Мой детский друг Саша Дашко

Арина Петропавловская
        Когда я перебираю в памяти пазлики  из мозаики моего детства, один из них я особенно долго держу  мысленно в руках, поглаживаю, потираю, растроганно хмыкаю, улыбаюсь...

        Это пазл  моего милого друга детства Саши Дашко.
        Я помню Сашу столько, сколько помню себя. Мы жили с ним на одной Станции, ходили  на одну детскую площадку, в один детсад, меняющий здания, вместе пошли в первый класс, где нас посадили за одну парту, вместе гуляли, купались в море, собирали цветочки на склонах Дооба, дружно и, ни разу не поссорившись,  делили общее детство.

        Саша был крепким, коренастым, ловким мальчиком. Светловолосый, светлокожий, с серыми глазами, спокойными, доброжелательными к людям, и острыми, шустрыми в находках, в работе, в интересе.

        Сашин папа – дядя Толя Дашко, был станционным плотником. Делал всё, что требовалось по дереву. Всякие штуки к научному оборудованию, шкафы, столы, стулья на заказ для сотрудников, заборные секции, оконные рамы, гробы, если приходила печальная нужда в них. Когда у дяди Толи была большая работа, мы часто из любопытства слонялись рядом с его мастерской. Заслышав звук пилы, укреплённой на длинной станине, мы неслись  к пилораме бегом. Там так вкусно пахло деревом, так будоражили визжащие, наезжающие на мозг звуки, так росла под рамой горка мелкого древесного опила, что уйти  мы были не в силах, только если дяде Толе надоест, и он нас  сам выгонит.

        После завершения распила, агрегат выключался, и можно было, стараясь не мешать,  незаметно залезть под раму и набрать мелких древесных крошек.  Для чего? Чтобы пересыпать их из ладони в ладонь. Чтобы нюхать. Чтобы отсыпать другим желающим. Чтобы высушить и поджечь, сухая древесная крошка горела как порох. Да мало ли зачем могла понадобиться такая красота!

        Очень мне нравилось смотреть,  как Сашкин отец работает рубанком. Так ловко, сильно, выверено двигались его руки, что сразу хотелось попробовать этого труда самой, попробовать не как работу, а как угощение.
 
        Рубанок хуркал, летел, плавно отсекая тонкий слой сразу скручивающейся древесины.  Деревяшка быстро становилась  блестящей, светло-желтой,  очень похожей на брусок сливочного масла, вниз слетали кудри-локоны спиральной стружки.  Конечно, эту стружку мы расхватывали сразу, как только дядя Толя разрешал. А он был мужик добрый, с юмором, с острым словом. Всех нас знал по именам.

        Очень мне было интересно наблюдать, когда плотник брал готовый брусок двумя руками,  как ружьё, подносил его к глазам и придирчиво смотрел вдоль узкой древесной поверхности, что-то в нём выверяя. Нравился огрызок карандаша за ухом, вечная серая кепка. Тогда многие мужчины носили кепки, особенно представители рабочего класса.

        Эта кепка, слегка набекрень, карандашик за ухом и свисающая из уголка рта беломорина, время от времени перекочёвывающая с помощью  отработанного движения губ и языка в противоположный уголок рта, или  надёжно прилипшая в серединной ложбинке нижней губы, выцветшая растянутая пузырящаяся майка непонятного цвета, или такая же выцветшая  ватная фуфайка по сезону. Все эти приметы сейчас сразу вызывают  из моей памяти образ мастеровитого мужика конца пятидесятых - начала шестидесятых годов двадцатого века.

       Иногда случалось, пробегая мимо мастерской или первой увидеть изготовление редкого деревянного предмета, гроба, или  наткнуться на уже слоняющихся вокруг тревожно-переполошенных  сверстников-зевак. Тут  никакие силы не могли нас заставить уйти от такого события.  Прячась, чтобы не маячить на глазах  у сумрачных взрослых, мы перешептывались, делились догадками, соображениями. Мордочки наши вытягивались от непостижимого.
 
        Кто-то умер! Кто? Где? Смерть привлекала нас своей таинственностью, непонятностью. Как это можно умереть? Мы-то, ясно, не умрём. Мы же бессмертные.
 
        Надёжно рассевшись, в удобных,  и не очень на виду, местах, мы следили за  дяди Толиной работой. Он привычно и тщательно ладил ладью гроба. Сбивал, достругивал, подчищал. Если к моменту драпировки тканью мы ещё не знали, кто умер, то по цвету материи уже можно было делать уверенные предположения. Если гроб оббивался красным ситцем, и на красной  пирамидке памятника крепилась жестяная звезда – значит кто-то молодой, из этого времени. А если гроб  убирали в черную материю, а на черной пирамидке закреплялся  небольшой крест, значит какая-нибудь бабуська, или дед.  И совсем уж выше нашего понимания были  маленькие гробы. Здесь материя могла быть белой, розовой, голубой, синей. Значит, умер ребёнок.  Как это? Мы входили в ступор. Болел-болел и умер? Разве так бывает?

        Предпоследним этапом скорбной этой работы было набивание белой ленты, или просто узких полосок материи на узкие бортики по периметру изделия. Держа во рту целую кучу мелких гвоздков,  дядя Толя ловко закладывал аккуратные складочки, каждую из них фиксируя головкой гвоздя, чаще всего обойного, с фигурной, похожей на цветочек шляпкой. Гофрированная полоска самодельного рюша, одновременно и украшала ладью, придавая ей законченность, и служила маскировкой крепления остальной обивки.

       Отдавая изделие родственникам,  дядя Толя всегда передавал им и  многослойный бумажный куль от цемента, или старую тряпку, большую наволочку, туго набитые стружкой и  мелким опилом. И только став совсем взрослой, и готовя в последний путь одного из друзей, я поняла зачем были нужны родственникам покойного  кудрявые и пушистые  отходы производства.

        А последним этапом работы было закрепление двух огромных гвоздей в головах и ногах верхней крышки.

       Бывали и совсем приятные события. Как-то, по моей просьбе дядя Толя сделал деревянные салазки, и хоть были они тяжеловатыми, обладание ими меня радовало. По редкому в наших южных местах снегу я каталась на них с горки. Быть хозяйкой такого движущегося средства конечно приятно. Ведь можно и самой накататься всласть, не дожидаясь, когда освободятся чьи-то санки и всем желающим дать такую же возможность. А это повышало самоуважение и значимость.

       Наши мальчишки, наклянчив у Саниного отца деревяшек,  делали из них самодвижущиеся машины с рулём и тормозами, колёсики приспосабливали от  развалившихся детских колясок, тачек, от чего получится. С грохотом, треском и криком неслись они по дороге Станции вниз к морю, вызывая у меня острую зависть. Тоже хотелось лихо рулить, вопя
        - А-а-а-а-а! –
от стремительно набираемой скорости,  крича время от времени
        -Тормози лаптём, деревня близко!-
и дёргая при этом на себя палку тормоза. Опускаясь, рычаг тормозил, истираясь о землю, и  издавая при этом предсмертный скрип.  Лихая вещь.

        Мама Саши Дашко – тётя Шура, была невысокой крепенькой женщиной, русоволосой, сероглазой. Внешне очень спокойной, выдержанной, улыбчивой.  Долгое время она работала продавщицей в нашем малюсеньком магазине, время от времени, заливаемом разбушевавшейся и вышедшей из берегов  горной речушкой Ашамбой, обычно очень тихой, мелководной и приманчивой для нас, ребятишек, многими природными соблазнами.

        Продавала тётя Шура хлеб белый по 24 копейки, серый по 16, разливала по пол-литровым банкам густую, плохо текущую сметану, очень вкусно шмякались её комки в подставленные посуды.  Ловко закрывала эти банки  куском пергамента или простой серой бумагой, подворачивая её, подкручивая по окоёму горлышка, получалась круглая крышечка.  Сноровисто сворачивала она кульки из бумаги, фабричных пакетов тогда практически не было, а полиэтилен ещё не появился. В кульки маленькие сыпала, зачерпывая из коробов и секций прилавков  алюминиевым совком конфеты, в большие - торчащие в разные стороны макароны, податливые совку сахар, муку, крупы.

        Мне нравилось смотреть за процессом создания кулька. Где-то в подсобке стоял огромный рулон бумаги, или уже разрезанная бумага большими стопками. Небольшая часть её лежала на прилавке,  справа от места продавца и гиревых весов. Тётя Шура брала лист, сворачивала его, по линии сгиба отрывала нужную часть, и, держа за два соседних угла и заводя один из углов по диагонали, молниеносно превращала заготовку в конус кулька, плотно подворачивала основание несколько раз и всё – тара готова.   

        Очень красив был разлив растительного масла из большой фляги, в принесённые сотрудниками Станции бутылки, банки и другие прозрачные ёмкости.  Большим алюминиевым стаканом на длинном черенке ручки, тётя Шура зачерпывала его из баклаги  и наливала  в тару покупателей. В  жидком янтаре подсолнечного масла бегали и искрились пузырьки,  пахло слегка приторно, но вполне съедобно.

        Были в ведении продавщицы четвертьлитровые банки варений, со стандартными советскими жестяными крышками. Очень забавные баночки,  похожие на колёсики, широкие и плоские. Малиновое, земляничное, клубничное варенья продававшиеся тогда отличались полной  натуральностью. Стояли на витринах и  прозрачные  разноцветные конфитюры, они были позатейливей и подороже. 

        «Фарш колбасный» в металлических, стаканчиком, банках, вкуснятина.  Очень хорошие тушенки, тяжело вскрываемые консервными ножами, оставляющими за собой рваные зубчики метала по окружности, утопающие во вкусном мясном желе. Так хорошо было влезть в баночку и сковырнуть это желе себе в рот. Продавался в нашем тёмненьком магазинчике сытный и вкусный «Паштет мясной», расфасованный в  пол-литровые банки, просвечивающий сквозь стекло серым  крупитчатым мясным основанием и жировой линзой , цвета слоновой кости сверху, под крышкой.

        Варёных колбас в нашем детстве почти не было из-за редкости холодильников, они появились позже. Зато были окорока и сыро-, и варёно- копченые, грудинки, корейки, много разных сыров в лаково-красных, ярко-оранжевых и светло-желтых одёжках, были сырокопченые колбасы.

        Особенно вкусной мне казалась колбаса «Московская», твёрдая, тёмно-вишнёвая с розовыми вкраплениями таблеточек жирка. Эта колбаска покупалась мамой редко-

        - Купим, Ира, обязательно купим. Вот зарплату получим  с папой и тогда.-

И с получки покупали грамм сто, сто пятьдесят. Пятьдесят пять копеек стоили эти сто граммов. Был домашний ужин пир – жаренная картошка и тонко-тонко нарезанные колечки душистой колбасы.

        Зато полукопчёной колбасы под народным названием «Собачья радость» мама покупала досыта, варила с ней картофельно-колбасные супы, делала нам бутерброды, добавляла в жарящуюся картошку. Хорошая была вещь.

        На просторных задних полках магазина размещались баллоны с маринованными помидорами и огурцами, их называли консервированными, небольшие стеклянные баночки с кабачками в томате, жестяные вертикальные банки стаканного достоинства с зелёным горошком и молочной кукурузой. Ребристые треугольные, красиво граненные небольшие бутылочки с уксусной кислотой.
 
       Нижние ярусы полок были оснащены выдвижными деревянными ящиками, обитыми для крепости лёгкой жестью. В них размещалось изобилие круп, конфет, макаронных изделий, некоторых приправ.
 
       На боковой стене на стеллажах стояли водки,  две по моему – «Московская» и «Столичная», портвейны, «Семёрки», «Анапка», что-то ещё. Как тогда говорили обо всём алкогольном «изобилии» -

       - Тебе вина белого или красного?-

        Имея ввиду  белой - водку и  красным -всё остальное.

        Очень важным и занимательным для глаз профессиональной зеваки, коей я и была, были ещё два  магазинных тёти-Шуриных атрибута,  - Весы и Счёты.

        Овально-треугольная мордочка Весов,   с ухмыляющимся, выгнутым рядом делений и цифр, дрожащая нерешительность вертикального уса стрелки в начале процедуры взвешивания продукта, и его же полнейшая окончательность в бескомпромиссности результата, завораживали меня.  Я засматривалась, забывалась, открывала рот и приходила в себя только от внимательного улыбающегося взгляда продавщицы. Дополнительного веса и солидности Весам придавал набор гирь, разобранной матрёшкой стоящий рядом с ними.
 
        А Господа Счёты были как музыка, как кастаньеты, как ансамбль народного танца. Крепкая прямоугольная рама янтарного цвета, красиво выгнутые  тёмные металлические рёбра и двуцветные бусины костяшек. Всё. А как летали пальцы, считая на них, как щёлкали стукаясь друг о друга цифры и числа, каким аккордом рявкал сброс суммы! А ещё счёты делались из разных пород дерева. Участвовали в создании разных образцов из них и пальмы(пальмовые костяшки), и кедры, и сосны, и даже  благороднейшие палисандры. Я думаю, что Счёты можно было брать в оркестры народных инструментов, так они были звучны, или в коллективы чечёточников, они бы и там были к месту.
 
        Вот такими интересными делами занималась мама моего друга.

        Потом тётя Шура стала работать помощником садовника. Какая же красота стояла на нашей Станции от такой трудолюбивой работницы. Полдня на коленях у клумб, с рассадой. Копка. Поливка. Сбор семян. Утепление многолетних на зиму. Много работы. Не для ленивых.

        А дом у них был полная чаша. Но такая, какую можно создать ежедневным трудом, а не воровством или хитростью.

        Держали корову, бывало, держали свиней. Ещё кролики, куры, утки, гуси, индюки, сменяли друг друга. Большой огород со всем необходимым. Дядя Толя был очень опытным и удачливым рыбаком.  Он и моего папу учил первым азам этого морского промысла. Рыбу Дашко солили, коптили, вялили. Особенно вкусными были копчёные скумбрия и ставрида.
 
        Заслышав запах коптильни мы бежали к задворкам их усадьбы  со всей Станции. Рассаживались в отдалении и ждали. У коптильни суетился Санёк, пряча виноватую улыбку и изредка быстро  и остро  поглядывая на нас. Дядя Толя глядел с добродушной усмешкой. Алешка, старший брат Сани тоже крутился вокруг коптильни, что-то открывал, закрывал, подкладывал… Дух плыл такой, что в глазах темнело. Самые предприимчивые из нас, и самые близкоживущие, уже давно сбегали домой и сидели, пряча кто в рукаве,  а кто в кармане куски  серого хлебушка. Дальние бежать домой не решались,- а вдруг опоздаешь, а тут дядя Толя решит нас угостить, а тебя-то как раз и нету в этот важный момент.
 
        И вот, наконец вязки  золотисто-коричневой ставриды или скумбрии  горячего копчения вынимались из коптильни. Мы сидели не дыша. Даст, не даст? Вроде бы сегодня много накоптил дядя Толя. Поглядывая на нас смеющимися глазами, Сашкин отец возился с рыбой, аккуратно снимал её, мягкую, душистую, с проволоки и укладывал в  большую миску. У нас  кипела слюна, приходилось плотно сжимать губы, что бы не опозориться. Наконец всё было закончено, Саша или Алексей уносили во двор огромную миску полную рыбы, а дядя Толя говорил-

        - Ну! И чего сидим? Давайте идите сюда! Берите, делите.-

И протянув нам рыбу, уходил во двор.

        Съедали мы вкусность молниеносно.
 
        Каждый раз количество рыбы, выделяемой нам Дашко было разным. Оно зависело от улова. От того, сколько рыбы пошло в коптильню. Бывало и по полрыбки. Но мы всё равно радовались.  Какой всё-таки хороший наш дядя Толя! Не помню случая, что бы он не дал нам рыбки совсем, хоть по половинке, но одаривал.

       Как-то так получилось, что ещё до детской площадки и тем более детсада, мама, начав работать, стала водить меня к Дашко днём, видимо тогда Сашина мама ещё не работала.  Я не знаю, как там у них с тётей Шурой было договорено, и спросить уже не у кого,  потому что нет на свете моей мамы, тёти Шуры и дяди Толи, все они дружно лежат на нашем маленьком  кладбище посёлка Голубая бухта.

        Платила ли мама за досмотр?  Наверное. Дело-то хлопотное, я ни минуты не могла на месте усидеть, по семь пар сандаликов за лето вдрызг изнашивала, как рассказывали родители. Там, у Дашко мне было хорошо. Весь день мы проводили с Сашком на дворе, под фруктовыми деревьями, под тенистым виноградом. В самом прохладном месте сада стоял стол. На столе – большущая миска с варёными домашними яйцами. Ещё одна с налившимися  от спелости яростным цветом, и со вздувшимися  от мясистости рубцами, помидорами. Хлеб под простым полотенцем. Огурчики. Вяленая рыба. Домашнее. Чего ещё надо?! И всё это тётя Шура подсовывала мне

        - Поешь, Ирочка! Вот молодец! Сашка, садись рядом, ешь давай!-

        Саня ел неохотно, поскольку хорошо был кормлен домашним сытным припасом. Сидел из природной тактичности и вежливости, ласково глядел на меня. А я наминала…

       -Руфочка!-

        Говорила тётя Шура, пришедшей  после работы забрать меня маме
 
       - Как же хорошо твоя Ирочка кушает, смотреть приятно! А мои  всё – не буду, да – не хочу! Зла на них не хватает. И чем их кормить?

        Мама смущалась. Кержацкие  североуральские приличия, в коих она была воспитана, гласили, что в гостях есть надо умеренно, а не как её непутёвая дочура, которая сколько дадут, столько и съест и ещё от добавки не откажется.  Мама бы предпочла, что бы я как Саша, чаще говорила  - что спасибо, мол, не хочу.

        Надо сказать, что тётя Шура маму не подкалывала таким тонким способом, а действительно очень добро относилась и к ней, и ко мне, и ко всей нашей семье. Потом, уже взрослой, я узнала, что в разговорах с соседкой по дому, она говорила, что мои папа и мама очень тёплые люди, с ними и просто, и хорошо.

        По дороге домой, в тихих сиреневых сумерках, мама пыталась обратить меня в свою кержацкую веру, убеждая, что вести себя так не хорошо, что надо знать меру во всём, особенно в еде, особенно у чужих, потому - что вот тётя Шура ничего плохого не скажет, так как она порядочный человек, а вот какие-нибудь другие, нехорошие люди, могут и на смех поднять, за такую вольную еду в гостях. Я маму не понимала, мы были с ней очень разными, я пошла в весёлую и лёгкую подмосковную  папину родню и Урал в меня никак не вбивался. Да и что мне делать у каких-то там, неизвестных мне, плохих людей? Да ещё есть у них! Даже представить такое трудно.

     Потом на Станции организовали детскую площадку и вслед за ней достроили детский сад  у дороги на гору Дооб, на окраине лесного его склона. Воспитатели были набраны из местных, повара тоже, поэтому и следили за нами по-доброму, и кормили вкусно. Но мне очень начали мешать мои неуклюжие руки.
 
       Ведь в садике и одеваться-раздеваться на прогулку, и раздеваться-одеваться на тихий час надо было самостоятельно. А с этим возникли проблемы…

        Какой дурак, скажите мне на милость, придумал фасон детских лифчиков пятидесятых-шестидесятых годов!? Я бы лишила его всех регалий, да и пожалуй бы и убила! Почему застёжка, состоящая  из длинного ряда пуговиц и петель (штук шесть-восемь!) была спланирована СЗАДИ!? Как это застёгивать-расстёгивать ребёнку четырёх-пяти-шести лет, уставшему от беготни по двору, разморённому обедом, или ещё до конца не проснувшемуся после тихого часа!?
 
        Ладно. У меня в том возрасте были руки-крюки.  Но ведь и другие ребятишки так же как я маялись, извивались, пытаясь застегнуть этот ужас НА СПИНЕ, причём так, что бы каждая пуговица попала именно в её петлю, иначе всё перекосит и ходить будет неудобно.  А потом, когда подгоняемые воспитателями (иначе бы одевались до прихода родителей) детки переходили к пристёгиванию к лифчикам чулочков, посредством резинок, начиналась новая мука! Чулочки наша доблестная совковая промышленность стабильно шила КОРОТКИЕ! Ну почему  нельзя было сделать их номерными по длине? Короткие ножки – коротенькие чулки, длинные ножки – длинненькие чулочки! Мы натягивали резинки, что бы дотянуться до чулка, резинки вырывались из неумелых пальцев и, стреляя вверх, больно хлестали нас. А если удавалось соединить чулок с резинкой, то надо было ещё закрепить металлическую петлю на резиновой кнопке…

        И вот тут, после перенесённых мук подкрадывалась новая беда. Занятия. В детсадовском и ранне-школьном возрасте мои руки отказывались клеить, лепить, вырезать, рисовать. Ну ничего у меня не получалось! И от этого, я затихала, боясь, что сильно наругают, чувствовала себя неполноценной, готова была реветь.
 
        Что бы я делала без Саши? Он всегда сидел рядом. Как-то так получалось. Быстро, ровно и красиво сделав своё задание, он тихо, поглядывая на меня ясным своим взглядом, начинал помогать.  Брал коряво вырезанные кусочки цветной бумаги, которые должны были изображать листья-стебли-цветки, подравнивал, показывал мне, как ловчее это сделать самой, и у меня что-то начинало получаться от его спокойствия.   Делал разметку на выданном листочке бумаги, или менял испорченный мною ляпами клея на новый,  аккуратно намазывал клеем обе кисточки, мазал своей листочки-цветочки и мне подсовывал  такое же задание, по разметкам сажал бумажечки на листок-основу. И вот уже у меня была готова наша совместная с ним работа. Апликация.

       Так же он помогал мне лепить из пластилина собачек, цветочки, полянки, медведей и самолёты со звёздами, синие с красными. Сворачивал из бумаги всякие разности – тюльпаны, кораблики, лягушек.  Делал маки и ромашки из жатой воздушной бумаги. Вот руки у него были!  Золотые по настоящему. Я бы пропала без его помощи. Я помню это всю жизнь. Ведь он ничего не просил взамен, просто был таким волшебником.

        В 62 году, как всегда дружненько, мы пришли с Сашей  и Колькой Волковым в первый класс пятой начальной школы, располагавшейся по дороге в город, за нашим посёлком Голубая бухта. Здание школы до революции явно было чьей-то южной дачей. Одноэтажное, на три входа, со ступеньками, верандами, высоким цоколем, голландской печью на три комнаты, оно  было построено для семьи. Уютный был дом, да дуракам достался…  То, что попадает в руки даром - не ценится.  Это я о государстве рабочих и крестьян, нахапавшем дворцов и хижин и пустившем прахом больше половины из них от бесхозяйственности. Сейчас её уже нет, нашей маленькой поселковой школки. И очень жаль.

        А тогда, в 62-ом, мы  уютненько расположились в одном из классов, окна которого выходили на дорогу  неспешно текущую, извиваясь и струясь, к морю.

        Наша первая учительница – Мария Николаевна, бывшая белорусская партизанка, высокая, сухая, с пшеничной косой, наверченной в крендель на затылке, в туфлях-ботинках, в нескончаемом  костюме-двойке, в вечном длинном зелёном пальто, больше всего похожим на кавалеристскую шинель, без малейших следов косметики, казалась очень строгой и замкнутой. Поначалу мы сильно робели. Потом поняли, что она хоть и действительно строгая, но не злая.

        Посадили нас с Сашей за одну парту. И к старым сложностям с моими руками прибавились новые, наши общие трудности. Руки-то у него были чудесные, а вот память сильно подводила.  Практическая смётка всегда была у моего приятеля на очень высоком уровне, а вот что-то отвлечённое было  безумно сложно. Он был практик, мастеровой, умница в этом.  А вот науки Сашке не давались. Мне тоже. Но избирательно. Мы сообща кряхтели на уроках арифметики, перебирая в руках вырезанные бумажные кружочки советских монет – пятаков, двушек, трёшек и прочих номиналов. Никак нам не удавалось понять, что два (ДВА!) кружочка, на которых написаны цифры 2 и 3, в сумме дают не два, по числу кружочков, а пять, по сумме цифр написанных внутри них.

       На уроках русского языка мы худо-бедно, запоминая правила, учились писать грамотно. Чистописание было мучением для меня и спасением для моего друга. А вот стихи Саше не давались больше всего. У него оказалось полное отсутствие памяти на такие вещи.

        Сильно переживающая это тётя Шура спрашивала у моей мамы

        -Руфа, как твоя Ира, выучила стихотворение, ответила?-

И на слова  мамы, что да, пятёрку получила, а когда выучила она и не заметила, расстроено говорила-

        - А мой Сашка все выходные учил, вечером на ночь повторял, утром встал опять читал, а принёс из школы «двойку»!  Ну, нет у него памяти на это!..

        Мой друг по прежнему помогал мне с ручной работой, крутил цветы из проволоки, клеил вместо меня папье-маше, потому что без него у меня получались вместо цветка проволочные рога, а вместо   румяного Колобка, грязный бумажный ком. А вот я ему помочь не могла. Вот никак в его голову не ложились стихи. Никак.

        Решив, что своей спаянной дружбой мы мешаем себе развиваться, слишком слушая друг друга, Мария Николаевна рассадила нас. Меня подсадили к отличнице Светлане, девочке из большой трудовой голубовской семьи, которая очень всерьёз восприняв пожелание учительницы не давать мне быть рассеянной, шлёпала меня по рукам, что бы я правильно сидела и не копошилась, подталкивала локтем, заставляя возвращаться из небытия к реальной жизни, наставницей в общем была…

     Недавно, в Радунец этого года я встретила её у ворот нашего сельского кладбища. Она вела очень старенькую маму, несущую аккуратную корзинку. Поздоровались, улыбнулись друг другу. Её мама поняла, что я какая-то знакомая дочки. Старушка полезла в корзинку и, достав из неё кулёчек конфет вперемешку с  печеньями, протянула его мне со словами-

        -Помяни, дочка, Алексея, Федора, Степана, Ивана и пять Елизавет.

        -Да она столько не запомнит, мама,-

 улыбаясь, приязненно сказала Светлана. Но меня так потрясли эти «и пять Елизавет», что я заверила и одноклассницу и ее маму-старушку, что запомню обязательно, и повторила как заклинание-

        - Алексея, Федора, Степана, Ивана и пять Елизавет.

        А то, что нас рассадили с Сашей, никак не повлияло на нашу тихую дружбу. Мы  по-прежнему вместе ходили в школу и особенно часто возвращались вдвоём из школы домой. И я не помню случая, что бы наше путешествие было омрачено какой-то ссорой, обидой, разочарованием. Ни боже мой!

        Каждый день мы выбирали новый маршрут, решая, как пойдём сегодня. Мимо дома нашего одноклассника Вани Азовского, стоящего в глубоком логу,  мимо местного малюсенького кладбища, обнесённого   кривым и пьяным от старости штакетным забором, или зайдём за семечками к бабке Маше, или потащимся оврагом по ручью с заросшими молодым  пушистым сияющим зелёным мохом берегами? Выбор был огромный.

         Выбрав сегодняшний маршрут, мы шли, неспешно удаляясь от школы. Как я не пыжусь, не могу вспомнить,  о чём мы всё время с ним разговаривали? Но точно помню, что скучно нам с Сашей не было. Значит беседы были. Просто, видимо, такие же спокойные, как наша маленькая дружба.
 
        У Сани были очень острые глаза, и ухватка.  Он первым находил в феврале примулы, салатово-жёлтыми  выпуклыми лепёшками высовывающиеся из кустов на обочины тропинки. За этот цвет мы и звали их салатиками.  Местные подснежники крокусы в марте на лесных полянках, по которым лежал произвольно выбранный нами путь, фиалки в апреле в долине нашей Ашамбы, очень их там много было, дикие желтые ирисы на степных каменистых пригорках в мае. Они у нас проходили под названием «петушки».  Если времени  не было, а дружок видел, что мне хочется букетик, он обязательно  приносил цветочки,  собрав их в свободную минуту.

        Так, один раз он принёс  букет из шарообразного растения, гнездящегося на ветках высоких деревьев, и имеющего твёрдые серо-зелёные  стебли с мелкими ушками листочков и белыми полупрозрачными круглыми ягодами, похожими на постаревший жемчуг. Мы, идя из школы,  обнаружили эти наросты на дереве растущем на  низкой террасе Ашамбы и залюбовались ими, но располагались растения очень высоко от земли, поэтому дотянуться не получилось. А вечером, постучав в дверь, Саша передал папе для меня букетик с круглыми перламутровыми ягодами. Папа сделал за линзами очков круглые глаза, а мама выразительно посигналила изгибами бровей, как из всех наших знакомых и родственников, могла только она одна. Такие особенные были у мамы брови, они могли выразить и передать любое чувство, надо  было просто  немного знать их азбуку.

        Саша научил меня после шторма рыться в выброшенных на берег палках и водорослях. Там всегда можно было найти много интересного, приносимого морем. Куколки, пузырьки, пробки, обувь, обломки редкой тогда цветной пластмассы, причудливо обточенные водой корни, куски коры  и другие деревяшки. Я до сих пор не могу пройти мимо послештормовой морской помойки, обязательно засуну туда свой нос.


        Мой дорогой друг научил меня понимать важность мужских дел и увлечений.
 Если я случайно обнаруживала его  ловящим рыбу с причала, или забрасывающим удочку на мысу, то по началу, подойдя к нему,  трещала не переставая, путалась под ногами, усердно мельтешила. Саша не раздражался, не орал. Он спокойно говорил-

       - Ты не мешай пока-

Рылся в кармане, добывал какую-нибудь затейливую штучку, ножик, головоломку, самоделку деревяшечную, или яблоко и показывал, где удобнее всего сесть рядом с ним. А сам время от времени тихонько перебрасывался со мной словами, улыбками и добродушными взглядами, не переставая  при этом делать своё мужское дело.

       Если мы брели из школы по просёлочной дороге, мимо роскошных зданий, лестниц, итальянских балюстрад,  цементных фигурных ваз в виде чаш и вазонов в виде кубков, фонтанов, клумб, аллей и скульптур туберкулёзного санатория, его глаза все время остро шарили взглядом по дороге, что совершенно не мешало нам неторопливо переговариваться. И конечно он всегда что-нибудь находил. Мужские вещи, типа гаек, гвоздей, скобочек и шурупов он складывал себе в карман. Женские же, брошечки, значки, бусины, мелкие игрушки  он, предварительно внимательно рассмотрев, всегда очень трогательно и решительно преподносил мне.

        - Это тебе интересней - говорил Саша.

       Если же он, а реже я, находили мелкую монету, три, пять или десять копеек, то мы немедленно меняли любой намеченный маршрут и оказывались у одноэтажного длинного, как кишка, здания, в одном из отсеков которого жила бабка Маша, местная торговка жаренными семечками.

        Бабка Маша с её семечками это просто отдельная песня.

        Длинный дом, хозяйкой одной из частей которого она являлась, стоял через дорогу  от роскошных по тем временам корпусов санатория. Видимо задумывался он, как какие-то вспомогательные службы, склады, кастелянские, гладильни, поэтому  был  одноэтажен и прост. Но потом в его отсеки, дверями по одной из сторон фасада выходящими в хоз. двор и гараж санатория, заселили людей, сотрудников. И так они и жили, как в общежитии, только отдельные входы располагались не в длинном коридоре, а  были пробиты прямо с улицы.
 
        Каждая семья украшала пространство у своей двери на свой лад. А бабка Маша в тёплое время выносила на улицу табуретку и скамеечку, ставила на табуретку керосинку, на неё огромную сковороду с семечками и жарила их целыми днями, украшая собой и этой "экибаной" своё придверное пространство. В холодную погоду, система стояла в безоконном коридоре, дверь на улицу была открыта нараспашку, что бы все видели – у бабки Маши кипит бизнес, подходи в любое время дня, нюхай запах горящего керосина и покупай горячие, прямо со сковородки семечки.

        Жила она одна.  Наверное была военной вдовой, тогда их было очень много.  Имела коридор, колидорку по местному, и маленькую комнату с окнами на дорогу, залку.
 
        Женщиной, бабулька была крупной, мясистой. Сидела на своей скамейке просторно и удобно для тела, широко раздвинув ноги в грубых нитяных коричневых чулках, забранных над коленями в серо-голубые дамские панталоны с начёсом. Получалось, что ногами она как бы обнимала и оберегала скамейку с семечками. На ступнях у дамы были шерстяные носки домашней вязки и высокие калоши. Их  тогда многие носили, как основную обувь.  Была на бабке Маше всегда приблизительно одна униформа, немного различающаяся по сезонам. Носила она кофту на пуговицах коричнево-рыжего цвета, зимой на кофту надевала овчинную казачью женскую безрукавку, такие  тоже многие тогда носили. На голове, прикрывая волосы, летом сидела ситцевая рябая косынка, а зимой  крупно-клетчатый выцветший шерстяной платок с кистями.  Была на бабке синяя сатиновая юбка, но её и кофту почти не было видно, поскольку их всегда закрывал линяло-серый, сатиновый же фартук, а руки от запястья до локтя были одеты в старые потёрто-черные  бухгалтерские нарукавники.

         Это были времена, когда любую одежду берегли и никому не казался странным, скажем, бухгалтер дядя Витя, выходящий на обед из нашей станционной конторы и на ходу снимающий с рук такие же точно нарукавники, как у  уличной холодной торговки, ну, может только менее потёртые.

        Торговала бабка Маша прямо со сковородки.  Недостачей у нас денег не заморачивалась, не магазин, если на стакан не хватало, а стоил маленький стаканчик пять копеек, а большой десять, то она произвольно насыпала поменьше, поглядывая на нас снизу, довольны ли мы, или ещё немного досыпать, и досыпала маленькую щепотку, с подходом торговала. Мы, отдав из потных от предвкушения,  ладошек денежку и взяв, скрученный из газетного лоскутка кулёчек с горячими семечками,  уходили вниз по дороге к Солнцедару, морю и нашей Станции. Жизнь в эти минуты казалась нам просто прекрасной,  потому- что горячие бабки Машины семечки были очень вкусными.

        Часто, при выходе из школы, Саша сам предлагал маршрут и вёл меня по нему, присматриваясь к местам нами проходимым.  Выбрав нравящееся ему местечко, обычно под кустом или под деревом, иногда на бережку журчащего о лете ручья, он говорил-

         - Постой, здесь сядем –

       Я торопливо бросала ранец, а у меня был именно ранец, и собиралась упасть на травку, но Саша опять спокойно и тихо говорил-

        - Подожди, не садись-

       Не спеша открывал свой портфель, доставал из него газету, разворачивал её, расправлял, положив на землю. Иногда газетки не было, тогда он снимал с себя и стелил  на траву, подкладкой наверх, своё серое драповое пальтецо в мелкую черную и белую крапину.

        - Теперь садись.

       Я плюхалась. Он устраивался рядом, вынимал из открытого портфеля толстый газетный, немного промасленный свёрток, и со словами-

        - Поедим-

       Разворачивал его. Доставал два полных куска серого хлеба добротно промазанных маслом, разнимал их. Один протягивал мне, другой оставлял себе. На дереве тренькали птицы, или с урчанием перебирал камушки на своём дне ручей. Безмятежность была в каждом природном звуке.  Мы ели. Было вкусно. А я мучилась стыдом. Свой завтрак, положенный мамой в школу, я не выдержав, слопала ещё на первой перемене и опять меня кормил Сашка,  не упрекнув ни делом, ни словом.

        Поев, мы вставали, он сворачивал не спеша газету и засовывал её назад в портфель, или поднимал с земли, встряхивал и одевал на себя серое своё пальтишко и мы не спеша, с приятной сытостью в желудках, отправлялись домой.

        Вот таким настоящим мужчиной был мой маленький друг.  Никто и никогда во всей моей последующей жизни не относился ко мне так ровно, с таким уважением, с таким пониманием, что я девочка, с такой теплотой и добротой. И иногда мне  даже кажется, что Саша был главным мужчиной моей жизни.

        Наши пути сильно разошлись в конце четвёртого класса. Всю последнюю четверть я пролежала в больнице с ревмокардитом, а вернувшись домой, узнала, что меня перевели в пятый, а Саню оставили на второй год в четвёртом.

        Потом я училась в других школах, у бабушки в Орске, потихоньку становилась взрослой и так же потихоньку забывала своего детского дружка...

        Иногда мы случайно встречаемся в городе, на рынке. Он уже дед, у него несколько сыновей, очень похожих на него и новенький внук.  Увидев меня, он начинает, как в детстве улыбаться и шустрить взглядом, и я растерянно, растроганно тоже гляжу на него во все глаза.

        -Здравствуй, дружочек…