спрашивает Чейз.
- Не знаю. В коматозной?
- Нет его там. У себя - нет, у меня — тоже нет. И в гериатрическом нет. Ребята к матери просятся, потом, их надо кормить, в школу вести... Я же ничего не знаю. Он мне их подкинул и смылся. А у меня диагностическая лапартомия в девять, потом — амбулатория. Уилсон, ты его знаешь — где он, а? Где он может быть?
- Иди на операцию — я побуду с детьми, - предлагаю я ему разумный выход. - Где они?
- В онкологии, в игровой. Там пока пусто.
- Ну, тем более, если в онкологии...
Прежде, чем подняться в игровую, захожу к себе в кабинет. Хаус спит на моём диване. Спит, скорчившись, подтянув колени почти к подбородку и обхватив их руками, вздрагивая и поскуливая во сне. Странно, что Чейз не нашёл его здесь. Хотя... Дверь-то я открыл ключом. Значит, проник через балкон, и балконную дверь за собой запер. Умно. В запертый кабинет никто, кроме меня, не войдёт. А я... Ну, что ж я... Я постою и уйду, и дверь запру точно так же, как было. Да ещё и пледом его укрою, потому что с балкона несёт сквозняком, а его нога ни сквозняка, ни вот этой позы калачиком не любит.

В игровой комнате Роберт гоняет по полу радиоуправляемый автомобильчик. Рэйчел сидит молча, сложив руки на коленях. Присутствует и третий субъект — кошмар и проклятие всего детского онкологического отделения Людо Фишер — мальчик восьми лет, который из-за болезни выглядит на пять — худенький, лысый с огромными глазами страдающего ангела над противомикробной фильтр-маской. У него, конечно, есть существенный повод для страданий, он получает третий сеанс лучевой, для чего и госпитализирован, но при всём при том большего сорванца, бестии и хулигана я за всю жизнь не видел. Все безобразия, все непристойности, скандалы и чрезвычайные происшествия детской онкологии не обходятся без его участия — от подкладывания под простынку пузыря с водой и знаменитого «анализа пота» до совместного стриптиза в верхнем туалете под вечным, как мир, лозунгом: «Давайте письки показывать». Конечно, не надо бы спускать ему всё это, но у меня к чертёнку слабость - я черпаю в нём жизненные силы, беру пример, так сказать...
- Людо, где ты сейчас должен быть? Тебе нельзя контактировать с этими детьми, знаешь?
- Доктор Уилсон, а правда, что у неё собственные волосы?
- Правда.
- А у меня уже не вырастут?
- Вырастут.
- Они же здоровые, да? Зачем они здесь? Это у них вчера мама после операции в кому впала?
Откуда разузнал, мелкий проныра? Ведь стараемся, во всю стараемся, чтобы никакой информации, ни одного слова лишним ушам.
Рэйчел поднимает голову и смотрит мне в глаза. Понимает она, что такое кома? Едва ли, но по интонации Людо почувствовала, что дело серьёзно, плохо и нечисто, раз какой-то лысый посторонний мальчишка знает, а она нет.
- Уилсон, а что такое «кома»? Куда мама упала? - это уже Роберт, и он не отстанет.
- Людо, бегом отсюда. У вас сейчас что? Завтрак? Вот и иди завтракай.
Он неохотно уходит.
- Уилсон, а что такое «кома»?
Как объяснить? Что сказать? Знаю по опыту, враньё тут не работает.
- Сейчас объясню, Боб. Давай-ка сядем. Вот так. И ты тоже, Рэйч. Вы же знаете, что операции делают под наркозом, да?
- Мне делали, - тут же не упускает случая похвастаться Роберт.
- Да, тебе делали. Когда её тебе делали, ты спал. Когда вашей маме делали операцию, она тоже спала. Она должна была проснуться, когда ей перестали капать в вену усыпляющее лекарство. Но она не проснулась. И мы не знаем, как её разбудить. И не знаем, когда она теперь проснётся. И никак не можем узнать.
- Как в той сказке про спящее королевство?
Ну, конечно, ассоциация на поверхности — как они могли не упомянуть об этом!
- Да, Рэйч, примерно так.
- В сказке принцесса проснулась, когда её поцеловал принц.
- Да. Но это потому, что так предсказала колдунья. У нас нет колдуньи, и мы не знаем, от чего может проснуться ваша мама.
- А где наш папа?
В первый момент я немного теряюсь — не пойму, о ком она спрашивает. До сих пор этого слова в её лексиконе не было, а Роберт «папой» звал Триттера. Но о Триттере она знает, что он сидит в тюрьме. Значит... это она о Хаусе? О, боже! Слышал бы он!
- А где она спит? - спрашивает Роберт, явно собираясь навестить Кадди в «коматозной».
- Хорошо, мы пойдём туда сейчас. Но ты будь готов к тому, что она не проснётся, даже если ты станешь её будить, хорошо? И лучше не кричать и не трогать её. О кей? Мы договорились?
Незавидная миссия, но я с ней справляюсь, только голова начинает отчаянно болеть. Дети, мне кажется, переносят всё лучше, чем я со страху надумал — прижимаются, целуют, гладят, что-то шепчут — и уходят со мной, не упираясь. Подавленные, но не убитые. Впрочем, они всё равно не понимают до конца, что произошло.
- А где папа? - снова спрашивает Рэйчел.
- Последний раз, когда я его видел, был в моём кабинете. Пойдём его поищем.

В кабинете он и находится. Сидит за столом, рассставив по столешнице все те маленькие безделушки, которые хранятся в этом кабинете, как скорбные реликвии в память о тех, кто лечился у меня за эти одиннадцать лет в Принстон-Плейнсборо, но не вылечился. Морская раковина и пластмассовый кролик, заводной цыплёнок и маленький стеклянный глобус, двухцветный карандаш и криволапый медвежонок в платье. У них есть имена и фамилии — Джон Гольджи, Ханна Лич, Лис Эбервил. Недавно появился пластмассовый самолётик с драконами на крыльях — Людвиг Фишер. И, несмотря на всю непрочность пластмассы, он, конечно, переживёт своего маленького хозяина — любителя совать под простынку пузыри и безобразничать в верхнем туалете. Мне кажется, примерно об этом Хаус и думает, как шахматы, переставляя по столешнице фигурки. Скомканный плед валяется на диване.
На поворот ключа он поднимает голову и смотрит на нас троих таким тяжёлым взглядом, что даже мне становится не по себе. Но Рэйчел делает несколько торопливых шагов и прижимается к его несвежей мятой футболке — той, в которой он второпях выскочил ночью из дома. И рука Хауса нерешительно зависает в дюйме от её спины и плеч, словно он не решается до неё дотронуться, но потом всё-таки опускается и гладит.
Всё будет хорошо, моя девочка, - сиплым голосом говорит он. - Всё будет хорошо... Уилсон, кто-нибудь догадался их покормить?
- И кто, интересно, должен догадываться? - говорю я почти с удовольствием, потому что вот он, прямо в руки идёт, способ заставить его встряхнуться, отвлечься, начать жить.
- Пойдёмте завтракать, - говорит он всё так же отстранённо, вставая и всё ещё придерживая Рэйчел, а Роберту протягивая руку. - В буфете должна быть творожная запеканка...
- А давайте-ка я вас отвезу домой, - предлагаю я. - Детям жить в больнице — не лучшая идея. Сейчас только Форману позвоню.
Он молча кивает. Мне он нравится сейчас ещё меньше, чем там, в «коматозной» палате — там он казался живее, деятельнее, даже злее, пожалуй. Правда, я возлагаю надежды на Роберта, который не то не понял, что произошло, не то не счёл ситуацию патовой, оставаясь в надежде, что взрослые, как всегда, сами всё «разрулят». В автомобиле он некоторое время жужжит и крутит воображаемый руль, потом начинает осаждать Хауса вопросами:
- Это какая машина.
- Серо-серебристый «форд-фьюжен».
- А мы куда едем? Домой?
- Домой.
- А почему Рэйчел в школу не пошла? Сегодня выходной?
- Нет.
- А почему Рэйчел в школу не пошла? - он даже интонации не меняет.
- Потому что мама заболела, и мы все расстроены, - прихожу я на помощь. - Один день пропустит, ничего.
- Уилсон, а ты теперь всегда у нас будешь?
- Ещё чего не хватало! - фыркает Хаус.
- А когда приедем, сваришь мне какао?
- Если хочешь...
- А кто нам будет готовить, пока мамы нет? - практичный ребёнок, ничего не скажешь.
- Я, - говорит Хаус.
- Ты не умеешь, - безапелляционно.
- Тогда ты.
- Я тоже не умею.
- Я могу сделать тосты и омлет, - говорит Рэйчел, мужественно подставляя плечо. Хаус переводит на неё взгляд и смотрит долго, словно оценивая её как-то по-новому. И — вот странное дело — его лицо проясняется.
- Хорошо, Рэйч. Сегодня ты сделаешь тосты и омлет, а я сварю какао. Но готовить я умею, ты не беспокойся, просто последнее время не приходилось.
- Вам нужно подумать о няне, - говорю я, выворачивая руль, чтобы свернуть в короткий узкий переулок уже у самого дома. - Ты должен работать, отбывать приговор, зарабатывать деньги...
- Знаю.
Он отвечает коротко, резко, отстранённо. Ну что ж, это естественно — за одну ночь у него сломалась вся жизнь. И не только у него — у Рэйчел и Роберта тоже. Им нужно время, чтобы привыкнуть, осознать, собраться и начать потихоньку восстанавливать те связи с миром, которые проходили до сих пор через Кадди. Примерно то же ощущает, как я понимаю, человек с повреждением спинного мозга — потеря сознания, шок. И только потом центральная нервная система начинает потихоньку ревизию — какие функции ещё можно восстановить, а какие утрачены навсегда. И тут надо не уговаривать или сочувствовать, а предложить реальную помощь — массаж, ходунки, электростимуляцию, наконец...
- Давай, найду тебе няню? Я примерно понимаю, что нужно.
- Ищи.

ХАУС.

В квартире каждая вещь несёт её отпечаток. Похоже на голографию. Словно сохранившаяся память об облучении рождает иллюзорный образ. Запах духов, брошенная второпях одежда, фартук, в котором варила какао. Брызги крови на раковине в кухне. Открыв воду, я смываю их губкой и только потом зову Рэйчел:
- Ты собиралась делать омлет. Давай я помогу тебе. Что нужно? Яйца, так? Вот они. Теперь что, молоко?
- Завяжи, - просит она одними губами. И добавляет: - Теперь я буду его носить, пока мама не проснётся.
 На ней фартук Кадди, который ей безбожно велик. И она стоит в нём, свисающем до полу, и смотрит на меня своими огромными тёмными глазищами.
«Пока мама не проснётся...» Словно обет. И я представляю её себе выросшую, стройную, сексуальную, но всё в этом же синем фартучке с дятлом Вуди на нагруднике, выцветшем от сотен стирок. В горле у меня целая пригоршня песка, и в глазах, похоже, он же.
- Не надо, дочка, не стоит. Я куплю тебе завтра фартук — специально для тебя. А мамин тебе слишком велик. Давай-ка лучше я его надену — я ведь такой неряха, что без фартука облеплю себя яйцами с головы до ног и стану похож на большого растрёпанного цыплёнка, который только что вылупился.
 Хочу её этим насмешить. Так хочу, чтобы она улыбнулась. Но она не улыбается.
- Хаус, у тебя нет рассказов О, Генри? - окликает Уилсон из комнаты и появляется в дверях, передвигаясь на четвереньках. При этом физиономия у него багрово-красная, галстук волочится и подметает пол, рубашка выбилась из штанов, а на спине сидит Роберт. Кудрявые волосы моего отпрыска живописно растрёпаны, и в них торчит бумажный фунтик, призванный изображать соколиное — впрочем, возможно, что и куриное — перо.
Это, наверное, истерика, это, наверное, какой-то срыв, критический спад напряжения, катакрота, коллапс, но я сгибаюсь пополам от хохота, и слёзы, наконец, смывают проклятый песок, не выступив на глазах, а аж брызнув из них. То, что фамилия этого Буцефала — Уилсон — добавляет ситуации шарма полной ложкой.
- Ты — достойный сын своего прославленного отца, Уилсон, - еле выговариваю я, ухватывая Роберта под мышки и стаскивая с этой поражённой вечным остеохондрозом спины. - Давай, беги до канадской границы, пока я его держу! Полторы тысячи баксов по почте пришлёшь, так и быть.
Роберт едва ли понимает, в чём дело, но тоже смеётся — вслед за мной или потому что под мышками щекотно. И, наконец, вместе с нами тихо смеётся Рэйчел.
Потом мы все вчетвером завтракаем омлетом и какао, и Уилсон уезжает, пообещав «заглянуть вечером», а у меня начинается какой-то внутренний зуд — я не могу усидеть на месте. Прямо муравьи под кожей, и я — что бы ни делать -  начинаю прибирать квартиру, то есть совершаю действие, которого уже лет пять не совершал. Впрочем, оно и оправданно — вот-вот следует ожидать визита строгих дамочек из социальной службы, для которых я детям — сожитель их матери, да ещё и неблагонадёжный, со сроком исправительных работ. Даже Роберту, у которого мои глаза и мои протеины в веществе волос. В том, что кто-то из «доброжелателей» непременно сделает нужный звоночек, я даже не сомневаюсь — мир не без добрых людей. Это Уилсон почему-то решил счесть мою заботу о детях узаконенным, само-собой разумеющимся моментом, и уже включился - готов искать няню и изображать лошадь ради воссоединения нашей разможжённой прошедшей ночью в мелкие брызги семьи. У меня же на этот счёт предчувствия — дурнее некуда.
Но я раскладываю и развешиваю вещи по местам, оттираю какие-то пятна с плинтусов, и даже мою пол, и Рэйчел помогает мне — довольно умело, надо сказать. Потом мы пытаемся выполнить в её тетрадке какое-то школьное задание, потом строим пирамидку с Робертом из кубиков «лего», потом вместе с ними обоими варим суп, и я лихорадочно припоминаю, как из морковки и сельдерея сделать зайчика — этому дизайну тоже учили на кулинарных курсах, и вот бы мне кто предсказал тогда, что это пригодится. Потом дети засыпают на диване, а я чувствую непреодолимое желание поднять морду к небу и завыть на солнце, если уж до луны полсуток. Но звонит телефон.
- Как вы там, Хаус? - это Форман.
- Хороший вопрос, прах тебя побери! Ты зачем звонишь? Проверяешь, не нарушил ли я подписку о невыезде из штата или без меня гериатрические задницы некому помыть?
- Нет... Здесь приехали родные Кадди — мать и сестра. Они хотели поговорить с тобой насчёт детей.
«Ах ты ж, чёрт! - я чуть по лбу себя не хлопаю. - Вот идиот! Крутил в мозгу свои страхи насчёт социальной службы, а про реальных родственников позабыл! Конечно, оправдание есть: старался всеми силами выкинуть их из головы, да и Кадди не заговаривала — вот и вынес как-то «за скобки». А ведь должно же быть завещание, в котором назначен опекун... Хотя, стоп! Какое завещание, если она не умерла! Совсем я с ума схожу — вот что».
- Хаус, - напоминает о себе Форман. - Так ты приедешь?
- Я не могу сейчас приехать, Форман, мне не с кем детей оставить.
- Бери их с собой — ведь речь-то, главным образом, о них и пойдёт.
- Они спят. Они почти не спали ночью.
Сражённый этим аргументом, он некоторое время молчит. Потом наносит удар под вздох:
- Хорошо, даю трубку миссис Кадди.
И я слышу резкий, без малейшего признака нюней, голос Арлин:
- Ну, здравствуй, уголовник. Так и знала, что она с тобой плохо кончит.

- Здравствуйте, Арлин, - обречённо вздыхаю я, и, конечно, меня тут же несёт по кочкам. - Думаете, эта кома — отдалённые последствия разрушения наружной стены её домика?  Отсроченный шок? Незаметная травма от упавшей на голову притолоки?
- Заткнись, не блажи, - грубо обрывает она. - Как медик, если, конечно, не забыл в тюрьме и в бегах всю медицину, ты должен, по крайней мере, знать, что язвы образуются при стрессах, а ты — один сплошной стресс... Что там с её детьми, скажи мне, наконец!
- Они спят на диване в соседней комнате — я с трубкой вышел, чтобы мы не разбудили их своим разговором. И хочу напомнить, что, по крайней мере, один из них — мой.
- Да брось! Ты три года его знать не хотел.
- Потому что я не имел понятия о том, что он вообще есть на свете, - возмущённо оправдываюсь, невольно тоже повышая голос.
- Не смей на меня орать, - тут же реагирует любезная тёща. - Не имел понятия, потому что не хотел иметь понятия. Тебя в мединституте не научили даже тому, что когда живёшь с женщиной, не предохраняясь, могут получиться дети? Послушай, Хаус, на чём вообще основана твоя репутация врача? Ты вопиюще безграмотен!
 Я прекрасно понимаю, что наша словесная перепалка — просто чернильная завеса, которой мы загораживаем друг от друга свои истинные чувства, и, насколько я знаю Арлин, она это тоже прекрасно понимает.
- Что ты думаешь делать дальше? - спрашивает она.
- Жить. И ждать...
- Я приехала всего на несколько дней. Поэтому сам забери документы Рэйчел из школы и уложи чемоданы. Я приду за ними во вторник, прямо перед отъездом. Много не набирай — во-первых, у меня не грузовик, а во-вторых, мне как нибудь хватит средств на то, чтобы купить им гардероб — уложи только вещи на первое время, ну, пару любимых игрушек, книжек, Рэйчел обязательно карандаши... Скажи, хоть в этом я могу на тебя положиться?
- Нет, - быстро говорю я.
- Нет?
- Конечно, нет. Никуда вы их не увезёте. Это их дом.
- Де-юре ты им никто, - задумчиво говорит она.
- Ошибаетесь. Я отец Роберта именно де-юре.
- Это ты про липовые документы, которые Лиза оформила в обход всех правил? Думаешь, мне составит большой труд их оспорить? Особенно учитывая твой статус...
- Не знаю... - говорю я, и я, действительно, не знаю. Я не видел этих документов. И у меня сейчас нет никаких сил воевать — тем более, с Арлин, которая просто богом предназначена для долгой и жесточайшей осады, как требушет, заряженный всем, что под руку подвернётся — без принципов и ограничений.
Она расценивает моё молчание, как начало капитуляции, и от прямого давления переходит к уговорам:
- Сам подумай, что ты будешь делать с детьми? Что ты можешь им дать? Они будут у тебя питаться чипсами и ходить в мятых футболках. Ты вечно занят, ты на работе, тебе нужны мужские забавы — покер, мотоцикл, наконец, шлюхи — смею надеяться, в тюрьме тебя не кастрировали, по крайней мере... Ну, что ты молчишь?
- Я умею заплетать косички.
- Тьфу! - говорит она. - Ты, Хаус, раздолбай. И как я могу доверить внуков раздолбаю?
- Не знаю.
- Ладно, жди. Я сейчас к тебе приеду, - и длинные безапелляционные гудки в трубке.
Возвращаюсь в гостиную. Диван занят, поэтому сажусь на пол. И снова начинает трезвонить телефон - надо было, чёрт побери, отключить его.
- Ну? - подаю голос в трубку без особой любезности. Номер незнакомый, но мне сейчас плевать, кого я могу ненароком обидеть своим телефонным хамством. Даже если это перезванивает матушка Кадди, плевать. Ночь выжала меня, как лимон, а день, похоже, дожимает.
- Хаус, это Реми Хедли...
Ну вот... Теперь не будет отбою от сочувствующих и жалеющих. Надо было всё-таки отключить телефон.
- Какого чёрта ты звонишь мне, Тринадцатая? Поболтай лучше с Уилсоном — он места себе не находит из-за твоего ухода в глухое подполье. Если что, это не он наколдовал тебе прогрессирование хореи, я даже сомневаюсь, что он рад этому обстоятельству больше, чем ты. Почему бы тебе не позвонить ему?
- Потому что он ничего не обещал мне, - говорит она. - А вы обещали.

- Когда это я тебе что... - начинаю я и, осекшись, замолкаю. Потому что вспоминается длинная вечерняя дорога и её развевающиеся по ветру волосы. И её слёзы — слёзы, которые я видел на её глазах всего дважды. И мимолётно мелькнувшая мысль о том, что мы с ней где-то очень похожи.  Например, из всех моих принстонских знакомых только она, как и я, сидела в тюрьме, только она, как и я, скорее промолчит, чем пожалуется, только она осталась Тринадцатой — чёртовой дюжиной без имени, со сплошными белыми пятнами в биографии, а теперь и без будущего.
- Ну, да, конечно... - она делано смеётся в трубку. - не берите в голову, Хаус, я просто...
- Ты же беременна, - говорю я, наконец. - Тебе не кажется, что беременность — не лучшее время для такого... разговора?
- Плод положителен на Гентингтона, - говорит она, снова усмехнувшись.
- Подожди... Уилсон сказал, ты даже УЗИ не делала, не говоря уж про амниоцентез...
- Уилсон сказал? - переспрашивает она. - Ну-ну...
- Так он не знает? Ты обследовалась втихаря?
- Я сделала только генетический анализ — остальное мне было уже не нужно.
- Давно ?
- В четырнадцать недель.
- И то, что ты ничего не сказала Уилсону, свидетельствует... Тринадцатая, ты — идиотка!
- Я сказала бы, если бы результат был отрицательный. Ребёнка всё равно не будет. Я не стану рожать. Вы не знаете, что это такое, жить под дамокловым мечом. Я не хочу такой судьбы своему ребёнку.
- Ничего у тебя не выйдет, Крошка. Если уж ребёнок завёлся в животе, и ты не позаботилась об аборте до двадцати с большим гаком недель, он сам не рассосётся — поверь моему врачебному опыту. Живого или мёртвого, тебе придётся его рожать.
 - Вы упускаете ещё одну возможность, Хаус... Честно говоря, сначала я думала, что спровоцирую выкидыш, и мы попробуем ещё раз, но моя болезнь не оставляет времени на эксперименты... Я не прервала беременность только потому, что беременность - алиби... И для меня, и для вас, если, конечно... Хаус, вы готовы выполнить обещание?
Чертовски вовремя она с этим звонком! Нет, понять всё можно — у беременных иногда так сносит крышу, что самым маститым психиатрам не удержать, и в другое время я бы, пожалуй, потратил часок-другой на то, чтобы вправить ей мозги, но сегодня неподходящее время, совсем неподходящее. И я наконец проникаюсь в полной мере иронией моей мексиканской галлюцинации про сдвинутый ползунок запароленого дозатора — похоже, кто-то неведомый репетировал со мной эту сцену в условиях «приближённых к полевым».
- Это нетелефонный разговор, доктор Хедли.
- Хорошо, я приеду, - говорит она, и в трубке сразу вслед за этим я слышу такой стук и хруст, что на миг представляется картина дикая: Тринадцатая яростно грызёт свой мобильник.
- Эй, что там у тебя? - повышаю я голос, и Рэйчел начинает ворочаться, просыпаясь, разбуженная моим криком.
Она долго не отвечает. Наконец говорит слегка изменившимся голосом:
- Ничего... Я уронила телефон.
- В мясорубку?
- Нет. Пыталась поднять — он всё время выскальзывал. Руки не слушаются. Я последнее время всё роняю... - и она плачет.
- Не езди ко мне, - говорю я. - Приезжай завтра в «Принстон-Плейнсборо».
- Не хочу никого видеть!
- Не надо никого видеть. Позвонишь мне с парковки.
- Нет, - говорит она. - Я не на машине. Я больше не могу водить.
- Всё настолько плохо?
- Всё достаточно плохо, Хаус.
- Тогда просто дай мне адрес. Я сам к тебе заеду. И до моего визита никаких эксцессов, о кей?
- Вы знаете адрес. Я у себя дома.
- Ты же сказала, что поехала к отцу. Уилсон же тебя фактически до дверей довёз...
Снова сухой печальный смешок.
- Все врут, - говорит она.
У беременных, действительно, сносит крышу. И, в данном случае, крышу медицинскую. Хорошенькая хорея гентингтона с прогрессированием в течение пары недель от нуля до полного никакуя. Будь мы сейчас на работе и иди речь не о ней, я бы её уволил. Впрочем, о ней или не о ней — всё равно идиотка.
Поднимаю голову и встречаю внимательный взгляд Рэйчел.
- Это ведь не мама? - осторожно спрашивает она. Сколько надежды в голосе! Пустой неоправданной надежды...
- Нет, Рэйч, это не мама. Мама всё ещё не проснулась. И нет никаких причин думать, что она скоро проснётся. Хочешь посмотреть телевизор? Мультфильм или про животных?
- Почитай мне про спящее королевство, - неожиданно просит она. Впрочем, почему неожиданно?
- Я не знаю, где эта книжка.
- Я знаю. Сейчас принесу, - и идёт за книжкой в спальню. А я ещё не решил, будет лучше оставить все вещи Кадди на местах, словно она на минутку вышла, или, наоборот, убрать всё подальше. Почему мне всё время приходится напоминать себе о том, что она жива? Уж не спросить ли Уилсона, как управлять собой, переживая потерю. Этот тип наверняка посещал соответствующие курсы после смерти Эмбер. Такие курсы как раз и придуманны для таких типов. Я только начало этого разговора пытаюсь себе представить и физиономию Уилсона, когда я доверительно обращусь к нему — может, даже руку на плечо положу, и меня пробивает почти на такой же хохот, как от явления «лошади вождя краснокожих».
Ну вот, и второго ребёнка разбудил — Роберт поднимает кудлатую растрёпанную голову:
- Ты что смеёшься? - сердито спрашивает он. - А где мама?
Да что же это такое! Они меня будут ежечасно терзать этим вопросом?
- В больнице, Боб. Она ещё спит.
- Что-то долго она спит, - недоверчиво замечает он.
Возвращается Рэйчел с книжкой. Я, покорно вздохнув, сажусь на диван, и Рэйчел с Робертом пристраиваются по бокам.
«Было так или не было... Во всяком случае, могло быть. А если и не могло быть сейчас или прежде, то, вполне вероятно, может случиться когда-то в будущем», - прочитал я первую фразу и остановился, сражённый глубокой философией дешёвой детской книжки из ближайшего киоска.
- Рэйч, а ты понимаешь, что это значит?
- Что?
- Ну вот, то, о чём здесь написано. В этой фразе.
- Конечно, - спокойно говорит она. - Здесь написано, что всё бывает.
- Подожди... Откуда ты знаешь? Тебе кто-то уже объяснял эту книжку?
Рэйчел выглядит удивлённой.
- А чего тут объяснять, - пожимает она плечами. - И так понятно. Ну, читай дальше, про принцессу.
Я добросовестно читаю про рождение принцессы и весёлый королевский пир, про пророчества добрых колдуний и появление старой хромой карги (кстати, в сказках хромота — всегда признак если не злокозненности, то, по крайней мере, предосудительной хитрости и коварства), и снова спотыкаюсь на глубине очередной фразы: «А если ты кого-то не позвал на пир, нечего удивляться тому, что и пожелание его будет не особенно желанным».
- Рэйч, а это — о чём? - проверяю я.
- Про то, что не надо обижать колдуний, - нетерпеливо говорит моя шестилетка. - Что ты всё время останавливаешься? Так мы до ночи не дочитаем.

Арлин заявляется, к счастью, без сопровождения другой дочери и первым делом впихивает мне в руку ручки тяжеленной хозяйственной сумки, сердито буркнув:
- Гостинцы. Отнеси на кухню.
Очевидно, и впрямь решила, что я морю её внуков голодом. А я испытываю затруднение с этой сумкой. Трость осталась в комнате, а хвататься свободной рукой за косяки и стены, волоча гружённого снедью монстра, при Арлин мне не хочется. Поэтому просто опускаю на пол к ногам.
- Боже, как ты постарел, - говорит она, приглядываясь ко мне своим цепким всепроникающим взглядом. - Седой, обрюзгший какой-то. И одет, как всегда, в жёваное. Где дети?
- Запер в чулане. Вдруг кинутся вам на шею, ещё с ног сшибут...
- И ведёшь себя по-прежнему, как последний засранец... Ну, что, мы так и будем стоять в дверях?
Неопределённо дёргаю плечом, и это должно означать, что я её сюда не звал.
- Угости меня кофе, - требовательно говорит она и стряхивает с плеч своё светлое пальто так, словно ни капли не сомневается, что я его подхвачу. И я подхватываю — просто не могу видеть, как оно сейчас бесформенной грудой сиротливо скорчится на полу — по соседству с сумкой-монстром. Стараясь поменьше хромать, подхожу к вешалке и пристраиваю пальто Арлин рядом с курткой Роберта, пальтишком Рэйчел и своей собственной потрёпанной рокерской дерюгой.
А она, не дожидаясь меня, уверенно проходит в комнату, и Роберт с Рэйчел, успевшие включить телевизор, как по команде, поворачивают головы от экрана и смотрят на неё. «А видела ли она вообще раньше Роберта?» - вдруг задаюсь я вопросом.
- Привет, ба! - наконец, оживает Рэйчел и, соскочив с дивана, подбегает и прижимается к Арлин. - Ты с нами будешь, пока мама не проснётся?
- Привет, ба... - зачарованно и негромко повторяет Роберт, как вообще частенько повторяет всё за Рэйч, но с места не трогается. Подозреваю, что если он и видел когда-то «мамину маму», то из памяти его она изгладилась начисто.
- Пойдём-ка поговорим, - похлопав Рэйчел по спине и отцепив её от себя, Арлин кивает мне в сторону двери на кухню. - И свари-ка ты и вправду кофе — надеюсь, умеешь? Как ты, интересно, собираешься ухаживать за детьми, если тебе сумку из коридора в кухню донести не по силам?
- Я не собираюсь носить их в сумке.
- А что ты вообще собираешься с ними делать, интересно? Ты вообще уже пытался хотя бы прикидочно оценить свои силы? Школа, еда, капризы, прививки, болезни, купание, бесконечные вопросы, плохие сны, плохие привычки? Ты подумал о том, что в дом, где живут дети, не стоит, например, приводить шлюх или подвыпивших друзей, что каждый раз, когда тебе сбросят на пейджер, ты будешь лихорадочно искать, кого с ними оставить, пока ты сбегаешь в больницу. Подумал о том, что уже не сможешь посидеть после работы в баре, потому что надо будет идти готовить им ужин и читать сказку на ночь? Ты привык к тому, что всем этим занималась Лиза, а ты только приходил сюда, как кот, поесть и поспать. Ну, и потрахаться. И не спрашивай меня, как я догадалась — вы, мужики, все одинаковые.
- Ну, когда они мне хорошенько надоедят, - говорю, - я, может быть, и впрямь уломаю их погостить у вас. Но пока в этой истории есть элемент новизны, всё терпимо. И потом, вы рассказали мне столько ужасов о воспитании детей, что мой гражданский долг просто не позволит взвалить всё это на хрупкие женские плечи пожилой родственницы... Ваш кофе, Арлин...
- Ты хам, Хаус... - задумчиво говорит она, отпивая глоток. - У моей дочери отвратительный вкус — не то, что у твоего кофе. Вероятно, именно из-за её отвратительного вкуса у её мальчишки твои глаза...
- Можно ещё провести ДНК-тест, - предлагаю я.
- Дорогой мой, речь не о том, чьи деньги вложены в предприятие. Если управляющий дурак, он любые деньги растрендит даром. О том, что ты, Хаус, далеко не дурак, я знаю. Вот только ты при всём своём уме можешь пустить псу под хвост не только свою жизнь, но и жизнь этих ребят. Но, что ценно, при всём своём уме ты знаешь об этом лучше меня. Я прекрасно понимаю, что предложи я им сейчас поехать со мной, будет много слёз, поэтому мне нужно, чтобы переехать ко мне уговорил их ты. Я не тороплю. Подумай...
- Сколько же вы мне даёте на раздумья, Арлин? - спрашиваю я вполне серьёзно.
- Я разве ещё не сказала? До вторника. И либо я уеду с ними, либо ты уже не всучишь их мне ни под каким соусом. Выбор твой.
Мы смотрим друг-другу в глаза и читаем друг у друга в глазах легко, как в открытой книге. Спящие принцессы просыпаются только в сказках. Кадди бросила нас друг на друга, отнюдь не спросив согласия.
- Хорошо, Арлин, - говорю я, первым отводя взгляд.
Она встаёт и аккуратно ставит чашку из-под кофе на блюдце:
- Не провожай — я запомнила, где дверь. Не нагружай больную ногу лишний раз — вижу, сейчас ей хуже, чем обычно. До вторника, Хаус.

«Старая манипуляторша. Откуда ей знать, хуже моей ноге, чем обычно, или лучше — она видела её полтора раза, и я большей частью сидел или стоял, а не ходил, и рож не корчил — ни тогда, ни сейчас».
Где дверь, она, безусловно, запомнила, но пошла не к двери, а в комнату к детям — я слышал её голос, но не вслушивался в слова. Даже воду открыл от соблазна — мне почему-то казалось, что начать подслушивать, о чём они говорят, равно как читать письма Триттера — это расписаться в своей слабости, невозможности контролировать ситуацию на своих условиях. И пока я вымыл чашку, пока убрал со стола сахар и сухарницу с каким-то черствеющим печеньем, изготовленным ещё Кадди, она уже ушла.
Рэйч и Роберта я нашёл сидящими рядком на диване перед экраном, по которому бессмысленно носились туда-сюда какие-то жирафы, и поскольку зрелище их достаточно увлекло, я решил предоставить их самим себе, друг другу и телевизору, а сам поковылял в спальню и рухнул лицом в подушку. Наволочка пахла Кадди. Её волосами. Я лежал и представлял, какие они наощупь. Представлял явственно, стремясь поймать, почувствовать это ощущение на ладонях, на пальцах. И поймал, наверное, потому что мне стала сниться какая-то крутая эротика с её участием, и, наверное, это был самый долгий секс за всё время нашего знакомства, потому что когда меня выдёргивает из сна хлопок входной двери, в окнах уже висит глубокая темнота.
- Хаус?
Вот тут чулан бы не помешал, потому что Роберт вылетает на вновь прибывшего, как пушечное ядро, с внушающим ужас воплем:
- Моя лоша-а-адка!
- А вот я тебя сейчас на антресоль закину! - «рычит» сердитым голосом уставшая, действительно, как лошадь, «лошадка» и исправно «зеркалит» мою, спросонок, зевоту.
Он совсем измотан — настолько, что это видно: галстук сдвинут, воротничок несвежий, волосы растрёпаны чуть сильнее, чем это позволяют приличия. «Да, он ведь уже накануне был очень уставшим, - вспоминаю я. - Поспал за ночь от силы часа полтора, потом нервотрёпка, работа, три ездки туда-сюда за рулём автомобиля. Конечно, он с ног валится».
- Ты чего больше хочешь, Уилсон, кофе или спать?
- Спать, - честно отвечает он. - Но буду кофе.
- Тогда вари сам - я сегодня уже варил. И вон ту сумку из-под вешалки захвати-ка на кухню. Тёща прислала подарки совершенно неподъёмные — может быть, там пара кирпичей или строительный блок.
Он безропотно подхватывает и тащит. Рэйчел и Роберт утягиваются следом — им любопытно, что внутри.
Внутри оказываются типичные «бабушкины гостинцы», настолько не вяжущиеся с обликом Арлин, что мне снова хочется расхохотаться: домашние пирожки, какие-то булочки с корицей, маринованные овощи, копчёная индейка. Впрочем, всё кстати — на кулинарные шедевры меня пока что-то ничто не вдохновляет, а поужинать не помешает ни мне, ни детям, ни Уилсону.
- Арлин заходила к тебе? Арлин Кадди? - Уилсон выглядит удивлённым.
- По делу. Она хочет, чтобы Рэйчел и Роберт переехали к ней, - говорю без обиняков, несмотря на то, что оба отпрыска «греют уши».
- Гм... А ты сам чего хочешь?
- Не знаю. Сейчас я хочу есть. Вари, вари кофе — он тебе нужнее, чем мне — я выспался. А ты всё равно не ляжешь, пока не удовлетворишь свой «ковыряльный» зуд. На это тебе понадобятся силы, так что вари.
- Возьми, - вдруг вспоминает он и, вытащив из кармана, протягивает мне новенький серебристо-белый телефон. - Я подключил на твой прежний номер. А то с тобой не связаться.
- Девчачий какой-то... - говорю нарочно с сомнением, чтобы позлить его.
- Не знаю я, какого он пола - я ему под хвост не заглядывал. Набор функций вроде ничего...
Не разозлился — даже неинтересно. Сую новый телефон в карман:
- Ладно, спасибо... Ещё корицы капельку брось. Фартук дать?
- Дети — большая ответственность. Но с ними теплее, - рассуждает Уилсон, колдуя над кофейником. Этот кофейник — старомодный, почти антик — фишка Кадди. Она любила иногда несовременные вещи... Любила? Или любит? Как определить? Кто определит?
- Ты-то откуда знаешь? — спохватившись, вяло огрызаюсь на реплику Уилсона. - У тебя дети, насколько я понимаю, были только за стенкой и в проекте.
Он сжимает губы и грустно молчит, глядя в сторону. И только тогда я вспоминаю о разговоре с Тринадцатой.
- Что, так и не звонила?
Вялое отрицательное покачивание головой.
- Ешьте пирожки, - говорю я ребятам. - Вот ваш сок — и марш в постели. Кому-то завтра спозаранок в школу... Уилсон, так что там, кстати, насчёт няни?
- Ты знаешь, я нашёл Марину, - немного оживляется он.
- Кто такая Марина?
- Ты не помнишь? Она была няней у Рэйчел. Она согласилась сидеть с детьми до половины восьмого и забирать Рэйч из школы.
- Я - не помню, - подаёт голос Рэйчел, дожёвывая пирожок.
- Я — тоже. Это не главное. Главное, что постоянным клиентам — скидка... Всё, мелюзга, ваше время истекло. Брысь!
Не слишком охотно они уходят в спальню. Уилсон завистливо смотрит им вслед, снова зевает и растягивает петлю галстука.
- Сними ты его, - говорю я. - И вообще, иди-ка ты спать. И не загоняйся - всё в порядке с твоей Реми. «Если, конечно, считать порядком генетически ущербный плод и желание покончить с собой и с ним одним махом».
- Откуда ты знаешь? Она звонила тебе?
Вот ещё повод для обид: мне звонила, ему — нет.
- Я ей звонил.
- Зачем? - вдруг глаза вспыхивают тёплой признательностью. - Из-за меня?
«Ага, держи карман!»
- Хотел спросить рецепт коктейля, от которого ты на мальчишнике Чейза без штанов ушёл в ночь. Это она его смешивала. Забористая штучка.
- Узнал?
- Сделаю при случае. Упьёмся с тобой на пару под наших девочек. Они у нас того стоят, а, Уилсон? Налей мне кофе.
- Я смотрю, ты сегодня избегаешь вставать, - замечает он, передавая мне чашку.
- Какие ты, блин, обтекаемые выражения находишь, Джейми! «Избегаю вставать». А когда я не избегал?
- Нога болит?
- А когда она не болит?
Паузу заполняет укоризненный взгляд, и я, сдаваясь, «колюсь»:
- Зверски...
- У тебя ещё таблетки остались?
- Пара штук до утра.
Он недоверчиво усмехается:
- А в «заначке»?
- Уилсон, я кетопролак не заначиваю.
Но его хрен собьёшь:
- Я про викодин.
- Ты же знаешь: я с лета чист.
- Летом у тебя болело куда меньше.
- Осенью всегда хуже. Из года в год.
- Тебе стало хуже не из-за осени, а из-за напряжения с Кадди, а теперь ещё из-за её комы. Вот, возьми. Я тебе выписал сертралин на курс.
- Ну всё... Сел, блин, на любимую лошадь! - я чувствую накат привычной злости из-за его тупого упрямства — ведь тысячу раз объяснял... - Мне не нужны антидепрессанты. Это не психосоматика, кретин! Смотри сюда! - рывком спускаю свои спортивные брюки чуть не до колен — развороченное в кручёных шрамах и с дырищей посередине бёдро буквально выстреливает ему в глаза, он даже чуть отшатывается, болезненно морщась. - Вот тебе соматика — ты её видишь. Где тут «психо»? Где тут, на хрен, ревность, любовь и прочие твои заморочки?
- А это — не след её помады на твоём шраме? - спокойно спрашивает он, хотя, конечно, никакой помады там в помине нет. - Может, просто обезболивающее действие последнего поцелуя закончилось?
Удар меткий — Уилсон иногда бьёт, как снайпер. Глаза сами зажмуриваются от боли, потому что вспоминаю её поцелуй в этот проклятый шрам. Первый. Один из... трёх, да. И пока я вынесен в аут этим воспоминанием, Уилсон впихивает пузырёк с сертралином мне в руку и ещё сам возвращает мои штаны в пристойное положение, наверное, чтобы окончательно унизить меня, словно он — взрослый мудрый отец, а я — несмышлёныш вроде Роберта. Спасибо, нос не вытер. И я даже пнуть его не успеваю — отскакивает. Учёный...
- Не хочешь — не пей. Я не спрошу, даже не заикнусь. Я вообще.... кофе пью, и плевать мне на твою депрессию.
- Нет у меня никакой депрессии, кретин!
- Мне плевать, - повторяет он, демонстративно отпивая кофе. В предвкушении смутной, но непременно физической расправы делаю к нему шаг и — вот же чёртова невезуха — спотыкаюсь о низенькую скамеечку. Она называется «подставка под ноги». Правильно называется — настоящая подстава.
Инвалиды с повреждениями опорно-двигательного аппарата часто падают — это общеизвестно. Даже если они осторожны, всё равно они падают чаще других. Но хуже всего, что они падают в самые неподходящие моменты — вот как сейчас. И самым неподходящим образом — через чёртову скамеечку, приложившись о край стула коленом — хуже такого просто и не бывает. Боль напоминает...ничего она не напоминает. Боль такая же, как в первые сутки после операции, когда от наркоза уже отошёл, а морфий ещё не ввели. Молча катаюсь по полу, почти теряя сознание — дорого бы дал за то, чтобы убрать это «почти» и отключиться. Единственное, что может поделать в этой ситуации Уилсон, придержать мою голову, чтобя я не разнёс её об ножку стола или посудомоечную машину.
И, конечно, на шум прибегает Рэйчел и застывает в дверях с расширенными ужасом глазами — таким она меня ещё не видела.
- Уйди, - выдавливаю сквозь зубы.
Ничего подобного. Бросается ко мне, обхватывает ручонками и не плачет, не кричит, а воет в ужасе:
- Папа, не умирай! Папочка, не умирай, пожалуйста-а!
- Да ты что! Ты что! - не меньше её пугается Уилсон. - Он совсем не умирает! Рэйч! Просто упал, ушибся. От этого не умирают.
- Рэйчел, Рэйчел, всё в порядке, - сажусь, привалившись спиной к стене, прижимаю её к себе, хотя от каждого её движения ногу дёргает высоковольтными разрядами, и меня сотрясает от этих разрядов так, что зубы стучат. - Успокойся, маленькая, всё прошло. Мне уже не больно... - а какой там , чёрт, «не больно» - от боли в глазах темнеет. - Не плачь, Рэйч, дочурка моя любимая. Всё хорошо... Я никогда не умру, не уйду, не усну надолго — всегда буду с тобой. Не плачь... Уилсон! Мать твою, чего ты рот раскрыл? Там в аптечке, в ванной, ативан...
Он кидается в ванную, возвращается с двумя шприцами между пальцев, напоминая Фредди Крюгера.
- На брудершафт вам, - говорит и всаживает Рэйчел и мне по полновесной порции так проворно, что я даже запротестовать не успеваю, только запоздало хриплю:
- Мне-то на черта ативан?
- А кто тебе сказал, что это ативан? Давай, - и забирает у меня из рук уже засыпающую Рэйчел. - Суум куиквэ, или, в нацистском варианте, йедем дас зайне.
Мне хочется съязвить что-нибудь насчёт его еврейских предков и нацистских лозунгов, но в голову мягко, словно тёплая волна ударяет сонливость, размывая восприятие боли, и становится лень ворочать языком.
Уилсон уносит Рэйчел и снова возвращается ко мне.
- Ну что, тебя тоже отнести в кроватку?
- Надорвёшься, - отвечаю с трудом, еле разлепляя глаза. - Чем ты меня накачал?
- Моё дело. Скажу — тебе ещё захочется. Ну что ты? Встать можешь? Или будешь на полу спать?
- Буду... на полу...

Просыпаюсь среди ночи, действительно, на полу. На матрасе. С подушкой под головой, укрытый одеялом. Ощущения, как с бодуна, но приятнее — почти не тошнит, и в голове не боль, а пустота и ненастоящая лёгкость — словно крикни мне сейчас кто в ухо, и эхо будет гулять по черепу несколько часов. И нога не болит. Чем же он меня всё-таки вмазал? Не помню такого в своей аптечке. Разве что смешал коктейль, как Тринадцатая. Тут он виртуоз. Обезболивание вообще его конёк.
Осторожно пробую встать. Получается. Только кухня пару минут развлекает сама себя аккробатическими кульбитами, пока я пережидаю, вцепившись в стену. Наконец, когда она успокаивается, ползу «по стеночке» к санузлу. Засовывание головы под холодную воду почти полностью пресекает нездоровую подвижность пола и стен, и я отправляюсь в комнаты для дальнейшей рекогносцировки.
Нахожу всех троих в спальне на широкой нашей двуспальной кровати. Поперёк. Одетыми. Крепко спящими. Ну и видок будет завтра у Уилсона, когда он отправится на работу в грязной вонючей рубашке и безнадёжно измочаленных брюках! Представляю себе его перед зеркалом с всклокоченными волосами и горестной физиономией, и надо бы усмехнуться, а у меня вместо этого вдруг толкается в сердце тёплая грусть. Ужасно не хочется тащить своё одиночество в другую комнату, на диван перед неработающим телевизором. И я — сам неожиданно для себя — пристраиваюсь к ним четвёртым. Тесно и неудобно, но... Вот он, наш дом, наш рай-ад, наш замкнутый круг. И Уилсон - «лошадь вождя краснокожих», «смешиватель коктейлей», «ковырялка» - здесь на месте. Похоже, Тринадцатая, готовая быть с ним «в радости» и «здравии», на случай «горя» и «болезни» присмотрела другой вариант — в смысле «смерть разлучит». Спи, Джеймс, тревога лучше безнадёжности. Спи, Рэйчел, маленькое сердце, сжимающееся от боли и страха. Спи, старина Боб, ты пока ещё далёк от понимания того, что жизнь — боль, и что дерьмо случается. Вот бы он приснился, наш рай-ад на двуспальной кровати, в двухкомнатной квартире, Кадди — так, как она сама снилась мне вечером... Не приснится. Коматозники не видят снов. Или, быть может, их бледные видения так неопределённо-расплывчаты, что даже не тревожат ползунок энцефалограммы. Я закрываю глаза. Может быть, мне удастся снова уснуть или хотя бы заплакать...
Удаётся, по-видимому, и то, и другое. Потому что на простыне рядом с моей головой утром мокрые пятна, и ресницы слиплись. Но, впрочем, после «убойного коктейля Уилсона» неожиданные психические реакции удивлять не должны. Скашиваю взгляд на часы... Вау!
Телефон весь обвешан пропущеными вызовами. Будильник охрип и заткнулся. Уилсон храпит, Рэйчел сопит, Роберта в спальне вообще нет.
Рэйчел опоздала в школу совершенно безнадёжно, Уилсон на работу — тем более. Про себя молчу. Роберт находится на кухне, перемазанный тёщиным яблочным джемом.
Варю кофе и какао, возвращаюсь в спальню и встряхиваю Уилсона за плечо:
- Подъём! Мы уже так опоздали, что время опоздания перестало иметь значение. Вставай!
Он просыпается трудно, словно не меня накачал с вечера, а сам накачался. Щурится, морщится, садится в постели, разминая шею.
- Который час?
- Десять.
- Хаус... тебе нужно подумать о том, чтобы показать Рэйчел психиатру.
- Слушай, можно я об этом попозже подумаю? Я голодный, как волк — у нас ведь с тобой вчера до ужина дело так и не дошло. Да и детей надо покормить. Когда твоя Марина появится на горизонте? Надеюсь, раньше, чем мой «надзирающий за исполнением»?
- Наверное, уже сегодня. То есть... возможно, она уже появилась, пока мы спали, - поправляется он, выуживая из кармана свой телефон. - Три пропущеных. Форман, Чейз... А, вот она. Сейчас перезвоню.
В его голосе разочарование — вероятно, потому, что ни один из трёх не «Реми» с сердечком-смайликом.
Пока он договаривается с Мариной, а я вытаскиваю голову Роберта из пространства между холодильником и столом, в котором он застрял, просыпается, наконец, и Рэйчел и появляется в кухне с совершенно взрослой фразой:
- Ну, похоже, в школу я и сегодня не попадаю...
- Ты в порядке, малыш? Не тошнит? Голова не кружится?
- Не-е...
- Боже, на кого я похож! - сокрушённо разглядывает себя в зеркале Уилсон, настолько попадая в мою фантазию на эту тему, что я невольно хмыкаю. А он обижается:
- У тебя свой имидж, у меня — свой. Я за твоим не гонюсь.
- Ладно-ладно. Иди, прими душ — найду тебе, во что переодеться, - и не удержавшись, всё-таки подкалываю вслед. - Шнурки погладить не забудь — мятые. И галстук верни на среднюю линию... из-под кухонного стола.
Пока Рэйч и Роберт пьют свой какао с коричными плюшками, я обдумываю совет Уилсона насчёт психиатра для Рэйчел. С одной стороны, паническая атака налицо, с другой, её реакция не кажется мне аномальной. На её месте любой бы испугался: мать в коме, человек, худо-бедно претендующий на роль отца, свалился на пол и катается по нему, стиснув зубы до дентинового крошева, а бледный дядя Уилсон с растерянной физиономией пытается его удержать.
- Я вчера напугал тебя, Рэйч, - говорю я, пытаясь прощупать почву. - Ты так сильно за меня испугалась, что Уилсону пришлось сделать тебе укол, чтобы ты успокоилась. Ты это помнишь?
Она опускает голову, кивает. Роберт свою, наоборот, вскидывает — он спал и ничего не слышал, и теперь недоумевает, о чём мы говорим. Такое участие в разговоре трёхлетнего ребёнка — ну, хорошо, почти четырёхлетнего — может показаться странным, но мы уже привыкли к лёгкой «индиговости» Боба, а поскольку он направляет её преимущественно на засовывание головы между холодильником и столом, то эта преждевременность даже немного напрягает. Во всяком случае, никогда нет уверенности, что он не поймёт того, чего ему понимать не надо бы.
- Я пытался вчера объяснить тебе, но ты была расстроена, я не уверен, что ты поняла. Объясню ещё раз, хорошо? У меня, ты же знаешь, больная нога — ты знаешь, Рэйч?
- Конечно, - шепчет она, розовея — ей прекрасно известно, что тема для меня неприятная, тема - «табу».
- Она болит всегда, но иногда сильнее, а иногда слабее. Иногда очень сильно. Иногда — так, как вчера. Тогда я должен принимать таблетки или уколы, чтобы не кричать от боли. Но умереть от этого невозможно, Рэйч. Иногда можно потерять сознание. Если со мной когда-нибудь случится такое, а кроме тебя никого не будет рядом... Не пугайся, это совсем не обязательно должно произойти... Но всё-таки если это произойдёт, ты залезешь ко мне в карман и найдёшь телефон — он всегда при мне, а дома может валяться, где угодно, но ты найдёшь. Нажмёшь вот на эту клавишу. На экране появится надпись «Уилсон». Тогда ты нажмёшь дозвон и позвонишь Уилсону. Скажешь ему: «Хаус без сознания. Что делать?» И дальше слушайся его. Ты поняла?
- Это что за инструктаж «девять-один-один»? - озадаченно спрашивает мокрый Уилсон, появляясь в кухне в моём халате и растирая и ероша свой отросший, но ещё не до стадии дикобраза, ёжик. - Ты собрался сознание терять?
- Я и вчера не собирался на полу валяться. Нужно, чтобы она знала, что делать, если что-то подобное случится без взрослых, способных помочь.
- Ты её запугиваешь.
- Напротив, я даю ей в руки чёткий план действий... Рэйч, теперь, когда я сказал тебе, что делать, ты больше боишься или меньше?
- Я — меньше, - заявляет Роберт, облизывая ложку из-под джема. - Хаус, давай уже маму разбудим — без неё скучно.
Рэйч опускает голову ещё ниже. На её колено падает блестящая капелька. И ещё.
- Заткнись, Боб! - говорю я в сердцах. - Ты — глупый жизнерадостный телёнок, иди играй в свои машинки... Уилсон, у тебя есть хороший детский психолог? Не психиатр — психолог. Ты понимаешь разницу?
- Я-то понимаю, - говорит он со вздохом. - Марина сейчас придёт. Ты обещал мне дать, во что переодеться...

АКВАРИУМ
-Ну вот, а потом пришла Марина — ты-то её помнишь — и всё как-то постепенно улеглось, - Хаус ласково похлопал по безжизненной руке Кадди, и тут же, спохватившись, быстро и подозрительно оглянулся на дверь. - Не хочу, чтобы меня тут застали, - вслух объяснил он. - Скажи мне кто ещё два дня назад, что буду сидеть и битый час болтать с коматозницей, которая всё равно ни черта не воспринимает, я бы его на смех поднял... Ведь судя по ЭЭГ, ты меня не слышишь? Не слышишь...  Спрашивается: что я тут делаю? - он устало потёр ладонями лицо. - У меня нет ответа, Кадди. Странное дело. Когда человек — любой человек — всё время рядом, он начинает нас раздражать своими недостатками, мы напрягаемся, злимся, утопаем в собственных рефлексиях. А потом он уходит, и нам нечем заполнить пустоту. Как пазл в картинке. Выбрось один — и картинка не сложится, всё рассыплется. И мы уже бог знает что готовы отдать, чтобы вернуть, чтобы вновь обрести... Только никто не принимает нашей жертвы, и никто ничего нам не возвращает. Это как ползунок дозатора в крайнем положении — наркотик уже в крови умирающего человека, и выбор сделан, и пусть он ещё жив, даже не спит ещё, но хоть ори, хоть плачь, хоть голову разбей, он  - труп. И всё, что не успел, уже не успеешь. Вот я и сижу здесь, с тобой, как идиот, и пытаюсь выговориться за все наши годы «предполагаемой продолжительности жизни». Ничего... Махнись мы местами, и валяйся тут я — ну, скажем, с желтухой и кровавой рвотой — ты бы тоже сидела, как миленькая, и молола языком, не особенно заботясь, слышу я или нет, потому что тогда тебе бы надо было выговориться, а кому другому поведаешь тайны своей души так откровенно и честно, как ни трупу близкого человека? Вот ещё бы... заняться сексом с тобой напоследок, пока твоя прекрасная задница ещё не в пролежнях, но это уже отдаёт... некрофилией, - он снова быстро оглядывается на дверь и встаёт. - Ладно, я пойду. Мне ещё гору уток мыть.
Ни к каким уткам он, однако, не стремится. Он спускается на подземную парковку и седлает своего монстра — болотно-чёрный «харлей». Адрес он, действительно, помнит, хотя был у Тринадцатой только дважды, да и то один раз не заходил — высадил у крыльца и уехал. Мотор сдержанно взрёвывает, и мотоцикл срывается с места на такой скорости, на какой покидать парковку просто опасно. Но он спешит. Очень спешит. За всё про всё у него полчаса, потом нужно вернуться вместе с Тринадцатой и успеть закончить до семи, потому что в полвосьмого Марина уйдёт. Эта необходимость сверять расписание с работой няньки — дополнительный бонус к статусу отца — одиночки. Интересно, Арлин предвидела, что именно это сломает его?
На ходу он выдёргивает из кармана телефон, удерживая руль одной рукой, набирает номер и, дождавшись ответа, говорит в трубку быстро в одно слово:
- Встречай.
На Тринадцатой просторный балахон, скрывающий уже изрядно округлившийся живот. Неизвестно, что ожидал увидеть Хаус, но он, пожалуй, слегка удивлён её совершенно обыкновенным видом — она причёсана, даже чуть подкрашена, даже чуть улыбчива.
- Проходите, - она пропускает его в комнату, проходит следом, присаживается на кушетку, вытянув скрещеные ноги, закуривает. Закуривает демонстративно, словно желая показать, что её беременность, да и сама жизнь — уже несущественный факт. - Будете рассказывать мне о том, что остаток жизни прекрасен, даже если хрупких предметов вокруг всё меньше?
- Не буду. На самом деле жизнь — дерьмо, в котором стоит барахтаться только потому, что ничего, кроме этого дерьма, просто нет. Уилсон бы со мной не согласился, пожалуй — он верит в райские кущи. Хотя от перспективы вечного блаженства в этих кущах заорал, как кошка с прищемленным хвостом. Он, кстати, беспокоится, но, я вижу, тебе плевать на такие мелочи перед лицом глобального решения опустить занавес.
- Пусть лучше беспокоится, - прикрыв глаза, она качает головой.
И вдруг рука взлетает в каком-то странном размашистом жесте, и сигарета летит на ковёр под ноги Хаусу. Хаус наступает на неё, не особенно заботясь о том, что на ковре остаётся чёрное пятно.
- Ты идиотка, - говорит он неожиданно мягко. - Это не гентингтон.
- Это респираторно-вирусная инфекция? - смеётся Реми, и только тогда становится видно, насколько она, в самом деле, «на взводе».
- Назвать тебя идиоткой ещё раз? Это не хорея, это баллизм.
Повисает длинная пауза. Тринадцатая смотрит на него широко раскрытыми глазами. Потом с усилием проглатывает слюну.
- Ты колотишь чашки и даёшь сама себе пощёчины только правой рукой или и левой тоже? - спрашивает Хаус, оглядываясь по сторонам, словно в поисках чего-то.
- Т-только правой, - от волнения она начинает слегка заикаться.
- А танцевать джигу? Ноги у тебя тоже такие же игривые, как правая рука? Или только левая? Или только правая? Ты падаешь?
- Последние три дня... иногда.
- Направо или налево?
- Направо.
- Ты идиотка. Никакой гентингтон не будет прогрессировать так быстро. И, кстати, вся эта твоя фигня с суицидом больше не имеет никакого значения.
- Почему? - сипло из-за пересохшего горла спрашивает она.
 - Потому что ты и так умираешь. И гораздо быстрее, чем от гентингтона. А-а, вот он, - Хаус протягивает руку к обнаруженному в кресле телефону.
 - Куда вы хотите звонить?
 - Уилсону, конечно. С твоего номера надёжнее - схватит трубку только так.
 - Хаус, нет! Я не могу... Я не готова...
 - Вот чего ты, действительно, не можешь, так это удержаться в седле мотоцикла — с гемибаллизмом и раскормленным пятимесячным гентингтончиком в животе, - он набирает номер. - Уилсон? Ты ещё не забыл, где живёт твоя очередная супруга? Подъезжай быстро — мы тебя ждём... Нет, она не у отца — она у себя, - и Тринадцатой: - Собирай вещи. О чём не вспомнишь — Уилсон позже привезёт. Едем в больницу.
 - Вы не спросили моего согласия на госпитализацию, - строптиво возражает Реми, но бледность и всё ещё расширенные глаза свидетельствуют о невысокой цене этой строптивости.
 - Твоё согласие ничего не стоит. У тебя проблемы с головой, и я их глубины пока не знаю. Поэтому будешь делать, что скажу. А я уже сказал: собирайся в больницу.
 Через четверть часа под окном коротко вякает гудок Уилсоновского «форда».
 - Быстро, - с непонятной интонацией говорит Хаус.
 Уилсон взбегает по лестнице, прыгая через три ступеньки, и появляется на пороге взволнованный, слегка задыхающийся. На нём всё ещё водолазка Хауса, а значит, дома он не был.
 - Хаус... Реми... Что...
 - У неё гемибаллизм, - не давая ему даже закончить вопрос, перебивает Хаус. - Почему, пока не знаю. Плод положителен на гентингтона, она хочет убить его и покончить с собой. Мы едем в больницу. Я — за руль, вы двое — назад. Бери пакеты, Уилсон, - и не давая тому даже перевести дух, всовывает пакеты в руку и выталкивает из квартиры.
 - Ну, вы и сволочь! - изумлённо говорит Тринадцатая, обретя дар речи. - Вы же обещали!
 - Я обещал помочь тебе умереть, когда не останется других вариантов. Морочить голову Уилсону я не обещал. Убивать его ребёнка тоже не обещал.
 Взмахнув рукой, Тринадцатая ударяет его по щеке.
Простите, - ядовито говорит она. - Это — проявление гемибаллизма.

ХАУС

В машине я ожидаю бурного диалога, но они не разговаривают. Совсем. Уилсон так и вцепился в эти пакеты — нет, чтобы положить в багажник — сидит, прижимая их к груди и тупо смотрит прямо перед собой. Тринадцатая с риском вывихнуть шею отвернулась к окну. Она сидит справа, и Уилсон не видит, а я вижу боковым — даже задним — зрением, как она прижала свою предательскую правую руку всем корпусом, а та подёргивается и вырывается. И правая нога приплясывает, но слабее. Значит, если поражение до перекреста, а это почти  не обсуждается, то очаг слева. Опухоль? Кровоизлияние? Аневризма? Что там у неё? Анизокории я не заметил — правда, смотрел без фонарика... Да, ладно — что я гадаю. Сделаем МРТ, увидим всё, что нужно — может быть, даже больше, чем нужно.
Когда я паркуюсь возле приёмного, Уилсон выбирается через одну дверь со своими пакетами, а Тринадцатая пытается выйти через другую — и падает. Он бросается к ней, роняя пакеты, а она его отталкивает. Отталкивает зло, со слезами. И он отходит в сторону, пока она поднимается сама, с трудом цепляясь за распахнутую дверцу. И снова я узнаю в ней себя, как в кривом зеркале.
Отнеси вещи, - говорю я Уилсону, - и сгинь с глаз, пожалуйста, на какое-то время. Ей нужно успокоиться.
При ходьбе она всё-таки вихляется — подёргивается правое бедро, подгибается колено. Но довольно устойчива. Я нарочно чуть отстаю — смотрю со спины. Гиперкинез отчётливый.
- Сворачивай — сделаем МРТ.
- У меня гиперкинез — я не смогу лежать неподвижно, - возражает она.
- У тебя негативизм. Это новый симптом. И если ты думаешь, что я не заметил твои непроизвольные движения, то ты ещё большая идиотка, чем я думаю.
В сканерной, как всегда, прохладно. И тихо. Словно убежище.
- Ложись, - говорю я. - Я сам посмотрю кино про твой мозг.
Она вытягивается на платформе сканера. И сразу начинает дрожать. И опасливо косится на шприц, который я беру из ящика. Можно понять — доктор Хаус не тот тип, которому станешь безоговорочно доверять, когда он берётся за шприц.
- Я тебя вырублю, - говорю я. - Расслабься, - и вкалываю ей наркотик. Жду несколько минут. Подёргивания стихают, руки укладываются расслабленно. Приподнимаю веко, щупаю пульс. Нажимаю кнопку, загружая платформу в сканер.
Не люблю находиться в аппаратной — что КТ, что МРТ. Есть в этом что-то неправильное, разыгрывать из себя бога, а по сути при этом полностью зависеть от картинки на экране. И всегда замирает в груди — иногда чуть меньше, когда решается, прав или облажался, иногда чуть больше, когда на карте жизнь и смерть, иногда сердце поднимается к горлу и застревает там, когда речь идёт о жизни и смерти, а в камере томографа Уилсон или Кадди. Или Хедли. Но им ещё хуже, потому что они и не видят. Только слушают, затаив дыхание, что там в переговорнике — вздох сквозь сжатые зубы, лёгкий стон, восклицание — всё это для них крохи информации. И страшнее всего спросить вздрагивающим от страха голосом: «Ну что там? Хаус, не молчи!» А что там? «Смерть, Джимми-бой». Так что наркотик в крови Тринадцатой — акт милосердия.
Картинка разворачивается на экране, и я сразу вижу её. Опухоль. Размером с небольшую сливу. Края вроде ровные. Васкуляризована. Доброкачественность под вопросом. Больше рассматривать вроде нечего, да и думать не над чем, но я сижу, сцепив пальцы рук, положив на них подбородок и всё гляжу на экран. Пока не слышу сзади присутствие — не шаги, не дыхание и, уж тем более, не голос — просто ощущаю, что там кто-то есть. И кто этот «кто-то» разумеется, догадываюсь.
- Ну, а ты что скажешь, специалист?
Вот теперь он вздыхает — прерывисто. И молчит.
- Ау, Уилсон! Включи звук. Сурдопереводчик сегодня выходной.
- Похоже на нейроцитому. Вот только васкуляризация... Она получала протоонкогены для лечения Гентингтона — помнишь? Вы тогда делали ей лучевую — опухоль сократилась.
Не могу не согласиться:
- Ты прав. Нет никакой уверенности, что излечение было радикальным. Локализация примерно та же — возможно, продолженный рост. А тут беременность, как дрожжи для любой онкологии. Тканевой иммунитет задавлен — она чувствует себя на белой лошади во главе процессии. Твоей... шестой с половиной придётся вскрыть череп, Уилсон.
- Почему она без сознания?
- Ввёл пропофол. Гемибаллизм — неудобная штука для исследований, знаешь ли. Хорошо, что во сне исчезает.
- Хаус... - он медлит, словно не решаясь задать вопрос.
- Ну?
- Почему ты называешь её теперь Шестой? - спрашивает он явно не о том, о чём собирался.
- Потому что пять у тебя уже было, так что если считать Софи за половинку...
- Каких это пять? - теряется Уилсон.
- Бонни, Джули, Сэм, Грейс, Эмбер, - я загибаю пальцы. - У меня что-то не так с математикой? Софи, конечно, нельзя считать за целое, да и Грейс, по большому счёту... но вместе за полтора они сойдут.
- Эмбер умерла, - напоминает Уилсон. - И Грейс, кстати, тоже. И твой цинизм...
- Уилсон, - перебиваю с болью. - Цинична смерть, а не я. Если не веришь, спроси, что об этом думает Реми Хедли.
По лицу Уилсона скользят тени, сумрачнее которых не найти.
- Ты правду мне сказал о её... решении? - наконец, спрашивает он о том, о чём хотел.
- Нет, Уилсон, я соврал — захотелось над тобой поиздеваться всласть, - говорю, и он обижается. - Конечно, я сказал правду, а ты как думал! Она сделала генный анализ околоплодных вод и на этом завершила все исследования, включая УЗИ и анализ мочи. И просила меня эвтаназировать её до родоразрешения.
- Подожди... Ты же этого не сделаешь?
- Сделаю, если основания будут вескими.
- Хаус! - в его голосе появляются угрожающие нотки.
- Что «Хаус?» Сдашь меня полицейским? А там, в Мексике, не помнишь, какой осёл пытался распаролить дозатор, чтобы ввести себе смертельную дозу морфия, хотя в силу своего скудоумия и того не смог?
- Мне было больно!
- Ей тоже будет больно, - говорю угрюмо и опускаю голову, давая понять, что разговор окончен. Но это он для меня выглядит вполне завершённым — не для Уилсона. - И ей, и её ребёнку, который доживёт лет до тридцати пяти — сорока, если очень повезёт.
- Даже если ребёнок родится с наследственным геном, прогрессирование может начаться довольно поздно. Препарат, который получала Реми, возможно, будет доведён к тому времени. Неужели даже одного шанса мы не можем дать этому крохотному человечку?
- Пустой разговор, Уилсон. Ты готов воспитывать больного ребёнка, она — нет. Ты готов быть рядом, когда её хорея вступит в свои права, но она не хочет быть рядом с тобой. Ну а поскольку это её жизнь и поскольку ребёнок привязан пуповиной пока что к ней, а не к тебе, решать тоже ей, а не тебе.

Он умолкает — ему нечем возразить. Я, вздохнув, выключаю монитор, и картинка гаснет. Поворачиваюсь к нему на вертящемся стуле. Он прислонился плечом к дверному косяку, руки скрещены на груди, подбородок почти упёрся в мечевидный отросток. Моя водолазка ему велика и сидит мешковато.
Жалкий у тебя вид, приятель, - говорю. - Можно подумать, что у твоей любимой в довесок к хорее Гентингтона опухоль мозга и генетически неполноценный плод. Чего ты нос повесил? Прооперируем...
- Хаус, - спрашивает вдруг он. - Ты меня видишь? Слышишь мой голос? Я вообще есть?
- Эй-эй, ты чего это? - почти пугаюсь. - Только мне бреда деперсонализации не хватает.
- Последнее время я чувствую себя... несуществующим. Извини, я не вовремя, вам всем тут не до меня сейчас... Извини... - поворачивается и уходит из аппаратной. Даже, я бы сказал, сбегает из аппаратной.

УИЛСОН

Я веду себя, как последний эгоист, я знаю. Всегда вёл себя как последний эгоист. Но тут Хаус прав: вселенной-то на меня плевать — почему бы мне, в таком случае, не плевать на вселенную? Опухоль у Тринадцатой — плевать. Кадди в коме — плевать. Проблемы у Хауса, у его детей — тоже плевать. Хотя, буду я на это плевать или не буду, кто заметит? Нет меня, нет... Всю жизнь я строил себе иллюзию, будто я есть, и от меня что-то зависит. Ничего от меня не зависит. Раковые будут умирать, держу я их за руку или нет, Тринадцатая убьёт себя и ребёнка, и Хаус ей поможет, потому что у ребёнка будет хорея, и ему будет больно, а они оба по себе знают, каково это, испытывать боль. Я не знаю. Пустота болеть не может. Значит, им решать, что делать с этим порочным хромосомным набором — пусть половина этого порочного хромосомного набора моя. Всё равно решать им. Не мне. Меня же нет. Хаус будет глотать викодин и читать детям книжки на ночь, а Кадди будет спать мёртвым сном коматозного больного, независимо от того, трётся рядом никому не нужный неудачник Джеймс Уилсон или нет. Ко мне за помощью не обратятся, за сочувствием не побегут, потому что какая помощь и сочувствие от человека, которого нет? Нет меня, нет. Понял это окончательно. Вон, прошёл мимо коротышка Крис Тауб, весь в своих мыслях — им он и кивнул, конечно — не мне. Кивнуть, что ли, в ответ? А смысл? Не существую же. Вот оно, настоящее одиночество! Это не когда вокруг никого нет, это когда вокруг всех, сколько угодно, а нет только тебя.
И в этот миг взрывается в кармане телефон. Вот где понимаю Хауса, расколотившего свой тростью. Хочется иногда его расколотить — сам теперь вижу, бывает. Это Марина.
Доктор Уилсон. Не могу дозвониться доктору Хаусу. Мне давно пора уходить, а его всё нет. Если у него срочная работа, я могла бы задержаться, но если бы он предупредил заранее, это было бы гораздо удобнее. Вы не можете попросить его позвонить мне.
«Не могу. Как я могу кого-то о чём-то просить, если не существую?»
- Хорошо, Марина. Я сейчас приеду и отпущу вас.

Не знаю, какое средство и в какой дозе он применил для эвтаназии, но ещё в морге стало известно, что плод жив.
Нужно разрезать матку и достать его, - предлагает Чейз. - Можно будет поместить его в кювез...
- В двадцать две недели плод вне материнского тела нежизнеспособен, - говорит Хаус. - И зачем нам кювез, если есть материнский организм. Подключим систему жизнеобеспечения — она доносит его внутриутробно. Какая проблема — ну, полежит в коме пару месяцев.
- Она же умерла, Хаус! Она не в коме — она мертва.
- Смерть — понятие относительное. Как ты отличишь кому от смерти? Вон Уилсон умер ещё год назад, и ничего, весёлый.
- Кто весёлый? Да он почти разложился уже. Воняет, - и я, действительно, сам чувствую нестерпимое трупное смердение.
- Вонь — это жизнь, Чейз. Уилсон, скажи что-нибудь... Молчит... Должно быть, до речевого аппарата гниение добралось. Чёрт с ним, дайте ему маркер — пусть пишет. Как её медицинский представитель, он должен дать согласие на донашивание.
- Хаус, ты не читал «Кладбище домашних животных»? Может, хоть кино смотрел?
- Помню. Каждый собирает то, что посеял. Пиши, Уилсон. Мёртвому отцу просто необходим мёртвый ребёнок от мёртвой женщины. Всё будет гармонично...
Они везут каталку с телом из морга, и в пути у этого мёртвого тела вдруг начинается родовая деятельность. Волны сокращаний пробегают по нему, как чудовищный оргазм, и в какой то миг я слышу первый младенческий писк.
- Назови его Демьен, - советует Чейз. - Смотри, какой резвый.
- Это не резвость — это гемибаллизм, - говорит Тауб. Он поднимает ребёнка вверх, и я вижу, как крошечное тельце сгибается и разгибается в его руках.
- Ещё идеи?
- Пляска святого Витта!
- Гентингтон!
- Вы все идиоты, - говорит Хаус. - Он просто танцует...


Просыпаюсь в поту и слезах и не могу выровнять дыхание. Глухая ночь. Диван в квартире Хауса... Телевизор работает. С кухни ощутимо тянет горелым. Как я сюда попал? Ах да, позвонила Марина... А гарь откуда? Боже мой! Какао! Да я чуть дом не спалил! Хорошо, что плитка с автоматическим отключением... И... где Хаус?
Не успеваю подумать, как он появляется в дверях — пропахший ночной улицей, сумрачный, усталый.
- Где дети?
- Не знаю... наверное, спят... Который час?
- «Наверное, спят», - кривляясь, передразнивает он. - Тогда какого чёрта ты здесь делаешь, интересно, Мэри Поппинс? Где Марина?
Я не могу сразу ответить, потому что дар речи меня на время оставил. В душе поднимается такая волна противоречивых чувств, что я не в состоянии даже продохнуть — не то, что заговорить. Успокаиваю себя: «Тебя нет. Как ты можешь что-то чувствовать, если тебя нет?»
- Я тебе в гувернёры не нанимался, - говорю, наконец. - Пока, я ухожу. Сам ищи своих детей.
Встаю с дивана, протягиваю руку за пиджаком. Он опережает меня, тростью подцепив и выдернув пиджак у меня из-под носа.
- Останься... - совсем другой тон - не приказ, смиренная просьба.
- Посмотрю в спальне, - говорю, - где твои дети...
Спят. Правда, одетыми. Правда, как попало — не расстилая постели, среди бумажек от конфет, альбомных листов Рэйчел и кубиков «лего» Роберта. На часах половина первого. Ого!
- Ты что, рассчитывал, что Марина будет ждать тебя до половины первого? - спрашиваю, возвращаясь в гостиную.
- Рассчитывал, что ты её сменишь. Как видишь, мой рассчёт полностью оправдался.
- Почему ты так поздно? Ты в больнице был? Как Реми?
- Реми? В восторге от своей опухоли. Собиралась закатиться по барам с мальчиками, девочками и музыкой... Ну, что ты спрашиваешь? Ты что, сам не догадываешься, как там твоя Реми? Хреново. Замкнулась, ушла в себя. Дразнил, смешил, оскорблял, подначивал... Но хоть согласие подписала — и то хлеб. Завтра прооперируем. То есть, уже сегодня. В четыре.
- Ты устал, - говорю.
- Ты тоже... Пожрать что-нибудь есть, кроме горелого какао?
- Куриные котлеты. Марина сделала... Пойдём.
Мы перебираемся на кухню, и он жадно, но, в то же время, как-то механически съедает свой ужин. Закидывает в рот таблетку. Кетопролак. Между прочим, с вечера я устроил у него форменный обыск — искал викодин. Не с целью проконтролировать. Для себя. Голова разболелась так, что готов был проглотить что угодно, лишь бы отпустило. Не нашёл, что могло означать две вещи: либо нет, и он, действительнго, в завязке, либо плохо умею искать. И хорошо, что не нашёл — обдолбался я бы под настроение до рвоты и развесистых галлюцинаций.
- Хаус, можно я у тебя ещё поживу? - вдруг срывается с языка, и я поспешно оправдываюсь. - По-дурацки, конечно, получается — табор какой-то... но во мне и так-то пустота, а ещё в пустой квартире... Я там свихнусь... Здесь хоть Роберт машинками жужжит...
Он равнодушно пожимает плечами:
- Да живи, пожалуйста — мне-то что... Геем не боишься прослыть?
Плевать.

ХАУС

Не могу заснуть. Устал, как ездовая собака в мороз, в глазах песок, голова чугунная или  из какого-то там ещё термоядерного сплава, но сознание даже замутиться не хочет. В голове карусель: Кадди — Тринадцатая — дети — Арлин - психиатр для Рэйчел - снова Тринадцатая — психиатр для неё - нерождённый плод — Уилсон — Тринадцатая — Кадди... Кажется, на третий круг пошло...
Уилсон стонет во сне, мотает головой. Разбудить — пусть мучается, как я, без сна? Или не будить, и пусть мучается во сне? Снова мы с ним вдвоём на разложенном диване, потому что на кровати дети в окружении своего детского барахла. А диван жёсткий и какой-то кривой, и нога моя к утру разболится так, что вообще встать не смогу.
- Уилсон! -рявкаю.
Подскакивает, как иголкой ткнутый:
- Ошалел, блин?!
- Не могу заснуть, - говорю я смиренно, как ягнёнок.
- И что? Решил щедро поделиться своей бессоницей? - но тут же смягчается. - Ну, выпей снотворное, что ли...
- Толку-то... Усну за пять минут до будильника, проснусь варёный и весь день буду засыпать на ходу. И так буду — чего зря таблетки переводить.
- А от меня чего хочешь? Колыбельную тебе спеть?
- Хрена выйдет. У тебя ни слуха, ни голоса.
- Врёшь. Есть у меня слух. Конечно, похуже, чем у тебя, но есть.
- Нет никакого... Ладно, спи...
- Ну, спасибо тебе, что позволил, - с сарказмом благодарит он и, уже отвернувшись, советует: - Включи телек потихоньку — под него ты всегда дремлешь.
Совет, действительно, хорош — странно, что я сам не подумал. Перебираю каналы, наконец, останавливаюсь на высокоучёной передаче о вероятности внеземного контакта — лысые как бы профессора бубнят какую-то совершенную ересь, но делают это, слава богу, достаточно монотонно. Почти хорошо. Ещё бы нога, зараза, хоть на время заткнулась... Но не всегда получаешь, что хочешь.
Уилсон больше не спит — притворяется спящим. Может, зря я его вот так резко выдернул из сна. Хотя сон, похоже, был не из тех, что раздаёт Санта-Клаус в подарочной упаковке. Начинаю понемногу дремать... И вдруг из детской крик Рэйчел.
Меня этот крик срывает с дивана, как хороший пинок. Но Уилсон успевает первым — конечно, он на двух ногах, как положено высшим приматам, в отличие от... Поэтому застаю Рэйч уже у него на руках, плачущую:
- Он за мной приходи-и-ил...
- Кто, Рэйч?
- Лохматый... большой...
- Медведь?
- Не медведь. Он как челове-е-ек... Он маму забрал и за мной пришёл, а я зову-зову, а никого не-е-е-ет...
Просыпается и садится в постели Роберт.
- Это монстр из сказки, - заявляет он со знанием дела. - Вон книжка.
«Красавица и чудовище». Похоже, наша девчонка помешалась на красавицах и принцессах... или на чудовищах? Смотрю и вижу: картинка, на которой раскрыта книжка, изображает это самое чудовище в кульминационный момент клинической смерти от неразделённой, как ему казалось, любви — ну, это когда принцесса опоздала к назначенному часу, а оно возомнило себя навек покинутым и сдохло от тоски. Только фишка в том, что к чудовищу пририсована трость и обуто оно во вполне узнаваемые «найки», выполненные цветными фломастерами в стиле «примитив». Упс! И что сие означает? Боится? Жалеет? Боится и жалеет?
Уилсон перехватил её поудобнее, укачивает на руках, что-то успокаивающее бормоча на ухо — наверное, про то, что нет никакого монстра, что плохие сны снятся порой и взрослым дядям, и что не надо ничего бояться в привычной комнате привычной квартиры, потому что всё будет в порядке — и мама вернётся домой, и папа больше не будет хрипеть и кататься по полу в кухне, и щенка купят, и котёнка, и ещё покатают на автомобиле-пароходе-самолёте-космическом корабле. Он здорово научился втирать очки своим раковым детишкам перед особо убойной химией, обещая луну с неба и крылатых коней в шоколаде. И они ему верят, хотя прекрасно знают, что врёт. Вот и Рэйчел успокоилась, прижалась к его поражённой тимомой — правда, в ремиссии - широкой груди и уже посапывает.
- Не оставляй её одну, - шепчет, наконец, он мне. - Ложись здесь, я лучше Боба туда заберу, - и, осторожно наклонившись, производит рокировку детьми.
- Посмотри, - я поднимаю с одеяла книжку и держу перед его носом, давая возможность разглядеть «монстра» хорошенько. - Ты у нас толкователь известный — может, возьмёшься растолковать, что символизируют эти добавленные детали? И с большого ли ума мне укладываться ночью рядом с ребёнком, в чьих глазах я выгляжу таким лохматым?
Он приглядывается, щурясь. Нерешительно говорит:
- Насколько я помню сказку... он умирает от одиночества, да?
- А потом она реанимирует его поцелуем. Спасения нет в детских книжках от этой ургентной терапии. То спящую красавицу, то лягушку, то этого лохматого...
- Поцелуй в детских книжках символизирует любовь. Просто и действенно. Ты любишь — смерть отступает. Это ведь не сладкий сон, пусть даже и в сонном царстве, верно? Это образ смерти. Любовь против смерти. Недостаточно любви — со смертью не справиться. А для неё, - он кивает на Рэйчел, - это сейчас как раз очень актуально.
- Думаешь, она так глубоко копает? Уилсон, она ребёнок!
- Это её подсознание копает, Хаус, а оно у всех вполне взрослое. И думаю, что напряжение между тобой и Кадди было заметно не только мне. Папа не любит маму — мама умирает. Папе без мамы плохо, папа одинок - папа тоже умрёт. Рэйчел останется одна. Всё просто до примитива.
- Да уж, примитив...
- Давай, Хаус, ложись. Всё равно прямо сейчас ты ничего не сделаешь. Ложись. Наступит утро, станет светло, ты сможешь к чему-то прийти. Возможно, на ЭЭГ что-то изменилось, появилось что-то более определённое. Кома — состояние непредсказуемое, сам знаешь. А если это состояние и затянется... Всё равно рано или поздно наступит какая-то адаптация. Ты успокоишься, Рэйч успокоится, работа, школа — всё это отвлекает, придаёт смысл. Человек, слава богу, никогда не живёт одной идеей, одной эмоцией — мозг сам охраняет себя... Всё постепенно образуется... - и он и мне поёт сладкую ложь про луну и крылатых лошадок, и я, как дурак, слушаю и верю, хотя знаю, что врёт, и незаметно для себя засыпаю.

*Из переписки между Уилсоном и детским психологом*
 Думаю, следует копнуть еще глубже. Рэйчел как раз находится в самом разгаре эдипального конфликта, когда пятилетние (не особо сознательно, конечно) дети мечтают "жениться" на родителе противоположного пола и "убить" родителя их пола. Когда конфликт решается благоприятно - ребенок, в этом случае - девочка, идентефицируется с мамой, отказывается от отца, принимая тем самым законы общества и табу, культуру с ее запретами, то, что можно и то, что нельзя, разделения и категории между миром детей и взрослых, а потом и шире. Так развивается совесть - супер эго. Детская сексуальность уходит в тень и начинается латентный период, до полового созревания.
 Рэйчел, должно быть, мучает чувство вины, поскольку ее неосознанная фантазия сбылась в реальности - возможно, она полагает, что магическим образом лишила свою мать жизни. В ее кошмаре мостр может олицетворять и ее саму. А ее фантазии по-поводу отца можно отследить в рисунке, на котором изображается объект любви - ее собственной.
 Доктор Уилсон, на вашем месте, я бы ни в коем случае не советовала Хаусу ложиться рядом с Рейчел, ибо это возбуждает фантазию еще больше, и грань между ней и реальностью размывается. Дети должны спать в своих кроватях, родители - в своих. Так постигается разница между миром взрослых и миром детей и так принимается запрет.
 Сделайте интерпретацию, и объясните, что она ни в чем не виновата - ни в фантазиях об отце, которые совершенно нормальны и необходимы на этом этапе развития, ни в болезни мамы.
В.Л.
Уважаемая Вики, огромное спасибо за консультацию. Надеюсь, я Вас не очень обременил своими проблемами - вернее, проблемами маленькой падчерицы моего друга. Если бы Вы разрешили обращаться к Вам и в дальнейшем, я был бы Вам очень признателен.
 Дж.Э.Уилсон.
Дорогой Джеймс,
 Была рада услышать о падчерице вашего друга - этот ребенок весьма меня заинтересовал. У девочки, судя по всему, богатый внутренний мир. Как правило, я предпочитаю встречу лицом к лицу работе по переписке, но, если я правильно понимаю, ваш друг не особо чтит психоаналитический институт, и поэтому я делаю исключение из правил, и готова консультировать вас по переписке. В конце концов сам основатель психоанализа не гнушался подобной формой в сотрудничестве с отцом маленького Ганса.
 Если вам понадобиться помощь - пишите, и я постараюсь ответить как можно подробнее.
 С уважением и всяческими пожеланиями удачи вам и вашему другу,
 В.Л

Утром я нахожу Уилсона спящим за столом перед раскрытым ноутбуком. К моему глубокому огорчению, подсмотреть, чем он там занимался, не удаётся — встрепенувшись от звука моих шагов, ноут он поспешно захлопывает и смотрит на меня вопросительно — со сна взлохмаченный, помятый, с одной щекой интенсивно розовой, а другой бледной, причём обе они — и бледная, и розовая — заросли вполне себе заметной щетиной, которой до моей, правда, далеко, но кое-какие потуги угадываются.
- Ты отбился от дома, Уилсон, - говорю я ему. - как потерянный щенок. Съезди хоть переоденься.
- Я не выспался, - жалуется он, потирая розовую щёку. - Можно кофе?
- Вари, - милостиво разрешаю я. - И на мою долю тоже. Сейчас Марина придёт.
Укоризненно взглянув на меня — он предполагал, очевидно, что варить кофе буду я, а он только пить — он плетётся, тем не менее, на кухню... и, метнувшись коршуном обратно, чуть не вделывает мне крышкой ноутбука по пальцам.
- Эй, без членовредительства! - возмущаюсь я.
- А я бы с удовольствием повредил тебе длинный... нос! - шипит он. - Дай сюда, - и утаскивает ноут с собой. И кофе варит, не выпуская его из рук, так что я совсем заинтригован.
- В туалет тоже с ним пойдёшь?
- Незримая цепь, - объясняет он, указывая на своё запястье. - Выпущу — рванёт весь Принстон, понял?
Около восьми появляется Марина, и я получаю возможность отбыть в больницу, где пациенты гериатрического отделения уже заждались своих уток и пелёнок. Странно... Я — лучший диагност штата — официально числюсь санитаром гериатрического отделения, как мне предписано судебным решением, и первое время это казалось мне формальностью, была почему-то уверенность, что никто с меня санитарской работы не спросит, но Форман со свойственной ему настырностью настоял на неформальном выполнении обязанностей, и я неожиданно подчинился и ещё более неожиданно нашёл в этом свой... не интерес, конечно, какой там интерес... - смысл, пожалуй... Нет-нет, никакого альтруизма-человеколюбия, я не проникся внезапно сердечной болью за стариков, мне по-прежнему на них наплевать, но я нахожу какое-то мрачное удовольствие в том, что я — Грегори Хаус — волоку по коридору тяжёлую корзину с грязным бельём, расставляю по никелированным подставкам судна и утки, собираю их со всем содержимым, а то и промываю по всем правилам санэпидрежима. Нахожу это... не знаю... правильным... Уилсон считает, что таким образом я наказываю себя, зарабатывая успокоение своей неспокойной совести. Чёрта с два! Если что-то и отягощало мою совесть, то всё это отягощение разлетелось в брызги от пули Майка Триттера, расколовшей мне бедренную кость. Боли стало больше, и на душе у меня не сделалось легче, но вина исчезла совсем. Я не чувствую себя виноватым, следовательно, мне не за что себя наказывать. Здесь что-то другое...
 - Тебя подвезти? - предлагает Уилсон. - Только заедем ко мне на пару минут, ладно?
- Ладно — не ладно, не пешком же мне идти... Поехали.
По дороге он вдруг заговаривает об этой сказке - «Красавица и чудовище», вернее, о разрисованной Рэйчел иллюстрации:
- Может... она тебя воспринимает не как монстра, а как заколдованного принца, Хаус?
Я фыркаю.
- Знаешь... мне вдруг пришло в голову... А что, если девочка фантазирует, сублимируя  таким образом свою... своё ощущение себя, как именно девочки, будущей женщины по отношению к тебе — мужчине?
- Тебе пришло в голову? Брось, Джимми-бой, такого в твою голову секьюрити не пропустит. С чьего ты голоса поёшь, мой золотой соловей? Император желает знать.
- Тебе, возможно, он незнаком, - говорит он, краснея, но пыжась что-то мне доказать, - но один старикан по имени Зигмунд Фрейд — не старайся вспомнить, он не из твоей гериатрии — утверждал, что такое, в принципе, бывает, и маленькие девочки влюбляются в своих отцов... или отчимов. Бессознательно. И если ситуацию не взять под контроль, то кончается она неврозом.
- Слава богу, Уилсон, ты дорос до Фрейда. Ещё чуть-чуть - и осилишь Юнга и Фромма. Кстати о неврозах... Ты демонстративно избегаешь любых разговоров о Тринадцатой. Может, тоже сублимируешь проблему при помощи фломастеров? Книжек со сказками не обещаю — ты уже большой мальчик. Но могу предложить иллюстрированное издание «Ребёнка Розмари» или «Знамения»...
Автомобиль резко заносит — Уилсон дёргает рулём так, что мы чуть не слетаем на обочину, и тут же бьёт по тормозам.
- Откуда ты знаешь? - хрипло спрашивает он, уставившись на меня широко раскрытыми глазами.
- Чего я знаю? Ошалел ты, Джимми-бой!
- Про мой сон?
Я смотрю на него так долго и так сочувственно, что он снова краснеет и отводит глаза:
- Ладно, Хаус, забудь... Всё. Поехали... - и трогает с места, но руки на руле дрожат.

Из переписки Дж.Э.Уилсона с детским психологом
Дорогой Джеймс,
 Не спешите делать интерпретации себе самому. Успев немного узнать вас, мне кажется, что повышенное чувство вины искажает ваше восприятие в попытках истолковать собственное бессознательное. Ребенок Розмари, явившийся вам во сне, вовсе не обязательно должен символизировать ваше неосознанное желание убить вашего будущего сына или дочь, как не обязательно должен символизировать монструозность ребенка, который может стоить жизни его матери. Символ широк в своих смыслах, и между двух полярностей находится в текучем движении. Так, смерть во сне никогда не является именно и только смертью, а может быть и жизнью, и перерождением, и страхом перед ним. Что-то меняется в вас, Джеймс, и, мне кажется, именно это и пугает вас больше всего. Настолько пугает, что вы, возможно, готовы даже уничточить это новое переживание, умертвить его, вместо того, чтобы позволить себе побыть с ним рядом и узнать поближе. Мне бы хотелось спросить вас - что меняется и почему вы так боитесь перемен?
 О, Джеймс, неужели вы страшитесь, что ваш ребенок, ваша собственная семья, отнимет вас у вашего друга и его детей? Неужели где-то внутри вы предпочитаете отказаться от собственной семьи ради семьи вашего друга?
 Не знаю, подходят ли вам те трактования, которые я предлагаю, и не спешите с ними соглашаться, но мне так же захотелось сказать вам: в одном человеке, и тем более, когда речь идет о таком человеке, каким являетесь вы, есть очень много места для разных привязанностей. Неужели вы боитесь, что в вас не хватит места?
 Всегда держу вас в голове,
 В.Л

Мне трудно ответить Вам что-то определённое - по всей видимости, познать самого себя труднее, чем попытаться познать другого. Возможно, моё эгоистическое желание продлить свою жизнь через рождение потомства, ни на чём, по правде говоря, не основанное, послужило только умножению боли и женщины, которую я, как мне казалось, люблю, и её ребёнка. И, вероятно, именно это явилось причиной острого отторжения в отношении меня. Семья Хауса позволяет мне забыться. С другой стороны, я чувствую, что цепляюсь за чужую жизнь, ставя крест на своей. Хотя... а что есть МОЯ жизнь?
Дж. Уилсон

Ваша жизнь, дорогой Джеймс, начинается там, где заканчиваются ваши попытки забвения. Вы пишите, что ребенок продлит вашу жизнь, но это действительно необоснованная фантазия. Никто не в состоянии ее продлить, кроме вас самого. Что не отменяет того факта, что ваш ребенок имеет право на свою собственную жизнь. Что же до остального, то на вашем месте я бы не стала брать на себя ответственнось за поступки и чувства других людей, включая женщину, которую, как вам казалось, вы любите. Вспомните, что вас окружают взрослые люди.
В.Л.

АКВАРИУМ.
 
Реми Хедли просыпается от пристального взгляда, который она чувствует даже с закрытыми глазами. Она открывает их и видит перед собой шоколадного цвета лицо с яркими белками очень внимательно глядящих на неё глаз.
Эрик... - говорит она, почему-то именно сейчас вспомнив, что когда-то называла этого мужчину просто по-имени. - У меня что-то в голове, Эрик... Мне снятся странные сны, и я... ты видишь? - её рука просыпается вместе с ней и размашисто ударяет по простыне. - Я думала... мне показалось, что это начинается моя хорея, но Хаус...
- Это не хорея, Реми, это — гемибаллизм, - говорит Форман, качая головой. - У тебя, действительно, образование в голове. На четыре заказана операционная.
- Кто будет оперировать? Ричардсон?
- Нет, Флинт. Ассистировать Чейз. Всё будет хорошо.
- Зачем же ты врёшь? - говорит она, чуть улыбаясь. - Ты же понимаешь, что ничего хорошего не будет... Лучше расскажи мне, что тут у вас происходит... без меня?
Форман послушно рассказывает — в частности, Тринадцатая узнаёт о том, что случилось с Кадди. Он не боится взволновать её этим слишком сильно — с Кадди близки они никогда не были, но Тринадцатая неожиданно расстраивается очень сильно.
- Я не знала этого, - повторяет она, широко раскрыв наполненные слезами глаза. - Почему я не знала этого? Бедный Хаус! Бедные детишки! Если бы я только знала!
- Ну а что бы ты сделала, если бы знала? - укоризненно качая головой, спрашивает Форман.
Несколько мгновений она смотрит на него, словно не понимая, о чём он, и вдруг смеётся:
- Ничего... Именно, что ничего. Ладно, Эрик, не бери в голову. Всё нормально.
Как раз в это мгновение в дверях и появляется Хаус.
- Привет, - говорит он без улыбки, но и без угрюмости. - Выспалась? Форман, ты смотрел карту? Я изменил себе и сделал подробную запись. Ознакомься и подпиши. Мне настоящий статус не позволяет ставить свою подпись в медицинских документах.
Форман выпрямляется и смотрит Хаусу в глаза. Выражение этих глаз не обещает ему ничего хорошего.
- Ты уверен? - сипло спрашивает он.
- Нет. Но ведь и ты не уверен в обратном.
- О чём вы? - беспокойно спрашивает Тринадцатая.
- Я думаю, что твоя опухоль — следствие вашего с Форманом экспериментального лечения гентингтона, - говорит Хаус, не видя нужды скрытничать. - Вы рискнули — и проиграли. Это не вина и не беда — это просто один из вариантов развития событий. Иди, Форман, подпиши — операция в четыре.
- Я помню, Хаус.
- Не сомневаюсь, что ты помнишь. И про закон парности, наверное, тоже не забываешь. А тут тебе может сыграть парность по всем координатам, так что...
- Я знаю, о чём ты сожалеешь, - говорит Форман.
- Да ну?
- О том, что ты не хирург. О том, что не можешь полностью контролировать процесс. О том, что не мог полностью контролировать процесс.
- Умник, - с непонятно интонацией говорит Хаус. - Всё-то ты знаешь. Хочешь, тоже поиграю в эту игру и скажу, о чём ты сожалеешь? Не хочешь? Вот то-то же!
Он берёт стул и садится около кровати.
Тринадцатая смотрит на него во все глаза. Она прекрасно понимает, что он пришёл не просто навестить — Хаус не приходит просто навестить, тем более отослав Формана.
-Хорея у твоего ребёнка, - говорит он без предисловий, словно продолжая начатую когда-то фразу, - даже с учётом антиципации, проявится не с первых дней. Тебе под сорок, и ты ещё здорова. Лет до двадцати пяти он доживёт. Уилсон столько едва ли протянет...
Тринадцатая отрывисто смеётся:
- Предлагаете мне родить игрушку для Уилсона? Вы спятили, Хаус! А потом, когда Уилсон умрёт, что, выбросим его на помойку?
- До тех пор он уже станет достаточно взрослым для того, чтобы самостоятельно решать свою судьбу. Я - не последний врач на свете, готовый эвтаназировать своего друга по его просьбе.
- Что вы только несёте! - вздыхает Реми. - Вы сами-то себя слышите?
И Хаус вдруг срывается и орёт на неё. Да как орёт! Его лицо краснеет, глаза наливаются кровью и мечут молнии, и голос рождает где-то под потолком палаты отголосок эха.
- Да ты не смеешь этого решать! Это не твоя жизнь!Ты же живёшь! Живёшь со своим ущербным геном! Работаешь! Развлекаешься! Трахаешься с Уилсоном! Беременеешь, чёрт тебя возьми! Ты недовольна этим?! Тогда на хрена всё это было нужно?! Зачем здесь вообще всё это?! Зачем операция?! Зачем генный анализ?! Подыхай так! Подыхай втёмную! Но нет, ты этого не хочешь! Ты только его хочешь убить! Потому что у него когда-то там будет хорея?! Все умирают, доктор Хедли! И почти всегда умирают в муках! Да что умирают! Почти всегда живут в муках! Чем твой щенок лучше других?!
Тринадцатая, лишившись дара речи, смотрит на бывшего начальника во все глаза. Её рот приоткрыт, и только правая рука продолжает выделывать какие-то кренделя, потому что ей, как и любой болезни, наплевать на то, что о ней думают и врачи, и больные.
Хаус выдыхается и замолкает. Его глаза крепко зажмурены, дыхание короткое отрывистое, словно он только что пробежал стометровку — со своей хромой ногой и с тростью. Олицетворённая боль.
- Я ничего не знала о Кадди, - наконец, говорит Тринадцатая.
- У Кадди не было выбора, - теперь, напротив, очень тихо говорит Хаус. - У тебя он пока ещё есть.

ХАУС.
- Ты чего на неё орёшь? - он шипит злобно, как кот с отдавленным хвостом после утихания эха от первого душераздирающего «мяу».- Ей нельзя волноваться.
- Ты вступаешься на правах члена её семьи или как врач? - спрашиваю я. - Потому что в первом случае мне на тебя плевать, а во втором тем более плевать, но ты ещё и чушь несёшь. Мы ей операцию на мозге вообще-то собираемся делать, и она даже в курсе своих перспектив — я понимаю, что этот стресс пустячный по сравнению с той глубокой депрессией, которая сейчас охватит её от моего ора, но всё-таки, имея в виду то, что мы собираемся делать, неужели ты думаешь, что мой ор что-то серьёзно решает?
Но Уилсон к голосу разума полностью глух и только говорит — грубо и нелогично:
- Будешь на неё орать — в зубы дам, - и капилляры на его лице играют, как рябь на озере в ветренную погоду, заливая кожу то красным, то белым.
- Упс! Это — аргумент... - и тут я неожиданно для него прихватываю его пятернёй за затылок и, пригнув к себе, прижав лбом к своему пиджаку говорю в ухо — Ну, чего ты... чего ты психуешь? Брось... может, всё ещё обойдётся... - хотя сам слабо, честно говоря, понимаю, что имею в виду под этим «всё» и, уж тем более, под «обойдётся». Но он замирает под моей рукой, затаив дыхание — вероятно, от удивления. А потом вздыхает — длинно, прерывисто, словно воздух взбирается к нему в лёгкие по крутой лестнице, и на мгновение тесно прижимается ко мне всем телом, словно я могу реально от чего-то защитить, и, наконец, очень осторожно, мягко отстраняется. Лицо растерянное, и всё шипение вышло вхолостую, как пар из котла.
- Зайдёшь к ней? - спрашиваю.
- Да, конечно, - но топчется, не решаясь сделать хоть один шаг.
- Давай, она не кусается, - жёстко беру его за плечо, разворачиваю и подталкиваю в спину. - Вперёд. Операция на мозге — штука непредсказуемая, так что иди и скажи, что любишь её, пока у тебя ещё есть такая возможность. Давай, пошёл!
Вталкиваю его в палату и ухожу в свою гериатрию. Это отделение словно специально создано для отдохновения души. Ни страстей, ни дерзновений — плывёшь по течению мутной реки между гнилыми обломками прошлого, и можешь думать, что хочешь и говорить, что хочешь — никто не запомнит, никто даже не попытается. Маленькое отделение — всего десять мест, лежат старые маразматики с нарушениями функции тазовых органов, с пролежнями, с деменцией — что-то вроде филиала дома инвалидов для тех, кому вдруг стало хуже, чем обычно, и есть ещё возможность превратить это «совсем хреново» в «не хреновее, чем всегда». Им плевать на моё славное диагностическое прошлое и бесславное диагностическое настоящее — бесславное потому, что подписывает всё только Чейз, я лишён права голоса и устно, и письменно, как и лишён лицензии. Зато им очень нравится то, что у меня по сторонам головы имеются уши — в них можно лить без конца то, что за жизнь не успело вылиться из их ртов. И им нравится, что я хромой — во-первых, это хоть немного умаляет их собственную ущербность, а во-вторых, я всё делаю медленнее, чем обычные санитары, следовательно, и уши мои в их распоряжении на более длительный отрезок времени.
- Мой Винни был полпредом в одна тясяча девятьсот тридцать третьем году, - рассказывает девяностошестилетняя Клэр Ангейм, - сразу после великой депрессии. Когда началась война, он не смог вернуться в Ньюарк, и я собралась ехать к нему в Европу, но Европу уже захватили гитлеровцы. А у меня как раз был тогда на руках мой старший — Джонни, и наш транспорт застрял больше, чем на неделю... Ты меня слушаешь?
Я энергично киваю — изливаться в таком духе бабуля Клэр может часами, пока не заснёт от старческой слабости.
- Хаус, помой мне задницу, - приказывает полковник Мердок. - Опять меня накормили капустой, я же не выношу её — скажите, наконец, вашему главврачу. Меня всегда с неё слабит.
Я представляю себе свой доклад Форману на эту тему и усмехаюсь своим мыслям. Это не нравится полковнику.
- Ты — легкомысленный тип, Хаус, - говорит он. - Ну вот посмотри: у тебя же умное лицо, ты бы мог достичь в жизни большего, чем мытьё чужих задниц. Почему бы тебе не пойти учиться? Ты же ещё молодой парень...
- Я неспособный, полковник...
- Он — доктор медицины, старый ты кретин, - подаёт голос из соседней секции самый молодой из моих подопечных — паралитик Доусон, семидесяти пяти лет, брошеный своей дочерью-героинщицей в запертой квартире без еды. И без героина, кстати, к которому он тоже питает слабость. - Он проштрафился, потому что сбывал наркотические препараты налево, а потом трахнул своего главврача, и она подала на него за сексуальные домогательства. Вот он и моет твою задницу, развалина ты капустная, потому что ему заменили на неё смертную казнь. Чем вы им так насолили, доктор Хаус? По мне, так электрический стул куда как милосерднее.
Доусон злой на язык из-за боли в ноге. У него остеомиелит, и когда закроется свищ, его будут переводить в интернат. В хорошие минуты с ним можно поболтать о негритянской музыке.
 - Сделайте ему затычку в задницу, доктор Хаус, - советует Доусон. -  Он замучал вас. Сегодня его несёт от капусты, а вчера его несло от картофеля с рыбой, а позавчера...
- Ну вот ты же лжёшь! Ты лжёшь, Доусон! - возмущённо восклицает полковник. - И вчера, и позавчера, и каждый божий день они кормят меня капустой.
- Расслабьтесь, полковник, - говорю я. - Я поговорю с Форманом насчёт капусты.
- Да он и так расслабился — дальше некуда, - фыркает Доусон.
Надеваю перчатки и молча начинаю мыть старика-полковника. Замолкает и он, потому что разглагольствовать, лёжа в грязном, ещё можно, но вот когда тебя моют... Я мою его, а думаю о Кадди. Начал я уже привыкать к её «овощному» статусу или нет?
Сам то и дело скашиваю взгляд на часы — прикидываю, сколько времени осталось до операции Тринадцатой, хотя какое мне, по идее, может быть дело до этого. Я — не оператор, не ассистент, даже, по большому счёту, не сочувствующий, но нервничаю, как будто это меня собираются резать. То мне кажется, что стрелки застыли, как мёртвые, а то вдруг обнаруживается, что её уже должны были взять в оперблок и даже дать премедикацию. Бросаю всё и иду на второй этаж, к верхней смотровой. Зачем? Нет у меня на этот вопрос никакого логичного ответа. От моего присутствия ни тяжелее, ни легче никому не станет. Да ещё наткнусь сейчас на парочку других сочувствующих, на которых натыкаться совсем не хочу. И всё-таки зачем-то иду. И, конечно, натыкаюсь... Братья твикс - тёмный и молочный. Торчат в верхней смотровой, как прошлое и настоящее Тринадцатой, соблюдая друг с другом прохладную дистанцию. Форман засунул руки в карманы и смотрит, задрав подбородок, из-под полуприкрытых век. Уилсон наоборот, голову опустил так, что глаз не видно, руки на поясе, вцепились пальцами в гребни подвздошных костей . Оба без пиджаков, в одних белых рубашках, только у Уилсона рукава закатаны до локтя, а у Формана спущены и аккуратно застёгнуты, и галстуки у обоих, как по взаимному сговору, в широкую косую полоску — у Формана в красно-коричневую, у Уилсона — в серо-сизую.
- Пока всё по плану, без отклонений, - хрипло говорит Уилсон, заметив моё присутствие. Какой-то он «не такой», и дело не только в волнении — та потерянность, которая появилась в нём ещё накануне, словно сделалась глубже. Похоже Тринадцатая снова его отшила — в смысле, пресекла все попытки проявить нежную заботу и горячее участие.
На всякий случай ободряюще треплю его по плечу.
Внизу всё немного напряжённее, чем надо — то ли из-за личности оперируемой, то ли из-за неординарности ситуации — беременная же. В операционной присутствует представитель неонатологии со своим стетоскопом, который он время от времени с умным видом прикладывает к животу пациентки.
Наркоз неглубокий — Флинту временами нужен контроль сознания. Это неонатолога может только радовать. Ассистирует Чейз, и он помнит о нас — иногда поднимает голову и слегка кивает - «всё нормально».
Нажимаю кнопку селекторной связи с операционной:
- Нашли опухоль?
- Не мешайте, Хаус, - это Флинт, он меня терпеть не может. - Она — не ваша больная. Не собираюсь вам отчитываться. Вы здесь не врачом работаете.
Укусил больно. Даже очень больно. Знаю, что есть у него причины кусаться— я его за последний только год подставлял раз пять. Но зато, что греет душу, сочувственно смотрят на меня сразу двое. А Форман даже советует:
- Ничего, не реагируйте.
- Опухоль диагностировал я, умник, - говорю я Флинту.
- Очень близко к желудочку, - громко и тревожно сообщает Чейз и тут же добавляет другим, уверенным тоном. - Ничего. Всё получится, как надо.
Понимаю, что Тринадцатая в сознании, и что последняя часть фразы предназначена для неё. А вот первая неутешительна. И не только я один это понимаю. Форман вздыхает, а Уилсон ещё сильнее вцепляется в свои тазовые кости — так, что даже пальцы белеют.
И в это самое напряжённое мгновение оживает пейджер в кармане Формана. И пока он открывает и читает сообщение, я успеваю украдкой бросить взгляд на экран — проделываю это, в основном, потому, что физиономия Формана вытягивается и слегка не то сереет, не то светлеет, как будто к чёрному кофе добавили грязного молока. Вызывает первая коматозная. Коротко, деловито Ленц сообщает: «Остановка сердца. Минута. Повторно. Три минуты, - и интересуется. - Реанимировать? Кто представитель?»
Моё подглядывание Форман замечает, и пейджер поспешно убирает.
- Кто её медицинский представитель? Вы не знаете, Хаус?
- Знаю. Я.
Жаль, что нет под рукой фотографа запечатлеть выражение лица Формана — ошеломлённое, недоверчивое. И он обращается за подтверждением к Уилсону:
- Кто её медицинский представитель?
- Хаус.
Уилсон не видел текста на пейджере, он говорит о Тринадцатой, а Форман, кажется, этого не понимает.

Лифт занят, Форман совершенно бестактно бодрой рысью сбегает по лестнице. Я... нет, я тоже пытаюсь бодрой рысью, потому что это — на уровне спинного мозга: если сердце встало — нужна бодрая рысь, даже когда она не нужна. Но лестница — не для меня - и если нужно вверх, и, уж тем более, вниз. Мне вообще проще скатиться, что я чуть было и не проделываю. Тело стремится вперёд, подгоняемое тем самым спинным мозгом, покалеченная нога не в состоянии оправдать предъявляемые требования, и... хорошо что Форман, обернувшись, подхватывает меня — хуже падения через кухонную скамеечку только падение с лестницы:
- Осторожнее!
- Не лапай меня, противный! - реагирую машинально, как машинально выбрасывает каракатица свои чернила, и он не обращает внимания. Только спрашивает:
- Так реанимировать?
- Нет.
- Нет? Вы же понимаете, вам нужно подписать бумагу, и ваша подпись будет иметь юридическую силу. Вы уверены в том, что Кадди приняла бы именно такое решение?
- Нет.
- И, тем не менее, вы на нём настаиваете, как её медицинский представитель?
- Да.
- Хорошо, пойдёмте, я дам вам отказ на подпись. Секунду...
Он набирает номер, и я слышу тихое невнятное бурчание его собеседника в трубке.
- Состояние нестабильно, - выслушав, говорит он мне.
- Это Ленц? Почему ты ему не сказал про отказ от реанимации?
- Потому что он ещё не подписан.
- Ну, ты и бюрократ!
- Я не бюрократ. Просто я вам не верю на слово. И, полагаю, Хаус, у меня есть все основания не верить вам на слово. Пройдёмте в мой кабинет...
- Хорошо, идём.
Мы делаем несколько шагов по коридору, и вдруг он внезапно останавливается. Теперь на его физиономии буйным цветом расцветает подозрение:
- А почему вы идёте в мой кабинет, а не сначала в первую коматозную? Значит, подписать отказ от реанимации вам сейчас важнее... Вы торопитесь это сделать... Почему? Наверное, потому, что боитесь не успеть это сделать до того, как... что? Постойте-ка, постойте, - он снова хватается за телефон:
- Это Форман. Проверьте, кто заявлен у Лизы Кадди медицинским представителем. Да-да прямо сейчас. Жду.
Я понимаю, что проиграл. Ну что ж, Форман — не Уилсон, он очень осторожен.Не то следствие уголовного детства, не то я сам приучил его на молоко дуть.
- Как? - переспрашивает он. - Джулия Кадди? — фирменный формановский укоризненный взгляд.  Но взглядом он не ограничивается:
- То, что ты пытался сейчас сделать, убийство, Хаус. Ты же понимаешь, что хоть намекни я твоему надзирающему за исполнением, ты окажешься в тюрьме быстрее, чем успеешь глазом моргнуть.
- Сколько ты хочешь за молчание? - я демонстративно лезу в карман.
Несколько мгновений он только качает лобастой своей башкой, как бык, отгоняющий слепней, и пытается вспомнить человеческую речь.
- Тебя развращает безнаказанность, - наконец, говорит он. - Ты напрашиваешься...
- Или молчи, или делай, - говорю я. - Не стоит меня пугать... На свете, Форман, очень мало осталось того, чего я по-настоящему боюсь... Дай пройти, - и, отодвинув его с дороги, иду... Нет, не в первую коматозную — забиваюсь в кабинет Уилсона. Он-то всё равно сейчас будет сидеть в ОРИТе, так что моё одиночество в безопасности.
Дестабилизация сердечного ритма — это хорошо. Это значит, она умрёт. По сравнению с неопределённостью комы это — благо. Для ребят — плохо, но им можно и не говорить ещё какое-то время, хотя это ужасно сложно, не говорить. Для меня — хорошо, у меня надежда умерла раньше пациента, а хуже просто не бывает. Для Кадди... Для Кадди всё равно. Кома и смерть — никакой разницы. Если бы Форман не уличил меня, всё было бы быстрее, а потом он, конечно, постарался бы скрыть дело, потому что моя лажа была бы густо замешана на его лаже, теперь же история затянется — отказа от реанимации нет, её переведут на полностью аппаратное жизнеобеспечение, а в такой позиции даже смерть не констатируешь, пока не наберёшься смелости повернуть все тумблеры в положение «выкл.». И кому, скажите, придётся набираться этой смелости? Уж никак не Джулии — разве что Арлин на неё надавит. Нет, права детская книжка: триста лет и ни минутой меньше.
Время останавливается, словно я и сам в коме. Ни за что не могу сказать, сколько провёл здесь — минуты? Часы?
- Хаус! - вздрагиваю от стука в дверь. - Хаус, ты там? Открой!
Уилсон. Вот же чёрт! И что ему не сидится у постели любимой? Или она очнулась и опять его выставила?
- Хаус, отопри засов! Это мой кабинет! Хаус!!!
Ого! А он не на шутку возбуждён. Может, что-то случилось? - торопливо ковыляю к двери, оттягиваю шпингалет. Он бледный и словно бы испуганный.
- Ты чего орёшь? Тринадцатая умерла?
Передёргивается:
- Ещё не хватало!
- Кадди? - почему более вероятный вариант приходит мне в голову только вторым?
- Тьфу! - в сердцах говорит он. - Ну, ты оптимист! Хаус, ты что творишь? Ты хотел подписать отказ от реанимации, не имея на это никакого права. Ты хоть понимаешь, что в твоём положении это было бы...
Ну, поехал! Пытаюсь с маху захлопнуть дверь, он подаётся вперёд, чтобы помешать... и получает... Короткий вскрик боли, я снова испуганно распахиваю дверь, а он отшатывается, закрыв руками лицо, и между пальцев набухают красные капли.
- О, чёрт! Я же не... Уилсон!
- А чего ещё от тебя ждать? - говорит он с непривычной злостью и отнимает руки от лица. Течёт из обеих ноздрей, и хорошо так течёт. Но он перестаёт обращать на это внимание — поворачивается спиной и быстро идёт прочь.
- Подожди! Надо кровь остановить!- я делаю попытку догнать его, но уж больно хреновый из меня бегун. - Да стой же ты, дурак! Голова закружится — упадёшь!
Не слушает. И не останавливается. Бросаю в удаляющуюся спину последний козырь:
- Прости меня!
Не помогает и это.
Возвращаюсь в кабинет, плюхаюсь с размаху на диван и остаюсь валяться каким-то забытым маникеном. И снова время бежит не задевая меня, до вечера, до звонка Марины:
- Доктор Хаус, если это будет повторяться изо дня в день...
- Да-да, сейчас приеду...
Позвонить Арлин? Заявить о полной и безоговорочной капитуляции? Какой из меня, к чёрту, отец, я, как царь Мидас, к чему ни прикоснусь — осколки. А может, начать пить этот чёртов сертралин? Хорошая штука, антидепрессанты: умершие воскресают, боль исчезает, друзья возвращаются, коматозники выздоравливают... Снова телефон.
- Слушаю.
- Хаус... - знакомый голос и странный, нерешительный какой-то...
- Кто... кто это?
- Это Триттер.
Упс!
- Чего тебе надо от меня, Триттер? - вдруг короткий, острый, как змеиный укус, прокол страха. - Ты... откуда звонишь? Освободился?
- «Освободился», - без злобы передразнивает он. - Меня же не на полтора года санитаром закрыли... Разрешили позвонить... Хаус, скажи, что с Лизой?
- Тебе зачем? Ты что, её муж, что ли?
- Перестань! - вот теперь злоба появилась, но он старается сдерживать её. - Она не отвечает уже три дня.
- Уже три дня? - переспрашиваю. Значит, не только письма, значит, созваниваются, беседуют, поддерживают, так сказать, уровень общения...
- Я звонил вашему Форману, Уилсону, Чейзу. Они сказали, что не могут разглашать по телефону.
- Форману, Уилсону и Чейзу? - ловлю себя на том, что повторяю за ним, как дурак.
- Я чувствую, что что-то случилось. Хаус, ну хоть ты... Тебе же на правила наплевать. Скажи, что с ней?
- Ты её любишь? - спрашиваю неожиданно для себя.
- А ты что, сам не догадался?
- Как же они тебе разрешают звонить каждый день?
- Я же коп, нашёл кое-какие старые связи. Хаус!
Ого! Почти мольба...
- Триттер, ей сделали операцию по поводу язвы. Возникла проблема с наркозом. Кома. Скорее всего, она днями умрёт. Так что досиживай спокойно, не мучай телефон.
Несколько мгновений он молчит, переваривая, потом сквозь зубы неверным голосом:
- С-сволочь...
- И тебе счастливо оставаться.
Нажимаю «отбой» и замечаю при этом, что пальцы дрожат.

УИЛСОН.

- Ерунда, никакого перелома. Ушиб мягких тканей... - Чейз сбрасывает окровавленные тампоны в дезраствор. - Вот только из-за твоей занудной привычки вечно лезть ему под горячую руку, он тебя когда-нибудь убьёт. Ты теперь сидишь и злишься на него, а ведь это не он тебя начал доставать, правда?
Брось... - морщусь я. - Ничего я не злюсь. Это просто случайность. Не могу же я всерьёз думать, что он нарочно двинул мне по носу дверью.
- А что? Это было бы свежо, - он невольно фыркает и, выщелкнув из упаковки на ладонь, протягивает мне продолговатую таблетку. - Прими. И спи сегодня лучше на спине, не то будешь утром на тапира похож.
- Я всегда сплю на спине.
- Врёшь, - говорит Чейз. - Может, ты и засыпаешь на спине, а спишь наверняка в позе эмбриона. Хочешь, дам тебе почитать статью об определении характера человека по позе, принимаемой для сна? Очень интересно.
- И так же ненаучно.
- Проверим? - он вытаскивает из кармана свёрнутую трубочкой брошюрку. Вот, например, Хаус как спит? Ты же ночевал у него, видел, наверное?
- На спине или на боку, - меня начинает забавлять это тестирование.
- А руки опущены?
Чаще закинуты за голову. Стой! Ты ведь не будешь с ним это обсуждать и ссылаться на меня?
- Конечно не буду — тут ты носом не отделаешься. Ну вот смотри, что получается... - Чейз шелестит листами брошюры. - Так... Он самоуверен... его не пугают трудности, он держит ситуацию под контролем... может быть неуступчивым, жестким, упрямым, замкнутым и властным... ожидает всегда значительных результатов и при этом готов обеими руками схватить каждую интересную и новую возможность... Разве не похоже?
- Похоже. Но всё равно чушь собачья. Гадалкино ремесло.
- Почему гадалкино? Это психология,Уилсон.
- Лажает твоя психология. Его пугают трудности. И ситуацию он уже давным-давно не держит под контролем. И вообще... Психология и есть гадалкино ремесло — нельзя классифицировать души. Они слишком индивидуальны.
- Ой, ещё как можно! Просто здесь нужен очень большой опыт, а наш круг общения не в силах его предоставить. Всё на свете вычисляемо, Уилсон.
- Не могу с тобой согласиться... Ладно, пойду. Предоставлю ему возможность извиниться...
- Которой он не воспользуется.
- - Воспользуется.
Он провожает меня недоверчивым взглядом. Смотрю на часы — по идее, Хаус уже должен быть дома, но что-то подсказывает мне, что никуда он не ушёл, и отчаявшаяся Марина напрасно снова и снова набирает номер его молчащего телефона.
Конечно. В моём кабинете по-прежнему. Спит. Кажется мне или он, действительно, стал больше спать? Это не слишком хорошо, это — один из признаков депрессии. И спит — как там у Чейза по его брошюре? - в «позе эмбриона», хотя эта поза для него неудобная, совсем неудобная. Телефон выпал из кармана — сколько можно вибрировать? - валяется на полу. Пять пропущеных вызовов от Марины. А мне не позвонила... Нажимаю «соединение».
- Ну, знаете, доктор Хаус!!! - она более чем разъярена.
- Тише, тише, Марина, это не доктор Хаус, это Уилсон. Здесь просто такой форс-мажор — вы же понимаете... Лизе Кадди стало хуже... - а что может быть хуже комы, интересно? Только смерть. И то ещё не знаю — то-то Хаус так уцепился за отказ от реанимации. - Марина, у меня огромная просьба: вы не могли бы переночевать с детьми? Да-да, конечно, я понимаю, но никто не мог знать заранее, что так выйдет... Марина, если вы решительно не можете, я сейчас подъеду и... Ах так? О, огромнейшее спасибо! Да, конечно, сверхурочные в двойном размере, разумеется... Вы нас очень выручили, очень-очень, просто спасли... Да, конечно, не позже шести. Непременно... - засовываю телефон ему в карман и снова чувствую приступ такого опустошения, что от этой пустоты даже слегка тошнит.
Но тут он открывает глаза и смотрит на меня долгим, непонимающим, спросонок даже чуть расфокусированным взглядом. Не может проснуться, «плывёт». Я даже начинаю подозревать, что он что-то принял.
- Спи-спи, - говорю. - Я тебе мешать не буду.
Нет, упорно старается прийти в себя.
- Кто звонил? - голос хриплый, словно простуженный, почти неузнаваемый. В самом деле, обморочный какой-то у него был сон. Но отвечаю, стараясь не демонстрировать тревоги:
- Марина - «кто»! Уговорил её остаться с детьми на ночь... Ты хоть знаешь, который час?
- Не... не знаю... Пятый?
- Хаус, - уже начинаю беспокоиться всерьёз. - Ты что принял? Сколько?
- Ничего я не принимал, отвяжись.
- Ты врёшь. Ты явно не в себе. Ну-ка? - пытаюсь проверить зрачковый рефлекс, он, ворча, заслоняется рукой:
- Да пошёл ты со своей заботой, знаешь...
И вот тут на меня накатывает — может, ещё из-за Реми. Бросаю фонарик с маху на пол.
- Знаю, - говорю, и голос у меня звенит и срывается. - Знаю... Пошёл я...со своей заботой... пошёл... да... - меня встряхивает крупной дрожью, как на морозе — вот-вот разревусь, как школьница. «Предоставлю ему возможность извиниться». Вот идиот! И снова спасительное: «Тебя нет, нет тебя, успокойся...».
- Ты чего это? - Хаус садится на диване, приглядывается ко мне подозрительно.
- Ничего...
Его взгляд становится ещё внимательнее.
- Да ладно тебе, - говорит он. - Ну, чего ты завёлся? Я же...
Резко отворачиваюсь, поспешно зажмурив глаза. Ещё чего не хватало! Да что это я, в самом деле!
Ты устал, - говорит он понимающе, и я чувствую его длинные сильные пальцы на шее, сзади. - Смотри, какой спазм... Давай, расслабляйся, - и мягко, но уверенно массирует, разминает мне мышцы — немного больно и чертовски приятно. Обида тает под его пальцами, мало-помалу меня охватывает приятная истома. Это больше, чем извинение — большего мне и желать было нельзя. Вот только пальцы у него, по-моему дрожат.
- Ну, как ты? Лучше?
- Хорошо...
- Нос я тебе не сломал? Кто-нибудь смотрел тебя? Чейз?
- Да. Да, ерунда... нормально...
Тепло разливается из-под его рук, глаза сами закрываются, челюсть расслабленно отвисает.
- Ты чего, засыпаешь, что ли?
- Да нет...
- Да чего там «нет»... Слушай, может... - он не успевает договорить — снова оживает телефон — на этот раз мой:
- Уилсон, это срочно. Зайди в первую коматозную, - это Форман, и я даже ещё не успеваю рот открыть для ответа, как он добавляет. - Без Хауса.
«Умерла? Почему без Хауса? Щадит его? Форман — Хауса? Да ну...»
- Иду, - вскакиваю с дивана.
- Чего он хочет? - тут же настораживается Хаус. Губы сжаты, в глазах какой-то нехороший прищур. И как догадался, что Форман звонит? Впрочем, вполне возможно, что по рингтону — тут у него с памятью всё в порядке.
Расскажет, как тебя правильно пороть и ставить в угол, чтобы больше не выдавал себя за медицинских поверенных, - говорю. - Оставайся уж лучше здесь.
И он беспрекословно остаётся. И он бледен — так бледен, что седая щетина кажется почти чёрной.

В первой коматозной суета и горит полный свет. Это плохо, когда в коматозной поздним вечером горит полный свет. Перехожу с шага на рысь — сердце где-то в горле.
Вокруг постели Кадди медсёстры — сразу две — налаживают какие-то системы для вливания, я вижу, что всё существенно переменилось — голова Кадди перекатывается по подушке, волосы рассыпались, а на энцефалографе вообще чёрт знает, что такое — волны сменяют друг друга так, словно ей то снятся кошмарные сны, то она вот-вот впадёт в судороги.
- Возбуждение, - говорит Форман. - Никогда такого не видел. Похоже, у неё инсульт.
- Но не кома, - говорю. - Ведь это же уже никак не кома, Форман?
- Похоже, - говорит он, - это агония.
- Почему же ты позвал меня, а не Хауса? Почему не его, Форман?
На это он отвечает не сразу — он ждёт, пока выйдут медсёстры, и мы останемся одни. После чего поднимает голову и долго смотрит мне в глаза,  медленно веско говорит:
- Он заходил сюда совсем недавно. Минут пятнадцать — может, двадцать.
- Кто?
- Хаус.
- Да что ты говоришь! Он спал. Спал у меня в кабинете.
Но Форман качает головой отрицательно и говорит совсем тихо.
- Его видели.
А тон у него при этом такой, что у меня по спине начинают бегать мурашки, и я тоже невольно понижаю голос:
- И...?
- Я думаю, он ей что-то ввёл.
- Что?
- Не знаю... Наркотик, например...
- Да зачем?
- Чтобы убить, - отвечает Форман с таким ледяным спокойствием, что мне хочется закричать.

«Быть не может, не могу поверить». А между тем чем больше я вспоминаю последние минуты поведения Хауса — эти сжатые губы, дрожащие пальцы, бледность — тем мне страшнее и страшнее. А если то, что показалось мне сном, было вовсе не сном? Что если это было запредельной стресс-реакцией от сознания того, что он только что сделал, что, если у него просто «вылетели пробки»?
Голова Кадди снова начинает мотаться по подушке, и это как в страшном сне, как в моём кошмаре про танцующего младенца. А потом она вдруг открывает глаза и смотрит на нас. И начинает словно давиться. Это ей мешают трубки жизнеобеспечения.
- Выдерни, - говорю Форману.
- Нельзя. Она не стабильна.
- Знаешь, кто стабильнее всего? Труп.
У неё осмысленный взгляд. Не блуждает — сосредоточенно остановился на Формане, потом на мне...
- Это... где? - больше угадываю по шевелению губ.
- Это больница, - говорит Форман. - Наша больница, «Принстон-Плейнсборо», вы не помните? Вас оперировали, у вас язва была... - и зачем-то добавляет. - Дьелафуа...
Снова взгляд на Формана, и опять на меня. Очень робко, очень неуверенно, с бесконечным вопросом:
- Джеймс?
Радуюсь этому узнаванию, как ребёнок.
- Да-да, - говорю поспешно. - Это я, я! Я - Джеймс. Джеймс Уилсон. Твой друг. Всё правильно. Сейчас Хауса позову.
Она смотрит непонимающе. И переспрашивает непонимающе:
- Домой?
Но тут Форман перехватывает инициативу — лезет с фонариком, а потом пытается  проверить сохранность когнитивных функций.
- Можете назвать своё имя?
Называет не сразу, с запинкой, но правильно. Отвечает, какое время года, называет имя Формана.
- Что вы чувствуете? Что-нибудь болит?
- Живот... немного... Вот здесь... - кладёт руку.
- Правильно. Операционный шов ещё и должен беспокоить.
- И в голове странно... как-то... Что со мной?
- Ничего страшного. Кратковременное коматозное состояние, которое, по-видимому, саморазрешилось без последствий.
Ага! «Само...»
- Лиза, Хаус здесь. Он очень переживает за тебя. Позвать его?
Снова смотрит непонимающе. Наконец, неуверенно, с запинкой, спрашивает:
- А... кто это?
- Хаус? - у меня тоже как-то не укладывается. - Ну, Хаус... Грэг Хаус, твой... - теряюсь, как назвать: муж? сожитель? любовник?
Смотрит, сведя брови, словно пытается решить неразрешимую загадку. У меня вдруг холодеет спина.
Лиза, ты детей своих помнишь? Мужа помнишь?
- Муж? Да... Майк...он... он в тюрьме... дети, да... мальчик и девочка...
Форман чувствительно пихает меня: заканчивай.
- Лиза, ты Хауса помнишь? Грэга Хауса? Твоего друга? Твоего любимого? Ты...
Она смотрит непонимающе, тихо качает головой, и по щекам вдруг начинают течь слёзы. Форман задом старается выпихнуть меня из палаты. Опомнившися, наконец, поддаюсь его натиску и вываливаюсь в коридор.

Когда возвращаюсь в свой кабинет, Хаус неподвижно стоит у окна. Настолько неподвижно, что кажется не человеком, а каменным изваянием или чем-то вроде костно-мышечного муляжа из студенческой аудитории, если, конечно, можно представить себе муляж в потерявшем форму пиджаке — ему, кажется, больше лет, чем самому Хаусу — и потёртых джинсах «ливайс».
Он не оборачивается на мои шаги — вообще никак не реагирует, только словно бы становится ещё неподвижнее.
Что ты ей ввёл? - спрашиваю.
-Амфетамин.
- Брось. Никакой амфетамин...
- Экспериментальный препарат в непротокольной дозе, - перебивает он. - Я её убил?
Спрашивает деловито, буднично, без какого-либо выражения — так мог бы спрашивать костно мышечный муляж.
- Ты не просто идиот, - говорю. - Ты злокачественный идиот, Хаус.
Вот теперь он поворачивается и так же буднично, так же просто спрашивает:
- Это у тебя что, тупость или жестокость так проявляется?
Господи! Он же ещё не знает! Что же это я, в самом деле, туплю так!
Она очнулась, - поспешно говорю я. -  Когнитивные функции в целом... - не продолжаю, потому что он вдруг закрывает глаза и тяжело приваливается к стене. Бросаюсь, подхватываю:
- А ну-ка сядь... сядь. А ещё лучше ляг. Не психуй, ты был прав. Ты всегда прав. Успокойся, Хаус, успокойся... Я тебе ещё не всё сказал, но ты сначала успокойся, потому что с ней всё в порядке. Это же главное, да?
- Что ты там такое бормочешь, Уилсон? Что ещё?
- Она адекватна. Она вполне...в норме. Но тебя она не вспомнила.
- Подожди, - он высвобождается из моих рук. - Что значит «не вспомнила»? У неё амнезия?
- Н-нет, не совсем... Она только тебя не помнит.
Недоверчиво смеётся:
- Как так? Подожди... Так не бывает!
- Видимо, бывает. Она узнаёт окружающих, помнит ребят, Триттера, своих родных... Но человека по имени Грегори Хаус в её жизни никогда не было. Пф-ф... - я делаю руками энергичный отрицательный жест. - И всё.
- То есть... постой... А Роберт у неё откуда? Триттер почему в тюрьме?
- Не знаю, не спрашивал. Хочешь, спроси. Может быть даже, если она тебя увидит, она что-то вспомнит, но не знаю, насколько это для неё безопасно сейчас... Слушай, я посоветуюсь. У меня есть одна виртуальная знакомая...
- Психиатр?
- Психолог. Детский психолог.
- Как интересно... У вас виртуальный секс? До сих пор все твои психологические исследования неизменно заканчивались сексом.
- Думай, как хочешь. Но я бы мог спросить её насчёт Кадди.
- Брось, Уилсон, тут не о чем спрашивать. Я тебе и так всё растолкую не хуже любого психолога. Охранная амнезия — полезная штука. Сразу позволяет разделить жизнь на нужное и ненужное... Ладно, Уилсон, иди. Иди к Тринадцатой — хватит жить моими проблемами — у тебя своих выше головы.
- Кстати, моя виртуальная знакомая советовала мне то же самое.
Он невесело смеётся:
- Вот видишь, я же говорю, что я — не хуже. Слушайся доброго совета, Уилсон, не растворяйся в том, в чём тебе не нужно растворяться, не то ещё тоже, чего доброго, включится охранная амнезия, и ты забудешь, что это за тип Грегори Хаус...
А ты этого боишься, - говорю я. - Смеёшься сейчас, а боишься... Не бойся, я тебя никогда не забуду. Ты мне за жизнь столько гадостей сделал, что я просто не должен забывать, чтобы сохранить казус белли, знаешь... - говорю, а сам задыхаюсь от охвативших меня нежности и жалости к нему. И он это видит. Глаза теплеют, он расслабляется и ворчит добродушно:
- Ладно-ладно, проваливай. Ты случая сквитаться не упустишь, Монте-Кристо...

АКВАРИУМ
- Что у тебя с лицом? - она протягивает руку слабым, неопределённым движением и тут же роняет.
- Упал. Не обращай внимания... Как ты?
- Упал... на кулак Хауса?
- Нет... - он не хочет об этом говорить. А о самочувствии не хочет говорить Тринадцатая, и снова между ними повисает тягостное молчание.
- Я люблю тебя, - наконец, говорит он, хрипло и неловко — так, что сам себе не верит.
- Я знаю, - отвечает она и, судя по тону, тоже не верит.
Опять молчание.
- Операция помогла — гиперкинеза больше нет, - фальшиво.
- Я знаю... - равнодушно.
- Но ведь это же хорошо, - вызывающе.
- Да, конечно... - насмешливо.
- А как там наш малыш? - спрашивает Уилсон, чувствуя фальшь и приторность в каждом звуке собственной речи, и кладёт руку ей на живот, а она от этого вздрагивает. - Шевелится?
- Нет, - помолчав, односложно отвечает она.
- Как «нет»? - настораживается он. - Подожди... Давно?
- После операции ещё не шевелился.
- После операции... Да ведь это же... - он с трудом подыскивает нужное слово, - много, Реми... - и по лицу видно, как его тревога усиливается в геометрической прогрессии. - Послушай, давай токографию сделаем или на УЗИ посмотрим?
- Нет.
- Нет? Ну, почему «нет»?
Она не отвечает довольно долго, глядя в сторону и кусая губы.
- Почему «нет»? - настаивает он.
- Потому что я надеюсь, что он умер. Не хочу разочаровываться.
- Господи! - отшатывается Уилсон. - Ты говоришь так же цинично, как Хаус, но к нему я хотя бы привык и знаю, что реально стоит за его цинизмом... Но ведь это же не хорея у тебя! - не выдержав, кричит он. - Ты же ещё здорова! Почему ты так хочешь убить себя и его?!
- Ну, понятно же, исключительно, чтобы тебе досадить... - она криво усмехается. - Я уже объясняла тебе, Джеймс, тысячу раз объясняла: позволить появиться на свет ребёнку со  сроком годности — кощунство. Никто не заслуживает этого, никто. Я живу с этим сроком годности, я знаю, о чём говорю.
- Я тоже знаю, что такое жить со сроком годности, представь себе! - он орёт на неё — делает то же, за что чуть не ударил Хауса, его ведёт вразнос, и он только огромным усилием снова берёт себя в руки и сбавляет тон. - Но все люди в конечном итоге умирают — это для тебя секрет? Кто раньше, кто позже, но все непременно. И мы не знаем заранее, когда именно.
- Да вот в том-то и дело. А он, - она кладёт руку на живот, - будет знать, когда именно. Ты думаешь, с этим легко жить?
- Я этого не думаю. Но я был в такой же шкуре, и я всё ещё в такой же шкуре. И это плохо, это больно, это страшно, но это лучше, чем совсем не жить.
- Ты врёшь. Ты этого не мог выдержать. Ты четырежды пытался покончить с собой.
- Кто тебе сказал? Хаус? Я убью его.
- Разве это неправда? Разве он оговорил тебя?
- У меня оставалось меньше месяца. У меня была дыхательная недостаточность, мучали боли, постоянная тошнота. Я страдал. Но я рад, что у меня ничего не вышло, потому что я хочу жить.
- Теперь хочешь, когда срок снова стал неопределённым.
- Но он и у тебя неопределённый. Это же ещё не хорея!
- Вопрос года-двух. Хорея никуда не делась, Джим. Я просто ошиблась с прогрессированием. Она развивается медленнее, чем мне показалось — только и всего.
- Реми, - он складывает ладони у груди лодочкой, словно собрался молиться. - Прошу тебя! Если он не шевелится, это может означать всё, что угодно. Может быть, можно помочь...
- Нет. Нет-нет-нет, Джеймс. Я не хочу этого ребёнка.
- Но я хочу! Реми! Реми, это же ведь и мой ребёнок... - он старается сдерживаться изо всех сил, но к горлу подступают слёзы, и фраза звучит глупо, как у маленького капризного мальчика.
- Нет пока никакого ребёнка, Джеймс. Он — плод. Генетически неполноценный, порочный плод, который давно следовало абортировать по медицинским показаниям.
- Не говори так! Это наш ребёнок. Это же наш... ребёнок...
- Мне жаль, - говорит она почти шёпотом, - Мне жаль, Джеймс, но законы долевой собственности здесь не работают, решать всё-таки мне, -  и закрывает глаза.

КАДДИ

Странное ощущение — словно движешься от фонаря к фонарю в плотном тумане вечером, когда уже смерклось. Выступают из сумрака силуэты, а потом снова прячутся в сумрак. Смотрю на плотного афроамериканца с умными глазами в полосатом галстуке, и в голове всплывает имя «Эрик Форман», потом меня спрашивают о детях, и проступают из тумана лица — кудрявый мальчик с ярко-голубыми глазами, темноглазая темноволосая девочка. Роберт и Рэйчел. Непохожие ни на меня, ни на их плотного светловолосого отца, который сейчас сидит в тюрьме — кажется, там было какое-то серьёзное превышение полномочий — будучи копом, он выстрелил в человека и ранил. Странно, что я всё это помню так смутно — я ведь была на суде. Помню, что у судьи была бородавка на подбородке, помню окрашенные в цвет слоновой кости стены зала суда, а подробностей самого процесса совершенно не помню. Помню, что Рэйчел скоро семь, и она любит рисовать принцесс и пиратов, а Роберту три, но он опережает возраст и любит конструировать машинки из «лего». Но цельной картины я всё равно не вижу. Помню бледного мужчину с бархатными тёмными глазами в светлой рубашке с закатанными до локтя рукавами — Джеймс Уилсон, по профессии онколог. Помню, что по иронии провидения, очевидно, у него у самого рак в ремиссии. Не помню, кто он мне, и кто ему я, но эмоции он, во всяком случае, вызывает у меня положительные. Потом он произносит имя «Хаус», и меня накрывает странное, близкое к панике чувство невосполнимой потери, какой-то необратимости. Может быть, даже... страх? Да, страх. Паника. Словно имя попало в резонанс с кошмарным сном или рассказанной в детстве и напугавшей на всю жизнь сказкой. Но образа я не вижу и качаю головой.
Ничего страшного, - говорит Эрик Форман, а голос у него тихий и успокаивающий. -  Вам просто нужно время, отдыхайте.
Ну что ж, отдыхаю, тем более, что уже вечер — самое время для отдыха. В палате приглушенный свет и страшная тоска. Она поднимается во мне, как уровень воды, топит. Впору притвориться, что мне плохо, и вызвать хоть сестру с поста. Хоть кого-нибудь живого, чтобы можно было... ну, пусть не поговорить — словом переброситься.
Однако, когда «кто-нибудь живой» появляется в дверях, я не просто вздрагиваю от неожиданности — я испытываю почти шок.
Мужчина. Рослый. Лет пятидесяти пяти. Можно было бы сказать «интересный», если бы не подчёркнутая неряшливость — обвисшие мешковатые джинсы, растянутый у ворота свитер, из-под которого свисают жёванные «уши» рубашки, кудлатые полуседые волосы, которые если и знакомы с расчёской, то явно стараются избегать лишних встреч, щетина, уже подавшая заявку на право называться бородой, серые кроссовки с жёлтыми полосками и чёрной подошвой. Хромой, с палкой. Остановился в дверях палаты и смотрит с непонятным выражением лица. Настолько непонятным, что я не выдерживаю:
- Кто вы?
- Я — стёртый файл, - отвечает он, помедлив, а голос у него хрипловатый, но мягкий - С возвращением в того света, доктор Кадди.
От звука его голоса меня продирает по спине волной озноба, и я не узнаю, а догадываюсь — просто по этому ощущению, так совпавшему с тем, которое возникло от произнесённого Джеймсом Уилсоном имени.
- Вы... Хаус?
- Да. Я Хаус. По имени зовут Грегори. Грэг... - он пытливо смотрит мне в глаза какую-то долю секунды и отводит взгляд. - Хотя по имени ко мне обращаться, пожалуй, не стоит. Приятно познакомиться, - берёт стул и, придвинув к моей кровати, усаживается. По лицу — особенно по глазам — я вижу, что ему больно двигаться.
- Что у вас с ногой? - спрашиваю я.
Он мгновение диковато смотрит на меня, а потом начинает смеяться. И смех его пугает меня ещё больше, чем голос. Впрочем, он быстро успокаивается и, наклонившись вперёд, глядя мне прямо в глаза своими ярко-голубыми, как небо, глазами говорит о том, что несколько лет назад перенёс инфаркт четырёхглавой мышцы, к сожалению, поздно диагностированный, после удаления некроза нога функционирует неполноценно, он вынужден ходить, опираясь на трость, и у него хронический ноцицептивно-психонейропатический болевой синдром, «если ты, конечно, понимаешь сейчас, что значит это длинное слово».
- Я понимаю, что вы свалили в него все возможные причины хронических болей. Такого патогенеза нет и быть не может. Вы — медик?
- Да, вроде того. Санитар в гериатрическом. Но я закончил мед.
- Тогда почему вы не врач?
- Разжалован за поражение при Аппоматтоксе. Я сражался на стороне конфедератов. Шрамы показать?
- Что за ерунду вы несёте? - раздражённо спрашиваю я — Мой мозг не в том состоянии, чтобы позволить ещё и засорять его подобной чепухой. Лучше расскажите что-то, что помогло бы мне вспомнить...
- Прости, - говорит он, секунду помедлив. - Я никак не могу осознать, что незнаком с тобой. Я был врачом. Потерял лицензию за уголовное преступление.
- Какое преступление? Что вы натворили?
- Много чего... Умышленное повреждение жилища с проникновением и покушением на убийство, вандализм, проживание по подложным документам, нарушение подписки о невыезде...
- Тогда почему вы не в тюрьме? Это должен быть немалый срок.
- Был хороший адвокат... Я отсидел около года в общей сложности, теперь на принудработах.
Он замолкает и смотрит куда-то мимо меня, не то погрузившись в свои мысли, не то — в воспоминания. Выражение его лица при этом становится задумчивым и каким-то печально-беззащитным. Если мы, действительно, были близки, и если бы я сейчас помнила об этом, мне бы, пожалуй захотелось коснуться его щеки ладонью, чтобы вернуть оттуда, где ему, похоже, совсем невесело.
- В каких мы были отношениях с тобой? - спрашиваю, помолчав, прямо «в лоб».
- В сложных.
- Джеймс Уилсон сказал, что...
Быстро перебивает:
- Не стоит ему верить. Он — враль известный.
- Мне так не показалось. К тому же, он, по-видимому, был раньше ко мне расположен...
- Уилсон? Он к себе-то расположен по чётным пятницам. Подожди-ка... ты неуверенно говоришь... Ты что, его, может быть, тоже не помнишь?
- Я помню. Но всё как-то смутно, словно через матовое стекло или как будто мне рассказывали...
Мне кажется, мои слова приходятся ему по сердцу, он слегка расслабляется, и губы становятся мягче — он больше не сжимает их. От него исходит странный манящий запах горькой свежести с лёгкой миндальной нотой.
- Наклонись ко мне, - говорю.
- Зачем?
- От тебя пахнет...
- Гериатрическим отделением? - он чуть усмехается.
- Как раз нет. Туалетной водой. Странно, что ты пользуешься. Когда я увидела тебя в этом растянутом свитере и в этой мятой рубашке, я, честно говоря, подумала, что ты вообще неряха — ну, зубы там, ванна...
- Ну нет, не чистить зубы — это перебор. Мятая рубашка или глаженая, организму всё равно, мятая даже гигиеничнее, потому что гигроскопичность не нарушена, а вот грязная кожа или чистая — разница.
- Вот теперь ты говоришь, точно, как врач.
- Дурная привычка. Отвыкну.
Чувствую и в его словах горечь, даже отраву — вот он тебе и горький миндаль. Подходящий парфюм, ничего не скажешь... Снова спрашиваю:
- Извини за бестактность, но... кого ты хотел убить?
- По правде или по определению суда?
- А есть разница?
- По определению суда, тебя.
- За что? - вырывается прежде, чем успеваю подумать.
- Как в слезливой бездарной пьесе, - отвечает он, задумчиво вертя в руках свою трость. - За ложь, за измену... За то же, за что меня позже пытался убить твой муж. Он, кстати, за это и сидит, бедолага.
- Господи! - я потираю лоб пальцами. - Какой-то театр абсурда... неужели это про меня? Измена, снова измена... Я что же, шлюха, что ли?
- Да нет... - он пожимает плечами. - В общем, нет... Хотя, ты красивая. Грудь, задница...
- Мы... мы состояли с тобой в сексуальной связи?
- Да. Последнее время мы жили вместе.
- И... нам было хорошо?
- О, господи! - он вдруг закрывает лицо руками, глядя на меня между раздвинутых пальцев.
- Это простой вопрос. У тебя же нет амнезии. Почему ты не можешь ответить?
- Потому что это не простой вопрос.
- Если нам не было хорошо, зачем мы жили вместе?
- Нехорошо нам тоже не было. Если говорить о сексуальной гармонии, у меня и сейчас штаны трещат, хотя ты выглядишь только чуть лучше покойницы. И если бы жизнь заканчивалась на уровне пояса, у нас всё было бы шоколадно. Но, к сожалению, она заканчивается несколько выше.
- К сожалению?
- Конечно. Там — ничего, кроме естества и удовольствия, все терзания, все муки — выше, если только речь не идёт об аденома простаты.
На это я не знаю, что ответить, и снова прошу:
- Пожалуйста, наклонись — кажется, я могу вспомнить этот запах.
- Ты же мне его и выбирала. Мне, кстати, не нравится... Но у нас был уговор — парфюм не для себя, а для партнёра.
- Боже, какой абсурд! - снова невольно вырывается у меня.
Он наклоняется, и я, закрыв глаза, вдыхаю — горечь, свежесть, миндаль...
Снова хочется провести по его щеке — мне почему-то кажется, что там, где нет колючей щетины, его кожа должна быть гладкой и нежной на ощупь.
- Как я тебя называла? Грэг?
- Хаус.
- А ты меня?
- Кадди. Но чаще никак.
- А дети?
- Что дети?
- Мои дети. Они жили с нами?
- Да, конечно.
- Тебя это... не напрягало?
- Почему меня это должно было напрягать?
- Ну... их отец — Майк.
- Нет... - он качает головой.
- Что?
- Не Майк. Рэйчел приёмная, Роберт — мой сын. Он похож на меня.
- Подожди... Рэйчел же старше...
- О, ты начинаешь соображать, это неплохой признак.
Меня задевает этот небрежный тон:
- Перестань меня оскорблять, наконец!
- Пф-ф! - фыркает он. - Это, скорее уж, комплимент. Женщины — странные существа, стоит только заподозрить в них способность к зачаточному мышлению — готово дело, враг на всю жизнь. Само наличие мозга тебя, часом, не оскорбляет?

ХАУС.

В кабинете Уилсона темно, и сам Уилсон валяется на диване в галстуке и туфлях — его рубашка смутно белеет в темноте.
- Хаус, - просит он очень тихо, - не включай свет, пожалуйста, голова раскалывается...
- Ага «не включай»! Неужели пропущу такой неслыханный феномен, как раскалывание на части головы живого человека — впервые, ново, небывало!
Щёлкаю выключателем — он, вскрикнув, заслоняется локтем. Зло, сквозь зубы стонет.
- Уилсон, головная боль — дамская уловка, чтобы избежать волевых решений и вообще любого экшена. Не думал, что ты будешь трусливо прибегать к ней вместо того, чтобы... - замолкаю, потому что он резко поворачивается, свешивается с дивана, и его дважды сотрясает в рвотных движениях без какого бы то ни было толку.
- А вот это уже аргумент, - говорю, поспешно нащупывая на его шее сонную артерию — пульс раздирает её яростным стаккато. - Послушай, у тебя криз. Чего ты тут валяешься? Ждёшь, пока паралич хватит? Не-ет, теперь уж валяйся — сам принесу, - забираюсь в ящик на ближайшем посту, поспешно возвращаюсь, вооружённый — Сейчас покажу фокус: человек — шейкер. Смешаю в тебе классный коктейль. Давай вену!
Он послушно подставляет мне руку и машинально «накачивает» вену, хотя я бы и без этого попал — вены у него хорошие, не то, что мои, мне лучше сразу «подключичку» ставить, а ему несколько месяцев каждый день что-нибудь в кубитальную лили, и хоть бы что — проходима. Выжимаю три шприца досуха.
- Сейчас полегчает. Что случилось-то? Опять она тебя выставила?
- Похоже, замершая беременность...
- Давно замерла?
- После операции.
- Так что же ты тут валяешься — снова спрошу?
- А что я могу сделать? Она отказывается от всех обследований, от всех манипуляций...
- «Что я могу сделать», - кривляясь, как клоун, передразниваю я — меня захлёстывает злость. - Что ты за тряпка, Джимми!
Он не отвечает, снова заслоняется от меня локтем.
- Да ты и не хочешь ничего делать, - уличаю я. - Тебе так лучше, правда? Проблема отпадёт сама собой, яблоко раздора зачервивело и протухло, а ты вроде и не при чём. Так?
Вот теперь я его пронял — быстро садится на диване, в глазах вспыхивает опасный всполох. Но я окорачиваю, сильно толкнув в плечо:
- Куда?! Лежать! Ещё мне твоего инсульта не хватало! Я сам.
- Тебе она тоже не позволит.
- Молчи уже!
На ходу соображаю. Конечно, наркоз был слабым, кратковременным, и плацентарный барьер имеет место быть, но, с другой стороны, всё же наркоз. Плод не обязан постоянно танцевать джигу — шесть часов без шевелений — ещё не диагноз. С другой стороны, у беременных свой встроенный монитор, и если уж Тринадцатая завела речь о замершей беременности... А может, успела что-то предпринять? С неё станется — упёртая, как я не знаю, что. Подцепив в аппаратной портативный токограф с УЗИ-приставкой, волоку его по коридору к ОРИТ. Распахиваю дверь и столбенею — Тринадцатой в палате нет. Вот просто нет — и всё. Смятая постель, дверь в крохотный туалет распахнута, и — никого. Больная, прооперированная на мозге не больше шести часов назад, встала и ушла из палаты. И очень просто.
-Сестра! - рявкаю так, что стены вздрагивают.
Появляется, на ходу протирая сонные глаза.
- Вы, Хаус... - начинает брюзгливым тоном, - сейчас не в том статусе вообще-то, чтобы...
- Где пациентка? - спрашиваю.
Тут у неё все соображения субординации вылетают из головы.
- Была здесь, - говорит.
- Тогда снимите с неё шапку-невидимку, и дайте мне возможность снять токограмму.
Сестра заглядывает под кровать.
- В тумбочке посмотреть не забудьте, - издеваюсь я.
После этой рекомендации сестра выбегает «поднимать заставу в ружьё». Поисковая лихорадка охватывает весь этаж, и я, к своему неудовольствию, снова вижу в коридоре Уилсона — полузагруженного, шатающегося, в съехавшем куда-то к уху галстуке.
- Ну вот без тебя бы никак не обошлось, конечно, - укоризненно выговариваю, ухватив его за рукав. - Иди ляг.
- Хаус, ты не можешь. Это — моё дело, я и так уже... - лепечет он заплетающимся языком.
- Ну, нашёл время демонстрировать значимость! Да ты же свалишься, дурак, ещё и с тобой возиться придётся. Иди ляг.
Но пока я его уговариваю, из одного из кабинетов амбулатории долетает крик:
- Она здесь!
Поскольку у нас с Уилсоном ходовые качества сейчас почти сравнялись, мы и добираемся до места позже других, когда Тринадцатую уже схватили, скрутили и шприц отобрали.
- Пыталась ввести себе окситоцин, - говорит здоровый, как бык, Мейснер — фельдшер из онкологии. Пришлось мне как-то с ним столкнуться интересами — я шагов на пять отлетел, хотя рост во мне за шесть футов, и вес соответствует, так что за иммобилизацию беснующейся Тринадцатой я спокоен.
Уилсон у меня за спиной издаёт какой-то странный горестный звук, напоминающий предсмертный стон раненного крокодила, и прислоняется к стене. А Тринадцатая, указывая на него, вдруг заявляет, что «этот тип» хотел использовать её мёртвое тело, законсервировав в специальной среде для выращивания паразитического зародыша, не являющегося представителем гуманоидной расы. «Он не тот, за кого себя выдаёт, присмотритесь, - рыдая, подвывает она. - Это только оболочка, настоящий Уилсон умер год назад! Его тело захвачено». Она утверждает, что и её тоже пытались захватить, вживив мыслящее существо в мозг, поэтому она потеряла контроль над телом, и тело это теперь делает всё, что хочет, без её ведома.
- Например, пытается избавить тебя от инопланетянина внутри? - спрашиваю. - Это же окситоцин, так? Он роды вызывает.., - и медсестре, застывшей в дверях, как изваяние. - В вас что, тоже кто-то очень негуманоидный вселился? Что вы застыли, как соляной столп? Ативан два кубика. Живее! Мейснер, она успела?
- Только начала.
- Значит, релаксанты. Держите крепче — не хотелось бы, чтобы крышка черепа отвалилась.
- Как она сюда-то добралась, уму непостижимо!
- Острый психоз — хороший допинг, я и не такое видел. Колите!
После инъекции Тринадцатая обвисает в руках Мейснера, и её укладывают на каталку.
- Токограмму и УЗИ, - говорю, - на бесчувственном теле вы и без меня сделаете. И результаты тотчас мне — слышите?
На этот раз почему-то никто не вспоминает, что я по сути всего лишь санитар. Оставив их возиться с больной, снова ухожу в кабинет Уилсона, потому что сколько бы он там ни крутился около своей «половинки», впрочем, в случае Уилсона, скорее, десятичной дроби, всё равно придёт сюда, если раньше не свалится.
Итак, имеем острый психоз — что это, новый симптом или что-то пропущеное? Гормональный фон её тоже никто не проверял, мы вообще ничего фактически не знаем про эту пациентку. Сделали минимум миниморум перед операцией, без чего уж никак нельзя. С мозгом, правда, всё более или менее понятно — эта область как раз визуализирована. Инопланетян не наблюдается — видимо, следует их поискать в другом месте. Стараюсь припомнить всё, что объединяет беременность и острый психоз. Нужно больше наглядности — необходимость держать список в голове мешает мыслить продуктивно. Обшариваю стол Уилсона в поисках маркера — стена вполне подойдёт, и тут он сам как раз и вваливается с таким странным выражением лица, больше всего похожим на столбнячный risus sardonicus, что я затрудняюсь с прочтением.
- Эй, ты чего?
А он улыбается безумной улыбкой и вдруг начинает смеяться. Всё сильнее. И, наконец, плюхается на диван, уже просто в голос хохоча, как полоумный.
- У тебя истерика? - спрашиваю. - Тебе, как думаешь, оплеуха не поможет? Ну что там, плод умер?
Тут он перестаёт смеяться резко, словно я и правда дал ему эту оплеуху, и закрывает лицо руками. Я снова слегка пугаюсь за него:
- Слушай, умерь темп своих душевных терзаний — я же на тебя успокоительных не напасусь. Говори толком: с чего тебя так корёжит? Плод, спрашиваю, мёртв? Или там у неё и впрямь инопланетянин?
- Инопланетянин, - говорит он прерывающимся от снова закипающего смеха голосом. - Даже парочка. Два зелёных человечка в летающей тарелке.
- Чего-чего?
- Двойня, - говорит. - Двуплодие. Твинс. Вместо одного ребёнка, больного хореей гентингтона, сразу два.
- Так они живы? Двигаются? Что на ТГ?
- Живы. Вот только я не знаю, останется ли Реми жива, когда узнает...
- Ну... поздравляю, - говорю.
-Спасибо... - непередаваемый сарказм. - А ты слышал содержание её бреда? Она же меня... - режущая улыбка, -  ненавидит...
- Уилсон, у неё острый психоз — каких ты от неё в этом состоянии любовных признаний хочешь? Брось. Проблема в том, что я не понимаю, почему психоз, мне твои подачи нужны. Давай, мы...
- Не могу я оставаться сейчас врачом, не требуй, - перебивает он.
- Ладно, жуй сопли, пока другие будут её спасать, - я снова надеюсь на реакцию.
И — ничего. Никакой отдачи, даже искры нет. Медленный вымученный взгляд.
- Хаус... Пожалуйста... пожалуйста... не надо так со мной...- губы кривятся зло, чуть ли не угрожающе и дрожат всё сильнее.
- Всё. Стоп. Хватит, - говорю. - Я неправ. Ты не можешь. Просто не можешь больше. Ты ни в чём не виноват — у каждого свой предел прочности.
 Ну, нельзя, нельзя выжимать человека досуха —  Это уже жестокость. Он устал, он не может без отдыха. Я — могу, он — нет.
- Тебе поспать надо. Ложись поспи.
- Я не...
- Давай-давай, Уилсон, ложись, не глупи. Я пока сам. Я же - гений, диагност экстра-класса. Не всё же полковника избавлять от последствий капустной диеты.
 - Что, опять? - спрашивает Уилсон с неожиданным интересом.
 - А-а, раза по три на дню, - машу рукой. - Урок смирения. Глядишь, втянусь, ещё будет недоставать.
 - Ты молодец, - вдруг говорит он. - Я тебе завидую.
 Я чуть не попёрхиваюсь собственной слюной:
 - Чему именно? Хромой ноге? Должности санитара? А может... гениальности? Или тому, что у меня рака нет?
 - Твоей... любви к жизни. Я так не могу. Ты правильно сказал: я - тряпка. Меня всё выбивает из колеи, любая мелочь. Я не умею терпеть боль. Но это пол-беды. Я не умею жить с болью так, словно она посторонняя.
 - Всё приходит с опытом, Уилсон. Ты просто не пробовал раньше. Ложись, ложись спать - от ночи всего ничего осталось.

УИЛСОН

Сны — это лишнее. Их вообще не мешало бы упразднить, хотя специалисты — сомнологи считают, что сны — это по сути процесс перезагрузки мозга, не то он, как завирусованный компьютер, выходил бы из строя максимум на пятый-шестой день эксплуатации. Но, судя по моим снам, я за последнюю неделю подцепил столько «эксов», «стелсов»,«троянов» и «червей», что мой жёсткий диск вообще едва ли в состоянии функционировать. Их основной персонаж — ребёнок, жуткий ребёнок-монстр, но теперь он предстаёт то в виде какого-то бесплотного сгустка энергии, то как гроздь сиамских близнецов, сросшихся всеми частями тела, и всё это в декорациях бесконечных коридоров, подвалов, моргов, каких-то непонятных кривых улиц и переулков, в которых я блуждаю в ледяном непроницаемом тумане или дыму. Мне невыносимо тоскливо, и я настолько одинок, что кажется сам вот-вот растворюсь в этом тумане и прекращу своё бесполезное существование. В какой-то момент сквозь сон я слышу пиканье пейджера, и оно напоминает мне о существовании нормального мира, отличного от моих кошмаров, но я не могу вырваться туда из липкого тумана, и я кричу, умоляя о помощи до тех пор, пока не чувствую на плече твёрдую, но не грубую хватку длинных пальцев Хауса:
Ну, ты чего? Проснись! Давай-давай, просыпайся!
Проморгавшись, вижу, что уже брезжит рассвет, и, мешаясь с электрическим светом словно воссоздаёт атмосферу моих сновидений — невнятную, тревожную, неопределённую. Хаус, бледный и усталый, сидит рядом, на диване, приткнувшись к моему боку.
- Знаешь, - говорит он, - ночью полковник Мерок умер. Доконала-таки его капуста...
- Мне жаль... - говорю.
Он некоторое время изучающе смотрит на меня. Потом говорит удивлённо:
- Да... Тебе, в самом деле, жаль... Странный ты тип, Джимми — ну что тебе за дело до этого старого пердуна, ты ведь его, кажется, даже не видел ни разу?
- Ты о нём рассказывал. А поскольку ты рассказывал, значит, тебе не всё равно. А поскольку тебе не всё равно, то и мне не всё равно.
- Мне всё равно. Мне пришлось его обмывать. Я только что вернулся.
- И тебе не всё равно.
- Тебе хочется думать, что мне не всё равно, потому что в этом случае ты можешь убедить себя в том, будто я разделяю твой статус сочувствующего идиота, которому всё равно, чему сочувствовать.
- Тебе хочется думать, что мне так хочется думать, потому что тогда ты можешь убедить себя в том, что тебе не всё равно только потому, что я думаю, что тебе не всё равно.
- Это тебе хочется думать, что мне так хочется думать, потому что для тебя нестерпима сама мысль о том, что мне может быть всё равно, и ты готов признать, что я сам себя обманываю, будто мне всё равно, тогда как на самом деле мне не всё равно... - он делает паузу и добивает меня. - И мне всё равно, что ты об этом думаешь.
- Это тебе хочется думать, будто тебе всё равно, о чём мне хочется думать... - начинаю я, но, махнув рукой, признаю поражение. - Ладно, фразу длиннее мне уже не построить. Сдаюсь.
Эта утренняя разминка приносит пользу нам обоим: я немного просыпаюсь, Хаус немного расслабляется.
- Ладно, - говорит он, зевая, - ты сам-то как?
- В том коктейле, что ты мне ввёл, транквилизатор тоже был? - спрашиваю.
- Проснуться не можешь? Встань, умойся — полегчает.
- Хаус, а ты не знаешь, как там...? - осторожно начинаю.
- Она спит. Не просыпалась. Оба плода живы, ТГ от семи до восьми. Нормально.
- А к Кадди ты заходил?
- Ещё с вечера.
- И... она тебя так и не узнала?
Он не отвечает. Вместо этого снова душераздирающе зевает и трёт лоб кулаком.
- Даже не прилёг, да?
- Как-то не пришлось... Уилсон, послушай... Я думаю, Кадди нужно домой забрать...
- Прямо сейчас? Ей швы сняли?
- Дело не в швах. Дело в её памяти. Она не только меня не помнит — у неё, похоже, и вся память словно контурная карта — одни очертания. Даже если она и помнит имена, лица, то чувствовать к ним то же, что до комы, не знаю, сможет ли...
- Но... Хаус, ты же понимаешь, кома — есть кома, и уже то, что хоть что-то...
- Я-то понимаю, - перебивает он. - А дети? А Рэйч? С другой стороны, не прятать же её от них, пока всё восстановится... если восстановится... Процесс восстановления может занять месяц, два... может, и больше...Уилсон, я не знаю, что натворил этот препарат...
- Который ты ей ввёл? Ну... главное, что он вернул её...
- Не просто вернул. Это как перезагрузка ЦНС. Возможно, он вообще изменил её личность...
- Почему ты думаешь, что к худшему?
- - Я не думаю. Я не знаю... не знаю, как поступить.
- Так спроси её.
- Спросить... её?
- Ну да. Спроси, чего она сама хочет. И расскажи про этот экспериментальный препарат, который ей ввёл.
- Ты думаешь, она обрадуется тому, что я вмешался в её высшую нервную деятельность таким варварским способом?
- Я думаю, она, в любом случае, имеет право знать, что ты сделал это. И ты излишне драматизируешь. Она — врач, она не хуже тебя знает, что такое кома, и какое чудо уже само по себе то, что она очнулась.
- А ты прямо ожил, - вдруг говорит он. - Тебе чужие проблемы — то, что доктор прописал. Вот же нелепое существо!
Я хлопаю глазами, не зная, как реагировать на такой сомнительный комплимент. А он вдруг говорит:
- Ты молодец. Я тебе завидую.
- Ты издеваешься?! - возмущённо вскрикиваю я.
Короткая открытая улыбка:
- Немножко...

Приведя себя кое-как в порядок, я пытаюсь навестить Реми в палате и сталкиваюсь с неожиданным препятствием в виде охранника.
Доктор Уилсон, доктор Форман распорядился, чтобы вас к ней не впускали.
Замираю на несколько мгновений, не в силах осмыслить вопиющую новость. Спрашиваю — довольно сбивчиво:
- Но... как? Почему? Я... я — её муж....
- Её лечащий врач решил, что контакты с вами... неполезны.
- И он считает, что он... вправе решать? Что это — медицинский вопрос?
- Да, он так считает. Вам придётся уйти.
Безапелляционно, и у меня снова сжимается горло — не продохнуть. Хаус на моём месте, вероятно, устроил бы вооружённый переворот, сплёл бы интригу, подкупил охранника и сделал в конечном итоге по-своему, но я — не Хаус. Я только развожу руками:
- Ну... что ж...
Поворачиваюсь и иду по коридору, а он, проклятый, кажется, никогда не кончится — длинный-длинный. Но мне, честно говоря, сейчас и не хочется, чтобы он кончался. Контакты со мной неполезны. Да господи! А кому они вообще полезны? Куда я иду? Зачем? Не хочу никуда прийти. Я бы лучше шёл так, не чувствуя времени, ни о чём не беспокоясь, ничего не решая. Нет меня, нет...
И вдруг меня окликает голос Кадди:
- Уилсон! Джеймс!
Она стоит в дверях палаты в своей больничной пижаме с завязками сзади. Ноги босы, волосы распущены — что-то в ней мистическое, а может, безумное. Офелия, готовая запеть свою сумасшедшую песню. Или взлететь...
- Лиза! - бросаюсь к ней так, словно она падает, а я хочу подхватить. Но она никуда не падает, не доставляет мне такого удовольствия, и в шаге от неё я замираю, не зная, что делать дальше. Наконец, спрашиваю:
- Тебе разрешили вставать?
- А я должна была разрешения спросить? - безумно удивляется она. - Со мной всё в порядке. Хаус сказал, что мы сейчас поедем домой...
- Ну... хорошо, - говорю я, а по правде  понятия не имею, что сказать.
- Мне страшно, - говорит она. - Мне дьявольски страшно, Джеймс. Я тебя прошу, как друга: будь где-нибудь поблизости. Не бросай нас. Ты ведь никогда не бросал никого, если тебя просили не бросать.
Её голос начинает опасно дрожать. Я чувствую приближение срыва, поэтому поспешно успокаивающе говорю:
- Конечно-конечно... Но чего ты так боишься, Лиза? Это твой дом, твоя семья.Ты же помнишь Роберта и Рэйчел...
- Я помню их... Помню лицо дочки, помню сына, но я сейчас пытаюсь представить их, а ничего не чувствую. Что, если я так ничего и  не почувствую, когда их увижу?  Я что, должна буду притворяться любящей мамой? Как это можно, притворяться любящей? Разве они в это  поверят? Как я буду притворяться? Что говорить? А Хаус? Я даже по имени назвать его не могу — язык не поворачивается.
- Ты и раньше не звала его по-имени.
- Дело не в имени. Любящей женой я тоже должна притворяться или мы с ним были на грани разрыва? Я чувствую к нему какую-то совершенно жуткую эмоциональную смесь. Я не хочу, чтобы он заметил, но я... боюсь его. Он такой неряшливый, такой циничный, такой... невыносимый. И меня тянет к нему.  Меня терзает какое-то мучительное любопытство, хочется его провоцировать, заводить... но что будет, если я перейду черту? Он рассказывает ужасные вещи, будто он пытался убить меня за то, что я ему изменила. И я верю, что он мог, но при этом мне хочется прижаться к нему и заплакать, чтобы он гладил меня по голове и успокаивал. А с другой стороны, я представить не могу, что он может кого-то гладить по голове. Скорее могу представить себе, как он бьёт кого-то по лицу.
 Я прикрываю глаза и пытаюсь взглянуть на Хауса взглядом постороннего: трёхдневная щетина, несвежая жёванная рубашка, иронично скривлённые губы и безмерно усталый взгляд. Да, трудно представить, что он будет гладить кого-то по голове...
- Вы были на грани разрыва, - наконец, говорю я. - Можешь не притворяться. Он, действительно, неряшливый и циничный. И совершенно невыносимый. И треснул меня дверью по носу. И я не хочу слышать о том, что он неряшливый, циничный и невыносимый. Не сейчас. Не от тебя, - мне кажется, я говорю это спокойно, но у меня вдруг почему-то начинают дрожать руки.
- С тобой тоже что-то не так? - замечает она.
- Да, есть немного. То есть, не со мной... не совсем со мной... Моя девушка... жена...
- Тринадцатая?
- Ты помнишь?
- Да, я её помню. У неё хорея Гентингтона. Такая скуластая, красивая... Реми Хедли. У вас будет ребёнок...
- У нас будет ребёнок. У ребёнка будет хорея. Похоже на начало какой-то нелепой детской сказки, не находишь? Правда, судя по УЗИ, это двойня. Так ещё смешнее получается: у нас будет двойня, у двойни будет хорея. Будут подёргиваться и приплясывать дуэтом, - и я изо всех сил улыбаюсь собственной шутке, а Кадди смотрит на меня почти с ужасом.
Этот ужас и отрезвляет меня, возвращая от своих проблем к её.
- Будь собой, - говорю я. - Просто будь собой и ничего не бойся. Они тебя поймут и сами зададут верный тон. Главное, что ты вышла из комы. Главное, что ты жива. Даже если у вас ничего не получится с Хаусом, всё равно вам обоим будет легче без притворства. И не молчи — говори с ним. Не бойся с ним говорить. Он сам будет бояться, возможно, будет уходить от разговора — не отпускай его, не пытайся просто подталкивать или намекать — ты  всегда была решительнее, чем он. Если тебя что-то тревожит, пугает, вызывает протест — говори. Даже если это будет вызов, ссора... Я знаю, к чему приводит молчание. Я... я на нём четвёртый раз нарываюсь, как... инопланетянин... - и я смеюсь, мечтая, чтобы кто-то шлёпнул меня по губам, пока не расплакался.

Через час я везу их домой. Хаус на переднем сидении — в его лице ничего, кроме нечеловеческой усталости. Глаза закрываются, руки на коленях бессильно расслаблены, клюёт носом.  Вот-вот уснёт. Кадди сзади — прямая и напряжённая, словно палку проглотила. Перехватываю в зеркальце её взгляд, стараюсь улыбнуться ободряюще, но выходит жалко. Я знаю — ей сейчас, как мне в том коридоре, хочется, чтобы путь растянулся в целую вечность.
- Покатай... - вдруг говорит Хаус. - Если время есть, покатай немножко. Я подремлю.Что-то меня прямо накрыло... Циркадный провал...
- Времени сколько угодно, - говорю. -  Спи.
А в зеркальце вижу, как Кадди чуть-чуть расслабляется.

Это он для неё, я знаю. Сам он спать в машине не любит — нога начинает болеть, если длительно в согнутом положении. Когда мы просто куда-то долго едем, он часто меняет позу:  то поворачивается вполоборота, натягивая ремень безопасности, то, подавшись вперёд, упирается поднятым коленом в переднюю панель, то, наоборот, откинувшись, вытягивает ноги, насколько позволяет размер салона, но, если случается заснуть, просыпается с сильной болью, глотает кетопролак и просит остановить, якобы ему нужно  «отлить», тогда как на самом деле ему нужно выйти и немного пройтись, чтобы боль хоть слегка утихла.
Но сейчас Кадди нужно время, чтобы собраться с мыслями, и он предоставляет ей это время, а сам вырубается от усталости.
Я делаю круг вокруг Тринити-парка и останавливаюсь напротив входа в аллею. Здесь узорчатые ворота из металлических прутьев, заплетённые плющом. Высохшие скрученные листья покрыты инеем.
- Не хочешь прогуляться?
- А Хаус?
- Он заснул.
Она открывает дверцу, выбирается со своего заднего сидения и, обойдя автомобиль, останавливается. Её взгляд задерживается на лице спящего Хауса. Не мешаю ей смотреть на него — отхожу и открываю капот, как будто мне что-то там понадобилось.
Он не притворяется — в самом деле крепко спит, медленно глубоко дыша. Расслабленный, уязвимый, нестрашный. Пусть смотрит на него такого как можно дольше. Ей это нужно сейчас больше всего. Пусть пожалеет его за его усталость, пусть почувствует хоть тень былой нежности.
Слышу щелчок — она открыла его переднюю дверцу. Значит, захотелось дотронуться. Это хорошо, это просто здорово. Я улазаю под капот до пояса, но не могу удержаться от приступа любопытства, продолжаю исподтишка наблюдать. Она осторожно протягивает руку — мне плохо видно, но, похоже, гладит его по щеке. Вдруг чуть улыбается — может быть, и он улыбнулся во сне или как-нибудь смешно причмокнул. Наклоняется ниже, беззвучно смеётся и вдруг подаётся к его лицу совсем близко. Целует? Йес-с!
- Джеймс, - наконец, окликает она. - Не хочется гулять. Поедем...
Значит, помогло.
Снова сажусь за руль, завершаю кольцо вокруг парка. Хаус совсем разоспался — на висках выступил пот, в дыхании — лёгкий храп, слюну не глотает. Сейчас приедем — и надо его уговорить лечь, пусть спит дальше. Может быть, Кадди так будет даже лучше, легче.
Дома сейчас только Роберт — Рэйчел  уже в школе. Это тоже неплохо. Паркуюсь у крыльца, выхожу, выволакиваю полупроснувшегося Хауса:
- Иди, перебирайся на кровать — удобнее будет.
Он наваливается на меня, как на вторую трость — когда не предлагаешь ему помощь, он её принимает сравнительно легко.
Отпирает дверь Марина и сразу расцветает фальшивой улыбкой при виде бывшей хозяйки:
- С выздоровлением, мадам Кадди.
А меня немедленно начинает грызть совесть, хотя всё было оговорено — и что работа временная, и что срок неопределённый. И я начинаю бормотать, что возможно, Кадди самой будет нелегко с детьми сразу после болезни, и что ей необходимо восстанавливаться, и что её, Марины, услуги, возможно, нам ещё...
Но Кадди прерывает меня, задав прямой вопрос, на каких условиях мы договаривались. Услышав, кивает головой, благодарит Марину и выпроваживает при полном молчаливом одобрении Хауса.
- Где Роберт? - спрашивает она напоследок.
- Он был в дальней комнате. Строит под кроватью подземный гараж.
- Роб! - окликает она. - Робби, это мама!
Он вылетает в прихожую, как камень выпущеный из пращи, и Хаус едва успевает перехватить его, не то он сбил бы Кадди с ног:
- Мамочка! Проснулась, наконец! Ну, ты и соня! Я тебя целую вечность ждал! - он всё-таки выворачивается из рук отца и повисает у Кадди на шее. - Пойдём скорее! Я тебе что покажу!
- Постой-постой, Робби, - Кадди смеясь, целует его. - Ты покажешь мне позже. Мне нужно немножко прийти в себя, ладно? И завтрак. Папа и дядя Джеймс - оба голодные...
Роберт замирает, широко раскрыв глаза от удивления:
- Папа?
Это серьёзный прокол. С Рэйчел всё обошлось бы, она и сама уже называла Хауса папой и, по крайней мере, понимает, что его статус в семье позволяет пользоваться этим словом, но Роберт точно знает, что такое «папа», а что такое «Хаус», и он в серьёзном замешательстве:
- Где папа?
Теперь в замешательстве оказывается и Кадди — я, как датчик сейсмографа, начинаю вибрировать, предвидя катастрофу. Кадди хотела бы замять возникшую неловкость и переводит разговор на другое:
- Сварить тебе какао, Роб?
И это опять сошло бы с Рэйчел. Но не с Робертом.
- Где папа? - повторяет он с той же терпеливой вопросительной интонацией.
- Мама так назвала Хауса, - пытаюсь объяснить.
- А почему она назвала Хауса папой?
Ну, началось...

-  Почему ты назвала Хауса папой? - в голосе Роберта возмущение. - У меня же уже есть папа. Мой папа. Он же сейчас в тюрьме сидит, ты же говорила, что он скоро приедет домой, а это просто Хаус.
- Но... он — твой папа, - второй прокол, а мы забыли объяснить, почему-то не показалось нужным.
- Он — не папа! - Роберт, покраснев, топает ногой. - Ты что, с ума сошла? Мой папа — Майк. Мне не надо никакого другого папу! Ты же говорила, что он вернётся, что мы будем жить все вместе, как раньше. Ты мне что, врала, что ли?
- Роб, я только имела в виду...
- Ты — изменщица!
- Роб, как ты с мамой разговариваешь! - Кадди пытается протестовать, но у неё выходит фальшиво. А я смотрю на Хауса. Я уже давно знаю, что никто в целом мире не может причинить ему такую страшную боль, как этот кудлатый синеглазый мальчишка, всегда уверенный в своей правоте. И, не понимая, что причиняет боль, он ещё к нему же и апеллирует:
- Хаус, скажи ей! Ведь ты же не мой папа? Ведь ты же просто Хаус?
Одна случайно и не вовремя оброненная фраза — и они отброшены далеко назад, к самому началу отношений. Мне кажется, я даже слышу дребезг сработавшей пружины.
На лице Кадди беспомощность. Я, взяв за плечи, осторожно разворачиваю её лицом в сторону кухни и подталкиваю:
- Ты хотела какао варить, - и добавляю на ухо.- Не надо сейчас, не говори ничего. Потом... я тебе объясню...
- Ведь ты же не мой папа? - в голосе мальчишки нарастает требовательное отчаяние.
Хаус сосредоточенно смотрит на него и молчит.
- Хаус, - окликаю я. - Я тебя умоляю! Сейчас не время отстаивать свои постулаты, не время для глобальных объяснений... Пожалуйста!
Он переводит взгляд на меня, и это такой взгляд, что мне хочется попятиться.
Спасительно взрывается в кармане телефон. Я с облегчением хватаю трубку.
- Доктор Уилсон?
 Не сразу узнаю голос, но потом соображаю — одна из моих интернов по имени Кейт — нежная белокурая мышка в безупречно чистом халатике.
- Что-то случилось, Кейти?
- Доктор Уилсон, Фишер умер.
Вторая смерть в больнице за сутки. А я ещё не сразу включаюсь и переспрашиваю:
- Что-что? Кто? Какой Фишер?
- Наш. Из второй палаты. Из детского отделения. Людо Фишер.
И мне как глыбу снега за шиворот...
Людо. Нарушитель спокойствия, подкладыватель пакетов с водой под простынки, показыватель писек в туалете, хулиган и безобразник, маленький хозяин игрушечного самолёта...
- Здесь его мать. Она хотела, чтобы именно вы...
- Да-да, Кейт, я еду... - машинально опускаю телефон в карман. Нет, мимо кармана. Он со стуком падает на пол.
- Уилсон, ты в порядке?
- Я... да... Я должен ехать...
Умоляющий взгляд Кадди. А что я могу поделать? Только повторить:
- Я должен ехать...
Наклоняюсь подобрать телефон, и уши закладывает, как в пикирующем самолёте. Ладно, это неважно сейчас. Мать Фишера — маленькая хрупкая женщина, тихая, безответная, он из неё верёвки вьёт... вил... Что же случилось? Надо было сразу спросить Кейт, он ведь даже под наблюдение не оставлялся, мы надеялись на ремиссию, уповали на химию. Никто не ждал этой смерти так скоро.
Еду. Светофоры расплываются и приближаются скачками. С трудом заставляю себя собраться — только аварии мне сейчас не хватало. В какой-то момент всерьёз пугаюсь — надо переместить ногу на сцепление, а я не могу, она словно онемела. Но справляюсь всё-таки, паркуюсь на больничной парковке, хотя, когда иду в отделение, хромаю почти как Хаус.
Она бросается на меня — так порывисто, так резко, что я на мгновение чувствую острый позыв метнуться прочь, спрятаться.
- Доктор Уилсон! Как же так? Вы говорили! Обещали!!!
- Мне жаль... - говорю я и ловлю себя на том, что не могу вспомнить её имени, только повторяю, как заведённый: «Мне жаль, мне так жаль...» Господи! Да отцепит от меня её кто-нибудь?
Только через полчаса узнаю подробности — смерть наступила от... анафилаксии. С утра была изменена схема лечения, на один из препаратов возникла бурная аллергическая реакция. Введён эпинефрин, однако его введение не оказалось достаточно эффективным, отёк верхних дыхательных путей вынудил провести интубацию, но уже к моменту её завершения оксигенация упала настолько, что в условиях гипоксии начался отёк мозга. При  неустойчивой гемодинамике и нарастающем ацидозе за мальчишку боролись около часа, после чего констатировали смерть.
- Вы сами вели этого пациента, доктор Уилсон? - спрашивает Форман, как всегда, тихим голосом, сострадательно глядя своими круглыми внимательными глазами.
- Да.
- Вы собрали аллергический анамнез?
- Господи! Конечно. Неужели ты думаешь...
- Мать утверждает, что он и раньше реагировал на цитозар. В прошлом году, когда он лежал в Мёрси, возникла аллергическая реакция, и препарат отменили. Мать утверждает, что говорила тебе об аллергии.
- Этого не может быть.
- Она так утверждает.
- В его карте такой записи не было.
- Эта запись есть в карте.
Короткая фраза производит на меня эффект разорвавшейся бомбы. Потолок начинает валиться на голову.
- Я не мог это пропустить, Форман. Я... я всегда просматриваю карту перед тем, как поменять схему... я не мог... И я бы вспомнил, если бы она говорила...
- Ты был расстроен из-за Реми, и в этот раз  не посмотрел. И не вспомнил.
- Потолок снова взвивается в недосягаемую высоту. Совсем нет потолка - над головой бездонное небо со звёздами. Их свет слепит, зажигая под черепом тысячи маленьких ярких звёздочек.
- Ты облажался. Ты отстранён. Дело пахнет делицензированием, и это ещё в лучшем случае. Вообще-то дело пахнет тюрьмой. Дисциплинарное слушание будет назначено дополнительно.  До него можешь быть свободен. Молись, чтобы мать не подала в суд. Да, если решение примут в твою пользу, оплата пропущенных дней будет возмещена... - словно в насмешку. -  Иди, Уилсон, мне жаль...
Бреду по коридору, как пьяный. Ноги заплетаются. Но я не мог пропустить аллергическую реакцию в анамнезе... Или... мог? И если мог, то это я убил мальчишку.
В дальнем конце коридора снова маячит заплаканная его мать. Останавливаюсь в нерешительности — не могу туда идти. В ушах уже не звенит — грохочет. Что же мне делать? Что же мне теперь делать? Как с этим жить? Делаю ещё несколько шагов на ватных ногах, и она замечает меня.
- Доктор Уилсон!
О нет, только не это! Только не прикосновение её рук... снова.
- Доктор Уилсон, ведь вы знали об этой реакции! Ведь вы знали! О-о, мальчик мой! Как вы могли забыть! Вам плевать на больных, вы — не врач, вы — коновал! Мерзавец! Пьяница! Вы, наверное, каждый день, пьяны!
У неё истерика, её можно понять. Молча пытаюсь проскользнуть мимо неё, но она вцепляется, как клещ и продолжает кричать, что видела меня пьяным, что я ни разу толком не осмотрел мальчика, что я бегу от работы, что вообще непонятно, зачем меня здесь держат. Наконец, мне удаётся вырваться и сбежать.
Еду чёрт-те-как, на автопилоте. Перед глазами туман и какие-то пятна. Машинально несколько раз вытираю рукой под носом прежде, чем соображаю, что это кровь. На углу улицы, когда уже сворачиваю, снова теряю педаль — нога не слушается. Поэтому вместо нормальной парковки получается какое-то беспомощное па-де-де с завихрениями. Шарю по карманам, пачкая их кровью, чтобы найти ключ от квартиры, и не нахожу. Потерял? Или остался в тех штанах, у Хауса? Чувствую, что проблема ключа не может меня достаточно занять, что мне, по большому счёту, плевать, попаду я внутрь или нет. Снова начинает капать кровь из носа.
К действительности возвращает телефонный звонок. Рингтон Хауса. Замедленно подношу мобильник к уху — теперь я не только всё вижу в тумане, но и двигаюсь, как сквозь толщу воды.
- Да...
- Ты в порядке?
Хороший вопрос. Я в порядке, если не считать, что я убил своего пациента, восьмилетнего мальчика. Я в порядке, если не считать, что теперь меня лишат лицензии и, возможно, посадят. Я в порядке, потому что сейчас мне наплевать на это — у меня перед глазами порхает и кружится маленький пластмассовый самолётик. Аллергия на цитозар... было в медкарте... не спросил... пьяница... Капли крови падают на галстук, и он получается в красный горошек.
- Уилсон!
- Я в порядке. Я забыл у тебя ключи от квартиры. Сейчас приеду за ними...
- Ты где?
- Стою у своего дома. Как Кадди?
- В порядке Кадди. Ты как?
- Я в порядке. Я забыл у тебя ключи от квартиры.Сейчас приеду за ними...
Мгновение молчания, и — тоном приказа:
- Никуда не езди. Стой, где стоишь. Ты меня понял? Стой, где стоишь. Я сейчас сам приеду.

ХАУС.
Мотоцикл заводится с полпинка — чувствует, что упрямиться не время. Хорошо, что улицы сухие — только по обочинам кромка снега и на кустах белый налёт пушистого инея. Звонок Формана встревожил самим своим фактом. Форман не из тех, кто просто так «гонит волну». История получалась скверная для кого угодно, для Уилсона — убийственная. «Он твой друг, пригляди там за ним». Да уж, глядеть придётся в оба. «Ты зачем его отпустил? Ты видел, в каком он состоянии! Он же за рулём, кретин! Ты — хуже последнего бармена». Форман виновато сопит в трубку своим приплюснутым афроамериканским носом. «Медкарту ты сам смотрел? Там точно есть эта запись? Почему мать не сказала, когда её предупреждали об изменении схемы? Он не мог не предупредить. Он не мог не спросить. Форман, ты должен подойти неформально. Займись этим. Вплотную займись, слышишь? Это же Уилсон. Он с этим жить не сможет. Что? Сожалеешь? Ах ты, Чёрная Задница! Ну, давай, сожалей. Сожалей, хреновый руководитель! Кадди наизнанку бы вывернулась, чтобы защитить своего сотрудника».
- Что случилось? - она осторожно трогает меня за рукав, пока я сдёргиваю с вешалки куртку, набиваю карманы содержимым аптечки и завязываю шнурки на кроссовках.
- Уилсон убил пациента. За это Форман убил Уилсона. Я — за телом. Переночую у него — не жди.
Кажется, она чувствует облегчение от того, что я уезжаю.
- Что мне сказать Роберту?
- Что сочтёшь нужным, милая. Это твой сын, - в голосе непрошенная резкость.
-У него твои глаза... - задумчиво говорит она. - Может быть, мне стоит...
- Не сейчас, Кадди, - обрываю я её задумчивость. - У идиота, похоже, вот-вот будет инсульт — я тороплюсь. Тебя поцеловать? Нет? Ну, пока!
Не могу понять, какое чувство мной сейчас владеет. Трясёт, как от злости, хотя злиться вроде бы не на кого. Разве что на облажавшегося Уилсона, но злиться сейчас на Уилсона — ну, не зверь же я, в конце концов. Значит, всё-таки, это чувство — не злость.
Выжимаю из мотоцикла всё, что позволено выжимать в городе. Трость в зажиме дребезжит, как расщеплённый бамбук. Когда сворачиваю на финишную прямую, вижу его машину, запаркованную под невообразимым углом к тротуару. Передняя дверца распахнута. Это у аккуратиста — Уилсона - то. Чувствую быструю пробежку мороза по спине. Паркуюсь. Глушу мотор. Выдёргиваю трость из её гнезда. До автомобиля несколько шагов, и пока я их делаю, ещё две пробежки страха, как короткие экстрасистолы.
- Ты быстро, - без выражения говорит Уилсон.
Голос у него какой-то сонный, язык чуть заплетается, на лацканах пиджака и пальто, на рубашке, на галстуке — алые кляксы. Нахожу пульс на шее, возле угла челюсти — лупит не по-детски. Давление, должно быть, зашкаливает.
- У тебя предынсультное состояние — ты знаешь? - спрашиваю.
- Как-то не задумывался, - отвечает, чуть усмехнувшись. - Ключи привёз?
- Подожди, - вытаскиваю из кармана блистер с таблетками, выдавливаю одну из гнезда. - Под язык.
- Ух ты! Аптечку приволок... По телефону диагноз поставил? Круто. Ты — классный врач, Хаус. Какого чёрта ты делаешь в гериатрии? Тебе вынесли совершенно идиотский приговор. Ты должен работать врачом, а не дерьмо подтирать. Это преступно, заставлять такого классного врача подтирать дерьмо...
И вдруг, без паузы, как в воду головой:
- Хаус, я убил пациента...
- Знаю. Форман мне звонил.
- Он выходил в ремиссию. Аллергия на цитозар. Не понимаю, как я мог пропустить... Я ведь никогда... Я же имена их кукол помню... Кто какую кашу не ест...
- Непогрешимых не бывает, Уилсон.
- Что же мне теперь делать?
- Не знаю...
Он опускает голову и тихо плачет, морщась и всхлипывая.

В это я не вмешиваюсь. Выражать сочувствие опасно — процесс может затянуться. Возражать тоже не стоит — если уж взрослый человек дошёл до такой детской реакции, как плач, счастье его — тут впору завидовать, а не жалеть. Я огибаю машину, открываю другую дверцу и молча сажусь на пассажирское место, устроив трость между коленей. Жду, пока он перестанет. Просто терпеливо жду, постукивая пальцами по обтянутому джинсами бедру. Наконец, он поворачивается ко мне:
- Давай ключи.
- На.
- Останешься?
- А надо?
- Останься...
- Ладно. На-ка ещё штучку, пососи. У тебя еда какая-нибудь есть?
- Были сэндвичи в морозилке.
- Сойдёт. А выпить?
- Скотч. И пиво было...
- Самое то. Коктейль: «Убей онколога». Хочешь, смешаю? Ну, всё-всё, кончай реветь, давай, вытри сопли и поставь, кстати, машину по-человечески, не то тебя сосед помнёт, когда приедет.
 Пока он заводит мотор и переставляет автомобиль, исподтишка наблюдаю за ним. Нравится он мне всё меньше. Вот бывает, человек лажанёт, и потом из лажи извлекает такой урок, что на всю жизнь хватает. Взять хоть ту же Тринадцатую: однажды облажалась с личным контролем за приёмом лекарств, так она теперь пациенту не только таблетку на язык положит, но ещё и проследит, чтобы проглотил. Уилсон в этом отношении необучаем. Если его двор усыпать граблями, он каждой рукояткой без исключения по лбу получит, но что самое смешное, собери потом все грабли, опять рассыпь и повтори аттракцион — ничего не изменится. По синякам на его лбу можно будет инвентарь пересчитать. И это не от тупости  — от непробиваемой веры в то, что если делать всё по правилам, то и вселенная будет с тобой обращаться, надев фату и белые перчатки. Вот только он не дурак, он эту фишку за собой знает, именно поэтому он всегда — трижды всегда, всегда большими буквами - всё делает по правилам. Что же это сейчас за сбой? Аллергоанамнез — ведь это «отче наш», этого самый безалаберный студент не забудет, а мы — старые волки — на автопилоте с закрытыми глазами: «Все лекарства переносите?». Ну, не мог он не спросить, а спросив, не мог забыть, а забыв, при смене схемы, всё равно спросил бы ещё раз. Тут одно из двух: или я чего-то не понимаю, или он совсем не в себе, неадекватен, но тогда виноват опять же не он — Форман. Не заметил, не отстранил... Делицензирование — хрен с ним, сторожем в супермаркете тоже работать можно, тюрьма — хуже, но, в конце концов, и в тюрьме люди живут.  Вот только этот странный парень, сволочь с гипертрофированной совестью, эгоист, заточенный растворяться в чужих проблемах, плакса, умеющий метать бутылки в стеклянные витрины, не доживёт до тюрьмы, сам себя сгложет до костей. Он ведь сейчас не по лицензии, не по свободе, не по репутации слёзы ронял — пацана оплакивал, и наплевать на то, что этому пацану при самом лучшем раскладе оставалось, максимум, года два. У него кабинет забит посмертными сувенирами, которые я не успеваю украдкой выкидывать. Одно слово, придурок...
- Сигнализацию включи. Ты становишься рассеянным, чувак: то аллергоанамнез собрать забудешь, то сигнализацию поставить. Дохлый пацан, конечно, проблема, но угнанная тачка счастливее тебя не сделает.
Доехал его, наконец. В глазах полыхнуло злобой:
- Заткнись! В зубы дам!
- Ладно-ладно, заткнулся. Пошли...
В квартире мертвенный холод. Конечно. Он же знал, что в ближайшее время здесь ночевать не будет — отключил отопление, аккуратист. Отопление отключить не забыл, а аллергоанамнез собрать забыл?
- Ну, холодина у тебя! Мы тут околеем.
- Не раздевайся пока, - равнодушно советует он, щёлкая тумблерами «микроклимата». -  Система мощная — нагреется быстро. Садись, я что-нибудь пожевать соображу...
Но когда я через несколько минут заглядываю на кухню, ничего он не соображает — сидит у стола, поставив на него локти и обхватив сцепленными пальцами затылок.
- Пытаешься материализовать стейк? Я бы на твоём месте сначала попробовал телекинез. Говорят, это проще... Эу, Уилсон! Очнись! Ты там что про скотч-то говорил? Давай его сюда. Тебе остро необходимо вмазаться.
Наливаю ему на дно бокала, вытряхиваю туда же пару ампул:
- Глотай.
А он даже не спрашивает, что я туда бухнул, хотя проделал всё у него на глазах. Да я бы мог ему сейчас цианистый калий скормить — ему всё равно. Глотает, морщится.
- Сам что, не будешь?
- Ага, «не буду» - щаз-з! - глотаю прямо из горлышка. Обжигает рот, перехватывает дыхание. Правильно, так и надо.
- Где там твои сэндвичи? Гостеприимный хозяин, между прочим, сам потчует гостей, а не вынуждает их выпрашивать каждый кусок. Давай-давай, подъём!
Он немного оттаивает, снимает пальто и пиджак, стаскивает галстук с таким выражением лица, словно это палаческая петля, вынимает из морозилки и засовывает в СВЧ-печь сэндвичи.
- Сушёные финики будешь?
С сэндвичами, бутылкой и сушёными финиками перемещаемся снова в комнату на диван. Я щёлкаю пультом от телевизора — огромная панель, купленная давным давно, ещё в прошлой жизни. В комнате, действительно, уже потеплело. Сбрасываю куртку, разуваюсь. Ноги гудят, бедро дёргает боль, похожая на зубную, только сильнее, в голове мутновато. Хочется лечь, но не ложусь — знаю, сразу усну, а этого типа один на один с собой оставлять пока рано.
- Как же так получилось, Уилсон? Как ты облажался?
Всё равно, что стопор выбил — пошло раскручиваться, гремя цепью:
- Хаус, я не могу вспомнить. Я уже все эти разговоры по сто раз... как магнитофон... Мне не за что зацепиться. Он поступал три недели назад, тяжёлый, с кровотечением. До этого — госпитализация в Мёрси. Там был короткий курс цитостатиков, он выписался в удовлетворительном состоянии. Речь шла о пересадке костного мозга.
- И донор был? - мне это не интересно — спрашиваю, чтобы придать его речи плавности, чтобы не сорвался.
- Подходил его младший брат. Но состояние ухудшилось, развилась панцитопения. Мать уже знала, что вряд ли из этой затеи с костным мозгом что-то выйдет... Фактически, он поступил для паллиативного лечения, но мы дали довольно жёсткую химию, и он хорошо ответил...  Принимал его я... Анамнез собирал я...
- Но ты же не мог не спросить непереносимость препаратов...
- Выходит, мог.
- А ты карту смотрел?
- Когда?
- В одна тысяча девятьсот девяносто шестом году, - злюсь я. - Сегодня, конечно...
Он отрицательно качает головой.
- Ну, ты нелюбопытный! На какую там запись ссылается Форман?
- Насколько я понял, он говорил о медкарте из Мёрси. Говорил, там есть отметка о непереносимости цитозара.
- Надеюсь, он хотя бы сам её смотрел. А с чего ты вдруг решил пичкать парня цитозаром? Ты же сказал, что прежняя схема работала.
- Работала, но вызывала слишком сильную тошноту, настолько сильную, что это стало проблемой.
- Да от ваших препаратов от всех до прямой кишки выполаскивает.
- Практически да, но возможны варианты.
- И, меняя схему, ты снова не собрал аллергоанамнез?
- Выходит, так.
- Да ни черта не выходит! Я видел твои карты — ты педантичнее Чейза, а быть педантичнее Чейза позволено только занудам вроде Формана и тебе. Значит, или ты совсем рехнулся из-за Тринадцатой, или здесь что-то не то...
- Что « не то»? Что там может быть «не то», Хаус?
- Не знаю.
 
УИЛСОН.

Не знаю, чем он меня накачал, но с моей вселенной начинают происходить странные вещи. Например, диктор телевидения — респектабельный тип при галстуке и в приличном костюме - вдруг, не прерывая монотонную новостную скороговорку, делает вид, что хочет поправить галстук, а сам  лезет за пазуху и достаёт оттуда живую мышь. Мышь сидит у него на ладони, дёргая носиком, а потом вдруг прыг — прямо через стекло экрана в комнату, и я толкаю Хауса локтем:
- Из телевизора выпрыгнула мышь. Прикинь, прямо сквозь экран...
- Отстань, - добродушно говорит он.- Ты галлюцинируешь.
- Пусть пришлют кошку.
И — пожалуйста — лампу тереть не надо. Вдруг со стула, где только что лежал мой брошенный пиджак, мягко спрыгивает и идёт впританцовку. Голубая. Пушистая. С розовым бантом. Раскрывает рот, чтобы мяукнуть, но вместо мяуканья вдруг говорит высоким сипловатым голосом с австралийским акцентом:
- Привет, Джимми. Как дела? Облажался, брат? Ну, не вешай носа — всё будет пучком. Дай-ка мне колбаски.
- Хаус, она разговаривает.
- Кто? Мышка?
- Кошка.
- У-у, как тебя вштырило-то!
- Она колбасы просит. Смотри, Хаус, у неё глаза, как у тебя, голубые.
- Белая? - с интересом спрашивает он.
 Кошка послушно становится белой.
- Белая...
- Значит, глухая. Хромосомная аномалия — белые кошки с голубыми глазами глухие.
Я смеюсь.
- Чего?
- Она говорит, сам ты глухой. А у неё абсолютный слух — она Моцарта играет. Ты играешь Моцарта, Хаус? «Маленькая Ночная Серенада»... Сыграй мне Моцарта.
- На чём, радость моя?
- На рояле. Да вот же он — ты что, не видишь? С хоботом...
- Сегодня, я смотрю, всё к твоим услугам... С дозой я, похоже, переборщил. Гарантирован тебя, друг Джимми, хороший отходняк... Ну ничего, зато паралича не будет.
Боже! Как я раньше не замечал, какая у него прекрасная улыбка, у моего друга.
- Я тебя люблю, Хаус, - говорю я. - Ты ведь меня не оставишь? Я, понимаешь, пациента сегодня убил. Мальчика. Такой озорной мальчик... славный.
- Ой, вот только снова не начинай, - просит он.
- Он мне подарил самолёт. Игрушку. Ни с того, ни с сего. Я вошёл в палату, он говорит: «Смотрите, доктор Уилсон, какой у меня самолёт, - а потом вдруг. - Это вам»... Они часто так делают — ни с того, ни с сего. Хотя я не спасаю — я только провожаю. Провожаю и провожаю, провожаю и провожаю... Господи! За что это мне? Я понял. Я — Харон, Хаус! Он существует, только он не вымышленный старик на челне, он — онколог...
- Ну-у, брат, это уже мания величия у тебя. Тоже, Харон...
- Величия? Величия?! Это не величие, Хаус, это проклятье, как ты не понимаешь! Но ты тоже проклят. Только ты проклят мессианством, а я... Ну, давай, будь до конца мессией! Спаси меня! Спаси самого себя! Спаси нас всех от этой проклятой ноши, которую мы сами выбираем и тянем потом на горбу, до смерти, не в силах тянуть, не смея сбросить...
- Тише, тише, Джимми.  Ей-богу, про мышек и кошек у тебя лучше получалось.
- Не могу, Хаус! Не могу! Не могу! Боже, как голова болит!
- Чш-ш... Тише... А давай-ка ты поспишь, - предлагает он, ласково ероша мне волосы. - Ложись, а?
- Не хочу спать...
- А ты глаза закрой, - советует он. - Сразу захочешь...
Я послушно закрываю глаза и проваливаюсь в сон.

Когда я просыпаюсь, моя голова не просто болит и кружится, но и находится на коленях тоже крепко спящего Хауса. Мокрое пятно на его джинсах — моя слюна. У меня онемело всё тело, шею не повернуть, поясница раскалывается. На часах одиннадцать. Значит, мы проспали часов семь-восемь. О, господи! Хаус сидя проспал восемь часов, да ещё с моей головой на коленях!  Теперь ему, точно, лучше на просыпаться. Работу он прогулял, Кадди не позвонил, телефон, поставленный на беззвучный режим,  весь обвешан звонками. Его куртка, небрежно брошенная, валяется на полу, из кармана выпали на пол  блистеры с таблетками, выкатились стеклянные ампулы. Подобрав, читаю название. Ах, ты ж...! Но я в порядке. То есть, мне, конечно, не радостно, и вселенная пока не предлагает мне сладких пирогов, но и утренней удушливой безысходности нет.
Тут Хаус, глубоко вздохнув, открывает глаза, моргает несколько мгновений, просыпаясь, и...
- Твою ж м-мать!!!
- Лови! - бросаю ему флакон в подставленные ладони.
Вытряхивает две таблетки, закидывает в рот, но видно, что нет сил ждать, пока подействует — раскачивается, вцепившись в своё несчастное бедро скрюченными пальцами, сжав зубы, зажмурив глаза — олицетворённая боль. Все мышцы сведены, голова запрокинута, голосовые связки мёртво зажали крик. Чем помочь? Чувствую себя бесполезным, бессмысленным перед этой его болью. Но всё-таки опускаюсь перед ним на колени:
- Пусти...
- Уйди отсюда!
- Да не бойся ты, пусти. Помнишь, у меня была знакомая массажистка экстра класса, дорогущая — ты ещё её за проститутку принял. Она показывала, как это можно при спазмах... Да убери ты руки!
- М-м...
- Кричи!
- А-у-у! Уилсон!Твою мать! Твою... о, боже... Аа-а...- это уже расслабленным стоном.
- Ну что, лучше хоть немного?
- Ох, на дорогущую массажистку ты пока не тянешь, но на безрыбье сойдёт...
- Ты чего, кретин, в постель не ушёл? Здесь две спальни — тебе что, мало?
- Не успел... Ещё так поделай, а? Она тебя как учила, за дополнительную плату или в процессе духовного соития?
- Я вообще-то тогда женат был, если что...
- А когда это мешало твоей духовности? То есть, оно тебе, конечно, всегда мешало, но ты же мачо, тебя трудности не пугают.
- Ну, я вижу, тебе полегче...
- Улавливаю в твоих словах укор...
- Ошибаешься.
- Да ну? А по-моему ты сейчас думаешь: «Всё для меня так серьёзно, а Хаус опять в грош не ставит мои глубокие душевные терзания». Только проблема не в твоих терзаниях, Уилсон, а в твоей ошибке, которая есть факт. И факт этот говорит либо о твоей врачебной несостоятельности, либо о полном неадеквате. И в том, и в другом случае это делицензирование, но в первом ещё и суд. Я бы тебе советовал настаивать на втором.
- Это не мне решать, Хаус. Я подчинюсь вердикту комиссии.
- А вот это уже глупо. Мазохизм должен приносить удовольствие — просто устраняясь от участия в решении своей судьбы, кайфа не поймаешь.
- Я — не мазохист. Но ловчить и стараться избежать ответственности я не буду.
- Кто бы сомневался! Ты подставишь свою глупую голову, чтобы по ней хорошенько настучали, а твои шишки залечивать придётся мне.
- Ты мог просто оставить ключи, - говорю я, пожав плечами. - Не обязательно было соглашаться нянчиться со мной. Дружба — добровольное обязательство, и если тебе всё это в тягость, никто не неволит...
- Нашёл время обижаться! Тебя же могло парализовать, дурак. И вообще, ты не собираешься как-нибудь медикаментозно контролировать свою гипертонию?
- Не знаю... не думал об этом...
- А самое время подумать, если, конечно, инсульт не представляется тебе удобным поводом для бегства от той самой ответственности, которую ты сейчас так декларируешь.
- Ты же знаешь, мне не любое средство подойдёт. Я и так много дряни глотаю.
- Ах да, в самом деле! Где бы нам найти компетентного доктора для тебя? Постой! Я видел на твоей двери табличку: «Доктор Д. Э. Уилсон» - не знаешь, кто там имелся в виду? И  - только что вспомнил — на моей была почти такая же. Только того доктора звали как-то по-другому... Такая простая фамилия... Что-то на «Эйч».
- Нe-goat? - невинно предлагаю я вариант.
- Да ладно! Я подставился... Слушай, чем мы будем заниматься ночью? Я уже выспался. Можем посмотреть телик, можем попробовать разобраться в твоей истории с пацаном...
- Хаус, там не в чем разбираться.
- Странно, что тебе ни разу не позвонили. Форман сбросил тебя со счетов? И ещё более странно, что ты сам не звонишь. Я и то уже подумывал позвонить Кадди, а тебя твоя сексуальная партнёрша, похоже, больше не интересует. Значит, ты поставил жирный крест — либо на ваших отношениях, либо на ней самой. Ни то, ни другое на тебя не похоже — ты бросать не любишь, бросают всегда тебя. И не интересоваться здоровьем больного близкого человека — тоже не в твоём духе. Значит, ты не звонишь не потому, что тебе всё равно, а как раз потому, что тебе не всё равно. Настолько не всё равно, что ты не можешь найти в себе решимости, чтобы позвонить... Ладно, я это сделаю за тебя.
- Хаус!
- Да ладно... Если мне сообщат, что Тринадцатая умерла, могу тебе не говорить.

ХАУС.
Это на него похоже — упрямство капитулянта. Не просто сдаться, но и ещё на этой сдаче упереться рогом, чтобы сохранить видимость контроля — хотя бы над собственным сливом. И хотя любому дураку понятно, что никакого контроля тут и близко не лежало, всё равно будет упираться до последнего.
Несмотря на поздний час, Форман откликается охотно и даже радостно:
- Хаус! Ну, слава богу, что вы позвонили! Я уже не знал, где вас искать. Ваш инспектор приходил с проверкой — я наврал ему, что у вас желудочный грипп, и что я отпустил вас домой. Дальше будете сами выкручиваться. Он ждёт вас завтра в семь тридцать.
- Ну конечно. Желудочный грипп — более уважительная причина, чем необходимость проявить человеческое участие к жене, только что вышедшей из комы и другу, едва в неё не впавшему. Блевать почётнее, чем сострадать — мне это известно.
- Можете спеть ему, что хотите, только не впутывайте меня в новое враньё. Так не забудьте:  в семь тридцать.
- Так рано? У меня же желудочный грипп, я всю ночь буду блевать и сидеть на унитазе — мне после всего этого не встать так рано.
- Вам, наверное, - укоризненно говорит Форман, - очень надоела гериатрия, и вы хотите сменить исправительные работы на отсидку?
- Что там Реми? - меняю я тему, тем самым негласно признавая его правоту.
- Она загружена. Психотические идеи вроде бы под контролем, но психику чистой и сознание ясным всё равно не назовёшь. Возможно, удаление опухоли так повлияло, а может быть, это и прогрессирование её хореи.
- Но гемибализм исчез?
- Зато появились фасцикуляции. В общем, беременность, конечно, физиологическое состояние, но здоровья оно не прибавляет, и все скрытые проблемы обнажаются...
- Оно было физиологическим у мартышек, Форман, пока те не имели глупости встать на задние ноги и пойти в мединституты... Но она точно не умирает прямо сейчас?
- Пока нет. Кстати, со сроком беременности они обсчитались — не меньше двадцати семи недель. Иногда менструации могут сопровождать беременность на ранних сроках, особенно  многоплодную — наверное, так было и у неё...
- Да что ты говоришь! А я-то пребывал в полном неведении о таком загадочном феномене, как «омовение плода», пока ты любезно не просветил меня... Впрочем, всё к лучшему — чем меньше ей осталось носить, тем оптимистичнее прогноз. Только организуйте пост, чтобы снова не пришлось гоняться за ней по всей больнице и отбирать окситоцин... А теперь ещё один вопрос, касательно записи в медкарте этого умершего мальчишки...  как его? Фишер? О какой там записи идёт речь, скажи пожалуйста, и откуда эта запись вдруг вылезла, когда ребёнок умер?  Если Уилсон не собрал анамнез, значит в нашей карте этой записи быть не может. Значит, речь идёт о не нашей карте. Или у меня что-то с логикой? Так откуда взялась не наша карта? Сомневаюсь, что твоё внимание на неё обратила матушка — родственники обычно не читают всю эту медицинскую херню. Значит, кто-то ещё...  Кто?
- Онколог из Мёрси.
- Вау! Уже успел созвониться! Ну и оперативность!
- Он сам позвонил прямо перед секцией — очевидно, у них есть связь с матерью.
- Вот как? Любопытно. А ты не знаешь, почему мальчишка, всегда лечившийся в Мёрси, вдруг в решающий момент изменил любимой клинике и поступил к нам?
- Знаю. Ему заменили препарат от тошноты — по причине той же самой аллергии, и его стало рвать, а поскольку это совпало с ухудшением лейкоформулы, мать увидела связь.
- Вот как? Увидела связь? Она — медик?
- Она восточная эмигрантка, на родине работала медсестрой. И очень этому рада, потому что сама могла делать мальчику несложные процедуры.
- Медсестра, - в тот же самый миг говорит и Уилсон, а значит, прислушивается к разговору очень внимательно. Я, покосившись на него, включаю громкую связь, одновременно прикладывая палец к губам. Он кивает, что понял.
- Форман, ты видел эту карту? Видел запись?
- Только в электронном варианте.
- Можешь мне сейчас переслать? Ноутбук с тобой?
- Слушай... - помолчав, говорит Форман. - Ты вообще-то меня с постели поднял...
- Рад за твой спокойный сон после того, как твой сотрудник убил пациента.
Уилсон вздыхает так, что это должно быть слышно на том конце связи, запрокидывает голову и часто моргает, покачиваясь с мысков на пятки. Я протягиваю руку в его сторону в одновременно нетерпеливом и успокаивающем жесте.
Форман издаёт в трубку глухое ворчание, как старый пёс. Наконец, говорит:
- Ладно. Сейчас перешлю. Надеюсь, не надо напоминать, что информация конфиденциальная?
- Сейчас засяду печатать листовки — до утра успею расклеить сотню-другую. Давай, я жду... Уилсон, дай ноутбук!

Пока я открываю почтовый ящик, успевает ожить мой собственный телефон. Это Кадди.
- Уже ночь. Ты в порядке?
- А что мне сделается?
- Как Джеймс?
- Терзается чувством вины... Нормально. Ребята спят уже?
- Да, конечно... Нам, кажется, нужно многое обсудить с тобой — ты не чувствуешь?
- Разумеется, я чувствую... Но ты же не собираешься начать это обсуждение прямо сейчас и по телефону?
Но она, видимо, как раз собирается:
- Почему Роберт думает, что его отец — Майк?
- Ну, это не я ему сказал. Хотя... может, и никто не говорил — как-то повелось, что мужчина, который живёт с твоей матерью, вполне может оказаться твоим отцом. Обычное заблуждение...
- Мы ведь недолго жили с ним...
- Где-то два года.
- А с тобой?
- Ну, в общей сложности, года... да нет, тут, скорее, счёт на месяцы...
- Почему ты ушёл в первый раз? Я тебе изменила с Майком?
- Я не ушёл,  это ты меня выгнала.
- За что? Ты  мне изменил?
- Не подошёл по размеру. Восемнадцать сантиметров в состояниии эрекции — не твой идеал. Очевидно, упирался...
Некоторое время она молчит. Потом говорит тихо:
- Послушай, не надо так со мной... Я не притворяюсь — я в самом деле не помню...
У неё усталый голос, и даже какой-то тоскливый что ли... Пропадает желание язвить
- Прости... Я был виноват. У тебя была причина разорвать со мной.
- А потом? Почему мы снова сошлись? Причина отпала?
- Нет...
- А Майк что, действительно, пытался тебя убить?
- Не знаю. Не думаю, что хотел именно убить. Он  - из альфа-самцов, поэтому в измене женщины винит мужчину. Он стрелял в меня и ранил. За это сидит.
- Гле у тебя рана? Она тебя не беспокоит?
- Чуть выше левого колена. Ноет к перемене погоды. Это не страшно...
- Странно... - говорит она задумчиво. - Почему вдруг я изменила ему с тобой? Он что, совсем ужасен?
- Спасибо. Вот ты сейчас не видишь, как ты меня своими словами по яйцам пнула, а ведь больно...
- Да нет, я не в том смысле, - поспешно и виновато перебивает она, словно поверила моим словам — на Кадди это не похоже. -  Просто я не чувствую, что я могла быть такой... такой, как ты рассказываешь...
Разговор получается ненужный и нелепый.
- Послушай, милая, давай я сейчас просто пожелаю тебе спокойной ночи и поцелую воздух около микрофона. Какой ты была и какой могла быть, я тебе ещё не рассказывал. И сейчас не время, понимаешь? Есть такое дурацкое понятие «нетелефонный разговор»... Вот у нас как раз будет нетелефонный.
- Мне страшно, - вдруг говорит она — тоном беспомощным, как девочка-подросток. - Мне кажется, я что-то теряю безвозвратно. Но я не знаю...
- Выпей успокоительное и ложись спать. Что бы ты там ни теряла, за ночь окончательно потерять не успеешь. А утром я... нет, утром я не приеду — утром мне надо явиться в больницу под страхом замены более мягкого наказания на более жёсткое. Я приеду вечером или, если хочешь...
- Он мне звонил, - говорит она вдруг. - Мой муж. Майк.
Как пыльным мешком. И, вроде бы, чего такого, а у меня слабеют ноги...
- Кадди...
- Таким родным показался... Голос... интонации...
- Спокойной ночи, - перебиваю я и нажимаю «отбой». Не по адресу она решила обратиться за сочувствием своей неувядающей любви к Майклу Триттеру, совсем не по адресу.
Сижу, глядя в экран ноутбука невидящим взглядом. Возвращаюсь к действительности от прикосновения руки Уилсона к плечу. Он стоит рядом и смотрит на меня вопросительно.
- Она обиделась на то, что ты... не дома?
- Ей звонил муж. Ну и порядочки в наших тюрьмах — заключённые названивают бывшим жёнам по сто раз на дню, и никто не мешает им это делать. Я не стану голосовать на следующих выборах.
- Ты боишься снова её потерять?
- Ты всерьёз на это ответа ждёшь?
- У меня хорошее пиво в холодильнике, - говорит он.
- Давай.
Открываю прикреплённый файл — электронная карта пациента Мёрси. Стандартизирована — у нас такие же. Паспортные данные, анамнез морби, витэ — это всё пока побоку. Аллергоанамнез... Ага, вот оно: «Реакция анафилаксии немедленного типа зафиксирована после введения двух миллиграммов цитозара». Мать поставлена в известность - имеется подпись.
- Чего-чего? - Уилсон подаётся ближе, прицельно сощурившись. - Хаус...
- Лажа, - уверенно говорю я. - Цитозар так не дозируется. Где лист назначений? И где пиво, между прочим?

Пока я пересматриваю назначения,  Уилсон уходит на кухню и гремит там посудой. Мне это странно. Поменяй нас судьба ролями, я бы висел у него над плечом, дышал в ухо, а ещё вернее, за монитором был бы я, а не он. А он уходит на кухню так, словно его всё это вообще не касается.
- Ужинать будешь? - окликает он. - Или только пиво? Хаус...
- Да подожди ты. Иди сюда. Смотри: ему вообще не назначен цитозар. Схема другая. Что могли дозировать по два миллиграмма? Не специально же это сделано, чтобы утопить тебя...
- Я не знаю...
Тон усталый, недовольный. Я резко поворачиваюсь к нему:
- Послушай, тебе это не надо? Такое впечатление, что моя честь на карте, а не твоя.
- Прости, - он отводит глаза. - Понимаешь, Хаус, то, что в Мёрси тоже напортачили, ничего не меняет.
- Как это «не меняет»? Если ему не вводили цитозар, то и запись об аллергии на цитозар ничего не стоит.
- Но она есть. А я её не видел. Так что правильно меня отстранили. И правильно делицензируют.
- Ты — слабак, - говорю я презрительно.
Он вспыхивает:
- Да, я — слабак. Но у меня, по крайней мере, хватает чести не выкручиваться, когда виноват. Мальчик умер...
- Уилсон, если эта запись — лажа, и ему вводили не цитозар, то и аллергии на цитозар нет. Это идиоту понятно. Странно, что тебе непонятно то, что понятно идиоту. Если ему не вводили цитозар, если эта запись лажа, то мы не знаем, от чего умер этот пацан.  А тебе это не интересно?
- Он всё равно уже умер, Хаус. У меня нет комплекса рубика.
- У тебя есть комплекс тряпки. Странно ещё, что не вижу на твоей спине следов чьих-нибудь подошв... Очнись, Уилсон! Ты достиг дна своих рефлексий, оттолкнись и всплывай. Что может дозироваться по два милиграмма? Потому что или это ошибка, и мы тогда разберёмся, или подстава, и подставляют тебя. Вопрос: кто и за что. Ты с этим онкологом из Мёрси в каких отношениях?
- Да ни в каких. Здороваемся на конференциях.
- Да уж, злобу на такого агнца, как ты, затаить трудновато. Разве что... Ты девчонок у него не отбивал?
- Перестань, - морщится он.
- Буду, - говорю я.
- В смысле?
- Ужинать буду. Ты спросил — я ответил. Теперь спрашиваю я: что может дозироваться по два миллиграмма?
- Всё, что угодно.
- Не всё. Цитозар не может... Уилсон, соберись. Что могли назначать этому мальчишке однократно, одномоментно, вызвать аллергию и отменить? Ну же! Речь идёт об онкологическом больном. Кто из нас онколог?
- Однократно и вне схемы... - наконец, задумывается он. - Например, обезболивающее или противорвотное.
- Постой. А ведь Форман говорил, что у пацана была аллергия на противорвотное...
- На метоклопрамид. Я тебе, кажется, уже говорил — мы поэтому и изменили схему. Метоклопрамид был противопоказан, рвота грозила сделаться неукротимой. Мы попытались заменить препарат из основной схемы.
- А как дозируется метоклопрамид? Кажется, одна десятая на килограмм... Сколько весил этот малый? Ему было восемь? Держу пари, не больше шестилетки.
- Хаус... Если речь здесь шла о метоклопрамиде, зачем писать «цитозар»?
- А если речь шла о цитозаре, зачем его дозировать, как метоклопрамид? Нужно поговорить непосредственно с тем человеком, который добавил эту запись в карту, - я уже берусь за телефон, но Уилсон перехватывает мою руку и смотрит укоризненно.
- Хаус, середина ночи...
- И что? Боишься потревожить сон человека, который чуть не стал причиной твоего паралича?
- Просто не надо...
Я смотрю на него во все глаза и не понимаю. Не могу понять. Проигрываю ему в этом — он меня понимает чаще. Ну а как это вообще можно понимать? Да сомневайся я в своих действиях, хоть краешком сознания, я бы наизнанку вывернулся, чтобы докопаться до истины. А ему, похоже, плевать на истину. Как это можно, плевать, прав ты был или не прав?
И снова он, паршивец, первый «читает» меня.
- Ну вот представь, что у тебя больной, - говорит. - Есть два возможных диагноза. Ты бросаешь монету - и угадываешь. Ты прав, так? Но разве для тебя это будет важно?
- Потому что я не гадаю, а думаю.
- А я, - говорит он проникновенно, - не полагаюсь на чужие записи. Я их даже не читаю, по чести говоря. Ты не доверяешь больному, потому что ты — диагност, и больные врут тебе постоянно, потому что понятия не имеют, насколько, в самом деле, важны их скелеты, а ещё потому что ты, прости меня, конечно, не очень располагаешь к доверию. Но я — онколог, Харон, и мне врать просто опасно. Поэтому я всегда сам собираю анамнез, и мне не врут. И если я пропустил у мальчишки аллергию, значит я способен пропустить что-то настолько важное, что это может повлечь смерть. В этой записи, - он кивает на экран, - тебе было важно, сколько миллиграммов и чего именно они ввели, а мне — то, что мать расписалась. Значит, знала. Значит, задай я ей этот вопрос, вспомнила бы. Значит, я не задал. Понимаешь, нет? Дело не в том, есть ли аллергия и на что, а в том, что я мог упустить аллергию на что бы то ни было. И если так, я не могу работать. Может быть, тот, кто сделал эту запись, - снова движение головой в сторону экрана, - тоже где-то облажался и написал чушь. Может быть, у него не было аллергии на цитозар, а было что-то совсем другое, но это не делает меньше мою вину, понимаешь? - он несколько мгновений смотрит на меня пристально и, обречённо вздохнув, машет рукой. - Ни хрена ты не понимаешь... Держи, - суёт мне бутылку пива.
- Да уж, виноват. Никогда не понимал идиотов... Ладно, чёрт с тобой. Хочешь страдать — страдай. Надоело быть врачом — иди делицензируйся. Но сесть ни за что я тебе не дам.
- Ну, до утра, - говорит он, плюхаясь со своей бутылкой на диван, - меня вряд ли посадят...

Просыпаюсь от телефонного звонка. Определяю положение тела в пространстве. Нахожусь на диване, не совсем лёжа — так, приткнувшись кое-как к спинке и подлокотнику, потому что в ногах мешается расположившийся ещё компактнее Уилсон. С трудом пытаюсь собрать мысли. То есть, кое-что помню. Помню, например, что мы начали с пива... Помню, у Уилсона развязался язык, и ещё как развязался! Помню, что — уже часам к четырём утра - умолял его заткнуться и дать мне поспать. А вот как заснул, не помню. Скорее всего, под его бубнёж и заснул.
- Может, возьмёшь телефон? - говорит он, не открывая глаз.
- Автоответчик возьмёт. У него голова не болит — он электронный. Что у тебя за пиво? Нассал ты туда, что ли?
- Просто большое количество перешло в хреновое качество. Возьми чёртов телефон, а то мне кажется, что он у меня во внутреннем ухе.
- А не надо было вчерашний коктейль пивом лакировать, - я всё таки нашариваю и как-то выцарапываю из кармана телефон:
- Ну?
- Хаус, вы там что, совсем? - это Форман. - Вас уже битый час ждёт инспектор. Вы хотите в тюрьму, никак я не могу вас понять...
- На настоящий момент больше всего я хочу отлить, а потом долить, но если попытаюсь сейчас встать, может, придётся вылить. А ты бы никак не мог меня не сливать?
- Я уже из-за вас наврался на год вперёд. Уилсон там с вами? Можете дать ему телефон? Может, хоть от него услышу правду.
Я молча протягиваю мобильник Уилсону, тот берёт и, страдальчески морщась, подносит к уху:
- Да, я слушаю... Нет, Форман, это не Хаус — это я нарезался. Впрочем, поскольку ты меня всё равно отстранил от работы, имею полное право... Перестань, мы просто проспали. За это не сажают в тюрьму... Сейчас приедем... На моей машине, да... Я? Совершенно верно. Зато Хаус трезвый — он поведёт.
- Откуда, - спрашиваю, - взял, что я трезвый? Я даже, что мы пили после пива, вспомнить не могу.
- Текилу. Брось, надо ехать.
- Я тебе скажу, куда мне надо ехать. Домой. Нам с Кадди нужно поговорить.
- Не сходи с ума. Ты должен работать в гериатрии. Хочешь создать Кадди идеальные условия для выбора между тобой и Триттером, когда вы оба в тюрьме? Всё равно не выйдет паритета — тебе мобильника так легко не дадут.
- Ну, ты прямо мысли читаешь!
- Поехали?
- Сейчас. Сполоснуться надо, не то от тебя, например, козлом воняет — думаю, что и от меня не розами.

ФОРМАН.

Интересный тип Хаус. Никак не пойму, то ли ему чем ни хуже, тем лучше, то ли просто, как маленькому, нянька нужна, то ли, наоборот, он настолько выше всех, что ему все эти правила, акты, порядки, циркуляры и прочее представляются смешными потугами двухлетнего ребёнка нарисовать копию Моне — в смысле, пародию на мироустройство. Кто-то верит в бога, кто-то - в справедливость, он не верит ни во что. В частности, что всегда за всё должно воздаться, не верит. И вот как это объяснить инспектору по исполнению  наказаний? Десятый час, и мы сидим в диагностическом отделе, где он обычно паркуется, приходя на работу, и его отсутствие вопиюще нарушает дисциплину, которую он, будучи на исправительных работах,  ни в коем случае не должен нарушать.
- Хаус — инвалид, он еле передвигается, - говорю я, поглядывая на часы. - Для него невозможно ходить пешком — в его деле есть об этом медицинская справка.   Общественным транспортом пользоваться он тоже не может. Да-да, не смотрите на меня так, это из-за подножек. Они высокие.
- У меня есть сведения, что Хаус однажды пострадал в дорожной аварии в качестве пассажира автобуса и ещё, что он ездит на мотоцикле.
- Это всё было ещё до истории с нападением на него. Он был ранен в ногу, состояние ухудшилось — в его деле есть и такая справка.
- У него нет автомобиля?
- Он может пользоваться только автомобилем с ручным приводом.
- А разве его собственный автомобиль не такой?
- Насколько мне известно, его автомобиль сейчас в ремонте. Его обычно доктор Уилсон подвозит. А у доктора Уилсона вчера был нелёгкий день, так что... Хаус в этом не виноват.
- Правильно, - громогласно заявляет сам Хаус, бесцеремонно входя в кабинет и швыряя свою видавшую виды сумку так, что, возьми он сантиметром левее, инспектор был бы контужен. - А ты — виноват. Прежде чем обвинять Уилсона, мог бы прочитать чёртову карту. Потому что когда ты не делаешь свою работу, и это сходит тебе с рук, нечестно, чтобы ему не сходило с рук то же самое. В Мёрси напортачили, и либо они дозируют цитозар «на глазок», либо попросту брешут, а ты их мед-чепуху держишь чуть ли не за  заповеди моисеевы.
- Грегори Хаус, - наконец, подаёт голос инспектор. - Вы не вышли вовремя на работу — вам известно, что это грубое нарушение дисциплины труда?
- Если ваша работа состоит в том, чтобы задавать отбывающим наказание идиотские вопросы, то можете считать, что уже приступили.
- Грегори Хаус, если вы продолжите разговаривать со мной в таком тоне, я подам на вас рапорт о продлении срока исправительных работ.
- Это хорошо, а то я только втягиваться начал.
- Заткнись, а? — тоскливо прошу я.
- Как он работает? - спрашивает инспектор у меня.
- Слушайте, вы тут без меня, как минимум два часа просидели, - говорит Хаус, усмехаясь. - Неужели не успели перетереть мои трудовые достижения? Или вы меня нарочно ждали, чтобы ваши похвалы - тире — претензии отразились на моей самооценке? Уже краснею.
- Он прекрасно работает, - говорю. - И как ни ужасно то, что выходит у него изо рта, это ненаказуемо. Инспектор, мне очень хочется, чтобы его срок закончился поскорее, потому что он прекрасный врач, больнице он будет полезнее в этом качестве.
- Вам нужно разрешение на восстановление лицензии врача, Хаус? А как же опоздания на работу, прогулы по полдня?
Я вижу, что пренебрежительное обращение инспектора бесит Хауса, и начинаю опасаться, что терпение нашего ПДН лопнет, и он выдаст что-нибудь этакое, поэтому говорю поспешно:
- Он всегда, сколько я его помню, опаздывал и прогуливал. И всё равно у него лучшие показатели в больнице.
- Я сейчас покажу, как я работаю, - говорит Хаус. - Дай мне историю болезни этого дохлого парня, из-за которого ты хочешь загнобить моего друга Уилсона?
- «Дохлого»? - возмущённо переспрашивает инспектор.
- Он ваш родственник?
- К смерти любого человека следует относиться уважительно, доктор Хаус.
- Уважительно? - переспрашивает Хаус, и его лицо вдруг так искажается, что я понимаю: шутки кончились, - и мне становится по-настоящему страшно. - Хорош бы я был, уважая смерть... Врач, уважающий смерть... Да я её, суку, ненавижу! - вдруг взрывается он. - Она умеет только отнимать, тянет лапы вечно к самому дорогому. Жадная тварь! Уважать! Я каждый божий день прихожу с ней играть и выигрывать, а потом, выиграв, плевать ей мой выигрыш в её безносую морду!
- Но... умерший — человек... - лепечет поражённый инспектор.
- Умерший — не человек. Человек — разум. А умерший — это труп, кусок мяса, набитого дерьмом, и оно протухает, как всякое мясо, и смердит... Дай мне историю!
- Ну, пожалуй, я пойду, - говорит инспектор. -  Тут всё, я думаю, достаточно наглядно...
И он выходит, а Хаус стоит над душой и ждёт, когда я дам ему историю.
- Послушай, - говорю. - Ну вот зачем этот лишний накал? И ты серьёзно считаешь, что «дохлый» - лучший термин в отношении умершего ребёнка?
- Ему не передадут, - говорит. - А вот тебя я выбесил по полной.
- И какую цель, - спрашиваю, - преследовал?
- По-моему, ты нуждаешься, - говорит,  - в регулярном смывании спеси — она тебя портит, как слой косметики. И мне просто смешно смотреть, как ты начинаешь дуться и ёжиться, когда здесь торчит какой-нибудь проверяющий чин, а Грэг Хаус Злобный и Ужасный открывает при нём рот.
- Этот чин, - говорю, - волен утопить тебя в утках гериатрического на всю оставшуюся жизнь. И что-то я не заметил, чтобы тебе было смешно. Ты на него вызверился, когда он про уважение к смерти заговорил, словно он тебе больной мозоль отдавил. И не было на твоём лице никакой улыбки.
- Мало ли, что он мне отдавил, - говорит. - Не твоё дело.
- Я за тебя отвечаю, - говорю. - Я ходатайствовал о замене тебе наказания, я фактически взял тебя на поруки...
- Да я бы лучше  сел, - говорит, - чем если бы мне поставили условие чувствовать себя  тебе обязанным, Форман. Объяснить тебе, почему? Давай сейчас вместе посмотрим медкарту Фишера, и я объясню.
Звучит это у него так многообещающе, что я начинаю потихоньку мандражировать и, раскрывая обложку медкарты, уже отчётливо ожидаю какой-то лично для себя неприятности. И Хаус тычет меня в эту неприятность, как щенка, носом:
- Смотри сюда и читай вслух, ниггер!
«Ниггера» я пропускаю мимо ушей, но, увы, не могу пропустить мимо глаз каракули Уилсона в строке «аллергоанамнез»: «метоклопрамид», - у него ужасный почерк  даже для врача. Выходит, мать больного он опрашивал, и она про цитозар ничего ему не сказала. Будь графа чистой — это одно, но не мог же он записать метоклопрамид и не записать цитозар
- Если это не аллергоанамнез, - говорит Хаус ехидно, - то может расскажешь мне, как выглядит аллергоанамнез? Я-то всегда думал, что это перечисление через запятую всех тех штук, которые заставляют больного чесаться и отекать. Но у тебя, видно, на этот счёт другое мнение.
- Но ведь это не цитозар... - говорю я — виновато, разумеется, потому что это я должен был, вчера ещё должен был просмотреть.
- И это, - он тычет пальцем в экран выключенного ноутбука, подразумевая, очевидно, медкарту Мёрси, - тоже не цитозар.
- Но, Хаус, мать сказала определённо, поэтому я...
- Мать сказала определённо, - передразнивает он, кривляясь зло и противно. - Спесивый индюк! Показать себя строгим боссом, конечно, щекотливо для самолюбия — ну как тут упустить случай! Ты пойми, ведь ты не мне претензии предъявил, не Чейзу — будь оно так, мы встряхнулись бы и сами сунули тебя носом в эту запись. Но ты предъявил претензии Уилсону. Единственному идиоту, который и не подумал защищаться, а с восторгом кинулся мордой в грязь, потому что как тебе попало в резонанс, так и ему. И скажи спасибо, что его вчера не шарахнул-таки инсульт, потому что этот инсульт был бы на твоей чёрной — ой, прости, афроамериканской  - совести. Хорош начальник, вообще плюющий на человеческий фактор. Найди мне координаты этой брехливой мамаши — я сам с ней поговорю.
Меня в предвидении этого разговора мигом продирает мороз.
- Хаус, она только что ребёнка потеряла. Не смей с ней разговаривать!
- Ты с ней должен был разговаривать, ты! - или он взведён, или хочет так выглядеть. - Потому что не исключено, что она сама очень хотела его потерять. У мальчишки не было реакции на цитозар, и тем не менее, он умер от аллергической реакции. И если она была не на цитозар — на что тогда?
- Хаус...
- Так кто с ней поговорит, ты или я?
- Я, - говорю. - Но не сию минуту.
- А Уилсону что делать?
- Знаешь... - говорю. - Пусть он передохнёт... Тут и Реми, и всё на него навалилось... Скажи, я даю ему недельный оплачиваемый отпуск.
- Хитрый ниггер... Жмёшь на паузу?
- Твоя школа.
- Ладно, - кивает он, мгновение подумав. - Только знаешь... Инспектор всё равно сегодня вряд ли вернётся. Может, гериатрические задницы тоже денёк-другой обойдутся без меня?
- Ну, у тебя-то только положительные эмоции — зачем тебе отдыхать? Твоя почти жена почти вернулась с почти того света.
- Вот именно. А я даже дома ещё не был со вчерашнего дня. Супружеский долг, всё такое... Хочешь, чтобы меня спермотоксикоз скрутил? - и, пока я нахожусь с ответом, быстренько ретируется, принимая молчание за невозражение, а не за несогласие. Но всё-таки в дверях оборачивается:
- И вообще, мой тебе совет:  всегда сначала разбирайся до конца, Форман, а потом уже делай свой ход, потому что жизни «чур,переиграем» обычно не скажешь. Это бесплатный совет, счёта не вышлю, можешь просто сказать «спасибо».

АКВАРИУМ

Выйдя от Формана, Хаус почти падает на узкую кушетку в коридоре и хмуро исступлённо растирает бедро. Сон в неудобной позе аукается ему так, что от боли то и дело пробивает испарина. Должно быть, поэтому он не сразу обращает внимание на Кадди, стоящую в нише окна, спиной к стеклу, обхватив себя за плечи руками, и молча наблюдающую за ним. На ней тонкая тёмно-серая водолазка и зауженная  юбка, что придаёт её фигуре хрупкость.
Увидев, что замечена, она делает несколько шагов и останавливается перед ним, глядя сверху вниз.

-Ты не заехал домой.
- Я поднадзорный, себе не принадлежу.
- Я знаю. Вот видишь, сама приехала к тебе.
- Ждёшь за это награды?
Она некоторое время молчит, поджав губы и едва заметно покачивая головой. Потом спрашивает:
- Ты обиделся из-за Майка или раздражён из-за ноги? Очень больно?
- Что за радость, задавать идиотские вопросы? А то ты не видишь, что меня корчит от боли! Ну ладно, по болевой шкале восемь. Это тебе что-нибудь дало?
Подумав, она тихо присаживается рядом.
- Раньше ты принимал викодин... А сейчас?
- Ты вспомнила?
- Нет. Мне сказал Джеймс.
- А сейчас — кетопролак. И он — не викодин.
- На что похожа боль? - спрашивает она и кладёт ладонь на его больное бедро.
- Знаешь, одна дура меня уже спрашивала об этом на курсах психологической коррекции боли. Только она не психологическая, и значит, весь этот бред мне не пригодится.
- Я пока не пытаюсь тебе помочь, - ладонь Кадди горячая и тяжёлая — он чувствует это через плотную ткань джинсов. - Я пытаюсь тебя понять.
- Я даю сверлить пульпозные зубы без обезболивания.
- Врёшь. У тебя нет пульпозных зубов.
- Тоже Джеймс сказал?
- Ты сам. Вчера. Когда в ванной рассыпал флоссы. Ты сказал твою зубную карту — я запомнила. Справа снизу шестёрка — залеченный кариес, слева сверху четвёрка — штифт, тройка — лёгкая ротация, снизу слева четвёрка заблокирована с пятёркой — вывих два года назад. Любишь драться?
- Нет.
- Но вечно нарываешься.
- Если хочешь, я преподам тебе наглядный урок боли. Тогда ты меня в какой-то степени поймёшь, но наверняка обидишься.
- Скажи, тебе случалось поднимать на меня руку? Раньше, когда мы жили вместе?
- Что-что? - ему кажется, что он ослышался.
- Это простой вопрос. Ты бил меня?
- Почему ты об этом спрашиваешь?
- Хочу понять, почему я тебя боюсь. Ты меня бил?
- Мне бы в голову не пришло тебя бить, Кадди, - он с удивлением видит, что его зрение потеряло чёткость, силуэты расплылись, и в глубине переносицы щиплет так, словно у него поллиноз.
- Ты обиделся? - снова спрашивает она, как-то очень мягко. - Пожалуйста, не надо — я тычусь в тумане, могу нечаянно задеть, сделать больно... Хочу любить тебя. Так хочу любить тебя, Хаус. И не могу... Словно между нами какая-то тёмная субстанция...
Слёзы ещё не высохли на глазах, но в нём поднимает голову прежний Хаус:
- Попытай счастья с Майком, - советует он. - Да и вообще — мужиков вокруг полно, можно на эту тёмную субстанцию каждого протестировать... - и отшатывается от хлёсткой пощёчины.
- Я тебе не шлюха! - говорит она, сразу и сильно загораясь гневом.
- Только мне? - уточняет он, и получает по другой щеке.
- Ну вот и разобрались. Оказывается, это ты меня била.
- Сволочь! - говорит она со слезами, поворачивается и быстро идёт прочь. Он смотрит ей вслед, потирая красные отпечатки её ладоней на своих щеках.
- Ты идиот, - говорит Уилсон, появляясь за его спиной, как чёртик из табакерки. - Я всё слышал. Ты идиот, Хаус, причём злокачественный. Может поэтому меня так тянет к тебе — ты мне по профилю подходишь.
- Слышал? А почему не вмешался?
- Потому что я — не идиот.
- Нога болит, - хмуро говорит он.
- Не пробовал в суде эту отмазку?
- Пробовал, потому и не сижу сейчас в тюрьме а таскаю утки в гериатрии. Работает.
- Но ты всё равно идиот. У тебя сын.
- Который не считает меня отцом.
- Зато Рэйч считает тебя отцом.
- Она мне всё равно не родная.
- Она и Кадди не родная. Брось, Хаус, она тебя любит. И ты её любишь.
- А сейчас ты про кого, про Рэйчел или...
- Пока про Рэйчел. Хотя...
- Заткнись, - устало говорит он. - Слушай, Уилсон, достань мне викодин.
«Викодин» - магическое слово. Физиономия Уилсона каменеет.
- Хочешь начать сначала, Хаус?
- Хочу, чтобы боль стала меньше.
- Твоя боль не в ноге, а в голове. Только не снимай штаны, чтобы предъявить мне доказательство. Я твой шрам наизусть помню — он был там и вчера, и неделю назад, а болело меньше.
- Ты, конечно, знаешь. Это же твоя нога, и твоя боль!
- Иногда мне тоже так кажется. И не только мне. Вокруг твоей ноги вращается вселенная, за твои болевые приступы должна отвечать почему-то Кадди. Или я. Или кто угодно. Но хотя бы детей не делай за них ответственными. Потому что... - он смолкает, не договорив — Хаус, резко поднявшись на ноги,  сгребает его за одежду на груди и дёрнув вверх, уравнивает в росте.
- А когда болело у тебя, - говорит он свистящим шёпотом, - кто должен был отвечать за твои болевые приступы? Но ты орал на меня, называл тёмной силой вселенной, говорил, что я заслуживаю боли, заслуживаю рака, заслуживаю смерти, и я с тобой не спорил, Уилсон, и я не говорил, что вселенная вращается вокруг твоего средостения, хотя тогда так и было. Знаешь, почему я не говорил этого?
Уилсон почти не может дышать, его обычно бледное лицо багровеет.
- Хаус, пусти, - хрипит он. - Задушишь.
С видимым сожалением Хаус разжимает пальцы и выпускает его.
Несколько мгновений оба тяжело дышат, молча глядя друг на друга.
- Прости меня, - наконец, скованно говорит Уилсон. - Я не должен был говорить в нравоучительном тоне.
- А ты умеешь в другом?
- Подожди. Я же извинился... И в тот раз, и в этот... А ты мне чуть щитовидный хрящ не сломал, и горло теперь будет болеть. И ты разбил мне лицо дверью...
- И спас тебя от инсульта.
- Да. Ты — благородный идальго на белом коне. И ты не убиваешь детей — только причиняешь им боль. Я был неправ, ты не заслуживаешь рака... - и он улыбается нестерпимой, режущей, больной улыбкой. - Но ведь я же извинился... Я же...
- Ну... ты чего? - Хаус неловко треплет его по плечу. - Да ладно тебе, Уилсон. Я только что видел карту Фишера — графа «аллергоанамнез» заполнена, и заполнена твоей рукой. Хватит винить себя!
- Заполнена моей рукой?
- Да. Ты написал «метоклопрамид». Я только что своими глазами видел.
- Подожди... То есть. Она сказала мне «цитозар», а я написал «метоклопрамид»?
- Такое впечатление, что и в клинике Мёрси сказали одно,  написали — другое, а описали — третье. На что же всё-таки у него была аллергия?
- На метоклопрамид точно была. И мы не давали ему метоклопрамид.
- Но в Мёрси, похоже, не давали ему цитозар. Откуда же взялся цитозар в их записи?
- Нужно связаться с Мёрси. С лечащим онкологом. Теперь день — это можно сделать, не нарушая правил приличия.
- Только сделаешь это не ты. Я тебя знаю — начнёшь извиняться и мямлить, снова на тебя всех собак повесят.
- И не ты. Кончится тем, что на тебя снова пожалуются в Гаагский трибунал.
- Пусть Форман выясняет.
- Форман? - с сомнением переспрашивает Уилсон. - Он не будет...
- Будет. Теперь, точно, будет. Я, кажется, зацепил его... Кстати, вместо отстранения от работы он даёт тебе недельный оплачиваемый отпуск — не хочешь съездить куда-нибудь на курорт?
Но Уилсон качает головой.
- Хочу побыть с Реми. Я сейчас заходил — ей лучше. Правда, у неё постоянный пост, но она узнала меня...
-Огромное достижение.
- Смотря, с чем сравнивать. Вот Кадди, например...
- Заткнись, - перебивает Хаус. - Знаешь что? Ты можешь поселиться в палате Тринадцатой на всю неделю. Но прежде отвези нас с Кадди домой.
- Думаешь, она ещё здесь? По-моему, она уже ушла.
- Ничего подобного. Плохо ты её знаешь. Она ревёт где-нибудь в раздевалке или в туалете на втором этаже.
- Хорошо, я её найду.
- Викодин тоже найдёшь?

УИЛСОН.

Нахожу её в раздевалке, только не в общей, а где душевая — такой маленький закуток, в котором утром и ночью даже бывают очереди. По утрам — те, кто ночевал не дома или, как вариант, едет не домой. По ночам — те, кто не особенно разделяет дом и больницу — например, как Хаус. То есть, он любит дом, любит свою берлогу, где всё устроено по его вкусу, но он и здесь создал себе дом, он из тех, кто привносит свой привычный мир даже в автобус. А вот среди дня здесь пусто, и Кадди сидит на низенькой скамеечке. Не ревёт — тут он ошибся. Но и не весёлая.
- Привет, - говорю. - Он тебя вычислил. Сказал «она  ревёт где-нибудь в раздевалке или в туалете на втором этаже». Я думаю, он хотел бы извиниться перед тобой. Но он не умеет этого делать. И у него, действительно, сильная боль, делает его нетерпимым... и нестерпимым, понятно, тоже. Ты бы поняла, если бы помнила...
- Хватит, - говорит, - тыкать мне в нос мою неврологическую проблему. Зачем пришёл?
- Может, домой поедете? Там поговорите, разберётесь...
- Не в чем разбираться. Он меня за шлюху считает.
- Не думаю. Говорить он может, что угодно, но это не значит, что он считает тебя шлюхой. Ну, конечно, к Майку он тебя ревнует, но это и понятно — у них не радужные отношения, Майк стрелял в него.  Полушай, Лиза, я могу тебе всё рассказать, что между вами произошло. Но, конечно, это будет мой взгляд, моя позиция. Только давай я вас всё же сперва отвезу домой. И Хауса нужно обезболить — ему сегодня что-то совсем плохо.
- Не знаю... Не могу я себя вести с ним, как ни в чём не бывало.
- И не надо. Веди себя так, как чувствуешь. Пойдём... - протягиваю ей руку, и она послушно эту руку принимает, встаёт и идёт за мной. А Хаус сидит там, где я его оставил, бледный от боли и, закрыв глаза, стирает об стенку последние волосы на затылке. Шприц я прихватил ещё раньше, он у меня с собой, поэтому снимаю зубами колпачок с иглы и вкалываю прямо сквозь рубашку в плечо. Он даже не вздрагивает — только спрашивает недовольно:
- Чего не по вене-то?
- Это не морфий. И тащить тебя на себе неохота.
- Я что, вырублюсь?
- Можешь. Но при внутримышечном — не так быстро и не так однозначно. Подожди пару минут — сейчас начнёт отпускать.
- Что это такое?
- Хаус, мы, кажется, договорились: хочешь хорошее обезболивание - никаких рецептов, никаких названий...
- Я-асно... - тянет. - То есть тебе будет легче, если вместо морфия я стану клянчить у тебя «ту штуку, что ты мне вчера впорол»?
- Не беспокойся. «Штуки» будут разные.
- Ладно. Тогда «какую-нибудь штуку». Легче?
Кадди следит за нашей пикировкой, словно издалека, и Хаус тоже делает вид, будто её тут нет.
- Встать можешь? - спрашиваю. - Поехали — не собираюсь у вас весь день таксистом подвизаться.
Он к машине подходит первым и садится на заднее сидение. Не иначе, газеты теперь об этом напишут. Кадди собирается сесть вперёд, но я открывать ей дверцу не спешу — делаю вид, будто замок заело:
- Вот чертовщина... Слушай, сядь назад. Потом надо будет в мастерскую заехать. Это вон твой Хаус всё может руками делать — и замок поставит, и подключичный катетер. Я — белоручка.
Хаус на заднем сидении фыркает, но молчит. Знаю, что ему лучше, боль уменьшилась довольно существенно, и ещё знаю, что его потихоньку развозит — это тоже неплохо. Когда его развозит, колючки как-то опадают.
Трогаю с места. Уже на ходу, словно вспомнив, хлопаю себя по лбу:
- Ребята, простите, срочно в одно место заехать надо. Подождёте в машине, ладно? Я — мухой.
Хаус, глядя в окно, зевает примерно каждые полминуты. Загружается, загружается, как я и рассчитывал. Только бы совсем не вырубился — это и бесполезно для моего плана, и неудобно для его дальнейшей транспортировки. Ну, ничего, в последний раз, а потом надо сделать перерыв в нашем увлечении медикаментами и спиртным, не то превратимся оба с ним в банальных наркоманов.
Паркуюсь возле пост-офиса, говорю: «Подождите, я сейчас», - и ныряю в подъезд. Ну не будут же они молча сидеть всё время, пока я читаю «Спортивный листок» - Кадди не в том настроении, чтобы молчать, а Хаус, слава богу, уже не в том, чтобы огрызаться.
Минут пятнадцать, если не двадцать, я им дал, бросил «Спортивный листок» в мусорную корзину и вернулся оценить результаты своей стратегии. Хаус положил скрещенные руки на спинку водительского сидения и лёг на них щекой. Но лицо повёрнуто не к окну — к Кадди. Глаза закрыты, дышит ровно. Кадди, подобрав ноги, сидит, развернувшись к нему лицом и смотрит задумчиво, накручивая на палец прядь волос. Ладно... Акт второй. Открываю дверцу.
- Хаус!  - и спихиваю его руки и голову со спинки сидения. - Брысь! Это мой подголовник — твой сзади. Снова угадал: он ещё не в той стадии, чтобы не понять, но уже в той, чтобы не проснуться. Неразборчиво ворча, отодвигается, а рука Кадди — вдоль спинки заднего сидения. И вот уже его голова фактически у неё на плече.
- Да, - говорю. - Убойный коктейль... Осторожнее там, головой о раму не треснись, - это уже не для него, это для Кадди. И она послушно привлекает его ближе. И обоим это приятно. Определённо, их отношения замешаны на феромонах. Теперь моя задача довезти и выгрузить. Прямо хоть сводником подрабатывай. Если Хаус будет спать, поговорю с Кадди перед отъездом, если нет — разговор придётся отложить, но, может, они какое-то время и без него обойдутся — вон тонкие пальцы Кадди уже зарылись в кудлатый мох на его голове, а он потёрся щекой, как кошка — не то ласкаясь, не то у него скула зачесалась. Ладно, Джеймс Эван Уилсон, нечего пялиться на несвоё, отвезти их и вернуться посидеть с Реми. Инопланетянин там или нет, но всё-таки не чужой я ей человек.

Пока сворачиваю, наконец, к их дому, Хаус уже спит практически в её объятьях, и его висок так близок к её губам, что я почти не сомневаюсь, пока мы ехали, и я следил за дорогой, он успел получить в этот висок пару мимолётных сухих поцелуев. Мне даже кажется, я вижу на нём слабый мазок губной помады. Кадди задумчива и по-прежнему перебирает его волосы. Знаю, ему крепче и слаще спится от этого — он трепетно- чувствителен к ласке, и она, наверное, об этом помнит.  И вдруг она сама спрашивает, заметив, что я смотрю на них:
- Что ты о нас знаешь?
- То есть...?
- Ну. что между нами произошло? Отчего я родила от него ребёнка, а потом ушла к другому?
- Строго говоря, ты сначала ушла к другому, а потом родила от него ребёнка... Я как раз хотел поговорить об этом, но не хотел бы, чтобы Хаус тоже слышал.
- Он не слышит. Он спит.
- Не настолько крепко. К тому же, я сейчас остановлю, и он проснётся, - с этими словами я сбрасываю скорость и паркуюсь у поребрика тротуара. Хаус глубоко вздыхает. Треплю его по плечу:
- Вставай, приехали.
Он, моргая, соображает, где он, а потом неторопливо потягивается и, повернув голову к Кадди,  игриво улыбается ей, прижмурив один глаз:
- Рассказать, что мне снилось?
У меня дух захватывает от этого тона — я его сто лет не слышал. Это ещё в те дни, когда он со Стейси... Нет, лучше не вспоминать, не обнадёживаться пустой надеждой.
-Давай-давай, выбирайся. Провожу вас в квартиру и уеду. После чашки кофе, ладно?
В квартире никого — на столе записка от Марины. Хаус, лениво на ходу зацепив её пальцами, читает вслух:
-  «Мы с Робертом отправились в луна-парк. В пять заеду за Рэйчел. Заезжала миссис Кадди, очень досадовала, что не застала никого из вас». Ну, я-то не особо этим раздосадован... Кадди, а ты как?
- Пожалуй, хоть и нехорошо так говорить, маму надо принимать дозированно... Я рада, что мы не встретились... Пойду, приготовлю кофе. Ты будешь кофе, Хаус?
- Ещё как буду. Я от Уилсоновского снадобья, как варёный, проснуться не могу. Он нарочно старается сделать меня слабым — знаешь для чего?
- Чтобы у тебя нога не болела, идиот, - поспешно перебиваю я — ещё не хватало, чтобы он принялся излагать эту свою теорию Кадди. -  Слабость — просто побочный эффект. Как и потливость. Ты весь взмок — иди ополоснись, я Кадди с кофе помогу. Есть один новый рецепт,  с корицей и кардамоном... Есть кардамон?

ХАУС

Догадываюсь, о чём они говорили на кухне, пока я был в ванной. Не о рецептах приготовления кофе, во всяком случае. Зато отмыт я теперь на славу:  и кожа — в ванной, и кости — на кухне. Но вот, что меня беспокоит: Кадди в обтягивающей водолазке выглядит даже лучше, чем совсем без водолазки, а мои домашние растянутые «треники» ну просто ничего не скрывают. И Уилсон уже косится как-то чересчур понимающе.
- Ладно, - говорю. - Пей кофе и проваливай. Тринадцатая заждалась.
Он и проваливает — даже, пожалуй, поспешно. Кадди пьёт кофе и избегает моего взгляда. Я... я хочу спать... с Кадди. Отслеживаю признаки сексуального возбуждения — они отчётливы: учащеное дыхание, эрекция, тяжесть и распирание в области лобка, словно мне надо в туалет, хотя не надо.
- Кадди, - спрашиваю осторожно. - А ты сейчас... хочешь меня?
И она подходит и вдруг прижимается, словно только этого и ждала. И её слегка потряхивает. Запрокидываю руками её голову. Вглядываюсь в зрачки.
- Ты нашла ему кардамон?
- Да... а...?
- И как кофе? Успела выпить чашечку?
- Но... почему ты...?
- Вот чёрт! Он нас накачал! Тебе — в кофе, мне впорол внутримышечно, в составе коктейля.
- Накачал? - она выглядит удивлённой. - Чем?
- Ты что, не чувствуешь? - и провожу кончиками пальцев по её щеке, а потом соскальзываю на шею, и она громко ахает. Не просто ахает — предпринимает ответный маневр - руки забираются ко мне под футболку. Боже всемогущий! Настоящий прибой ударяет в промежность, и уже и мне не смолчать.
Тут по глазам вижу, что она догадывается, даже приоткрывает рот для вроде бы возмущённых слов, но в последний момент вдруг передумывает.
- Не чувствую ничего такого, чего бы раньше к тебе не чувствовала, Хаус, - какой мурлыкающий голос, дух захватывает.
- Ты же не помнишь, что раньше ко мне чувствовала, - тем не менее, уличаю я.
- Заткнись, - говорит она и сама затыкает мне рот губами и языком.
Затыкаюсь надолго...

Просыпаюсь от голосов в прихожей. Он. Коварный отравитель. Переговаривается с Кадди негромко — слов не слышно — но тон тревожный, нерадостный. Слышу, что дети уже дома — работает телевизор, и они там смеются. Ого! Вот это я поспал! Но как сладко спалось, чёрт возьми! Тысячу лет у нас такого секса не было. Постель пахнет духами Кадди и её возбуждением. И если я ещё помечтаю, придётся переходить ко второй серии незамедлительно. Так что встаю. Спросонок шатает, но нога пока сладостно молчит — не то коктейль Уилсона не выветрился, не то эндорфины от Кадди действуют.
Они разговаривают в дверях. Уилсон говорит тихо, быстро, тиская одной рукой пальцы другой руки. Взволнован сверх всякой меры. Глаза бегают. Или Тринадцатая снова окситоцином закинулась, или Форман выяснил, что Уилсон собственноручно кормил Фишера метоклопрамидом.
- Ты чего, - спрашиваю, - опять притащился на ночь глядя?
Он оборачивается ко мне.
- Хаус, тебя срочно Форман вызывает.
- Насколько срочно? Прямо сейчас?
- Да.
- Зачем?
- Ты нужен, как диагност.
- Я не диагност, - говорю. - Я санитар. Когда я нужен, он за мной посылает, а когда у него всё в порядке, живо ставит на место. И давно ты курьером у него, Уилсон?
На это он ничего не отвечает — просто поднимает глаза и смотрит. Когда он так пристально смотрит, у него становится загадочный взгляд — из-за косоглазия.
-Хаус...
Угадал насчёт Реми. Только тут не окситоцин — кажется, что-то похуже.
- Да поеду, поеду, - говорю. - Чего ты так укоризненно уставился? Что там с ней?
- Гемибаллизм вернулся.
- Ух ты! Значит, удалили или не всё, или не то.
- У неё судорожные припадки. Они думают, что это эклампсия.
- Наиболее вероятное предположение.
- Если это эклампсия, показано экстренное родоразрешение.
- Непонятно, почему его до сих пор не произвели. Тут случай идеальный: показано именно то, чего она добивается. Можно сказать, исполнение её мечты.
- Но не моей, - говорит.
- А ты разве тоже беременен близнецами, Уилсон? Послушай, мы ведь об этом уже говорили — не тебе решать.
- Не мне. Тебе. Она седирована. И она пока ещё признана не полностью сознающей опасность. А ты — её медицинский представитель.
- Я наказание отбываю, Уилсон. Я не могу быть медицинским представителем.
- Нет, можешь. Я консультировался с юристом.
- Я смотрю, ты всё успел. Зачем консультировался?
Он молчит. Опустил голову, изучает носки своих ботинок.
- Хотел опротестовать?
На это он вскидывается так яростно, что понимаю: угадал.
- Ты слово дал убить её! И после этого хочешь быть её медицинским представителем?
- Ну, пока, - говорю, - ты её убиваешь. Имей только в виду: если она умрёт от эклампсии, её близнецы внутриутробно тоже умрут. Искусственно поддерживающий гомеостаз инкубатор тебе из её мёртвого тела делать всё равно никто не позволит.
Куда-то я ему попал. Ткнул куда-то в болевую точку. Потому что он стоит, открыв рот, смотрит на меня во все глаза и вдыхает, вдыхает, а выдохнуть не может.
- Расслабься, Уилсон, - говорю. - Понимаю, что ты сроднился с предынсультным состоянием, но я дважди на одну фишку не куплюсь... Давай сюда ключи. За руль я тебя тоже пока не пущу... Кадди, я, похоже, дома опять не ночую. Позвоню...
- Хаус, - наконец удаётся ему выдохнуть, и весь этот выдох — моя концентрированная фамилия — благо, по фонетике удачно, - Ты не сделаешь ей аборт, пока не будешь знать наверняка.
- Давай, - говорю, - или  ты не ставишь мне условий, или сам её лечи — я дома останусь.
- Хаус! - сгребает меня за грудки. Кадди смотрит, поджав губы, и непонятно, кому сочувствует.
Я не вырываюсь, хотя он не слишком нежно прихватил меня. Понимаю, что есть определённый предел, который переходить всё равно не надо, поэтому вместо того, чтобы треснуть его по рукам, беру его лицо в ладони, словно целовать собрался... или, как вариант, нос откусить, и когда он от удивления разжимает пальцы, говорю проникновенно, словно в любви объясняюсь:
- Ты должен мне доверять, Уилсон. Будешь мне доверять?
Он переглатывает и кивает.

Правильно я отобрал у него ключи — он и на пассажирском сидении взвинчен и крутится, как на иголках. Влетели бы мы с ним, таким раздёрганным, в аварию на счёт «раз».
- Вынь, - говорю, - шило из задницы. Ты меня отвлекаешь.
Вертеться перестаёт. Зато зажимает ладони между колен и раскачивается, натягивая ремень безопасности так, что его клинит — автомобиль думает, что в аварию попал.
- Ты бы, - говорю, - бежал бы ногами. На твоём возбуждении раньше меня бы успел...
- Поезжай скорее, - говорит. - Пожалуйста.
Едва заезжаю на парковку, он выскакивает из машины ещё до того, как я окончательно останавливаюсь, и чуть ли ни насильно меня тащит — я на трость не успеваю опираться — наверх.
В палате Тринадцатой нездоровое оживление. Медсестра меняет инфузионные мешки, кроме подключичного катетера, капает в обе руки. Здесь же педиатры — дети ещё на свет не появились, и неизвестно, появятся ли, а у них уже свои адвокаты. И Форман притащил свою начальственную чёрную задницу — не то из административного рвения, не то в память о былых отношениях с объектом, не то из человеколюбия — последнее маловероятно, впрочем.
Увидев меня, информирует — быстро, толково, как привык ещё работая у меня под началом, безэмоционально:
- Судорожные приступы купировали, давление снизили. Она седирована. Показано экстренное родоразрешение. Вам решать, Хаус.
- Не показано, - говорю. - Если приступы купированы и давление снизили, она стабильна. Какая нужда в экстренном родоразрешении?
- Тут они по разному реагируют. Педиатры смотрят на меня с надеждой, медсестра с подозрительностью, Форман — с жалостью. Ну что ж, сам знаю, что чушь порю. Но Уилсон смотрит с надеждой. Не могу сразу рубануть его по этой надежде, сам ведь просил доверять.
- Хотите её в таком состоянии три месяца продержать? - спрашивает Форман. А за словами прячется интонация: «Эх вы, лучший диагност! Совсем вас, видно, подкосили гериатрические утки...».
- Моего хотения тут никто не спрашивает. Тут жизни на карте. И не одна, а три. Или, чтобы тебе понятнее было, две против одной.
- Ушам не верю. Несформировавшиеся плоды — для вас стали полноценными живыми людьми? Для вас, кто всегда равнял аборты с аппендэктомией — как по сложности, так и по нравственной составляющей. Сперматозоиды с яйцеклетками, надо полагать, на очереди? Боже мой, Хаус, подумать страшно, на какие вы мучения себя обречёте, если пойдёте дальше!
Отповедь хороша, но перевес — педиатры и Уилсон — на моей стороне.
- Пока она стабильна, у нас есть время и другие варианты проверить. Что, если это не эклампсия, и аборт не даст нам ничего, кроме лишнего стресса и операционной нагрузки? Позволю себе напомнить, что пациентка и до беременности здоровьем не блистала. Какое-то наследственное заболевание — не припомнишь, Форман? Плюс пара опухолей мозга. Мелочь, конечно, но что, если мы какую-нибудь забыли или, наоборот, отрезали где-то лишнее?
- Хотите её в таком состоянии в магнитный сканер засунуть?
- Ну что ты! Зачем? Потанцуй над ней, побей в бубен — может, духи тебе подскажут, что с ней не так.
- Уже подсказали, - говорит Форман. - Эклампсия. Велели делать аборт.
- Скажи духам, что другие духи — тёмные и злые — не подписывают согласие, пока не будет твёрдой уверенности.
- Хаус, - чувствую, мой босс начинает потихоньку закипать. - Вы идёте на поводу у Уилсона и готовы убить её ради детей, но дети тоже не выживут, если вы её убьёте.
- Форман, - говорю. - Я сегодня утром уже беседовал с вами об опрометчивости, и вы очень справедливо заметили мне, что человеку, облечённому властью, не пристало принимать поспешные решения. Я ведь тоже могу сказать, что вы чувствуете себя кое в чём виноватым, и готовы выбросить её нерождённых детей, как ненужный шлак из плавильной печи. Это ведь не ваши дети. Даже более, чем не ваши — другого.
Между прочим, забавное зрелище — покрасневший негр.
- Слушай, - шипит, - Ты уже предел переходишь.
- Это я ещё, - шёпотом возражаю, - щажу тебя при подчинённых. Не подпишу согласия.
- Уилсон, скажи ему! Это ведь он из-за тебя.
- Оставь ты его в покое, Форман! Мы — врачи, он — семья. Нам решать.
- В данном случае как раз ты — семья. И если бы дети были не его...
- И если бы любовница была не твоя...
- Хаус!
- Босс? - удалось-таки вложить ехидства и яда по полной.
Уилсон уже спровадил из палаты сестру, послав за сменным мешком,  и теперь потихоньку выпихивает за дверь педиатров.
- Чего ты добиваешься, Хаус? Хочешь уронить мой авторитет перед подчинёнными?
- Да плевать мне на твой авторитет!
- А вот мне не плевать. И на Тринадцатую мне, кстати, тоже, не плевать.
- Именно поэтому ты не хочешь её диагностировать?
- Именно поэтому я хочу её лечить.
- Не зная, что с ней?
- Эклампсия!
- Пусть её отвезут в сканерную и осмотрят ещё раз мозг. И если не найдут очагов...
- Ну? И что тогда?
- Подпишу всё, что хочешь.
- Чёрт с тобой, - наконец, сдаётся он. - Хочешь отмыть добела чёрного пуделя — валяй. Её смерть будет на твоей совести.
 Пока Тринадцатую перекладывают на каталку и везут в сканерную, выхожу в коридор отдышаться и остыть. Уилсон рядом.
- Спасибо тебе, - говорит, отводя взгляд. - Спасибо, Хаус...
- Не за что, - говорю. - Форман прав. Это эклампсия. Надо было сделать аборт сразу — и всё.

- Она умрёт, - говорит он с железобетонной убеждённостью, но при этом смотрит, как пёс за подачкой: разубеди.
- Скорее всего умрёт. Даже неосложнённая эклампсия — не подарок, а у неё операция на мозге. Судороги повторные, без седации не справились, давление толком не держится — ты видел, сколько и с какой скоростью ей льют. Почки и печень на очереди и уже толкаются в дверях. Надо делать кесарево, хотя плоды нежизнеспособны, но самое неприятное в том, что и сделав кесарево, мы не обязательно справимся с проблемой. Другой вариант: это не эклампсия, а, скажем, ещё одна опухоль, которая выросла на глазах. Киста, скорее всего, в которую подтекает кровь или ликвор. Так быстро наполняться только кисты и могут - ей же делали все визуализации перед первой операцией. Значит, соединена или с крупным сосудом или с желудочком мозга, да и расположение, судя по симптоматике, самое что ни на есть хреновое — ближе к стволу. Полезем за ней — не факт, что не зарежем твою подружку. Ну и третий вариант, это вообще что-то другое. Аутоимунное, вирусы, прионы, она же ни черта не обследовалась из-за своего гентингтона, до которого всё равно не доживёт.
Оставив его переваривать сказанное, иду в сканерную, в аппаратную, где за монитором уже сидят, сблизив головы, Форман, Чейз и Тауб.
- Привет, Златовласка, - Чейзу протягиваю руку, а у Тауба спрашиваю:
- А ты откуда взялся?
- Она мне не безразлична, - говорит, и голову задирает с чувством собственного достоинства. Ну ладно, пожимаю руку и ему. Санитару перед врачами чваниться не к лицу. У него сильные пальцы — конечно, вручную носы ломать — это вам тренировка.
- Смотрите-ка, - говорит Чейз, подаваясь ближе к монитору. - Вот это да! Да у неё весь мозг в петехиях.
- Из-за гипертонии, - предполагает Форман, но как-то несмело.
- Если и в остальных органах такое же...
-...то это конец, - говорю.
- Конец, - говорит Чейз, - это одно. А другое: похоже, она приняла что-то. Очень уж на медикаментозное отравление похоже. Я назначу кислород, универсальный антидот и противосудорожное, и надо узнать, до чего она могла добраться. Похоже, рано сняли индивидуальный пост.
- Да с ней Уилсон весь день сидел. Как бы она смогла?
- Если весь день, значит, в туалет точно выходил. С чего дело началось, Форман, с судорог или с гипертонии?
- Сначала судорожный припадок.
- Так это судороги спровоцировали криз, а не наоборот. Это не эклампсия. Проверьте почки, и когда ничего не найдёте...
- Что тогда? - с надеждой спрашивает Чейз, а я понимаю, что мне нечего ему сказать. Потому что тогда — ничего. И даже аборт бесполезен.
- Ищите, - говорю, - что она приняла. Может быть, сможем дать специфическое противоядие. Может быть, поможет...
Знаю, что не поможет, потому что уже прикинул, до чего она могла дотянуться, и под симптомы ничего не подходит. Так что, если Чейз прав,  похоже, что она просто цапнула горсть чего попало с сестринского поста и запихала в рот, как ребёнок леденцы. И гложет совесть меня самым немилосердным образом, потому что про суицидальный настрой я-то знал , а для всех остальных история с окситоцином была просто началом психоза, который прошёл, ну и успокоились.
Едва выхожу из аппаратной, натыкаюсь на Уилсона.
- Ну? - снова этот ожидающий собачий взгляд.
- Нечем мне тебя порадовать, - говорю. - Аборт делать мы не будем, но она умирает. Множественные кровоизлияния в мозг. Это не эклампсия — что-то другое. И времени на диагностику у нас сейчас нет. Я думаю, если мы даже уберём сейчас седацию, она не очнётся. Послушай,  ты с ней рядом день провёл — может, что подскажешь?
- Что я подскажу? Судороги внезапно начались. Генерализованный припадок.
- Ты всё время у неё сидел? Выходил из палаты? Оставлял её одну?
- Конечно. Я что, по-твоему, на внутреннем цикле обмена, что ли? Отлить выходил, за кофе выходил. Купил ей йогурт в буфете — она просила. Она в сознании была, не жаловалась.
- Сама попросила?
- Ну не через секретаря же, - он раздражается, но это от нервов, нечего обижаться.
- Не ты предложил?
- Не я.
- Не заметил, она  была такая, как всегда? Вы с ней не ссорились, отношения не выясняли?
- А как же, - он начинает злиться. - Семейный скандал с битьём посуды — самое то для интенсивной терапии.
- Не казалась отрешённой, задумчивой?
- Тьфу на тебя, Хаус! Конечно, казалась, а ты как думал? Она из острого психоза только вышла, у неё действительность по-настоящемму на место не встала.
- Об аборте речи не заводила? Как вообще с тобой общалась, как с любимым человеком или как с надоевшей занозой в заднице, как в последнее время?
Думаю, ещё больше его взвинчу сейчас, а у него глаза смягчаются, и губы трогает улыбка:
- Нет, - говорит он с нежностью в голосе, - мы очень хорошо разговаривали...  Ностальгировали... Она рассказывала, как с тобой на мотоцикле перевернулась, как вы ездили картошкой стрелять... Вспоминали, как познакомились, как у нас первый раз секс был. Целовались...
- Делали вид, что всё в порядке...
- Ну, ты у нас король тактичности.
- Хотя нет, подожди. Не делала она вида. Точно. Она с тобой прощалась. Знала, что это — последние минуты вместе, и старалась быть с тобой ласковой.
- Откуда она могла знать? Припадок начался внезапно. Думаешь, могла быть какая-то аура?
- Чейз считает, что она намеренно отравилась таблетками, и я согласен с Чейзом.
- Но... а...
- Всё на это указывает, включая анамнез.
- Когда? Как? - он хватает меня за грудки.
- На сестринском посту полно всякой сильнодействующей дряни. Отправила тебя за йогуртом, сестру — за чистым полотенцем, и взяла всего понемножку, чтобы сразу не хватились. А раз так, раз приняла салат из таблеток, мы ничего не сможем поделать.
- Но ведь ничего ещё не доказано, Хаус!
- За доказательствами дело не станет. Сейчас Чейз прибежит.
- Почему ты так уверен?
- Потому что всё подходит. И ваша ностальгическая беседа — тоже. Пойдём, посидим у тебя и подождём, пока он всё выяснит. Не стоит путаться под ногами. Ты - семья, они - врачи.
- А ты?
- А я обещал, что убью её, - говорю. - так что мне теперь молчать бы в тряпочку.

Однако, не успеваем мы в кабинете Уилсона, что называется, задницы преклонить, как у меня взрывается писком пейджер. У Тринадцатой очередной судорожный приступ, а у её лекарей проблемы с его купированием. И зачем мне это знать? Для диагностического процесса неинформативно — это не новый симптом. Судно выносить там тоже пока не нужно. Уилсон вскакивает, порывается куда-то бежать, я его окорачиваю:
- Рака у неё нет — ты там не нужен. Держать её за руку тоже не нужно — она без сознания. Зато твой потерянный вид будет нервировать тех, кто реально может помочь. Сядь. Мне нужно, чтобы кто-то отбивал мячи. Предположим, что это всё-таки не салат из таблеток. Что мы тогда имеем? Всё началось с гемибаллизма. Потом её прооперировали и удалили опухоль. Сначала гемибаллизм исчез, а потом вернулся. Плюс острое реактивное состояние.
- Самая частая причина гемибаллизма — инфаркт подбугорья.
- Опухоль была не там.
- А что, если опухоль вообще не причина гемибаллизма? - спрашивает Уилсон. - Она могла образоваться ещё во время экспериментального лечения гентингтона и расти потихоньку. Реми никогда не обследовалась, МРТ не делала, а тут мы нашли — и обрадовались.
- Тогда куда девался гемибаллизм после удаления опухоли?
- А может быть, никуда? Изменилось внутричерепное давление, она получала медикаменты, сформировался конкурентный очаг возбуждения, может быть, послеоперационный отёк блокировал  циклические токи, гиперкинез затух на время, а потом просто снова возобновился. А причина осталась та же.
- Итак: рецидивирующий гемибаллизм, помрачение сознания, нарушение сосудистого тонуса, судороги...
Отыскиваю в его столе маркер и пишу прямо на его любимом постере: «инфаркт, эклампсия,  гемангиома, хорея гентингтона, отравление метгемоглобинобразующими препаратами, васкулит...»
 - Что ещё? - спрашиваю.
- Волчанка.
- Ты серьёзно?
- Нет.
- Юморист...
- Хаус, - вскидывается он. - Хаус, ты знаешь, я умею отбивать мячи только из-за линии. Хаус, я пойду всё-таки туда... к ней...
- Иди, - говорю. - Не хочу, чтобы когда она умрёт, ты меня всю жизнь обвинял в том, что не дал тебе подержать её остывающую руку вместо дурацких попыток её спасти.
- Инфекция, - говорит он с ненавистью  и плюхается на своё место.
- Был бы жар, был бы лейкоцитоз.
- Не было бы при сниженном иммунитете.
- А какая инфекция могла начаться с чистого гемибаллизма?
- Нейросифилис, токсоплазмоз, вообще сопряжённые...
- И все сцеплены со сниженным иммунитетом. Подходит...
- Но у неё не было СПИДа, Хаус.
- Ты этого знать не можешь. Она вела не особо упорядоченную половую жизнь. Я сделаю посев, а пока он зреет, утоплю её в широкоспекторных антибиотиках, и если это сопряжённая инфекция, мы получим улучшение, а если...
- Как ты будешь топить её в антибиотиках? Она беременна, Хаус!
- Она мертва, Уилсон. Ей остались часы — может, меньше. И это — её единственный шанс.
- А если всё-таки эклампсия — ведь ты даже не знаешь наверняка...
- Это не эклампсия, - говорит Чейз, появляясь в дверях. - Почки интактны. Недостаточности нет. Следы белка в моче незначительные. Это не эклампсия.
- Что с ней сейчас? - перебивает Уилсон.
- Пришлось ввести сублетальную дозу — не могли остановить судороги. Приступ купирован, но она без сознания, фактически в медикаментозной коме, и выводить её из этой комы пока нельзя... Хаус, я проверил желудок. Содержимое окрашено. Думаю, это не таблетки, думаю, она выпила индиго.
- Где, чёрт побери, она его взяла?
- Чернила для писчиков. Мы уже ими сто лет не пользуемся, но запас хранился в шкафчике в комнате для среднего персонала. Это всего в двух шагах от интенсивной терапии, и среди дня, когда работы много, комната пустует. Ей не составило труда войти — дверь никогда не запирается. Там ведь не хранится ни записей, ни медикаментов...
- Ну да, только смертельно опасные ядовитые чернила... А что, если её повторный суицид — тоже симптом? Мы видели бред, когда речь шла об инопланетянах и прочих потусторонних вещах, и мы думали, что только тогда его и видели. Но что, если эта навязчивая идея чуждости ребёнка, его обречённости — не проявление депрессии, а психическое расстройство? Я позволил ей увлечь себя в её веру, потому что привык к этому её вечному обречённому ожиданию смерти. А ведь это очень странно — природа обыкновенно заботится о будущем поколении,  и самкам свойственно стараться сохранять беременность, а не уничтожать её.  А человек, как он ни старается откреститься от животного мира, всё-таки тоже подчиняется общим правилам.
- То есть, аборты — это, по-вашему, проявления психоза?
- Аборты завуалировали свою суть медицинской суетой вокруг себя. Они уже давно не воспринимаются, как убийство. Другое дело схватить шприц с окситоцином и воткнуть в себя. Суть одна, но здесь не суть, а форма имеют большее значение... Уилсон, ты общался с ней в последнее время — не показалось, что с ней что-то не то? Я не имею в виду сейчас — раньше, до больницы?
- С ней стало трудно, - подумав, уклончиво говорит он.
- А поточнее?


АКВАРИУМ
Он старается вспомнить. Проблемы с Реми, откровенно говоря, начались чуть не с первого дня, когда тест на беременность показал им две отчётливые полоски там, где Тринадцатая, по её собственным словам, «пожизненно одной бы обошлась». Потом, недели с пятой-шестой стало хуже. Он не придал большого значения, списал на тревогу — она всегда напрягалась по поводу Гентингтона и астенизацию после простуды — перенесла фаринготонзиллит. Но что, если это уже было симптомом? А сколько раз потом она говорила ему про инкубатор, про то, что он её использует? И этот отказ обследоваться... Он думал, что она прячет голову в песок, опасаясь подтверждения своим страхам по поводу здоровья плода. Но что, если она прятала голову в песок от самой беременности?
Все факты — отдельные слова, недомолвки, намёки — вдруг обретают сейчас для него совершенно иной смысл. И эти симптомы — вдруг слабость в руках, вдруг дрожь, разбитые чашки, валящиеся из рук предметы, слёзы, раздражительность.
- Гемибаллизм был уже поздней стадией, - говорит он вслух. - Всё началось гораздо раньше. У неё была простуда, мы списали на астенизацию... Почему я не вспомнил?
- Простуда? Сопли? Кашель? Температура?
- Горло, температура...
- Боли в суставах?
- Просто ломота. Она уже была беременной, мы лечились безопасными методами.
- Безопасными для бактерий? Уилсон, почему умнейшие врачи, когда дело касается их семей, превращаются в полнейших идиотов? Чейз, кровь на ревмопробы. У неё часто бывали ангины, Уилсон?
- Ну... бывали...
- У неё церебральный вариант ревматизма. Всё подходит: сроки, симптомы. Беременность, как лечение стероидами, заглушает всю остроту, поэтому процесс протекал вяло, пока не проело гематоэнцефалический барьер. Васкулит, гиперкинезы, даже психоз — всё укладывается в картину. А судороги из-за раздражения мозговых оболочек. Ну и, конечно, анилин — не слишком хорошая пищевая добавка. Дадим ещё стероидов и будем надеяться на лучшее.

ХАУС.

Пока сидим и ждём результатов — сначала ревмопроб, потом активности, потом самого лечения, ночь течёт мимо нас. Уилсон обхватил руками голову и, судя по всему, она у него болит.
- Ты бы, - говорю, - померял давление. А лучше ляг поспи.
- Не могу, Хаус.
- Судороги не повторялись. Это хорошо. Педиатры говорят, плоды тоже пока стабильны... Не можешь спать, хотя бы полежи. Расстегнись, разуйся... Ну, честное слово, только мне сейчас с тобой возиться не хватало...
- Я принял анаприлин. Всё нормально, Хаус. Если бы я раньше обратил внимание на симптомы... Надо было подключать антибиотики, а я, как всегда, думал только о себе, о том, что стану отцом, заботился не о Реми, а о её беременности. Правильно она мне сказала...
- И продолжаешь, между прочим.
- Да ничего я не продолжаю. Просто спать не могу...
- Не грызи себя. Девять из десяти врачей не назначают антибактериальную в первом триместре, и всё обходится. Была катаральная ангина, без налётов.
- Надо было сделать посев. Проверить чувствительность.
- Надо было соломки подстелить. Знать бы, куда. Да тут ещё этот гентингтон впутался. Если бы она обследовалась, увидели бы изменения — по крови, по протеинограмме. Обычный пропуск патологии из-за позднего обращения.
- Это не позднее обращение. Она жила с врачом.
- И что? Она сама врач. Я у Кадди язву, между прочим, тоже только по кровотечению поставил.
- Кадди жива.
- Тринадцатая пока тоже жива.
- Вот именно! Пока!
- Джеймс, не истери. Ты устал... Ляг, мать твою, на диван, не то я сам тебя сейчас чем-нибудь вырублю! - теряю я терпение.
Знаю, что не вырублю. Потому что в любую минуту может произойти непоправимое, и он всю жизнь не простит мне потом того, что не присутствовал. Надежда — хорошее чувство, вот только когда лечение начато слишком поздно, а тебе уже давно не двадцать лет и за плечами кое-какой опыт... Уилсон, кстати, понимает это не хуже моего, и хотя у него стоит в мозгах «табу» на эту тему, именно потому-то и раскалывается у него сейчас голова.
Около пяти утра уже то, чего я и ждал, чего и опасался — новый эпилептиформный статус. Сердце не справляется. Теперь уж я не изображаю стороннего наблюдателя — тире — великого диагноста. Едва Чейз сбрасывает на пейджер, мы оба галопируем в интенсивную палату, к месту действия. Форман, оказывается, тоже не уходил домой — тут как тут. И афроамериканская его пигментация какая-то грязно-серая. Впрочем, у меня самого щёки ледяные, и подозреваю, что не от цветущего румянца. И не только щёки — у меня и по спине словно струится ледяной ручеёк. Тринадцатая то выгибается мостиком, то начинает быстро-быстро дёргаться в миоклонусе. Глаза закачены под лоб, глазные щели раскрыты — ретракция век. Медсёстры удерживают её, пока Чейз лихорадочно пытается попасть иглой в вену.
- Коли в подъязычную, - советую.
- Не могу. Тризм.
- Ещё дозу, её нужно расслабить.
- Да нельзя больше! Мы её убьём.
- Её судороги быстрее убьют. Давай!
Наконец, расслабляется, опадает, затихает. И дыхание затихает. И сердце... Дальше всё как-то отрывочно.
- Асистолия!
Непрямой массаж сердца.
- Давай, Реми!
Пальцы Уилсона, вцепившиеся в мою руку до синяков.
- Ещё в сердце!
- Ну давай же, Реми! Давай! Давай, Тринадцатая!
- Кончай, Чейз! Время...
- Не-е-ет!!! Не надо, не надо! Подключите ИВЛ! Я вас умоляю! Ребята!
- Хаус, уведи его!
- К чёрту! А вдруг? Я интубирую...
- Уилсон, пошли! Уилсон, ты мешаешь! Лемми, дай ативан!
- Время смерти...
- Ещё не время смерти, дайте мне загубник.
- Ты идиот, все сроки превышены! Любишь зомби?
- Заткнитесь!
- Ладно, делай, как знаешь.Где ативан?
- Не надо, Хаус, не надо, я тебя прошу, не надо ативана, я - в порядке. Я же не могу сейчас. Она же... Я же... Я с ней должен быть! Я... Хаус!!!
- У тебя кровь из носа. Отойди, не мешай, не то вырублю. Сядь на пол у стены и сиди, о кей? Ты слышишь меня? Понимаешь?
- Да... да.
- Всё. Отойди и сядь на пол.
Постепенно всё успокаивается. Шипит и попискивает аппарат жизнеобеспечения. Медсёстры, закончив закреплять трубки, выходят. Чейз щёлкает тумблером энцефалографа.
- Прямая...

- Уилсон, ты понимаешь, что она умерла? На ЭЭГ — прямая линия, это мозговая смерть. Ты слышишь меня, Уилсон? Надо отключить жизнеобеспечение. Попрощайся с ней, и мы отключим аппарат.
Не слышит. Не понимает. Взгляд расфокусирован. Потёки крови под носом.
- Просто дайте ему время осмыслить, - советует Чейз.
До чего же погано! Давненько мне уже так погано не было. Тревожился, злился, нервничал, но чтобы вот так, с размаху мордой об стол... Облажался. По всем статьям облажался. И нечего тут кивать на Уилсона, что, мол, был рядом и не заметил. Я тоже это время не в соседнем штате проживал. И, что самое гадостное, диагноза-то так и нет. Ревматизм — это тоже не больше, чем предположение. Вскрытие, конечно, покажет, но хорош диагност, ставящий диагноз на вскрытии. Правильно меня пристроили утки таскать — кажется, уходит моё время.
- Я сам буду вскрывать, - говорю. - Никто не лезьте. Результатов не утаю, но под руку...
Не успеваю договорить — «отмерший» Уилсон сгребает меня за ворот — у него это уже привычкой стало, похоже, брать за грудки. И опять не бью по рукам, потому что... ну, потому что не бью.
- Ты не будешь её вскрывать! Никто не будет! Не сметь отключать!
- Уилсон, её там уже нет, - пытаюсь уговорить. -  Это просто мёртвое тело, в которое мы закачиваем воздух и кровь и выкачиваем обратно, поэтому какие-то процессы в нём могут идти долго. Но это уже не живой человек, понимаешь? Не Реми Хедли, не Тринадцатая...
- Она там. Это кома, просто кома. Из комы выходят. Кадди вышла. - говорит вроде разумно, но в глазах безумие.
- Потому что у Кадди, действительно, была кома, а это — мозговая смерть.
- У Кадди тоже не было активности на ЭЭГ.
- Нет, была. Слабая, неопределённая, но там было, что будить. Здесь — нечего. Смотри, линия даже не вздрагивает.
- Хаус, - подаёт голос Форман. - Официально её представитель — вы, вам и решать. Если скажете отключить, мы её отключим.
Вот он, момент истины. Ну что, Реми Хедли, видно, пришло время сдержать данное тебе слово?
- Уилсон, прощайся, - говорю — хмуро и кратко, потому что вот-вот сам не сдержу слёз, они уже закипают где-то в горле — горькие, царапающие глотку, словно сухой песок с обломками ракушек, как на берегу Окинавы.
- Хаус, я прошу тебя! Хаус!
- Из любви и сострадания к тебе же -  нет.
- Если ты сделаешь это...
- Что? Мы больше не друзья? И ты всерьёз думаешь, что меня это остановит?
От так не думает. Он прилагает огромные усилия, чтобы не свалиться в панику — синдром «опаздывающего на поезд». До него ещё не дошло, что поезд ушёл. Он ещё верит, что, может быть, это его часы спешат и, может быть, гудок отправления со станции — это гудок какого-нибудь другого состава.
А может, остановиться, подождать? Пусть прибежит на станцию, помечется по путям, поозирается  — рано или поздно до него дойдёт, что перрон опустел, и он уныло сам побредёт сдавать билет.  Тринадцатая умерла. Ей не страшно, не больно, она не испытывает мучений. Да, затратная процедура — поддержание жизни в фактически мёртвом теле, материально затратная, я имею в виду, но неужели Уилсон за всё время работы здесь — а он работал, как вол, всегда, упорно до тупости и результативно до странности, вытягивая  своих онкологических по миллиметру, по дню, по месяцу у смерти, пока нить не оборвётся — неужели он не заслужил того, чтобы больница поступилась для него материальной выгодой?
- Ладно, Форман, - говорю. - Давай подождём...
- Чего? Чего мы подождём?! - взрывается и Форман. Ему Тринадцатая тоже не чужая — понятно, что и его всегдашнее спокойствие сдаёт позиции. Но он, в отличие от Уилсона, с поездом уже разобрался и бежать по путям за удаляющимся последним вагоном не желает.
-  Ничего... А куда теперь торопиться?
- Хочешь оставить их вдвоём?
Качаю головой:
- Хочу оставить его одного. Пошли отсюда.
Вибрация в кармане. На телефоне уже с десяток пропущеных вызовов, и опять звонит. Кадди, конечно. Первым делом называет меня свиньёй за то, что не отвечаю.
- Ну а чего ты мне названиваешь? Утром я бы тебе сам позвонил... Умерла... Не знаю. Она подключена к аппарату пока... Мозговая смерть... Плохо... Да, тяжело... Не знаю, плачет, наверное... А может так сидит... Я? Попробую поспать... Ха! А снотворные на что? Я же в больнице... Брось, ему от твоего беспокойства не легче... Ложись спать.

После дозы нембутала я вырубаюсь на несколько часов. Сон смутный, тяжёлый, большей частью сон-ретроспекция, где всплывают, как распухшие трупы из весенней воды, мои тюремные воспоминания, но присутствует среди них почему-то Тринадцатая, тоже в тюремной робе и мягких тапочках — в тюрьме положены мягкие тапочки, дабы не подвергать чрезмерной опасности яйца сокамерников и охранников.
Просыпаюсь, как от толчка, в отвратительный час самоубийц, когда едва брезжит не рассвет даже — вступление к рассвету. Неплохо бы теперь и Уилсону предложить нембутал. Как он там, на пустом перроне? Всё пытается бежать за поездом или смирился с тем, что расписание составляли без его совета.
Иду проверить. Свет в палате приглушен. Аппарат попискивает, постукивает, вздыхает. Энцефалограф пишет прямую. Уилсон неподвижен, как деталь интерьера. На мой приход не реагирует — молча сидит у кровати, взяв руку Тринадцатой в свои. Я кладу ему ладони на плечи — почему-то кажется, что ему очень холодно, подсознательно хочется согреть. А впрочем, так, наверное, и есть. Если тепловизор мог бы фиксировать наше эмоциональное состояние, теплограмма Уилсона вся была бы сейчас покрыта синими пятнами — даже без прозелени.
На ладони не реагирует. Придвигаюсь ближе, чтобы животом коснуться его затылка. Ближе некуда — и так уже почти объятия, самый махровый кинестофил не придерётся. Наконец, ура - есть контакт! Откидывается назад, прижимается этим самым затылком к моей рубашке.
- Хаус...
- Ты устал... - говорю. - На ЭЭГ прямая. Она бесконечна. Пора поставить точку. Будет луч, уходящий назад. По крайней мере, светлый... Давай, Уилсон. Уже утро. Ночь прошла. Я позвоню её отцу. Она должна быть отключена до его приезда. Давай, Джеймс, давай. Всё уже... Хватит жать на паузу. Я отключаю её.
Он не спорит, не возражает, не двигается. Поэтому подхожу к «АИДиК» и поворачиваю тумблеры один за другим в положение: «выкл.». Он, похоже, и дышать перестал. Но, действительно, уже всё. Время смерти...
И — происходит непредвиденное. Тело на столе вдруг содрогается — живот вздымается и опадает. Вдох? Нет. И я понимаю, что это, и меня снова продирает по спине колючим холодом — лишённые кислорода, в условиях гипоксии беспокойно задёргались в матке плоды.
- Хаус... - он тоже это увидел, в его шёпоте задушенный ужас. - Хаус, включи...
- Не надо, Уилсон.  Они нежизнеспособны, они...
Он сам бросается к тумблерам, стараясь отпихнуть меня. Не пускаю.
- Уилсон! Уилсон, не сходи с ума! Это просто агония. Они подёргаются несколько мгновений и затихнут. Просто подожди! Просто...
Не успеваю договорить — он наносит мне удар кулаком в висок. Вспышка — и темнота.
Прихожу в себя через несколько мгновений. На полу. Голова раскалывается, тошнит, в ушах комариный писк. Никакой ретроградной амнезии — прекрасно помню, как он мне вделал, прекрасно помню, почему. Аппарат снова сопит и попискивает.
- Ты идиот, - говорю.
Он плюхается рядом на пол:
- Прости меня!
- Я-то тебя прощу, ты сам себя не простишь, идиот... - я пытаюсь сесть, и со второй попытки мне удаётся.
- Хаус, я не могу... Они живы, они не хотят умирать.
- Они — не живы, они — в агонии, они нежизнеспособные плоды внутри фактически мёртвого тела. Ты длишь агонию собственной жены и собственных детей. Это уже не просто эгоизм, это эгоизм в степени.
Упрямо мотает опущеной головой. Вот же чёрт! А я думал, у нас уже позади всё это.
Время идёт. Понимаю, что решения он уже не примет, а на полу сидеть жёстко.
- Ладно, пошли, - говорю. - Помоги встать.
- Куда?
- Неважно, куда. Важно, что отсюда. Что смотришь? На аппарате она стабильна. В отличие от тебя. Помоги встать, - говорю. - Это же ты меня нокаутировал.
- Ты меня уведёшь, а потом отключишь её?
- Нет.
- Я тебе не верю.
- Зря не веришь. Поступи я так, как ты говоришь, ты меня не простишь два пожизненных. Я это понимаю, и мне этого не надо. Дружба с тобой мне важнее, чем Тринадцатая. Так что если тебе нравится её мучать, мучай, пожалуйста. Мне то что...
- Поклянись мне, что не попытаешься.
- Клянусь.
Смотрит и не верит, но оставаться с Тринадцатой тоже больше уже не может — предел.
Когда, наконец, выходим в коридор, уже совсем утро. Уилсона шатает, он идёт тупо и машинально. Коридор пуст, пока вдруг из одной из дверей — кажется, это кабинет амбулаторной психологической поддержки, никогда не интересовался — выходит зарёванная женщина в чёрном в сопровождении одной из медсестёр.
Уилсон останавливается при виде неё, как вкопанный.
Я же делаю несколько шагов, обхожу его и оказываюсь прямо перед этой женщиной:
- Ваша фамилия Фишер? Я так и подумал. Я — доктор Хаус. Я пытаюсь установить причину смерти вашего сына.
- Вот она, эта причина,  - раздражённо дёргает подбородком она.
- Вы о докторе Уилсоне говорите? Я перепроверил карту. Доктор Уилсон спрашивал вас о непереносимости вашим сыном препаратов. Какой препарат вы ему назвали?
- Я уже тысячу раз говорила. Цитозар.
- Откуда вы могли знать об этой непереносимости, если ваш сын никогда раньше не получал цитозара?
- Он получал цитозар в Мёрси.
- Он не получал цитозара в Мёрси, об этом нет записи в медкарте.
- Ему кололи этот препарат от тошноты — что вы мне говорите, как будто я не знаю!
- Цитозар — препарат не от тошноты. Это противоопухолевый препарат, от него скорее начнёт тошнить, чем перестанет. У вашего сына была аллергия на метоклопрамид.
- Да не было у него аллергии на метоклопрамид — он принимал эти таблетки.
- Когда?
- Да даже здесь. Я давала ему от тошноты. Ребёнка рвало по нескольку раз в день, а эти ваши врачи даже не пытались помочь ему.
- Но вы сами сказали «метоклопрамид», когда доктор Уилсон опрашивал вас.
- Кого вы слушаете? Да он и сейчас на ногах не стоит! Я сказала ему: цитозар.
И меня «пробивает». Становится понятной и таинственная запись из Мёрси, и что, собственно, произошло. Просто две идиотки по очереди переврали название препарата — как в игре в «глухие телефоны», когда шёпотом по цепочке передают какое-то одно слово. Как правило, кто-то ошибается, и слово искажается до неузнаваемости — например «рожа» вместо «мороженое», но бывает и так, что случайная ошибка так же случайно исправляется. Например, ведущий сказал «пирожок», игрок услышал «рожок» и так и шепнул другому, но тому тоже показалось «пирожок». В результате оба совершили ошибку и выиграли.
- Так «цитозар» вы сказали или «церукал»?
- Хаус , - окликает Уилсон. - Хаус, теперь это уже...
- В Мёрси ему вводили, судя по дозировке, церукал. Это, действительно, препарат от тошноты. А вам они сказали: цитозар?
- Я... они мне...
- Хаус...
- А вы сказали доктору Уилсону: церукал. И он сделал об этом запись в медкарте.
- Хаус, пожалуйста...
- И это было правильно, потому что у вашего сына аллергия была, действительно, на церукал. И ему здесь не назначали церукал, пока вы...
- Заткнись!!! - истошно вопит Уилсон и  вдруг со стуком падает на пол, и его выгибает и дёргает в судорожном припадке.
- Мне нужна помощь! - кричу тогда уже я.
Просто удивительно, как быстро можно устроить в больнице суматоху.  Хлопают двери, несчастную Фишер куда-то оттесняют, появляется единиц десять персонала, бестолкового и ненужного. Выскакивает из своего кабинета Форман. Но едва к нему пытаются подступить со снаряженным шприцем, Уилсон перестаёт биться в судорогах и садится на полу, скрестив ноги по турецки.
- Да я в порядке, - спокойно говорит он. - Притворялся...
- Зачем? - обалдело хлопает глазами одураченный электорат.
- Затем, что Хаус чуть не заявил матери Фишера, что это она убила своего ребёнка. Он ведь, когда его осеняет, рубит правду сплеча, никого не слушая.
- Да потому что это правда!
- Тебе уже объясняли, что такая правда — отстой. Надо было снова палкой по загривку треснуть?
- Ну, - говорю. - Я смотрю, тебе получше...
- Так что нам делать с Тринадцатой? - спрашивает Форман, жёстко, как полицейский, прихватывая меня выше локтя.
- Ничего.
- Ничего?
- Уилсон взял тайм-аут, я обещал ему ничего не предпринимать.

- Куда ты? - оживает Уилсон, когда я вместо того, чтобы ехать прямо, к его дому, сворачиваю в переулок.
- К нам.
- Подожди... Зачем? Я один хочу побыть.
- Нет, не хочешь. Ты всю ночь просидел один — много тебе это помогло?
- Но я не хочу... не могу общаться. Я устал. Я...
- Я тебя всё равно не слушаю, - говорю. - Не можешь общаться — брось прямо сейчас, помолчи.
Кадди открывает дверь заспанная, в халате. И восклицает изумлённо:
- Вы? - словно ждала, по крайней мере, прекрасного принца на белом коне, а не двух серых от усталости, небритых и несвежих, как позавчерашнее рагу, мужиков в мятой одежде.
- Роберт спит ещё? А Рэйч?
- Рэйчел я сейчас отвезу в школу. Роберта могу взять с собой. Мы ещё к моей сестре заедем. Можем задержаться, если хочешь.
Благодарно целую её в губы и вдруг чувствую порыв уткнуться лицом в шею и так застыть надолго, и чтобы она гладила по голове. Плевать на все сложности между нами, плевать на Триттера, на провалы в её памяти — как всё-таки здорово, что она есть. И как больно за Уилсона, у которого больше нет такой тёплой со сна с бьющейся ниткой пульса тонкой шеи для утыкания лицом.
Но тут Кадди поворачивается к нему:
- Как ты, Джеймс? Держишься? Пойдём, тебе надо ванну принять. Я тебе дам костюм Хауса переодеться — длинноват будет, подвернёшь немного, ладно?
И он покорно тащится за ней, а я захожу в спальню.
Рэйчел, морщась, расчёсывает спутанные со сна волосы. Роберт что-то забыл под кроватью — торчат голые пятки и щиколотки в пижамных штанах. Наклонившись, вытягиваю его из-под кровати за эти щиколотки.
- Привет. Там крысы?
- Там гномы.
- Правда?
- Нет. Я их придумал.
- Слава богу. Не то пришлось бы вызывать дератизаторов.
- Кто это дерати...торы?
- Дератизаторы. Те, кто убивают крыс.
- У тебя что-то случилось? - спрашивает вдруг Рэйчел. - Что-то плохое?
- Откуда ты знаешь?
- У тебя такое лицо. Я знаю, когда у тебя бывает такое лицо, тебе больно или кто-то умер. Кто-то умер?
- Почему «умер», а не «больно»? - мне становится по-настоящему интересно.
- Потому что ты без палки. И у тебя глаза блестят по-другому. Хаус, кто умер?
Наблюдательный ребёнок — заметила и то, что зрачки не расширены. И, кстати, где чёртова трость? В машине была. Там и осталась или я её бросил в прихожей?
- Ничего у меня не случилось. Я врач. В больницах люди всегда время от времени умирают. Давайте уже, проваливайте по своим делам.
- Мы ещё не завтракали, - заявляет Боб и деловито топает на кухню, где натыкается на Уилсона.
- Моя лошадка!
- Привет, кавалерист, - Уилсон сажает его на колено. - Что во сне видел?
- Ёжика и мой красный байк.
- У тебя есть красный байк?
- Во сне был. А у тебя есть шоколад?
- Извини, сегодня не запасся.
- Вот никогда ты про меня не помнишь! - обижается Боб.
- Не носи ему больше шоколада, - говорю. - Во-первых, к нему придёт Зубная Фея, и он сможет ей предложить только коллекцию кариозных полостей, а во-вторых, он уже привык воспринимать это, как должное, и начинает требовать.  Кадди, что у нас на завтрак?
- Я буду только какао, - заявляет Роберт. - Я на диете. А ты что во сне видел?
- А я не спал сегодня.
- Везёт тебе! А мне эти злыдни, - кивок в сторону нас с Кадди, - не разрешают.
- А тебе не кажется, дорогая, - задумчиво спрашиваю у Кадди, - что этого субъекта пора пороть?
Должно быть, мой голос звучит совершенно серьёзно, потому что Роберт опасливо прижимается к Уилсону:
- Правда, что маленьких бить негиги...нично?
- Ну, ты доктор... - улыбается Уилсон, ероша его кудри. Улыбка у него при этом тронута слезами, вот-вот сорвётся в плач. Не желая доводить до крайности, под мышки стаскиваю Роберта с его колен и отправляю на отдельный стул:
- Сядь и ешь, рыба-прилипала. Рэйч, куда я дел трость?
- Висит на притолоке. Мама, можно мне ещё хлопьев, а то молоко осталось, а хлопья уже кончились?
- Можно. Джеймс, съешь хоть что-нибудь, - ласково говорит Кадди и гладит его по руке. - Налить тебе какао? Или лучше молока?
- Спасибо, Лиза, но мне сейчас всё равно, правда... Хоть чернил... индиго.
Она не совсем понимает — она ведь не в курсе токсикологических экзерсисов Тринадцатой. Но говорит, как будто виновата:
- Мы сейчас уедем с ребятами. Вы ложитесь оба, отдохните... Хаус?
- Всё в порядке. Не беспокойся. Поезжайте.
Пока они собираются и уезжают, Уилсон молча пьёт какао, не поднимая взгляда от кружки, и стискивает эту кружку в руках так, что будь она живая, запищала бы. Срывается с его щеки и падает в какао капля, но он только ниже наклоняет голову и всхлипывать старается понезаметнее.
- Пойдём, - говорю, когда звук мотора отъезжающего автомобиля стихает.  - Пойдём, ляжешь... Ты совсем вымотался.
Идёт за мной покорно, молча и снова чуть пошатывается.
Бросаю ему подушку на диван:
- Давай сюда. Ляг и спи.
- Ложится тоже послушно. Снова тихо всхлипывает — уже, наверное, больше от усталости, чем от горя. Впрочем, всё вместе, конечно...
Сажусь рядом. Втискиваюсь между его подушкой и подлокотником. Щёлкаю пультом телевизора, убавляю звук до полувнятного бормотания. Ладонь кладу на вздрагивающее от всхлипов плечо, чуть-чуть кончиками пальцев размеренно похлопываю. Он крепко засыпает уже через несколько минут.

Просыпаюсь от прикосновения губ к виску.
- Сам не заметил, как заснул? - шёпотом спрашивает Кадди. - Тише, осторожней, не разбуди Уилсона. Смотри, как он устроился...
Смотрю. Подушку он сбросил на пол, щекой прижался к моему бедру, да ещё руками для верности обхватил, чтобы я никуда не делся. И уютно похрапывает, раскрыв рот. Меня охватывает сложная смесь чувств — нежность и жалость к этому чудиле, раздражение на него же, да и смех разбирает.
- «Не разбуди»! Я что, самка опоссума? Отцепи тогда его сама как-нибудь, я же так не встану.
- Да уж как-нибудь отцеплю...
 И отцепляет, надо отдать ей должное, не разбудив. Так, наклоняется, что-то ему шепчет, гладит по голове, осторожно берёт за расслабленное запястье, перекладывает его руку, чуть приподнимает за плечи:
- Давай, выбирайся...
А вот с этим сложнее. Спать сидя — это не моё. Едва пытаюсь шевельнуться, пронзительная боль в бедре, до вышибания пота и слёз.
Шёпотом припоминая нецензурную лексику, сползаю на пол, потому что идти не могу.
- Чем тебе помочь?
- Дай кетопролак.
Викодин помог бы вернее и быстрее. Но — нет, нет, не надо, не искушай.
Только теперь спохватываюсь, что она одна:
- А где Роберт?
- Оставила у сестры.  Нам нужно поговорить, Хаус. Это серьёзно...
- Я идти не могу. Или здесь говори, или...
- Я подожду, пока ты сможешь...
Садится рядом, скрестив ноги. Что-то в ней переменилось после комы. А может,это взгляд мой на неё изменился — всё чаще ловлю себя на том, что замечаю в ней отдельные черты Стейси, даже физические движения, жесты. Вот так сидеть рядом молча, скрестив ноги, и ждать, пока меня отпустит, прежняя Кадди не стала бы. Подождав, спрашивает:
- Может, будет лучше, если помассировать?
- Попробуй...
Пробует. Чересчур мягко — спазм так не разрешить. У Уилсона лучше получалось, когда мы в Мексике остались вдвоём без викодина и без денег для наркодилеров. Но, правда, помню, поначалу я аккомпанировал ему такими словами, которые не для женских ушей,  -  возможно, это и придавало его руке твёрдости, и боль моя стала стихать, от чего я вдруг глухо обморочно вырубился, а когда проснулся, уже было терпимо, да и запоздавшая бандероль от Чейза вскоре пришла. А Кадди не массирует — так, ласкает...
- Лучше на член переместись, - говорю, и она отдёргивает руку.
- Когда попадёшь в ад, Хаус,  будешь лизать там раскалённые сковородки за свой язык.
- Нет никакого ада. Поэтому не попаду... Ладно, давай попробую встать. Сиди, как сидишь — тростью для меня побудешь.
Опираясь на её плечо, встаю. Осторожно пробую наступить на ногу. Больно до чёртиков, но держит, хотя бы, не подламываясь предательски на каждом шаге.
- Пошли.
Пока добираемся до спальни, успеваю вымокнуть как мышь, а дышу, словно после семимильного пробега.
- Ложись, - Кадди сбрасывает с покрывала на пол книжки и солдатиков. - Давай я тебе обкалывание сделаю. Это же не просто оттого, что спал сидя? Тебе, мне кажется, хуже.  Может, надо обследоваться?
- Ты же не помнишь, как было. Откуда знаешь, что хуже?
-  Ты знаешь, что хуже, а я сужу по тебе.
Вижу, что она лукавит. Вообще какая-то не такая, словно её угрызает что-то втихомолку. И что это за обещаный разговор?
- Врёшь, что совсем меня не помнишь, - говорю наудачу.
- Вру, - просто соглашается она. - Я на самом деле многое вспомнила. Показалось, так проще, не говорить об этом с тобой... Я ведь и то вспомнила, о  чём бы лучше не вспоминать... Частью вспомнила, частью рассказали...
- Кто ? Уилсон?
- Не только. У нас ведь не очень хорошо последнее время было, Грэг?
Это «Грэг» режет мне ухо всерьёз — до крови и перфорации барабанной перепонки. Говорю ей :
-  Когда ты называешь меня «Грэг», я чувствую себя так, словно ты меня эвтаназировать хочешь и прощаешься напоследок.
- Хорошо, больше не буду... Я заезжала в больницу, - помолчав, говорит она. - Заходила к Хедли в палату... Мозговая смерть... Врагу не пожелаешь.
- Ну вот, ты опять! Меня ты называешь Грэгом, её — Хедли, и у меня такое чувство, что мир переворачивается, как будто тебе уже дали для этого точку опоры... К чему ты меня готовишь пустыми разговорами? Сделала анализ ДНК и выяснилось, что Боб — сын Уилсона? У тебя ВИЧ? Твоя мама сюда переедет?
Она вымученно смеётся:
- Нет, Хаус, всё не то... Не знаю, как заговорить с тобой об этом, вот и тяну... Мне...  дают свидание с Майком. Я должна ехать...
Упс! Вот этого я не ждал. Словно в телевизоре отключили цветность, и картинка стала чёрно-белой.
- Я с употреблением модальных глаголов всегда теряюсь, - говорю. - Ведь «должна» - это значит, принуждают? Внутренние или внешние  побуждения неодолимой силы? Дуло пистолета? Шантаж? Забыла ему сто баксов вернуть за колечко?
- Ты только про внешние сказал... - кротко замечает она.
- А ты?
- Мне нужно разобраться в своих чувствах. Не хочу ошибиться в...
- В чём? В выборе? Кастинг на роль опоры и защиты? - спрашиваю. - Какие критерии? Диаметр тестикул в резюме указывать?
А сам чувствую, что лицо у меня деревенеет. И что, неужели это я мог только утром думать про то, что её шея специально предназначена для утыкания моего лица? И сразу ноге хуже — не правой, проклятой моей подпорке, другой, пострадавшей от пули из полицейского «глока». А что? Всё закономерно. Роберту не нужен другой папа, Кадди, похоже, тоже предпочитает законного мужа... Встряхиваю головой, чтобы не лезли в неё, как тараканы, все каламбуры со словом «закон».
А Кадди спокойна  и на мои злые подначки не реагирует.
- Я узнала, где его содержат, - говорит. -  Это в ста пятидесяти милях отсюда. Свидание трёхдневное. Мы поедем с Робертом. Рэйч не хочет, она останется с тобой. Сможешь приглядеть за ней?
Каждое слово, словно удар под вздох. Это что же, судьба у меня такая, быть предаваемым из раза в раз  - другом, любимой, сыном, собственным телом — и, главное,  в самый неподходящий момент?
- Не вопрос, Кадди, - говорю легко, небрежно. - Что я, чужую дочку в школу не отвезу на чужой тачке? Майку в тюрьму пирожков не напеку? Я, знаешь, умею пирожки с самыми разными начинками — ты таких и не пробовала. Ревень с клубникой, печёнка молодого кролика, капуста и креветки с рисом — Майк любит морепродукты? Передавай ему привет, кстати, скажи, что я...
Но она, не дослушав, со вздохом встаёт и выходит. Она выходит, а я остаюсь лежать — без сил, зато с вяло грызущей ногу болью.  Вот и поговорили... 

Возвращается со шприцами в руке, напомнив Фредди Крюгера в исполнении Уилсона, когда я в кухне на полу корчился от боли.
Молча подходит, молча всаживает иглу. Послойное обезболивание — это мы проходили: кожа, подкожная клетчатка, мышца субфасциально...
Немного отпускает.
- Когда вы едете? - спрашиваю.
- Завтра утром... Ты как? Не полегче?
- Полегче... Рэйчел сама сказала, что не хочет ехать?
- Неудивительно. Она никогда Майка отцом не считала. Скорее уж тебя признает.
- Сама машину поведёшь?
- Конечно.
- Будь осторожнее, - говорю и отворачиваюсь к стене.
 Но она не уходит. Садится рядом, запускает мне пальцы в волосы. Странное поведение для женщины, выбирающей между мной и другим мужчиной.  И потом, что, думает, будет дальше? Приедет, скажет: «Я разобралась в себе, останусь с Майком» и будет исправно таскать передачки и ездить на свидания? Тогда этот чудак, действительно, ни за что в тюрьме.  Но такой исход ещё туда-сюда. А вдруг скажет: «Я разобралась в себе, останусь с тобой». Что мне тогда, демонстративно пот со лба утереть: «Ф-фу, пронесло...»? Я-то при таком раскладе вообще кем буду?
- Жалко Реми, - вдруг говорит она.
Ну, понятно, вместо тягостного разговора ни к чему не обязывающий трёп. Можно про погоду, а можно про мозговую смерть Тринадцатой.
- Не жалко, - говорю. - Нет никакой Реми, некого жалеть. Мозговая смерть — смерть личности. А мясо я не жалею.
- А Уилсона?
- Ишь ты! С подковыркой вопрос... Уилсон идиот. Вместо того, чтобы принять случившееся, как знание, а не опасение, будет теперь тянуть время до тех пор, пока его не начнёт тошнить этим знанием с большой буквы. Он всё равно отключит её, только сперва оторвётся по полной. Чтобы прийти в себя после смерти Эмбер ему понадобилось около двух месяцев, насколько я помню. Это не слишком много. Недостаточно для того, чтобы прослыть безутешным вдовцом. Но сейчас это будут всё те же два месяца плюс всё то время, которое он вымучает у суровой действительности. А он вымучает много. Честно говоря, гуманнее всего было бы мне сейчас потихоньку метнуться в госпиталь и отключить её от жизнеобеспечения.
- Но ты этого не сделаешь?
- Я этого не сделаю.
- Не делай этого, - говорит она. - Ты прав, Хаус, Тринадцатой всё равно, а Уилсон не простит тебе этого. Ты не должен решать за него.
- Да и не хочу я ничего за него решать! С какой стати?
Похоже, что-то в моём тоне ей не нравится. Пряди мои вдруг оказываются в жёсткой ловушке — она тянет меня за волосы, понуждая повернуть голову.
- Хаус, не делай этого! Я серьёзно!
- О-о, в тебе проснулся администратор, - говорю я. - А ведь обещала, что никогда больше не будешь пытаться управлять мной. Но, впрочем, об этом ты, уж точно, забыла... А если и помнишь, ни за что не признаешься... Слушай, хватит меня ощипывать. Пусти! - мотнув головой, выдёргиваю свои волосы из её руки.
Она разжимает пальцы. Но не уходит — сидит по-прежнему на краю кровати, зябко обхватив себя за плечи.
- Ты хотел и мне аппарат отключить, - вдруг говорит.
- Кто сказал?
- Это важно?
- Уилсон?
- Обещай мне, что не сделаешь.
- Да мне в сто раз проще не сделать, чем сделать! - взрываюсь, наконец. - Какого... ты меня уговариваешь? Ты что, совсем дура? Неужели так трудно понять, что это — не билет на бейсбол, не пряник, не радость, даже не долг, потому что не перед кем. Это — необходимость, такая же грязная, как испражниться. Хедли назвала меня своим медицинским представителем, и я знаю, чего она хотела. Там два живых плода и Уилсон, и мне, по-твоему, за счастье делать при этом выбор? Да это просто невыносимо тяжело! А ты меня уговариваешь не делать этот выбор. Да что же ты за скотина после этого, Лиза Кадди!
Она, кажется, испугана. Молча смотрит. Я и раньше видел такой её взгляд — два или три раза всего. Понимаю всю бессмысленность наших сотрясений воздуха и замолкаю, прикрыв глаза. Сердце колотится, как после драки.
А она вдруг начинает целовать меня. Нежно-нежно, словно бабочка порхает, задевая крыльями по лицу. Определённо, что-то в ней изменилось. В лучшую сторону. Вот только зачем она едет к Триттеру?
- Послушай... - вдруг приходит мне в голову, и я отстраняюсь подальше от её губ.  - А Роберт?
- Что «Роберт»?
- Он тоже сам изъявил желание... или просто мне ты его пасти не доверяешь?
- Я бы с удовольствием не брала его, вообще-то... Он сам изъявил желание, Хаус... Хаус, я не могу не поехать! - вдруг восклицает она, и в её голосе даже некоторое отчаяние. - Это мой долг! Мне трудно объяснить тебе. Будет нечестно, если я... если мы... не воспользуемся.
Ко мне на свидания никто из них не приезжал. Ни она, ни Уилсон. Разорвали все связи, вычеркнули, сделали вид, что меня вообще нет де-факто. Конечно, я совершил святотатство — покусился на «мою крепость» Кадди, а Майк Триттер всего лишь пытался меня убить — несравнимо...
- Роберт любит его. И Майк любит Роберта. Роберт считает его отцом. Майк считает Роберта сыном...
Фразы, как из букваря.
- Не надо передо мной оправдываться, - останавливаю я это азбучное цитирование. - Ты права.

УИЛСОН.

Снова ко мне приходит тот самый жуткий мой сон — про мёртвое тело на каталке, про «танцующего» ребёнка, только теперь дело происходит в какой-то пустой плохо освещённой комнате. Вроде мы с Хаусом похитили мёртвое тело Тринадцатой, потому что он придумал лекарственную смесь, способную останавливать процессы разложения в мёртвом теле.
«Это — твой единственный шанс. Она будет мертва, но внутри мёртвой матки плоды будут сохраняться живыми. Это как личинки в теле гусеницы. Они будут расти, пожирая её тело, пока не прогрызутся наружу. Соглашайся, и я введу ей эту смесь».
«Хаус, я не могу. Этого нельзя. Это...»
«Ну, ты же уже проделал  такое, когда умирала Эмбер. Сначала ты остановил процессы разложения в её теле, а потом гальванизировал меня, чтобы пересадить мне её смерть». 
«Я не хотел твоей смерти, Хаус! Я не хотел ничьей смерти!»
«Конечно, ты не хотел. Но выбор всё равно за тобой. Я или Эмбер. Тринадцатая или твои дети».
«Хаус, я не хочу, не могу... Я...»
«Ты просто жмёшь на паузу. Решай!»
«Пожалуйста, Хаус, не дави на меня! Пожалуйста! Пожалуйста!»
«Решай, Уилсон! Или я объявлю время смерти для всех».
«Хаус, пожалей меня! Хаус, я не могу! Хаус!»
«Время смерти....»
«Не-е-ет!!!»
Просыпаюсь от собственного крика. Меня колотит дрожь. Я в слезах, дыхание, как после бега. В комнате темно. Открывается щель — ярким световым прямоугольником, перерезанным длинной, гротескной в таком свете, человеческой фигурой. Фигура, подталкиваемая светом в спину, хромает в мою сторону, а я ещё во власти сна и  леденящего тоскливого ужаса.
- Ты чего орёшь? Кошмары?  - тяжело опершись на край дивана, он садится прямо на пол, и я чувствую его тепло и запах его дыхания — чуть горьковатый и чуть приторный, отдающий викодином, копчёной скумбрией и  виски. Ужасно хочется схватить его за руку, может, даже прижаться лбом — с трудом сдерживаю себя.
- Уже так поздно? - спрашиваю прерывающимся голосом. Я весь взмок, ошалел от сна, и в голове всё ещё теснятся жуткие образы.
- Десятый час. Успокойся. У кошмарных снов есть одно очень хорошее свойство: они не по правде.
Он немного пьян - я слышу по голосу. И тут же он сам предлагает мне:
- Хочешь выпить?
- Не думаю, что это хорошая идея, - говорю. - Кадди...
- Кадди здесь больше нет, - перебивает он, и я понимаю, что пьян он не немного, а довольно-таки порядочно. - Кадди забрала Роберта и ушла от меня к мужу.
- К Триттеру? В тюрьму? - изумлённо переспрашиваю я, и он начинает непотребно ржать — без единой искорки веселья. Сатанинское ржание, похожее на демоническое «ха-ха-ха» в средневековом театре.
- Хватит ухохатываться, - говорю. - Что случилось? Вы поссорились?
- Нет. Ей нужно «разобраться в себе», - он передразнивает её, кривляясь, но при этом довольно похоже. - Ей «дают трёхдневное свидание». Так что сегодня они с Робертом ночуют у её сестры, а рано утром поедут повидать папочку... Странное дело, Уилсон, - вдруг совсем другим тоном говорит он. - Рэйчел не родная мне, а Роберт — мой биологический сын... - он неожиданно замолкает, словно налетел на непреодолимое препятствие, и я договариваю за него:
- И неродной ребёнок любит тебя больше, чем родной ребёнок. И это тебя расстраивает? Да ты радоваться должен — значит, тебя есть, за что любить. Ведь голос крови в случае с Рэйч, точно, исключён. Значит, она любит тебя, а не твою ДНК.
- Уилсон, не строй из себя придурка. Ты прекрасно знаешь, что меня расстраивает. А если ДНК, по-твоему, побоку, так пойди и сделай, что должен — отключи труп своей жены со всей её требухой от имитации жизни и заведи щенка, который, уж точно, будет любить тебя, невзирая на генетический анализ. Или тамагочи купи... Всё лучше, чем делать тамагочи из трёх этих агонизирующих существ.
Он умеет причинять боль одними только словами — у меня от боли в глазах темнеет, а в груди словно что-то обрывается, и подкатывает к горлу сосущая пустота. Феномен человеческого организма: боль душевная отчётливо трансформируется в физическую. Хорошо, что моего лица ему в темноте не разглядеть. И ещё хочется сказать в ответ что-нибудь такое же больное, хлёсткое, вот только придумать не могу. Только бессильное:
- Ну ты и сволочь, Хаус!
-А он вдруг находит в темноте мою руку и переплетает свои пальцы с моими. И они у него жёсткие и тёплые.
- Тебе всё равно придётся самому принимать это решение, Уилсон, - говорит он, обдавая меня спиртным духом. -  Скажи мне сейчас, чего ты хочешь. Только не ври. Чего ты, действительно, хочешь, потому что я обещаю, что поступлю по-твоему.
И я, задохнувшись от собственной дерзости, от неправильности и даже кощунственности того, что собираюсь сказать, говорю ему чистую правду:
- Хочу превратить Реми в кювез на время, необходимое для вынашивания детей. А потом сделать кесарево и отключить. Она этого не хотела, и ты, как её медицинский представитель, не должен мне потакать, тем более, что это вообще безумие. Но, - и твёрдо заканчиваю, - это моё желание.

Утром Рэйчел отвожу в школу я. Хаусу нужно на работу, но он не в таком состоянии, чтобы туда пойти. Звоню Форману, чтобы отпросить его, и выслушиваю исполненную ровным голосом в укоризненной манере речь о том, чем отличается свободное предпринимательство от исправительных работ. Но, видимо, вся эта история что-то сдвинула во мне, потому что вместо того, чтобы испытать чувство вины за себя и за Хауса, я говорю в телефон:
- Форман, я сейчас за рулём, поэтому долго болтать не могу. Да - да, нет — нет. А всё, что ты мне можешь сказать, я и без тебя знаю.
- Совсем вы с Хаусом разболтались, - вздыхает он. - Ну, хоть завтра-то он придёт?
- Завтра будет завтра, - отрезаю и жму «отбой».
- Зря он всё-таки напился, - со вздохом очень «взрослым» голосом говорит Рэйчел.
- Ничего страшного, Рэйч, со взрослыми это бывает.
- Мне его жалко, - признаётся она.
- Почему?
- Он грустный.
Усмехаюсь:
- Он не грустный, Рэйч, он просто непростой.
- Так нельзя говорить: «просто непростой». Так не бывает.
- Бывает, детка, бывает...
Она несколько мгновений сидит молча и вдруг снова спрашивает:
- Мама с Бобом насовсем уехали?
Вздрагиваю, чуть не крутнув руль в другую сторону:
- С чего ты взяла? Всего на три дня.
Оживляется:
- Правда? Ты точно знаешь?
- Ну, конечно, я знаю. Как они могут бросить тебя?
- А Хауса?
- И Хауса, - говорю.
- А он знает, что они его не бросили?
- Знаешь, Рэйч, - говорю. - Давай ты лучше помолчишь, а не то мы с тобой в аварию влетим.
Сдаю её с рук на руки учительнице. Она оглядывает меня подозрительно:
-А вы кто? Я вас раньше не видела...
- Друг семьи.
- Это Уилсон, - представляет меня Рэйчел. - Он с папой работает. Папа сегодня не смог, а мама уехала.
- Ну, хорошо, иди в класс.
Помахав мне ладошкой она уходит. А я не могу отделаться от своих мыслей: у меня может быть такая же дочка, даже две, и я буду их подвозить до школы, и они вот так же махнут рукой и побегут, забыв обо мне, к своим делам и подружкам. А я буду знать что вот ещё пятнадцать лет, ещё десять, ещё пять, и я начну приглядываться к каждому движению — не начало ли это гиперкинеза, вздрагивать из-за каждой оброненной вещи — не начало ли это мышечной слабости? Хотя... размечтался, дурак! Где ещё те мои пятнадцать — десять! Я и за пять-то поручиться не могу. И что будет потом? Кому останутся нужны две медленно угасающие инвалидки?
Нужно ехать в больницу прямо сейчас. Хватит прятаться за Хауса! Отключить жизнеобеспечение, дать случиться тому, что должно случиться. Два поворота тумблера. И не смотреть. Совсем не смотреть на неё. Посмотреть только потом, когда точно будет уже всё... Удивляясь собственным ночным безумствам, я еду в больницу. Но едва подхожу к палате Реми, замираю, как вкопанный: Хаус сидит на стуле, помятый, невыспавшийся, источающий с дыханием столь насыщенный коктейль, что, кажется, зажги спичку — и рванёт, перед ним экран портативного УЗИ-аппарата, а датчиком от него он водит по обнажённому животу Тринадцатой.
- Смотри, - говорит, не оборачиваясь, только поворачивая ко мне экран. - Никак не пойму, обнимаются твои девчонки или дерутся... Ух, и длинноногие они у тебя, от мальчишек отбою не будет. Придётся тебе, Уилсон, цепного пса нарочно заводить...
На экране два голенастых плодика шевелятся, двигаются в околоплодных водах, толкая друг друга. Хаус перемещает датчик, и я вижу уже вполне сформированное личико с огромными зажмуренными глазами, с растянутым словно в улыбке губастым ротиком, вздёрнутой пуговкой носа, подбородком и ушной раковиной. Девочка поворачивается и прикрывает лицо ладошкой.
- Сво-о-олочь... - обессиленно выдыхаю я и, прислонившись к стене, сползаю по ней спиной. И так остаюсь сидеть, обхватив колени и трясусь от такого плача, словно меня прорвало. Снова он меня вычислил, просчитал, опередил и «сделал». Ах, как он меня на этот раз «сделал» - любо-дорого!
- Ну тебе-то... - всхлипываю. - Тебе-то зачем...
- Я тебя знаю, Уилсон. Ты всё равно будешь жалеть, какое бы решение ни принял. Так прими ты, придурок, то, о котором жалеть будет не так больно. Ты же... Ну ладно, ладно, поплачь ещё — не наплакался...
- Ты молодец, - говорю сквозь слёзы, снова всхлипывая. - Ты поступил, как друг... Ты защитил меня... Друзья так и делают.
- Ой, заткни-и-ись... - морщится он. - Никакой я не молодец. Просто прогнулся. А ты вообще не представляешь себе, на что подписываешься...
- Что, - спрашиваю, - ты тоже будешь жалеть о принятом решении?
- О принятом решении заставить тебя принять решение? Не буду я жалеть. Я — не ты... Иди, Уилсон, отсюда. Нечего тебе здесь делать. Инкубатор надёжный, приборы работают. Заинтересованных лиц о твоём эксперименте высиживания мёртвым телом эмбрионов я сам оповещу.
- Хаус...
- Что, - угадывает он по моему голосу, - ещё и взаймы тебе дать?
- Нет. Я об её отце... Он же ещё ничего не знает. Я не звонил ему. Отношения у них прохладные...
- Да? Ну, может, тогда и пусть? Как-нибудь потом при встрече вскользь упомянешь: «Да, кстати, ваша дочь умерла пару лет назад — простите, что не позвал на похороны, как-то замотался туда-сюда... Ну, вы ж понимаете...»
- А как я сейчас ему скажу? «Да, кстати, я превратил вашу дочь в одноразовый инкубатор»? Ну, ты же у нас гений — посоветуй!
- Не в той области гений, Уилсон. Не моя территория. Глядишь, тебе ещё придётся снова припадок изображать...
- Это — другое.
- То же самое. Область личных отношений. Ложь во спасение, и всё такое...
- Как будто ты не умеешь лгать во спасение...
- Я много, чего умею. Умею, кстати, наотрез отказываться брать на себя чужую ношу. Твою, например.
- Не умеешь. Ни разу ещё не смог, - с торжеством уличаю я.
- Хочешь, докажу? На примере папы Тринадцатой?
Я не успеваю ему ответить — входит Форман.
- Ах, вот вы где! Мать Фишера подаёт на тебя в суд, Уилсон.
- Она идиотка, - реагирует Хаус, пока я молчу. - Это она дала ребёнку церукал, который убил его. Была аллергия на церукал, а не на цитозар — в медкарте какая-то дура, переписывающая назначения врача, похоже, не разобрала почерк. А Уилсон всё сделал правильно, и если ты не уговоришь её отозвать заявление, я в суде скажу, что это она убила своего сына, а по неосторожности или как, пусть сама доказывает. Вот Уилсон молодец,  своих убить никак не решается. Оформи, кстати, как клиническое исследование: получение полноценного доношенного плода от пациентки в вегетативном состоянии, находящейся вследствие отказа жизненно важных органов на ИВЛ. Статью напишу.
- Вы чего это задумали? - подозрительно щурится Форман — а ему с его круглыми, как у совы, глазами, щуриться, надо сказать, непростая задача.
- Я же тебе сказал, - втолковывает Хаус, а я, как дурак, всё безуспешно подыскиваю слова. Хаусу проще, он слов не подыскивает, режет начистоту - даже не знаю, помнит ли, что когда-то эти двое тоже были вместе:
-   Цель: доносить два плода в теле их фактически мёртвой матери до жизнеспособности.  Уилсон хочет парочку живых тамагочи — как отвественный папенька, ты не можешь не прислушиваться к слёзным мольбам своего подчинённого.  Твоя аппаратура и персонал, наша с Уилсоном идея, барыш пополам. В смысле, одну из девчонок можешь усыновить — Уилсону и одной много. Хорея Гентингтона прилагается в нагрузку.
- Да ты ещё пьян, - наконец, соображает Форман. - И в таком виде явился на работу?
- Ну, на тебя не угодишь. Не явился — плохо, явился — плохо. Организуй лучше мониторинг КТГ плодов. Пойду в гериатрию — стариковские задницы сами не помоются... Да, кстати, - вспоминает он уже в дверях. - Поскольку мой друг слаб в коленках и головой, и у него семь пятниц на неделе, лучше его в палату не впускай. Установи пост.
- Хаус, он имеет право её посещать.
- Даже если посетит её, чтобы отключить аппаратуру, а потом пойдёт и удавится? Форман, я часто давал плохие советы? Запрети ему туда входить.

Догоняю его в коридоре.
- Это для твоего же блага, - говорит он на ходу, прибавляя шаг.
- Убежать от меня надеешься? - изумляюсь я. - Ну, это тебе слабо. Ты не просто хотел, чтобы я принял решение, Хаус. Ты хотел, чтобы я именно это решение принял. А теперь, когда вышло по-твоему, ты меня за дверь выставляешь?
- Уилсон, - он останавливается и поворачивается ко мне. - Я тебе все свои резоны объяснил. Чего ты ещё от меня хочешь? Дети — это хорошо. Это лучше, чем ничего. А больные дети — это порой хорошо вдвойне.
- А это ещё почему?
- Потому что меньше времени остаётся на глупые рефлексии.
- Ну и дурак, - говорю бессильно. - У меня же рак, я же... Кто потом о них позаботится?
- Уилсон, я тебя предупредить хотел... - он отводит глаза. - не обнадёживай себя, о кей? Шансы на успех минимальны. Скорее всего, днями они погибнут все трое, и тебе не придётся с ними мучиться.

По дороге из школы Рэйчел заводит разговор о собаках. Ей хочется завести щенка, которого не одобряет Кадди, но если исхитриться как-нибудь обзавестись им, пока Кадди в отъезде... И хотя она не просит прямо, подтекст угадывается.
- А у меня жила кошка, - говорю. - Персидская.
- И где она теперь?
- Отдал знакомым, когда уезжал в Мексику.
- А зачем ты уезжал в Мексику? Погостить?
- Вообще-то умирать...
- А-а, помню, мама рассказывала, что ты умирал от рака... - это беззаботное небрежное «А-а» вызывает у меня улыбку.
- Тебе рассказывала? -на всякий случай уточняю я, не отводя взгляда от дороги.
- Да не мне. Тёте Джулии. Но я слышала. Ты же с Хаусом ездил?
- Да.
- И он тебя спас, да?
- Да, - говорю, потому что это правда.
- Он ведь хороший врач, да?
- Великолепный.
- Тебе с ним повезло. Хотела бы я иметь такого друга, - мечтательно говорит она, и я уже привычно раскрываю рот, чтобы заспорить или съязвить что-нибудь, но в тот же миг понимаю, что возразить мне, собственно, нечего. А эта пигалица подкидывает новую «бомбу»:
- Ты его любишь? Ты его не бросишь?
Ну уж тут-то я нажимаю тормоз и поворачиваюсь к ней:
- Ну-ка выкладывай, радость моя, откуда все эти разговоры? Что у тебя бродит вот здесь? — и легонько стучу согнутым пальцем ей по лбу. - Почему, интересно, ты боишься, что я его брошу?
И вот тут-то мне и раскрываются все семейные секреты. Оказывается. Триттер с Кадди перезваниваются довольно давно. Он и с Робертом говорил, и с ней, Рэйчел. И Роберт изо всех сил ждёт его возвращения. А возвращение вполне возможно, потому что Триттер подал на... « Я забыла слово, но похоже на тот пластырь, которым мама волоски выщипывает». Догадываюсь, что речь идёт об апелляции. Рэйчел кивает. Вроде бы есть неплохой шанс на пересмотр дела. А если всё сложится удачно, Триттера, может быть, отпустят. И тогда Боб хочет жить с ним, в старом доме, в Лоренсе. а мама, конечно, скорее уж бросит Хауса, чем Боба. А она, Рэйчел, не хочет уезжать из Принстона. Ей нравится школа, нравятся подруги и, главное, ей нравится Хаус.
- Знаешь что, - беспомощно предлагаю я, - давай пока не будем говорить об этом Хаусу?
Как будто это что-то изменит.
Когда возвращаемся домой. Хаус тоже уже пришёл и спит перед работающим телевизором, закинув ноги на журнальный столик. Голова запрокинута, рот открыт, храп и запах перегара свидетельствуют о том, что «праздник» продолжается. Рэйчел хмурится совсем по-взрослому, по женски, и, ничего не говоря, уходит в другую комнату. Я вешаю плащ, снимаю и аккуратно складываю пиджак, развязываю галстук, и только потом, плюхнувшись рядом, трясу за плечо:
- Ты что творишь! На тебе же ребёнок! Подумаешь, трагедия: жена поехала бывшего в тюрьме навестить. Не сходи с ума, Хаус! Людям иногда свойственно испытывать сострадание — конечно, откуда тебе знать об этом, просто поверь.
Он понимает, что я не всерьёз. Это ритуал, разминка-пикировка. Есть определённые регламентированные фразы, которые я могу произносить, делая вид, будто это правда, а он делать вид, будто верит мне.
Но тут он открывает мутные глаза, и я не могу понять, то ли он пьян куда сильнее, чем я подумал, то ли, наоборот, совсем не пьян, и это — что-то другое.
- Я тебе завидую, - вдруг говорит он. - Твоя Тринадцатая всё равно, что умерла. И скоро умрёт окончательно. И дети не родятся. Я тебе этого желаю от всего сердца, Уилсон!
Первый порыв — свернуть ему шею — я сдерживаю, и хотя руки сами хватают его за голову, я успеваю в последний миг послать своим мышцам импульс не причинять ему боли, и просто удерживаю в ладонях его лицо, глядя в глаза. Пристально. Я обычно проигрываю ему в этой игре, но не сегодня. Сегодня он смаргивает и выворачивается. И я догадываюсь:
- Она тебе звонила?
- Кто? Твоя умершая любовница?
- Твоя живая. - я бесконечно терпелив. - Кадди?
Он не отвечает, только снова дёргает головой, высвобождаясь из моих рук.
- Что она тебе сказала? Что любит Майка, а не тебя?
- Нет. Сказала. Что любит меня, а не Майка.
- Так чего же ты расстроился?
- У него есть сейчас неплохой шанс выйти на свободу. Его адвокат добился пересмотра дела. Его могут оправдать, если я...
- Что? - подстёгиваю я, видя, что ему трудно продолжать.
- Если я напишу обращение в суд, в котором сделаю заявление, что сам активно провоцировал Триттера на агрессию, это будет принято во внимание. Возможно, его отпустят. И, возможно, они все вместе уедут в Лоренс.
- Но ведь она сказала, что любит тебя, а не Майка.
- Верно. И ещё сказала, что дело не в ней.
- В Роберте?
- В Роберте. И в Майке. У меня дежа-вю, Уилсон. Помнишь, когда Стейси приезжала сюда с этим Уорнером...
- Это совсем другое, - быстро перебиваю я. - И потом... ты можешь не писать никакого заявления.
- Не могу, - он качает головой.
- Почему? Потому что ты, действительно, провоцировал его? Но ведь он в тебя стрелял. Нарочно в здоровую ногу...
- Я сидел в тюрьме, Уилсон... А Триттер — коп...
На это я даже не знаю, что ответить. Наконец, говорю — совершенно искренне:
- Ты — хороший человек, Хаус. Мне понадобилось слишком много времени, чтобы это понять. И Роберту тоже нужно время. Поступи так, как тебе кажется правильным, и предоставь остальным поступать так, как кажется правильным им. Ты сказал мне очень правильные слова — я их тебе переадресую с твоего позволения: прими решение, о котором будет не так больно жалеть... А сейчас давай-ка ужинать.

ЛИЗА КАДДИ

Не следовало мне в таком состоянии садится за руль, да ещё брать на себя ответственность за ребёнка. Встреча с Майком в камере для свиданий перевернула мне душу. Нет, сначала-то всё выглядело благопристойно — он вышел ко мне в тюремной робе — синей, джинсовой, и мягких тапочках. У них там нельзя носить тяжёлую обувь - «во избежании инцидентов». Должно быть это, как Хаус не скажет, эвфемизм выражения «разбить яйца охраннику». Майк выглядел похудевшим. Светлые волосы отросли. Он сдержанно улыбнулся мне и, бросив вопросительный взгляд на охранника, подошёл и приласкал Боба. А дальше началась со мной странная метаморфоза: я смотрела на него, а видела Хауса — в такой же джинсовой робе и мягких тапочках, с такими же отросшими волосами — у Хауса они бы вились крупными неаккуратными локонами и были с сильной проседью.
- Здравствуй, - сказал мне Майк. - Рад тебя видеть, Лиза. Как твоё здоровье?
Это был вопрос про мою кому, а я вместо того, чтобы возмущённо объявить себя совершенно здоровой, робко пропищала в ответ:
- Спасибо, лучше...
Дальше пошло ещё хуже.
- Я скучал, - сказал он. - Я так люблю тебя!
Словно это был не Майк, а кто-то совершенно другой, посторонний. И ведь мы только вчера созванивались, и у него и голос, и тон — всё было другим. Впрочем, может быть, его так стеснял охранник. Я спросила, можем ли мы с мужем побыть наедине — он ведь официально оставался моим мужем, я не затевала бракоразводного процесса, и сейчас навещала его, как жена.
- Хорошо, - сказал охранник. - Но дверь будет заперта. Вы можете побыть вместе несколько часов, покормить его, пусть он пообщается с ребёнком. Но оставаться на ночь у вас разрешения нет.
- Да, я знаю об этом.
- Возможно, в какой-то момент ребёнок окажется лишним, - сказал охранник. - Я могу забрать его погулять и присмотреть за ним — у нас найдётся специальная комната.
Я не сразу поняла, что он имеет в виду секс между нами, а когда поняла, кажется, покраснела, что было глупо.
- Чем я могу тебе помочь? - спросила я, когда охранник вышел, так и не дождавшись моего ответа насчёт Боба.
И вот тогда Майк и рассказал мне про апелляцию, про пересмотр дела, про то, как ему важны покаянные показания Хауса.
- Тебе сейчас лучше сохранять с ним хорошие отношения — Усыпить его бдительность. Важно, чтобы он подписал бумаги, которые ему даст адвокат. Потом, если меня освободят, мы сможем поступить так, как захотим — вернуться в Лоренс, остаться в Принстоне, если Рэйчел привыкла к школе, к подругам...
Он всё ещё старался показать мне, что контролирует ситуацию. Это было и смешно, и больно, и... страшно. Я вдруг снова поймала себя на том, что боюсь его. «Что ты делаешь? - возмутился внутренний голос. - Это Хауса ты должна бояться, это он — насильник и разрушитель, которому было предписано «неприближение».
- А если Рэйчел привыкла к Хаусу? - спросила я.
- Привязать шестилетнего ребёнка — не подвиг психологии. Одна-две игрушки, две-три шоколадки — и маленькое сердечко у тебя в кулаке, - рассмеялся Майкл, и я даже не поняла, про себя он говорит или про Хауса. «Что же ты-то за три года не справился», - подумалось мне, но я промолчала.
- Папа, ты когда придёшь домой? - спросил Боб, подпрыгивая у него на коленях. - Хаус меня на плечах носить не может — у него нога болит.
- Ноги, - поправила я. - Особенно к перемене погоды.
- Ты с ним спишь? - вдруг спросил Майк, и, клянусь, даже уже открывая рот, не знал, что спросит именно об этом.
- Ты, может, при ребёнке ещё и подробности знать захочешь?
- Извини. Но ты же понимаешь, что мне не всё равно.
- Тогда пожалей себя и не выпытывай.
- Значит, я прав...
«Я прав». Хаус тоже любит это утверждение. Они вообще во многом похожи, Майк и Хаус. Наверное, действительно, дело во мне - я выбираю мужчин определённого типажа. Показательно, что ревность загнала в тюрьму и того, и другого. Вот только Хаус не стал бы стрелять хромому человеку в здоровую ногу, как бы на него ни злился.
- Я позвоню Хаусу, - сказала я.
- Неужели успела так соскучиться, что даже свидание со мной не можешь не прервать звонком?
- Я позвоню ему насчёт твоей апелляции.
Телефонная любовница! Услышав хрипловатое хаусово: «Говори», - я чуть не прослезилась. Но заговорила сухо, строго по делу. Майк старательно «не слушал» наш разговор, болтая с Робертом. Между прочим, краем уха я слышала, что разговор зашёл о Уилсоне — Роберт, кажется, числил его в приятелях.
- А дальше? - спросил Хаус, когда я всё рассказала ему о возможном пересмотре дела и освобождении Майка.
- Майк хочет, чтобы мы вернулись в Лоренс, - честно сказала я. - И Роберт хочет быть с ним.
- Чего хочешь ты?
- Я хочу быть с детьми, - сказала я.
- Ты же понимаешь, что тебе снова придётся делать выбор.
«А разве я его уже не сделала?»
- Хаус, это нетелефонный разговор.
- Тогда зачем же ты звонишь по телефону? - резонно удивился он.
- Я звоню насчёт апелляции и твоих показаний. Ты ведь, действительно, хотел его спровоцировать, разве нет? Напиши правду.
Он усмехнулся в микрофон:
- Моя правда никому из вас не понравится, Лиза Триттер.
И снова, в миллионный раз с момента нашего знакомства мне захотелось дать ему по физиономии.
- У тебя талант бесить меня.
- И я не из тех, кто зарывает таланты в землю, - самодовольно усмехнулся он.
- Что мне передать Майку?
- Мой горячий привет, - он среагировал вполне адекватно — я другого и не ждала.
- Насчёт твоих показаний, я имею в виду.
- Я подумаю.
Он не сказал ни «да», ни «нет», но я, уже нажимая кнопку «отбой», знала, что показания он даст.
Этой темы нам хватило ещё на полчаса. А дальше... Время оставалось. А я вдруг поняла, что нам не о чем говорить, и Майк это, кажется, тоже понял. И мы сделали буфер из Роберта, обращаясь к нему и через него друг к другу. Кажется, Роберт — единственный, кто при этом чувствовал себя прекрасно — в центре внимания и с любимым папой. А о том, что его папа — никакой не папа он так по-настоящему и не узнал. Впрочем, не думаю, что он бы в это поверил.
Так вот, мы сидели и, используя Роберта, как промежуточный сервер, болтали о пустяках. Не о вине Майка. Не о Хаусе. Не о том, что дальше будет с нами, словно эти темы были нам совершенно неинтересны или исчерпали себя. И они, действительно, исчерпали себя, но только для каждого из нас — по-разному. Майк строил планы покупки нового дома, говорил, что найдёт работу, в общем, освещал перед электоратом — мной и Бобом — свою предвыборную программу, в которую входила и покупка велосипеда, и совместная поездка куда-то во Флориду на отдых — вообще, казалось, что он не в тюрьме сидит, а баллотируется, по меньшей мере, в сенаторы. А у меня, не переставая, вертелось в голове: «одна-две игрушки, две-три шоколадки...».
Мне следовало ему объяснить. Но я так и промолчала всё свидание до конца, и чувство у меня было гадостное, словно я наврала ему. И не следовало мне в таком состоянии садиться за руль — чудо, что мы добрались до Принстона без дорожных аварий.

УИЛСОН.

Засыпаю в половине третьего ночи, пытаясь решить для себя вопрос, что хуже, бессоница или навязчивые кошмары, и почти тотчас просыпаюсь, разбуженный тем, что из туалета доносятся давящиеся, икающие звуки. Закономерно думаю, что это Хаус таким образом расплачивается за невоздержание, но, прислушавшись, вскакиваю, как ужаленный — тошнит Рэйчел.
Ещё на ходу соображаю: ужин был вроде доброкачественный и из привычных продуктов. Значит, скорее всего, инфекция. Грипп, например...
Стучу, а она заперлась:
- Рэйчел, открой! Рэйч! Ты в порядке?
Идиотский вопрос — ясно же, что она не в порядке. Щёлкает шпингалет — и Рэйч появляется - красная, вспотевшая, и её колотит крупной дрожью. Подхватываю на руки — вся горит. И тут же начинает плакать:
- Папа... папа...
- Хаус!!!
Он, взъерошенный, вываливается из спальни — всё ещё не протрезвевший, распространяя волну перегара.
- Свет зажги. Клади её на диван. Что болит, Рэйч?
- Голова-а... - хнычет она. - И глотать больно-о...
Хаус довольно бесцеремонно поворачивает её на бок, задирает сорочку и я вижу на фоне покраснения кожи яркую сыпь.
- Открой рот! - заглядывает ей в горло, ощупывает шейные лимфоузлы и заявляет коротко и безапелляционно:
- Скарлатина. У нас есть аугментин?
Я иду рыться в аптечке, роюсь и нахожу кроме упаковки аугментина свечи с парацетамолом.
- Давай сюда. Поставим капельницу, снимем интоксикацию. Не плачь, дочур, скарлатина — не такой страшный зверь, чтобы из-за неё плакать.
«Дочур»! Я чуть не ахнул, но, понятно, смолчал.
- Больно укол... - прохныкала Рэйчел.
- Конечно. Но это не настолько больно, чтобы всерьёз бояться. А потом тебе станет лучше. Уилсон, сделай...
Я даже в первый момент подумал, что он не решается воткнуть в неё иголку, потому что это Рэйчел, но потом сообразил: просто у него же руки дрожат после двух дней крепкой выпивки.
Под капельницей Рэйчел почти сразу засыпает.
- Я с ней посижу. - говорю я Хаусу. - Иди, доспи.
- Почему именно ты? - тут же строптиво взвивается он. - Это твоя вечная склонность к альтруизму-мазохизму или...
- Хорошо, я перефразирую: иди проспись. Кстати, Рэйчел очень огорчает твоя затянувшаяся пьянка... Что ты так смотришь на меня? Я не пытаюсь спекулировать твоим ребёнком ради воздействия на фантомные боли твоей ампутированной, очевидно, вместе с частью квадрицепса совести. Просто девочка тоже кое-что видит и кое-о-чём беспокоится — она не слепая и не глупая, чтобы не понимать, что между вами с Кадди всё натянулось. И что в случае чего линия разрыва пройдёт прямо по её любящему сердечку. И у неё есть закономерные основания считать, что алкоголизм «папочки» едва ли улучшит положение.
На это он вообще ничего не говорит — молча разворачивается и уходит в гостиную, хватаясь за стены и спинки стульев. Я вдруг вспоминаю, что он и весь вчерашний вечер обходился стенами и спинками стульев и громко спрашиваю в спину:
- Где твоя трость?
- Я забыл её в баре... кажется.
- Кажется? Ты что, напился до беспамятства?
- Нет.
Хлопает дверью, и я слышу, как взвыли пружины дивана, на который он хлопнулся с размаху.
Слава богу, что Рэйчел спокойно спит до утра. Утром я звоню в её школу — предупредить, что у Рэйчел Кадди скарлатина. Выслушав сетования по ту сторону телефонной связи, извиняюсь — непонятно, за что, и набираю телефон Кадди:
- Лиза, вы где?
- Уилсон? - она слегка удивлена. - Переночевали у Джулии, собираемся домой.
- А Джулия не будет против, если вы немного задержитесь? На несколько дней?
Лёгкое удивление перерастает в серьёзное замешательство:
- А... в чём дело?
- Ну... судя по всему, у Рэйчел скарлатина. Не хотелось бы, чтобы и Роберт заразился.
- Господи! Этого ещё не хватало! Где она её подцепила?
- Наверное, в школе. Но они пока не сознались...
- Насколько тяжело?
- Ерунда. Температуру мы сбили, начали аугментин. Просто не хочу, чтобы вы заразились.
- Я могу оставить Роберта у Джулии и приехать сама.
- И тебе не стоит после комы подцеплять скарлатину. Да ты не волнуйся, мы пока справляемся...
Длинная пауза.
- Джеймс... - выходит сипло, и она кашляет, прочищая горло. - Ты что, не хочешь, чтобы я приезжала?
Вот, значит, как? И в следующий миг ловлю себя на мысли, что и впрямь не хочу — по своей всегдашней привычке оттягивать решение проблемы до «пока не порвётся». Оба мы с Хаусом в этом смысле никудышные: я тяну, меняя мнения по десять раз на дню, он устраняется и делает вид, будто проблемы вообще не существует. Ну, или пьёт бурбон вторые сутки подряд.
- Лиза, - говорю. - Нам надо поговорить...
- Кому надо? Мне или тебе? - спрашивает она.
- Вообще-то, наверное, Хаусу. Но и мне. И тебе, думаю, тоже. Лиза... это нетелефонный разговор...
- Тогда, - усмехается она, - зачем же ты звонишь по телефону?
На это я не знаю, что ответить. Но она тут же догадывается:
- Хочешь назначить мне встречу? Хочешь, чтобы разговор произошёл на нейтральной территории?
- Вообще-то да...
- Пригласи меня в кафе около нашего дома... я ведь ещё могу так говорить - «нашего дома». Даже если мне туда появляться как бы... не рекомендовано, да?
- Лиза!!! Ну, ты всё неправильно понимаешь! Пожалуйста!
Несколько мгновений она молчит. Наконец, соглашается:
- Ладно. Когда?
- Только не сегодня. Пожалуйста, не сегодня. Я тебе позвоню.
Очевидно, мольба в моём голосе её настораживает.
- Уилсон. Ты не темнишь? Вы, действительно, справляетесь?
- Да, Лиза. Да, Просто, сегодня Хаусу нужно непременно показаться на работе. Если ты не хочешь произвести рокировку своих спутников жизни. И я буду присматривать за Рэйч, пока его нет...
«Если смогу, конечно, потому что более вымотавшимся я себя давно не чувствовал»
- Джеймс, ты уверен, что всё в порядке?
- О боже, Лиза! Ну конечно, я уверен.
- Это мама звонила? - слабым голосом спрашивает Рэйчел — значит, я её всё таки разбудил, хотя старательно понижал голос, даже вскрикивать старался драматическим шёпотом.
- Да, малыш. Они с Бобом ещё побудут у тёти Джулии, чтобы Боб нечаянно не заразился от тебя.
- А долго? - и уже уголки губ поползли вниз. Конечно, она болеет, хочется, чтобы мама была рядом. Какие же мы сволочи — ради наших взрослых разборок треплем чувства детей. Но, с другой стороны, только скарлатины Кадди с мальчишкой сейчас и не хватало.
- Десять дней, котёнок. Мы же не хотим их заразить, правда?
- Уилсон, -  она вдруг порывисто садится в кровати. - Ты мне не врёшь, Уилсон? Они точно вернутся? Они не переехали насовсем к... к папе Майку?
- Рэйчел, папа Майк в тюрьме — к нему вообще нельзя переехать. Я же сказал, они у тёти Джулии — почему ты мне не веришь?
«А не верит она нам, потому что мы им — детям — то и дело врём. Да что детям! Мы и взрослым врём».
- А что мы будем делать? - спрашивает она.
- А что делают, когда болеют? Сейчас умоем тебя. Покормим. А потом, если хочешь, почитаю тебе книжку. Или дам твой альбом и карандаши. Ну, или, на худой конец, включим телик.
- А разве тебе не надо на работу?
«Не надо. Потому что меня отстранили, а потом отпустили, а потом, вроде, восстановили. Но под эту неразбериху отчего бы мне не посидеть с заболевшей дочкой друга?»
- Я сегодня побуду с тобой.
- А Хаус?
- А вот Хаусу как раз надо на работу. И пойду-ка я его, кстати, разбужу.

Хаус спит, накрывшись с головой одеялом — я вижу только бесформенную фигуру и не особо чистые босые ступни. Подхожу. Похлопываю по одеялу, призывая:
- Хаус! Хаус, подъём!
Не сразу, но он высовывает из под одеяла всклокоченную голову. Чёрт! Ну вот когда он успел догнаться? В глазах пьяная муть, физиономия красная, перегаром сшибает с ног.
- Специально вставал ночью, чтобы ещё напиться? Так припёрло, что даже больную ногу не пожалел? - ехидничаю я. -  Кончится тем, что Форман на тебя точно настучит. Ты чем вообще думаешь? Кадди права, что опасается связывать с тобой жизнь. Между прочим, у тебя больной ребёнок на попечении.
- Я не пил, - говорит он заплетающимся языком и, зажав рот рукой, бросается к туалету. Неудачный маневр — его качает в сторону и он хорошенько стукается плечом о дверной косяк прежде чем попасть туда, куда нужно. Несколько мгновений я выжидаю, прислушиваясь к не самым приятным звукам опорожнения желудка, но когда всё стихает, а Хаус не возвращается, слегка забеспокоившись, отправляюсь взглянуть, как он там.
Он сидит на полу, привалившись к стенке, и его трясёт так, что зубы стучат.
- Хаус, ты в порядке?
- Уилсон... - говорит он, словно в полусне. - Так холодно... Согрей меня, Уилсон...
Только теперь догадываюсь протянуть руку и пощупать его лоб. Он весь горит.

Через несколько часов выясняется, что у Хауса токсико-септическая форма скарлатины, что неудивительно для его возраста. Температура около сорока на антипиретиках, он то в огне и сбрасывает с себя одеяло, то зябнет и кутается, в горле гнойный налёт, сыпь постепенно начинает напоминать массивные кровоподтёки, давление падает, начинаются перебои в работе сердца, и он почти не приходит в сознание.
- Тебя нужно госпитализировать, - говорю, воспользовавшись теми редкими минутами, когда он в себе. - Сейчас едем в «Принстон-Плейнсборо». Машину я уже вызвал.
- А Рэйчел?
- С нами, конечно.
- Разные палаты... - хрипит он. - не надо, чтобы она... видела...
- Знаешь, - говорю. - Как-нибудь мы без тебя с этим разберёмся. Давай-ка лучше попробуй сесть, и я тебя одену...
Одевая его, вспоминаю, как, путаясь в рукавах и штанишках, одевал Роберта в ночь кровотечения у Кадди. С Хаусом не легче — он плохо соображает и путается в своей одежде, как трёхлетний. На какое-то мгновение обессиленно утыкается мне лбом в плечо, обжигая сквозь рубашку и футболку, и притихает, словно заснул.
- Потерпи, - говорю. - В больнице мы тебя откапаем.
Приезжает машина — перевозка с санитарами и носилками. В сопровождении неожиданно Чейз.
- А ты почему? - спрашиваю. - Ты же диагност.
- Особый эскорт. Ты себе-то профилактику проводишь?
- Конечно.
- А сюда вернёшься?
- Если они оба будут в больнице, мне-то что здесь делать?
- Тогда проведём окончательную дезинфекцию очага, и Кадди с малым могут возвращаться.
- Она что, тебе звонила, что ли? - спрашиваю с удивлением.
- Форману. Тот по старой памяти встал по стойке «смирно» и только головой кивал, не особо заботясь, что по телефону не видно, - Чейз коротко смеётся.
Я перезвонил Кадди, как только понял, что с Хаусом плохо. Объяснил ей, что едем в больницу и что наше «свидание» откладывается на неопределённый срок. А она, выходит,  позаботилась перезвонить Форману...
- Вы с нами? - спрашивает Чейз.
 - Мы следом. Собраться надо.
 - Много не берите, - предупреждает Чейз. - Обратно не отдадут... Так, ребята, - санитарам, - давайте-ка поосторожней с носилками. У доктора Хауса нога болит, не сделайте ему больно.
 Хотя это предупреждение, пожалуй, лишнее. Хаус в таком состоянии едва ли чувствует боль. А впрочем... кто знает...
 Они поднимают его, чтобы нести, но он вдруг, быстро протянув руку, ухватывает меня за запястье горячими пальцами:
 - Уилсон!
 - Что ты. Хаус? Сейчас в больницу поедешь. Вот Чейз за тобой присмотрит. А мы с Рэйчел — следом. Пусти, что ты?
 - Ты... - он с трудом может говорить, - принимаешь... аугментин? Ты сам... пьёшь его? Профилактически...
 То, что он вспоминает о моей безопасности, когда самому так плохо, трогает.
 - Конечно, Хаус, - я чувствую, что в глазах у меня начинает пощипывать.
 - Токсико-септической формой, - говорит он, всё больше сползая в хриплый шёпот, - болеют только взрослые... Протекает, как сочетание токсической и септической формы... проявляясь также сочетанием их синдромов... выраженных наиболее ярко... - я не сразу понимаю, что он бредит — ну, просто потому что не каждый больной будет бредить цитатными выдержками из «общего руководства по инфекционным и паразитарным болезням».
 Хауса увозят, я собираю Рэйчел.
 - А я буду с Хаусом?- настойчиво спрашивает она, пока я разыскиваю закатившиеся под кровать карандаши.
 - Может быть, не сразу, Рэйч. Он же будет в ОРИТ.
 Рэйчел, кстати, не нужно объяснять, что такое ОРИТ — как ребёнок из «врачебной» семьи, она знает.
 - Уилсон, он не умрёт?
 - Тьфу, типун тебе на язык. Рэйч! Ну почему ему умирать? Мы же его в больницу кладём, там лечат.
 - Он от меня заразился?
 - Может быть, что и ты от него.
 - Я же первая заболела. Разве так бывает?
 - Бывает. Где твоя кофта?
 - Наверное, под столом где-нибудь...
 - Рэйч! Ну кто, скажи, кладёт носильные вещи под стол?
 - Хаус, - заявляет она.
 И ведь так и есть — с него станется.
 - Котёнок, Хаусу следует подражать не во всём, - назидательно говорю я и лезу под стол за кофтой. И там меня настигает очередной звонок Кадди.
 - Ну что он? Как? Джеймс, ты почему не отвечаешь? Джим!
 - Не отвечаю, потому что треснулся затылком о столешницу. Я под столом.
 Она молчит довольно долго, переваривая информацию, потом осторожно, как у больного, спрашивает:
 - А что ты там делаешь?
 - Ищу кофту Рэйчел. Предваряя твой вопрос, с ней всё в порядке, но мы всё равно госпитализируемся, потому что мне нужно быть с Хаусом, и мне не разорваться.
 - Я же говорила, что мне надо было...
 - Нет. Тебе сейчас, вот именно, не надо. До тех пор, по крайней мере, пока не определишься, Принстон или Лоренс. Поверь, второго разрушенного дома я сейчас не вынесу.
 Ну вот, главное сказано... а ведь я планировал долгий разговор, в кафе... Хорошенькое кафе — сижу на полу, привалившись к ножке стола и потирая ушибленный затылок, со скомканной кофтой Рэйчел на коленях.
 Но Кадди возвращается к тому, что её сейчас больше волнует, чем выбор между Лоренсом и Принстоном:
 - Насколько с ним плохо, Уилсон?
 - Некротическая ангина, лимфоаденит, миокардит — всё по учебнику. - Давление низкое, температура высокая.
 - Он бредит?
 - Цитирует по памяти статью о токсико-септической форме скарлатины у взрослых. Не знаю, расценивать ли это, как бред.
 Мне показалось, что я почти пошутил. А она вдруг расплакалась...

После массированной дезинтоксикационной терапии Хаус приходит в себя. Его положили в боксированную палату ОРИТ — специально для инфекционных с тяжёлыми формами, но и нас с Рэйчел устроили тут же — ей поставили кроватку из детского отделения за ширмой, мне — узкую кушетку.
- Всё равно тебя нужно изолировать и наблюдать — ты контактный, - говорит Чейз, передавая нас главе инфекционистов — Эмме Збаровски. Збаровски Хауса терпеть не может, но когда я высказываю определённые опасения в этом смысле Форману, Форман флегматично замечает, что он бы ни за что не пожелал Хаусу лечиться у врача, который хорошо к нему относится.
- Это почему? - спрашиваю.
- Потому что этот врач — онколог, а злокачественных новообразований я даже Хаусу не пожелаю. Збаровски хороший, внимательный врач. Допускаю, что она не будет целовать его в макушку на сон грядущий, но пневмонию или септический эндокардит она не пропустит, так что успокойся. Кстати, тебя лучше бы в отдельную палату поместить... Ну, если тебе это не кажется глупым риском для онкологического больного в относительной ремиссии, кто я такой, чтобы спорить со специалистом?
Мы беседуем через дверь со специальным шлюзом, и голос Формана кажется глухим. Но вот глаза он мог бы не отводить.
- Что случилось ещё? - спрашиваю. - Что-то с... с Тринадцатой?
- Она стабильна. Нет. Уилсон. Просто эта... мать Фишера подала в суд. Будет разбирательство. И тебе придётся либо признать себя виноватым, либо рассказать ей, как всё было.
- Что мне грозит в первом случае?
- Трудно сказать. Дисциплинарное наказание, отстранение, супевизор... может быть, делицензирование...
- Но не тюрьма?
- Ну нет, до этого не дойдёт...
- Тогда и думать не о чем. Я признаю себя виноватым.
- Уилсон!
- Я не в состоянии сказать матери, что это она убила своего ребёнка. Понимаешь, Форман? Не в состоянии. Я потом всё равно не смогу нормально работать. Чёрт его знает, может, я и так не смогу нормально работать — у меня рак, у меня жена — кадавральное тело для вынашивания экспериментальным путём заведомо больных эмбрионов, у меня... ладно, Форман, к чёрту. Я не собрал этот чёртов аллергоанамнез, только, будь так добр, от обвинения в пьянке меня как-нибудь отмажь, на такой вердикт я всё равно не готов.
- Уилсон!
- Всё. Форман, всё. Поди к чёрту!
Я отворачиваюсь от него и встречаюсь глазами с только недавно очнувшимся Хаусом.
- Ну ты и идиот... - говорит он мне с такой любовью, с такой болью сострадания, что у меня снова намокают глаза. Прямо девчонка я стал. Честное слово — тут он прав.
- А сюда ты зачем попал? - снова спрашивает он хрипло. - Хочешь подцепить заразу? И где Рэйч?
- За ширмой. Она как раз заснула. Брось, всё, что я мог подцепить, я уже и так подцепил. И я пью аугментин. Тебе что-нибудь нужно?
- Хорошо бы рот прополоскать, а то ощущение, будто туда кошки нассали. Наверное, на расстоянии воняет.
- Ничего удивительного — это же скарлатина.У тебя налёт на языке и некротические очаги на миндалинах. Вон там тебе спрей бензидамина принесли. И настой ромашки. Сам справишься?
- Ага. Подай лоток.
Процедура утомляет его настолько, что он, тяжело дыша, откидывается на подушку и не то засыпает, не то снова теряет сознание.
Должно быть, Збаровски как-то за ним наблюдает, потому что выбирает для осмотра именно этот момент.
- Привет, Эмма. Рад тебя видеть, - говорю.
- Настолько рад, что требовал моего отвода?
- Хотел сберечь тебе нервную систему.
- Ой, не ври, Уилсон! Не обо мне ты беспокоился — о драгоценном Хаусе. Боишься, я ему вместо аугментина фенолфталеин подсуну? Как температура?
- Тридцать девять и три. А точно не подсунешь? После той истории с подлогом и кражей... Я бы подсунул, честное слово.
- Он мочился?
- Последний раз дома, ещё утром.
- Гм... А должен бы — ему мочегонное льют.
- Думаешь, вторичные некрозы?
- Думаю, стоит поставить постоянный катетер. Этот субъект ведь скорее лопнет, чем попросится. Ты мне поможешь? Честно говоря, не знаю, как тебя воспринимать — как родственника, пациента, добровольного волонтёра, сотрудника больницы или санитара-усмирителя?
- Да всё вообще-то подходит. И давай-ка поторопимся с этим катетером, пока ему ещё настолько плохо, что он не может нам помешать или затеять склоку.
Введение катетера - процедура малоприятная. Хаус бессознательно стонет и пытается оттолкнуть наши руки. Я сжимаю его пальцы в своих и удерживаю, пока Збаровски делает всё остальное. У него холодные пальцы, несмотря на высоченную температуру.
- Это плохо, - говорит Збаровски. - Это централизация кровообращения. Нужно поддержать сердце. Я назначу ещё кое-что... Так. Мочи предостаточно. Как я и думала, просто дурацкая гордость. Цвет нормальный. По крайней мере, здесь всё пока в порядке. Я  оставлю мешок — приглядывай за цветом.
- Правильно, запрягай его, - сипло шепчет Хаус. - И дело сделает, и платить не надо...
- Очнулся? - неласково спрашивает Збаровски. - Не мог подождать, пока я из палаты выйду?
- Ну, ты меня так настойчиво за член тянула... Крови нет?
- В моче? Или ты беспокоишься, что я тебе член оторвала?
- Меня вообще-то оба момента интересуют.
- На месте, на месте твой стручок. Не переживай. И почки, похоже, тоже — викодина на них не хватает с алкоголем, так ты ещё скарлатину подцепил. Повзрослей, Хаус. Может, тогда к тебе детские инфекции липнуть перестанут.
Выпустив эту парфянскую стрелу, она выходит из палаты.
- Как ты? - спрашиваю.
- Бывало и получше.
- Постарайся уснуть.
Он послушно закрывает глаза.
К вечеру ему становится лучше — температура немного снижается, давление выравнивается. Но он слаб, сонлив и не может есть из-за болей в горле. С трудом кормлю его с ложечки киселём — кое-как проглатывает несколько ложек и, морщась, качает, наконец, головой. Рэйчел вообще в полном порядке: сидит в постели, рисует кошку в белом халате и шапочке. Мы с ней разговариваем, читаем, немножко даже смеёмся.
Но потом вечереет, и я постепенно погружаюсь в состояние лёгкого грогги. Сумерки, сгущающиеся в палате, обретают особый смысл, и я начинаю их разгадывать, как потусторонние пиктограммы. А в течении времени образуются вдруг небольшие разрывы — буквально по нескольку секунд, но всё дольше и дольше.
И в один из таких разрывов мне приходит на ум бледное женское лицо определённо еврейской крови. Дева Мария? Или вавилонская блудница? Или Лиза Кадди, прижавшаяся иконно-спокойным лицом к стеклу?
- Что ты здеь делаешь? - спрашиваю я.
- Я тебе снюсь. Посмотри...
Стены палаты ОРИТа растворились в душном дрожащем мареве знойного воздуха над бесконечными песками. Где-то далеко у горизонта высятся терракотовые фигуры идолов, не нами построенных, и низкие тучи, обещая грозу, налегли на их глиняные плечи. Нечем дышать, словно вся усталость многолетних скитаний навалилась на грудь каменной плитой и давит. Согнувшись под тяжестью ноши, бредут бесконечной чредой усталые измученные люди. За спиной у одной из женщин плачет ребёнок, но её спокойное бездушное лицо неподвижно, и она просто переставляет красивые босые ноги, продолжая идти. «Сколько ещё дней продлится наш путь? Достигнем ли мы земли ханаанской?». Идолы подступают, и вот уже видно, как ветер закручивает вихри у их ног, попирающих древние пески. А ребёнок всё плачет... Это девочка, и я понимаю, что сегодня — ей срок быть принесённой в жертву. И имя ей — Рахиль.
- Дерьмо твой аугментин... Уилсон! Уилсон, ты меня слышишь?
Терракотовый цвет песков выцветает под яростным напором флюоресцентных ламп, и только плач Рахили остаётся со мной, обретая новые тона, словно соло, обрастающее оркестром. Например, тихим глуховатым голосом:
- Ну, чего ты испугалась, Рэйч? Всё в порядке. Ты же видишь, со мной всё в порядке, и с ним всё будет в порядке.
Головная боль, как яркая вспышка. Туманные пятна. Наплывают из слепящей белизны тумана голубые глаза Хауса.
- Это ты?
- А это — ты? Я же тебя-дурака предупреждал: скарлатина — она заразная.
- Я пил... аугментин...
- Дерьмо твой аугментин.
- Отойди, Хаус, - это Збаровски. - Тебе вставать никто не разрешал.
- Да твой медперсонал пока дождёшься, или умрёшь, или выздоровеешь. Сразу видно, как завотделением, ты — ноль без палочки. Попробовали бы мои утятки...
- Твои утятки? - в голосе Збаровски насмешка. - Твои утки, ты имеешь в виду? Так они пластиковые. Вернись в постель, Хаус, пока я тебя к ней ремнями не привязала.
 Больно ударила, знаю. И метко. Хаус отступает, ворча. А меня уже снова обступают терракотовые пустыни, душные и знойные, без единого ветерка. Снега бы сюда. Набрать полные горсти — обжигающе-холодного, хрусткого и прижаться лбом. Может, хоть немного утихла бы эта разрывающая голову боль. Но идолы равнодушны, и только маленькие смерчи пепла под выцветшим от зноя небом. И сухой, царапающий глотку воздух. Не воздух — песок. Не могу дышать песком. Песчинки, как маленькие осколки стекла, впиваются в горло, обдирая его до крови.
...- Кислород!
- Лёд сюда... Хаус, ты под ногами перестанешь путаться?
- Как только твои криворукие черлидеры...
Солнце чернеет от зноя. Почему так темно? Почему где-то там, в небесах, где мечутся рваные тучи над головами терракотовых идолов и взвивает смерчами песок, сколько угодно ветра, а мне нечего вдохнуть. «Достигнем ли мы земли ханаанской?»
...- Ещё кордиамин! Что там у нас с антипиретиками? Ставьте два миллиона в другую вену.
- Тебя учили в твоём ветеринарном, что от массированной бактерицидной терапии интоксикация усиливается? Я понимаю, что это за пределами изведанной вселенной...
- О, боги, чем я перед вами провинилась? Ты отцепишься от меня, клещ болотный?
- Продвинутый был твой ветеринарный, я смотрю... Добавь наркоты. Ты же слышишь, он всё время стонет.
- Хаус, он в беспамятстве. У него менингизм, раздражение мозговых оболочек, сознание и так угнетено. И сердечная деятельность — тоже.
- Чтоб ты знала, раздражение мозговых оболочек — это больно. У тебя когда-нибудь что-нибудь болело? Например, мозговые оболочки? Добавь наркоты, садюга! Сердце справится. Я это учил, когда тебе про парнокопытных слайды показывали... Всё. И иди отсюда. Пришли лучше вместо себя девчонку бельё сменить.
Боль утихает. В вечернем мареве бледнеют и тают терракотовые идолы. Смеркается. Клонит в сон.
И сквозь плотный зной, наконец, касается успокаивающе щеки прохладная тонкая рука выросшей Рахили...

… - Та-ак... А теперь открой рот. Ложечку за папу... - на губах что-то упоительно-холодное, сладкое и пахнет клубникой.
- Мороженое? Хаус, у меня же тонзиллит...
- А я его тебе не квартами скармливаю. Давай-давай, слизывай... Каллорий в нём достаточно, горло не раздражает и вкусно, а ограничения в молочной пище из-за гипотетического нефрита — та чушь, которую преподают в ветеринарном. Держи во рту, сразу не глотай...
Свет слишком ярок. Слепит. И я щурюсь и моргаю. Хаус в больничной пижаме, в красных скарлатинозных пятнах, с потрескавшимися до чёрных корок губами, но выглядит довольным и почти здоровым.
- Где ты взял мороженное? Тебе же нельзя выходить из бокса...
- Кадди передала. Она нас тут навещала, пока ты был в сладостной отключке.
- Пока я... Хаус, а сколько я в ней был?
- Двое с половиной суток, герой. Меня переплюнул — мне без шансов. Как ты себя чувствуешь, кстати? Забыл задать этот непременный предписанный сценарием вопрос.
- Я хочу ещё мороженого.
- Здоровый детский аппетит — отрада для мамочки. Держи во рту, сказал, не то не дам больше. Рэйч — и то послушнее.
- Как она?
- Рэйчел! - окликает он. И она появляется в поле моего зрения с игрушечным плюшевым мишкой — маленьким и косорылым. Из прорези на набитом опилками заду торчит синий карандаш — очевидно, ректальный термометр. К замызганной плюшевой груди приколота булавкой звезда шерифа из какого-то игрушечного набора. Я невольно вспоминаю Триттера. То есть, не невольно — индуцированно.
- Это ты ему звезду нацепил? - спрашиваю у Хауса.
- Звезда была, - обиженно фыркает он в ответ. -  Мы играем в больницу. Я — завотделением, Рэйч — доктор, вы с этим несчастным зверем — пациенты. Велел измерять температуру каждый час — не совсем понятный случай.
Я чувствую некоторое беспокойство:
- Слушай, Хаус, я надеюсь, что мне удастся избежать...
- Расслабься, ты же не жуёшь никотиновую жвачку. Ну, давай ещё ложечку и баиньки — ты, я вижу, устал...

Странно, но дни в инфекционном боксе с Хаусом и Рэйчел, протекают для меня под знаком лёгкой, даже немного безумной беззаботности: мы много болтаем на отвлечённые темы, играем, смотрим телик, предусмотрительно укрытый здесь за стеклянной перегородкой — от инфекции, Хаус учит Рэйч играть на расчёске, я занимаюсь с ней по школьной программе, чтобы не отстала. И ни он не вспоминает о своих запутанных семейных проблемах, ни я — о Тринадцатой или предстоящем суде. Единственное, что мне кажется страным: хоть я себя и неплохо чувствую, то и дело, прямо посреди дня, меня вдруг властно одолевает необоримая сонливость, и я засыпаю стремительно, крепко, обморочно, надолго и без снов. И несколько раз я ловлю на себе при этом внимательный взгляд Хауса.
 Нас навещает Кадди — подходит к прозрачной перегородке и тихо разговаривает с Хаусом и громко — с Рэйчел. Я стараюсь не слушать — ухожу за ширму или, делая вид, что сплю, накрываю голову подушкой. Но пару раз она сама подзывает меня к стеклу, улыбается, желает скорейшего выздоровления и передаёт по целой тарелке отборной чёрной смородины: «Тебе нужны витамины, в смородине их полно». Роберта она не приводит, да это и понятно — что делать ребёнку около инфекционного бокса. А в один из дней с ней приходит незнакомый человек с портфелем, и Хаус становится резок, нервозен и раздражён.
- Кто это был? - спрашиваю я. - Адвокат Триттера?
- Нет. Это из комиссии по усыновлению.
- Ты что, хочешь усыновить Роберта?
- Рэйчел.
- И Рэйчел?
- Без «и», Уилсон. Только Рэйчел.
- Подожди... - я теряюсь. - То есть... что это всё значит? Ты же не хочешь сказать, что Кадди и Роберт...
- А я вообще ни о чём с тобой не хочу говорить, Уилсон. - отрезает он и, улегшись на свою кровать, отворачивается лицом к стене. Так проходит несколько долгих минут, и вдруг мне кажется, будто я слышу с его стороны сдержанный всхлип. Хаус плачет? От одной этой мысли меня встряхивает, и я чувствую прилив острой ненависти к Кадди и тощноты к её смородине — похоже, она единственный человек, который - и уже не в первый раз - заставляет Хауса плакать. Выждав некоторое время, я осторожно окликаю его, но он не отвечает — заснул или, по крайней мере, притворяется спящим. Тогда я, прихватив телефон, отправляюсь в наш маленький туалет с автономным сливом и, набрав номер, прижимаю повякивающий сигналом ожидания мобильник к уху.
- Да, Джеймс. Я тебя слушаю... - голос усталый и какой-то обречённый.
- Или ты мне сейчас внятно объяснишь, что у вас происходит, или я сбегу из бокса, перезаражу пол-города скарлатиной, но до тебя доберусь — выбирай.
- Ты, я слышу, злишься на меня... Что тебе Хаус сказал?
- Что он хочет удочерить Рэйчел. Больше ничего. И я больше ничего не спрашивал... Мне кажется, он не в том настроении, чтобы хотеть поболтать со мной между делом о своих семейных проблемах.
- А на моё настроение тебе, значит, плевать?
- Знаешь... мне почему-то кажется, что в ваших проблемах не он виноват.
- Непонятно только, почему ты делаешь наши проблемы своими.
- Вы — мои друзья, мне есть до вас дело.
- Пока. Уилсон... - она порывается повесить трубку.
- Стой! - рявкаю я. - Не смей, а то, как сказал, так и сделаю.
- А что я тебе скажу?! - взрывается она. - Роберт не признаёт Хауса за отца. Он хочет с Майком жить.
- И вы решили поделить детей: Хаусу — Рэйчел, вам с Майком — Роберта? Я уж не говорю о том, что сам факт делёжки выглядит отвратительно, но почему именно так? Роберт — сын Хауса, он его фамилию носит, ты вообще говорила ему об этом?!
- Говори, пожалуйста, тише, Джим, - я не вижу, но знаю, что при этом она морщится. — Во первых ты мне барабанную перепонку повредишь, во-вторых, Хаус услышит. Ты от него в туалете прячешься или он уснул?
Это она зря — я достаточно тихо говорю, просто очень зло.
- Ты говорила сыну, что его биологический отец — Хаус?
- Уилсон, ему четыре года, он вообще не имеет понятия, что такое «биологический».
- Плевать. Ты — его мать, объясни уж как-нибудь.
- Я пыталась. Проблема в том, что Майк, пока я была в коме, да и потом тоже, разговаривал с ним ежедневно.
- Кто ему позволял? У него что, свой телефон?
- Марина позволяла. Привязать ребёнка — не подвиг психологии, знаешь ли. Одна-две игрушки, две-три шоколадки... - она странно смеётся. - А ты не подумал, что есть ещё один  ребёнок, с которым куда сложнее?
- Рэйчел?
- Хаус. Он, как маленький, дуется на Роберта за то, что Боб его не любит, как будто можно вот так три года мотаться чёрт-те-где, а потом нажать на кнопочку «любовь».
- Лиза. - говорю. - Он вообще-то не знал о Роберте. И он не мотался, он был со мной. Потому что я подыхал. И вообще... он столько перенёс из-за тебя, что не дай бог никому, и ты не имеешь права его упрекать.
- Из-за меня?
- Из-за тебя. Потому что ты знала его, знала, как он асоциален, как раним, как трудно ему раскрываться. Ты сама сказала, что справишься с этим, вскрыла ему душу, как консервную банку, а при первом же проколе вышибла из своей жизни пинком, да ещё, не унимаясь, плясала на его костях, пока он не попал в тюрьму, пока окончательно не изломал себе жизнь.
- Замолчи! - кричит она. - Уилсон, заткнись!
-  А я и так всё время молчал. Но я всем ему обязан, и я тебе не позволю больше доводить его до слёз. Ты не отнимешь у него сына только потому, что твой гадёныш-муж что-то напел в наивные детские уши. Если тебе не нужна Рэйчел — дело твоё. У них всё будет нормально, обещаю. Но Роберта ни тебе, ни, тем более, Триттеру я у Хауса отнять не позволю. И я как-нибудь позабочусь о том, чтобы Хаус не подписывал эти дрянные бумажонки, которые вы ему подсовываете, и в которых правды, я уверен, ни слова нет, потому что Триттер и правда, знаешь ли, понятия несовместимые.
- Знаю, - говорит она неожиданно спокойно. - Остынь, Уилсон, у тебя, наверное, снова температура поднялась... Ты ничего не понял. Я не ухожу от Хауса — это Роберт, по-видимому, уходит от нас обоих. И устраивает его уход Хаус, а не я.
Вот тут я уже и сам роняю телефон.

- Может быть, ты мне хоть что-нибудь объяснишь? - безнадёжно спрашиваю я Хауса, ковыряющего ложкой больничное пюре.
- Ты звонил Кадди. - безошибочно угадывает он. - Что она тебе сказала?
- Сказала, что передача Роберта под опеку Триттера — твоя инициатива. Хаус, я ничего не понимаю!
- А что ты хочешь понять? Что я делаю? Зачем я это делаю? Какую цену я готов платить? Что конкретно тебя интересует, Уилсон?
- Папа, - перебивает Рэйчел. - У Тэдди снова кровотечение. Мы не успеваем переливать кровь.
- Ставь аминокапронку и вызывай реанимацию — при падении объёма циркулирующей крови ему угрожает остановка сердца. Нужно заткнуть течь. Диагностическую лапароскопию и бригаду хирургов. И ещё доешь пюре и дай мне поговорить с Уилсоном.
- Несчастный медведь, - вздыхаю я, видя, что Рэйч уже начала расковыривать плюшевое пузо всё тем же синим карандашом.
- Несчастным он будет, если у Рэйч не появится диагноза ещё полчаса... Ты неправильно поставил вопрос, Уилсон: я не передаю Роберта под опёку Триттера, Роберт и так уже давно официально признан его опекаемым. Я только отказываюсь от изменения существующего положения вещей. Отказываюсь от предъявления родительских прав, отказываюсь от анализа ДНК и всего дальнейшего процедурала по признанию отцовства.
- И почему, могу я узнать?
- Я заразился от тебя острой формой душевного благородства. Если Триттер будет иметь на руках малолетнего опекаемого, у него реальный шанс на условно-досрочное. Я совершаю акт милосердия. Прощаю обиды и всё такое...
- За счёт Роберта?
- За свой счёт. Роберт как раз хочет жить с Триттером.
- Так ты согласился на всё, о чём он просил? Ты дашь показания, будто сам спровоцировал его прострелить тебе здоровую ногу? Тебе повезло, что пуля не повредила сустав и едва задела кость. Поэтому, даже если у тебя бывают иногда боли, нога полностью функциональна. А могло бы кончится инвалидным креслом.
- Знаешь, - задумчиво говорит Хаус, отодвигая тарелку, - видел я как-то трёхлапую собаку... Давно, ещё в гарнизоне в Окинаве... Её подкармливали доброхоты. А потом кто-то взял и перебил ей другую лапу. По всему, эта собака должна бы была сдохнуть... Ничего похожего. Научилась как-то, приспособилась ковылять на двух, едва касаясь земли покалеченной третьей... Идиоты её жалели... А я ей завидовал... Ты понимаешь, Уилсон, чему я завидовал?
Меня всё больше охватывает раздражение — возможно, потому, что я не понимаю, и я со злинкой предлагаю:
- Ну, тогда съезди поблагодари его. Теперь та собака вполне могла бы тебе завидовать.
Моё возмущение, кажется, смешит его:
- Какой ты злой сделался на почве рака. А где же мой альтруист-хороший парень-Уилсон? Неужели это он призывает меня «зуб - за зуб, кровь — за кровь»?
- Да и ты что-то не слишком похоже на себя вертишь головой, подставляя щёки...
- А вывод? - усмехается он, с вызовом изгибая бровь. Смотрит выжидательно: ну когда, мол, до тебя дойдёт? И до меня «доходит»:
- Мы оба лжём?
- Похоже на то, чувак. Ты, например, призываешь меня к вендетте, а сам берёшь на себя вину за смерть этого... сына идиотки Фишер.
- А ты?
- Сам скажи, - требует он насмешливо, словно ставит передо мной задачу-головоломку.
Я стараюсь отгадать. Я вызываю в памяти полузабытый за время наших злоключений образ привычного прежнего Хауса, пытаюсь думать, как он.
- Ты притворяешься перед Кадди, - говорю я, задохнувшись от возмущения и уже понимая, что догадка правильная. - Почувствовал её слабину и разыгрываешь из себя благородного непротивленца, жертвуешь сыном... А она не уходит от тебя даже под страхом разлучения с Робертом, и ты... ты не расстроен, Хаус! Это просто твой дьявольский план манипуляции — многоходовки... Ты надеешься, что без Кадди Роберт Триттеру не будет нужен, и он откажется от него сразу после пересмотра дела? И ты в итоге как бы ткнёшь этим отказом в глаза не только Кадди но и самому Роберту? Ну ты и... Ну ты и сволочь!
На это Хаус не отвечает — он занят тем, что, подцепляя ногтями, отдирает от ладони тонкие чешуйки отслаивающегося эпидермиса.
- А если Триттер догадается о твоих планах и нарочно оставит Роберта у себя, даже после УДО? Или, что ещё хуже, если Кадди не подаст на развод, а возьмёт и уйдёт к нему вслед за Робертом? А она так непременно сделает, если догадается о твоей игре. Думаешь, она простит тебе такую манипуляцию своими чувствами и чувствами своего ребёнка?
- Наверное, не простит. И не наводи её на такие мысли, сделай милость.
- А Рэйчел?
- Что Рэйчел?
- Рэйчел не наведёт её на такие мысли? Она ведь, очень возможно, нас слышит...
- Рэйчел никогда ничего не передаёт. И потом, она, кажется, увлечённо оперирует своего медведя.
Словно в ответ его словам из-за ширмочки Рэйчел раздаётся низкий прочувстванный вопль.
- Что там ещё случилось? - мы оба кидаемся на помощь.
Из распоротого пуза медведя медленно, с чувством собственного достоинства вылезает помятая, тусклая новорожденная бабочка. Рэйчел глядит на неё широко раскрытыми глазами и громко орёт от страха.
- Ух ты! - говорит Хаус. - Как же она там смогла выжить!
- И как она туда попала?
Бабочка усаживается на задранную медвежью лапу и начинает помахивать крыльями, расправляя их.
- Крапивница, - говорит Хаус. - Не вопи, Рэйч. Это просто бабочка. У медвежонка в животе была куколка.
- Вот почему он заболел, - понимающе кивает Рэйчел. - Но теперь мы её удалили, и он поправится.
- Если ты зашьёшь ему живот. Посмотри, из него же все потроха уже на стол вылезли. Накладывай швы скорее.
- Шьём послойно! - командует Рэйчел своей невидимой операционной бригаде. - Сосчитайте инструмент — в прошлый раз в животе у пациентки скальпель забыли — хорошо получилось?
Хаус сдержанно фыркает.
- Да уж, - улыбаюсь и я. - Наверное, не слишком хорошо получилось. Давай, Рэйч, я зашью несчастного медведя... послойно.
Бабочка взлетает и снова садится на раму окна.
- Ещё холодно, - с сожалением говорю я. - Не вовремя она родилась...
Почему-то меня весь остаток дня тревожит и не даёт покоя эта бабочка. Она то сидит на раме, то начинает биться в стекло. Рэйчел пытается подкормить её размоченным сахаром. То и дело мой взгляд невольно цепляется за эту бабочку, словно меня притягивает магнитом. Я старательно гоню всплывающие ассоциации, но избавиться от них не могу. Рождение живого существа из мёртвого, неодушевлённого тела. Живого существа, обречённого на смерть... И на меня вдруг снова наваливается тяжёлая сонливость. Я засыпаю, и мне снится стол в прозекторской и большая куколка — вся в разводах крови. Через её прозрачную оболочку я вижу то самое детское личико, которое явилось мне на экране аппарата УЗИ. Но потом оболочка разрывается, и вот уже на столе взмахивает крыльями большая белая бабочка. «Это что? - спрашиваю я в ужасе. - Это... моя дочь?» Хаус, почему-то в длинной белой рубашке, похожей на саван, открывает окно: «Пусть летит». «Слишком холодно, она же погибнет!» - «Она не погибнет, Уилсон. Но и жить с тобой не будет. Она же — бабочка».
Когда я просыпаюсь, в палате бабочки уже нет, воздух прохладный, а у Хауса виноватый вид.
- Выпустил на холод? - спрашиваю я. - Пожалел меня за её счёт, козёл? Она же погибнет!
- Я тебе завтра под плинтусом другую живую душу найду, - огрызается он. - Мне эту бабочку гринпис простит — я как-то сверчку жизнь спас... под страхом смерти.
- Плевать на бабочку. Что ты Рэйчел скажешь?
- Уже сказал. Синоптики обещают потепление.

- Вам кто позволил окно открывать? - сердито выговаривает Збаровски. - Доктор Уилсон, у вас держится субфебрильная температура — я заказала сканирование на вечер, потому что после вас потребуется дезинфекция сканера. Будьте готовы — за вами придут.
- Думаешь, он проглотил электрообогреватель? - задумчиво интересуется Хаус. - Что ты собираешься искать?
- Абсцедирование, - тоном «ещё-всяким-кретинам-объясняй» откликается Збаровски.
- Круто. Значит, он подцепил скарлатину, которую, между прочим, не так просто подцепить, выдал яркую реакцию с менингизмом и высоченной температурой, а потом решил абсцедировать втихаря, чтобы ты не догадалась? Уилсон, пиши завещание: твой лечащий врач считает, что у тебя AIDS в тяжёлой форме, причём проявляется периодически, как трёхдневня малярия. Ты пиши завещание, а ты, - он переводит указательный палец на Збаровски, - пиши статью. Назовёшь эту хрень «Синдром Збаровски» - по-любому, прославишься. Если не как Джеймс Барри, то как Ян Харви, во всяком случае.
Збаровски поджимет губы. Похоже, ни одно из названных Хаусом имён ей не знакомо. К счастью. О мужеподобности Збаровски и так пошучивают.
- Ладно, ты — гений, я — дура, - наконец, говорит она. -  Может, тогда сам мне скажешь, откуда субфебрилитет? Мы ему, как и тебе, чёртову прорву антибиотиков прокапали. У тебя нормальная температура, у него — повышенная. Почему?
Тут у меня почему-то пересыхают губы:
- Хаус, - и голос какой-то ненормально-высокий. - Хаус, может...
- Чего «может»? - резко оборачивается он. - Ничего не может! Пусть сканирует. Сканируй, Збаровски, сканируй. Современная техника — это же круто. Это тебе не мочу на вкус пробовать, - и он ещё издевается над ней, пока она не выходит из палаты, а потом оборачивается ко мне:
- У тебя ничего не болит?
- Зачем ты спрашиваешь? Я же пациент, я вру по определению.
- Верно. Давай, иди сюда. Показывай горло.
 Он осматривает меня долго, запрокинув мне голову и довольно жёстко удерживая за шею, пока я не понимаю, что он делает на самом деле и не закрываю рот:
- Хаус... Ты же мне не горло смотришь, а лимфоузлы щупаешь.
- И что? При ангине лимфоузлы увеличиватся, если ты ещё что-то помнишь из курса меда.
- Подключичные?
- Ладно. Раз всё равно догадался, давай нормально осмотрю, все группы.
- А сразу ты так сказать не мог? Думаешь, я слабонервная барышня?
- Ага, - спокойно говорит он. - Давай подмышки.
- Ай! Ты осматриваешь или на тиклинг-фетишизм подсел?
- Ты что, щекотки боишься? - весело удивляется Хаус. - Жаль, я раньше не знал, - но его весёлость нервная.
- Нащупал что-нибудь? - спрашиваю я.
- Нет, - слишком быстро и слишком категорично.
- Хаус?
- Ложись на спину. Давай живот.
- Хаус, может, всё-таки сканирования дождёмся? Что ты, как в средние века...
- Заткнись, а то мы с Рэйчел сейчас тебе живо диагностическую лапароскопию... карандашом... с последующим послойным ушиванием.
 Его длинные сильные пальцы пробегаются по моему животу — сначала мягко, поверхностно, потом... чёрт, да он меня до позвоночника проминает!
- Ты чего? Больно?
- Будет тут больно! Ты, может, хилер? Покажи, что-нибудь уже из меня спёр? Хаус?
- А здесь? - вдруг спрашивает он, надавливая справа. Тихая глубокая боль перехватывает дыхание.
- Один-ноль в твою пользу, - со стоном признаюсь я.- На аппендицит похоже...
- На старый аппендикулярный инфильтрат похоже. Ты его не трогаешь, он тебя не трогает.
- Думаешь, это и есть диагноз? Ну, насчёт субфебрилитета...
- Нет, Уилсон. Я думаю, температура у тебя нейрогенная. С твоей гипертонией да при скарлатине мелкие сосуды просто не могли не подкравливать. И то, что ты отрубаешься то и дело, как убитый, говорит за себя. Если только...
- Если только это не метастазы в мозг, да?
Он не успевает ничего ответить — в стекло стучат, и это Кадди.
- Как тут у вас дела?
- Нормально, - жизнерадостно говорит Хаус. - Только что диагностировали у Уилсона нелечённый аппендицит и метастазы в мозг, а медведь родил бабочку.
- А у тебя что, бред начался? Ты скажи Збаровски — может, это опасно.
- Не веришь — спроси Рэйчел. Про бабочку, я имею в виду — про аппендицит она не знает.
- Джеймс? - обращается она за помощью ко мне.
- Медведь — игрушка. Ему внутрь каким-то образом попала куколка крапивницы, - объясняю я. - Рэйчел расковыряла его карандашом, и бабочка выбралась. Ну, вы поговорите — я не буду вам мешать, - привычно ухожу на кровать и закрываю голову подушкой...
…и просыпаюсь от того, что санитар в защитном противоинфекционном костюме треплет меня за плечо:
- Собирайтесь на сканирование, доктор Уилсон.

В сканерной всегда холодно. И неважно, где происходит дело — в Нью-Джерси или в Мексике. Где бы я ни укладывался на подвижный твёрдый стол, он обдаёт меня смертельным холодом, и каждый раз меня начинает колотить дрожь. Впрочем думаю, я дрожал бы, и будь стол тёплым.
Сканирование всего тела — процедура отчаяния. По словам Хауса, «костыли для диагностической тупости». Сам он к таким вещам прибегает крайне редко и, как правило, когда Кадди или Форман запретили ему делать что-то безумное и опасное. Жаль, что Хаус не может прийти в аппаратную — его пока не выпускают из бокса, хотя это довольно глупо. Раньше от пары его весёлых оскорблений дрожь унималась.
Я и понимаю, что ничего значимого Збаровски, скорее всего, не найдёт, но всё равно волнуюсь. Это уже госпитализм - «боязнь белого халата». Вернее, в моём случае, боязнь отсутствия белого халата, когда снимаешь его, и без привычной мимикрии ты уже чужак, непосвящённый, ты уже «пациент», и врачи сразу отодвигаются за завесу таинственности и недомолвок. А ты страдаешь больше любого обывателя. Потому что воображение-то у тебя всё равно остаётся врачебное...
- У тебя небольшой очаг кровоизлияния в мозговой ткани, - говорит Збаровски. Ну что ж, Хаус это предсказал. - И два маленьких в печени. Я назначу ещё курс антибиотиков, чтобы не было абсцедирования. И нужно укрепить сосуды. И... постой, что это у тебя со средостением?
Сразу словно чья-то рука горло перехватывает. Сипло, как удавленник, спрашиваю:
- Что там?
- Лимфоузлы увеличены. Ты не кашляешь?
- Нет, - отвечаю в недоумении. «Лимфоузлы увеличены» в моём случае — это всё равно, что сказать человеку без ноги: «А у тебя что-то лёгкая хромота». Конечно, они увеличены. Странно, что Збаровски удалось их разглядеть — за тенью опухоли они практически не видны. Рост остановился, когда уже сердце было фактически смещено — какие там лимфоузлы!
- Мне нужно старые снимки для сравнения. - говорит она. - Подожди там. Я запрошу архив — может, понадобится другой ракурс.
Время тянется, как жевательная резинка. В тишине временно отключенного аппарата я слышу гулкое буханье своего сердца. Збаровски молчит слишком долго. Дольше, чем нужно, сравнивая снимки. Много дольше. И говорит — не мне, а кому-то ещё, заглянувшему в сканерную:
- Пусть Хаус придёт сюда.
Ей что-то возражают насчёт инфекции, но она отвечает резко:
- Глупости. У Уилсона такая же скарлатина, а он здесь.
- Что происходит? - спрашиваю я, стараясь говорить спокойно, но даю петуха, как подросток.
- Ничего, не волнуйся.
-Здесь холодно, - капризничаю я, нервничая всё больше. Что она там увидела, что, забыв все распри и карантинный режим заодно, зовёт Хауса? Моё врачебное воображение впервые отказывает мне.
- Ещё совсем чуть-чуть, - какой-то ненастоящий у неё тон — таким разговаривают с умирающими. С умирающими? О, господи!
Но, слава богу, всего какие-нибудь две-три минуты спустя я слышу рваный шаг и постукивание трости Хауса, а потом и его голос:
- Зачем звала? Что, выяснилось, наконец, что Уилсон — инопланетянин? Сразу было понятно — по одному тому уже... - и он вдруг замолкает, словно прикусил язык. А потом я слышу в его голосе не просто озадаченность, не просто растерянность — чувство, близкое к ужасу:
- Что это значит? - спрашивает он. - Ты издеваешься, Збаровски?
- Это вот я — ветеринар, - откликается она не без сарказма, - тебя — гения от медицины — спросить хочу, что это значит?
- Хаус! - не выдерживаю я.
Платформа подо мной приходит в движение, и меня выносит из чрева сканера под команду Хауса:
- Ну-ка, живо вылезай оттуда и иди сюда.
Едва не падая в обморок, я захожу в аппаратную, и меня уже не просто трясёт, меня колотит.
- Смотри на экран, - говорит Хаус, указывая пальцем.
Я смотрю — и ничего не понимаю:
- Чей это снимок?
- Твой.
- Не может этого быть, - говорю. - Вы меня разыгрываете, ребята, и это довольно жестокий розыгрыш, надо сказать... Я же... я ведь и поверить могу... Как вы мне потом в глаза будете... Я же вам после смерти являться стану...
- Тогда начинай репетировать загробные вопли прямо сейчас, - говорит Хаус. - Потому что никто тебя не разыгрывает.
Збаровски кликает по линейке-измерителю и накладывает один снимок на другой.
- Регресс неоплазии семьдесят пять процентов, - говорит она бесстрастным голосом.
У меня щёки холодеют и становятся твёрдыми, как пластмасса.
- Иди ложись обратно! - рявкает на меня Хаус. - Сам сниму!
Хорошенькое «иди» - у меня ноги подгибаются. И дрожь, проклятая дрожь — такая, что, кажется, им не удастся даже чёткого изображения получить. И, действительно, Хаус прикрикивает на меня:
- Что ты ёрзаешь, как мышь на кактусе!
Ну, и я не в том настроении, чтобы промолчать:
- Кретин, мне же страшно!
- Чего тебе страшно? Поздно запирать конюшню — кто-то спёр три четверти твоей опухоли, Уилсон. Вызывай полицию.
- Три четверти... - растерянно повторяю я. - Три четверти... То есть... это значит... спонтанная ремиссия?
- Бери выше, онколог-недоучка! Это уже регресс, самоизлечение. Ты сорвал джек-пот, Уилсон.
- Ещё двадцать пять процентов... - пытаюсь остатками пессимизма протестовать я.
- Вполне себе пристойной инкапсулированной тимомы... Завтра покажем Чейзу, но на твоём месте я бы с операцией торопиться не стал — что-то же заставило её уменьшится, не исключено, что заставит и ещё.
Голос Хауса как-то странно реверберирует — не то в коробке сканера, не то у меня в ушах.
- Эй! - окликаю я их. - Вытащите меня. Я как-то странно себя чувствую.
Стол снова приходит в движение. Я встаю, и меня ведёт в сторону так, что я налетаю на  металлическую тумбочку со средствами экстренной помощи и чуть не падаю. Но зато боль от ушиба помогает немного прийти в себя. Всё равно в голове у меня страшная путаница, и пока мы с Хаусом возвращаемся в наш бокс, я пытаюсь понять, что чувствую — и не могу. По идее, должен бы радоваться — смерть отступилась от меня, сдала позиции, я получил  отсрочку на неопределённое, но ощутимое время, а на деле во мне только страшное опустошение и какая-то непрестанная внутренняя дрожь. Видимо, не только внутренняя, потому что уже на пороге палаты Хаус вдруг приобнимает меня свободной от трости рукой за плечи:
- Ну, ты чего трясёшься? Всё же неплохо. Семьдесят пять процентов регресса — серьёзная заявка на самоизлечение. Я ещё по тебе статью напишу...
- Пятьдесят процентов. - говорю.
- Ты же слышал, Збаровски сказала: семьдесят пять.
-  С тебя пятьдесят процентов. Гонорара. За статью.
Хаус выпускает мои плечи, чтобы продемонстрировать мне «фак».
- А ты знаешь, - помолчав, говорю я, - что во вселенной всё сбалансировано? Это не подарок — это заём.
- Чушь, - отрубает он. - Ни хрена не сбалансировано, и энтропия растёт. Расслабься. Вон, запеканку на ужин принесли. Будешь?
Но я не могу есть.

После ужина и Рэйчел, и Хаус как-то очень быстро засыпают, а я, не то выспавшийся за день, не то чрезмерно взвинченный, никак не могу улечься удобно. К тому же у меня тоже начал отслаиваться эпидермис, и я с ума схожу от зуда, которого вообще-то и быть не должно. Тем не менее, у меня всё тело зудит, словно комары накусали, и я верчусь в постели, расчёсывая кожу до крови, до самого рассвета. И только с первым лучом солнца неожиданно забываюсь сном, а будят меня возбуждённые голоса Кадди и Хауса — голос Кадди приглушен стеклом.:
- …активировал какие-то свои связи, поэтому заседание смогли назначить уже в следующий понедельник. Збаровски сказала, что тебя выпишет. Ты должен прийти и дать показания.
- Я уже подписал все эти бумажки, - голос Хауса недовольный, раздосадованный
- Этого недостаточно. Ты должен дать показания в суде.
- Речь шла только о бумагах, - терпеливо напоминает он.
- Говорю тебе: этого недостаточно. Ты должен будешь явиться в зал заседания, встать и отвечать на вопросы. Я уже говорила с адвокатом Майка — он говорит, что шансы хорошие. Не на оправдание, разумеется, только на изменение меры наказания. Но ты обязательно должен прийти.
- Это плохая идея. Я не сдержусь, скажу что-нибудь, и суд вместо УДОса намотает и ему, и мне заодно.
Я отмечаю про себя, что при разговоре о суде у Хауса прорезается тюремная терминология — это больно слышать.
- Если ты не придёшь, просто подпись под бумагами могут не принять в рассчёт. - говорит Кадди. - А попечение над Робертом вообще не сработает — у него есть мать.
- Почему это так важно тебе? - спрашивает Хаус, выделяя это «тебе» нажимом.
- Потому что я чувствую себя виноватой перед ним и перед Робертом. Я обещала быть с ним, когда мы поженились. Он принял моих детей, он ни разу не дал понять ни Роберту, ни Рэйчел, что они не его дети. Думаешь, это легко?
- Зависит от того, что он к ним чувствовал. Это или совсем легко, или совершенно не нужно.
- Я обманула его ожидания, спровоцировала его ревность, показывала против него в суде. Он в тюрьме из-за меня. И я должна ему помочь, обязана — просто чтобы не чувствовать себя предательницей. Ты что, не понимаешь этого?
Они не знают, что я их слышу. Думают, что я всё ещё сплю. А я не могу больше спокойно и не вмешиваясь слушать этот разговор. Потому что меня бесит виноватый голос Кадди. А ещё больше — то, что Хаус не напомнит ей другого зала суда, где она на вопрос: «мог ли быть уверен подсудимый в том, что комната пуста?» ответила, что наверняка — не мог, и Хаусу вменили «создание ситуации угрожающей жизни» - фактически покушение. Он мог бы напомнить, что тогда вина её не мучила, она не пыталась звонить, добиваться свиданий, хлопотать. Но он только тихо говорит: «Понимаю», - и отводит глаза. И я не могу понять, что это, великодушие любви или равнодушие разочарования? И громко кашляю, чтобы они поняли, что я уже не сплю, пока я не вломился в их конфиденциальность, как слон в посудную лавку.
- Джеймс! - фальшиво-приветливо окликает Кадди, и я по этой фальшивости понимаю, что она читает меня, как открытую книгу. Вот только, встретившись с ней глазами, я неожиданно для самого себя и её читаю без труда и чуть не задыхаюсь от внезапного понимания. - Хаус сказал, что у тебя на КТ положительная динамика. Я так рада за тебя...
Я не успеваю ответить — к стеклу бросается только что проснувшаяся Рэйчел:
- Мама! Я так соскучилась! Папа, нас скоро выпишут? - она уже без всякого усилия зовёт Хауса «папой», да и он перестал от этого вздрагивать и напрягаться.
- К понедельнику, - говорит он. - Поболтай с мамой — она сейчас уйдёт.
Он отходит к своей кровати и ложится, закинув руки за голову. Кадди, закусив губу, провожает его взглядом.
- Хаус... - окликаю я тихо.
- Ненавижу, - тоже тихо, но с неожиданной силой говорит он. - Как в зверинце, как в террариуме со стеклянными стенами... Закрой жалюзи, Уилсон.
- Я не могу закрыть жалюзи, пока Кадди не ушла, - говорю я. - Это как захлопнуть дверь перед её носом. Ты разве этого хочешь?
Он молча отворачивается к стене. Но я настроен настырничать, поэтому подхожу и сажусь на его кровать, что, безусловно, против больничных правил. Я должен объяснить, то, что увидел в глазах Кадди в тот краткий миг, во время которого мы встретились взглядами.
- Она ничего не забыла, - тихо, совсем тихо, говорю я. - Это сублимация, Хаус, вот что это такое. Она чувствует вину перед тобой, но проецирует её на Триттера. Это попытка исправить ошибку, которую уже нельзя исправить. Она ничего не забыла. - твёрдо повторяю я. - Не... - я запинаюсь, но тут же твёрдо договариваю: - Не обижайся на неё за это.
- А ты чего всю ночь чесался, как поросёнок? - вдруг спрашивает Хаус. - У тебя что, крапивница?
И по тону я понимаю, что мои слова, кажется, попали в цель.
- Да нет, кажется, просто нервное. Я немного... выбит из колеи.
- Можно понять... А помнишь, один из твоих онкологических чуть не подал на тебя в суд, когда ты сказал ему, что с диагнозом ошиблись, и у него нет рака? Вот козёл, правда?
- Это другое дело. - краснея, возражаю я. - Я выбит из колеи со знаком «плюс», просто... Что-то мне тревожно, Хаус, - признаюсь я неожиданно для самого себя. - Всё это словно стигматы... Насчёт Реми... Я, кажется, затеял скверную штуку с этим вынашиванием... Как бы мне не гореть за это, знаешь... в аду...
- Тринадцатая стабильна для декортицированной, - говорит Хаус. - Плоды живы и подвижны, оба по восемь балов по кардиотокографии. А ада никакого нет... Хочешь, успокоительного для тебя спрошу?
- Не надо.
- Хаус! - громко зовёт Кадди. - Я ухожу. Подойди сюда, Хаус!
- Я — хромой, - отвечает он резко. - Мне тяжело лишний раз исполнять твои команды.
- Пожалуйста, подойди, - смиренно просит она, и он, смилостивившись, преувеличенно неохотно встаёт с кровати и так же преувеличенно — тяжело ковыляет к стеклу.
- Ну?
- Ты — моя любовь, Хаус, - говорит она негромко, но я всё равно слышу. - И ты — моя боль. Эти весы всегда будут качаться, никто из нас ничего не изменит. Никто из нас не изменит себя. Никто не сможет изменить другого. Ты согласен с этим?
- А Триттеру ты в этом приборе неустойчивого равновесия какое место отводишь?
- Ревнивый идиот, - говорит Кадди.
- Это правильно. Точный термин.
- Ты — ревнивый идиот, - уточняет она. - Почему здесь это дурацкое стекло — я хочу тебя поцеловать.
- Это инфекционный бокс вообще-то, поцелуи способствуют распространению инфекции, - он, чуть отстраняется, словно боится, что она поцелует его прямо через стекло, и снова спрашивает:
- А Роберт?
- У детей есть одно великолепное свойство, Хаус: они взрослеют и перестают нуждаться в нашей опеке.
- Уйдёшь ко мне от Триттера, когда Роберт станет достаточно взрослым, чтобы не нуждаться в твоей опеке?
- Хаус, я не собираюсь жить с Триттером, а он не вывезет ребёнка из штата без моего разрешения. Он даже его место жительства не определит без согласования со мной.
- О да, конечно, Майк Триттер свято уважает букву закона — я это помню. А ты помнишь, Уилсон? - он вдруг оборачивается ко мне, и поздно делать вид, будто я ничего не слышал. - Помнишь арестованные счета, поиски Иуды среди моих сотрудников, твою машину в лапах эвакуатора, твою замороженную лицензию, залог который внёс за то, чтобы меня освободили?
- Этого я не помню, - говорю я. - Во всяком случае, стараюсь забыть. И тебе лучше тоже забыть об этом, если ты, действительно, собираешься открыть рот в зале суда.
- По-твоему, это — плохая идея? - насмешливо спрашивает Хаус. Спрашивает нарочно, чтобы столкнуть нас с Кадди лбами, потому что знает, что я отвечу. Но и врать я не могу:
- Очень плохая. Если ты решишь вдруг там быть собой, последствия непредсказуемы. Потому что... потому что ты ничего не забыл и ничего не простил. И не только Триттеру...
- Молодец, - серьёзно говорит Хаус. - Ещё пара таких выходок, и я начну тебя уважать. До новых встреч, любимая, - он прижимает пальцы к губам, а потом энергично проводит ими по стеклу, словно размазывает этот виртуальный поцелуй. И Кадди отшатывается.

- Ты подставляешь меня, - говорю я, когда она уходит. - Зачем? Мы с ней друзья, я не хочу...
- Зачем же ты сказал ей то, что сказал?
- Потому что...
- Что?
- Было правильно сказать...
- Вот видишь!
- Но неправильно было заставлять меня это говорить.
На это Хаус не отвечает довольно долго, наконец наклоняет голову, словно бодаться собрался.
- Наверное, ты прав, ничему это не поможет и ничего не спасёт. Эта её кома была благословением. Она немного отсрочила агонию наших отношений.
- У вас не просто отношения, Хаус, у вас семья. Вы не можете просто разойтись по разным углам. Вам... вам придётся принимать решения. Мне кажется, твои игры и манипуляции здесь не прокатывают, а Кадди... Кадди по-моему очень растеряна, она не понимает, как можно удержаться на плаву, остаться и с детьми, и рядом с тобой, притом  не только географически. Она любит тебя...
- И винит. Даже в несчастьях Триттера. А главное, она думает, что я тоже чувствую себя виноватым за то, что спровоцировал его на агрессию...
- Потому что ты, действительно, спровоцировал его на агрессию.
- Но я не чувствую себя виноватым. И я не чувствовал себя виноватым за «разрушенный домик Дороти».
- Ты врёшь, Хаус, - убеждённо сказал я. - Если бы ты не чувствовал себя виноватым за «разрушенный домик Дороти», ты иначе вёл бы себя в суде. Ты не отказался бы от адвоката, не поссорился бы со мной. А если бы не чувствовал себя виноватым перед Триттером, ни за какие пирожные не подписал бы показания и не согласился бы их подтвердить в суде. Уж настолько-то я тебя знаю. Врать о своих чувствах ты и на гильотине не будешь. О чём другом — сколько угодно, но не о чувствах — ты слишком дорожишь теми малыми крохами, которые тебе достаются от дерьмовой действительности, чтобы предавать их брехнёй. Видел я тебя невиноватого. И если я сейчас, действительно, считаю, что ты ни в чём не виноват, то сам ты так не считаешь. Поэтому пойди в суд и просто дай показания. Не заводясь. И не будь гадом.
Он фыркает мне в лицо, но - и я это знаю — к словам моим он прислушается.

В понедельник рано утром нас выписывают, и я, наконец, впервые за много дней оказываюсь в своей квартире. На заседание суда по делу Триттера я идти не могу — меня ожидает собственное разбирательство — по делу о смерти Фишера, назначенное на десять тридцать.
К десяти часам я являюсь в суд, и меня колотит мандраж, потому что благородство — благородством и ложь — ложью, но сейчас я — обвиняемый, что не добавляет мне оптимизма. В публике сидят люди из больницы — Форман, Чейз, онкологи и сёстры из моего отделения, родственники умершего мальчика, ещё какая-то женщина — похоже, его учительница, но нет никого из онкологов Мёрси.
Пока излагают дело, я украдкой разглядываю мать Фишера — она успела постареть за эти дни, но выглядит решительно и явно намерена «кровь за кровь» отомстить мне. Всё, что могут сейчас озвучить, я уже знаю, и слушать снова и снова о своих неудачах мне тягостно, поэтому я стараюсь отключиться и думать о Хаусе и его семье. Странно! Из нас двоих, как считали все вокруг, обзавестись семьёй мог только я — категорически не Хаус. Я пытался создавать отношения, Хаус рушил и мои, и свои...
Утром Кадди принесла Хаусу костюм, белую отглаженную рубашку и галстук — точно в тон глазам. Его ведь забирали из дома в домашних трико и растянутом свитере - костюме, для зала суда явно не подходящем. На этот раз Роберт тоже с ней.
- Заразы уже нет, - заявляет он. - Так сказала мама. А у вас вся кожа облезает... Уилсон, ты слышал? Я теперь буду жить с настоящим папой. Его, наверное, отпустят из тюрьмы, и мы поедем путешествовать. Поедешь с нами, Уилсон?
Как всегда, его слишком взрослая для его возраста речь вводит в заблуждение, заставляя думать, будто перед вами что-то большее, чем четырёхлетний — правда, очень умный четырёхлетний — ребёнок.
- Не поеду, Роб, - говорю я. - Я останусь с Хаусом, не то ему будет одиноко.
Хаус, случайно услышавший эту мою фразу, опять по-лошадиному фыркает, но оставляет её «no comments».
- Эй! - на физиономии Роберта отразжается явное «похоже, меня пытаются надуть». - Я без Хауса сам никуда не поеду. Ты что? Я и так его сколько не видел из-за вашей скарлатины. Я, наверное, соскучился, как ты думаешь?
Я чувствую, что дар речи как-то очень поспешно и по-английски молчаливо покидает меня.
- Т-то есть... Ты что, планируешь жить с отцом... вместе с Хаусом?
- Конечно, - как о само собой разумеющемся говорит Роберт, пожимая плечами. - И с мамой, и с Рэйчел... А ты будешь у нас ночевать?
Кадди тоже выглядит ошеломлённой. Боюсь, то, что она считала само-собой разумеющимся для Роберта отнюдь не разумеется само собой.
- Подожди-ка, - говорю я. - так нельзя. Если ты будешь жить у папы, Хаус не будет с вами жить. А если останешься с Хаусом, с вами не сможет жить папа. Иначе никак не получится, - ох, не здесь, не так, не на ходу ему всё это следует объяснять.
А Хаус — бледный от злости, разъярённый, страшный Хаус — оборачивается к Кадди с таким видом, что даже мне делается страшно:
- Ты ничего не сказала ему? Не объяснила? Всё решила за него?
- Хаус, я...
- Сука!!! - выплёвывает он прежде, чем я успеваю ему помешать.
Роберт отступает назад, у него дрожат губы. Рэйчел тоже начинает плакать. Лицо Кадди перекашивается, но она справляется с собой и молчит.
- Что ж ты творишь? - тихо говорю я Хаусу. - Она же мать. А ты, между прочим  — отец...
На лице Хауса из-под гнева медленно проступает выражение угрюмой замкнутости. Несколько мгновений он смотрит на рубашку, которая у него в руках, и я почти знаю, что произойдёт дальше — сейчас он скомкает её, швырнёт на пол или, ещё вероятнее, Кадди в лицо, рванёт рельсовую створку двери и, стукнувшись о неё плечом выйдет из палаты. За одну сотую мгновения до того, когда он так и сделает, я снова говорю ему — тихо, но твёрдо, тоном приказа:
- Не смей! Надень чёртову рубашку. Сейчас же!
И снова он слушается меня.

- Встаньте, доктор Уилсон — я к вам обращаюсь.
Я вздрагиваю, возвращаясь к действительности, и встаю.
- Вам случалось употреблять в рабочее время алкогольные напитки?
- Да, - говорю. - Пиво. Но я никогда не был пьян на работе.
- Свидетели утверждают что одиннадцатого числа вы не были адекватны — сильно шатались, и у вас заплетался язык.
- У меня был гипертонический криз. В числе прочих я принял транквилизирующий седативный препарат. Его эффект мог симулировать алкогольное опьянение. И доктор Форман отстранил меня от работы в связи с болезнью.
Судья поворачивается к невозмутимому, как манекен, Форману:
- Вы подтверждаете это?
- Да, подтверждаю.
- Вам случалось видеть доктора Уилсона на работе неадекватным, невменяемым, нетрезвым?
- Нет, никогда.
- Вы могли бы допустить до работы сотрудника в состоянии алкогольного или наркотического опьянения?
- Да, - подумав, кивает Форман. - Мне случалось это делать. Но не в отношении доктора Уилсона.
Среди немногочисленной публики пробегает удивлённый шумок. Судья тоже выглядит озадаченным.
- Вы же понимаете, что такие слова нуждаются в пояснении? - спрашивает он.
- Да, конечно. Я поясню. - Форман спокоен, за него не нужно волноваться — он продумал свою тактику до последней запятой. - В гериатрическом отделении в настоящее время у меня работает санитар по фамилии Хаус с многолетней зависимостью от оксикодона. На его работе это никак не отражается, поэтому я не считаю целесообразным отстранять его, хотя он и принимает наркотики в рабочее время. И всегда принимал без какого-либо ущерба для дела.
Знал, что без упоминания Хауса и его наркотической зависимости тут не обойдётся, но что это будет сделано именно в такой форме, даже предположить не мог. Форман делает настолько красивый ход, что мне аж завидно: с одной стороны, единственный санитар с наркотической зависимостью — не так плохо для многопрофильной больницы, где младшего персонала десятки, и санитар — не врач, с другой, даже хорошо знающим о проблемах Хауса Формана теперь не поймать на вранье — фамилия прозвучала, должность Хауса пока, действительно, всего лишь «санитар», а о том, что он работал под викодином и раньше Форман упомянул.
Судья, кивнув, начинает выяснять у Формана какие-то аспекты моего послужного списка, и я снова словно отключаюсь от действительности, возвращаясь мыслями к сегодняшнему утру.


- Ты сам сука! - вдруг кричит Роберт, топая ногами. - Ты... ты... хуже какашки! - и принимается громко реветь.
Хаус не может застегнуть пуговицы на рубашке — у него руки ходят ходуном. Кадди подходит и с неподвижным мертвенным лицом сама начинает застёгивать на нём рубашку, а я очень сильно боюсь, что он сейчас оттолкнёт её — со всей яростной злостью, на какую способен, но он не делает этого, а просто молча и отстранённо ждёт, пока она справится с его пуговицами и петлями. Поскольку у неё руки тоже дрожат, дело затягивается.
Я беру Роберта на руки и он утыкается мне в шею сопливой мордашкой, продолжая реветь.
- Ну и слова ты знаешь, старик, - укоризненно говорю я, слегка покачивая его. - Не надо. Роб, не вмешивайся. Хаус с мамой немножко поссорились, ну, они сами и помирятся. Они же любят друг друга. И тебя тоже очень любят. Не надо... Не кричи...
Я так и сношу его на руках к машине Кадди. Рэйчел — тихая, как мышка - цепляется за мою руку и идёт с нами. Дверцы открыты, и я усаживаю их обоих назад, а сам остаюсь неловко топтаться возле автомобиля и выжидающе посматривать на больничную дверь.
Кадди выходит первая — торопливо, с мокрыми глазами, и я не знаю, сказал он ей что-то ещё или нет. Хаус появляется немного погодя, непривычный и неуместный в костюме с галстуком, который его заметно душит, и он двигает шеей, словно пытается освободиться. Но я вижу, что узел не его. Значит, завязала Кадди — может, потому и душит. Он догоняет Кадди у машины и протягивает руку:
- Ключи!
Она отдала. Молча и безропотно.
- Уилсон, садись рядом со мной.
Я послушно обхожу машину и сажусь на переднее пассажирское кресло. У Хауса руки всё ещё дрожат — я вижу это, когда он поворачивает ключ зажигания; пальцы — всё ещё в плёнках отшелушивающейся кожи — подрагивают. И с места он берёт неровно, рывком.
Я даже дышать стараюсь потише — атмосфера располагает к взрывам. Хочется заговорить с ним — очень хочется попытаться встряхнуть, расставить хоть что-то по местам. Но сейчас, при Кадди, никак невозможно даже пикнуть. Он молча ведёт машину, и его профиль жёсткий и бесстрастный...

- Запись в медкарте, определённо, сделана рукой доктора Уилсона, - говорит опрашиваемый эксперт-графолог. - Она не исправлялась, не подчищалась, выполнена в той же манере и тем же гелевым стержнем, как и предыдущая и последующая...
- Вам это неинтересно, доктор Уилсон? - почему у судьи такой ехидный, сварливый голос?
- Нет. Не интересно, - говорю, поднимаясь. - Я-то и без вашей экспертизы знаю, что запись моя. Что вы мне нового открыли? - что со мной случилось, зачем я это говорю?
- Я бы хотел пояснить. - с места просит Форман. - Вы позволите? Состояние доктора Уилсона обусловлено и обуславливалось вполне объективными причинами...
Это он о Тринадцатой. Будет рассказывать о моих душевных терзаниях из-за того, что она... Не хочу, не хочу этого слушать, вообще не хочу здесь быть. Скорее бы всё закончилось!

- Я зайду к тебе, - говорит Хаус, паркуясь возле моего подъезда. - Пошли.
И снова Кадди ни слова не говорит, согласная ждать на заднем сидении автомобиля столько, сколько нужно.
В квартире пахнет пылью — как быстро вползает в неё нежиль. Сколько меня не было? Три недели?
- Зачем ты зашёл? - спрашиваю Хауса. - Хочешь поговорить?
- Нет. Дай мне стакан воды — пить хочу.
- Так ты будешь выступать в суде? - спрашиваю, подавая ему воду.
Он, ничего не отвечая, берёт стакан и пьёт залпом, запрокинув голову. Вижу как на его шее дёргается при глотании кадык, словно тоже старается вырвать себя из петли галстука.
- Тебе плохо, - говорю я. - Но Кадди тоже плохо. Ты не должен...
- Заткнись, - обрывает он. - Ты не будешь мне давать на этот счёт никаких советов, Уилсон, не то я разобью этот стакан о твою голову.
- О голову? Не сможешь. Не давай опрометчивых обещаний, если не хочешь уронить авторитет... Кстати, в отношении Роберта и Рэйчел...
- Ладно, ты прав, я погорячился с обещанием. Можешь не трястись за свой череп. Здесь достаточно других вещей, получше.
- Ты не заставишь меня просто заткнуться, Хаус! Дети не должны страдать из-за того, что у вас с Кадди отношения зашли в тупик. И она пытается делать хоть какие-то шаги, тогда как ты...
- А так ? - Хаус метко швыряет стаканом в настольную лампу. Звон осколков сливается с мим невольным возгласом:
- О нет!!! Ты с ума сошёл! В конце-концов...
- Плазма на очереди, - предупреждает Хаус, взвешивая в руке трость. Она лёгкая, аллюминиевая, больничная, но я предпочитаю не рисковать:
- Всё-всё, Хаус, всё! Никаких советов. Я заткнулся.

-...должны были не полагаться только на слова матери, но и запросить предыдущее место госпитализации, то есть, в данном случае, клинику Мёрси. Вы понимаете, в чём ваша вина, доктор Уилсон?
- Да, конечно....
Моя вина! Моя, чёрт побери, вина!
- Для допроса вызывается лечащий врач пациента Фишера в клинике Мёрси...
Забавно. Если бы всё это было настоящим, если бы я, действительно, был виноват, нервничал бы сейчас, ловил каждое слово... В зале душно. Неудержимо клонит в сон. Может, как будто бы в знак раскаяния, прикрыть лицо рукой и вздремнуть, пока идут все эти пустые и нудные разговоры? Голова тяжёлая.

Хаус опускает трость, и мы оба смотрим на осколки лампы. Молча.
- Дерьмо, - наконец, тихо говорит Хаус, и я понимаю, что это видоизменённое «извини».
- Да, это была вполне приличная лампа, - говорю. - Она мне нравилась. Как и стакан... Ты подождёшь, пока я переоденусь?
- Это ты намекаешь, что прежде, чем ехать на суд Триттера, я ещё и на твой должен попасть?
- Просто подвезите меня. - я нарочно говорю «подвезите», а не «подвези». Это тоже своего рода совет. Но завуалированный настолько, что плазма в безопасности. - Моя машина осталась на больничной парковке. Завтра заберу.
Он настолько оттаял, что даже проезжается по поводу моего галстука — это вечная тема для его подколок. Сегодня мишень для острот — узкий серебристый с изумрудным отливом.
- Выглядит, как несвежая селёдка.
- Очень хорошо. Резонирует с моим внутренним миром.
Он понимающе кивает и тут же спрашивает:
- И что, ты, действительно, молча, позволишь себя на этом судилище мордой по полу возить? Из дурацкого человеколюбия и глупой жалости к осиротевшей дуре? Жаль, что нет времени посмотреть на такое шоу.
- Попрошу Формана на телефон снять.
- А если лицензией не обойдётся, что будешь делать? Да если и обойдётся, что будешь делать? Ты же врач, онколог. Ты же, положа руку на сердце, больше ни черта не умеешь.
- В детстве, - говорю, - вырезал из лубка таких индейцев... игрушечных. Говорили, здорово получается...
- Вот идиот! - его голос — само сострадание, у меня даже глаза начинает щипать, и я говорю грубовато:
- Лучше о своём суде думай. Репетируй вон про себя оправдательную речь, адвокат... Пошли.
- Нет, стой. Сними лучше с шеи эту селёдку — излишний респект тебе только повредит. Форман ведь на твоё уязвимое душевное состояние будет упирать. Вот и выгляди соответственно.
- Я что, в суд должен в рубище идти, по-твоему?
- Ага. И с головой, посыпанной пеплом. Тебе посыпать?
- Очень любезно с твоей стороны. Нет, не надо.

-... с правом её восстановления по истечении года, - я только теперь «догоняю», что судья, оказывается, всё это время зачитывал приговор. Значит, меня лишают лицензии на год. Почему это меня совершенно не трогает? И что я буду делать весь этот год? Как Хаус, выносить утки в гериатрическом? Я представляю себе, как мы на пару подмываем чью-нибудь старческую задницу, и меня едва не пробивает на истерический хохот. Вижу, что Форман это заметил и смотрит на меня с удивлением.
 Можно уже идти? Да, кажется, можно — зрители расходятся, судья собирает со стола какие-то бумаги. Но на выходе из зала мать Фишера подкарауливает меня и, подскочив, плюёт в лицо:
 - Чтобы твои дети, как мой, умерли в мучениях! Будь ты проклят!
 Плевок повисает у меня на щеке. К горлу поднимается тошнота. Пока женщину оттаскивают, Форман виновато протягивает мне салфетку.
 - Хорошо, что здесь нет Хауса, - говорю я, утираясь - Меня лишили лицензии на год, Форман. Что же я буду делать этот год?
 - Будешь работать, как работал — ты же ни в чём не виноват. Бумаги только подписывать не сможешь. А зарплату я буду тебе платить, как платил, - как будто дело в зарплате. Но я всё-таки спрашиваю:
 - И ты думаешь, это правильно?
 А он меня не понимает.
- Это правильно, потому что виноват я, а не ты. Я — руководитель учреждения. Я допустил всю эту ситуацию, и я виноват. А вот Хаус был прав... - он глубоко вздыхает, как перед прыжком. - Прости меня, Уилсон...
 Ну что ж. в конце концов, я сам на это подписался. Не каждый хороший поступок оборачивается пьедесталом - бывает, и помойной ямой. Кажется, я стал лучше понимать тебя. Хаус.
 - Да ни в чём ты не виноват, - говорю я. - Это карма — вот и всё. Моя карма, я думаю. Всё должно быть уравновешено. А я тут получил подарок, так что ждал... И хорошо, если удастся обойтись меньшим.
 - Ты о чём? Не понимаю...
- Да так, ни о чём... Подвези меня, пожалуйста, я сегодня безлошадный.

КАДДИ
 
После того, как провёл пару минут наедине с Уилсоном, Хаус словно немного оттаял — не знаю, чем его там Джеймс успокоил, но успокоил — это точно. По крайней мере, он уже не вибрирует, как телеграфный столб под напряжением. Мы подвозим сначала Уилсона — у него тоже суд, но в другом месте, и, я думаю, более важный — речь о его профессиональной репутации, и, насколько я понимаю его характер, что бы за всем этим ни стояло, Джеймс должен воспринимать всё это очень болезненно. Когда он выходит из автомобиля, Хаус смотрит ему вслед, нахмурив брови — явно тревожась. Я осторожно скашиваю глаза на часы — мы опаздываем. Но сказать сейчас об этом Хаусу — немыслимо. Молчу, обнимая Роберта. От Роберта я ещё жду сюрпризов — не меньше, чем от Хауса. Они оба взрывоопасны и непредсказуемы, и в их голубых глазах опасная глубина. Наклонившись, шепчу на ухо Рэйчел. Она кивает и спрашивает вслух:
- Па, мы не опоздаем?
- Если в другой раз он будет стрелять в тебя, - не поворачивая головы, говорит Хаус, - не страшно — ты и там ребёнком прикрывайся.
Заметил мой шёпот... И как отбрил! Снова с трудом сдерживаю слёзы.
Он трогает с места. Переключает скорость. Его рука на ручке, украшенной серебристым набалдашником — фрагмент античной статуи, только кожа шелушится после скарлатины и отслаивается тонкими плёнками. Интересно, а раньше, до комы, я замечала, как он красив? Красота не плакатная, не броская, прячущаяся за неряшливыми мятыми футболками и рубашками, но почти совершенная. Твёрдые, мужские черты — скулы, угол челюсти, чуть запавшие виски, сдержанный рисунок губ, невозможные, с ума сводящие глаза. Нет, наверное, замечала — ведь обратила же на него внимание в книжном киоске медвуза. Идиотка, дура! Столько лет, как кошка, влюблена в человека, который готов ненавидеть меня, унижать, оскорблять, высмеивать, врать мне. Влюблена так, как только можно быть влюблённой в олицетворение любви и боли. Садо-мазо, не иначе... Сколько раз пыталась покончить с этим, сбежать, уйти. Сколько раз то же самое пытался сделать и Уилсон. Бесперспективно. Хаус не просто наркотик — он в сто раз хуже, потому что с ним ломка бывает ничуть не менее жестокой, чем без него. Но как он трепетно замирает от одного только прикосновения ладони к щеке, как влажнеют глаза от ласки, какие мягкие у него губы, когда он осторожно целует мои закрытые глаза. Думаю, и у Уилсона есть на его счёт набор своих «но». В этом всё дело. Ах, да! И ещё он спасает жизни...
Чувствую себя страшно виноватой, хотя ума не приложу, в чём. Словно я изменила, обманула, предала. Ужасно гадко на душе. А он молчит. Хочется крикнуть: «Хаус, поговори со мной!». Нельзя. В прошлый раз, когда я настояла, кончилось тем, что он снёс мне половину дома автомобилем. Нет. Я не хочу спровоцировать катастрофу. Если ему нужно молчание, пусть молчит. Я потерплю. Я от него и не такое готова терпеть.
У дверей в здание суда нас поджидает Джулия — это просто прекрасно, можно оставить детей с ней, не тащить их в зал, не делать свидетелями наших взрослых раздоров. Но едва Хаус паркуется и выходит из машины, чтобы открыть дверцу Рэйчел, подъезжает полицейский автофургон для перевозки преступников, и я понимаю, что это привезли Майка.  Значит, мы всё-таки успели вовремя, не опоздали...
И мы стоим буквально в нескольких шагах, когда дверцы фургона открываются, двое конвойных в форме спрыгивают на землю и, протянув руки, помогают спуститься Майку. Он в наручниках, но на нём не тюремная роба, а вполне приличный костюм и рубашка с галстуком — светло серая, хорошего качества. Волосы аккуратно уложены. Мне даже кажется, будто я чувствую запах одеколона.
Рэйчел, выбравшись из машины, замирает, глядя на него широко раскрытыми глазами, и тут он поворачивает голову и видит нас. На какое-то мгновение взгляды — его и Хауса — словно зацепляются друг за друга, и я словно вижу, как в головах у обоих бешено крутятся шестерёнки мыслей и вариантов дальнейшего развития событий, обесцветив и обездвижив их лица.
- Привет, па! - машет непосредственный, как все дети его возраста, Роберт. И Майк «отмирает», кивает ему в ответ, но говорит при этом не ему и даже не мне, а Рэйчел:
- Здравствуй, дочь! - и что-то в его голосе заставляет меня напряжённо закусить губу. А Рэйчел, не сводя глаз с Майка, делает шаг к Хаусу и прижимается к нему. И он с готовностью обнимает её рукой за плечи, а смотрит по-прежнему на Майка — внимательно, словно собрался диагноз ему ставить. И я вижу, как лицо Майка изламывается, словно скомканная газета или разбитое лобовое стекло автомобиля.
Но тут к нам подходит Джулия и берёт детей за руки:
- Привет, мелочь! Ну что, может, по мороженому? Здравствуй, Хаус. Первый раз тебя вижу в отглаженной рубашке. Тебе идёт — я прямо любуюсь.
- Ещё будет случай полюбоваться на моих похоронах, - говорит он, с видимым облегчением переводя взгляд на неё. - Если доживёшь... - и мне:
- Пошли.
И, вручив Роберта и Рэйчел Джулии, мы идём длинным казёным коридором. К хромающей походке Хауса трудно приноровиться, но я хочу быть к нему как можно ближе, поэтому иду так близко, как если бы он вёл меня под руку. И удостаиваюсь, наконец, его внимания:
- Не путайся под ногами. Что ты жмёшься ко мне, как побитая сучка? Ты это затеяла -  держи подбородок выше.
Не могу «держать подбородок». Сейчас, увидев Майка, я снова почувствовала себя неуверенно, словно не взрослая женщина, принимающая решения, а маленькая девочка, вроде Рэйчел. Но послушно придерживаю шаг, чтобы показать, будто независима, и теперь плетусь за ним. Тоже, впрочем, как побитая сучка...
Людей в зале довольно много — я вижу знакомые лица: сослуживцы Майка ещё по тем временам, когда он работал в Принстоне, его сестра Кенни, кое-кто из больницы — завгериатрией, например.  Я побаиваюсь, что Хаус может сейчас у всех на глазах демонстративно отсесть подальше от меня, в другой конец зала, но он не делает этого — пропускает меня вперёд и садится рядом. Майка тоже уже посадили на предназначенное ему  место и сняли наручники — он с удовольствием растирает запястья. Я посматриваю на него искоса. Знаю, какой у меня при этом может быть затравленный вид, но ничего не могу с собой поделать — встретиться с ним глазами снова и выдерживать этот взгляд — выше моих сил. К тому же, я вдруг понимаю, что на мне сейчас будут сосредоточены недобрые взгляды всех сочувствующих Майку. Ведь кто я получаюсь в этой истории? Неверная жена, спровоцировавшая мужа на аффект ревности, а теперь нагло заявившаяся на заседание с тем самым любовником, из-за которого всё и случилось. Мало того. Те, кто сочувствует Хаусу, тоже едва ли отведут мне хорошее место в истории, и памятуя о прошлом, и зная о настоящем. Жаль, что Уилсон не смог прийти. Он — единственный, кто реально мог бы поддержать меня. И Хаус при нём делается мягче. Он не смотрел бы на меня таким волком, не держался бы такой ледяной глыбой, не ронял бы слова коротко и презрительно.
И вдруг в разгар всех этих мыслей я чувствую на колене его ладонь.
- Не трусь, - говорит он очень тихо. - На коне не он — на коне мы с тобой.
И от этого «мы с тобой» слёзы, наконец, выходят из берегов. И я самым идиотским образом начинаю хлюпать и давиться.
- Продолжай, продолжай реветь, - шепчет Хаус. - В разводах туши и помады на физиономии ты выглядишь так, что у судейских того гляди поднимутся могучие бушприты под мантиями.
Тут уж я не выдерживаю и фыркаю. А он протягивает мне носовой платок — чистый и мятый, как, обыкновенно, и его владелец, да ещё и пахнущий тем самым парфюмом. И это я когда-то говорила, что Хаус ненадёжен? Да его носовой платок — уже воплощение надёжности. Кое-как привожу себя в порядок и пока я это делаю, судебное заседание начинается. Много общих слов, потом суть дела — это уже кратко, потом характеристики, показания, поведение... Хаус слушает очень внимательно — я вижу по опущеной голове, по неподвижности и позы, и черт. А потом — совершенно неожиданно — вдруг говорит:
- Надо будет в перерыв Уилсону позвонить, - и я ловлю внутреннюю логику произнесения этой фразы. Хаус чувствует себя здесь не слишком хорошо, хотя судят не его, но он прекрасно помнит и как оно бывает, когда судят его. И он знает Уилсона лучше, чем его знаю я, и понимает, каково ему сейчас быть объектом обвинения.
- Поступило ходатайство, - говорит судья, и секретарь начинает это ходатайство зачитывать, но это пока всего лишь ходатайство полицейского управления о пересмотре дела. Перечисляются все заслуги Майка. Всё длинно, канцелярским языком. Хаус зевает, не скрываясь, прикрывая рот ладонью чисто формально. Мне это не слишком нравится. Демонстративное поведение у него вполне может служить прологом и для игры, и для взрыва, и для какой-нибудь головокружительной каверзы — он мастер на них.
Приглашённый эксперт рассказывает про признаки аффекта, зачитывает акт экспертизы Майка на вменяемость, на алкоголь, акт экспертизы тяжести ранения Хауса. Тут в первый раз возникает заминка — по мнению эксперта, Триттер целился в пах, что вполне согласуется с идеей аффекта, но свидетель — наш штатный хирург Оуэнн — утверждает, что, скорее уж, стрелявший целил в коленный сустав.
- Пуля вошла с внутренней стороны бедра и повредила бедренную кость, образовав секвестр вне пределов суставной сумки, - зачитывает с листа секретарь. - От разрыва сосуда возникло кровотечение. Произведено под общим наркозом ушивание сосуда в ране, удаление секвестра кости, мышечная пластика, наложен косметический шов. Функция конечности полностью восстановлена.
Высказывается соображение, что такой хороший стрелок, как Триттер, не мог, стреляя в пах, попасть только чуть выше колена.
- В зале присутствует свидетель, которому я прошу у суда позволения задать пару вопросов, - говорит адвокат Майка. - Все формальности соблюдены. Он заявлен. Это доктор Кристофер Тауб — один из врачей больницы «Принстон-Плейнсборо». Во время нашего памятного инцидента он находился в соседнем помещении. Скажите, доктор Тауб, вы отчётливо слышали выстрелы?
Коротышка-Тауб, задрав голову, внимательно обводит взглядом зал. Заметив нас, он c чувством достоинства кивает и только потом говорит:
- Да.
- В таком случае, не могли бы вы сказать, сколько именно было выстрелов?
- Один из них я услышал ещё находясь в диагностическом отделении, и сразу стал звать на помощь, - припомнил Тауб. - Но пока все прибежали, прозвучало ещё два. И четвёртый он произвёл в воздух, когда его схватил за руку наш охранник.
 - Вы не могли бы сказать, какой по счёту выстрел достиг цели?
 - Я думаю, что второй, - говорит Тауб задумчиво. - Да, думаю, что второй. Но он сделал ещё и третий.
 - Почему вы думаете, что именно второй? А, скажем, не третий? Это важный вопрос — он свидетельствует о степени вменяемости стрелявшего.
 - Почему бы вам не спросить тех, кто находился в комнате в это время — самого Хауса и Кадди? Они ведь оба здесь...
 - Доктор Тауб, - повысил голос судья. - Суд не нуждается в ваших указаниях по поводу порядка ведения заседания. Отвечайте на задаваемые вопросы — и только.
 - Да, ваша честь, - тут же стушевался Тауб. - Извините, ваша честь! Мне так показалось, потому что после второго выстрела Хаус вскрикнул, и я услышал визг Кадди. А после третьего... после третьего мы почти сразу ворвались в кабинет, и Хаус уже лежал на полу, а не сползал на пол, и крови уже было довольно много.
 - Зачем же было делать третий выстрел, если второй уже достиг цели, как по-вашему? - спросил адвокат. - Вы не думаете, что мой подзащитный хотел убить потерпевшего? Или же он не вполне соображал, чего именно хочет, будучи в состоянии аффекта?
 - Этого я не знаю. Не думаю, что хотел убить.
 - Хорошо, доктор Тауб. Вы свободны. Для дачи показаний вызывается потерпевшая сторона. Доктор Хаус, пройдите сюда, пожалуйста.
 И вот ведь была к этому готова, а вздрогнула и облилась мгновенным влажным холодом. И Хаус тоже вздрогнул и встал. И медленно пошёл к указанному ему месту, хромая сильнее, чем обычно. Я видела, как пристально и недобро уставилась на него Кенни, да и другие знакомые Майка. Сжатые губы, скептические усмешки — уверена, многие подумали, что хромает он преувеличенно. Я так не подумала, я сейчас почти физически чувствовала, как заныла у него простреленная Майком нога — не могла не заныть.
 - Что вы можете пояснить по существу дела? - спросил судья.
 - Я не знаю, что должен говорить. Спрашивайте, - сказал Хаус.
 - В каких отношениях с детективом Триттером вы состояли до случившегося между вами инцидента?
 - В сложных. Несколько лет назад я пару минут был его врачом, после чего детектив Триттер пытался привлечь меня, как наркодилера.
 - У него не было никаких оснований?
 - Я — наркоман в стадии воздержания. И был наркоманом. Наркодилером я не был.
 - Но тот инцидент, мне кажется, закончился ничем?
 - Да. Во время предварительного слушанья в моих действиях не обнаружили состава преступления.
 - Однако, через несколько лет вы всё-таки попали в тюрьму? По какому обвинению?
 - Причинение вреда имуществу, создание ситуации опасной для жизни.
 - Вы были освобождены условно-досрочно?
 - Да, по поручительству больницы «Принстон-Плейнсборо».
 - Но в дальнейшем УДО вам отменили? Почему?
 Хаус начинает терять терпение:
 - Вы ничего не перепутали? - спрашивает он. - Сегодня я как будто бы должен быть на вторых ролях, а...
 - Отвечайте на вопрос, - напоминает судья.
 - Я был обвинён в хулиганстве и вандализме, причинении ущерба.
 - И потом...?
 - В нарушении предписанного режима, подделке документов, проживании по чужим документам... Вам кажется, моя публичная порка как-то обелит вашего подзащитного? Хорошо, я тоже в этом заинтересован. Добавьте, что я нарушил все библейские заповеди, ворую в буфете конфеты и, когда ковыряю в носу, могу размазывать козявки о нижнюю поверхность стола. Так что стрелять в меня — не такое уж страшное преступление.
 - Делаю вам замечание, доктор Хаус,- бесстрастно говорит судья. - Отвечайте только на вопросы, не то я буду вынужден оштрафовать вас за неуважение к суду. Вопрос: почему вы находились на свободе в момент инцидента с Майклом Триттером, если после отмены УДО совершили ещё несколько правонарушений? Вы скрывались?
 С видимым усилием Хаус берёт себя в руки:
 - Нет. Я был задержан по возвращении в Принстон, но снова отпущен на поруки в связи с тяжёлым состоянием моего малолетнего сына — Роберта Хауса. Я был ему необходим, как врач. В настоящее время моё дело пересмотрено, тюремное заключение заменено более мягким наказанием, я лишён врачебной лицензии с правом восстановления через два года и отбываю срок исправительных работ в качестве санитара гериатрического отделения больницы «Принстон-Плейнсборо».
 - Вашего сына? - дослушав, переспрашивает адвокат. - Правильно ли я понял: речь идёт о Роберте Хаусе — сыне Майкла Триттера и Лизы Триттер?
 - Я — его биологический отец.
 В зале поднимается лёгкий шумок.
 - Вы знали это? - обращается к Триттеру адвокат.
 - О том, что Хаус считает себя биологическим отцом моего сына? Да, я об этом знал. О том, что он, действительно, биологический отец Роберта, наверняка не знает никто. И, в любом случае, он однажды уже бросил мою жену, чтобы снова заявлять свои права на обладание как ею, так и детьми. А он проделал всё это в самой вызывающей форме: сначала сманил её в Мексику, лишив детей присмотра, вследствие чего в семье произошла трагедия, едва не закончившаяся смертью мальчика, потом, вернувшись в Принстон, несмотря на предписанное неприближение, принялся домогаться моей жены, которая, бросив одного ребёнка умирающего, а другого фактически в состоянии психоза, стала демонстративно заниматься с ним сексом на виду у всей принстонской больницы. Да, я впал при этом в аффект — я плохо помню, что именно кричал, что делал. И не помню, как в руке оказался пистолет. Я переживал в то время семейную трагедию — моя приёмная дочь пыталась убить моего приёмного сына, мальчик находился в реанимации в тяжёлом состоянии, девочка нуждалась в психиатрической помощи. Конечно, меня возмутило, что их мать в такое тяжёлое время предаётся адюльтеру. Я напился, ворвался в их гнёздышко, которое им предоставил для перепихона этот сводник Уилсон, застал парочку без трусов, я извиняюсь за подробности, а когда Хаус начал издеваться и прохаживаться насчёт моих рогов с молчаливого одобрения женщины, которую я, как мне казалось, любил, я окончательно слетел с катушек. Возможно... да, возможно, я хотел отстрелить ему яйца.
 - Вы подтверждаете эти слова? - адвокат поворачивается к Хаусу, но отвечает ему Хаус не сразу.
 - Эти слова? - наконец, переспрашивает он. - Да, я их подтверждаю. В той части, где он застал нас за занятием сексом, и я назвал его рогоносцем. Так и было... - он вдруг поднимает голову, и я вижу в его глазах тот самый глубинный голубой всполох, которого опасалась всё это время, - Но детектив Триттер не собирался отстреливать мне яйца — это точно. Если бы хотел, отстрелил бы — уж настолько он стрелять умеет. Он хотел попасть в коленный сустав, и он отлично знал, что повреждение коленного сустава непременно отразится на опорной функции ноги. Я остался бы полным инвалидом, не способным к самостоятельному передвижению. А суд расценил бы это, как стойкий вред здоровью от лёгкой до средней тяжести. Он был достаточно пьян, чтобы не сдерживаться, но не настолько, чтобы плевать на последствия. Знал, чем рискует, и сколько и за что готов платить. В третий раз он стрелял, потому что во второй попал выше сустава. Но ему и здесь помешали. Помешала врач Реми Хедли, которая как раз в момент выстрела вбежала и отвлекла его внимание. И — да — я провоцировал его. Пока не увидел пистолет. Но аффекта не было. Детектив Триттер понимал, что делает. И я тоже понимал, что делаю.
 Шумок, возникший в зале нарастает, превращаясь в гул.
 - И тем не менее, - озадаченно говорит судья, - вы, как и поручители Майкла Триттера, настаивали на пересмотре обстоятельств дела с тем, чтобы ходатайствовать об изменении меры наказания. Значит ли это, что вы считаете Майкла Триттера невиновным или, может быть, менее виноватым, чем ему вменялось? Ведь сейчас своими показаниями вы, фактически утверждаете, что его нападение на вас было преднамеренным, то есть более тяжким.
 - Да, и я на это и рассчитывал. Я хотел, чтобы Триттер пошёл на это, попытался напасть на меня. Мне самому предстоял суд, я надеялся, во-первых, на то, что Триттер сядет в тюрьму, следовательно, будет подальше от своей жены — по совместительству моей любовницы, а во-вторых, рассчитывал бить на жалость, выступая жертвой нападения полицейского. Надеялся, что дадут поменьше. Это сработало. Я отделался сроком исправительных работ, Триттер, как видите, получил срок заключения. Вы сыграли по моим правилам. Прошло довольно много времени, я расположил к себе его жену, детей, насладился чувством мести, больше его содержание в тюрьме меня не интересует. Хотите, оставьте его там пожизненно, хотите, отпустите на все четыре стороны — всё равно я его сделал. А моё заявление — подарок моей сожительнице на годовщину. А то её совесть мучает.
 Я ловлю себя на навязчивом желании убить Хауса. Не только я. Если бы дело происходило бы в другом месте, он, я думаю, уже получил бы пару зуботычин. У Майка перекошенное лицо побелело, желваки играют.
 - Вы можете занять своё место, - с плохо скрываемой неприязнью говорит судья.
 После этого объявляется перерыв.
 Пока Хаус идёт к своему месту, головы поворачиваются за ним, как на верёвочках.
- Сукин сын! - раздаётся чей-то громкий голос под одобрительный шум. Ни на кого не обращая внимания, он садится. А я чувствую лёгкое прикосновение чьей-то руки к локтю и, обернувшись встречаюсь взглядом с влажными карими с косинкой глазами.
 - Уилсон!
 - Ну, - говорит Хаус, - по крайней мере, ты на свободе. Чем дело кончилось?
 - Пустяки. Делицензирование на год. Форман обещал помочь.
 - Врёшь, что пустяки. Тебе хреново.
 - Конечно, мне хреново. Но это и есть пустяки. Быстро закончили — попросил Формана подвезти сюда. Как раз успел к твоей прочувствованной речи.
 Хаус, усмехнувшись, опускает голову, а Уилсон неожиданно говорит то, чего я никак не ожидала от него услышать, и я начинаю понимать, что чего-то не понимаю.
- Ты молодец, - говорит он Хаусу. - Я знаю, как трудно тебе было это сделать, но ты сыграл красиво. Они теперь все на его стороне, и он получит смягчение приговора почти наверняка.
Действительно, его слова как будто начинают оправдываться, когда перерыв заканчивается, а заседание продолжается. Суд явно склоняется к тому, чтобы признать Майка на момент совершения преступления ограниченно-вменяемым в силу аффекта. Но тут у обвинения возникает дополнительный вопрос:
- Скажите, подсудимый, как в ваш карман попал пистолет, из которого вы произвели выстрелы?
- Я приобрёл его, так как мой собственный был изъят по делу о причинении вреда моему сыну моей несовершеннолетней дочерью... Я имел право это сделать — у меня было разрешение.
- Когда именно вами было куплено оружие?
- Сразу по приезде в Принстон.
- Это неправда. В деле имеется справка из оружейного магазина, из которой следует, что пистолет был приобретён только через несколько дней после приезда в Принстон. Зачем вы приобрели этот пистолет, Триттер? Вы не находились на службе, вряд ли могли опасаться нападения. Так зачем вы его приобрели?
- Я всегда чувствую себя спокойнее с оружием под рукой. Это привычка. И я имел право...
- Да, об этом мы уже слышали. Вы имели право хранить и носить оружие. Но иметь право и реализовывать это право — не одно и то же. Разрешите задать несколько вопросов присутствующей здесь Лизе Триттер — жене подсудимого. Она не заявлена, как свидетель, но, мне кажется, её показания могут помочь правильному истолкованию поведения обвиняемого в момент совершения преступления.
Я. честно говоря, не ожидала, что ко мне обратяться, но, разумеется, встала и прошла на «лобное место».
- Как получилось, что, несмотря на предписанное неприближение потерпевший оказался в непосредственной близости с вами? Он вынудил вас находиться в его обществе?
- Нет, - пробормотала я. - Это была моя инициатива.
- С какой целью вы заперлись вместе с доктором Хаусом в кабинете доктора Уилсона? Быть может, он как-то вынудил вас? Быть может, вы хотели что-то обсудить, передать деньги?
- Нет.
- Тогда зачем вы пошли туда?
- Я просто... просто хотела увидеть Хауса.
- Он назначил вам встречу? Позвонил?
- Нет.
- Вы известили его о том, что придёте?
- Нет.
- Скажите, когда вы вошли в кабинет доктора Уилсона, что именно делал там доктор Хаус?
- Он... спал.
- Спал... И, увидев его спящим, вы не ушли, а... что сделали?
- Я села с ним рядом, - я невольно улыбнулась воспоминаниям, - и стала смотреть, как он спит.
- А потом?
Я не совсем понимаю, чего от меня добиваются, поэтому отвечаю вызывающе:
- Он проснулся, и мы занялись любовью.
- По чьей инициативе? Его или вашей?
- По обоюдной. Пожалуй, в большей степени по моей...
- Очень хорошо. У защиты будут ещё вопросы?
- Скажите, когда Майк Триттер ворвался в комнату, вы всё ещё занимались любовью?
- Нет.
- Но он мог понять по вашему виду, что вы занимались любовью?
- Да. Мы были неодеты.
- И потерпевший начал дразнить его?
- Да.
- Назвал его рогоносцем?
- Да.
- Что произошло потом?
- Майк выхватил свой пистолет и стал стрелять.
- Вы не пытались остановить его, воззвать к разуму?
- Нет. Я слишком испугалась.
- А Хаус не пытался остановить его?
- Да. Хаус тоже испугался, и он пытался остановить Майка, только было уже поздно.
- Вот как? Что именно говорил Хаус?
- Не могу сейчас вспомнить точно. Он сказал, кажется, «не дури» и говорил о том, что Майка посадят в тюрьму, если он...
- И тогда Майк Триттер открыл огонь?
- Да.
- А вы помните, сколько было выстрелов?
- Четыре. Первый попал в обивку дивана, второй ранил Хауса в ногу — я видела, как брызнула кровь, и он закричал. Третий... третий, кажется, тоже попал, но вскользь... Четвёртый был в воздух.
- Как вы считаете, Майкл Триттер находился в состоянии аффекта тогда, когда стрелял или это была преднамеренная попытка членовредительства?
- Я думаю, что он был в состоянии аффекта.
- Не был ли он при этом пьян?
- Да, был. Но не настолько, чтобы ничего не соображать.
- Скажите, за время вашей совместной жизни Майкл Триттер проявлял какие-либо признаки агрессии по отношению к вам или детям?
- Нет, никогда.
- Я полагаю, история с выстрелом в голову мальчику... - начинает было представитель обвинения... Но судья останавливает его:
- По тому делу определение уже вынесено. Вина подсудимого опровергнута, и в рамках настоящего разбирательства возвращение к нему нецелесообразно. Вы можете вернуться на место, миссис Триттер.
- Поздравляю, - комментирует Хаус, когда я сажусь рядом с ним. - Ты его окончательно утопила.
- Перестань. Я просто правдиво ответила на заданные вопросы, - говорю я и замечаю, что Уилсон смотрит на меня как-то очень уж внимательно, и рот его чуть приоткрыт, словно вот-вот сорвётся с языка вопрос. Но не срывается — он молчит.
- ...в конкретном случае о провокации едва ли можно говорить, - доносится до меня голос обвинителя, - поскольку потерпевший не предпринимал никаких шагов для создания конфликтной ситуации — не назначал встречи, не провоцировал интимной близости с женой подсудимого, не мог предвидеть появления вооружённого соперника в запертом кабинете. Более того, увидев, что Триттер вооружён и настроен агрессивно, он пытался прекратить конфликт, взывая к его разуму. С другой стороны, сам подсудимый был нетрезв, вооружён и отправился на поиски своей супруги, уже предполагая, что найдёт её в объятиях любовника. Едва ли это можно расценивать, как аффект...
- Ещё что защитник скажет... - тихо говорит Хаусу Уилсон. - Насколько я понимаю, в вопрос об аффекте всё и упирается. Если они решат...
Он не успевает договорить — в кармане Хауса звонит телефон, и Хаус, махнув на Уилсона рукой, чтобы замолчал, коротко буркает в микрофон: «Что там?».
Защитник уже поднялся с места и что-то говорит, но я не слышу и не разбираю ни слова, потому что мой взгляд прикован к каменеющему лицу Хауса.
- Мы сейчас же едем, - говорит он. - Где Чейз?
- Что случилось? - испуганно спрашивает Уилсон.
- Морочьте ему голову, водите кругами. Если понадобится, я его свяжу. Как «уже»? Кто... Нет, к чёрту, это потом. Как давно? О`кей, готовьте кесарево — мы едем, - и Уилсону: - Пошли бегом! Кадди, жди здесь. Я позвоню!

УИЛСОН

- Что случилось? - тревожно спрашиваю я, едва поспевая за ним, идущим к машине — не смотря на трость, боль, и хромоту, он может идти стремительным рваным шагом, оставляя пелетон позади.
- Отец Тринадцатой явился в больницу. Рано или поздно это должно было случиться. Он в ярости. Потребовал прекратить поддерживать функции трупа, отключить аппаратуру и выдать ему тело.
- Но... они ведь так не сделали? Форман...
- Они сделали именно так. Его право неоспоримо, а Форман не из тех, кто нарушает правила. Он мог это раньше, но не может теперь. Её отключили, кровообращение было прекращено на шесть минут.
- Почему на шесть? Ты говоришь, только на шесть? На шесть минут, но не совсем? А что же потом?
- Потом мистеру Тринадцать стало плохо, его повели оказывать медицинскую помощь, а этот прохиндей Чейз под шумок снова её подключил и позвонил мне. Но, увы, токография после этого сделалась молчалива — похоже, там внутриутробная смерть. Вскрытие покажет...
- Вскрытие? Ты же сказал «кесарево»!
- «Кесаревым» оно называется на живых людях, Уилсон. Операция на трупе — вскрытие.
Он, как всегда, прям и безжалостен, а меня от слова «труп» отшатывает, как от удара по лицу. И я забываю пристегнуться в автомобиле — Хаус сам протягивает руку и защёлкивает на мне замок страховочного ремня.
Трудно описать, что именно я чувствую. Как будто всё, что во мне было, вынули, оставив только кожу, и набили это чучело болезненно сосущей, до замирания сердца, пустотой.
Вместо того, чтобы въехать на подземную парковку, Хаус с визгом тормозит у приёмного, что, кстати, частному транспорту строжайше запрещено, чтобы не мешать подъезду «скорой». К нам немедленно устремляется охранник, и Хаус бросает ему ключи:
- Переставь, куда знаешь - хоть угони!
Тот же почти бег по длинному больничному коридору, словно нас обоих лихорадит. Орит с его лампами дневного света, которые не гасят даже днём - «где огнь не угасает и червь не умирает», палата коматозников, кабинет Формана... Дверь распахивается нам навстречу... Перекошенные лица... Я видел мистера Хедли всего пару раз, но у него такие же скулы, как у Реми и такие же захватывающе-прозрачные глаза, сейчас просто бешеные:
- Как ты смел?! Как ты, сукин сын, смел?! Один!!! Молча!!!
Ослепляющий удар в лицо, словно петарда взорвалась. Хаус и Форман хватают его за плечи, за руки. Он вырывается. Мне в левый глаз течёт горячее, липкое, я пячусь и прижимаюсь спиной к стене. Боли нет. То есть, она есть, но словно не имеет ко мне отношения, существует где-то отдельно от меня, и мне нет до неё дела. Собственно мне ни до чего нет дела. Реми отключили от жизнеобеспечения? Она уже давно мертва. Нет сердцебиения плодов на КТГ? Странно было бы, если бы моя безумная затея удалась. Плюнули в лицо? Отстранили от работы? Разбили бровь кулаком? Зачем мне всё это сейчас? Как и в суде, возникает одна отчётливая мысль: я не хочу здесь быть. Нет сил. Хочу лечь и лежать. Или уснуть. Или умереть. И мне кажутся смешными и глупыми и горе мистера Хедли, и его ярость. Ну, какая разница, что я там смел, что не смел — она уже давно умерла, Реми Хедли... Тринадцатая... Тело без мозга, без управления, без того, что поддерживает жизнь, и если бы аппарат не качал её кровь, не наполнял её кислородом, если бы не капали питательные вещества, не отводились отработанные токсины, она бы уже позеленела и омылилась. Читал про это раньше в сказках — как ведьма, сохраняющая чарами свою молодость, вдруг теряет свои колдовские способности. В несколько мгновений молодое, полное жизни тело превращается в прах. Потому что оно уже давным-давно мёртвое тело... И Тринадцатая — мёртвое тело, вот только внутри этого мёртвого тела до последнего момента шевелились, барахтались две маленькие жизни. Обречённые на такой же или почти такой же конец. Нет, это даже хорошо, что всё кончилось...
Оттолкнувшись ладонями и лопатками от стены, поворачиваюсь к ним ко всем спиной и бреду по коридору — бездумно, бессмысленно... Что-то говорит вслед Хаус — какая мне разница, что он говорит... Осыпает сквозь рыдания оскорблениями отец Тринадцатой — даже не пытаюсь вслушиваться.
Поравнявшись с дверью предоперационной, вижу сквозь матовое стекло Чейза — он как раз проходит в операционный зал, подняв руки в перчатках — молитвенный жест помывшегося хирурга. И только теперь до меня доходит, что резать он как раз и собирается Тринадцатую — производить «вскрытие», как цинично выразился Хаус.
- Чейз! Чейз! - я бросаюсь к дверям, но против меня грудью встаёт массивная медсестра  - не вспомню её фамилии:
- Доктор Уилсон, вам туда нельзя! Доктор Уилсон, вы не стерильны!
- Кому? Кому там нужна стерильность?!
- Доктор Уилсон, успокойтесь... Если вы хотите видеть ход операции, поднимитесь в верхнюю смотровую. Доктор Чейз не может выйти — операция уже началась.
- Вскрытие! - резко, с ёрничаньем поправляю я. - Операции бывают на живых людях.

В верхнюю смотровую я не поднимаюсь. Вместо этого в больничнои туалете  засовываю голову под кран. Вода ледяная — чувствую, как от холода до боли сжимаются сосуды и поднимаются дыбом корни волос. Но зато смываю кровь с лица и тупую заторможенность со всего остального. Вот только не знаю, к лучшему ли, потому что на смену приходит нервный озноб. В таком состоянии нужно двигаться, что-то предпринимать, а я не могу — я опустошён, выпотрошен. Поэтому просто, не находя себе места, слоняюсь по этажу.

ХАУС

- Ты портачишь снова и снова. Какой ты, к хренам собачьим, руководитель, если ничего не можешь взять под контроль! - я стараюсь не повышать голос, не то услышат за дверью, а это уже чересчур.
Форман пока молчит, и выражение его лица непонятное.
- Или я не прав, - говорю, а, вернее, шиплю, как змея-гадюка, - и у тебя как раз всё под контролем? И это просто тупая негритянская месть белому Уилсону, которого предпочли тебе? Почему ты позволил лишить его лицензии? Почему ты позволил убить его детей? Потому что это были не твои дети?
- Её отец имел право, - сопротивляется он, но, кажется, сопротивляется слабо — последним предположением я его явно сразил.
- Ничего подобного. Тринадцатая доверила решать эти вопросы мне, а не отцу. Я — её медицинский представитель.
- Ничего подобного, - передразнивает Форман — ох, всё-таки его трудно «пробить». - Она отозвала своё распоряжение в отношении вас, Хаус, за два дня до декортикации, потому что боялась, что вы наплюёте на её желание ради Уилсона. И, как показывает время, она была права.
- Вот мне интересно, - помолчав — а раунд, между прочим, остался за ним -  говорю я, - Ты сам-то что-нибудь чувствуешь? Потому что по твоей индифферентной физиономии ничего не скажешь. А ты ведь всё-таки в своё время храпел ей в ухо по ночам...
На мгновение физиономия Формана перестаёт быть индифферентной — он морщится:
- Не надо меня щипать. Я плакать не умею — разучился ещё в тринадцатилетнем возрасте. Испытывать чувства и проявлять их — разные вещи, вам ли не знать!
- У неё подписана донорская карта.
- Знаю. Трансплантологи забраковали её органы.
- Отцу об этом знать необязательно. Плод, находящийся в матке, связан пуповиной с матерью, а следовательно, до рождения может рассматриваться, как её орган. А у меня есть остро нуждающийся реципиент. Да я на таком материале любого скорбящего папашу заболтал бы до обморока. А ты где был?
- Где-где — в суде я был!
- Свободно мог не быть. Толку там от тебя никакого не было. Здесь — тоже. И мы возвращаемся таким образом к первому тезису: какой ты, на хрен, руководитель! Чейз бы — и то справился в тысячу раз лучше. Он хоть догадался мне позвонить, а ты,небось, набрал бы Уилсону: «Мне жаль, но папа-Хедли настоял на убийстве твоих детей».
- И прав был бы я, а не Чейз. Потому что Уилсона всё это хоть как-то касается, а вас — никак. Вы удовлетворяете свою страсть манипулировать людьми — и только. Вам интересно, что получится из этого эксперимента, и вам плевать на чувства других людей — вам всегда было плевать на чувства других людей.
- Да, - говорю, уже хорошенько «на взводе». - Мне, действительно, плевать, насколько скоро папаша Хедли будет обнимать труп своей дочери. Я понимаю, ему не терпится покончить с этим, потому что закопать мертвяка в землю или сжечь его в печке — значит, покончить с ним. И он больше не будет отравлять жизнь своим существованием, не нужно будет твердить себе, как мантру: «умерла, умерла, умерла», не нужно будет снова и снова гнать иллюзию мнимой жизни. Это развяжет руки. А что цена за такое спокойствие — два почти доношенных плода — кого это волнует? Кого волнует, что у этих девчонок могли бы быть длинные ноги Тринадцатой и её выступающие скулы, и глаза и улыбка Уилсона? Кого волнует, что он им, может быть, уже имена придумал? Куда важнее поскорее зарыть и забыть.
Кстати, сейчас, в эти минуты, Чейз кесарит этот труп — по моей просьбе и вопреки твоему приказу. Твой лучший хирург слушает меня — санитара гериатрии, а не тебя — главного врача больницы. Что в третий раз возвращает нас к тезису: какой ты, на хрен, руководитель.
- Я знаю, что он делает, - не моргнув глазом, говорит этот иезуит. - Доктор Хедли подписала разрешение на вскрытие своего тела после смерти — здесь всё чисто. Смерть зафиксирована. Вскрытие производится.
- Ах ты, лукавый черномазый, - говорю я ему. - решил и нашим, и вашим? Я ошибался на твой счёт, Форман. Ты далеко пойдёшь, если, конечно, тебя вовремя не пристрелят... Я буду в оперблоке, а ты сделай милость, пригляди, чтобы Уилсон не повесился.
- Вы сейчас по-настоящему злитесь, - говорит он. - Ничего, Уилсон не повесится. Не беспокойтесь на этот счёт. Может быть, ещё и рад будет, что всё закончится — так или иначе.
- Думаешь, для него нет разницы, так или иначе?
- Думаю, для него всё равно всё преломится через его «я».
- А ты по-другому умеешь? Ты объективен? Всё бы было так же, окажись вместо Тринадцатой какая-нибудь Четырнадцатая?
- До конца необъективен никто. - качает он головой. - не требуйте невозможного.
- Да будь ты субъективен на здоровье — кто тебе мешает? - говорю и выхожу, прикрыв за собой дверь чуть резче, чем следовало бы.
В операционной процесс идёт полным ходом, как колесо под гору, но когда я пытаюсь войти, мне заступает дорогу гора мышц в светло-зелёной хирургической пижаме и теснит меня бюстом шестого размера:
- Туда нельзя — вы что, правил не знаете? Вы не стерильны!
- Вспомнил! - хлопаю себя по лбу.
- О чём?
- Чуть не пропустил бои грузовиков в этом сезоне. Спасибо, что напомнили.
Широкое, как сковородка, лицо наливается помидорным соком. Но стена неколебима.
- Зачем там стерильность? - спрашиваю я. - Пациентка — труп, и внутри неё — трупы. Чем, ты боишься, я их заражу?
Молча, сжав губы, вскрывает упаковку с одноразовым стерильным полиэтиленовым халатом из тех, что мы иногда выдаём студентам. Ловко с хрустом разворачивает его и подаёт, одновременно так же ловко перехватив у меня трость.
- Надевайте это — тогда пущу. А не то не пущу. И держитесь подальше от стола.
Чёрт! Она начинает мне нравится. Послушно пропихиваю руки в рукава, и она сзади застёгивает застёжку-липучку.
 Чейз, когда я вхожу, как раз подтянул к разрезу матку и рассекает её, как положено, в нижнем сегменте. Нужды в этом «как положено» сейчас нет никакой, но это уже у него в крови — он и не задумывается, действует машинально. Кесарево сечение — ученическая операция, и то, что её делает такой высококвалифицированный хирург, как Чейз — уже само по себе неправильно. За перегородкой, отделяющей царство анестезиологов от операционного поля, слышу работу АИДиКа, попискивание его монитора.
- Ну, что у вас? - спрашиваю.
Чейз, нырнув в разрез рукой, вынимает её зловонную, в крови:
- Плацента валяется свободно, отслоилась уже давно — возможно, несколько часов. Перекрыла устье шейки, поэтому обильных выделений не было. Думаю, они были уже мертвы ещё до отключения жизнеобеспечения. Барт, - это ассистенту. - Расширь разрез - я их вытащу.
Странно: никогда я не страдал излишней сентиментальностью, а сейчас что угодно отдал бы, чтобы не видеть того, что вытащит из матки Чейз. Но не отворачиваться же. Не жмуриться.
- Плод двадцать семь-двадцать восемь недель, - слышу, надиктовывает в микрофон неонатолог. - Девочка. Однократное обвитие пуповиной, петля свободная. Мертва.
- Давайте лоток.
Перед глазами расплываются голубые пижамы, прозрачные халаты, белый эмалированный лоток. Что это, слёзы у меня, в голове помутилось, или внезапно настигла возрастная пресбиопия?
- Достаю второй плод, - говорит Чейз. - Стоп! Двойная плацента? Нет, у него отдельная... Частичная отслойка. Сейчас отделю остальное.
- Стой! - говорю. - Подожди. Сначала вытащи плод и наложи зажим, как положено.
- Это сейчас зачем? - удивлённо спрашивает Чейз. Удивление понятно - не привык, что Хаус блюдёт инструкции.
- Делай, как я сказал.
Плохая тактика — оборачивается и смотрит на меня, иронично подняв брови: что, мол, за ностальгия по капитанскому мостику? Понимаю, что с ним так нельзя и тут же, на ходу, исправляюсь с лёгким прогибом:
- Пожалуйста, Чейз... Я прошу тебя...
Пожав плечами, он уступает. Второй плод выглядит не лучше первого — обвисший на широкой ладони Чейза, белый, неподвижный. Но есть что-то неуловимое, что отличает безнадёжно мёртвого человека от того, с которым можно ещё повозиться. И мы все трое — я. Чейз, неонатолог — видим это неуловимое нечто.
- Белая асфиксия, - говорит неонатолог. - Реанимацию!

АКВАРИУМ

О том, что случилось, было нетрудно догадаться, и с этого момента суд со всеми его «про» и «контра», обвинениями, оправданиями и речами отодвинулся для неё за плотную завесу. Она вроде бы и присутствовала, но почти не слушала — думала о Реми Хедли и таинственном симптомокомплексе под названием «кома». Если у человека есть душа, то где она пребывает во время этого непонятного состояния между жизнью и смертью? А если нет души, то где пребывает сам человек? Где та хрупкая грань, что отделяет жизнь от смерти? Что ушло из Тринадцатой и осталось в ней? И ушло ли оно? И осталось ли? Ей сделалось по-настоящему страшно, как в детстве, когда она впервые осознала свою смертность, когда хочется уткнуться лицом в чью-то надёжную тёплую грудь... Да нет, не стоило обманывать себя себя — не чью-то, а Хауса. Прижаться к его мятой футболке, вдохнуть тот самый запах...
- … каковы бы ни были личностные качества потерпевшего, это не может оправдывать подсудимого. С другой стороны, нельзя не принимать во внимание, что подсудимый находился в уязвимом положении из-за трагедии в семье. Кто бы ни был биологическим отцом мальчика, подсудимый воспитывал его и испытывал к нему отцовские чувства, поэтому...
«Одна-две игрушки, две-три шоколадки...». Хаус словно бы и не делал настоящих попыток сблизиться с Робертом — ей всегда казалось, что он холодноват с сыном. Но Роберт умело добирал на Уилсоне — Джеймс выслушивал болтовню внимательно и серьёзно, это он дарил игрушки и конфеты, таскал на плечах, пристреливал рогатку «с оптичным прицелом», брал «покататься» и в зоопарк.
«Ему бы своего», - как-то заметила она вслух, глядя на их возню с солдатиками на полу — Джеймс, взлохмаченный в съехавшем к уху галстуке, и Роб, с синяком на коленке, перемазанный шоколадом. Кажется в её голосе прозвучало лёгкое сожаление. Хаус поднял взгляд от страницы кардиологического журнала и внимательно посмотрел на неё поверх очков. «Ему нельзя своего, - проговорил он, помолчав. - Вусмерть избалует». Уилсон услышал, рассмеялся, повалил солдатиков и встал. И Роберт тут же потерял интерес к игрушечному сражению.
Когда она узнала о беременности Тринадцатой, она подумала, что это справедливо — эти двое заслужили хоть немного семейного счастья. Однако, дальнейшее показало, что семейное счастье — предмет слишком хрупкий и разбивается в осколки практически от любого прикосновения грубой действительности. И это послужило для неё предупредительным сигналом: будь настороже, Лиза, не дай снова увлечь себя в погоню за химерами, счастье рядом, очень даже близко — просто хватай. Почему её не хватило духу откровенно поговорить с Робертом? С самого первого дня сын стал для неё не просто сыном, но предметом амбиций. Она видела в нём маленького Хауса. Она словно сказала себе: «Я не смогла изменить тебя, не смогла сделать ни надёжнее, ни счастливее, но это просто потому, что ты слишком поздно попал мне в руки. Слава богу, у меня теперь есть вторая попытка». И всё, что она смутно подозревала виноватым в искалеченном характере Хауса, она старалась устранить от Роба. Она лепила на чистовик, исправляя помарки и описки. Но уже в его три, в его четыре года вдруг увидела, что все её старания пропадают втуне. Роберт растёт похожим на Хауса, как один гороховый стручок на другой. Вот только теперь это её радовало, а не пугало — и тугие завитки волос, и пронзительно голубые глаза, и упрямство его, и подвижность, и привычка во всё совать нос, и даже уже первые робкие попытки многоходовых хаусовских манипуляций. И единственное, что отравляло — по-настоящему отравляло жизнь — вина перед Майком. Именно поэтому она согласилась уговорить Хауса дать показания в суде. Это был бы акт признания Майка Триттера прошлым, и ради этого она сама беззастенчиво манипулировала привязанностью к приёмному отцу Роберта, ни минуты не сомневаясь в том, что демонстрируемая Майку жертва не понадобится — Роб не захочет расстаться с ней даже ради обожаемого папы. И именно за это, как она поняла, Хаус обозвал её «сукой», хотя сам проделывал то же самое, только уже в отношении её, Лизиных, чувств. Она даже хотела как-нибудь натолкнуть Уилсона на мысль показать Хаусу эту аналогию, но опоздала — похоже, Уилсону теперь не до воспитательных бесед.
Лиза скосила взгляд на часы. Хаус обещал позвонить, но время шло, судебное заседание катилось своим чредом, а звонка всё не было. Наверное, и Джулия уже простудила детей, покупая им по третьей порции мороженного. И обвинитель, и защитник удивительно многословно жевали жвачку своих речей. Пока дело зашло до вынесения вердикта, невидимые иголки, на которых она себя чувствовала, виртуально искололи ей все ягодицы.
Чтение приговора она заставила себя слушать — в конце-концов, она здесь именно за этим.
- ...учитывая вышеизложенное... на основании... приговаривается к четырём годам лишения свободы... заключения в окружной тюрьме... с учётом фактически отбытого...
Его всё-таки сажают? Значит, ничего не вышло? Значит... Она с усилием поднимает взгляд на адвоката. Но тот выглядит очень довольным. Наклонившись к подзащитному, что-то быстро говорит ему. Майк кивает головой. Ах, да! Ведь четыре года — осталось меньше трёх. И окружная тюрьма для него лучше — знакомства, связи... Значит, всё не так плохо? Значит... на освобождение он и не рассчитывал? Тогда к чему все эти разговоры про велосипед, про поездку? Он... проверял её? - вдруг догадывается она. - Точнно! Проверял её и проверял Роберта. И если Роберт проверку прошёл, то она срезалась, как на экзамене. Почему же от этой мысли ей сейчас так легко? Почти весело?
И она интуитивно нащупывает причину: акт экзорцизма состоялся — Майк Триттер, действительно, становится прошлым. Сейчас его уведут, и она с лёгким сердцем забудет о нём, потому что, действительно, сделала всё, что могла. Надо только ещё немного потерпеть и не звонить Хаусу прямо у него на глазах.
Пока они едут в машине Джулии, она несколько раз пытается дозвониться, но Хаус трубку не берёт, а Роберт изводит её вопросами — ему надо знать всё о процессе, почему папу не отпустили, когда его отпустят, почему обещали, что отпустят, и, честное слово, лучше бы она взяла его в зал. Не ответить — промолчать, уклониться — невозможно. Роб не оставляет вопросов без ответов никогда — это общеизвестно. Поэтому поездка их похожа на гейм в большом теннисе: подача — удар — очко!
- Как выбирают человеку папу? - спрашивает вдруг Роб, покончив с юридической темой. - Мама рожает из живота — тут не спутаешь, а как выбирают папу?
Рэйчел, сидящая рядом с ним, фыркает. Похоже, Хаус подробно просветил её и насчёт мамы, и насчёт папы.
- Ну, мама-то знает, кто папа, - наудачу говорит Кадди.
- А мама откуда знает?
Тут уж принимается фыркать Джулия.
- Хаус говорил, что мама тоже не всегда это знает.
- Вот что он тебе говорил! - возмущается было она, но тут же соображает, что судьба подкинула ей шанс.
- Слушай, Роб, это совершенная правда, - понизив голос до таинственного шёпота говорит она. - Мама не всегда знает, но есть специальные анализы...
Роберт — ребёнок из врачебной семьи, он готов доверять анализам больше, чем заверениям. Он смотрит широко раскрытыми глазами и ждёт какой-то важной новости, которую уже чувствует в голосе матери.
- Мама думала, что твой папа Майк, - говорит Кадди, уже торопясь, и её потихоньку начинает забирать дрожь от волнения. - Но мама ошиблась. Мы сделали этот анализ и оказалось, что твой папа — Хаус.
Джулия за рулём хмыкает удивлённо и неодобрительно. «Плевать, - думает Кадди. - Сейчас я просто вобью эту мысль ему в голову, а разбираться со всем этим мы будем все вместе, долго и обстоятельно, но не сию минуту».
- Врёшь! - говорит Роб, слегка бледнея.
- Нет, не вру. Майк любит тебя и будет любить не меньше, чем любил, - она старается, чтобы её голос звучал уверенно, хотя на самом деле уверенности в своих словах не чувствует. - Но уж так получилось. Ты должен понять и принять это, Роберт. Ты уже большой мальчик.
- Нет, я не большой мальчик! Нет, я ничего не должен! Ты врёшь, врёшь!
- Посмотри на себя, - назидательно говорит Рэйч, решившая вмешаться. - Ты же похож на Хауса. Так все говорят. А дети всегда только на пап похожи.
- Ты врёшь! Мой папа — Майк, а не Хаус.
- Значит, уже нет. Не то ты был бы на него похож.
- Ты же почему-то похожа на маму.., - язвительно возражает Роб.
- Потому что я девочка, идиот — как я могу быть похожа на папу?
- Рэйч, ты не должна называть Роберта идиотом! - одёргивает Кадди, прекрасно понимая, откуда заимствовано слово. Во всё остальное она не вмешивается, потому что у неё появляется смутная надежда: вдруг Рэйчел сможет сейчас сделать то, чего не смогла она — донести до Боба суть их семейных заморочек. Тем более, что реагирует он на слова сестры, активируя «рацио», а не «эмоцио»:
- Как же я могу быть ребёнком Хауса, когда он появился у нас, когда я уже был?
- Гм... - кашлянув, вмешивается она. - Вообще-то, это не совсем так, Роб. Мы с Хаусом были знакомы задолго до того, как ты родился, даже до того, как Рэйчел родилась.
- Мама, а кто мой отец? - вдруг спрашивает Рэйчел.
- Почему ты сейчас спросила об этом?
- Хаус?
- Знаешь что? Спроси-ка его сама, - неумело выкручивается Кадди, но дочь настаивает:
- Но ты-то же должна знать! Или ты тоже не знаешь?
Джулия фыркает, а Лиза наливается румянцем — действительно, похоже, что её сексуальная жизнь несколько запутаннее, чем могла бы быть.
От полного конфуза её спасает лишь то, что Джулия как раз в этот момент паркуется возле больницы «Принстон — Плейнсборо», и все её мысли вытесняет одна: нужно найти Хауса.
- Ты надолго? - спрашивает сестра. - Подождать?
- Нет, Джулс, поезжай — мы, может быть, задержимся. Маме привет. Расскажи ей всё сама, хорошо... То, что сочтёшь нужным, - добавляет она.
Роберт вбегает в больничный коридор первый, стуча подошвами, и она сердито окликает его:
- Ты где находишься, Роберт? Это больница!
Но он уже и сам останавливается — резко, словно его ударили и пятится с вопросительным, испуганным:
- Ма-а...
Возле раздевалки на полу лежит ничком, неловко подвернув под себя руку, человек, и прежде, чем она успевает хоть что-то сообразить, Роб узнаёт его и, подскочив, с плачем теребит за рубашку:
- Уилсон! Уилсон, вставай! Уилсон, ну ты что не встаёшь?!
У неё срабатывает врачебный инстинкт инстинкт, и она опускается на колени, — плевать, что юбка задралась почти до ушей, а в голове уже крутится алгоритм: пульс, зрачки, рефлексы, локтевые сгибы, сахар, кардиограмма, энцефалограмма... Она пытается его перевернуть, но он очень тяжёл для неё. Тогда она, наконец, во весь голос зовёт на помощь.

ХАУС.

Меня всегда удивляла, да и продолжает удивлять огромная жизнеспособность новорожденных. Ещё балансируя на грани жизни и смерти, эти маленькие, уязвимые на вид комочки живой плоти, выбирают жизнь и вцепляются в неё, как иксодовые клещи. Нам, взрослым, стоило бы поучиться этому, и вместо того, чтобы ныть, предаваться унынию и обижаться на судьбу, вцепиться в неё проклятую вот так, бульдожьей хваткой, и, наперекор всему, яростно и зло жить.
Ребёнок пробыл в обществе мёртвой, начинающей разлагаться сестры несколько часов, ему на семь минут перекрыли кислород, его, недоношенного, извлекли на свет противоестественным путём из чрева матери, в котором жизнь едва теплилась, благодаря заботам «системы аппаратного жизнеобеспечения», и всё-таки он был ещё жив. Реанимационные мероприятия в неонатологии — отдельная песня. Не смотря на то, что  пациент такого размера, что почти умещается на ладони, здесь всё серьёзно — мешок амбу, отсос, дефибриллятор. Только «качать» вручную легче — толчки наносятся пальцами, а не двумя ладонями, и сил требуется куда меньше. И всё-таки на шестой минуте рука начинает болеть.
- Ещё отсос! Стимулятор! Давай же ты!!!
Телефон в кармане разрывается от настойчивых звонков. Но сейчас просто не до него. Краем сознания отмечаю только, что звонит Кадди.
- Есть тонус! - говорит неонатолог. - Теперь аппарат.
Я и сам чувствую, как крохотное тельце в моих руках вдруг вздрагивает, а ведь казалось тряпичной куклой, казалось, всё, нет уже никакой надежды. Ещё более активное движение, и слабое, сиплое: «э-э-э!». Не крик — на крик нет сил, просто сигнал: «я жив, я могу дышать».
- Подключайте к аппарату. Монитор, обогрев....
И только теперь на диктофон:
- Мальчик, вторая степень недоношенности, лёгкие жизнеспособны, ограниченно функциональны. Искусственная стимуляция жизненных функций. Кювез. Терморегуляция.
Когда после двух часов реанимационного напряжения я выхожу в коридор, стены приплясывают и жонглируют окнами. Я чувствую себя даже не как выжатый лимон — как снятый презерватив — сморщенная шкурка, и внутри только клейкая жидкость.
- Хаус? - я почему-то чуть вздрагиваю от её голоса.
- Кадди...
И — странное дело - я хочу спросить её о том, чем кончился суд, хочу рассказать о том, что произошло сейчас в операционной, а ведь произошло фактически чудо, но почему-то у меня слёзы щекочут горло, и я боюсь заговорить — только подхожу и, взяв за плечи, зарываюсь лицом в её волосы. И она гладит меня по спине, тихо всхлипывая:
- Ох, Хаус...Хаус...
- Тринадцатая умерла. - говорю я, наконец. - На этот раз окончательно. Её уже отключили от всех аппаратов. Одна из близнецов — тоже.
- Одна? - вскидывает она голову. - А вторая?
- Второй, - поправляю я. - Разные зиготы, разные плаценты... Он жив. Пока на аппаратном дыхании, но надежда есть. Ты Уилсона не видела?
- Видела... - выдыхает она — так, что я сразу понимаю: что-то не так.
- Что случилось?
- Я нашла его на полу в коридоре. Без сознания. Может быть, инсульт...
- Может быть?
- Анизокария неотчётливая. И глаз совсем завалился.Он сейчас на МРТ.
- Он пришёл в себя?
- Нет. У него высокая температура. Кровь уже взяли.
- Чёрт! Вот было же у меня ощущение, что что-то просматриваем! Этот субфебрилитет... Это не инсульт, Кадди. Это или нефрит, или миокардит — наверняка какая-нибудь стрептококковая хрень. Мочу ему взяли?
- Посеяли на стерильность. Микроскопически всё чисто. Это вряд ли нефрит... Хаус...
- Что?
-Наверное, сейчас не время, но я... я сказала Бобу, что ты — его отец.
- УЗИ сердца сделали?
- Там нет признаков миокардита. Ты слышишь: я сказала Бобу, что его отец — ты.
- Хорошо. Теперь ещё хорошо бы сказать Уилсону, что он — тоже кое-чей отец, но, ты говоришь, он без сознания — не услышит...
- Тебе что, не важны мои слова? - она как будто бы слегка оскорбляется.
- Важны. Только если Уилсон умрёт, тебе придётся ещё одному парню объяснять, куда подевались его родители.
- Почему это он должен умереть? - пугается она. - Ему ведь лучше — у него опухоль уменьшилась.
- Он без сознания, - напоминаю я. - И у него жар. А причины мы не знаем.
- Так узнай! - говорит она, и на миг, словно солнце в разрыв облаков, проглядывает полузабытый лик моей начальницы.
- Пошёл узнавать, - говорю, а сам буквально с ног валюсь - и не от усталости, а от нервного напряжения. Вся эта история с Тринадцатой, да ещё этот суд — многовато даже для меня. Ногу дёргает болью, в глазах муть... Стоп! - я вдруг останавливаюсь с размаху. - Если это многовато для меня, то для Уилсона должно быть запредельно. Да ещё Хедли его ударил. Плюс внезапно наполовину рассосавшаяся опухоль. Плюс Фишер... Она плюнула на него, он сказал? И его лишили лицензии на год. Его лишили лицензии, любимая женщина умирает вместе с двумя нерождёнными детьми, а тесть винит его... Кажется, я знаю, что с ним...
Муть исчезает — я, как могу быстро, хромаю в МРТ, где сидят и чешут затылки перед монитором наши неврологи — Форман и Пак.
- Нашли что-нибудь? - спрашиваю, хорошенько грохнув палкой, чтобы взбодрить.
- Ничего. Кровоснабжение мозга нормальное, - говорит Форман, словно бы даже чуть раздосадованно.
- Правильно. Его нужно седировать.
- Что? - они вытаращивают на меня глаза. - Зачем это? Он же и так без сознания!
- Затем, что болезни, которой он болен, нет на свете. И ни в какую МКБ она не включена.
- Хаус, по-вашему, самое время говорить загадками? - укоризненно говорит Форман.
- С тех пор, как мы лишились хвоста, - начинаю издалека, - мы приобрели такую штуку, как человеческая высшая нервная деятельность. Говоря проще, более молодая и неопытная часть мозга — кора — взяла под контроль работу более опытных и толковых образований, как например, центр терморегуляции или регуляции сосудистого тонуса. Возможно, это не так плохо — молодость прогрессивна, но возникает проблема: когда юный ломака решает, что с него хватит свежих впечатлений, он выключает телик и остальным. Это посттравматический нервно-психический синдром, Форман. В просторечии — нервная горячка. Седируйте его.
- А если вы ошиблись? - спрашивает настырная Пак.
- Тогда это не поможет.

УИЛСОН.
Молочно-белый размытый свет. Море, подёрнутое утренней туманной дымкой. Следы на песке. Две девочки, взявшись за руки, бегут по берегу, оставляя ровную цепочку следов. И каждая из них — Реми, хотя их не зовут так. Их не успели назвать. Это мои неродившиеся дочери — обе, как капли воды одна на другую, похожие на свою мать. Почему, почему они так похожи? Ах, да, ведь они близнецы! Они убегают от меня всё дальше и дальше, а я не могу даже попытаться догнать их — совсем нет сил, ноги ватные и страшно хочется спать
- Реми...- зову я. - Реми... - но мой голос не громче шёпота. и ни одна из них не понимает, что я зову её — у них ведь нет ещё имён. Но всё-таки в какое-то мгновение они оборачиваются и машут ладошками: «Пока, па!». А потом я вижу, что их ноги уже не касаются песка — они бегут по туману, всё выше, выше, не оборачиваясь, смеясь, держась за руки. И я понимаю, что это сон.
Молочно-белый, размытый свет становится ярче, режет глаза, и я закрываюсь от него рукой. Зачем этот свет? Мне больше не видно за ним девочек. Почему мне мешают спать? Я так хочу спать. Что им нужно? Оставьте меня в покое! Я хочу спать... спать...
- Так не хочется просыпаться... Так сильно спать хочется, да? Ничего не решать, ни о чём не думать, ничего не болит, и даже смерть вроде как вынесена за скобки... Было бы здорово, если бы не было ложью... Открой глаза, Уилсон, посмотри на меня... Ну давай, давай, просыпайся... Проснись... - рука Хауса мягко, но уверенно треплет меня по плечу, голос Хауса звучит ласково - я даже не знал, что он может у него так звучать. - Ты почти трое суток проспал — пора просыпаться.
Белый потолок, писк монитора... ОРИТ? Нет, обычная палата — в ОРИТ другой цвет стен, другие жалюзи. Почему я здесь? Как сюда попал? Не помню... Рассудок, как и зрение, фокусируется медленно.
- Хаус? Реми... что...?
- Умерла. Завтра похороны.
- А я?
- Ты пока нет. - усмехается он.
- Это я как-то уже понял... Я спрашиваю, почему я здесь? Я... заболел? Ничего не помню...
- Называется: «запредельное торможение», неженка. Знаешь, сколько в тебя успокоительных влили?
- Не знаю... Зачем ты меня разбудил? Мне снились мои девочки... Их...  отдельно...? Их вынули из неё или... прямо так... вместе...? - чувствую, как перехватывает горло. И это не смотря на все успокоительные. Здорово же меня забрало! Хаус прав: неженка я.
- Меняешь двух призрачных девчонок на одного живого пацана? - спрашивает вдруг он, склонив голову к плечу.
- Ты...не надо так... - говорю предостерегающе, а в груди что-то поднимается, не давая дышать.
- Ты только не психуй, ладно? Я тебе сейчас кое-что скажу, а ты постарайся отнестись спокойно.
Я стараюсь. Стараюсь проглотить это поднимающееся к горлу — и не могу. Глаза Хауса — средоточие добра и зла вселенной, туда надо сейчас взывать, туда молиться, а я растерял не только слова, но даже и мысли.
- У Реми была разноплацентарная двойня, - говорит Хаус. - Сиблинги, а не твинсы. Девочка — мертворожденная. Но другой ребёнок — мальчик — родился живым. Он слабый и недоношенный, но он уже почти сутки в нашей ОРН на самостоятельном дыхании и улучшается. Педиатры дают ему вполне приличный шанс, так что... У тебя сын, Уилсон... И знаешь что? Он отрицателен на гентингтон — я проверил ДНК.
Несколько мгновений я смотрю на него немо и бессмысленно, пытаясь понять до конца то, что он сказал, а потом понимание накрывает меня с головой... Боюсь, что я по меткому выражению Хауса, вот именно «психую». Потому что как иначе назвать сотрясающие меня конвульсивные рыдания, между которыми я едва успеваю втягивать воздух?
- Кончай... - в который уже раз безнадёжно просит Хаус. - Ну, правда, хватит уже тебе... Я понимаю: дети — это такой геморрой, но что уж так-то убиваться! На худой конец, можно сбыть с рук — в закрытую школу, например, или в интернат...
Я возмущённо вскидываюсь, но сквозь слёзы вижу, что его глаза смеются.
- Хочу... - всхлипываю длинным тройным всхлипом, -  увидеть его...
- Можешь... - с лёгким сомнением откликается он. - Только он в кювезе — придётся пойти в ОРН, а с постоянным мочевым катетером, капельницей и пульсоксиметром будет не совсем удобно.
- Сними... это... с меня, - рыдания сотрясают, я едва могу говорить.
- Сейчас. Закрой глаза на минутку.
- Зачем?
- Ну, закрой, закрой — что тебе, жалко, что ли? Фокус покажу...
Я закрываю и чувствую укол иглы.
- Хаус!!!
- Тс-с! Перевари новость спокойно, а потом уже на экскурсии пойдём. А то разревелся, как девчонка — никак не успокоишься. Тебе это вредно. Спи, - и я проваливаюсь ещё на несколько часов, и мне снова снится мокрый песчанный пляж, но теперь я вижу себя ребёнком, и мы гоняем по мокрому песку на велосипедах с другим мальчишкой. И этот мальчишка одновременно и Хаус, и мой сын - у него растрёпанные кудри, синие, как небо, глаза и насмешливая и добрая улыбка. От этой улыбки на душе становится легко-легко, и я жму на педали, дёргаю звонок и что-то нечленнораздельно и восторженно ору — небу, солнцу, пляжу, этому мальчишке — моему сыну, моему лучшему другу. Сон тает медленно, но и когда я прихожу в себя, его ощущение остаётся со мной...

Однако, до похорон Тринадцатой своего сына увидеть я не успеваю. Педиатры успокаивают, говоря, что с ним всё нормально, а психиатр и Хаус не пускают меня, утверждая, что хватит с меня пока и похорон. «Ваша психика уязвима, доктор Уилсон. Нужно поберечься. Присутствие на похоронах уже большая нагрузка, оно нежелательно...», - и, - «Куда ты гонишь — не убежит твой спиногрыз, ещё сто раз надоесть успеет. Ему нужен нормальный отец, а не астенизированный истерик, у которого слёзки на колёсиках. Окрепни, дай психике стабилизироваться. Поешь лучше, а то у тебя ещё и гипогликемия будет».
Всё время похорон он рядом, и я почти постоянно чувствую на плече его ладонь. Это помогает, но мне всё равно тяжело. Отец Реми не подходит ко мне, не смотрит на меня, и я даже не знаю, сообщили ли ему, что у него родился внук. Несколько человек говорят надгробные речи — не длинно и не очень эмоционально, после чего гроб уезжает в кремационную печь, и я вздыхаю с облегчением, хотя и чувствую себя виноватым за это облегчение.
- Всё правильно. - говорит Хаус. - Ей это уже не нужно. Просто ритуал экзорцизма. Повод поставить точку, разойтись и заняться своими делами. Хоть по этому поводу не страдай.
- Соболезную, Джеймс, милый, - взволнованный голос Кадди заставляет меня обернуться, и она обнимает меня и целует куда-то в висок. - Ты нас так напугал — Роберт всё время спрашивает о тебе. И Рэйчел — тоже. Может быть, поедем сейчас к нам?
- Спасибо, Лиза. Мне очень хорошо у вас, но... Я вернусь в больницу.
- Пойдём, - говорит Хаус. - я тебя отвезу... - и Кадди: - Мы, может, ещё вернёмся — Уилсону просто надо младенца грудью покормить, сама понимаешь...
- И ничего смешного, - слабо улыбаясь, говорю я. - Вот начнётся у тебя лактация — поймёшь, как оно бывает.
- Слава богу, - с облегчением говорит он. - Ты опять становишься собой. Поехали...

- Посиди здесь, - говорит он, указывая на кресло в комнате матери и ребёнка в неонатальном. - Всё приспособлено для удобства кормящей мамочки — наслаждайся. Сейчас его принесут. Но... ты в порядке?
- Я — в порядке, - говорю, задыхаясь от волнения.
И тогда медсестра неонатального приносит голубой свёрток и осторожно кладёт мне на колени.
- Не забывайте, что нужно поддерживать головку, - напоминает она. - Потом позовёте — я вернусь за ним. Скоро кормление.
Она выходит, а я рассматриваю спокойное розовое личико спящего малыша и не могу поверить, что это — мой ребёнок, мой сын. Уже можно представить, каким он будет, когда вырастет. Глаза у него большие, красиво разрезанные, лоб высокий, в тоненьких губах уже угадывается будущий мягкий рисунок, он длинный, голенастый, ресницы тоже длинные, слегка загнутые. Ноготки не доходят до конца ногтевых фаланг, как это бывает у недоношенных, но их форма тоже уже намечена — продолговатая.
- Хаус, - шёпотом говорю я. - Он — просто красавец.
- Он — обычный сосунок, - возражает Хаус. - Это ты — просто обыкновенная взбалмошная мамочка. Как назовёшь?
- Не знаю пока... Может...
В это время малыш кряхтит, шевелится и открывает глаза. Я ожидаю плача, но он не торопится с этим — лежит и рассматривает меня так же пристально и внимательно, как я его. И, клянусь, в его ярко-голубых глазах появляется этакое знакомое мне скептическое выражение, он словно оценивает меня, прикидывает, чего от меня ожидать.
- Посмотри, какие голубые у него глаза. - шёпотом говорю я Хаусу.
- У новорожденных у всех голубые глаза, - отвечает он, приглядываясь. - Пигмент ещё не накопился. Наверное, будет кареглазым, как ты — видишь, какая яркая радужка.
И в этот миг младенец вдруг зажмуривает один глаз, и хотя я понимаю, что это всего лишь непроизвольное некоординированное сокращение круговой мышцы орбиты, полная иллюзия, будто он подмигивает мне, а потом показывает кончик языка.
- Грегори... - расслабленно говорю я, узнавая это выражение лица. - Назову его Грегори... Грэг...
- Только идиот, - хмыкает Хаус, - может назвать ребёнка паролем своего ноутбука, - и, отвернувшись, украдкой смахивает что-то с глаз.

ЭПИЛОГ (ТРИ ГОДА СПУСТЯ. КАДДИ)

Звонок телефона раздаётся в самый неподходящий момент. Я тянусь к тумбочке через Хауса, и его возбуждённое дыхание щекочет мне край щеки.
- Кто бы это ни был, он настоящий козёл, - ворчит Хаус. - Мне всего пары секунд не хватило.
- Лиза? - я не сразу узнаю голос, а узнав, вдруг покрываюсь гусиной кожей, как от холода.
- Майк?
Хаус заметно напрягается.
- Да.. Лиза, я освободился. Приеду за вами послезавтра. Собирайтесь.
- К-куда... собираться?
- Домой.
- Ты... ты с ума сошёл! Я и так дома.
- Дома - это значит в доме твоего любовника? Я — твой муж, Лиза. Мы не разведены. Объяснить тебе, что это значит? Собирай вещи — я не потерплю, чтобы мои дети были приживалками у твоего хромого кобеля.
- Майкл, ты с ума сошёл! Какие твои дети? Роб — его родной сын, Рэйч он удочерил ещё три года назад. Ты ничего не писал и...
- И ты, конечно, забыла обо мне? Забыла о человеке, которого вы с Хаусом посадили в тюрьму ради своего свободного кобеляжа? Ну ничего, я вам сам напомню о себе. Ожидай, дорогая...
- О чём ты думаешь? - тихо спрашивает Хаус, минуту спустя, тщетно растратив запас ласк и поцелуев — отдачи от меня не больше, чем от резиновой куклы из секс-шопа.
- Не знаю... Он... напугал меня. Вывел из равновесия. Я сама не понимаю, чего боюсь... Мне кажется, он способен на какую-нибудь фантастическую каверзу. Он очень самолюбив, и ещё он из тех, кто всегда добивается своего.
- Вряд ли он надеется добиться твоей любви или любви детей, действуя такими способами.
- Способы он будет менять. Я... не знаю. Это безотчётный страх. Я просто боюсь — и всё.
- Ну, ладно. Пора вставать, не то я на работу опоздаю. Что у нас на завтрак? Опять кукурузные хлопья?
В его вопросе чувствуется осуждение. Действительно, кукурузные хлопья — это безобразие. Это плохая хозяйка, плохая жена. Никого из домашних не должно волновать, что мне необходимо ещё сто двенадцать часов клиники для возобновления лицензии. Это — мои проблемы, но удержать возле себя мужчину кукурузными хлопьями семь раз в неделю невозможно.
- Так смешно, - говорит он, надевая носки. - У тебя все твои опасения и сомнения написаны на лице крупными буквами. Не терзай себя — просто нажарь завтра котлет. А сегодня уж как-нибудь обойдёмся хлопьями. Хорошо, что Триттера выпустили — появилась, по крайней мере, надежда на котлеты и на то, что ты помоешь, наконец, пол под кроватью. Иди, буди детей — им тоже в школу.
За завтраком Роберт вспоминает о вчерашнем задании по рисованию и конфликте с   учительницей.
- Нам велели нарисовать про профессии отцов, - говорит он. - И я нарисовал твою доску, и твой мячик, и стол, и кресло. А мисс Грейди говорит, что это не имеет никакого отношения к медицине. Она велела нарисовать машину скорой помощи или человека в халате. Но ты не ездишь на машине и не носишь халат — зачем я должен рисовать всю эту чепуху? Настоящее враньё — и всё. Я отказался, а она говорит, что поставит мне за эту работу ноль. А мама говорит, чтобы я уступил ей и нарисовал, что она хочет.
- Нарисуй больничную утку, - говорит Хаус. - Санитаром я тоже работал.
- Чему ты его учишь! - прихожу я в ужас. - Он ведь так и сделает.
- Он у нас прямолинейный, как рельса, - добавляет Рэйчел. -  Не клади мне хлопьев, ма, от них толстеют.
- От конфет — тоже. А конфет ты съедаешь больше всех, - мстительно заявляет брат.
- Конфет больше всех съедает папа.
- Папа худой, а ты скоро в дверь не пройдёшь...
- Ма-а!
- И в кого ты такая уродилась! Мама худая, папа худой...
- Неправда, - поспешно вмешиваюсь я. - Я в детстве тоже была полной. Просто сидела на диете, занималась фитнесом и...
- И много врала, - говорит Хаус, отправляя в рот ложку хлопьев, размоченных в молоке. - И продолжает врать. Ты внешне не похожа ни на неё, ни на меня, потому что ты приёмная дочь, Рэйч.
У меня сердце обрывается. Я чувствую, что готова убить Хауса прямо здесь и сейчас. Рэйч, приоткрыв рот, смотрит на него, её глаза светлеют.
- Помнишь, ты в детстве рассказывала мне как-то сказку про пиратов? - спрашивает Хаус, невозмутимо пережёвывая свои хлопья. - Да нет, конечно, не помнишь — как ты можешь помнить! Ты рассказывала, что мама не родила, а спасла тебя, когда пираты спрятали тебя в сыром подвале. А твоя мама-королева умерла. Наверное, к тебе как-то просочились крохи информации — может быть, ты слышала обрывок разговора или что-то ещё, но там, в своей сказке, ты нечаянно очень близко подошла к истине. Твоя мама — биологическая мать — действительно, умерла. Она, конечно, не была королевой — просто школьницей, очень молодой, очень неопытной, роды вышли неблагополучные... Она была нашей пациенткой, и когда она умерла, её врач — вот, наша мама — захотела, чтобы ты стала её дочкой. Она полюбила тебя, как дочку. И ты стала её дочкой. А потом я тоже полюбил тебя, как дочку, и тоже захотел, чтобы ты стала моей дочкой. Вот так всё и было. Не думаю, что такое простое объяснение стоит твоего открытого рта, или слёз, или чего-то ещё в этом роде. И не задумывайся об этом, не сочиняй себе лишнего — тут всё просто, как дважды два. Ты же, наверное, знаешь, как мужчина и женщина становятся мужем и женой — в кулуарах школы это уже проходят. Они не родственники, вот как мы с мамой, но они любят друг друга и становятся родными. Потому что так хотят. С тобой у нас то же самое. Мы стали родными потому что так захотели. Поэтому ты на самом деле наша дочь, а я и мама — твои папа и мама.
- Но вы врали мне! - выпаливает Рэйчел, - Вы столько лет врали мне! - и я невольно зажмуриваюсь — ну вот, началось...
- Никогда мы тебе не врали, - спокойно возражает Хаус и берёт себе ещё хлопьев. - Ты не спрашивала, кто тебя родил. Не говорили — это да. Предпочли бы и дальше молчать, но сейчас появилась опасность, что ты узнаешь об этом и помимо нас — не хочу, чтобы ты не была готова, не хочу, чтобы ты засомневалась в нашей любви. Слова, конечно, мало, чего стоят, но ты до сих пор нам верила не потому, что мы говорили слова. Верь и дальше. Ничего не изменилось. А вот хлопьев, действительно, лучше есть поменьше.
Рэйч молча отодвигает тарелку. У неё отрешённый вид.
- Я знаю, - говорит Хаус, слегка наклоняясь к ней. - Ты сегодня будешь такая весь день. Ты будешь думать, мучаться, сочинять парадоксы и пытаться разрешить их. Наверное, получишь в школе пару двоек за невнимательность и, может быть, даже расплачешься. Но день закончится — и ты вернёшься сюда, домой, потому что это — твой дом, и я отругаю тебя за двойки и помогу тебе с уроками, а мама приготовит тебе к ужину фруктовый салат, который ты так любишь, а потом вы подерётесь с Бобом из-за телевизора или из-за красок, а потом ты захочешь спать, и я приду посидеть с тобой перед сном, как я иногда делаю, когда у меня есть время. Или... не приду, если у меня не будет времени, или если нога слишком разболится, и ты, засыпая, поймёшь, что ничего не изменилось. И не изменится...
- Слушайте, вы там не оглохли? - раздаётся из прихожей голос Уилсона. - Я, наверное, битый час сигналю. Вы вообще как, на работу-в школу собираетесь?
- Уилсон! - вскакивает с места Роб. - У нас тут такое! Оказывается, Рэйчел родила совсем другая женщина, а не мама. Мама просто захотела, чтобы она была её дочкой.
- А какая вам разница, кто её родил? - спокойно спрашивает Уилсон. - Она же всё равно ваша Рэйчел. Ну-ка, давайте оба с ней в машину — Грэг там один, а он на многое способен, знаешь... Только чур сигнал не давить!
- Что случилось? - тихо спрашивает он у Хауса, когда ребята выбегают на лестницу. - Кто ей сказал?
- Я.
- Зачем?
- Триттер вышел. Обещал устроить много интересного. И знаешь, я ему верю... - тут он замечает, что я подслушиваю и принимает горделивую позу, перехватывая трость, как жезл:
- Иди в вигвам, скво! Разговоры мужчин не для женских ушей.
Я стараюсь улыбнуться в ответ, но улыбка получается плохо. И тогда он, хлопнув Уилсона по плечу, чтобы шёл, возвращается ко мне.
- Я изменился, - говорит он серьёзно. - Я буду защищать тебя и детей. Я буду защищать свой дом. Верь мне.
Я качаю головой:
- Ничуть ты не изменился, Хаус. Ты всегда был таким, и ты всегда был готов защищать меня, детей и свой дом. Прости, что я не понимала этого раньше.
- Прощу, но только если вечером ты позаботишься, как следует, чтобы я всё-таки кончил.
- Ты сволочь, Хаус, - говорю я, смеясь. - Я люблю тебя.
- Я люблю тебя, - эхом откликается он.
- Рэйчел справится?
- Конечно.
- Ты заберёшь их из школы?
- Уилсон заберёт.
- Ты его прямо-таки в личного шофёра превратил.
- Это взаимовыгодный контракт. Роб и Рэйчел хоть на время нейтрализуют это торнадо на тоненьких ножках. Вот тоже, кстати, причудливое наследование: Тринадцатая не была сорвиголовой, а Уилсон — так просто флегма. В кого этот вождь краснокожих, хотел бы я знать?
- Если хочешь послушного ребёнка, - назидательно говорю я, - не стоит давать ему имя Грегори. К тому же, он родился тринадцатого числа, в понедельник. Это тоже что-нибудь, да значит.
- Просто счастливое число, - говорит Хаус, и в его ярко-голубых глазах вспыхивает и на мгновение зависает печаль...
          
         Тhе еnd!