Таинственное происшествие...

Николай Забелкин
ТАИНСТВЕННОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ С ОПАНАСОМ ПОЛОЗОМ
                или
               ВЕДЬМА
(фантазия на темы ранних произведений Н. В. Гоголя)

   Вам случалось, наверное, наблюдать такие вечера поздней осени, когда тянувшееся до того неделями на манер хронической болезни ненастье внезапно оставляет, казалось, навсегда занятый им мир, и закатные небеса, к удивлению редких прохожих, вдруг разом освобождаются от облаков. Какой волнующей мыслью дышит тогда вся природа в пронзительном обаянии своей последней прелести! Деревья почти оголены; лишь на верхних ветках догорают одинокие листья. Заходящее солнце огромно сияет в тесном осеннем небе, но не летним воспалённым светом и не морозным зимним блеском переливается его огненное око - нет, оно будто плачет сейчас широкими прозрачными лучами, изливая их на землю ровным отрешённым потоком. В ответ лишь темно посверкивает мрачное золото опада; ветхие травы, напоследок обласканные дохнувшим невесть откуда молочно-тёплым ветерком, замерли, как заворожённые, за миг до полного увядания; хочется плакать и улыбаться сквозь слёзы; всё, засыпая, вспоминает весну.

   Так умирающий человек на пороге инобытия вдруг вспыхнет весь изнутри, в мутных глазах вновь проявится сознание, бледное лицо озарится слабой улыбкой - но это оживление длится всего лишь миг до полной темноты… И всё-таки оно милосердно! Оно позволяет отмучившемуся с улыбкой принять суровую волю Провидения.
Что же вызывает эту улыбку? Может быть, спасительно посещающее душу в минуту её окончательного расставания с телом воспоминание о самой счастливой поре земной жизни - о юности?..

Вот так и природа накануне зимы грезит весной.

   Созерцая пространство в осеннюю пору, чувствуешь, как эта сокровенная грёза невольно захватывает и тебя, режет душу сладкой болью и внезапными слезами обжигает глаза - словно загодя даёт пережить миг последнего расставания, и в таком переживании рассмотреть все мелочи родного уклада земли с прощальной зоркостью и запредельной, неизъяснимой любовью отлетающей в ещё чужую ей вечность души…

   Всё тихо кругом; лишь где-то далеко догорает одинокая песня, в которой тебе не слышно слов, - и от её плавно угасающего огня становится ещё горше и светлее… Чудесны закатные дни поздней осени!

* * *

   В один из таких дней по одной из рано задрёмывающих в эту пору улочек, впрочем, и без того в любое время года сонного малороссийского городка нетвёрдой походкой шагал невысокий толстый человек; красный, как перец, нос его вполне недвусмысленно указывал на то, что возвращался неизвестный с доброй пирушки. Туманными очами рассеянно оглядывал он картины увядающей природы, которые, кажется, совсем не трогали припозднившегося пешехода…

   Сей одинокий прохожий, которого я имею честь Вам представить, был не кто иной, как знаменитый в своём кругу Опанас Полоз, недавно приехавший в эту глухую провинцию, как про себя только и мог назвать он N-скую губернию, аж из самого Киева с весьма важным делом - можно даже сказать, с ревизией.

* * *

   Предки Опанаса были вольными казаками, грозной памятью о которых до сих пор дышат бескрайние запорожские степи; однако же в бурной и разнообразной их жизни, бывали, надо полагать, и такие малопочётные случаи, когда эти могучие и дикие мужи грешили с дочками самой что ни на есть распоследней шляхетской челяди, - иначе трудно себе представить, какая роковая мутация могла привести к тому, что в их потомках, в конце концов, оказался и наш Опанас. Правда, он по-своему гордился таким происхождением, и всякий раз не забывал отрекомендоваться встречным и поперечным, нарочно переиначивая своё имя на древний казацкий лад, так что никто, включая его самого, теперь уж и не знали или не помнили, как Опанаса в точности звать - так крепко он сроднился с этим прозвищем: «Полоз»; прозвищем, впрочем, не особо благозвучным, но, очевидно, далеко превосходящем по благозвучию его настоящее имя - главным образом, по причине своей казакоподобной выделки. Никто сегодня не скажет Вам, был ли наш герой, к примеру, правнуком какого-нибудь свирепого казацкого атамана Полоза; скорее, некий шальной казак во время оно почти по случайности оказался незаконным отцом бабушки Опанаса, потому как в противном случае было бы совсем невероятно, чтобы личность, во всём облике которой не было ни на понюшку табаку ничего казацкого, решилась выдавать себя за потомка легендарной вольницы - не хватило бы ни духу, ни воображения.

   С рождения в Опанасе можно было углядеть, скорее, нечто шляхетское, хотя и это нечто (а именно известная лисья острота черт и тонкость всего облика) со временем так надёжно заплыло жиром, что всякая особость из лица и общего вида нашего ревизора совершенно исчезла. Уже давным-давно стал он похож на то, на что, в соответствии со своим положением, и должен был походить: на толстую и рыхлую кипу бумаг; ведь, сколько себя помнил, был Опанас Полоз письмоводителем, и письмоводителем удачливым. Останься в нём хоть капля настоящей казацкой крови - и та давно и безнадёжно прокисла бы за таким занятием; однако взамен рано выветрившегося духа вольных степей у Опанаса тоже довольно рано открылся истинный талант по части разного рода кабинетного крючкотворства.

   Сей редкий талант заключался, главным образом, в том, чтобы вовремя почуять, когда надо со всей строгостью следовать букве и цифре того или иного документа, а когда надо всё с той же напускной строгостью незаметно пустить в ход всяческие хитрые приписки и перерасчёты с тем, чтобы запутать следы и вовремя отвести угрозу от проворовавшегося - или попросту беззастенчиво завравшегося в своих делах начальства. Ничего этого ему прямо никогда не втолковывали - но Опанас и ценился за то, что с первых своих шагов по служебной лестнице был подарен как бы между строк вычитанной способностью счастливо схватывать прямо из спёртого воздуха каждой очередной канцелярии её главные - неписаные - законы. Таким образом, уже в качестве мелкой капли в огромной клепсидре отечественной бюрократии, бесконечно переливающей драгоценное время жизни государства из пустого в порожнее, наш герой очень естественно влился в общее течение подпочвенных вод имперского делопроизводства, которое не замедлило вынести его на первые роли в соответствующих конторах сперва родного уездного городка, затем центров нескольких губерний - и, наконец, самого Киева.

   Впрочем, даже занимая помимо растущих казённых постов ещё большие неофициальные должности, главной из которых оставалась должность анонимного спасителя начальства, то и дело оказывающегося в щекотливых ситуациях в связи с неизменно укрупнявшимися должностными аферами, чья документальная сторона, несмотря на дерзость, а порой и откровенную дикость совершаемого, тем не менее, обязана была стараниями Опанаса как можно дольше оставаться поверхностно безупречной, - так вот, даже усердно выполняя подобные негласные, но ответственные поручения, от коих, собственно, и зависела карьера Полоза (на выполнение его непосредственных служебных обязанностей начальство давно уже не смотрело даже сквозь пальцы), наш письмоводитель при всём своём опыте, однако же, никогда не мог с уверенностью сказать, чем всё закончится на этот раз. Провалов у него пока не было - тем страшнее становилось думать о том, что он может в одночасье потерять очень многое именно теперь, уже достигнув известной величины и веса в своём кругу. Неудивительно, что в каждое очередное опасное плаванье по бумажным волнам бескрайнего океана казуистики наш герой выходил, как в последнее, и тратил немало сил, умения и жизни, чтобы не только самому целым и невредимым вернуться к надёжному берегу, но и вывести за собой из пучины весьма пёстрые начальственные армады, переполненные пиратской добычей.

   И всё-таки даже в этой бурной жизни бывали времена неожиданного затишья. Началом такой внезапно-спокойной поры прямо посередине очередного сумасшедшего года стала для него нынешняя служебная поездка в глухую провинцию, где наш грозный письмоводитель должен был выполнить миссию чуть ли не столичного ревизора, опередив тем самым настоящего ревизора и успев до его приезда не только вскрыть отдельные «недостатки», допущенные местным начальством, - но и, вовремя обнаружив все эти оплошности и упущения, искусно, как это умел только Полоз, завуалировать их.

   О такой своеобразной спасительной ревизии губернское начальство было заранее предупреждено высокими покровителями из Киева, так что встречали неофициального ревизора здешние власти почти как мессию. Опанаса, в свою очередь, ещё в Киеве кратко ознакомили с самой сутью возникших в уезде затруднений, степень запутанности, вернее, возможности запутать которые не шла ни в какое сравнение с киевскими, - а потому Полоз заранее предвкушал лёгкую приятную прогулку в бутафорской, и всё-таки тайно льстящей его самолюбию, карете проверяющего. Несмотря на то, что по природе своей деятельности нашему письмоводителю приходилось, пусть исключительно на гербовой бумаге, но от этого не менее, а порой даже более натурально, чем в свете, притворяться кем угодно - представлять, да ещё вживе, ревизора ему ранее не случалось; вот почему он с особым рвением взялся за дело и в первый же день по приезде навёл в здешних конторах такого шороху и шелеста, что взмыленные чиновники даже начали грешным делом сомневаться, А В САМОМ ЛИ ДЕЛЕ ОН ПОДСТАВНОЙ?

   От радости, а может, и с испугу, но обед в его честь закатили такой, какой и не снился любому настоящему проверяющему. Обед этот по вполне понятным причинам растянулся до ужина и, столь же естественно вобрав в себя ужин, сколь естественно полноводная река по весне вбирает в себя малый ручеёк, продолжался до темноты, с наступлением которой Опанас внезапно встревожился за свой сильно пошатнувшийся статус киевской «грозы» - и поспешил откланяться…

   Излишне говорить, что его не хотели отпускать, то и дело дружески намекая на то, что всем давно и хорошо известно, каков он ревизор, и что за прекрасное житьё настало бы на свете, будь все ревизоры такими, как он, и что от него все и всегда готовы любую строгость претерпеть, и т.д. и т.п. Полозу, однако, такие амикошонские намёки и пьяные откровения ни капли не понравились, и хотя он не хуже остальных сознавал, что участвует в общем, заранее подготовленном к постановке, фарсе, ему почему-то хотелось верить в настоящесть всего происходящего - и особенно хотелось, чтобы в это верили другие, по крайней мере до той минуты, когда он закончит проверять их дела - и тогда уже сам скинет устрашающую маску и запросто засядет вместе со всеми за привычные приписки и «пристрастные» перерасчёты. Нынче же, услыхав от новообретённых приятелей столь дерзкие речи, наш ревизор с ещё большей решительностью заторопился в загодя отведённый для него лучший номер в лучшей (а заодно и единственной) местной гостинице - и даже отказался от повозки, заявив, что хочет прогуляться и подышать свежим воздухом, а под конец уже почти с гневом осадил многочисленных напрашивающихся к нему в компанию провожатых. Справедливости ради надо заметить, что напрашивались к Опанасу в овидии не из одной лишь рабской угодливости: найти местную гостиницу, несмотря на её единственность и неповторимость (или как раз благодаря им), было не так-то просто, и здешнее начальство никогда бы не отпустило высокого гостя на подобные поиски совершенно одного, если бы ранее не столь рьяно радовалось вместе с этим самым гостем его приезду…

   К добру ли, к худу ли, но грозный ревизор наш отбыл с приветственной пирушки пешком, да ещё и в гордом одиночестве - так что вскоре вполне предсказуемо заплутал среди узеньких дремотных улочек, на одной из которых мы имели счастье ненароком повстречаться с ним.

* * *

   Несмотря на не столь уж поздний час, повсюду царили тишина и безлюдье; захолустный городок словно вымер. Тщетно оглядывал Опанас пустое пространство вокруг себя - никто на обозримом расстоянии не шёл и не ехал, и не у кого было спросить дорогу. Между тем с каждым нетвёрдым шагом предательский хмель не редел, а, кажется, наоборот - сгущался в его великодумной голове, так что в очередной раз невпопад шагнув куда-то вбок по скользким камням старой, порядком выщербленной брусчатки, утомлённый путник вдруг обнаружил себя растянувшимся прямо на мостовой - красным носом в синее небо.

   Небо меж тем всё быстрей и быстрее темнело; ранний осенний закат спелым яблоком отвисел своё на склонившейся стрелке старинных часов и упал, тяжёлый, с глухим звоном церковного колокола - прямо за далёкий окоём, в те таинственные тёплые страны, где вовсе не знают осени и люди круглый год ходят голые - и чёрные, как печная сажа… Вослед закату засмеялась зелёным глазом первая бледная звёздочка, и, отсмеявшись и налившись ярким ночным светом, лукаво - не то зловеще, не то зовуще - подмигнула лежащему на мостовой Опанасу, который к этому времени давно бы уже заснул - если бы не порыв внезапно-резкого и холодного ветра, вдруг пробравшего до костей даже его, теперь почти бесчувственное, тело.

* * *

   Странным образом пробудились и обострились на этом звёздном сквозняке все его мысли и чувства; наш герой даже попытался встать, однако, совсем было преуспев в этом, опять опрокинулся навзничь, сражённый новым воспоминанием: лукавый взгляд звезды вдруг живо напомнил ему взгляд сводной сестры, которая когда-то имела обыкновение вот так же улыбаться и подмигивать, дразня Опанаса в их бесконечных детских играх. Вот кто с малых лет была настоящая казачка - и статью, и повадками! Всегда и во всём она брала над ним верх. Как же он завидовал ей - до ненависти, до умопомрачения! Хорошо, что едва начав служить и обретя какую-никакую житейскую самостоятельность, Опанас прервал всякие сношения со своей семьёй - иначе бы никогда не достичь ему того, чего он достиг! Хорошо, что спустя столько лет одиссеевых скитаний между сциллами служебных контор и харибдами гербовых бумаг он смог так выдрессировать свою память, что она, эта память, раз и навсегда исторгла из себя всё, что её хозяин посчитал нужным исторгнуть - так что теперь Полоз не помнил даже, в каком городе осталась его родня, - да и осталась ли у него хоть какая-нибудь родня, он тоже не помнил; не помнил, откуда он пришёл и кем он был - иначе эти унизительные воспоминания никогда не позволили бы нашему славному письмоводителю так широко расправить крылья и взлететь так высоко, как он взлетел ныне!

   ...С некоторых пор Опанас помнил только то, что было ему действительно необходимо - и о жизни, и о законе, и о себе; и в первом, и во втором, и в третьем случае он помнил, возможно, и двусмысленные, и даже вовсе надуманные, зато неизменно выгодные детали, толкования, примечания к комментариям, подпараграфы к параграфам - и прочие, столь важные в быту письмоводителя, «мелочи»…

   Например, ему давно уже было достаточно знать о себе, что он - потомок казака: это придавало и придаёт определённый вес и в местном, и в столичном обществе. Какого казака, откуда - неважно! Только дай недоброжелателям какую-нибудь зацепку, какой-нибудь мало-мальски достоверный, и при этом не слишком благовидный, факт - тут же начнут копать, и такое раскопают - страшно представить! Да что там, сестру его сводную найдут, рядом поставят - уже беда, даже если она молчать будет, и ничего о братце не расскажет; одного взгляда окажется достаточно, чтобы понять, например, кто чей настоящий потомок. А ежели ещё и расскажет… Хорошо, что эту сумасшедшую истеричку точно не найдут - а то бы и впрямь такого понаговорила…

   Сколько раз он пытался как-нибудь сжить сестру со свету, подсыпая всяческую самодельную отраву ей в борщ или дырявя лодку, на которой она имела обыкновение плавать на другой берег реки - в соседнее село, к подругам… Ничего путного из этих дурацких затей юного Полоза, конечно, не выходило; мало того, сестра всегда безошибочно угадывала автора подобных бестолковых и почти смешных покушений, а также прочих позорных «художеств» - и нещадно лупила его за эти подлые проделки, хотя матери почему-то никогда ничего не говорила - а ведь та могла бы отодрать и похлеще!..

   ...Были они у матери от разных мужей, с каждым из которых она прожила недолго: оба умерли вскоре после рождения своих отпрысков. Оставшись дважды вдовой с двумя детьми на руках, мать зажила уединённо, чтобы не сказать - угрюмо, эдакой светской отшельницей на отшибе у всего городка, так что вскоре о ней даже стали поговаривать, как о ведьме. Была ли она в самом деле ведьмой, неизвестно, но помещицей она была настоящей: разумно скупой, суровой, однако и справедливой. Средней, но крепкой руки хозяйство своё вела она одна - и, несмотря ни на что, вела успешно. Неудивительно, что Опанас смог отучиться в гимназии и получить сносное, вполне по своим способностям, образование.

   Сперва его увлекала география, но с возрастом практичный юноша постепенно охладел к этой далёкой от насущных нужд науке… Именно здесь, в гимназии, и стал быстро развиваться его единственный, зато настоящий, поистине нерядовой талант, который сам Опанас первоначально определял для себя, как талант быть угодным начальству на всех его начальственных путях. Однако этот счастливый талант замечательно пригождался и в случае удовлетворения личных амбиций, потому что не только делал его носителя любимейшим, или, по крайней мере, привычнейшим орудием начальства, но и неким загадочным взаимообразным манером, словно бы по негласному закону подспудного мирового равновесия, порою превращал и само ничего не подозревающее начальство в послушное и страшное орудие его смиреннейшего подчинённого. Так Опанас очень быстро смекнул, что мстить своим многочисленным, крупным и мелким, обидчикам вовсе необязательно и даже нежелательно собственными руками - куда полнее и совершеннее в силу видимой личной отстранённости и как бы даже беспристрастности (при тщательно скрытой внутренней кровной заинтересованности) станет выглядеть его месть, буде она совершена руками начальства. Выставить обидчика неблагонадёжным в глазах сильных мира сего, как правило, оказывалось совсем нетрудно, больше того - с опытом Опанас пришёл к утешительному соображению, что люди, так или иначе оскорбляющие и унижающие его, в подавляющем большинстве своём очень кстати оказываются глубоко порочными и даже откровенно опасными вовсе не с его личной, заинтересованной, точки зрения - но со всегда законной и верной точки зрения начальства; опасными не только для него, Опанаса Полоза, а в те поры просто Афанасия Гадюкина (уважил отец родной, нечего сказать, подарил имечко! хорошо хоть, умер быстро и тихо, так что никто ничего о нём толком и не слыхивал, а те, кто слышали, давно позабывали) - опасными не только и не столько для него, но для всей гимназии, всего города, а может быть даже, для всей Империи! Если эта опасность сразу не бросалась в глаза, достаточно было только подольше и потщательнее понаблюдать за такими подозрительными личностями, и все они - рано или поздно, но всегда обязательно - раскрывали свою вредную сущность…

   Излишне говорить, что ни одного друга за время учёбы Опанас так и не приобрёл - зато боялись его многие, чем он был несказанно доволен: казалось, чувство всеобщего страха странным образом заменяло ему дружеское единство. То, что этот страх был страхом перед чем-то низким и омерзительным, не очень беспокоило Опанаса: не всё сразу, решил он про себя, справедливо и вполне самокритично рассудив, что высокого, святого, благоговейного страха в свой адрес пока ещё не достоин. Пока важно было, чтобы как можно больше сверстников было охвачено каким бы то ни было страхом по отношению к его скромной персоне, ибо всякий страх, как мыслил себе Опанас, есть так или иначе торжествующее в человеке сознание чужого неколебимого превосходства. Если это превосходство можно поколебать, тогда оно рождает не страх, а зависть, а зависть может привести к соперничеству и, в конце концов, к низвержению старого кумира. Поэтому Опанас упорно стремился к тому, чтобы его превосходство в качестве наинужнейшего начальству человека (пусть в глазах неразумных сверстников это качество и приравнивалось порой к качеству первого фискала и ябедника) никем не могло быть оспорено даже в самых робких и потаённых фантазиях. Стремился - и преуспел на этом поприще, тем более, что попасть в число его врагов, а значит, и возможных жертв было очень просто: кто-то был сильнее, кто-то - красивее, кто-то - умнее, кто-то просто имел более благозвучное имя - всё это было поводом для зависти Полоза, которую он пестовал в себе столь же сознательно и упорно, сколь сознательно и упорно взращивал страх в других, веря, что зависть - единственное чувство, способное заменить в человеке страх и, в отличие от страха, возбудить в нём не желание подчинения, но желание соревнования, а значит, и совершенствования.

   Совершенствоваться в красоте, уме, силе и т.п. Опанас считал для себя бесполезным, целиком виня в собственном фатальном отставании по всем этим пунктам жестокую природу и недальновидных родителей - но не опускал руки и втайне гордился собою за то, что, не заняв первого места ни на чьей стезе, сам придумал для себя стезю, оказавшуюся столь нужной всему обществу и государству, что она счастливо заменила благонамеренному юноше все прочие дороги, и сам дошёл по ней до таких высот, что, в конце концов, опередил всех остальных, двигавшихся иными путями к некоему расплывчатому человеческому идеалу - пустому кумиру, которому Опанасу уже не было никакой необходимости присягать в силу собственного совершенства, достигнутого им на своём - особом поприще. Отныне и навсегда ему вовсе не обязательно становиться самым умным, красивым и добрым, мало того - ему вообще нежелательно становиться умным, красивым и добрым: зачем эта «соль к пересолу»?! Всё равно он является совершеннейшим, то есть нужнейшим для общества умных, красивых, добрых…да всяких, ВСЕХ людей - а потому как бы заочно вбирает в себя все степени превосходства, известные человеческой природе; как бы делается равным сразу всему обществу - отдельно взятым носителем коллективного набора лучших социальных свойств. Такой человек в определённом смысле перестаёт быть человеком - и становится общественным явлением, притом совершеннейшим общественным явлением; неким ходячим властным институтом, почти таким же мудрым и передовым, как само государство, а может быть даже, в конце концов, и сама религия…

   Достигнув подобных небывалых высот - пускай в рамках одной, отдельно взятой гимназии - Опанас чувствовал небывалое, под стать покорённым вершинам, вдохновение перед будущим: в самом деле, он уже в начале пути сумел приобрести такой замечательный опыт, который не может не способствовать его скорейшему взлёту на любом житейском поприще, ибо этот опыт выходит за рамки частного ремесла и обнимает собой общие вопросы бытия и практического подхода ко всей жизни.

   Зависть его была безгранична, а страха, мучившего нашего героя с младенческих лет, Опанас теперь в себе совсем не находил; таким образом, он пришёл к выводу, что благодаря разумному самовоспитанию зависть отныне и навсегда совершенно победила в нём страх. Опанас уже не боялся, что умнейшие, сильнейшие и красивейшие займут его место, мало того - был уверен, что, не будучи ни умнейшим, ни сильнейшим, ни красивейшим, именно он, в конце концов, обязательно займёт их - да не их, а своё, от века предназначенное ему - первое место в жизни; ибо теперь Полоз знал, что будет бороться со своими врагами таким оружием, о возможностях которого многие из них даже не подозревают, а те, кто подозревают, не то что не умеют, но и помыслить не могут воспользоваться этим волшебным оружием: оружием высочайше беспристрастной начальственной справедливости, которая одна не смотрит на личные достоинства человека и потому не видит в нём умнейшего, сильнейшего и т.п., но которая одна способна разглядеть и под самой скромной и даже порой неприглядной оболочкой - трепетного носителя общественного блага, сокровище нужности, рыцаря порядка и благонадёжности.

   Первое место ведь никому не принадлежит загодя - оно даже не принадлежит быстрейшему и сильнейшему; а принадлежит оно только тому, кто, в конце концов, первым его займёт. Ну, а КАК ты первым доберёшься до этого места - неважно; по большому счёту, это зависит только от твоего умения, находчивости - и, как ни странно, смирения. Условия соревнования всегда неравны, и потому глупец, понадеявшийся на естественную быстроту собственных ног, справедливо проиграет тому, кто, не во всём полагаясь только на себя, имеет достаточно смирения, хладнокровия и сноровки, чтобы воспользоваться случайно (всегда неслучайно!) проходящим мимо в нужном направлении паровозом, который не только подвезёт, но и, кстати, заодно задавит по дороге двоих-троих не в меру прытких соперников, не заметивших, что они давно бегут по железным путям пусть и заведомо чуждой их несравненному человеческому естеству, зато на тысячу порядков сильнейшей машины…

  Чувствуя себя уже почти неотъемлемой частью этой победоносной машины, а вовсе не слабым отпрыском рода человеческого, стыдящимся своего имени и племени так же люто, как он стыдился собственной неказистой внешности, Опанас полностью победил в себе страх перед сверстниками обоего пола, и теперь только думал о том, как дать им - сразу всем - знать о своём превосходстве.

   Итак, страх перед ближними в нём постепенно исчез, а вот ненависть к этим самым - так называемым - ближним, наоборот, постоянно крепла, подпитываясь всё новыми, крупными и мелкими, поводами; оскорбления от несознательных однокашников сыпались одно за другим, так что отомстить - или, как теперь называл это про себя Опанас, ПРОУЧИТЬ окружающее его скопище несовершенств - всегда бывало, за что. При этом Полоз всерьёз полагал, что таким образом приносит всем, и в том числе своим жертвам, некое особое благо, изобличая в первую очередь перед ними самими их настоящее несовершенство с точки зрения полезности сегодняшним начальству и обществу.

   Единственное, за что Опанас теперь беспокоился, была его собственная зависть, которая на достигнутых нашим героем вершинах запросто могла в одночасье взять - и пропасть вслед за страхом. К счастью, пока что этого не происходило: завидовал он по-прежнему всем, высшим и низшим, но зато завидовал теперь - со своих высот - совсем иначе, по-новому: не мучительно-суетливо, а холодно, спокойно и расчётливо, то есть почти совершенно, как почти совершенно делал он теперь всё. Зависть Полоза, под стать его нынешнему положению и самоощущению, стала высокой, гордой и почти беспристрастной; теперь он нуждался в ней, как перед битвой всякий настоящий полководец нуждается в подробной карте с точно обозначенными местами скопления вражеских войск. Именно с помощью собственного, предельно обострённого и даже отшлифованного этой верховной завистью чутья Опанас продолжал безошибочно определять направления своих главных ударов по ложным достоинствам беззаконно удачливых от природы одиночек - и, не втягиваясь более в дурное и бесплодное соревнование по их правилам, не стремясь дорасти до их глубоко чуждых общественному ландшафту, подчёркнуто отдельно стоящих пиков, вообще не сравнивая себя с ними - просто и деловито сравнивал все их возвышенности с землёй, таким образом указывая разного рода выскочкам их настоящее место в единой стройной системе общественной нужности и порядка. Так, шаг за шагом, удар за ударом, медленно, но верно воспитывал Полоз в ближних надлежащее смирение и законный страх перед великой начальственной силой среднестатистических потребностей и таких же милосердно среднестатистических запросов власти.

   Если большинство сверстников отвечали Опанасу на все его воспитательские усилия по всемерному обузданию их юной гордыни страхом и отвращением, то большинство учителей подспудно испытывали к этому странному, а впрочем, скорее старательному ученику - стыдно родственное страху чувство некой неприглядной приязни; ведь, несмотря на ряд издержек, связанных с излишним рвением Полоза при выполнении им различных (в основном, негласных) начальственных поручений, такой беззаветно преданный делу укрепления гимназической дисциплины, поистине редкий тип учеников был действительно необходим всей системе местного образования - так что в периоды отсутствия Опанаса на занятиях в связи с его очередным серьёзным или не очень заболеванием (надо сказать, что юношей он был весьма болезненным, да к тому же на первых порах однокашники часто и крепко поколачивали его за доносы, пока нескольких бузотеров не исключили из гимназии и оставшиеся не поняли, что с Гадюкиным лучше не связываться) многие классные наставники, и в первую очередь инспектор гимназии, оказывались без него, как без рук…

   Инспектор и познакомил в своё время Опанаса с приставом и околоточным - это было как бы первым повышением по службе, первым, и оттого особенно дорогим, неофициальным признанием его тайных достоинств и пускай промежуточных, но уже весьма важных заслуг перед властью. Тогда-то Опанас впервые познакомился с духом и буквой настоящего имперского закона - и вскоре обнаружил с этим законом не менее тесное, хотя и своеобразное, сродство, оказавшееся для него ещё сильнее и приятственнее бывшей духовной связи Полоза со всеми гласными и негласными предписаниями гимназического устава. Опыт гимназии, и вправду, здорово пригодился Опанасу - и теперь он с утроенным рвением взялся за новое, но словно бы уже заочно знакомое ему - вечное дело служения общественному благу, отныне - на муниципальном уровне. Кроме всех прочих приятностей, сопряженных с подобным служением, было и совершенно особенное удовольствие сознавать, что возможности для утоления своей частной, однако волшебным образом облагораживающей теперь всё общество инициативы, а заодно и возможности для оттачивания главного оружия на пути осуществления этой инициативы - мести - уже на тогдашнем этапе его карьеры открывались для Полоза почти безграничные.

   ...В те поры он и смог, наконец-то, по-настоящему отомстить сестре - этой зеленоглазой казацкой злыдне, давно уже вымахавшей в здоровенную красивую деваху, по которой чахли парубки не только их городка, но, кажется, и всех окрестных сёл и деревень, и уже давно не только не лупившей брата, но просто не обращавшей на него внимания и словно бы не считавшей за родственника. Опанаса особенно бесило то, что сестра, чуть ли не единственная из его окружения, не только совершенно не боялась Полоза, но даже не испытывала к нему простого омерзения - то есть сделалась полностью к нему равнодушной, и относилась, если вообще как-то относилась к братцу, словно к некоему неодушевлённому предмету, видимо, раз и навсегда решив для себя, что этот каприз природы, которым она почему-то решила «осчастливить» именно их семью, никак не может на самом деле называться не только родственником, но и вообще человеком. При этом гордячка продолжала не то зовуще, не то зловеще подмигивать теперь уже своим бесчисленным ухажёрам, хохоча и играя с ними чуть ли не в те же игры, в которые они, случалось, играли с Опанасом в далёком детстве, - а порой даже отвешивала некоторым не в меру горячим поклонникам точь-в-точь такие же оплеухи, которые когда-то (правда, совсем по другому поводу и с другим выражением лица) отвешивала ему. Последнее почему-то вызывало у Опанаса особую ревнивую боль; иногда ему казалось даже, что, продолжай сестра хоть изредка его поколачивать, - он всё бы ей простил.

   Дополнительную зависть в нынешнем равнодушии сестры вызывало у него именно это полное отсутствие всякой ответной ненависти, с которой она когда-то глядела на Опанаса после каждой его неудачной и попросту дурацкой попытки испортить ей жизнь (или даже вовсе эту жизнь уничтожить). Такой ледяной высоты равнодушия по отношению к собственным врагам сам Опанас достичь пока не мог, несмотря на весь свой уже немаленький опыт в деле восхождения к этой - и подобным ей вершинам. Однако теперь он наверное знал, как утолить свою зависть, не прибегая более к неуклюжему подростковому варварству - словом, так, чтобы при этом не уничтожить, а наоборот, спасти несчастную родственницу, окончательно погрязшую в низменном упоении собственной красотой на мерзостном фоне многочисленных воздыхателей.

  Для начала Полоз стал старательно наблюдать за ней, выжидая удобного момента для атаки - и в результате дождался такого момента даже быстрее, чем сам ожидал; мало того, в случае с сестрой ему уже не пришлось ничего додумывать и присочинять, чтобы с особой яркостью обрисовать перед начальством всю двусмысленность её нынешнего поведения и вообще всей её настоящей жизни… На этот раз она всё сделала за него сама. Впрочем, ничего удивительного тут не было: её нездоровая, а вернее, слишком здоровая красота в сочетании с ледяной гордыней естественно должны были привести эту глубоко неблагонадёжную личность к роковому исходу…

   Итак, вскоре выяснилось, что, несмотря на легион местных женихов, красавица-сестра не нашла для себя ничего лучше, как по уши влюбиться в какого-то заезжего студентишку из Петербурга - субъекта, как позже выяснилось, не только крайне подозрительного, но прямо опасного: при неофициальном (но по этой самой причине даже более тщательном, чем обычно) обыске угла, который снимал приезжий ухажёр, - обыске, на свой страх и риск проведённом Опанасом в отсутствии каких бы то ни было на то полномочий, а заодно и в отсутствии собственно постояльца, - Полоз лично обнаружил весьма небрежно припрятанные прокламации ужасного содержания, касавшиеся, правда, каких-то неизвестных ему столичных заговорщиков и подпольных организаций, но от этого не теряющие всю очевидно вопиющую беззаконность своего конечного предназначения…

   Надо ли говорить, что удачно завершённым расследованием в отношении питерского студента Опанас был особенно горд, так как от начала и до конца произвёл его сам, по собственной инициативе, целиком доверившись своей уже немалой интуиции, хотя сперва сугубо столичная внешность и манеры преступника, сказать по правде, изрядно пугали и сдерживали нашего «сыщика» в его благородном порыве извлечь истину на свет Божий… Тем не менее, Опанас и здесь оказался прав - и на этот раз принёс действительно огромную пользу государству, выявив уже почти увильнувшего от правосудия опасного смутьяна, без пяти минут революционера и якобинца. По распространившимся в городе уже после его поимки слухам, питерский студент останавливался здесь проездом на пути за границу, в далёкие тёплые страны, где, очевидно, намеревался продолжать сеять смуту уже среди тамошних голых и чёрных граждан, - а задержался в здешнем захолустье сверх всяких разумных сроков он исключительно из-за сестры Опанаса, в которую, кажется, был сильно и небезответно влюблён…

   Так или иначе, на следующий день после ареста столичного смутьяна  эта истеричка, сестра Опанаса, зачем-то утопилась, а совсем выжившая из ума мать прокляла его над трупом дочери и вскоре умерла. Правда, о её смерти Полоз узнал гораздо позже, потому что сразу после всех упомянутых событий, совершившихся почти в одночасье, и столь же незамедлительно последовавшей реакции некоторых несознательных представителей местного населения на всё случившееся - Опанас был вынужден на время покинуть родной город и оставить столь прекрасно обозначившееся перед ним поприще главного, пусть и неофициального, помощника местной - и не только - власти, сменив эту славную стезю на, может быть, и родственную ей по сути, но гораздо более скромную стезю письмоводителя (помогли соответствующие рекомендации от влиятельных лиц).

* * *

   Со временем всё забылось - помогли усилия безупречно выдрессированной воли и гибкая, а может, попросту не очень обширная, зато очень избирательная память. И если бы не этот нынешний внезапный взгляд проклятой осенней звезды, наш герой никогда бы…

   Э, постой! Да зачем же он теперь вспомнил обо всём этом? К чему? Для чего его опять встревожило чьё-то чужое и страшное прошлое? Ведь он столько раз вполне успешно убеждал себя в том, что всё это было не с ним, что всё это - не его начало; что жил он всегда совсем другой - одинокой, чистой, гордой жизнью на пользу общую; он, потомок славного казацкого племени, а ныне - грозный ревизор Опанасий Полоз, сирота от рождения, не имевший, увы, никаких близких родственников и воспитанный учёным благодетелем из городского попечительского совета, восхищённым не по годам развитыми у мальчика способностями к учёбе и даже выплачивающим юному Опанасу специальную стипендию… Какими потом и кровью, какими заслуженными и незаслуженными унижением и пресмыканием досталось Полозу это его новое, теперь документально заверенное прошлое, а заодно и его настоящее, да и вообще - вся его жизнь, лучше и не вспоминать… Зачем же он теперь ВСПОМИНАЕТ???

  Ведь не его все эти воспоминания, не его история, не его юность - да и не было у него никакой юности; юность его начинается только теперь, на старости лет, когда он может, наконец-то, ощутить себя каким-никаким, но хозяином жизни, и радоваться ей, как хозяин, и есть, и пить, и веселиться в свою, хозяйскую меру… Зачем же теперь, когда для него только-только начинается всё хорошее, проклятые воспоминания вдруг всплывают в своих повапленных гробах из-под спуда, казалось бы, вековой толщины и тяжести - и настигают, и душат на пороге нового, настоящего счастья?.. Неужели их нынешнее беззаконное возрождение и впрямь - знак конца на пороге начала?..

   Но это же несправедливо, неразумно, этого не может быть - за каждой осенью обязательно следует весна, и за всеми его бедами обязательно должна прийти радость; а за свои прошлые грехи он вполне отстрадал, отмучился, отгорел на костре собственной, когда-то неутолимой, зависти, и сполна заплатил этому миру пожизненным одиночеством, всеобщим брезгливым страхом, досрочной старостью…
Да. Он стар, уродлив, слаб, болен, одинок - но он ещё хочет жить, и будет жить; он ещё не при смерти, в нём ещё достаточно изворотливости, умения и пользы - он ещё должен жить, особенно теперь, когда ему так хорошо, когда он сыт и пьян, когда у него просто случайно подвернулась нога на этой верной широкой дороге, на которую он вновь вот-вот встанет - и пойдёт, посвистывая, в свою лучшую в городе гостиницу… Ну, не зима же теперь, в самом деле, не мороз, да ведь и не дикая русская тайга кругом!

   Глупо и даже смешно было бы замёрзнуть сейчас, ласковой малороссийской осенью, хотя бы и поздней - прямо посреди города, пусть захолустного, уездного, рано пустеющего по вечерам, но всё же гОрода! - в двух шагах от загодя приготовленных для него роскошных (пускай исключительно по здешним меркам) апартаментов, в луже пищи и питья, извергнутых собственным нутром, перекушавшим и перепившим на удалом пиру, устроенном в его же высочайшую честь… Нет, не так умирают герои, посвятившие всю свою жизнь делу укрепления общественной благонадёжности!

* * *

   ...Почему его тогда своими руками не удавила за возлюбленного, как она грозилась сделать это накануне самоубийства, утопленница-сестра? Почему не превратила в змею убитая горем ведьма-мать? Может, потому, что и не была она ведьмой, и даже отчаянное проклятие её как следует не подействовало? Или это всё же начинают запоздало сбываться ведьмины пророчества?..

* * *

   ...Опанас вздрогнул и очнулся. Безмерная тяжесть будто намертво приковала его к проклятой мостовой, неровные булыжники которой больно впились в затекшие спину и шею. Он попробовал пошевелиться - и не смог, словно вместо крови и прочих жизненно важных жидкостей всё его тело было теперь налито свинцом; жутко стало ревизору - и особенно жутко от пронзительной ясности осознания того, что уже совсем не чувствует он холода, ещё мгновение назад сотрясавшего коченеющие члены, - наоборот, Полозу отчего-то становилось всё жарче, словно за то время, пока он вспоминал, тайные чары незаметно перенесли нашего героя вместе с подостланной под него мостовой в те самые далёкие чёрные страны с обуглившимися людьми, о которых читал Опанас в гимназии… Из последних сил ревизор выпучил глаза и повертел тяжёлой головою - нет, он всё ещё пребывал в том же пустом сонном городе, под тем же, теперь уже совсем чёрным, ночным небом, с которого теперь не то улыбались ему, не то плакали над ним, всё чаще и чаще мигая, мириады злых зелёных звёзд… От этих подмигиваний, постепенно сливающихся в одну бесконечную нервную рябь всего небосвода, голова Опанаса стала кружиться; он почувствовал дурноту, словно вдруг очутился на корабле прямо посреди бушующего моря; его стошнило, но короткое облегчение тут же сменилось новым приступом рвоты… Он хотел - и не мог отвести взгляд от колышущейся вышины, словно это небо штормило, как море, и от одного вида беспокойных небес всё его существо сотрясала морская болезнь; волна за волной накатывала на него дурнота, словно снова и снова набрасывалось на него тяжкое зловонное чудовище, сбивая с ног на пляшущем корабле; он отплёвывался, выныривая из спазмов, смахивал с физиономии слепящую чёрную влагу, поднимался - и вновь с размаху падал на гулкую палубу, проламывал своим нешуточным весом её твёрдое дерево - и вот уже летел в беспросветную бездну, где не было больше ни боли, ни дурноты, а только один непрекращающийся страх вечного падения…

   Как вдруг всё стихло, и небо остановилось над ним; дрожащие и плачущие звёзды замерли и теперь, не мигая, слепо взирали на него - пристально, но недолго, ибо их вскоре погасило какое-то сильнейшее сияние: это взошла и нависла над ним луна - бледная, как восковое лицо утопленницы, с неестественно резко обозначившимися под тонкой кожей скулами и глазницами… Всё ниже склонялась и всё глубже всматривалась она в лежащего, как бы постепенно, сквозь смерть, узнавая его - и как будто всасывала в себя Опанаса бесстрастным, загробно-внимательным взором.

   Вот когда пришла к Полозу настоящая мука, и скорчился он на острие этого адского взгляда, как жук на булавке, и просил только позволить ему зажмуриться и не смотреть - но никто не слышал его просьбу, а молиться он не умел - или не мог…
Всё живее между тем становилось выражение луны - и вот уже это не луна, а самоубийца-сестра склонилась над ним, да и не сестра, а вовсе чужая, не знаемая им женщина - не женщина, ведьма; и не ведьма, а он сам, его забытая совесть склонилась - и давит, давит к земле, вдавливает в выщербленную брусчатку, будто хочет продавить его сквозь эту старую каменную мостовую и выдавить с другой стороны - там, где чёрные люди, спёкшиеся в одно бесформенное повидло, плавают под жестоким, никогда не заходящим солнцем неведомых страшных стран…

   «Лучше пронзи, пригвозди, распни меня, чем так безысходно, тяжко, тупо давить - всё равно ведь не провалиться мне сквозь землю!» - взмолился Опанас, и невыносимая восковая маска словно услышала его, и даже ответила… Но что она ответила, что?!

   ...Кажется: «Ишь, чего захотел - распятия!»; а может, и так: «Киш-миш поспел - сорвать его!»

   ...Не успел, не смог как следует расслышать Опанас, потому что сразу вслед за своим возгласом луна грянула во все края ночи ледяным истерическим смехом, раскатившимся по слепому небу пригоршней стеклянных бусин; смехом, более не стихающим, но делающимся всё пронзительней и холоднее, тоньше и вот уже почти визгливее - и, наконец, милостиво просыпавшимся на несчастного мириадами острых осколков огромного разбитого зеркала, исколовших и изрезавших насмерть это бедное тело…

* * *

   Наутро окоченевший труп Опанаса Полоза был обнаружен в одном из маленьких тупичков уездного городка - и срочно отправлен в Киев с приложением нижайших объяснений по поводу столь же нелепого, сколь и трагического инцидента. Излишне говорить, что по такому случаю незамедлительно послетало множество чиновных голов; однако, по зрелом размышлении в верхах, происшествие с Полозом было признано и впрямь из ряда вон выходящим и даже сверхъестественным, то есть не зависящим уже от ответственности или безалаберности никаких земных властей.

   Неслучайно память о нём сохранилась до сих пор, и более того - до сих пор всякого заезжего, мало-мальски высокого гостя, не говоря уже о ревизоре, после подобающего угощения новая местная администрация в обязательном порядке и чуть ли не в полном составе препровождает к заранее забронированному номеру в по-прежнему лучшей, потому что всё ещё единственной гостинице, а потом ещё некоторое время благоговейно стоит под дверью - и не расходится, пока из номера не донесутся первые громовые ноты жизнеутверждающего храпа высокого постояльца…

   И то сказать: лучше ревизор настоящий, да живой, чем подставной, да мёртвый.


1985 - 1993