Перелом 8 - 20

Николай Скромный
Согретый теплым хлебным духом, который еще хранила соломенная копна, куда он зарылся с вечера, путник безобразно проспал назначенный самому себе час. Выбрался наружу, когда солнце уже стояло над степью. Шапкой охлопал с себя солому, вытер подолом рубашки заспанное, обросшее лицо и быстро зашагал на север, где за таявшими утренними туманами лежала Гуляевка. До нее оставалось километров восемь. Долго шел колким пшеничным жнивьем, за Гусиным околком пересек скошенное луговое поле и по памяти вышел на проселочную дорогу, которая вела от села к стану третьей бригады.

Чем ближе он подходил, чем отчетливее обозначались на бледной зелени горизонта разлатые мельничные крылья, сквозные раскосины пожарной каланчи, косые черточки колодезных журавлей, тем больше он волновался. Издали Гуляевка выглядела прежней, но чего-то не хватало в знакомых очертаниях; он долго окидывал ее глазами из конца в конец и даже с шага сбился, удивленный, поняв в чем дело: не возвышался, как прежде, высоко над селом церковный купол, увенчанный православным крестом...

Когда в лагере иногда и вспоминалась Гуляевка, то кроме давнего сожаления о собственной глупости он уже ничего не испытывал. Все, что было связано с этим селом, казалось таким бесконечно далеким, давным-давно отболевшим, что в чувствах, в памяти сердца сливалось с воспоминаниями о детстве, матери... Оказывается, нет, не все забыто, еще живо. Да еще как живо, неприятно усмехался он, удивляясь себе, разглядывая приближающиеся белые стены под темными камышовыми крышами, серые нити плетней вокруг крайних огородов, знакомый рисунок деревьев. Он и не предполагал в себе таких свежих чувств, молодого волнения. Но самое странное было то, что он не мог объяснить себе, зачем он идет в это село. Ведь хорошо понимал, что он там никому не нужен, равно как никто не нужен был и ему. Увидеть, поговорить с кем-нибудь из близких некогда людей... Только и всего? Стоит из-за этого бередить душу? Поговорить... С кем и о чем? К кому идти-то? Ни в правление, ни в мазанку, в которой жил перед арестом, он ни за что не пойдет. Петра Кожухаря в погожий день дома вряд ли застанешь. Семен наверняка в кузне, где вечно толкутся мужики, Федор Гарькавый по своей инвалидности скорее всего по-прежнему где- нибудь сторожит, сейчас отсыпается после ночи, да у него трое детей - тотчас же растрезвонят по селу, а больше и идти-то не к кому. Хотелось войти в село незамеченным, поговорить с кем-нибудь надежным, выяснить, что и как, а там... Ну а дальше видно будет. Наивность этих мыслей была очевидна. Он сам себя не понимал, мучился своей неуверенностью, неопределенностью, однако упрямо шагал вперед. В одиннадцатом часу утра подошел к селу.

Вошел просторным пустырем на крайнюю со степи улочку, быстро пересек ее наискось к проулку, в котором по обеим сторонам травянистой и узкой дороги ровными и плотными рядами стояли такие большие, старые вербы, что проулок походил на вековую парковую аллею. Озираясь по сторонам и не глядя под ноги, вляпался в свежую навозную лепешку. “К добру!” - хмыкнул он, наспех вытирая сапог о сухие будылья лопуха, подумав о том, что водится животинка в селе. Обогнул угловую хатенку и тут увидел старуху с пестрой курицей под мышкой, поднимавшуюся ему навстречу. «А это к чему?» - мелькнуло у него. Остановился под сенью деревьев. Она подошла ближе, и он узнал старую Зорничиху, родную тетку Марии, в доме которых квартировал летом тридцатого года. Она настороженно и медленно обходила его сторонкой, он тихо окликнул ее.

- Обличье знакомое... Вы хто?

Он назвался, и она ахнула:

- Отцы-святители! Живой? А я думала, шо ты загинув где-нибудь або давно на своей Украине. И куда ты?

Он неопределенно двинул плечом, улыбнулся. Она поняла, ненадолго задумалась.

- Тогда пошли ко мне. Тут недалечко.

Недолго прошли улицей к одной из убогих хатенок, которые занимали целый порядок на восточном краю села. По дороге он коротко сказал о себе, спросил, почему она здесь живет. В ответ услышал, каким образом у них отняли добрую хату и что пришлось им пережить после ухода из села.

- ... А теперь она куды с добром! При магнитогорском главном заводе, да не простая, а председатель всего женского комитету. Жинок под ее началом в два раза больше, чем у нас колхозниц. Она посля Караганды завербовалась в Магнитогорск. Там сразу вышла замуж за старшого снабженця. Такий хваткий, пробитной мужик попался - прямо с загсу на курсы ее наладил. Полгода училась. Не успела вернуться - он ей тут же место. Друзья же кругом, а рука руку моет, сам знаешь. Он по паспорту - Джимал. Женя по-нашему, грузин, на “швили” фамилия, но сдается мне, шо еврей, бо ухватки и манера на то схожи, и умный - больше чем три наших вместе! Квартира у них добрая - просторная, две комнаты, умывальник малированный на двох соседей. Сам он, правда, трошки старше ее, но с уважением человек. Я у него - только по отчеству, без меня вечерять не сядет, - хвалилась старуха, перехватывая на ходу курицу под другую руку. - Я у них две последних зимы жила. Жить, канешно, можно. Одна беда: скушно мне там. Дымно, голо, стук, грюк, все бегают, кричат, ругаются, прямо заполошными поделались от своих строек. Первую зиму кой-як прожила, а в эту - такая тоска схватила, хочь ты криком кричи. Господь, думаю, с вами и с вашими благами! Покланялась им обоим - и на вокзал. Тут же все мое: мои люди, мои подруги, моя земля, мои могилки. Да куды ни глянь - все мое, хочь бы эти бурьяны да вербы!

 
Он, вполуха слушая ее, думал лишь о том, чтобы им никто не встретился на дороге, и все косился, высматривал среди этих бурьянов и верб плоскую крышу той самой мазанки.
- Дуже хорошо живет. На работу одевается просто, а дома переоденется в китайский расписной халат - ну чисто королевна по комнатам ходит! Гладкая из себя стала, спокойная, важная... Да сиди ты, дурочка! - прикрикнула она на затрепыхавшуюся курицу.
Старуха удачно обменяла пучок иголок на квочку и теперь, довольная сделкой, говорила и говорила. Он никак не решался перебить ее, спросить о Лесе.

В хате старуха привязала к ноге курицы веревку и понесла в сарай обживать «сидало». Он огляделся. В комнатке было прохладно, бедно, но чисто, оба окна промыты, печь сияла свежей побелкой, земляной пол был освежен бурой глиной. В левом углу из фольгового оклада иконы печально глядел темный лик Богородицы, в окно на юг светило солнце, освещало рассохшиися крохотный подоконник, на котором празднично краснел клубок крашеной шерсти. Когда тетка Дуся вернулась, он, будучи не в силах сдерживать себя, но как можно равнодушнее, спросил:

 - Нам за нее остается только радоваться... Ну а как поживает... - хотел с иронией сказать: моя жена - и замялся, - эта... с которой я жил, Леся?

Не поднимая головы, старуха прошла к кровати, стоявшей у глухой стены комнатки.

- Нема ее тут. Давно нема... Ты не обижайся, Максим, - отчужденно заговорила она, - я тебе прямо скажу: поганую ты себе бабу брал. Не под твою честь. Дело давнишнее, зараз скрывать нечего... Когда тебя забрали, она долго як чумная ходила, людей дичилась, думали - умом девка тронулась. Но ничего, выходилась помаленьку, отошла. Старого Лукьяна сын Иван к себе забрал, а она одна жила в вашей хатке. Жила в строгости, тут никто слова не скажет. Шоб кого-нибудь пустить к себе - ни-ни! Да недолго береглась. Опять с Назаром спуталась, в открытую стала с ним жить. Ты же помнишь того черта прокудного: в хате хочь шаром покати, хуже чем у старца, а вечно гости, вечно гульки. И она вместе с ними. Оно, знаешь, на хлеб грошей нема, а на водку всегда найдется. Стала привыкать. Назар глядь-поглядь на ее слабость - да драпака к сестре в Омск, будто бы работу шукать. Кинул ее - мол, побаловались и хватит, оставайся лавка с товаром. Осталась одна, куда денешься, а до водочки, видать, уже привыкла, выпить кортит, а грошей нема - залезла в долги до чеченов. Весной, дай Бог памяти, позапрошлого, кажись, года взял ее мужик с Урюпинки - двоюродный брат нашего покойного Гришки Чумака. И был слух, попервах добре жили. Дитя народилось. К тому времени в колхозах полегчало, жизня трошки наладилась. Шо тебе еще - живи да радуйся, хвали Бога, а - нет. Опять потихеньку за водочку с такими же хлюстанками. Мужик-то добрый попался, не в Гришку, ее бы бить, як шкуру барабанную, а он, дурень, - в уговоры. Дитя вскорости померло корью, она еще больше в пьяночку, да уже с бахурками. Брат Иван два раза ездил к ней, побил ее крепко, но то - брат, и не наездишься. Мне, говорит, с больным батьком забот полон рот, шоб еще той дурочке разума вставлять. Мужик тоже бился, бился с нею - ей хочь бы хны! Матюками отвечает. Батьки его полюбовались на такое сыновье житье да и развели их, забрали его до дому. А в прошлую осень, под Покров, опять слух прошел, шо забрали ее якие-то люди на вербовошную работу не то в Атбасар, не то в Павлодар, не знаю точно, а сбрехать боюсь. Словом, пропала девка. Была такая гарненькая из себя, лицо белявенькое, чистенькое, а то подурнела, погрубела, очи запухли, помутнели... Ото такие дела с твоей Леськой. Да ты про нее не жалкуй. Не стоит она тебя!

Он долго молчал, оглушенный, потом поднялся, вышел во двор. Возле сарая зеленела горка осиновых чурбаков. По высохшему крохотному рассадничку расхаживали вороны. Пустыми, холодными глазами он поглядел на село - все те же низко нахлобученные очеретяные крыши, их серые фронтоны, полуоблетевшие деревья, игольчатый блеск соломы в шершавом спорыше по обочинам пыльных дорог, тоскливая нагота огородов и осенних полей. Даже неловко стало за свое недавнее волнение. Когда вернулся, тетка Дуся собирала на стол.

- Ну а вы-то как? - опустевшим голосом спросил он. Она вначале не поняла, он пояснил.

- Ты знаешь, грех жаловаться, - оживилась хозяйка. - Добре стало. В тридцать третьем голод был страшный. В слабеньких селах да в степных аулах страх Божий сколько людей вымерло. У нас тоже голод подобрал людей, тоже богато пошло на тот свет раньше своего веку. Но когда Сталин скинув того Голожопина, - шоб ему, сатанюке проклятому, в тартарары провалиться! - сразу полегчало.

- Кого? - не понял он. - Голощекина?

- Да это мы его так называем, - сердито ответила тетка Дуся, - бо оставил нас, песиголовец, с голым задом. В тридцать четвертом добрый урожай уродился, люди сроду не помнили такого. Власть сжалилась: выдавали по шесть килограммов всякого зерна помимо грошей. И так выдавали: ночью прямо с току везли до хаты колхознику. В оконце стукнуть: выходь, хозяин, приймай заработанное. Иной раз сами возчики у порога ссыплють - и дале. Баба наране выйдет, глянет - и чуть не в обморок: гора пшеницы у дверей! Иным на трудодни по семь-восемь бричек привозили. В тридцать пятом уже не так, поменьше, но все одно добре заплатили. Не знаю, як оно будет в этом году, но хлеб из села не вывозят, обещаются опять по-божески колхознику оплатить. Церкву доверху зерном засыпали, все амбары забили. В колхозные погреба весь чигирь на соленья, квашенья свезли. Скотину свою, як и раньше, люди держут. О-о, за колхоз тебе зараз очи выдерут! Ни одного единоличника!

Он по зековской привычке ел медленно, низко склонясь и облапив миску, потом тихо отозвался на горячность хозяйки:

- На то он и колхоз, чтобы людям в помощь... Как же ее из села выпустили? Она же лишенкой должна быть...

- Кого? - вновь не поняла тетка Дуся. - А-а... Да кому она нужна! - И, чтобы помочь ему преодолеть душевную боль, презрительно отмахнулась: - На черта она тебе сдалась! Нашел о ком жалеть. Она тебя дуже жалела? Ото ж! На весь мир опозорила. Она под конец совсем скурвилась. Жалеет он... Да в Урюпинке нема того бурьяна, куда бы ее, пьяную, мужики не тягали!

Он доел борщ, хлебной коркой вытер миску и, поблагодарив, надолго затих над столом под несмолкаемый говорок старухи.

- ... Про Семена хочь вестка пришла, а про него и ворон не каркнул, будто не жил, будто и не было на свете Петра!

- Какого Семена?

- Да про друзьяка твоего, Семена-коваля!

- Тоже пропал?

- Помер! - радостно объявила старуха. - От заворота кишок. Объелся. Рассказывал человек, бывший с ним: голодали они по дороге. В вагон подавали одну воду. А в тюрьме, если норму выробишь, - фунт хлеба. Их прямо с вагона в работу - камень где-то складать за городом. Он одну норму и тут же другую. А теперь, кричит, давайте кормите! Стражники смеются, забавляются: а еще сможешь? Он им и третью - здоровый же был чертилко! Ему и выдали вечером за все три. Мужики остерегали: не ешь все сразу. Куды там! Кого он когда слухал? Ему же скризь море по колено. Гогочет: мол, кто як работает, тот так и ест! Съел, а хлеб, видно, был не пропеченный, сырой. Его и скрутило. Ночь глухая, сидят под замком, черт-те где от городу, про врачей стражники и слухать не хотят, да яки там врачи в ту пору для тюремщика. Дальше - хуже: стонет, катается по полу, а чем поможешь? Помяли ему живот и вся помощь. День кричит, катается, кровью исходит, другой, а на третий кончился. Так-то по глупости преставилась светлая душа, печально перекрестилась старуха, - упокой ее, Господи, в обителях своих...

- Да, жалко парня... А где сейчас семья Петра?

И снова надолго опечалился рассказом об еще одной загубленной гуляевской семье.

- ...Сашко с Варькой жили в щучинском детдоме - взяли власти, смилостивились, а сама она век свой доживает в Барышевке, у дальних родичей Петра. Они ей баньку приспособили на огороде, на пропитанье люди подають. Почти совсем ослепла, выплакала очи по Татьяне и уже, прямо сказать, совсем дурненька умом стала... О! - радостно оживилась тетка Дуся. - Ты, я бачу, все по своей лахудре жалкуешь, а ведь у тебя готовая невеста есть! С Ганной знаешь кто живет, приглядает за ней? Зинка-чеченка! Самая младшая из Иргашевых, шо квартировали у Кожухарей. В тридцать третьем они почти все вымерли. Осталось из всей семьи трое: Райка, Зинка и немой хлопчик. Райку свои замуж взяли, немого конь убил, а Зинка зараз в Барышевке с Ганной живет.

- Почему с ней?

- А старый чечен - ты его помнишь? Кожухари его Муллой звали, - так он, когда умирал, то перед смертью строго наказал внучке, шоб та жила с Ганной, доглядала за ней, пока Петро не вернется. А Зинка будто бы за это выпросила у него право до той поры замуж не выходить, хто бы к ней ни посватался, хочь бы самый шо ни на есть красавец и богач. Мулла дал ей разрешенье на такой зарок, он же дуже важный был, княжеской крови и великого роду из всех чеченов, - на былинный лад рассказывала старуха, - если не брешут, то племянник самого Шамиля, главного чеченского атамана в войну с турками.

- Невеста какая-то... Я-то при чем?

- Як так ни при чем? - развеселилась тетка Дуся - Ты когда-то похвалил ее за красу, пообещал, когда вырастет, замуж взять. Она же, дурочка, поверила, еще тогда всем рассказала, похвалилась. Село долго потом над ней смеялось: ну, Зинка, Максим из тюрьмы вернется - до-обрая из вас пара выйдет! Она тебя до сей поры ждет. Про наших  хлопцев и слухать не хочет, а чеченские до ней, як до клада, по дедовскому заклятию подступиться не можут. Обещал? - смеялась тетка Дуся. - Исполняй обещанное!

Вслед за страшной душевной опустошенностью он почувствовал такую неимоверную усталость, что с трудом постигал суть слов говорливой хозяйки. Заметив, что он совсем сник, она предложила ему лечь. Не раздеваясь, лишь стащив сапоги с опухших ног, влез на низенькую печь. Попросил никому не говорить о его появлении в селе и мгновенно уснул, словно свалился в обмороке. Разбудила она его в шестом часу вечера:

- Спит, спит, будто маку наелся. Проспишь все Царство Небесное и шо ночью будешь делать?

Он вышел на угол сарайчика, закурил... Ночью? Нынешней ночью он будет шагать к полустанку, навсегда уходить из этого проклятого села, в котором так бездарно и глупо загубил свою жизнь... Погода портилась. Небо помалу затягивало серой поволокой, сквозь которую тускло просвечивало вечернее солнце, поднимался ветер, нес в порывах сухой пылью, жухлыми листьями, дорожным мусором. Он поглядел на меркнувшее небо, подумал о дожде, который непременно зарядит на всю ночь, и каково ему будет идти тридцать верст голой степью, когда даже костерок разжечь невозможно...

- Ты шо, так и будешь диковать? - прервал несвязные мысли бодрый голос тетки Дуси. - Невжели не хочешь побачить кого? Сходи до Федора Гарькавого або до учителя - дуже переживал за тебя. Всю жизню за углами не просидишь. Сходи, сходи, тебе зараз людей стыдиться нечего.

Он тупо кивнул, но идти к кому-то наотрез отказался. Быстро потемнело. Она разожгла лампу, принялась ради гостя во второй раз растапливать печку. Он, глядя на короткие вязаночки тальника, спросил:

- Как же ты прозимуешь на такой топке?

- Та як-нибудь. Зараз наши комсомольцы доглядають за старыми. Зимой приходят снег откинуть, в осень - дров попилять, порубать. Бачив во дворе?

- Тех дров тебе мало...

- Обещалось правление еще привезти. А мерзнуть стану - кину все и опять махну в Магнитогорск. Они же меня в каждом письме кличут, я тебе потом дам почитать...

Ужин, по лагерным понятиям, она накрыла царский. Опять в диковину было видеть полную миску борща, соленые огурцы, головки чеснока и лука и то, как она длинными скибами вдосыта нарезает белого хлеба.

- Зараз я богатая, - похвасталась она, по-своему истолковав странное выражение, с которым он смотрел на стол. - С апреля прошлой зимы и по октябрь - в колхозной работе. Баштан, чигирь, кошары - тут я всегда первая, молодицю поперед не пропустю! Трудодней заробила - шо у хорошего мужика. Вот передохну трошки, приготовлюсь на зиму - и опять в работу. У меня зараз всего есть. Хочь и мало, да много ли мне надо?

К ночи ветер усилился, тонко засипел в не заделанных на зиму оконных щелях, шевелил занавесками. Тетка Дуся, которая где-то долго ходила по своим делам - “раздобудькам”, посоветовала ему вольно лечь на кровати, ей же, по ее росточку, и печи довольно, и с лампой ушла в сарай проверить на ночь свое небогатое хозяйство. Он, лежа в темноте, слушал шум ветра, ворочался. Тревожил лунный свет в окнах, странные звуки в дымоходе. Понял, что уснуть не сможет, и, как только она вернулась, сказал, что хочет пройтись по селу, оделся и вышел.

Ветер сменился на северо-восточный, но по-прежнему был тепел и так крепок, что даже сюда, на скудную деревьями окраину села доносился слитный, грозный гул дальних осокорей. По дороге то и дело несло пыльной курой, трепало отвороты куртки. Теперь он смело пошел по селу, уже точно зная, куда идет. Дорожками вышел к срединной улице, обошел пустырек, где когда-то стояла сгоревшая хата, встал в тени старой вербы напротив той самой мазанки, в которой жил недолгим семейным счастьем.

Посреди пустого, голого двора, под глиняной крышей бело светились скособоченные стены, пусто чернели в них два маленьких оконца, одно из которых выходило на запад, безжизненно глядело прямо на него... Он прислонился щекой к рубчатому теплому стволу, кора которого издавала чуть внятный цветочный запах, долго разглядывал светло освещенный двор, пытаясь понять, живут ли там сейчас люди... Одно время она умывалась на ночь розовым брусочком туалетного мыла, которое он однажды купил ей в подарок с получки в щучинской лавке, поэтому, когда она ложилась к нему в постель, гвоздичный запах мешался с молочным запахом её плеч, шеи, крупных бедер, налитых грудей, - всем, что нежно источало молодое женское тело... Охваченный внезапной тоской, переходившей в сердечную боль, он еще постоял, сцепив зубы, потом с силой оттолкнул себя от дерева и торопливо пошел прочь. Чтобы не быть замеченным сторожами, которые из любопытства могли проследить за ним, далеко стороной обошел амбары и скотиньи дворы, вышел на открытый пустынный берег к некогда облюбованному месту, огляделся и прилег в сухую траву на краю крутого укоса.

За спиной высоко в облаках стремительно летела полная луна. Время от времени вылетая на иссиня-черные прогалины чистого неба, далеко и ярко озаряла полуночный мир. Внизу под обрывом тусклой оливковой зеленью отсвечивал в её жемчужном свете, с глухим ночным шумом медленно переваливался со стороны в сторону неохватными снопами густой камыш. За ним по всему огромному озерному простору, по всей его фиолетовой черноте однообразно рябило длинными белопенными гребнями волн. Протяженными тонкими кружевами пены извилисто набило вместе с плавником и по отлогому берегу вправо от обрыва. За озером, по левой его оконечности, там, где четко и ровно подчеркнутая первыми березняками серая желтизна ячменного жнивья сливалась с железным блеском сухой, ковыльной степи, - там памятью угадывалась щучинская дорога. Сами же леса едва просматривались по горизонтам на фоне смутно-меловых очертаний облаков.

Теперь он понял, почему не мог никуда уехать, не побывав прежде всего у мазанки, в которой вместе с коротким счастьем испытал и несказанную сердечную муку. И только теперь наконец-то ощутил полную свободу от всего, что связывало его с этим селом, даже с облегчением почувствовал в себе знакомое презрительно-холодное равнодушие, которое спасало его в самую страшную пору лагерной жизни. Кончено все. Здесь его уже ничего не держит. Чтобы меньше дуло в грудь, горло, застегнул на “солдатский” крючок ворот, облокотился и стал глядеть туда, где из леса открытой степью к селу шла щучинская дорога, - та самая, по которой он когда-то впервые пришел в Гуляевку. Невольно вспомнился давний этап, чужие и свои выселенцы... Теперь надо избывать из памяти и ее. По ней он пришел да по ней и ушел - по лагерям да тюрьмам...

Однако при виде березняков, при воспоминании о том этапе стали невольно припоминаться подробности, отдельные эпизоды, выплывать давние картинки выселения, и почему-то связанные только со своими земляками, выселенцами хутора Лебяжьего, - их лица, глаза, взгляды, одежды, узлы, просьбы, и все так явственно, что казалось, он отчетливо слышит в плеске волн и жестяном шуме камыша их голоса, плачущие крики, рыдания, скрип перегруженных телег, надсадный хрип и жалобное ржание измученных лошадей. Пытаясь отвязаться от неприятных, некстати возникающих этапных воспоминании, торопливо закурил, а когда поднял голову от погасшей в ладонях спички, оторопел: воочию увидел большую массу народа, вышедшую из березняков в степь длинным конно-пешим обозом и медленно потянувшуюся по дороге в Гуляевку. В страхе вскинулся на колени, вгляделся - и облегченно выдохнул: это облачная тень оторвалась от леса и поползла к селу...

Проснулся по-лагерному рано, но, открыв глаза и сообразив, где находится, снова уснул и поднялся в девятом часу утра. Хозяйки не было. На столе под полотенцем лежала початая буханка, сытно пахло от составленных на загнётке и накрытых дощечкой чугунков... Позавтракать один не осмелился, промочил горло несколькими глотками воды и вышел на воздух.

Ничего не напоминало о ночной буре. Утро разгоралось солнечное, теплое, радостно сияющее перламутровыми облачками на бирюзовом небе, и в такой тишине и безветрии, что от дороги еще сладко тянуло молоком и животным духом коровьего стада, которое чередой прогнали за околицу. Он, по-прежнему таясь от людей, стоял в дверном проеме сарайчика, докуривал вторую папиросу и не мог понять, чего он тянет. Если уходить, то надо немедленно, иначе не позднее полудня он будет стоять в правлении и давать объяснения колхозной власти, и поглазеть, послушать его сбежится все село. Сунуть в баульчик буханку, оставить деньжат старухе и, перебежав дорогу, снова в степь, к полустанку... Он прислушался к себе: от вчерашней решимости не осталось и следа. В недоумении опустил голову, тупо уставился на носки чужих сапог... Он вообще не понимал, что с ним происходит. Всю ночь просидел на ветру, накурился до тошноты, пришел под утро, когда стали кричать петухи по селу. Уходить... А куда? «Да в Барышевку, куда же тебе еще! - вспыхнул он злостью на свое безволие, неспособность принять окончательное, бесповоротное решение. - Туда, коли там тебя так верно ждут!». Увидел в углу маленьких сенцев загаженный курами топор, потрогал лезвие. Отблагодарить старуху за приют, что ли... И, зная, что на стук топора во дворе одинокой старухи тут же пожалует кто-нибудь из соседей или непременно завернет прохожий, принялся колоть дрова, с вызовом поглядывая на дорогу - нет ли там кого. “Черт с вами, приходите, я вам никому не обязан! - со злостью подумал он. - Документы в порядке, плевал бы я теперь на вас. Отдохну еще денек - и только вы меня видали!” Но никого не было на дороге, никто не выглядывал из соседского двора. На другой стороне улицы, держась за руки, прошли к выгону двое ребятишек лет пяти, да какое им дело до него. Вернулась тетка Дуся из обязательного утреннего обхода за новостями, полюбовалась на его работу и ушла готовить завтрак. Он уже взмок, задыхался, но продолжал остервенело махать топором, вкладывая в удары всю свою ярость и злость непонятно на кого. Рубил и колол, пока хозяйка, дважды приглашавшая к столу, не выдержала и отобрала у него топор. Во время завтрака и после, когда он, успокоившись, остался за столом, словоохотливо отвечала на его расспросы о селе.

- ... А тому черту, як говорится, жаба цыцьку дала - заризався! - отозвалась она о Гордее Гриценяке. - Насмерть!

- Хоронить-то ездил кто? - рассеянно спросил он, выслушав. - У него, если не ошибаюсь, двое парнят было?

- Хто? Куды? Да в ту пору люди не знали, чи доживут до завтра, а он про поездки! Пришло уведомленье с тамошнего сельсовета та на том и конец. Вот так оно - церкви рушить. А який добрый казачина был, пока с партией не связался!

- Ну, тут ему сам Бог судья.

- Можно и так сказать, - неохотно согласилась старуха. - Но мне думается, шо он сам себе суд навел... Подожди, - вспомнила старуха и вернулась к разговору о гуляевском кузнеце, - а чого ты говоришь, шо после Семена детей не осталось? Есть. От вдовички из Дворянских Хуторов, там, где его старший брат жил. Родила она, когда Семен жив был, да таились обое, бо у нее еще двое было от первого мужа. А посля Семеновой смерти, в голод, поняла, шо троих ей одной не спасти, и принесла хлопчика до Семеновых батькив: ваш внук, ваша кровь, хочете, шоб жил, - выхаживайте. Те взяли. До сих пор у них живет. На диво крепкое хлопчинятко! Весна або осень, холод, грязь, ветер, уже первым снегом присыпет, а оно гасае по улицам босиком в одной рубашке до пупа, “петухом” из-под подола трясет, в хату батогом не загнать. И ни кашлю, ни чиху, ни якой тебе хворобы, только и того, шо вечно сопля через две губы блестит!

- Не пойму, он женат был?

- Ага! Его сам черт не женил бы! Кажу тебе - гуляючи прижил.

- Может, это не его?

- Ну да! - обиделась тетка Дуся, - а то я не помню Семена хлопчиком. Вылитый! Слухай, - она удивленно уставилась на него. - А шо это ты все - Бог да Бог? Ты шо, в Него уверовал?

Он помолчал, потом поднял голову, длительно посмотрел на образ, темневший в белом украинском рушнике в левом углу комнатки, и, опустив глаза, чему-то ласково улыбнулся.

- А Мария наоборот - разуверилась, - с печальным вздохом призналась старуха. - В партию записалась, и уже такая стала вся из себя партийная, шо дальше некуда. Живет багато, а в квартире ни иконы, ни молитвы, ни имени Божьего - як в амбаре, - мрачно сравнила она. - Вот як перевернула жизня людей. А сколько их поумирало, сколько их на прах перевели и сництожили - страшно подумать!

Он медленно выпрямился, непримиримо скрестил на груди руки.

- В коленях они слабоваты и в штанах у них мало, чтобы нас всех перевести.

Она хотела что-то возразить, но осеклась, испуганно замерла под его необычным взглядом.

- Выстоим, тетка. Выстоим и выживем. Чуешь ты? Как наши батьки говаривали: козацкому роду нема переводу?

И она опять промолчала, удивленная его твердым голосом и выражением лица, в которых проглянул прежний, властный, непоколебимо уверенный в своей правоте Максим Похмельный. Долго молчали, каждый думая о своем. Она робко поглядывала на него, мрачной, неприступной горой застывшего над низким столом, потом осторожно предложила поспрашивать по селу - может, нынче кто баню готовит? Он отказался, подумав: еще неизвестно, где он будет нынче вечером.

- Э-э, баня... Кто часто моется, тот чесаться не любит. А вот побрился бы я сейчас за милую душу!

За бритвой надо было идти самому, что его тоже не устраивало. После бессонной ночи и работы, от которой еще не просохла рубашка, наваливалась сонливость, и вновь показалось счастьем разуться и лечь на кровати, поспать, по совету хозяйки, часок-другой. Он уже с трудом поднимал веки, а она, довольная слушателем, все рассказывала.

- ... И ночують на станах. Там у них своя пекарня, кухня, банька, отдельные мужские и жиночьи кутки, где они поврозь спят да бытують. Прийдет який бригадник раз в неделю до дому, детей по головам пересчитает - чи не прибавилось, - и опять туда. Середь поляков есть такие, шо на скрипке грають и в бубен бьють. А наши мужики – в ложки да гармошки. Сбираются вместе посля работы и такие танцы всю ночь гопають - аж до села пыляка летит! Чечены и те свои вытребеньки на кругу выплясують, «асса» кричат. О-о, за колхоз зараз все насмерть встанут...

Проснулся он от громкого мужского голоса в сенцах и едва успел вскочить, как в комнатку вошел Василь Иващенко. Бывший комендант недоверчиво вгляделся в постояльца, вставшего перед ним босым на земляном полу.

- Точно он! - весело закричал гуляевец, указывая на него тетке Дусе, вошедшей следом. - Думал, брешут дети про якого-сь дядька, а тут она попалась, - кивнул он на старуху, виновато воротившую глаза. - Здорово, Максим Иванович! Вот кого не ждали!

- Ждали, ждали, - подольстилась хозяйка. - Мы его через полтора года ждали, а он, бачишь, як припозднился.

- Эк тебя выкрасило! - сочувственно качнул головой гуляевец, пожимая руку. - Прямо одногодок тетке Дусе, хочь в женихи к ней записуйся. Ну, рассказывай, где тебя черти столько лет носили, видкиля ты до нас!

Ему Похмельный рассказал гораздо обстоятельнее, нежели хозяйке. Иващенко, выслушав, нахмурился.

- На учет когда?

- Я же не из армии...

- Из лагеря хуже, чем из армии. - И посуровел: - Як лицо, бывшее при должности, и зараз в активистах, я не можу, шоб в селе без дисциплины. Пришел и живешь тайком. Непорядок! - И начальственно приказал: - Зараз же иди в сельсовет або покажись нашему правлению и завтра с утра на работу – у нас мужиков не хватает на объёмы. До нас в бригаду просись!

Похмельный, вспомнив о брадобрейском увлечении Иващенка, попросил на время бритву: не может же он в первый день выйти к людям таким обросшим. Гуляевец пообещал принести. Похмельный вышел его проводить, насмешливо поглядел вслед: вот уж кто неисправим... Да, но что же ему-то делать? Побреется, а дальше-то что? Надо уходить...

Какой-то особенной после бури тишиной, безоблачными небесами сиял, радовал землю солнечный день. Отсюда, с восточной стороны села, с небольшого угора, хорошо просматривались гуляевские улицы, пустыри, хаты, ряды поредевших деревьев, "бурая зелень высохших околков. Кое-где над крышами мирно курились прозрачные дымки. Повсюду у хлевов и по забазьям зелеными куполами стояли копны сена, маслянисто желтели скирдочки соломы. Старым серебром отдавали почерневшие заросли бурьяна вперемешку с полынью, окружавшие живыми изгородями убранные огороды. Налево, за крайней улицей, в золотой оправе камыша огромным изумрудным пластом дивно светилась озерная гладь. Далеко на юг, в пригретых и давно выбитых копытами полях вольно бродил скот, который выгоняли из села, чтобы не держать в хлеву на привязи в эти последние благодатные дни. Тишина стояла такая, что где-то за околком, за вербами, слышались женские голоса, смех и звяканье цепи на колодезном вороте. В свежем, полевом воздухе, которым он не мог надышаться после карагандинской угольной гари, чудился чабрецовый запах свежескошенных трав. И неизъяснимо тонкой грустью щемили сердце полные нежного, бледно-зеленого света ясные дали над степной равниной, над сизо-коричневыми ярусами лесов, на которых местами еще держалась позолота. Горькой и сладкой болью отзывалось оно при взгляде на эти белые украинские хаты под тяжелыми, сивыми крышами, южные склоны которых тускло блестели под низким солнцем, на эти огороды, околки, высокие осокори, в мощных, узловатых сучьях которых чудесно сквозила небесная голубизна, на воздетые к небу ограждающим андреевским крестом мельничные крылья за околицей. Все вокруг, куда бы он ни глянул, покоилось в деревенской простоте и очаровании, дышало умиротворенностью и довольством, все было пронизано солнцем, согрето ласковым теплом, и вместе с тем повсюду разливалась, тонко струилась светлая печаль расставания с уходившим летом. И предельно измученное, надорванное сердце нежно грустило в этом прощальном осеннем дне, но и все еще жило слабой надеждой дождаться будущей весны, нового лета, тепла, солнца, чего-то доброго, светлого, что еще могло случиться в жизни, чему оно могло тихо порадоваться на исходе и своих дней...

Неожиданно Иващенко вернулся.

- Слухай! - деловито окликнул он стоявшего в задумчивости посреди травянистого двора постояльца. - А на яку холеру тебе рабочий день терять? Зараз Илько готовит две подводы за плугами в Аверинку - черти полосатые, бросили казенное добро - и никто глазом не моргнет, с весны валяется без надзору, - так ты поняй с ними.

- Кто, я? - изумился Похмельный предложению.

- Ну да! Гуляючи трудодень заробишь.

- Интересный ты, дядя...

- Э-э, - пренебрежительно оглядел себя бывший комендант, - це на мне рабочее, - и приосанился, - а побачив бы ты меня в новом пинжаку, в новых чоботах, в фуражке! О-о...

- Сам-то чего не съездишь?

- Когда-а? - негодующе закричал Иващенко. - Меня и так тягають, як петлюровьску гармошку - туда-сюда, туда-сюда. Без меня колхозное правление, я тебе прямо скажу...

- А где это?- неожиданно заинтересовался постоялец.

- Ты шо, забув? На Аверинский хутор, мы там зараз колхозную птицу держим. Не помнишь? Ну там, где высланный хлопец разбился в яме?

- А-а, помню!

- Вот и давай, раз помнишь. С тобою еще двое поедут. Сичкарь да старый Овчаренко. Я зараз иду в ту сторону, скажу им, шоб тебя подождали. Ты быстренько соберись!

Гуляевец ушел. Похмельный удивленно хмыкнул и вернулся в хату. Перебив оправдания тетки Дуси, он просто и весело попросил ее завернуть во что-нибудь краюху хлеба и отправился на конюшню.
               


                КОНЕЦ