18. Последнее свидание

Светлана Мартини
Так постепенно, урывками, узнал Павлик о том, что происходило с Домной на протяжении всей ее нелегкой жизни. И как революция вскоре после посещения Филина случилась.

Горели усадьбы в округе, люди безумствовали, одурманенные непонятной свободой и наивными идеями. Хаос подчинял размеренную, устоявшуюся веками деревенскую жизнь своим диким беспощадным законам.

Во всеобщей сумятице и коллективной одержимости люди забыли о доброте и справедливости разумного барина. Увлеченные фанатичными призывами откуда-то взявшихся революционеров сожгли барскую усадьбу и разграбили его крепкое хозяйство, разорили великолепную конюшню, выпустив на все четыре стороны породистых рысаков. Обезумевшие, они метались по окрестностям, пока добрые люди не приютили их на своих подворьях, используя в качестве тягловой силы. А некоторые сгинули, не покорившись чужим рукам и получив за это пулю в лоб.

Деревенские тогда думали, что сгорел барин в огне буйном. Но спасла его Домна. За несколько дней до этого почувствовала тревогу сильную, необъяснимую. Боялась, что с Филипком беда случится, но когда вошла в состояние невесомое, чтобы обнажить внутреннее видение и различить около сына скопление темных сил, предвещающих беду, то увидела, что чисто и спокойно вокруг него. Тогда она стала обращать свой внутренний  взор на образ каждого дорогого ей человека. А много ли их было? Филипка, матушка... да барин. И вздрогнула, когда увидела его будто сквозь дымку черную. Поняла – беды не миновать. Слухи о том, что творилось в соседних поместьях и городах не оставляли сомнений – барину и его семье грозит опасность. Но как спасти его?
Черной осенней ночью по мистическим переплетениям изнаночных нитей, связывающих в невидимом пространстве все сущности, пробралась Домна к барину во внутренний, не осознаваемый мир, а оттуда – в сон полуночный…

И снилось Арсению, что плывет он в воде бескрайней, холодной да мутной. Тяжела вода, будто свинец расплавленный, все ко дну его тянет. И сил уж нет плыть, и берега не видать. От усталости и страха задыхаться стал. Вдруг видит, на горизонте лодка появилась и всё ближе, ближе к нему становится. А вскоре и вовсе рядом оказалась. А в лодке барышня спиной сидит в белом платье кисейном да в шляпке с кружевами. И такое спокойствие от нее исходит, столько чистоты и света в облике ее, что еще и обернуться не успела, а он уж понял – Домна это. Протянула она руку ему в перчатке шелковой, но в глаза не смотрела и словом не обмолвилась. Ухватился он за руку ее, и вот уже в лодке к берегу подплывают. Уткнулось суденышко носом в песок и замерло. И Домна не шелохнулась, только произнесла тихо, рта не раскрывая, будто и не она вовсе говорила: «Иди…» Смотрит Арсений, а на мокром песке множество следов разных – больших и маленьких, изящных женских и грубых солдатских. И все они уходят в невидимую даль. Сзади вода бескрайняя, впереди – песок, следы и серое тусклое небо. Потянулся он к Домне, обнять ее хотел, а она отстранилась, глаз по-прежнему не поднимая, и властно так, будто приказывая, слова ее прозвучали: «Беги, не медли! Иначе – смерть». Шагнул он на берег, потом обернулся спросить: «А как же ты?», но лодка была уже далеко, почти у горизонта, и за молочной пеленой тумана казалась нереальной, а хрупкая светлеющая фигурка в ней - и вовсе призрачной. Крикнул Арсений, что было сил: «Верни-и-и-и-сь!» ...и проснулся, весь в поту холодном от предчувствия тяжелого.

В тот же день собрал он семью свою и слуг ближайших и велел немедленно готовить пожитки в дорогу и уезжать за границу. А сам остался, пребывая в заблуждении, что крестьяне не станут причинять ему особого беспокойства. Да они вроде бы и не собирались… Но откуда-то появились эти самоуверенные молодцы в кожаных тужурках с решительно сжатыми кулаками и охрипшими от нескончаемых митингов глотками. В два счета они убедили доверчивых крестьян, что добрых баринов не бывает. На робкие возгласы: мы, мол, и так хорошо жили, категорично заявили, что будете жить еще лучше. На каких-то диких чужих примерах разожгли простодушные сердца злобой и увлекли за собой в светлое будущее, озаренное сполохами бессмысленных пожарищ.

Домна проснулась среди ночи в жару. Постель казалась нестерпимо горячей. Она не сразу сообразила, в чем дело. Но в груди, там, где зарождается боль и страх, или испуганной птицей бьется волнение, или замирает жизнь от счастья, или тугой волной нарастает предчувствие, сначала там жгучим угольком появилось ощущение, а потом уже в сознании раскаленным потоком мысли вспыхнула жуткая картина. Вскочила Домна, ополоснула наскоро лицо водой холодной, обулась-оделась, полушубок овчинный набросила – хоть не зима еще, но ночи уже стылые – шаль пуховую схватила и матери, разбуженной ее торопливой суетой, объяснила на ходу в двух словах:
- Мам, за Филипком присмотрите. Барин в беде, - виновато отвела глаза, - когда вернусь – не знаю. 
- Иди, дочка, с Богом, да делай свое дело. За нас не беспокойся. – И перекрестила мелькнувшую в дверном проеме Домну.

Вовсю полыхала усадьба, задорно потрескивая и разбрызгивая искры в ночную темень. В шуме бушующего пламени гасли редкие крики и грохот падающих стропил. Возбуждение безрассудного азарта и ложного героизма улеглось, и крестьяне стояли, растерянно взирая на плоды своих деяний, так и не поняв, ради чего все это затеяли? Вдруг кто-то громко крикнул:
- А барин? Как же барин? Неужели мы его… того? Люди! Он же сына моего в школу определил… Он добрый был! Спасай барина!
Несколько смельчаков рванулись было к плотной стене огня, но проникнуть внутрь так и не решились – было уже невозможно.

Домна подбежала со стороны леса, ее никто не заметил, да она и не опасалась этого. Сейчас важнее всего было – успеть. Она отдышалась немного, сбросила полушубок и платок, сняла обувь, чтобы землю чувствовать ногами, встала прямо, напряглась, как струна натянутая, и замерла. Через несколько минут мягкое свечение окутало ее фигуру с ног до головы. Свечение становилось все плотнее и вскоре голубым коконом замкнуло ее в свою безопасную внутренность. Она была почти неразличима в нем. Почти не касаясь земли, невесомым сгустком, кокон приблизился к пламени. По ходу его движения огонь становился ярко-белым и гас в полуметре от светящейся оболочки. Таким образом, в пожирающей все на своем пути огненной стихии образовывался проход, воздух в котором остужался холодным белым пламенем. Домна сразу обнаружила неподвижное тело мужчины, лежащего в библиотеке среди груды тлеющих, готовых вот-вот вспыхнуть, книг. На считанные секунды разомкнулся кокон, она прильнула к полуживому, почти задохнувшемуся от дыма барину, обняла его крепко, и свечение вновь сомкнулось вокруг них и вынесло обоих из тотчас рухнувшего здания.

Сидела потом Домна в лесу под елью старой, грела руки озябшие над костром и ждала пока барин очнется. Да и сама едва не падала от измождения – уж очень много сил требовалось для преодоления смертоносного пламени. А пока тяжелое мужское тело дотащила на плечах своих до ели, пока веток колючих наломала руками голыми, чтобы подстелить на застывшую от заморозка землю, да костер соорудила, с трудом собрав последние остатки магической силы и ярким лучом направив их на смолистые ветки... Сидела, поджав колени, укутав их полами полушубка, и пыталась унять дрожь от слабости и холода. Впитывала ладонями пахучее тепло и смотрела на беспамятного барина. Ласкала взглядом черты его милые, вспоминая слова Филина о муже добром да жизни с ним в любви и радости, и плакала. Словами не передать, как хотелось ей в эту минуту забыть о силе своей, о знаниях да умении, стать обыкновенной, как все бабы, любить этого мужчину всей душой и телом молодым да горячим. Детей рожать и замирать от счастья всякий раз, слушая их смех беззаботный. И страдала она от раздирающих ее разум противоречий, от искушения, ядом смертоносным вливающего в душу боль. И ведь всего-то нужно было согласиться, утвердиться в выборе, мысленно сказав Филину: да. Но мысль о наследнике – посланнике Светлом, не давала ей такого права – поступить согласно велению сердца своего. Терзалась и мучилась она в сомнениях, и в наиболее отчаянную минуту открылось перед ее мысленным взором Писание Божие о страданиях Христа в саду Гефсиманском, и увидела она капли крови, потом стекающие по лицу Его светлому на камень холодный. И так же, как Он, прошептала, руки воздев к небу: «Бог мой, пронеси чашу сию мимо меня, если можно. А если нет – то на всё Воля Твоя… Помоги только испить ее…» И замерла на время. И укрепилась Духом Святым. И не было больше сомнений в душе ее измученной. И разум был ясный и чистый…

А вскоре и барин очнулся. Сел, осмотрелся, увидел Домну, не удивился, а спросил озабоченно:
- Почему простоволосая? Замерзнешь ведь…
Улыбнулась Домна, слова не говоря. И тут он заметил, что шалью ее укутан. Влажным отблеском отразилось пламя в глазах его…
- А я ведь знал, что придешь, не дашь мне умереть, спасительница моя милая… - и к руке ее склонился с благодарностью.
- Да полно вам, барин… - с укоризной произнесла Домна, но руки не отняла.
- Арсений я, Домнушка. Какой из меня нынче барин? Вот и сравнялись мы, – вздохнул он тяжко. – Всё разрушили, окаянные… Зачем? Не понимаю… Ведь могли бы пользоваться. Гораздо проще построенное усовершенствовать, чем на разрушенном в прах новое отстраивать. Добротная у меня усадьба была, красивая… Прадед мой славный, будучи в расцвете сил и благополучия, зодчего из заграницы выписывал, чтобы роскошью да изяществом соседей затмить. А нынче вон – груда камней в пепле. А сколько у меня, Домнушка, книг ценных было, а картины живописные, портреты предков родовитых, посуда старинная – это же искусство! Из рода в род передавалось, хранилось реликвией семейной. И ведь не прятал от людей – каждый, кто хотел, мог придти, посмотреть, послушать: хоть дворовые, хоть крестьяне… Да не многие хотели… - застонал вдруг, опустив почерневшее от копоти и горя лицо в дрожащие ладони.
- Что, Арсений, больно? Потерпи, любезный мой, все когда-нибудь кончается… - Домна положила прохладную руку на его больную от угара голову и стала тихонько нашептывать, заговаривая боль и успокаивая душу.
- Да, больно… Всё сожжено варварски, разграблено… Эх, мать твою… - по-мужицки, от всей русской души своей неожиданно выругался барин…

Душа русского интеллигента – горючая смесь с непредсказуемым составом. Все в ней вмещается сполна – от слезы умиления в тончайшем восприятии красоты природной или произведения искусства, до разнузданного разврата и отчаянного полусмертного пьянства. От благородства высокого со значительной долей самопожертвования до скандальной мелочности и необъяснимой трагической низости. От горячей приверженности идеалам до циничного отрицания существующих устоев. И движение всех ингредиентов в этой горючей смеси обусловлено не спонтанностью и наитием, как это бывает у людей недалеких, а обдуманно и обоснованно, замешано на глубокой образованности, сильно развитом эстетическом начале и на невозможности не любить утонченно и проникновенно, до полного самоотречения и безрассудства, - будь то женщина, мать или Родина. Все оттенки страстей человеческих вмещает широкая русская душа, еще и место остается. Потому и нет ей спокойствия, мечется, неприкаянная, в поисках необъяснимого, чтобы пустоту эту заполнить.

Не раздумывала Домна об этом, улыбнувшись несдержанности благоразумного барина, но, схватив самую суть мудростью своей, поняла, что творится в его измученной душе. Так они и просидели под елью до рассвета. Арсений всё говорил, рассуждал, вспоминал, негодовал и смирялся, а Домна всё слушала, не перебивая, давая возможность выговориться, вылить отчаяние словами, да подкладывала ветки в огонь. А с рассветом, когда подернулись угли пепельной сединой и на скованную холодом землю опустились в безмятежном кружении первые снежинки, примиряя души с неизбежностью, пошли они искать приюта для барина на время, пока утихомирятся страсти да можно будет уйти в безопасные края.

И опять шла Домна знакомыми тропами, останавливаясь у памятных деревьев и питаясь их неспешными в эту пору года соками, как в то утро, когда к Мохонихе торопилась участь свою узнать. И вела за собой Арсения, держа его за руку, как ребенка малого. Отпустить не хотела, всего-то и было у нее радости – ладонью чуткой тепло его ощущать. В полдень у дуба одинокого расположились отдохнуть. Слаб был Арсений и от переживаний, и от угара сгоревшей дотла жизни своей, и от бессонной ночи. Лег в опавшие ржавые листья, слегка подогретые скупым осенним солнцем, голову на колени к Домне положил и провалился в сон тяжкий, беспокойный. А Домна сидела, прислонясь к жесткому стволу дубовому, тихонько перебирала кудри спутанные, дымом пропахшие, и вспоминала, как в дреме легкой привиделся ей тогда барин, как нежно уговаривал не оставлять его.
- Ах, милый-милый… - так тихо, будто ветер среди голых веток старого дуба вздохнул, прошептала Домна, - если бы ты знал, сколько в тебе меня… уйдешь ты, и я с тобой буду: касанием ветерка встречного, звучанием ручейка весеннего, печалью дождя и негой солнца полуденного… Жизни бы не пожалела, чтобы вместе нам быть хоть на времечко. Но только воспоминанием горьким остается нам тешиться до последнего часа смертного, – и едва коснулась губ его, огнем иссушенных, сжатых крепко даже во сне. Вскинулся барин тотчас, будто и не спал вовсе, схватил ее руку, жадно целовать стал.
- Домнушка, милая моя… ну и черт с ней, с революцией этой, с усадьбой и богатством. Ты мое богатство, - прерывающимся от волнения голосом, объяснялся ей Арсений, - ты единственная радость моя. Нет у меня никого, кроме тебя, все от меня отказались, бросили на поругание черни: и друзья, и семья. Веселятся нынче в Париже, обо мне не волнуются… Ты одна не оставила меня, от смерти спасла, душа моя… Ты – моя семья, моя жизнь… не разделяй то, что любовью связано, - увлекая ее в объятия, со всей отчаянностью души надорванной уговаривал Арсений, - околдовала меня что ли, голубка лесная... С того дня, как отказала мне, образ твой в мыслях неизменно присутствует, куда бы я ни следовал - там и ты со мной.

Тронуло Домну до слез признание неожиданное, но мягко отстраняясь от рук настойчивых, улыбнулась:
- Это, барин, потому что гордыню я твою задела, другие-то небось не отказывали? Ну признайся… - она насмешливо в глаза его глядела, - а если бы не отказала, да осталась бы тогда в постели твоей – поди забыл бы на следующее утро как и звать-то меня…
Рассмеялся невесело Арсений, отпустил Домну:
- Не веришь мне… - он посмотрел в высокое небо, долгим взглядом проводил пичугу, спорхнувшую с ветки, пока не растворилась в дали прозрачной. Потом взял Домнину руку, перебирал пальцы ее тонкие, подносил к губам своим, целовал нежно… - да, другие не отказывали, - искоса глянул  с легким вызовом, - не припомню, знаешь ли, случая. Да и случаев этих было – разве ж упомнишь все… А что, Домнушка, легко ли мне отказать? – он приблизил к ней глаза и, поддразнивая, с уверенностью мужчины, знающего себе цену, произнес: - не хорош ли я собой? Или силы мужской во мне не чувствуется, а? скажи, милая… Ну признайся ты теперь, не волную ли я кровь твою молодую? А ежели тебя, женщину загадочную в трепет увлекаю, то что об иных говорить? – он провел пальцами по ее щеке, шее, опустился ниже и явственно ощутил этот трепет, этот неистребимый зов живой крови, который на протяжении неисчислимого времени побуждает жизнь возрождаться снова и снова. Женщина рассмеялась звонко и упала в листву хрусткую, в ее пахучую прелость осеннюю, увлекая за собой любимого. Некоторое время слышался ее смех, прерываемый торопливым шепотом, волнующим шумом объятий и не знающим стыда шорохом одежд. А потом осталось только судорожное дыхание, томное постанывание и, скорее, вопрос, чем утверждение:
- Так ведь грех?…
И скорее, мысль, чем ответ:
- Но ведь любовью каждый грех оправдывается… 

Остаток дня они провели в молчании; Домна шла впереди, не оглядываясь и не останавливаясь, Арсений следовал за ней, глядя под ноги, и о чем-то сосредоточенно думал. Изредка он поднимал глаза и смотрел на Домну с обожанием, страхом, восторгом и недоумением. И спросить не осмеливался, и не спросить не мог. Порывался было и руку протягивал к ней, но потрясенный произошедшим, слов не мог найти. Одно он понял определенно – жить без этой женщины непонятной не мог и не хотел. Все остальное потеряло свое значение. Он чувствовал себя заново рожденным, будто новая энергия мощным потоком прошла через тело, обновила его и наполнила силой и бодростью, и душу очистила от потрясений последних дней, и восприятие обострила до глубины невероятной. От этого было восторженно радостно и страшно. Он пока не думал о предстоящей разлуке…

Были уже зрелые сумерки, когда они подошли к покосившейся, почти неразличимой в темноте избе.
- Чего надобно? – из-за закрытой двери раздался скрипучий голос Мохонихи.
- Да открывай, толстуха, чего уж… - не сдержала улыбки Домна, все равно в темноте не видать, - опять к тебе за помощью пришла.
Лязгнул затвор, и круглое лицо Мохонихи высветлилось в черном проеме приоткрытой двери.
- Чего-о-о-о? – протянула колдунья с ленивым возмущением, - за кого ты меня принимаешь? Когда это я кому помогала, особливо тебе? А это еще кого принесла нелегкая? А-а-а, мужчина… - многозначительно хохотнула она и распахнула дверь. – Ну раз с мужчиной, то проходите, гости дорогие, - и поклонилась, паясничая.
- Ой, Мохониха, че-то веселая ты нынче, - ступила Домна за порог, протягивая Арсению руку, потому что в кромешной темноте заставленных всякой утварью сеней немудрено было и споткнуться.
- А че мне грустить-то? Я ж тебе говорила – тоска меня за горло не берет, не то что некоторых. Живу себе и в ус не дую. А ты, дура, не захотела. Вот и тащишься ночью темной к Мохонихе за помощью. Счас, погодьте, лампу разожгу. Надо ж мужчинку разглядеть.
- Мохониха, не кокетничай, - строго сказала Домна, и это почему-то всех рассмешило...

Так и схоронила Домна у Мохонихи в лесу дремучем барина своего. При нем не стала говорить, а когда уснул он на лавке под печью сном глубоким, а Мохониха пошла проводить гостью на крыльцо, объяснила ей Домна, почему не могла у себя спрятать барина. Часто в то время стал наведываться к ней рабочий из поселка. Продуктами и вещами помогал. Понравилась ему Домна, вот и старался. Был он большевистским активистом, опасалась Домна, что не убережет барина от глаз его проницательных. Могла она, разумеется, отвести его глаза и голову задурить, но мало ли что, вдруг придет, когда дома ее не будет. И страх за сына покоя не давал – знала ведь уже, что беда случится, но не знала когда. Да и неразбериха вокруг мысли ее путала. Согласилась Мохониха приютить барина, не ворчала, не противилась… Понимала – все равно потеряет скоро Домна запретную радость свою. И скучно одной-то было в лесу дни коротать. В последнее время нечасто люди к ней приходили – не до колдовства было. 

Ну вот, переждал маленько барин бывший, окреп, да и засобирался в путь дальний. Несколько раз навещала его Домна, еду приносила и новости рассказывала. Недолго была с ним, домой всё торопилась. Да и Мохониха неотвязно рядом крутилась, полюбезничать особо не давала. И ни к чему это было…

Случилась как-то с Домной слабость душевная. Так повлекло ее сердце томящееся к барину, так нестерпимо захотелось привести его в избу свою и закрыть на всё глаза – жить с ним, сколько Бог даст, а там будь что будет, что не выдержала бедная, расплакалась горько, ноги подкосились, руки безвольно опали и кинулась она в постель свою в подушку рыдать, чтобы никто не услышал. Да и вздремнула. И привиделось ей на мгновение: уходят по дороге два бойца с винтовками, в шинелях да фуражках. А между ними, спиной сгорбившись, босой да с рубахой неубранной, с головой непокрытой опущенной и с руками, за спиной связанными, бредет понуро ее Арсюша любимый. А бойцы прикладами бьют его в спину, подгоняют да покрикивают бранно. И заря на небе занялась кроваво-алая, и вороны по всему полю черной тучей рассыпались… Вскинулась Домна ото сна минутного, и всё прояснилось перед ней. Помолилась Богу и укрепилась в намерении своем…

В последний раз пришла Домна за Арсением, чтобы проводить его из Мохонихиной глуши к тракту. А оттуда на попутных подводах он мог добраться до города, где оставались еще его друзья. Они должны были помочь ему организовать поездку в Париж, куда в то смутное время устремлялись тягостным потоком многочисленные изгнанники. Звал Арсений Домну с собой, умолял, обещая ей любовь нежную и заботу, пока сил его хватит. Призадумалась было она, да ненадолго… Была она все-таки женщина дерзкая в дозволенных пределах, и ничего бы ей не стоило и до Парижу с барином податься да и жить с ним припеваючи. Но могла ли она объяснить  Арсению, что обещанием любви да жизни счастливой с ним задумал Филин подчинить Домну темной воле своей. Условием поставил он перед ней любовь барина: принимает Домна ее, значит отрекается от своего светлого предназначения. А если бы и не подчинилась – разве могла она обрекать Арсения на смерть? Разве могла накликать беду на его голову? Она ведь его любила, а Филин пригрозил всех любимых уничтожить. И так ведь два раза еле вытащила барина из цепких лап смерти, а на третий бы не смогла. Сон вещий всё ей показал. Поэтому опустила она голову в ответ на умоляющие слова Арсения и пробормотала невнятно, что мол, куда ж она может деться от сыночка малого да матушки старой? А разве вправе была деревенских своих бросить в нужде и горе? К кому ж обращаться будут за помощью и исцелением? Обняла она барина, в глаза его заглянула виновато, поцеловала крепко да горько и пошла, не оборачиваясь…