Перелом 8 - 16

Николай Скромный
Повесили парня в конце дня. Первыми увидели его бригадники, которые возвращались с площадки, где сдавали коногонам загруженные подводы. О случившемся сообщили на деляну, и многие, в сопровождении конвоира, пошли поглядеть.

Это позже, когда в разговорах припоминали подробности, они точно определили не только время, но поименно назвали палачей, а сейчас, подойдя к одинокой крученой сосне, на нижнем суку которой, почти касаясь ногами затоптанного вокруг нее снега, на тонкой проволоке висел Прилепа, зеки молчали.

Вечернее солнце сквозило в уцелевшем сосновом подросте, медно высвечивало в заснеженной хвойной зелени коричневые хлысты, лесную дорогу, глубокой, блестяще накатанной лиловой петлей охватившую розовеющий склон косогора, неподвижно висящее тело с обвисшими плечами, белобрысую голову, сонно завалившуюся набок, ставшие непомерно короткими руки...

Блатари и тут пытались командовать:

- Срочно уполномоченного! - приказывал Зеленцов. - Следы чтоб замерить - может, отпечатки пальцев где... Не топчитесь, мужики, не затаптывайте! Пусть сначала следствие, а то еще нас заподозрят... Какой ему врач, - презрительно осадил он туповатого конвоира, приказавшего бежать за лагерным лепилой. - Ему теперь даже припарки не помогут!

Похмельный, повидавший на своем веку мертвецов, на этот раз пошел вместе с другими, посмотрел... И здесь, на месте казни, поймал на себе несколько испуганно-сочувственных взглядов. Бригадники отходили от сосны к дороге подавленные: страшны на воле приговоры, в лагере они еще страшнее. Виноват парень, но не так же... Бригада свернула работы, конвоиры грубыми криками погнали ее в бараки.

Что парня повесили блатные, ни у кого сомнений не вызывало.

- Острая воздушная не достаточность, - издевательски подсказали они диагноз ковылявшему навстречу старому акушеру, которого по возрасту определили в лагерный медпункт. - Ты не спеши, милый. Он там такой грустный висит, ни с кем не разговаривает, ни на кого не глядит, даже дышать не хочет!

На коротких допросах сокрушенно вздыхали уполномоченному:

- Вот ведь как совесть замучила! Мы его, сам знаешь, даже пальцем не тронули, он же, дурень, вбил себе в голову: не могу теперь вам в глаза глядеть - стыдно! Обещал удавиться. Мы думали, врет, гад, чтоб не побили, а он, видишь, решился. Кто бы мог подумать! Вот, гражданин начальник, какие среди воров бывают люди. Таким верить больше чем себе надо!

Лагерное начальство, разумеется, сразу узнало, кто лишил парня жизни, но расследование провело лишь проформы ради. Прилепу сактировали как самоубийцу; в лаготделении нередко происходили подобные случаи.

Похмельного оставили жить в томительном ожидании своей участи и странные состояния попеременно овладевали им. Он порой сожалел что ввязался в эту историю - ничего путного из его затеи не вышло, уголовники не соизволили даже поговорить с ним, вынесли и привели-таки в исполнение беспощадный приговор. Но и на попятную ему идти поздно: парень мертв, правды никто не знает, а все, что бы теперь ни говорил Похмельный, будет оборачиваться против него. Даже если все будут уверены в его непричастности к краже, за петушиное вранье в таком опасном деле он получит в полной мере, как за соучастие. Его временами охватывало такими тошнотворными приступами отвращения ко всему, что он, томясь, досадовал: ну, чего тянете, ребята, смелее! Но возникала в памяти заваленная набок голова, бледно-синее лицо, черный кончик закушенного языка - и он видел себя повешенным, неподвижно и длинно висящим под сосновой кроной, - тогда приходил страх смерти, а вместе с ним - желание жить, точнее, выжить, выбраться из этого ада. Ночью просыпался от малейшего шороха возле себя, на работе старался быть в гуще бригадников и на виду у конвоя, хорошо понимая при этом, что убить его могут в любое время и где угодно. А то вдруг снова впадал в душевное оцепенение, исчезал всякий страх, и тогда думалось о себе касьяновскими словами: лишь бы не калечили. Хорошо если бы воткнули нож в спину – и в одно мгновение все и навсегда бы кончилось...

На пятый день после казни, вечером, перед тем как лечь, он оправлял постельку, к нему подошел Зеленцов и негромко приказал прибыть через четверть часа в лагерную мастерскую, У Похмельного мгновенно ослабли руки: “Все! Конец!”. Он молча кивнул “скокарю”, и тот ушел. Услышал их только Касьянов - медленно выкарабкался из темноты поднарника, стал со страхом глядеть на медлительного собарачника. Тот взял с изголовья свой еще хороший ватник, кинул ему на постель, порылся в карманах - нет; пусто, кроме тряпки и подарить-то в память о себе нечего. У Касьянова, который все понял, остановились темные глаза, вытянулось лицо, он сделал движение, как если бы хотел обнять уходившего, но тот холодно отстранился, шепнул молчать.

У печки, где обычно перед сном разогревались уголовники, их сейчас не было, пустовали и первые верхние нары, которые они занимали. В дверях Похмельный в последний раз оглянулся, но лица Касьянова в барачном сумраке, за фигурами зеков, он уже разглядеть не мог. Во дворе мерз, втянув голову в плечи, ожидая его, провожатый - все тот же “сявка”, который тотчас трусливо и нагло прилепился к нему. Тропкой след в след они вышли на барачные задворки, там недолго таились, выжидая минуту, чтобы перебежать небольшой, открытый охраннику на вышке пятачок - после восьми вечера вольное хождение по жилой зоне рядовым зекам запрещалось, - и вошли в длинную тень лагерной мастерской.

Что он идет на смерть, Похмельный не сомневался. Без шапки, в одной истлевшей рубахе на голое тело, охваченный жутко-радостным желанием смерти и долгожданного конца всем своим мукам, он шел, стиснув зубы, широко раскрыв глаза, - и шел так быстро, что шевелились отросшие на голове волосы; “сявка” едва поспевал за ним. Перед входом остановился отдышаться, запрокинул голову - ночное, черно-бархатное небо по-весеннему обильно вызвездило, две светлые реки Млечного Пути широко растеклись по небу, мягко озаряли чернеющие леса на меловых снегах ближних увалов... “Сявка”, стоявший у дверей, поторопил. Похмельный еще раз поднял голову. “Ну, Господи Иисусе Христе, - глубоко вздохнул он полной грудью, не отрывая глаз от сияющего алмазным блеском неба, - принимай самую поганую душу из всех рабов Твоих!” - и решительно шагнул в угодливо распахнутые перед ним двери.

В мастерской сидело человек пятнадцать со всех бараков. Из хорошо знакомых уркачей-собарачников присутствовали только четверо, среди которых он увидел Холопова и Зеленцова, остальных то ли не было, то ли он не мог различить их среди других зеков, расположившихся по дальним углам мастерской, чьи лица при тусклом свете керосинового фонаря, низко свисавшего с потолка на проволоке, терялись в сумраке за махорочным дымом. Похмельному подумалось, что эти двое - из числа судей, остальные - исполнители, сейчас где-то притаились в укромном местечке, ждут, когда приведут жертву. Еще нескольких он точно видел, но кто они, из какой бригады - не знал, да оно теперь не имело значения. Лица, взгляды, которыми они его встретили, ничего хорошего не предвещали.

- А чего он раздетый? - удивился кто-то в самом дальнем углу  мастерской. - Шпынек, это ты его ободрал?

“Сявка”, косноязыча от волнения, объявил, что подконвойный в таком виде вышел к нему из барака.

- Ты смотри жаркий какой! - насмешливо заметил тот же голос.
 
- Ничего, - весело ответили ему из-за стола, - сейчас остынет! - и все, кого мог видеть вокруг себя Похмельный, заулыбались тонкому, уместному намеку.

- Надо здороваться, когда входишь, - негромко напомнил одетый “по-вольному” зек лет шестидесяти, сидевший в сторонке ото всех на низком стуле Разводки с газетной трубочкой в руках. Его Похмельный знал - это был зек-нарядчик, приписанный к планово-учетному отделу. Зек указал, куда сесть, и в полыхавшем мозгу Похмельного отстраненно мелькнуло: вот так в Гуляевке высланные односельчане показали, где он должен сесть, таким же повелительным жестом ему указали место на табурете возле двери в начале заседания партбюро Щучинского райкома... В селе - “суд”, в Щучинской - суд, в Карлаге - суд, сейчас еще один “суд”. Этот, слава Богу, последний... “Сявке” опять что-то приказали, и тот исчез. Неожиданно нарядчик о чем-то спросил. О чем именно, Похмельный не мог сообразить, понял только, что спрашивают о Казахстане, - все еще часто нося грудью, он молча уставился горящим лютой ненавистью взглядом в лицо нарядчику.

- Что это с ним? - удивленно спросил тот у собравшихся. - Говорили - верующий, а он, ты гляди как, прямо волком смотрит!

- Ка-акое! - обрадованно закричал Зеленцов. - Легаш - и верующий? Волк он и есть, правильно ты, Маркелыч! Мы же не просто так, с бухты-барахты!

Нарядчик знаком остановил его и пояснил окружению: бывал он когда-то в Казахстане - жил парнишкой одно лето у деда в Каркаралинске, - места вольные, богатые, сытные, но невыразимо скучные, не чаял, когда родители увезут обратно в родную Кинешму. Позже, когда вырос, захотелось побывать в тех краях, помянуть деда на могилке, который, как оказалось, был дружен с юности с самим Лавром Корниловым, но уже наступили такие времена, что стало не до поездок.

- Что ж, не нам одним, - похлопывая газетной трубочкой по ладони, задумчиво закончил он, видимо подразумевая и Гражданскую войну, и коллективизацию, и Карлаг, чьи точки учреждались на каркаралинских землях, - пусть и киргизы отведают.

В виске возникла, медленно нарастала та дикая боль, от которой вскоре лопались кровяные жилки на глазных яблоках, мысли путались, в глазах то мелькали лица присутствующих, то вдруг стремительно проносилось самое неожиданное... В это время в мастерскую ввели еще одного человека.

- Этот? - указали ему на Похмельного.

- Так точно! - по-военному подтвердил вошедший. - Он и есть - Похмельный Максим. Только я, ребята, не знаю, по какой статье его во второй раз...

- Тебе и знать не надо, - злобно оборвал его Холопов, и человека тут же вытолкали вон. Похмельный тоже сразу узнал его: это был Казначеев, карлаговец, до командировки работавший в карагандинском санотделе, - болтливый, прилипчивый зек, которого Похмельный всячески сторонился.

- Ты что, в Бога веруешь? - вдруг спросил нарядчик.
В предсмертно-отчаянном бесстрашии Похмельный злобно оскалился:

- Какого... твое дело! - хрипло выкрикнул он. - Вы-ы, что вам... дело к Богу!.. - тонко вскрикнул он и задохнулся от душившего его гнева. Боль, возникшая в виске, вдруг с такой силой пронизала голову, что он дернулся, замер и невольно закрыл глаза. Пораженная неслыханной дерзостью мастерская молчала.

- Теперь убедились? - тихо торжествуя, спросил Холопов. - Мало что орет - ему на нас глядеть противно. Говорю же - сам на смерть напрашивается.

- Раз просит - надо уважить, - деловито высказался кто-то из присутствующих, сидевших рядом с Зеленцовым.


- О чем же он тогда с Разводкой судачит? - недоуменно спросил нарядчик, явно заинтересованный необычным поведением зека.

- Эй, ты не уснул там?

 
Подсудимый с мукой приоткрыл глаза, но ответить не успел.

- Да он, тварюга, даже креста не носит! - злобно закричал, не выдержав чинности “заседания” Зеленцов. - Я ношу, а он - нет! А ну, расстегни рубаху!

- Не ношу, - с трудом вымолвил Похмельный. - И не носил. А надо было.

- Да нам, вообще-то, все равно, - благодушно блеснул фиксой нарядчик, заглаживая преждевременную ярость уголовника. - Все мы под Богом ходим. Ну а зачем привели тебя сюда - знаешь?

Похмельный безумным взглядом окинул углы мастерской.

- Знаю...

- Знаешь, что с тобой сейчас произойдет?

- Догадываюсь...

- Что скажешь?

- Я свое сказал, отнекиваться поздно, - прошептал он, вытирая запястьем ледяной, мокрый лоб.

Боль на какое-то время стихла, вместе с ней исчезали гнев, бесстрашие, ненависть - и его так же внезапно охватила страшная слабость, привычное безразличие. “Господи, хоть бы не свалиться... быстрей вы, мать вашу в гробину!” Он уже понял, что здесь собрался весь лагерный “цвет”, о котором только слышал, чувствовал, что решение по нему уже принято, и не понимал, к чему этот наигранно-добросердечный голос, нелепые расспросы, - убеждают сами себя в справедливости лагерно-воровского “суда”? Поднял к нарядчику закровеневшие глаза и негромко сказал ему одному:

- Но вымаливать прощения не стану.

Но его, оказывается, внимательно слушали, рассматривали из самых дальних углов мастерской.

- Слышали? - радостно вскочил Холопов. - Вы слышали, что он вякает? - спросил он у всех и тут же умоляюще попросил Похмельного:

- Ну, давай, давай! Да говори же ты!

Но тот снова замолчал, запрокинув голову, в глазах снова понеслось совершенно не к месту, не к делу, мысли путались, тоже неслись самые неподходящие, например такая: сможет он сам подняться и выйти или вешать его поволокут под руки. В бараке посмеются: эким храбрецом выставился, а как до дела дошло - ноги со страху отняло... Кому он так говорил? Гриценяку? Нет... А-а, Воротынцеву в землянке. Вот так, Виталя, так-то, голубь, ты сам повесился, меня - сейчас повесят. Кого там Мишка хотел видеть рядом с ним? Петровича? Все равно: узнает - доволен будет...


- Да что это с ним, - удивился кто-то. - Эй, мужичок, ты прежде времени глазки не закрывай!

Бесстрашие подсудимого вызвало некоторое уважение среди заседавших, но так вызывающе вести себя здесь никому не позволялось, даже на его последних минутах. Сидевший за столом лысый, с красной бугристой кожей и шишковатой лысиной зек угрожающе предостерег:

- “Знаю!” Плохо знаешь. У нас ты через пять минут на колени не только за прощением - без штанов встанешь!

Похмельный повернул к нему голову.

- Ты меня, приятель, не пугай, - с трудом выговорил он, - я свое отбоялся. Вы если решили кончать, - кончайте.

- Успеется! - крикнул ему Холопов.

Нарядчик указал на него Похмельному.

- А он правду говорит, что ты раскулачивал крестьян, вывозил их эшелонами?

- Правду.

- Да? Тогда он прав, - нарядчик снова кивнул на Холопова. - Ты и есть легавый. Ну, почти настоящий легавый. А?

Смертельно бледный Похмельный нашел силы, чтобы усмехнуться:


- Какой-то я интересный легавый. Одни лягавые ни за что в тюрягу засудили, другие - поймали в побеге, в штрафную шахту сунули, третьи - по лагерям сверх срока гоняют. А легавый - я. Он у тебя ничего не путает?

- И то сказать, - покоренный ответом, согласился нарядчик.

- Что - сказать! - вскипел Холопов с поддержкой Зеленцова. - Не угодил он им, вот они и посадили. А по душе - такая же мразь!

Слева от Похмельного, где полуразвалясь на свежем лапнике, скучали несколько молодых зеков, невнятно одобрили. Кто-то из той компании, выскочив на минутку во двор и возвращаясь, с блаженно-умильной улыбкой, как младенцу, сделал двумя пальцами в лицо подсудимому “козу“.

- Утю-утю-утютюсеньки!

Нарядчик, видимо в желании строго выдержать справедливую беспристрастность воровского суда, взглядом передал право задавать вопросы “коллеге” - зеку, который по внешности мог бы совмещать права председательствующего с обязанностями лагерного палача столько грубой, беспощадной силы сквозило в его крупном лице с уродливо переломанным, широким носом, в выражении светлых глазок, во всем его облике матерого уголовника.

- Не угодил? - спросил он соседа слева от себя. - Не угодил - значит, им, в натуре, его натура не понравилась, - и, улыбнувшись кирпатым лицом невольному каламбуру, уже серьезно сказал нарядчику: - А что мужика вывозил, то это ты правильно сказал. Его, мужика-то, давно надо было вывезти, показать страну, а то засиделся он в своем сарае возле свиней и курочек.

Молодой зек засмеялся, заулыбались и остальные, кто-то одобрительно крякнул.

- Все равно не по делу! - выкрикнул Зеленцов. - Как хотите, - сокрушался он, - а потоптали “закон”.

На него неодобрительно покосились.

- Могильщиком, значит? - задумчиво продолжал Кирпатый. - Наших много умирало?

Похмельный не сразу понял, о ком его спросили. Ему пояснили.

- А-а... порядком. Их первыми отправляли на шахты, “на перековку”. Да и так умирали. От голода, морозов... - С виска вновь нарастала боль, словно горячим свинцом заливала затылок. "Ах, как это все долго..."

- Хоронили как, вместе со всеми?

- Там не разбирали. Всех в одну могилу, - и, перебарывая жуткую слабость, сквозь зубы пробормотал: - В учетной части санотдела помечали, с формуляром сверялись, но путаницы было... путали...

- Так же, как здесь, - ни гробов, ни крестов?

- Там каждая щепка на учете. Столбик, бирка...

Нарядчик повернулся к Холопову.

- Вот ты все про “закон” зудишь, уел уже всех, ей-богу, а ты свой выполнил?

- Какой? - насторожился “скокарь”.

- Почему у тебя рабочий человек на лесоповале, а товаровед - в раздатке? Ты прежде чем его “законить”, - указал он на Похмельного, - отдай ему должок за наших ребяток.

- Я же не знал про могильщика!

- Теперь знаешь. Утухни! - Нарядчик впервые повысил голос, но к Похмельному обратился с интересом:

- Объясни нам - мы никак не можем понять, - зачем ты полез в это дело? В карты не играете, не пидоры, и с того идиота, кроме платяной вши, взять-то было нечего. Я тебя по душам спрашиваю: чем он тебе был обязан? Или ты ему?

По углам, уже теряя интерес к происходящему, начинали тихо бубнить, переговариваться о своем. Нарядчик недовольно приподнимал к ним свою серебряную, стриженную “бобриком” голову, и там тотчас смолкали.

- Ничем. Думалось, помогу: разделю вину на двоих - все не смерть парню.

Нарядчик благодушно вознегодовал:

- Ну ты и дурак, мужик! Ладно тот, мудила из Нижнего Тагила, но ты же битый лагерный волк, в побег ходил, - ты что, не знаешь, что у нас за язык всякий ответит? Мы своих не жалуем, а ты, фраер, на что рассчитывал? Мол, простим за его благородство? Дурак! Разве его так показывают?

- На жалость человечью рассчитывал... Да, видать, напрасно: от вас все одно спасенья нету, - подсудимый обвел присутствующих налитыми предсмертной тоской глазами.

Это признание понравилось всем, кроме Холопова:

- А ты, гнида, жалел людей, когда высылал? Да, в таких делах спасенья ни одной крысе не будет, - продолжал нарядчик, - поэтому думай, прежде чем сказать рисковое слово. На первый раз тебе прощается. На второй - на том же суку зависнешь. Ты бы уже висел, да, видно... - он замялся, подыскивая особо точное выражение.

-... покойники вступились, - подсказал кто-то из молодых, и нарядчик под общие улыбки милостиво согласился с такой подсказкой.

Кирпатый миролюбиво предложил:

- К нам не прислонишься? Поможем здесь и на воле.

- Еще чего! - раздался возмущенный голос. - Нам только сумасшедших богомолов не хватало! Он же продаст с раскаянья, как на исповеди!

- У него через полгода сроку конец, - сказал кто-то за спиной Похмельного.

- А на воле кем? Крестьяне дохнут с голоду, рабочие за копейки животы надрывают. Специальности нет никакой. Опять в могильщики? - презрительно спросил Кирпатый и посоветовал Похмельному: - Подумай.

Нарядчик обратился ко всем:

- Есть у кого еще что спросить? Если нет, пусть идет.

С ним согласились все, кроме двоих собарачников.

- Иди, отдохни. Которую ночь-то трясунец спать не дает? - засмеялся знакомый молодой зек-коновод из третьей бригады.
 
Ошеломленный Похмельный поднялся. Надо было что-то сказать, поблагодарить как-то. Не успел - ему навстречу встал Холопов, подошел вплотную.

- Бить тебя теперь нельзя. Не буду. Но вот тебе! - яростно плюнул он ему в лицо. - Это тебе от моих родных, которых ты выслал, - и лагерным бесом злорадно оскалился, заглядывая в глаза чудом избежавшего смерти зека: - На память. Носи, сучара, и до конца жизни не умывайся!

Похмельный медленно утерся, глянул на нарядчика. Тот, улыбаясь, развел руками: этого запретить Холопову никто не мог.