Высокая миссия Лены-Певицы

Свириденко Алексей
                «Я словно бабочка к огню
                Стремилась так неодолимо
                В любовь — волшебную страну
                Где назовут меня любимой…»
                (Песня из кинофильма «Жестокий романс»)



               
               Федя: Может, не надо, Шурик? Я больше не буду, а?…
               Шурик: Нет… надо. Надо, Федя, надо!
                (Из фильма  «Операция  “ Ы ” и другие приключения Шурика»)
               


               — Да тебя — лю-удям нельзя показывать! Твою «игру»! — нервно и возбуждённо выступала Лена-Певица на собрании коллектива, устроенном и организованном ею в честь публичного избиения младенца, то есть, меня.

               Я ничего в своё оправдание не говорил, стоял перед всеми и внимательно их рассматривал, понимая, что такой праздник случается не каждый день. Но вот он таки случился. Ключевым поводом к этому показательному мероприятию стали мой пренебрежительный тон и беззаботный вид, выказанные в ответ на очередную порцию Лениных нападок и придирок.

               — Так, всё понятно. — оперативно среагировала Лена, — В перерыве будет разговор.

               И вот, в перерыве, все вышли на террасу, расселись по стульям и креслам, и сам я оказался стоящим в центре импровизированной арены. Лена-Певица, которой теперь стало всё про меня понятно, выступала на меня грозно и страшно; Бабушка же(барабанщик), выступал в роли справедливого народного трибуна и, по возможности, всё смягчал. Остальные, по возможности, исполняли обязанности зрителей.

               То есть, если Лена-Певица употребляла образный термин: «Дерьмо!», то Бабушка её тут же поправлял:
               — Ну, не то, чтобы совсем дерьмо, но конечно, Лёнчик, фекалии… Безневинные, Лёнчик, щенячьи какашки…

               Я молча посмотрел, послушал и сделал выводы. По репертуару я, конечно, подтянулся. Каждый раз приходил с одной-двумя-тремя свежевыученными песнями.
               Помогло оно мне здорово, но ненадолго. Не прошло и месяца, как меня снова стало нельзя показывать лю-удям, в связи с очередным обострением злотрепучести у Лены-Певицы, которое случилось, как обычно, прямо во время исполнения какого-то гениального произведения ресторанного искусства:

               — Лёха, что ты там опять играешь?! Что это за верзОвая (нехорошая — прим. авт.) игра такая? Рыгать и плакать хочется от такой игры! Уже, вроде, и разговор с тобой был, и что-то ни хрена, я смотрю, до тебя не доходит! Не вижу я, что-то, никакого толку! Ладно ещё, был бы ты дурак, дебил какой-нибудь… так ты ж вроде и не дурак! Нормальный же, вроде, чувак! Это ж позорище, вообще, так играть!

               — Да нормально я всё играю…
               — Да какое «нормально»?!   Поззорище!!!
               — Лена, какое ещё позорище?
               — Что это за   по-ззо-ри-ще,  такое,  вообще-е!!!
               — Лена, где — позорище?!
               — Позорище!!!   По-зо-ри-ще!!!   Играешь,  как   поззорище!!! Позорище!

               Я набрал воздуха и услышал почти чужой голос, будто бы кто-то другой задвигал моими непослушными челюстями. Пользуясь непечатной лексикой, почти чужой голос, в доступной пониманию форме, объяснил Лене — куда ей надо идти, и чего не надо делать с моими мозгами.

               — Ещё и ругается… Не играет ничего и ругается ещё! — будто бы поперхнувшись, Лена-Певица всё же продолжала рассираться, с заметно ослабевающей инерцией. Кого это сейчас послали — до неё доходило постепенно.
               В ответ, почти чужой голос громко и внятно порекомендовал Лене заняться лечением своего климакса.
               И на это Лене-Певице уже не нашлось что возразить, её привычный ритм ругани развалился. Заткнулась она, представьте себе, совсем, даже петь больше не стала, — так напелась. А по лицам барабанщика, клавишника и басиста наконец-то скользнули долгожданные тени счастливой улыбки и умиротворения.

               И тогда в дело вмешался Калошин:
               — Лёха, ты что, обалдел? Да, Лёха. Ты — обалдел.

               Он же всё-таки муж, как-никак. Чисто по-человечески, я его конечно понял, поэтому не стал придавать значения его репликам. Не хватало ещё и ему про климакс сказать.


                Я, словно бабочка,  какнУ…


               Эта романтическая песня в тот вечер не звучала. Которая «Любовь — волшебная страна». Просто собрались и ушли, без прощания с публикой. Лена-Певица, Бабушка и Костя вышли быстрее, Калошин, поторапливаясь вслед за ними, сказал:
               — А ты, Лёха, не прав! Не прав! — и уторопился. На сцене мы остались вдвоём со Шпулькой.
               — Это ж сколько ты, Лёха, с нами играешь? — урезонивал меня Юрий Ефимыч, — Четыре месяца? Рановато, рановато ты разговаривать начал! Вон, Костя, когда с нами играть начинал, так тот — целый год молчал, только слушал!
               Всему ансамблю было и неприятно, и радостно. Такое простое человеческое счастье — ложка одного в бочке другого.
               И стал я, после этого, как-бы свой.


               Костя-басист, в начале своей головокружительной ресторанной карьеры с «призраками», целый год слушал: и Лену-Певицу, и старших коллег, очень внимательно; и наслушаться их всех никак не мог. А когда приспело ему время обидеться, то он обиделся и ушёл насовсем, пока Лена не извинится. Пришлось Лене-Певице звонить ему и извиняться, после чего он насовсем вернулся в их тонкий мир. Бродячий призрак басизма.


               Тот же Бабушка, доведённый однажды Леной-певицей до белого каления, — со слов Кости-басиста, — «обкладывал её так, что аж тапки гнулись». При всём ресторане — при музыкантах, посетителях, официантах и администрации. Очень, говорят, были гибкие тапки. Гибчайшие сандалеты, прямо аж как почти мокасины, тройным шитьём шитые из выделанных шкур редких экзотических животных. Как мяконькие, податливые калошики из натурального каучука, особою добычей добываемого: из корней полукустарникового растения «тау-сагыз», и млечного сока многолетнего травянистого растения «хондрилла», и всего их сложноцветного семейства.
               Только на лю-уди она в тех тапках совсем не выходит, потому как… э… что-то они ей, там, то ли жмут, то ли трут… Но каши не просят, это уж точно, раз и навсегда хорошо проклеенные по обезжиренным ворсистым поверхностям незатвердевающим демпферным клеем «Момент», гнущимся и прогибающимся вместе с тапками, штиблетами, валенками и молодёжными вьетнамками, яснейшей гибизной.


               А Калошин, как самый близкий и родной человек, являл коллективу просто чудеса выдержки и терпения. Все истерические капризы и ядовитые укусы молодой жены сносил безропотно и покорно. Только, изо дня в день, молчал себе.

               Отмолчавшись в очередной рабочий вечер, бедный Калошин не стал никому жаловаться, плакаться в жилетку, и жену любимую попрекать — не стал, ни единым словом.
               Молча доиграл, собрал ноты, упечатал в футляр саксофон, вышел вместе со всеми на улицу, подождал свою прелестную нимфу и… со всего размаху, по морде ей — тресь! От неожиданности, нимфа перелетела через парапет и скрылась в кустах. Ну так, не полностью… ноги только из-за парапета торчат, в сапогах. Ах, для такой значимой фигуры, ноги, согласитесь, это совсем не последнее дело. И коллеги, конечно, прониклись драматизмом ситуации, сплотили ряды, и сообща перебороли в себе малодушное желание — извлекать перевёрнутую девушку из неприглядных зарослей. А вот справиться с последствями психического потрясения — маэстры уже были не в состоянии. Пока злотрепучая Калошина бормотала что-то нежное,  грациозно уткнувшись битой мордой в кусты, — «Призрак оркестра», в полном составе, тихо согнулся на аллейке и на землю неслышно прилёг. На тротуарную плитку, в смысле. Ах, как плакал народ — упился слезами, просто. То есть, руку помощи терпящей бедствие вождихе совсем некому было подать. Или хотя бы за ногу потянуть… В абсолютно нежизненном амплуа находились люди искусства, и можно их, конечно, понять. Содрогающиеся в адских, вперемешку с икотой и удушьем, истерических рыданиях, соратники по борьбе за денежные знаки, дружно, как один, ползали по тропинке на четвереньках и размывали её солёными струйками. Да ладно, чего уж там… Ну, если действительно… так хорошо торчит… Вот это, вот, знаете:


                «… А на эстраде шёл концерт
                И в летнем парке музыканты
                Сердечных слёз своих брильянты
                Дарили тем, кого уж нет …»


               Для приличия, Калошина выдержала паузу. Затем, осознав, что все окончательно умерли, и что никто её из кустов вынимать не будет, уже заметно подобревшая, гордо вылезла сама. Две недели потом носила огромные тёмные очки, скрывающие от посторонних глаз душевную красоту. Я сам не видел, но полагаю, что они ей были очень к лицу.

               К хорошему, как известно, привыкают быстро, — дал он ей как-то по морде и в другой раз.
               Дал бы, наверное, и в третий, но Лена-Певица, — которая за два предыдущих раза уже хорошо успела распробовать Калошинское угощение, — вдруг заверещала и пошла, как говорится, в полный отказ:
               — Я с тобой разведусь! Попривыкали тут, понимаешь — всё по морде, да по морде! Морда, может быть, не казённая! Артисты одни, кругом!
               И может быть даже всхлипнула или зарыдааала.

               Разведётся с Калошиным — а жить ему потом где? А зарплату главного дирижёра — кому относить? А о любимом коллективе — какая ещё юная, неопытная, бездарная прелестница… дура небитая… сможет позаботиться лучше неё? И кому достанется та самая баночка, с тем самым, гнутым-перегнутым клеем, удерживающим такие родные и милые сердцу тапки от критического разноса? То-то, же.
               Я считаю, что нашу Лену-Певицу — на любом плане, под любым углом наклона оси, в очках и без очков, в тапках и без — уже можно показывать лю-удям. И даже нужно.


               Так, ненавязчиво, укреплялась в «Призраке оркестра» добрая традиция, по которой каждый участник должен был рано или поздно, сообразуясь со степенью душевного родства, либо послать певицу «куда Макар телят не пас», либо и вовсе хлобыстнуть по мордасам. А без этого обязательного ритуала, он даже не мог считаться полноценным членом коллектива. Миссия у Лены, конечно, и трудная, и почётная, и самое главное — уступить её никому нельзя. Это уже вроде как дар свыше.
               И постоянное, Лены-Певицы, треволнение — перестало мне казаться таким уж странным. Не знаешь ведь, с какой стороны ждать, чего ждать и когда. Полнейшая неопределённость. С ума сойти!
               И все — такие разные…


               Единственно только Шпулька, Юрий Ефимыч, так и не сказал ещё в этом вопросе искусства своего веского слова. Приятно, всё-таки, иметь дело с интеллигентными людьми! Интеллигентный человек — это очень выдержанный, перспективный человек. Интеллигентный человек никогда не опустится до легкомысленного примитивизма. Он прежде всколыхнёт, как говорится, многовековые, уже дрожащие мелкой дрожью пласты и хрупкие твердоскальные напластования, испещрённые диковинными минеральными вкраплениями, жилками и прожилками… И могучие отвесные утёсы, суровым дутьём обдутые, и громогласно скачущие с самых развершинистых вершин в бездонную трипропасть гигантские валуны, попримявшие в безрассудном попрыгивании старую яичную кладку орлана белоголового…