Лесное фотоателье

Александр Лухтанов
На фото 1963 года автор в бухтарминской тайге у медвежьей метки
                Рассказы в стиле мемуаров
              (Сокращенный вариант одноименной книги, опубликованной в 2009 году в Алматы  тиражом в 100 экз.)
               
             Исповедь от автора вместо аннотации и предисловия

Автор, более 50 лет прожил на Алтае, в городке Зыряновске Восточно-Казахстанской области. Трудясь на ниве маркшейдерии (горный инженер геодезист), к чему вовсе не лежала душа, свободное время проводил на природе, благо рядом была Бухтарма с ее уремным лесом и горная тайга. Там я познавал новый для себя мир живой природы, любовался пейзажами, скрадывал птичек и зверушек, пытаясь сфотографировать и показать людям их красоту.  Я забыл обо всем на свете и жизнь пролетела как миг. Опомнился на закате лет и понял, что в моей жизни главным была природа. Хорошо это или плохо – не знаю. Правильно ли я прожил – затрудняюсь сказать. Утешаю себя тем, что два центра моей жизни были Алтай и Тянь-Шань, наверное, не самые худшие места на земле, а лет сто тому назад считавшиеся даже экзотическими.  Единственно о чем сожалею, это о том что не решился стать лесным отшельником. Не хватило силы духа…


                СОДЕРЖАНИЕ

1.   Шахтерский городок.
2. Весна – пробуждение жизни
3. Старые копи
4. Зеленое наводнение 
5. Фотоохота – моя мечта
6. Малеевский остров
7. Зыряновская Плутония
8. Фотографирую «Таиром»
9. Зимой у полыньи
10. Опять весна
11. В Бухтарминских джунглях
12. Золотая птица
13. Тетерева на снегу
14. Утес
15. На железном коне
16. Лесная дача
17. Погоня за косачами
18. Поединки на рассвете
19. Грезы о ночной птице
20. Березовая роща
21. Встречи на лесной дорожке
22. Лесное яблоко
23. Четвертая охота
24. Прелести лесной дороги
25. Собирание ягод
26. Грибное счастье
27. Лесные гости в городе
28. Тегерек. Громотушка
29. Танцы на «Медвежьем дворе»
30. Дом с голубыми ставнями



                Шахтерский городок.

В 1957 году я попал в тот уголок Казахстана, что носит название Рудного Алтая. В ту пору мне было 22 года, и я отчаянно любил Алма-Ату. В том райском, в моем представлении, городе я вырос, провел детство, юность, там было все своим и дорогим, там жили родные и друзья, и я хотел бы остаться с ними на всю жизнь. Но вот окончен Горный институт, и по распределению нужно ехать на работу в Зыряновск. Что за город, что за Восточный Казахстан? Там я успел побывать на практике, и, признаться, никакого восторга у меня не вызывал ни этот захолустный шахтерский городишко, ни суровый, по существу сибирский, северный край. Конечно, прояви я характер, то мог бы и остаться в Алма-Ате, но я был мальчишка, вырос в очень обеспеченной семье, в тепличных условиях, жизни не знал и боялся ее. А жизнь надо было устраивать, к этому времени я успел жениться, а жена Руфа во что бы то ни стало хотела уехать, чтобы жить самостоятельно и подальше от свекрови. В свою очередь и моя мать не удерживала нас. А что касается отца, то он был заинтересован в моем отъезде, так как в Зыряновске вел договорную работу, и на первых порах я должен был помогать ему.

Я стоял у окна вагона и смотрел на цепь так хорошо знакомых мне алма-атинских гор. Я знал тут каждую вершину и мог нарисовать всю эту панораму, всю эту зубчатую заснеженную стену с закрытыми глазами. Жена находилась рядом, и мысли ее были прямо противоположны моим. В последний, как мне казалось, раз видел я здание вокзала, тихие зеленые улочки, одноэтажные алма-атинские домишки, так любимые мною. Поезд тронулся , и вся эта картина поплыла мимо, удаляясь. Слезы застилали глаза. Вагон резко заскрипел и круто повернул на север. Горы ушли в сторону, и колеса застучали все быстрее. Мы понеслись в сторону Сибири, в холодную и чужую страну.

Промелькнули казахстанские степи, за Усть-Каменогорском поезд въехал в ущелье, рядом заблестел Иртыш. Пейзаж оживился, и я уже с интересом смотрел на разворачивающуюся передо мной картину алтайских гор, разглядывал входивших и выходивших пассажиров, прислушивался к их разговорам. Мелькнули березовые рощи, за Парыгино под колесами вагона гулко загремели фермы моста – мы переезжали Бухтарму. Вид реки с ее плесами, курчавым лесом по берегам, рыбаками, тут и там стоящими в воде, - все это не могло оставить равнодушным, сердце мое понемногу оттаивало. Поезд замедлил ход и остановился. Мы приехали в Зыряновск

Так что же это за край – Рудный Алтай? Впрочем, оговорюсь сразу, что это казенное название, придуманное в советское время, мне совсем не нравится. Так и видишь развороченную землю, шахты, горы отвалов и испорченную природу. Гораздо романтичней и лучше звучит прежнее, старинное название – Бухтарминский край. Перед глазами тогда возникает совсем иная картина: мощная горная река с лесистыми горами по берегам, таежные кряжи горных хребтов, цепями уходящие вдаль, полные зверья и птицы. Когда-то давным-давно, лет 250 тому назад, здесь селились беглые каторжники и крепостные крестьяне с алтайских заводов и рудников промышленника Демидова. Они искали сказочную страну Беловодье и, встретив на пути богатый землей, лесом и зверьем край, оседали тут. Скрываясь от преследований, заселяли дикие ущелья, прятались в лесной глухомани. Их так и называли: «каменщики», то есть обитатели каменных гор. Это была вольница, живущая по своим порядкам и законам вплоть до принятия их в конце XYIII века в российское подданство Екатериной Великой.

В 1791 году, добывая пропитание для своих товарищей, в этих краях охотился Герасим Зырянов – горно-заводской рабочий алтайских рудников. Преследуя лося, он наткнулся на следы древних чудских горных разработок. Так было открыто знаменитое Зыряновское месторождение полиметаллических руд, которое разрабатывается до сих пор.
Был август, еще держалось летнее тепло, но приближающаяся осень время от времени напоминала о себе обильными дождями. Город строился и утопал в грязи, когда же улицы просыхали, то их заволакивали клубы белой пыли. Вокруг городка виднелись округленные склоны невысоких травянистых гор. Мы жили в гостинице, и каждый день я шел на работу и с работы по полевой тропинке, по обеим сторонам которой простирались травяные заросли. На каждом шагу я видел птиц – мелких, быстрых и юрких, голосистых и молчаливых, сереньких и цветастых. Пологие увалы зеленых гор подступали к самым улицам. Заросшие буйным разнотравьем, они были труднопроходимы из-за жесткого кустарника, который народ называл то караганой, то чилигой, а то и волчьим лыком. Лишь по берегам речек, ручьев да кое-где в ложках на северных склонах виднелись островки осиновых лесков. Среди зыряновцев бытовало предание о лесах, якобы покрывающих когда-то территорию нынешнего города. Рассказывали даже о пихтовых пеньках, о которых будто бы помнили старики. Однако документальные свидетельства очевидцев с начала XIX века говорят об обратном: лесов, тем более хвойных, вокруг Зыряновска не было.

Сам же городок до пятидесятых годов представлял собой невзрачный и пыльный поселок, застроенный деревянными избами, среди которых высились бревенчатые копры шахт да серые отвалы горных пород. Раньше от так и назывался: село «Зыряновский рудник». После того как к городу была подведена железная дорога, поселок стал быстро расти и превратился в благоустроенный современный городок. С легкой руки приезжих специалистов, как правило, горожан, Зыряновск, до этого засаженный картофельными грядками и черемуховыми кустами, через какие-то 5-10 лет стал похож на утопающий в тополях цветущий оазис. Но это в центре. На окраине же, в так называемом старом городе, поселок имел вид типично сибирской деревни, где испокон веку жители боролись с лесом, тайгой и, конечно, не удосуживались высаживать деревья перед своими домами. Я шел по такой улице, и мне было жаль самого себя: разве можно было сравнить чистенькие и тенистые алматинские улочки частного сектора с местными – пыльными, грязноватыми, с убогими домами и неряшливыми дворами. Наивная деревенская простота, сохранившаяся, очевидно, еще со времен патриархальной старины: выносимые из изб мусор и зола выбрасывались прямо перед домами на улице. Этим «добром» «мостилась» проезжая часть дорог, вероятно, для того, чтобы облегчить движение транспорта по грязи.

Как вскоре я понял, коренные жители делились здесь на кержаков и бергалов. Бергалы – это потомственные шахтеры, потомки демидовских горнорабочих, которые когда-то были силой привезены сюда, а кержаки, понятно, - старообрядцы, возможно, потомки каменщиков, искателей мистического Беловодья. В отчествах здесь преобладали Ипатьичи, Севостьяновичи, Акимычи и Феофанычи. Из более современных жили баптисты, субботники, религию которых привезли русские немцы, поселившиеся здесь отчасти в начале века, частично в годы сталинских репрессий.

Здешний народ был прижимистый, въедливый и настырный. Более всего поражала гордыня и чувство непомерного достоинства. Не бывало случая, чтобы кто-то из местных поздоровался первым и уж тем более уступил дорогу. Принцип «знай наших» особенно ощущал я зимой. Пробираются двое навстречу друг другу среди сугробов по узенькой тропинке и начинается между ними негласная дуэль: кто больше себя ценит, у кого нервы крепче. Уступил – значит, кишка тонка, грош тебе цена. Особенно если ты городской, приезжий – проваливайся в ботиночках в снег, обходи местного целиной, пусть он даже обут в стопудовые валенки.

После Алма-Аты все здесь казалось необычным, все обращало на себя внимание. Приходилось привыкать к новым словам. Сарайчик для дров тут называли стайкой, дорожную выемку в склоне горы – копью, а перекресток дорог – своротком. Теща моя, из местных, вместо «села» говорила «сяла». Например, если скисало молоко, то она сетовала: «Молоко-то ссялось», что вызывало во мне бурный, хотя и скрытый протест. «Жалковать» означало «жалеть». Существовало и много других сибирских слов и оборотов, делавших ее речь цветастой и выразительной. Была же теща высокой словоохотливой старухой с громовым голосом, любила пошутить, поострословить, что вообще характерно для сибиряков. Еще путешественники XVIII-XIX веков отмечали черты коренных сибиряков: живость характера и сметливость, полное отсутствие рабских наклонностей, столь присущих жителям коренной России. Сибиряков всегда отличала бойкость и острота языка, стремление к свободной, независимой жизни. Больше того, многие имели склонности к разгулу, разбоям и воровству. Эта последняя  черта сохранилась и поныне, особенно среди деревенской молодежи, считающих воровство едва ли не признаком доблести и молодецкой отваги.

Я ходил по городу, с любопытством разглядывая людей, местный народ. Мужик на базаре продавал битую дикую птицу. Прямо из мешка он доставал сереньких рябух и красавцев петухов. Были они черны, с красной бровью над глазом и назывались косачами. Поразмыслив, я понял, что это те самые тетерева, о которых я так много читал в своей любимой книге «Лесная газета». Моя теща рассказывала, как много их бывало в недалекие времена. В том же Большенарыме, где она жила, их ловили прямо руками, для чего прятались в замаскированных, заранее вырытых ямах. Косачи слетались на приманку из расставленных снопиков пшеницы, называемых «кладью».
«Как полетят, тут уж успевай хватать руками за лапы. Зубами перекусил шею, бросил, цапай другого. Бывало, вылезали охотники из ямы, сами окровавленные».

Ничего не скажешь, жестокая охота, но она говорит о былом богатстве благословенного края.
Бородатые деды, выставив на прилавки баклаги, торговали медом. Продавался он по баснословной низким ценам – килограмм стоил 8 рублей. Рассказывали, что еще совсем недавно меду бывало так много, что из-за недостатка тары его сливали в специально вырытые земляные ямы. Все это были отголоски, остатки богатств страны Беловодья с непугаными когда-то зверями и птицами, «кисельными берегами» и «молочными реками».
К базарчику уже поступали горные разработки, и его вскоре должны были снести, но по воскресеньям здесь еще вовсю гомонил народ. Близилась зима, и шла бойкая торговля шапками из собачьего и беличьего меха и изделиями из дерева: топорищами, снеговыми лопатами и грубо сделанной мебелью.

Наступил октябрь. После ласковых теплых дней бабьего лета по небу поползли тяжелые серые тучи. Пошел дождь и, не переставая, лил несколько дней. Черная, жирная земля раскисла, превратившись в жидкое месиво. Зыряновцы ходили только в резиновых сапогах, так как любая другая обувь была бы просто неуместна. Растаскивая по тротуарам чернозем, пешеходы пытались отмыть его с сапог в железных корытах, стоящих перед каждым домом. По мокрому асфальту поползли огромные, будто змеи, дождевые черви. Их давили колесами машины, топтали сапогами прохожие, а они все ползли и ползли, бледно-розовые и раскисшие от влаги.

Потом дунул ледяной ветер, заморозив беспечных червяков. Грязь превратилась в жесткие как бетон, рубцы-шрамы, после чего повалил снег. Мягкий, пушистый, он закрыл землю и лежал уже до апреля. С 10 ноября началась зима с жестокими морозами, прерываемыми лишь снегопадами, когда теплело, и столбик термометра повышался до минус десяти. Толстыми наледями заплыли оконные стекла. По капустному захрустел снег под валенками прохожих. Заскрипели полозья розвальней-саней, запряженных мохнатыми невысокими лошадками. На клочке сена в санях сидели закутанные в шали неразговорчивые бабы и степенные мужики из окрестных деревень. Пахло конским потом, дегтем и сеном, от заиндевевших лошадиных боков клубами валил пар, намерзшие на лицах мужиков сосульки свисали с бород, усов и бровей. Коренастые, в валенках, полушубках и меховых шапках с обязательной кисточкой из беличьих хвостов, они были похожи на новогодних Дедов Морозов. Самым шиком считалась шапка из барсука. Шерсть у него светлая, желтоватая, ость прямая, длинная и грубая, как свиная щетина. Потому мех стоит дыбом, торчком – сплошная охотничья экзотика. И облик разудалого бухтарминского парня, настоящего кержака-промысловика. Впрочем, слово «кержак» здесь употребляется в несколько шутливом тоне, а то и в злой форме, чтобы подчеркнуть местное происхождение. Поэтому теперь уже не поймешь: действительно ли этот человек из староверов, или только здесь родился. (Сами кержаки стараются избегать этого слова, более того, здесь оно считается обидным и почти ругательным.)

Вспоминается курьезный случай, рассказанный моим другом, добрейшим Ильей Дмитриевичем Пустовойтовым, бывшим крестьянином (да к тому же из кулаков), родом из Джамбула: «К моему соседу приехал родственник из деревни. Лошадку во дворе привязал, а сам в дом ушел. Мороз, как всегда, за тридцать, конь от стужи так заиндевел, что весь белым стал. И нет чтобы хоть тряпицу на свою животину набросить! Сам пьет-гуляет, а бедная лошадка стоит смирнехонько весь день голодная, от холода с ноги на ногу переминается. Глядел я, глядел на это бессердечие, да и не выдержал. Зашел в квартиру и при всех гостях надавал тому мужику по пьяной роже за такое отношение к лошади. Она хоть и скотина, а куда лучше своего хозяина».

Другой, прямо-таки анекдотичный случай наблюдал я сам. Запряженная в телегу лошадь прямо на улице провалилась в канализационный колодец. И все это произошло в несколько мгновений: поскользнулась, копытом сбросила люк, и тут же ушла в него, не задержавшись даже в постромках и упряжи. Самое удивительное было не то, как лошадь могла поместиться в колодце диаметром меньше ее самой, а то, что осталась при этом целой и невредимой. Подошедшие на помощь прохожие вместе с хозяином вытащили пострадавшую из колодца, и она, как ни в чем не бывало, пошагала дальше. Таковы картинки Зыряновска конца пятидесятых.

Как вскоре выяснилось, Зыряновск был явным полюсом холода в Казахстане, да к тому же и засекреченным. Приходилось все время досадовать, слушая сводки погоды, передаваемые по радио. Наш термометр показывал минус 35, метеостанция объявляла минус 30, а в Усть-Каменогорске, в ста восьмидесяти километрах от Зыряновска, было минус 20, а то и минус 15. И так всю зиму с колебаниями мороза от десяти до сорока двух, а чаще минус 30. Здесь всегда было холоднее, чем в Усть-Каменогорске, на десять, пятнадцать, а то и двадцать градусов.
«В нашу яму раз уж зашел мороз, то теперь его не выгонишь», - говорили зыряновцы.
Как-то соседка рассказала о жизни в Анадыре, что рядом с Чукоткой, то есть за полярным кругом. Я спросил ее, какова там зима.
- Холодно, очень холодно, - сказала она и добавила для ясности: - конечно, не так, как здесь, но все равно морозы страшные.
Получалось, что в Зыряновске холоднее, чем в Анадыре.
Так куда же я приехал и что здесь за климат? Но вот другой пример, не менее парадоксальный. Знакомая москвичка, ни разу не бывавшая в Казахстане, интересовалась, как мы встречаем Новый Год. «Елки у вас, конечно, не растут, - вполне серьезно спрашивала она в письме, - так что же вы наряжаете? Может быть, пальмы?»
Действительность была далека от солнечного юга и пальм. Туманная и морозная мгла вперемешку с дымом котельных и выхлопными газами автомобилей, опустившаяся в зыряновскую котловину, едва пробивалась солнцем, да и то лишь в полуденные часы. Лишь дважды за долгую зиму мела поземка, все остальное время стояло полное безветрие. А снег валил и валил. Белые подушки и перины  непотревоженные ни одним дуновением ветерка, расселись по пням и крышам, кренделями и ватрушками развалились по заборам и ветвям тополей.

Вскоре снегом завалило все улицы и дороги, и пешеходы пробирались по узким тропинкам, которые тут же окрестили козьими тропами и заячьими следами. Многоснежье еще одна, едва ли не самая заметная черта зыряновского климата. Шутка сказать: в окрестных горах  за зиму снега выпадает до пяти метров. Под чудовищным весом расплющивались избушки и крыши домов. Ходили слухи о раздавленных снегом вместе со скотиной совхозных фермах. С января начиналась «борьба со снегом». Не только расчищали дороги для прохода транспорта, целые бригады сбрасывали снег с крыш многоэтажных домов. Когда очистили крышу нашего дома, то для прохода к подъезду пришлось прорывать траншею глубиной в полтора человеческих роста.

Глядя на заваленную снегом деревеньку, где избушки угадывались по струйкам синего дыма, я вспоминал знаменитого враля барона Мюнхгаузена, только что приехавшего в зимнюю Россию. Вечером он привязал коня за торчащий из снега колышек, а назавтра после оттепели выяснилось, что это макушка креста на высокой колокольне церкви. Здесь было похоже. Мой знакомый по работе Павел Гладырь рассказывал, как он, катаясь с горы, чуть не утонул в сугробе.
- Зарюхался я самым нелепым образом, - говорил он вовсе без юмора. – На большой скорости воткнулся головой в снежный целик. Барахтаюсь, чувствую, что задыхаюсь, а выбраться из сугроба не могу. До земли не достаю, руками загребаю, а снег рыхлый, никакой опоры. А тут еще лыжи на ногах мешают, без рук не отстегнуть. Кое-как боком умял снег, голову чуть выпростал, воздух по-рыбьи ртом глотаю. Заживо погребённый снегом – иначе не скажешь.

Выставляя на улицу, хозяйки морозили заготовленные впрок пельмени. В душных избах приторно и кисло пахло пареной калиной. Гроздья ее, собранные в веники и развешанные над наличниками окон, приманивали дроздов и свиристелей. Отправляясь за молоком, хозяйки брали с собой не бидоны и банки, а авоськи и сумки. Замороженные в матово-белые круги, молоко продавалось на базаре прямо из мешков.
Стиранное белье теперь не сушили, а вымораживали. Заносит хозяйка вечером гору простыней, а они стоят колом, не гнутся и гремят, как жестяные. Зато и аромат от них, сравнимый с запахом только срубленной елки, под Новый год внесенной в дом. Свежестью, морозом и снегом пахнет от промороженного белья!
За всю зиму не выдалось ни одной оттепели, ни одной капели, поэтому и никаких сосулек не выросло на крыше. Зато сброшенный с крыш снег завалил все тротуары, а улицы и дороги превратились в снежно-ледовые корыта, наподобие нынешних бобслейных трасс.

О том, что Зыряновск – заповедник снегов и морозов, начинаешь понимать, когда подъезжаешь к нему зимой на поезде. На всем пути снега мало, на берегах водохранилища всюду видишь голые, бесснежные проплешины на склонах гор. Но вот поезд проезжает Первороссийку, приближается к Тургусуну, и в окне начинают мелькать белые заметы. Ввалившиеся в вагон мужики топают валенками, стряхивая снег. Тянет морозцем, и сразу становится понятным, что начинается таежный горный край с двухметровыми снежными сугробами, с домами, заваленными снегом по самую крышу.

Как-то в середине апреля я по привычке бродил по берегам Бухтармы. Река уже вскрылась, но днем с верховий потянулись стаи беловато-серых льдин. Где-то там выше река только освобождалась от ледяного покрова. На мосту суетились люди с треногами и кинокамерами. Они снимали ледоход.
- Слава Богу, ваша Бухтарма явилась для нас спасением, - сказал мне оператор. – Везде, даже в Северном Казахстане, ледоход давно прошел, и мы уже отчаялись его заснять, хоть откладывай до будущего года. А у вас пожалуйста – в апреле еще ранняя весна. И снега в полях сколько угодно.

В 1986 году я написал книгу о временах года, о явлениях природы в Зыряновском краю. Женщина-рецензент, литератор по образованию, всю жизнь прожившая в теплой Алма-Ате, написала примерно так: «Этого не может быть! Что вы рассказываете басни! Вы пишите так, что можно подумать, будто Зыряновск находится за полярным кругом». И отзыв, естественно, дала отрицательный. А что я мог поделать, если в июньском лесу сам бродил по пластам снега, схоронившегося в тени густых пихт, если в марте стояли 38-градусные морозы, а зимние наледи на реке долеживали до октября, почти до следующей зимы.


                Весна – пробуждение жизни

Все же в марте солнце засияло уже так ярко, что лучи его, будто огненные стрелы, прожгли в снегу расщелины и лунки. Они все расширялись, и вскоре вся белая целина превратилась в щетку снежных пиков и бугров. Смерзаясь за ночь, подтаявший снег превращался в жесткий, как бетон, наст. В полдень же он раскисал так, что проваливался под ногами, а по тротуарам стало опасно ходить – с крыш целыми водопадами с  грохотом и шумом срывались настоящие лавины снега.

С первыми апрельскими днями проглянули черные, дымящиеся паром прогалины, и зыряновцы ринулись на оттаявшие пригорки. Действительно, усидеть в доме было просто невозможно. Прихватив фотоаппарат, в ближайшее воскресенье я отправился за город. На солнцепеке было по-летнему тепло. На оживших муравейниках копошились муравьи, порхали желтые лимонницы и красные крапивницы, в подсохшей траве шуршали ящерицы, вереницами бежали красно-черные жучки-солдатики. Свежий воздух пьянил, голоса возбужденных птиц будоражили душу, а где-то в груди просыпались волнующе-радостные чувства ощущения полноты жизни. Я не мог оторвать глаз от пробивающихся из едва оттаявшей земли ростков первых цветов. Они вызывали радостное изумление и вовсе не были похожи на растения: этакие марсианские существа, бордово-красные толстые крючочки. Некоторые уже успели выбросить букетики ярко-желтых цветов, называемых местными жителями подснежниками. За ними-то и ходили зырыновцы, но, сами того не подозревая, не столько собирали цветы, сколько наслаждались картинками пришедшей весны.
Мне хотелось все это запечатлеть, чтобы оставить с собой или показать другим, сфотографировать кинжальчики ростков дикого чеснока-слизуна, желтые барашки цветущей ивы с вьющимися над ними пчелами или присевшую на подснежник бабочку. Но как это сделать, ведь ни «Зорким», ни «Москвой» (фотоаппараты советской эпохи) невозможно заснять столь близкие и мелкие предметы. Для этого нужна специальная техника. Впервые задумался я о необходимости приобретения такого фотооборудования. Я пробовал использовать для этой цели «Фотокор», но он был громоздок, тяжел, а главное – неоперативен. Нет, время пластиночных камер безвозвратно ушло в прошлое, нужна была малоформатная портативная техника, и она уже появилась. С завистью рассматривал я прекрасные снимки живой природы, сделанные за рубежом. Мне бы такие!

Между тем, едва ветер-суховей обсушил горы, как тут же пахнуло дымком. Это местные жители пустили пал, попросту подожгли подсохшую ветошь прошлогодней травы. Традиция эта идет с давних пор, и нет никакой силы, чтобы удержать мальчишек от поджогов. Из окна своего дома я наблюдал, как дымятся склоны гор, обнажая почерневший испод земли. Вечером, когда стемнело, картина была фантастической: вокруг города рубиновой россыпью, пятнами и лентами в черной ночи сверкали огни необыкновенного фейерверка.
Этот очень старый и, в общем-то, вредный обычай, у местного населения имеет свое объяснение и оправдание. Во-первых, зола удобряет землю, способствует росту трав и препятствует наступлению кустарников, а это хорошо для пастбищ и сенокосов. Во-вторых, так жители пытаются уничтожить клещей, обитающих здесь в больших количествах и частенько являющихся переносчиками опасного заболевания – клещевого энцефалита. Это настоящий бич здешних мест. Ежегодно в городе и окрестностях заболевают несколько человек, часть которых остается инвалидами или даже гибнет.

Когда утихло буйство пожарищ, почерневшие от огня горы вдруг снова вспыхнули малиновым пламенем. Это расцвел сибирский миндаль – никчемный в другое время кустарник, густой щеткой затянувший склоны.
С приходом весны тоска по Алма-Ате несколько притупилась. Оказывается, и здесь можно радоваться и наслаждаться красотой природы, она везде прекрасна. Я постепенно выходил из транса, вместе с весной и сам пробуждаясь к жизни. Здесь у меня был друг по «несчастью», институтский однокашник Борис, заядлый рыбак и охотник, так же, как и я, приехавший сюда на работу по распределению. Вместе мы садились на автобус, уезжали на Бухтарму или бродили в окрестностях города, с интересом присматриваясь к новым местам. Я чувствовал, как постепенно оттаивает мое сердце, а ностальгия по родине отступает. В то же время я невольно сравнивал здешние места с алма-атинскими. Очень долго я был пристрастен, но, упрямо твердя «все равно у нас лучше», сам чувствовал, что не прав. Так же как «у природы нет плохой погоды», нет у нее ни пасынков, ни любимчиков. Она везде прекрасна, и здесь по богатству ни в чем не уступает, а если говорить о местных лесах и реках, то такого сибирского масштаба на юге, конечно, нет. Маленький городок всегда ближе к природе, и это тоже было для меня большим утешением.

На исходе мая Зыряновск утонул в белой кипени цветущих кустов. Будто свежий снег осыпал дворики и улочки старого города. Едва ли не все подряд зыряновцы охапками несли пахучие букеты. Смешно сказать, но ни я, ни Борис, выросший в Актюбинске, не знали, что это за цветы. Спрашивать было стыдно и неудобно: не поверят да еще и поднимут на смех. Все же я набрался смелости и обратился к девушке, державшей в руках огромную охапку пахучих веток.
- Не придуривайся, - сказала рыжая кержачка, - кто тебе поверит, что ты не видел черемуху!
«Ага, значит, это черемуха». Действительно, стыдно было ее не знать, но так или иначе мы постепенно познавали незнакомые, здешние растения, слух привыкал к новым, типично сибирским местным словам.
Сугрев, отайка, затаина – ласкающие слух слова, связанные с проталинами и ранней весной.
Притор – крутой берег, в который бьет река.
Булки – подводные, часто торчащие из воды камни.
Щечки – прибрежные утесы, стискивающие русло реки.
Шивера – отмели на речном перекате.
Щуга – осенний лед, плывущий по реке.
На северу – северная сторона горы.
Морок, заморочало – ухудшение погоды, небо затянулось тучами.
Шиши – голая вершина, отдельная скала на горе.
Паевка, туесок – берестяные корзинки у рыбаков и сборщиков грибов и ягод.

Вскрывшись ото льда еще в апреле, Бухтарма широко катила волны, «бухтела» на перекатах, разлившись от весенних вод, накатывалась на берег. Затопленные по пояс, по берегам проток и рукавов стояли порозовевшие от весны ивняки. Стонущие голоса куликов-перевозчиков перемежались с перезвоном трясогузок. Со свистом острых крыльев над водной гладью проносились парочки диких уток. Прогнувшись крутыми дугами, под тяжестью проходящих машин скрипел деревянный мост. Еще недавно через Бухтарму ходил паром, деревянные лодки-дощаники лежали, догнивая, на берегу. Но вот нашелся сметливый человек, русский мужичок-умелец, догадался натянуть стальные канаты, а на них положить настил из бревен и досок – и вот мост готов. Пусть не капитальный, но всё равно постоянный переезд. Идет машина – мост шевелится, охает, как живой, вздыхает, но терпит и держится. И простоял этот мост ни много ни мало – двадцать, если не более, лет. Тогда, казавшийся вечным, как врезался он в память! Скрипучий, изогнутый, точно крыши старинных китайских пагод, почерневший от старости, пахнущий деревом и сыростью реки.

Река была средоточием жизни, здесь издавна селились люди, по ней сплавляли лес, охотились, рыбачили. Неудивительно, что и меня, и Бориса тянуло сюда, и мы бродили по берегам. Но настоящий лес был отрезан Хамиром – большой горной рекой, впадающей в Бухтарму. Где-то там, спрятавшись в густом черемушнике, притаилась маленькая деревушка Калиновка. Этот недоступный уголок нам еще предстояло освоить, а пока сколько угодно интересных мест было рядом с городом, и мы каждый выходной отправлялись за околицу на ближайшие горки.


                Старые копи

- Видишь, там на горе, за Ландманом два белых пятна? Это хрустальные копи, - показал как-то знакомый геолог. – Раньше там добывали кварц и кристаллы пьезокварца для промышленности. Теперь все заброшено.
Минералы, красивые камни я любил давно и даже немного собирал. Отыскивание их всегда казалось мне охотой за сокровищами, спрятанными в недрах земли. На память тут же пришли уральские сказы о горных кладовых. Я сразу загорелся, и в ближайший выходной мы отправились туда с Борисом. Продираясь сквозь густую щетину кустов, залезли высоко на гору. Порывшись в отвале, мы обнаружили кристаллики кварца. Словно отполированные, грани их тускло мерцали стеклянным блеском. Настоящий горный хрусталь, полудрагоценный самоцвет в моих глазах был настоящим кладом. Я видел себя то на «Острове сокровищ», то в изумрудных копях «Медной горы».
Тишина и полное уединение. Ничто не мешало нам. Забыв обо всем на свете от жадности и азарта, мы прокопались весь день и нарыли почти рюкзак граненых полупрозрачных камней. Потом, спустившись к речке у подножия горы, долго отмывали их от белой и красной, очень липкой глины. Чистые и мокрые, они сверкали еще красивей, но, к сожалению, почти все оказалось изъеденными рваными ранами, словно источенные какой-то неведомой болезнью. Из-за этого большую часть собранного пришлось выбросить. Но все равно мы много принесли домой, и кое-что из найденного тогда у меня хранится до сих пор.

Едва ли не всё лето после того я ходил на эти заброшенные хрустальные копи и постепенно понял, где нужно искать. Я обнаружил в забое тонкую жилу, заполненную красной глиной. Именно в ней попадались лучшие кристаллы, а иногда и целые друзы – сростки нескольких кристаллов, чистые, ровные, не изъязвленные отвратительной коррозией камня. Углубляясь с помощью длинной отвертки, я прорыл длинную и очень узкую штольню, так, что наружу торчали лишь ноги. Измазанный глиной, я вылезал наружу лишь для того, чтобы осмотреть очередную находку, а затем торопливо возвращался в свою нору. Я не хотел терять ни минуты.
- Эх, сюда бы взрывчатки! – увидев мою закопушку, помечтал Борис. – Заложить в щель да трахнуть. Какой бы забой обнажился!
Но я предпочитал работу без грохота взрывов и рева механизмов. Самым заманчивым было бы наткнуться на занорыш – подземную пустоту, погребок, в котором и растут минералы, обволакивая стенки щеткой кристаллов. Занорыш, или жеода, - это всё равно что ларец с драгоценностями. В моей жиле встречались лишь обломки жеод, смещенные по трещине, заполненной глиной. Но для меня и они были сокровищем. Радостно екнет сердце, когда в монолите нащупаешь податливую мякоть, а рука вместе с орудием проваливается в пустоту. Лихорадочно ковыряешь, убирая накопившийся за тысячелетия ил, а в темноте уже проступает загадочный, стеклянный блеск камня. Сколько миллионов лет понадобилось, чтобы вырастить эти друзы? В хаотическом беспорядке торчали стрельчатые столбики, ромбики с коническими макушками, стеклянные «гвоздики», «спички» с заостренными концами, образуя так называемую «щетку».

Я не замечал, как бегут часы, и был в это время самым счастливым человеком на свете. Здесь привлекало все: полное умиротворение природы, негромкое пение птиц, гнездящихся в море кустарника вокруг, азарт поиска и радость находок. А как приятно было после нескольких часов работы спуститься вниз к речке и, слушая плеск волн, отмывать граненные обломки, с волнением всматриваясь в удачную находку! Разложив добычу на берегу, я заворачивал лучшие образцы в ветошь и обрывки газеты. Мне казалось, что так я уберегу их от царапин. Тело ломила приятная усталость. Рядом порхали роскошные большие бабочки с бархатными черными крыльями. Разморенный дневной жарой, они садились на влажный прибрежный песок и сидели там, лишь изредка шевеля крыльями.


                Зеленое наводнение

К началу июня все пышно расцвело. Зеленый цвет затопил все вокруг. Весь мир стал сплошным морем трав и кустарников. Насколько хватало глаз, всюду тянулись изумрудные цепи гор и долин, и лишь небо синело над головой, да белой полоской вдали сверкали снега на вершине Холзуна – отроге Алтая.
Щедро поливали дожди. Жирный чернозем, обилие влаги - всё благоприятствовало буйному росту растительности. Бухтарма манила еще больше. После весеннего паводка река вовсе не спала, а наоборот, стала ещё полноводней. Разбухшая от дождей, она заливала прибрежные луга, а кое-где прихватывала и окраины поселков. Любоваться рекой можно было, забравшись на любую близлежащую горку. Картина отрывалась великолепная. Недаром все путешественники ещё в XIX веке восторгались красотой Бухтарминской долины. Вот как описывает свои впечатления Григорий Спасский, совершивший путешествие в Зыряновск в 1809 году («Сибирский вестник», 1818): «Из Бухтарминской крепости поехали мы на восток, имея перед глазами реку Бухтарму, по правую сторону Иртыш, по левую лесистые горы. Прежде медлили мы от неудобства пути, а теперь удерживала нас приятность местонахождения: ибо несколько раз останавливались и шли пешком; мы столь же неохотно расставались со здешним местом, как со своею родиной, когда оставляли ее на долгое время – столько-то приманчивы красоты природы!
В Крестовке переменили мы лошадей и продолжали путь к Зыряновскому руднику: то между горными долинами, то через возвышенные поля, испещренные полосами засеянного хлеба. Бухтарма отклонилась к северу: за нею высокие, убеленные снегом горы ограничивали горизонт; перед нею нивы и пажити перемежались в приятном разнообразии с рощицами и холмами покрытыми свежей яркой зеленью; деревни с красивыми чистыми домиками и рассеянные около них стада домашних животных, показывая изобилие и богатство жителей, оживляли картину. Казалось, что обитатели сих мест совершенно счастливы». Слава Богу, в описанной картине мало что изменилось и сейчас. Вот только крестьянские дворы, пожалуй, теперь трудно назвать опрятными, а жителей – счастливыми. Какая-то разруха, неряшливость царят в деревнях. Сломанные заборы, покосившиеся сараи и хлевы, грязь во дворах сразу бросаются в глаза. Что же касается самих хозяев, то явная печать алкоголизма и равнодушия к своему дому заметна у многих. До прошлой деревенской идиллии сейчас далеко.
Если же говорить о природе, то все так и есть: серебристая лента реки, извивающаяся меж зеленых гор, деревни и поселки по берегам, так вписывающиеся в пейзаж, что давно стали деталью ландшафта, рыбаки с длиннющими удилищами в руках.

Но главная красота, конечно же, в растительности. Сказочно роскошный лес растет по берегам и островам Бухтармы. Как курчавятся все эти леса и перелески, какая богатая изумрудная мантия украшает реку! Глядя сверху, трудно поверить, что все это зеленое великолепие – не тропические джунгли, а лишь рощицы обыкновенного тополя вперемешку с черемухой и ивой. И дерево-то тополь, так, ерунда, а как украшает он природу, как освежает воздух, сколько птиц живет и находит приют в его кроне!
Пойменный бухтарминский лес, хотя  и не тайга, но и не европейский парковый, где все просматривается далеко вокруг, подлеска мало, а трава низкая. Здесь даже в топольнике все густо зарастает караганой, шиповником, молодой порослью черемухи, а травища почти всегда по пояс, а то и по грудь. Тут все изрыто промоинами, за лето Бухтарма разливается по два-три раза, каждый раз, прорывая новые канавы и нанося плавник и разный лесной сор. Ива жмется к воде, густой щеткой молодой поросли покрывая низкие и заиленные берега у самой реки. Тополь растет повыше, образуя рощицы и целые массивы, черемуха же более всего предпочитает опушки, хотя может расти и под сенью тополей, и на открытых полянах, где она особенно эффектна.
О черемухе бывает трудно сказать, что это – дерево или кустарник. На свободе это зеленый шатер с роскошной кроной. Угнетенная другими деревьями, она образует заросли, кустится, а поломанная за зиму снежным гнетом, так переплетается ветвями, что бывает почти непроходима.

Лето шло своим чередом. Давно осыпался белый черемуховый цвет. Благоухая медовым ароматом, в лесу и на горах отцвела таволга, называемая еще спиреей. Заалели яркие флажки диких пионов – марьиных кореньев, потом и они потонули в море разнотравья. По болотцам, лужкам и низинкам оранжевыми огоньками вспыхнули жарки – так в Сибири называют купальницы. Снежной метелью с тополей полетел белый пух. Спала вешняя вода, и сразу посветлели реки. Серебристой гладью залоснилась водная ширь Бухтармы. На ее берега высыпали рыбаки. Часами, стоя едва ли не по пояс в воде, они терпеливо ждут поклевки. Редка, очень редка удача, зато какая рыба – таймень! «Талмень», как здесь ее называют, - царская рыба из лососевых, вытягивающая до 12 кг веса. Чтобы поймать ее, нужно не только терпение, но и опыт. А его-то у нас не было. Борис у себя дома рыбачил на степных озерах и тихих речушках - –здесь же была буйная и могучая горная река. И все-таки его тянуло к воде. Меня рыбалка не привлекала и казалась скучным, неинтересным занятием. Что толку от однообразного сидения с удочкой? Все равно, что просто дремать на берегу. Ловилось плохо, попадался лишь чебак – костлявая сорная рыбешка, да к тому же и мелкая. Однако, эта рыбка, по нашему мнению, пригодная лишь для кошек, была здесь в почете и славе. Особенно ее почему-то любили старухи. Чебачка жарили, а потом грызли, как семечки, вместе с костями и подрумяненной хрустящей корочкой.

Но однажды повезло и нам, причем там, где никак нельзя было и ожидать. Мы бродили за городом вдали от всяких рек. Вышли на обратную сторону зеленого хребта, окружающего город. Дальше, куда ни кинь взгляд, покатые холмы и гряды травяных гор, перемежающиеся долинами с зарослями черемухи. И чуть ли не из каждой такой чащи выглядывали избы со стоящими рядом  пчелиными ульями.
- Похоже, пасеки тут во всех логах, - отметил Борис, - медовые края. Запах-то, запах! Медом все цветы сочатся.
Спрятавшийся в густой травяной завесе, в земляных берегах глухо бухтел ручей с милым и каким-то детским названием Топтушка. По его берегу мы и пробирались.
- Ой, кто это? -  вдруг воскликнул Борис. – Смотри, кажется, крыса!
Крупный зверек, прыгнув с берега, бодро поплыл по воде, нырнул и исчез.
- Да, водяная крыса, - подтвердил я, хотя такого зверька видел впервые.
Их здесь оказалось много, они то и дело мелькали в ручье и, булькая, бросались в воду прямо из травяных дебрей.

Мутноватая Топтушка, кое-где подпруженная земляными дамбочками, местами разливалась вширь, образуя небольшие прудики глубиной до метра. Кто и зачем построил плотины, было для нас совершенно непонятно, но так или иначе Борис решил испытать рыбацкое счастье. Удочка была с ним. Насадив на крючок кузнечика, он забросил его в прудок и почти тотчас же выдернул назад вместе с небольшой серебристой рыбкой. Хариус – мы узнали его сразу – клевал жадно, и в этот день мы полакомились отличной ухой.
Когда я рассказал об этой рыбалке на работе, наш художник, знаток края и любитель побродить за городом, сердито чертыхнулся.
- Браконьеры, - коротко бросил он по поводу загадочных плотин.- Запрудят воду, а ниже прямо руками выгребают рыбу со дна. Так всю и переводят, сволочи! Хапуги!
В те годы Зыряновск вел полудеревенский образ жизни. Почти все выращивали картошку, дач не было, поэтому очень много значил подножный корм – рыбалка, охота, сбор ягод, ревеня и грибов. Время от времени едва ли не всех жителей охватывал массовый психоз, они вдруг собирали котомки, и на какое-то время город вымирал. А начиналось все в мае с массовой посадки картофеля.
К слову сказать, для зыряновцев картошка имеет столь важное значение, что она вполне могла бы стать эмблемой Зыряновска или, во всяком случае, деталью городского герба. Чтобы вырастить этот продукт, достаточно три раза выехать в поле: один раз, – чтобы закопать, второй – прополоть, а третий – выкопать. Урожай считают десятками мешков, сваливают их в погреба. Съесть все это невозможно, поэтому весной город бывает завален вонючими горами сгнивших корнеплодов.

Едва отсадившись, спешили на рыбалку, вялили сорожку (плотву), ездили в горы за ревенем, сушили его или варили излюбленное зыряновцами варенье. Прополов в середине июня картофельные гряды, в июле собирали полевую клубнику, запашистую мелкую ягоду, первой поспевающей на травяных горных склонах. Но клубника, как и ее лесная сестричка земляника, - только предвестница таежного урожая. Настоящая ягодная страда приходила в августе, когда зрела черная смородина и малина. Тогда собирались целыми бригадами с работы, ездили на автобусах, грузовиках. Забирались с ночевкой в далекую таежную глухомань. Зато и ягод было – море! Как-то удалось выбраться и мне. Трясясь в пыльном кузове грузовика, мы добрались до Осиновки – крохотной лесной деревушки, затерянной в горах. Вокруг  стоял настоящий дремучий лес, какого мне еще не приходилось видеть. Смородиновые заросли начинались у самой дороги; увешанные гроздьями крупных ягод, кусты уводили в непроходимую лесную глушь. Некоторые нетерпеливые «брали» и еще недоспевшую кислицу – ягоду иссиня-черного цвета и нестерпимо кислого вкуса. Малины же было столько, что усыпанные ею крыши домов в Осиновке казались красными. Это, экономя драгоценный сахар, деревенские жители заготавливали малину в сушеном виде, и так велось испокон века.

В сентябре же выкапывают картошку, солят огурцы и помидоры, а в октябре и капусту. На этом и заканчивается огородно-лесной сезон, если не считать любителей-охотников на утку и косача да сборщиков последних ягод – рябины и калины. Тогда, развесив по стенам, ветки и букеты с гроздьями ярко-красной калины, чтобы вымерзали (а заодно и для приманки птиц), готовятся к морозно-снежной зиме. Пилят, колют дрова, складывая их в поленницы вдоль заборов, чинят снеговые лопаты. Березовые веники для баньки заготовлены уже давно. Теперь спи-отдыхай целых пять месяцев, дожидаясь прихода весны. Пей час с блинами, вовремя огребай крышу от снега, да парься в бане. А после баньки пельмени. Ах, эти зыряновские пельмешки! Пальчики оближешь! Сколько ласки слышится в голосе, когда коренной зыряновец говорит о них! Мой сослуживец по работе Павел Алексеевич Коншин, толстый и короткий, за что и получивший прозвище Кубометр, признавался;
- Пельменей могу съесть без счета хоть сотню, хоть две. Не остановлюсь, пока жена не уберет тарелку. Ничего с собой поделать не могу, прямо спасу нет от своего же живота.


                Фотоохота – моя мечта

На стрелку – желанный уголок леса между устьем Хамира и Бухтармой – мы все же попали. Туда была лодочная переправа. Впрочем, каждый раз добирались по-разному: то на лодке, то по бону – плавучему заграждению для сплавляемых бревен, а в конце лета, когда обмелел Хамир, - и вброд. Тут и впрямь было раздолье во всех отношениях: тополевый лес, пронизанный сетью речных проток, болотца, заросшие ряской и хвощом и ивовые заросли. Мы бродили по речным берегам, плавали на плотах, безмятежно проводили время, занимаясь в основном созерцанием природы.

Уже в середине июля вода в Бухтарме вдруг стала мутной и белой, словно в нее добавили струю молока. (Уж не отсюда ли Беловодье?) Это где-то высоко на белках таяли ледники, размывая светлые моренные отложения. Но ледники ледниками, а вода в Бухтарме резко потеплела, и лишь сейчас пришел купальный сезон. Ребячий шум и гомон стоял на реке. Вместе с детишками, летая над струями воды, резвились трясогузки, ныряя в волнах, по Бухтарме сплавлялись выводки крохалей. Как всегда, стонали кулики-перевозчики, с крон прибрежных тополей звучали прощальные крики иволг.

С приближением осени дни становились все прозрачнее и тише. В примолкшем лесу лишь изредка слышались голоса синиц да одиночный стук дятла. Желтела листва на березах, багрянцем наливались черемуха, шиповник, рябина. Холоднее становились ночи, по утрам белый туман стелился над рекой. Проглядывая сквозь все более редеющую листву, чернели ягоды черемухи, багрово отсвечивали шиповник, боярка, рябина, алели гроздья калины.
Любимым нашим местом стал тихий плес на заросшей хвощом лесной протоке. Трепеща слюдяными крылышками, здесь реяли стрекозы, разморенные полуденным солнцем, плескалась на отмели мелкая рыбешка. Рядом притулилась тихая деревушка Калиновка, где жили в основном старушки. Поэтому вместе с кряканьем диких уток слышались петушиное пение и гогот домашних гусей. Почти в каждом крестьянском дворе, задами выходившим к протоке, стояли бревенчатые баньки. Вытащенные на покатый берег, тут же лежали выдолбленные из цельного ствола тополя лодки. Настоящие пироги индейцев! О том, что именно около Зыряновска растут гигантские тополя, пригодные для изготовления таких пирог, писали путешественники еще начала XIX века.

Откровенно говоря, безделье меня не устраивало. Тем более, что хотелось как-то  отобразить увиденную красоту, свои впечатления, настроения. Художником я не был, но с детства любил фотографию. Теперь я с наслаждением фотографировал пейзажи, и это давало какое-то удовлетворение. Но, рассматривая полученные снимки, я замечал все их несовершенство. Далеко не всегда они передавали то, что я видел своими глазами, и это заставляло думать о причинах неудач. Фотографирование оказывалось вовсе не механическим наведением фотоаппарата на объект, а процессом творческим, подобным работе художника. К тому же мне хотелось показать не только общий ландшафт, но и детали, кусочки того живописного  мира, что я видел: фактуру коры дерева, розовеющий осенью черемуховый листок, росинку на стебельке травы… Да мало ли что может привлечь внимание! Ведь мир так многообразен! А живая природа – звери, птицы, разные там букашки, козявки! Столько в них красоты, грации, чувств! Как украшают, оживляют они пейзаж! Решение приходило само собой: заняться художественным фотографированием живой природы. Слово и понятие “фотоохота” только-только входило в обиход. Это была настоящая целина, книги и альбомы с хорошими фотографиями птиц и зверей лишь начинали появляться, да и то в основном за рубежом. Дух захватывало от тех возможностей, которые могло  дать это занятие. Я уже видел сценки одну заманчивей другой. Воображение рисовало изумительные картины из жизни животного мира – и все это на фоне лесных пейзажей, среди скал и горных утесов, в обрамлении ажурного кружева листьев.
 
Я отдавал себе отчет и прекрасно представлял те трудности, что стояли передо мной. Ведь чтобы стать хорошим фотографом-натуралистом, нужно было быть одновременно специалистом-зоологом, художником-фотографом и спортсменом-охотником. Получалась удивительная смесь науки, искусства, спорта и техники. Необходимо знать животных, уметь их выслеживать и выжидать, в совершенстве владеть фотографической техникой и обладать художественным вкусом. Сложности меня вовсе не отпугивали, а, скорее, привлекали. Я горел желанием заняться делом немедленно, но для этого необходимо было иметь, как минимум, две вещи: телеобъектив и зеркальный однообъективный фотоаппарат. Почему именно телеобъектив? Потому что только объективом с большим фокусным расстоянием можно крупно снимать удаленные и мелкие предметы и животных. Сфотографированный обычным объективом воробей с расстояния 4-5 метров получится на снимке в виде точки. Но телеобъектив на поставишь на простой дальномерный аппарат, например «Зоркий» или «ФЭД», нужна зеркалка. Итак, зеркалка и телевик. Ни того, ни другого у меня не было. Я имел фотоаппарат «Зоркий» – дальномерную малоформатную камеру, прототипом и предшественником которой  были знаменитые «ФЭД» и «Лейка». Еще недавно, после войны эти аппараты казались совершенством фототехники, и едва ли нашелся бы любитель или даже профессионал, осмелившийся бы это оспорить. Не был исключением и я, долгое время мечтавший о них. Но в те годы жизнь была слишком бедна, «Зоркий» я смог купить лишь в пятидесятые годы, когда учился в институте и получал стипендию. И вот теперь выяснилось, что зеркалка гораздо удобнее дальномерной камеры, так как позволяла работать с любым сменным объективом. Чтобы понять это, нужно сказать несколько слов об устройстве зеркального фотоаппарата. Главная особенность его – это наличие зеркала и так называемой пентапризмы, имеющей пять зеркальных плоскостей. Изображение фотографируемого объекта проходит через объектив и, последовательно отражаясь зеркалом и пятью плоскостями призмы, попадает в видоискатель в неискаженном виде. Это позволяет контролировать резкость изображения, даже применяя любой неродной объектив, в том числе длиннофокусный или телеобъектив. Вот такой фотоаппарат и был мне нужен. Но где его достать? Из журнала «Советское фото» я знал, что отечественная промышленность выпускает зеркальный «Зенит», и недавно начато производство более совершенной камеры «Старт» – ее можно даже выписать через Посылторг. Стоил он дорого, - 1700 рублей (до реформы 61 года). В то время моя месячная зарплата составляла всего 1460 рублей. Все же деньги я послал и стал с нетерпением ожидать посылку.
 
Потянулись дни и недели. Месяца через полтора пришло долгожданное извещение. Сердце билось от радостного волнения. И вот посылочный ящичек, у меня в руках. Мне даже вернули 300 рублей – оказывается, за это время фотоаппарат успел подешеветь. Дрожащими руками вскрыл коробок. От шоколадного цвета футляра шел аромат свежевыделанной кожи. Фотоаппарат блестел никелем; черная рифленая облицовка, внушительный объектив, курковый взвод (он только входил в обиход). А еще прыгающая диафрагма. Фотоаппарат-то – первого класса! Есть у зеркалок недостаток – слабое освещение видоискателя при задиафрагмированном объективе, поэтому бывает трудно наводить на резкость. А тут диафрагма срабатывает только при нажатии кнопки;  все остальное время она открыта, света много, и наводить на резкость легко. Взглянул в окуляр и забыл обо всем на свете. Я будто попал в другой мир. На матовом стекле видоискателя все выглядело даже привлекательнее, чем в натуре. Увиденное там чем-то напоминало картины старинных мастеров: приглушенные цвета, потемневшие от времени краски, благородный неяркий свет.

Теперь дело было за объективом. Уже выпускались «Таир-3», «МТО-500» и «МТО-1000». В журналах даже появились сделанные с их помощью снимки птиц в природе, показавшиеся мне такими чудесными, что я готов был немедленно все бросить, отправиться в лес, выслеживать, выжидать, и снимать, снимать... Но вот вопрос: где достать такой объектив? Предпочтительнее всех был «Таир» с фокусным расстоянием в 300 мм, делавший достаточно четкое изображение с мягким, слегка размытым фоном. По слухам, даже в Москве он был редок, в Алма-Ате о нем никто и слыхом не слыхал, а что уж было говорить о Зыряновске! Правда, можно использовать любой длиннофокусный объектив от тех больших павильонных камер, которыми снимают в фотоателье. Достаточно изготовить трубку, тубус… Я бросился на поиски к местным фотографам, но где там! В захолустном Зыряновске таких не нашлось.  Тогда оставалось одно: использовать имеющийся у меня совсем небольшой телевичок от «Зоркого» «Юпитер-11» с фокусным расстоянием 135 миллиметров. Конечно, он почти в два с половиной раза слабее «Таира» и для съемок птиц почти не годится, но, как говорится, на безрыбье и рак рыба. Вдобавок ко всему, к «Старту» он не подходил из-за длинного тубуса. Но я уже кое-что соображал. Оправу разобрал, отрезал, где надо лишнее – и вот уже телевичок готов. Объектив получился легкий, компактный, удобный.

Опять пришла весна. У меня чесались руки, не терпелось испробовать технику в деле. Когда появились проталины, я отправился за город. Стоял чудесный солнечный денек. С непередаваемым чувством радости и восхищения я видел в окуляре греющуюся на камне ящерицу, лягушку, только что вылезшую из-под кучки прелых листьев (прилипшие листочки еще не отстали от спинки!), пчелку, вьющуюся над распустившейся почкой ивы, нежные ростки первых растений – да мало ли чего еще! И снимал, снимал, торопливо, с жадностью, словно боясь, что этот чудесный мир живых существ, мир растений исчезнет, ускользнет, и я не успею, опоздаю.

Реконструированная мной оправа объектива позволяла выдвигать его так, что я мог снимать с очень близкого расстояния. В окуляр я разглядывал мелкие детали, будто смотрел в микроскоп, хотя и с небольшим увеличением. Открывался новый, невиданный раньше мир, удивительный, невероятно интересный.

Придя домой с гудящими от усталости ногами, тут же развел реактивы и проявил пленку. Все, что я увидел за день, было теперь со мной навсегда. Черная ленточка негатива сохранила мне радость и впечатления всех чудесных мгновений, что я пережил в тот памятный апрельский  денек. С того дня я был счастлив не только тем, что мог сохранить свои впечатления и показать их другим, но и тем, что нашел занятие себе по душе.


                Малеевский остров

Здешний край, оказавшийся со столь богатой и разнообразной природой, покорял все больше. Я понял, что на свете есть не одна Алма-Ата и жить можно  не только там. Главное же, я нашел себе интересное дело. Фотоохота увлекала все больше, а с приобретением «Старта» появились и первые результаты. Со всем жаром души я отдался своему увлечению, и, как мне казалось, навсегда. После нудной и, в общем-то, нелюбимой работы на руднике, это была хорошая отдушина в жизни. Теперь я не пропускал ни одного выходного дня, и даже ненастная погода не могла отпугнуть меня от поездки на Бухтарму. Но этого было мало, и часто и в будни, едва дождавшись конца рабочего дня, я спешил на окраину города. Жизнь здесь бурлила и кипела. В кустах жимолости и таволги суетились птицы, пение и крики неслись отовсюду. Птицы были разные, но в основном мелкие, серенькие и пестрые, похожие на воробьев. Названия некоторых я знал, других – нет. Но образ жизни, чем питаются, где гнездятся, – это было для меня тайной. Теперь пришло время все узнать, изучить. Это вовсе не огорчило меня, не оттолкнуло, ведь, может быть, самое большое счастье – радость открытия и познания мира. Без этого жизнь становится скучной и серой. И вот получилось, что эту радость открытий и удивлений я приберег на сейчас. В магазине попались книги К.Благосклонова «Птицы в неволе», а затем и «Экскурсионный определитель птиц» А.Сунгурова. На первых порах этого для меня было достаточно. Я смотрел на мир широко раскрытыми глазами и, узнав новую для себя птицу, каждый раз радовался, как ребенок. Объектом моих экскурсий стал лесистый остров на Бухтарме. По расположенной рядом деревне он назывался Малеевским, для меня же он был и «Таинственным островом», и «Островом сокровищ».

От деревни остров отделяла глубокая протока Бухтармы с запанью – загородкой для задержки и вылова сплавленных бревен. Уже подходя к берегу, я слышал звучное пение множества соловьев, скрывающихся в черемуховых чащах, а в нос ударял сладковато-горький запах сырой древесины и размокшей, размочаленной коры пихты и луба. Горы сплавленного леса громоздились в воде и по берегам.  Переправиться на другой берег можно было только по плавающим бревнам. Прыгая по ним, я  рисковал поскользнуться или перевернуться вместе с бревном, но желание поскорее очутиться в лесу пересиливало благоразумие и страх. Сделав последний прыжок и очутившись на берегу, я  облегченно вздыхал и сразу же отрешался от всех мирских и житейских забот. Я забывал о работе, о злом начальнике, о своих проблемах и даже, грешно сказать, о семье и маленьком двухлетнем сыне. Перед собой я видел только благоухающий, роскошный лес и его обитателей – щебечущих, снующих в ветвях, на вид беспечных, но на самом деле скрытных и осторожных. Впереди был бесконечно долгий летний день, двенадцать часов свободы и счастья, радости от близости общения с природой. Если уж рассуждать строго, то это было и не так уж много – всего один выходной в неделю, но тогда я и этим был доволен, а чтобы использовать отпущенное время более продуктивно, весь день бегал и рыскал, памятуя, что «волка ноги кормят». Выслеживание, а значит, сидение на одном месте, казалось мне непозволительной роскошью, и к нему я прибегал лишь найдя объект «привязанный», например, птицу у гнезда.

Остров был достаточно велик, я постепенно его изучил и выработал маршрут, с тем, чтобы обходить самые интересные его уголки. Тут были и тополиные рощи, ивовые и черемуховые дебри, и заросли жимолости, и болотистые плесы по ручьям, и обширные галечники по берегам Бухтармы. Глаза разбегались от всего этого разнообразия. Сразу на берегу я оказывался в тополином лесу, под густым пологом которого разросся гигантский папоротник. Ажурные зонты зелеными фонтанами укрывали сыроватую землю. Под ногами хрустело и пахло свежим и сочным огурцом. Как приятно в знойный день очутиться под тенистым покровом зеленой листвы! Но не тут-то было! Не успевал я перевести дыхание, как на меня набрасывалась туча ненасытных комаров. Прячась в блаженной прохладе, они только и ждали свою жертву. Словно ошпаренный, я выскакивал назад, под палящие солнечные лучи, благо объектов для фотоохоты всюду находилось предостаточно.

Вот изящные тоненькие птички, грациозно помахивая длинным хвостом, суетливо бегают по илистому сырому берегу. За серо-голубую окраску в детстве мы их называли синичками. Теперь-то я уже знал настоящее имя птицы – трясогузка (недаром все время трясет хвостом!). Я уже давно заметил, что эти птички часто обитают вблизи человека, а в природе предпочитают берега речек и ручьев. Птица эта совсем не водяная – ни плавать, ни нырять не умеет, и самое большее, на что она способна – это забрести в лужицу, слегка замочив лапки. И, тем не менее, трясогузки любят воду. Достаточно понаблюдать, с какой веселостью и радостью летают они над волнами горных речек, а потом, присев на выступающий из воды мокрый камень, звонко чирикают или ловят пролетающих мимо мошек. Особенно энергична трясогузка во время ледохода, ее так и называют: птичка-ледоломка. Но вот опять загадка: в лесу или в горах, вдали от реки, трясогузку не увидишь никогда, а вот в городе или деревне она может жить где угодно, даже если никакого ручья или речки нет и в помине. Живя среди людей, она селится под застрехами крыш, на чердаках, в поленницах дров. В природе же ее привлекают деревянные мосты, склады леса, разрушенные строения, выворотни деревьев. Вот и здесь, на берегу протоки, рядом с кучами бревен трясогузок было так много, что воздух звенел от задорных и настойчивых криков «Чивьи, чивьи». Ясно, что птички здесь гнездились. Но как найти хотя бы одно гнездышко? Все-таки я заметил, как птица с пауком в клюве нырнула в щель между бревен, и тут же раздался дружный писк птенцов. Заглянув в полутемное отверстие, я увидел среди сора и полусгнившей коры гнездышко из серых корешков, палочек и сухих былинок. Сидевшие там слепые и голые птенчики враз, будто по команде, подняли головы вверх и беззвучно раскрыли желтые рты. Мне показалось, что в темноте расцвел букетик весенних тюльпанов.

Весь этот день я провел у гнезда. Замирая от восхищения и волнения, снимал кормящих мать и отца. Отчаянно кусались комары, томила жара, пот лился с меня градом. Но я ничего не замечал, кроме бегающих в матовом стекле окуляра грациозных изящных птичек и их желторотых птенцов. Мой объектив давал довольно мелкое изображение  птах. И хотя света под кронами деревьев явно не хватало, но разве могло это повлиять на мой энтузиазм! Все недостатки я пытался  компенсировать выдержкой и терпением. Не жалея пленки, я щелкал кадр за кадром, в полной уверенности, что чем больше отсниму, тем легче потом будет выбрать несколько хороших кадров.

Майский и июньский лес особенно оживлен. Никогда раньше не замечал я такого количества птиц, как здесь. Вот одна из них, сидя на ветке, задорно распевает бодрую песенку. И какая она яркая и красивая! «Шапочка» на голове голубая, горлышко розово-палевое, крылышки черные с белыми полосками. По этим полоскам, да и по песенке ее ни с кем другим не спутаешь. Я уже знаю: это зяблик. В Алма-Ате я таких не встречал, зато здесь их слышишь постоянно. Поет зяблик напористо, энергично. Головку запрокинет, перышки на шее топорщатся, а в горлышке будто булькает и клокочет говорливый ручеек.
- Чир-чир-чир - один за другим быстро следуют звуки. Кажется, только-только распелся певец, а он вдруг смолк, неожиданно быстро закончив звонкую трель. Будто росчерком пера точку поставил.
Или еще другая, с виду обычная птичка – чечевица. Выскочит на макушку куста и выговаривает все одну и ту же вопросительную фразу: «Витю видел? Витю видел?»
А какая у нее ярко-красная голова! Шея и грудка будто осыпаны малиновыми блестками. Это у самочки. А самочка куда скромнее - вся серенькая.

Лениво и без особого энтузиазма после бессонной ночи в зеленых зарослях щелкают соловьи. Уединившись в тени куста, самозабвенно и не замечая ничего вокруг, поют славки, бесконечной скороговоркой меланхолично щебечут крохотные пеночки. Это уже потом, гораздо позже, я понял, что все эти птицы – самые обычные. Но, только начав с ними знакомиться, я не переставал им удивляться и умиляться. Взять, например, щегла. Наряден так, что стоило бы назвать его щеголем. Более всего бросаются в глаза красный ободок вокруг клюва да желтое «зеркальце» на крыле. Веселая расцветка, особенно для зимы!
Щегол – известный певец. Когда-то его любили держать в клетках. Поет много, особенно по утрам. Звонкий еще щебет можно услышать не только летом, но и зимой.
- Ци-ци-ци, - выговаривает он мелодично и звонко, а дальше следует рассыпчатая трель. Как оживляет это пение майский лес!
Свое ватное гнездышко, свитое из растительного пуха, щегол аккуратно прячет в развилинах тополиных ветвей. Снизу, сколько бы ни приглядывался, не увидишь: светлое лукошко сливается с белым тополиным стволом.

Как известно, каждый кулик хвалит свое болото. У всех птиц есть излюбленные места. Вот пустыри, заросшие никчемной жимолостью, в народе называемой волчьим лыком. В этих кустах с крученными, как веревки, ветвями любят гнездиться сорокопуты-жуланы - яркие крупные птицы, хорошо знакомые мне по Алма-Ате. Петь сорокопуты не умеют и первую половину лета как-то незаметны и молчаливы. Зато в июле – начале августа они вдруг всюду объявляются по полянам и лесным пустырям. Сидя на макушках кустов, они судорожно и неторопливо помахивают длинными рыжими хвостами и тревожно чакают: «Чак-чак, чак-чак». Внешностью, а в первую очередь длинным хвостом, сорокопут напоминает маленькую сороку, отчего, видимо, и носит свое имя. Черная полоса через глаза придает ему несколько зловещий вид, впрочем, вполне заслуженный. Хотя сорокопуты не относятся к хищным птицам, тем не менее, отличаются кровожадными способностями. Несмотря на свои небольшие размеры, могут заклевать маленькую птаху, а уж жуков, стрекоз и даже лягушек запасают впрок, накалывая их на древесные шипы. Хищнические способности выдает и клюв, хотя и не загнутый, как  у коршуна, но с большим острым крючком. И долго еще, до самого конца лета, покуда не разлетелись птенцы, по опушкам леса раздаются тревожные крики сорокопутов.

Я то бродил по галечникам, высматривая тонконогих зуйков, то крался за выводком дикой утки, прячущейся в береговых зарослях ленивой и сонной протоки. Пекло жаркое летнее солнце, а звонкоголосое «Фиу-лиу» иволги, раздающееся в вершинах тополей, снова звало меня в лес. Ах, какая яркая, ну просто золотая птица прячется в ветвях! А если подойти ближе, то она вдруг рассерженно начинает рявкать, будто разозленная кошка: «Ввя, вв-вя!» Но как хорошо дышится в тополевом лесу! Какое зеленое кружево колышется, трепещет над головой! В топольнике держатся и гнездятся многие лесные птицы: зяблики, мухоловки, дрозды, вороны. А вот в черемушнике, даже самом густом, на удивление голо и пусто. Не растет трава, даже ранние подснежники, что весной усыпают землю повсюду в лесу, черемуху почему-то избегают. Может быть, причина тут в каких-нибудь фитонцидах, выделяемых этим кустарником-деревом? Лиловато-коричневая ее кора и впрямь пахнет острой и горькой приправой. Не жалуют черемуху и птицы. И хотя она образует отличное укрытие, под кроной ее селится, пожалуй, одна лишь сибирская горлица, используя для этого заломы – поваленные снегом кусты. Через такой бурелом бывает трудно пробраться – весь исцарапаешься, паутина облепит, труха насыплется за шиворот и в глаза. Лезешь в самую трущобу, с намерением увидеть что-то необычное, а что именно, и сам не знаешь.

Однажды мое ожидание оправдалось. Из гущи ветвей, из темноты лесного бурелома выскочил прелестный зверек. Очень резвый, полосато-пушистый, с длинным хвостом. Веселый и какой-то солнечно-рыжий, он уселся на сломанную черемуховую ветку и, не обращая на меня внимания, занялся туалетом. Он  чистил и гладил свою лоснящуюся шерстку, покусывая зубами хвост, а потом задремывал, закрывая глаза. В первые минуты я замер от восторга и даже позабыл про фотоаппарат – так поразил меня зверек своей грациозностью. Конечно, я давно знал этого зверька по картинкам – очень уж характерные у него черные полоски на спине, но все же некоторые сомнения были. Дело в том, что бурундук, а это мог быть только он, - житель тайги. А здесь, какая тайга! Так, речной топольник, захламленный подлеском. Но все же вот он, неугомонный, суетливый зверек, похожий на маленькую полосатую белочку. Он так быстро снует в сучьях валежника и черемуховых ветвях, что, кажется, играет солнечный зайчик.

Бурундучок не был особенно пуглив. Подойдя совсем близко, в объектив фотоаппарата я рассматривал каждую его шерстинку, блестевшую бусинку глаза, черные  полоски на спине. Это была незабываемая картина. Я видел белые пупырышки на лиловатом стволе черемухи, узорчатые кромки и жилки листьев, попавших в кадр, и все это вместе с чудесным зверьком создавало удивительную картинку – прелестную сценку из жизни леса.
Бурундук так характерен для  тайги и имеет такую неповторимую внешность, что его вполне можно было бы сделать символом Сибири или, например, Алтая.  Но как бы там ни было и где бы ни жил этот зверек, а черемуха играет вовсе не последнюю роль в его жизни. Принято считать, что его излюбленный корм – кедровые орехи. Но это в Сибири, в настоящей тайге. По долинам же рек и ручьев, среди зарослей кустарника в окрестностях безлесного Зыряновска излюбленной его пищей, кроме семян трав и зерен шиповника, служат ягоды черемухи, причем мякоть он выплевывает вместе с кожицей, а поедает лишь горькое ядро косточки.
Потом уже сколько раз встречал я бурундуков, но тот первый, в кусте черемухи, запомнился на всю жизнь. Милый полосатый зверек из сказки о волшебном лесе!

Людей я старался избегать, но иногда все же встречал рыбаков, реже охотников. Однажды случился забавный эпизод.
Утомленный и счастливый, я возвращался домой. Был уже вечер, солнце спускалось за кромку леса, и от тополей по поляне пролегли длинные тени. Перебравшись через затон, я ступил на берег и вдруг был остановлен резким возгласом:
- Стой, кто такой?
Оглядевшись, я заметил старикашку с берданкой, вышедшего на крылечко из деревянной избушки. Оказывается на лесоскладе был сторож, о существовании которого я даже не знал. Поэтому остановился в полном недоумении:
- Как кто? Человек.
- Вижу, что не росомаха. Документы есть?
В голосе старика звучала строгость от сознания важности порученного ему дела.
Паспорта у меня, естественно, не было. И тут только до меня дошло, что, обвешанный фотоаппаратами, я мог вызвать подозрение у бдительных, но не очень грамотных советских людей. Тогда  с фотоаппаратом без опаски можно было появляться разве что, фотографируя пьяную компанию или первомайскую демонстрацию. А тут лес, и никаких людей. Ясно, как божий день: шпион. Тем более что недавно Хрущевым был непомерно раздут инцидент с американским самолетом-разведчиком Пауэрса. Людям всюду мерещились иностранные агенты и диверсанты. Даже в Зыряновске ходили слухи о задержанных шпионах. С моей стороны было недопустимой глупостью появляться на людях с фотоаппаратурой на виду. Обычно я прятал ее в рюкзак, но тут поторопился – и вот результат.
- Сиди здесь, - сказал старик и для убедительности потряс берданкой, - придет начальство и разберется, кто ты такой.
- А что, здесь военный объект? – робко попытался я протестовать, хотя и чувствовал безнадежность ситуации.
- Военный не военный, а надо проверить, что ты здесь делаешь и зачем шляешься.
Старик, как видно, не собирался шутить.
Как и всякий советский человек, да еще воспитанный в сталинские времена, я привык слушаться представителей властей, а сторож в моих глазах был почти милиционером. В то же время я понимал глупость и дикость проявляемых ко мне подозрений. А главное – через полчаса в город уходил последний автобус. Надо было что-то предпринимать.
- Ладно, дед, - сказал я, придав голосу как можно больше решительности, - некогда мне здесь с тобой сидеть, лясы точить, мне домой нужно.
Я встал и, не оглядываясь, бодро пошел к остановке. На удивление, дед меня не окликнул – видно, подействовал мой решительный тон. Да и зачем ему было со мной связываться? Телефона нет, а сидеть караулить меня – одна маята.

С тех пор я стал прихватывать с собой паспорт, а фотоаппараты еще старательнее прятать в рюкзаке. Зачем тревожить людей, тем более, если каждый из них бдителен и подозрителен, как знаменитый когда-то на весь Союз пограничник Карацупа.


                Зыряновская Плутония

На первые годы жизни в Зыряновске приходятся и мои занятия палеонтологией.
В конце 1958 года я пришел на работу в карьер РОР – рудник открытых работ – так называлось это горно-рудное предприятие, разрабатывающее верхнюю, наиболее старую часть Зыряновского месторождения. Когда работы опустились к подножию горы и стали вскрывать суглинки, экскаваторщик заметил в забое какой-то белый предмет. Камень не камень, а что-то высыпается. Вылез из кабины – кости и какие: позвонок с хорошую кастрюлю, бабка из коленки – с чугунок. А когда попались белые, будто изогнутые фарфоровые трубы, бивни, поняли: мамонт.
Чем дальше продвигались работы, тем больше накапливалось костей, причем разных животных. Это было видно даже неспециалисту, и тогда дирекция распорядилась организовать при руднике музейный уголок. Находки поручили собирать мне, молодому тогда маркшейдеру.
Мой начальник – В.Мовчун, человек уже пожилой – был въедливым и педантичным, но к работе относился исключительно добросовестно.

Заказали музейную мебель – стеллажи, шкафы. Мовчун отдал под музей свой кабинет, и вскоре витрины начали заполняться не только геологическими образцами, но и палеонтологическими находками. Некоторые были так велики, что не помещались ни в какие витрины.
Кое-что, с помощью учебника по палеонтологии, я научился определять сам. Вот челюсть шерстистого носорога, в моем представлении похожая на свиную, но гораздо крупнее. Верхние коренные зубы, стираясь образуют рисунок, напоминающий греческую букву «пи». Огромная лобовая кость с отростками рогов принадлежала быкам, а точнее, древним бизонам. И вот что удивительно: вместе с костями иногда попадались и пучки шерсти красноватого цвета, наверняка мамонтовой. Пролежавшая тысячи лет, она была почти выцветшая и тонкой, как паутина.

Чаще всего костяки находили на глубине 15-25 м. Если предположить, что годовое наслоение наносов составляет 1 мм, то и возраст находок соответствовал примерно 20 тысячам лет. Глубже 30 м в красных неогеновых глинах попадались окаменелые, минерализованные кости, очень тяжелые. Но таких было мало.
По всей Сибири, да и в Европе фауна этого периода хорошо известна. Тогда обитали крупные млекопитающие, обросшие густой шерстью, хорошо приспособленные к жизни в суровых условиях. На них охотились древние люди. Кроме упомянутых мамонтов, шерстистых носорогов и бизонов, были найдены останки гигантских оленей, верблюдов, пещерного медведя, ископаемых лошадей.
Одних мамонтов были десятки. Но сколько именно - двадцать, пятьдесят – сейчас сказать невозможно. Почти все вывезено в отвалы. Конечно, возникал вопрос, почему находок так много? И сейчас в Африке ходят  легенды о том, что слоны приходят умирать в определенное место. В Зыряновске все можно объяснить по-другому. Животные паслись на склоне горы, погибали, а кости их, смываясь водами, накапливались по дну лога. Этот лог тянулся через весь карьер протяженностью метров 300.
Рабочие вначале проявляли интерес, откладывали кости в кучки. Некоторые рассыпались (особенно плохо сохранялись бивни), другие выглядели вполне прилично, так, будто животные еще совсем недавно паслись на лужайке.
- Однако, наваристая сурпа выйдет, -  обсуждали находки любящие острое словцо сибиряки-работяги, – одного мосла хватит на всю бригаду
Потом это приелось, интерес исчез, и почти все пошло в кузова самосвалов, в отвалы.
В южной части карьера мощность рыхлых отложений доходила до 100 м. В обводненных суглинках тяжелые экскаваторы тонули, глина налипала в ковшах и кузовах самосвалов. Очистка их стала настоящей проблемой, и все это вынудило прибегнуть к разработке грунтов с помощью гидромеханизации. Суглинки и глины стали размывать из гидромониторов сильной струей воды. Сразу увеличилась площадь обнажения в несколько раз, отыскивать и раскапывать кости стало еще интересней. Это захватывающее и  волнующее занятие чем-то напоминало кладоискательство. Мне даже во сне снились сцены из прошлого. Я слышал трубный рев мамонтов, убегал от саблезубых тигров и носорогов. Чаще же грезились картинки с торчащими из земляных забоев костями невиданных, диковинных зверей. Я ковыряю глину, и обнажается огромный костяк: ребра, позвонки, челюсти. Все время интриговала тайна: а что еще хранится  в глубине?

Однажды кто-то сказал, что гидромониторщик вымыл и унес домой какой-то уж особенно большой зуб мамонта. Такой, что и рукой не поднять. Я нашел адрес, разыскал дом на улице Красный Спорт, но рабочий уперся и ни в какую не соглашался отдать находку. А зуб и действительно был великанским и великолепным. Не маленький, молочный зуб мамонтенка, не истертый до корней зуб дряхлого старика – попадались и такие, и такие. Это был зуб огромного слона в расцвете лет и сил. Уже потом его взвесили – около 7 кг.
Здесь нужно сказать, что у слонов зубов, конечно же, не 32. Клыки у них превратились в бивни, а резцы оказались ненужными и атрофировались. Так как растительную пищу, они срывают хоботом, то осталось лишь по два коренных зуба на каждой стороне челюсти, зато какие мощные! Настоящие жернова для перетирания травы и веток. За жизнь (а слоны живут до 80 лет) они у них меняются три раза, истираясь до основания – ведь вместе с травой попадает и земля и песок.
- Зачем тебе зуб, все равно надоест, и выбросишь! – убеждал я рабочего.
- Да оно вроде бы так, - соглашался мониторщик, - но ведь вы, ученые, наверняка на нем заработаете тысячи.
Долго я уговаривал его, пока, наконец, не вымолил с помощью бутылки и кругленькой суммы денег.

Но было бы наивно думать, что все рабочее время я тратил на музейные дела. Конечно, нет! Вскоре Мовчун, привыкший загружать людей на 200 процентов сказал: «Вот тебе участок, а музей – в свободное время». Я не возражал. Мне и самому дипломированному горному инженеру было как-то неудобно заниматься одними только костями и фотографированием. «Баловством», как считали некоторые.
Короче говоря, я стал вести один из горных участков, лишь урывками выбираясь на сбор палеонтологического материала. А работы все прибавлялось, к 1959 году в карьере было уже около десяти четырехкубовых экскаваторов, а еще десятки буровых станков. До обеда обежишь участки, заснимешь уступы, примешь буровые скважины, а еще надо все это обработать, нанести съемку, выдать данные. Тут уж не до музейных дел! Все за счет скорости и молодых  ног. Выкроишь полчаса – и бегом в забой гидромеханизации. А там всюду вода, болото, целые озера и реки. Вместе с пульпой кости несет в водосборник, а оттуда насосом в гидроотвал. Не успеешь собрать – значит, потеряно безвозвратно.

Вскоре в углу музея лежала большая куча костей. Одних зубов, к которым я был особенно неравнодушен, собралась целая коллекция. Помнится, был острый клык, который я приписывал пещерному медведю, оказался… верблюжьим.
Через некоторое время,  как и положено, сообщили мы о своих находках в Академию наук в Алма-Ату. Приехала сотрудница палеонтологического отдела Болдырган Саралиевна Кожамкулова. Несколько дней она ходила в карьер, набрала много такого, что я и не замечал, в частности, крохотных костей мелких грызунов. Всего видов ископаемых животных оказалось, около двух десятков. Мамонта она назвала  южным слоном, и, с чем я не мог согласиться, возраст находок определила в десять тысяч лет.
Потом сложила все находки наши и свои  в деревянные ящики из-под взрывчатки и отправила в Алма-Ату.
С горечью расставался я с тем, что собирал с такой страстью, но было обещано почти все вернуть назад. Как водится, ничто никто не возвратил.

Были и другие находки, скорее, археологические, связанные с историей. Дело в том, что карьер располагался на территории старого Зыряновска, существовавшего с 1791 года, и теперь вскрывались все культурные наслоения, образовавшиеся за 170 лет.

Уже в первые годы вскрыли склеп с кирпичной кладкой, где лежал какой-то высокий чин в форме горного инженера с эполетами, шпагой и орденами. Возможно, это был горный пристав – управляющий Зыряновским рудником. Когда начали рыть у бывшей церковной оградки, обнаружились захоронения священнослужителей. Конечно, самое ценное попадало в руки экскаваторщиков и многое осталось тайной, но сам я, кроме человеческих останков, видел истлевшие гробы с бронзовыми ручками, остатки сапог и одежды, а по разговорам знал, что были там и золотые кресты, пуговицы и еще какие-то ценные предметы.

Позже раскопали большое старинное кладбище, о котором не знали даже старожилы города. Из забоев вываливались человеческие кости, сыпались черная труха от сопревших гробов, локоны рыжеволосых красавиц свисали с глиняных откосов. Черепов же было столько, что рабочие, развлекаясь, то играли ими в футбол, то складывали в кучи. Конечно, это было кощунством, но на подобные «детские шалости» никто не обращал внимания, благо родственников умерших не находилось. Все это хоть как-то скрашивало серые будни на работе.


                Фотографирую «Таиром»

Осенью 1960-го я уехал в командировку на рудник Алмалык в Узбекистане. По пути заехал к тетке в Ташкент. Ташкент – большой, хороший город, у тетки мне было уютно, как дома, и я задержался там на два-три дня. Зашел в фотоотдел универмага, а там сидит энтузиаст-фотограф, этакий добрейший старичок, и всем желающим дает советы по фотоделу. Разговорились. Я рассказал о своем увлечении и о том, что ищу «Таир».
- Я знаю, где есть такой объектив, - сказал старичок. – Вчера приходил парень и всем предлагал. Кажется, он и завтра обещал прийти сюда.

Я еле дождался следующего дня и, сжимая в руке приготовленные деньги, пришел в магазин. Я уже знал, что государственная цена  объектива – 900 рублей, но решил отдать за него все, что у меня было. Вскоре появился и продавец – молодой узбек, оказавшийся лаборантом одного из научных институтов. Однако, не зная обо мне, телевик он оставил дома.
- Это очень дорогой объектив, - таинственно сообщил он мне, - я взял его в институте ядерной физики, где работаю.
- Сколько ты за него просишь? – спросил я, стараясь не выдавать своего нетерпения.
- Очень ценная вещь, - повторил узбек, - даже не знаю, сколько за него взять. Однако, меньше чем за 1400 не продам.
- Ладно, - сказал я, не раздумывая, - согласен.

Мы долго шли по каким-то узким улочкам и закоулкам с глиняными заборами-дувалами по сторонам и небелеными домиками без окон, и я уже начал беспокоиться, но тут Рашид – так звали моего продавца – тронул деревянную калитку и сказал: «Здесь».
Мы вошли во двор, затянутый сверху виноградными лозами.
И вот у меня в руках красный кожаный футляр цилиндрической формы. Я вынул внушительного вида объектив, блестевший черным лаком. Его большие линзы таинственно мерцали глубоким сине-фиолетовым отливом. Объектив напомнил мне старинную подзорную трубу из приключенческих романов Жюль-Верна и Стивенсона.
«Старт» был со мной. Я навинтил объектив, прильнул к окошечку окуляра и… попал совсем в другой мир. Передо мной открылась картина, невидимая простым глазом. Подобное ощущение бывает, когда заглядываешь в микроскоп.
Все тонуло в мягких тонах и полутонах, и лишь выхваченный кусок дерева, ветви или листвы рисовался четко. Видны были глубокие морщины на его стволе, ажурная листва, ниспадающая с веток, - все было размыто и, создавая приятный фон, не мешало восприятию главного. Я тронул кольцо наводки на резкость. Изображение поплыло, и вместо дерева в фокус попал кусочек крыши соседнего дома с сидящими там голубями. Мягкая прорисовка, нежность красок – вся эта картинка напомнила мне прозрачную акварель.
Дрожащими руками  я отсчитал деньги. Всеми силами я старался не спешить, хотя на самом деле мне хотелось схватить объектив, отдать деньги и бежать. Я боялся, что продавец в последнюю минуту раздумает. Все же у меня хватило выдержки, не торопясь, повесить ремешок через плечо, распрощаться и выйти на улицу. Никто меня не остановил. Ура! Я обладатель «Таира»!

По дороге я остановился у родных в Алма-Ате. Стояла глубокая осень. В знакомой березовой роще на берегу Алматинки с ветки на ветку неторопливо прыгала крупная птица, похожая на галку. Округлые светлые пестрины блестели на ее темном оперении. В этой флегматичной птице я узнал кедровку – обычную и очень крикливую обитательницу высокогорных ельников. Там, среди сумрачных скал и осыпей, кедровки, сидя на макушках елей, оглашают окрестности резкими дребезжащими криками. Сейчас она была безмолвной, вялой, хотя и не подпускала особенно близко. Я фотографировал кедровку и дрожащие на осеннем ветерке пожелтевшие березовые листочки. Объектив, выхватывая отдельные куски пейзажа, рисовал все новые, разные картины. Он явно увеличивал возможности съемки, и выбирать кадры можно было не только наводя аппарат на разные объекты, но и меняя фокусировку.


                Зимой у полыньи

В Зыряновске уже стояла зима. Снежные сугробы завалили город; как всегда, установилась лютая стужа. Так что же, ждать весну? Ничего подобного! В ближайшее воскресенье я поехал на Бухтарму. Заснеженный лес был безмолвен и тих. Лишь изредка в замерзших кустах слышались негромкие голоса синиц. Стайкой перелетая с дерева на дерево, они потихоньку кочевали по ивнякам. Бухтарма застыла, но вдоль правого ее берега тянулась целая цепочка незамерзающих полыней. Над открытой водой клубами пара поднимался сизый туман; оседая на ветвях тальника, он украшал их белоснежной бахромой изморози. Тут почти всегда тянул хиус – так называли здесь промозглый и сырой ветерок. Он хотя и совсем легкий, но проникал под одежду и холодил сильнее самого крепкого мороза.
 
Временами туман над полыньей расходился, и тогда открывалось зеркало воды – черной и такой стылой, что, глядя на нее, мороз пробирал под одеждой. Но даже и эта узкая полоска ледяной воды была ниточкой жизни, привлекающей к себе птиц. Здесь сложился свой мир живых существ, не очень многочисленный, но довольно своеобразный.

Вот вдоль кромки льда, суетясь, бегают небольшие кургузые птички. Они корткохвосты, у них белое брюшко и черная спинка. Будто примеряясь, то одна из них, то другая сует клюв в воду, а потом бултых! – друг за другом ныряют в черную пучину полыньи. Некоторое время их не видно, и вдруг на поверхности воды появляются маленькие кружки волн, птичка выныривает и, выскочив на лед, с веселым криком взмывает в воздух. Но, даже поднявшись на крыло, бесстрашная птаха вовсе не улетает далеко, а, опустившись у другого конца водяной отдушины, продолжает свою ледяную купель. Да и как иначе, ведь маленькая ныряльщица добывает себе пропитание на дне ручьев, поэтому и живет только у воды. Эту удивительно храбрую птичку зовут оляпкой.

Вполне понятно, что мне очень хотелось сфотографировать оляпку среди сверкающих ледяных узоров, и я крался за
ней, прячась за снежными сугробами. Когда одна улетела, я принимался за другую – здесь не было недостатка в птицах, не менее десятка оляпок собралось вдоль полыньи, протянувшейся на три сотни метров. Чтобы не замерзнуть, я избрал тактику непрерывной ходьбы, протоптав целую траншею – тропу в сугробах снега, нависших у берега. Зимой морозы стояли сильные, а у открытой воды они чувствовались еще больше. Одевался я очень тепло, в старое отцовское пальто, почти шубу на толстой подкладке из верблюжьей шерсти. Фотоаппарат вместе с объективом, чтобы не замерз, прятал за пазуху, под полы пальто. Руки держал в теплых меховых варежках – «мохнашках», подвешенных на веревочке через воротник, и вынимал их только во время съемки.

У полыньи я провел добрых четыре зимних месяца, и никогда съемка здесь не казалась однообразной. Зима так причудливо украсила ледяными и снежными узорами берега речной отдушины, что можно было до бесконечности «строить» самые красивые кадры. К тому же на полынье зимовала стайка уток-гоголей, и иногда мне удавалось поймать их в кадр – то плавающих, а то и в полете.

Замерзающая протока привлекала не только типично водяных птиц, но и сугубо сухопутных. В прибрежных тальниках время от времени сновали крохотные гаечки и длиннохвостые синички, а ближе к весне, когда обнажился галечниковый берег, надеясь поживиться, сюда прилетал и дрозд-рябинник. Неуклюже и нелепо прыгая по гальке, дрозд ковырялся носом в песке, смешно вытягивая шею, озирался и стрекотал громким дребезжащим криком.
Приезжая на автобусе, я обычно обходился без лыж. От временного зимнего мостика через Бухтарму до «моей» полыньи было совсем недалеко, и я протаптывал дорогу валенками. Потом как-то взял лыжи и, вечером, закопав их в снегу, оставил до следующего выходного. С тех пор я так всегда и поступал – приходя, каждый раз доставал лыжи из тайника и весь день бродил по мартовскому лесу. Подплавленный весенним солнцем, ослепительно блестел снег. С ветвей тополей рушились огромные комья снега, розовели прутья тала, а с деревьев все громче вызванивали желтобокие синицы.

Краснобокие снегири, меланхоличными песнями которых я заслушивался всю зиму, с ветвей деревьев спустились на заснеженную дорогу и, прыгая по санным следам, искали зернышки в конском навозе.  Как радостно-ликующе синело небо и как ярко сияло солнце! Но даже и не красавцы снегири привлекли в тот раз мое внимание. Две маленькие птички, лениво перелетая, кормились в кустиках полыни, торчащих над снегом, и в лианах прошлогоднего хмеля, вьющегося по талу. Своими крохотными, но толстыми клювиками они что-то клевали, и все время тихо и мелодично перекликались между собой. «Фить-фить», - посвистывал один. «Пи-пью, пи-пью», - отвечал другой.
Я подошел и фотографировал совсем близко, но они не обращали на меня внимания. Были они удивительно красивы, а особенно один, как я сразу догадался, самец: пестро-розовый, с пепельно-голубыми пестринами на темных крыльях. Самочка была попроще, и в расцветке ее преобладали нежно-серые тона. Оба с очень длинными узкими хвостами.

Исследовав один куст, самец издал новый, какой-то шипящий звук: «Джи-джи».
Очевидно, сказал подружке:
- Здесь больше ничего нет, летим дальше.
И перелетел на другой куст. Самочка последовала за ним, причем полет их был какой-то порывистый, волнообразный, а крылья издавали звук «фр-рть, фр-р».
Придя  домой, я сразу же определил этих необычно милых птичек: длиннохвостый снегирь, или урагус. Чем-то они напоминали длиннохвостых синичек: манерой цепляться к ветвям, хвостом, да и размерами. Позже я встречал их довольно часто, причем прямо в городе. Диву даешься, когда в рассветной сутеми сорокаградусного мороза слышишь знакомый посвист чудесной цветной птахи урагуса.



                Опять весна

В конце марта морозы все же сдали. Пожухлый снег стал рассыпаться, появились первые проталины. Как всегда, 27-го прилетели скворцы. Первое время они сидели, нахохлившись, хмурые и не пели. А на обледенелых дорогах появились серенькие овсянки. В поисках корма они собираются вблизи ферм, на скотных дворах, роются в сене, навозе. А как проглянет солнышко, отовсюду  звучат их простенькие, но такие милые слуху песенки – одни из первых ранней весной. «Синь-синь, синь-си-и-и!» – во все горло, сидя на макушке куста и оборотясь к солнцу, распевает похожая на воробья птаха.
Первые два-три слога звучат скороговоркой, а последний тянется нараспев. Эти звуки очень хорошо передаются словами. «Сено неси, да не тряси-и-и!

Почти в то же самое время или чуть позже, что в городе, что на реке, слышатся хорошо знакомые, но забытые за зиму переливчатые, как звон колокольчика, трели:  «Чирь, чирьи!»
Кто это? Ну, конечно же, трясогузка! Вот она, тоненькая, как балерина, деловито и по-хозяйски бегает по мокрым тротуарам или на речной отмели, рядом с набегающей ледяной волной.
Весной все появляется неожиданно. Просыпаешься, а деревья, будто неведомыми плодами, облеплены невесть откуда взявшимися птахами. Их так много, словно кто высыпал  пригоршнями. Это прилетели зяблики. Весной они поют особенно усердно. Всюду слышишь их голоса, каждая птица хочет перекричать другую. А рядом другие птицы, очень похожие на зябликов, но чуть покрупнее и телом поплотнее. Головка и спинка у них черные, горлышко желтое, а на черных крыльях такие же, как и у зяблика, полоски, но не белого, а желтого цвета. Это юрки. Особенно много бывает их в апреле на пролете. Они сидят стайками в ветвях и… жужжат: «Вв-жж!»
Конечно, буквами трудно изобразить этот звук. Похоже, будто быстро-быстро, все ускоряясь, раскручивается юрок ниток. Может быть, поэтому и название такое немного странное: юрок.
Нет в песенке юрка такого задора, как у зяблика. Поют они грустновато, негромко, хотя и очень активно.
Юрки у нас не гнездятся. Пролетят стайками, пожужжат, постонут, отдохнут, и уже нет их. В мае юрков не услышишь и не увидишь.

В апреле вскрывалась Бухтарма и, наполняя до краев берега, заливала протоки и рукава мутной водой. Бухали выстрелы  охотников, суматошно махая крыльями, с криками носились косяки уток. С досадой, прислушиваясь к грохоту выстрелов, я радовался тому, что мне не нужно никого убивать. Этим фотоохота и хороша. Для нее вовсе не обязательна крупная или съедобная дичь, с таким же успехом сойдет и самая неказистая птаха или мелкий зверек. Успех зависит не от размера «дичи», вкуса ее мяса или качества меха, а от умения снимать. Не нужно соблюдать сроков охоты, можно фотографировать круглый год, а во время гнездования весной и летом – даже с еще большим успехом. Охотник использует свою добычу, съев мясо или сняв шкуру. Больше не остается ничего, разве что воспоминания о том, как выслеживал и убивал. У фотоохотника его трофей с ним навсегда. Щелкнул затвором, зверек убежал целый и невредимый, а у тебя в кассете фотоаппарата запечатлелся кадр. Любуйся им, когда захочешь. И все как в поговорке: «И волки сыты, и овцы целы». Да, у фотоохоты большие преимущества!

Этот короткий, в один месяц, всплеск весны скрашивался вспыхнувшими среди всеобщей серости подснежниками и первоцветами. На опушках, там, где посуше, под кронами тополей рясно, будто посеянные, белели звездочки ветрениц, вдоль пашен и по склонам гор распрямлялись кривые уродцы – ростки леонтьиц.  Леонтьицы загорались желтым цветом, а рядом, пригревшись у теплых скал, уже поднимались ажурные кустики хохлатки. В грязи болотцев, среди сора и ила, пламенели глянцевитые и круглые, как надраенные пятаки, цветы и листья калужницы. По глинистым берегам и обрывам желтели махровые цветочки мать-и-мачехи. Пока не распустилась листва на деревьях и плотным пологом не укрыла от солнца землю, подснежники торопились насладиться солнечным теплом и светом.

В конце апреля – начале мая поляны и перелески запестрели бело-розовыми цветками нежных кандычков. Раскрывая продолговатый, как у тюльпана бутон, цветок похож на длиннолучевую восьмиконечную звезду. Но проходит день, лучики отгибаются назад, и вот уже не звездочка, а  светло-фиолетовые флажки машут длинными косицами лепестков.

Все это время, несмотря не звонкое журчание весенних ручьев и возбужденные крики воронья, лес все еще стоит в задумчивом забытьи и словно бы в раздумье. Но прошумел один только майский дождь, лес очнулся и вдруг из серого за несколько дней преобразился в изумрудно-зеленый. И сразу загудел, зашумел, запел на разные голоса. Приход весны птицы приветствуют, кто, как может, но никто не остается равнодушным.

Что за визгливые трели, повизгивания фальцетом, трескотня и фальшивый стрекот слышатся в залитом ярким весенним светом, еще голом лесу? Это, не умея петь, дурачатся от неуемной радости дрозды-рябинники. Кувыркаются в воздухе, выделывают всевозможные фортеля. Значит, дроздам пришло время гнездиться. Живут они чаще всего колониями. На деревьях, обычно невысоко, а иногда и совсем низко, в развилках стволов, точно в креслицах, устраивают добротные лоточки-гнезда. В это время птицы агрессивны и умеют защищаться. Дроздиха – та ни гугу, сидит на яйцах, плотно вжавшись в гнездо;  торчат только желтый нос да хвост. Но глава семейства, самец, предупреждая, отчаянно кричит, суетливо перелетая с ветки на ветку. В такой момент близко лучше не подходить. Я же, не зная этого и обрадовавшись доступности, пер прямо на гнездо – и тут же за это поплатился. Разгневанный супруг, только что отчаянно бранивший меня с тополиного сучка, ринулся в атаку. Хорошо, что я в это время прижал глаз к окуляру – струя жидкого помета забрызгала весь объектив. Что было бы, попади вся эта грязь мне в глаз!

Объектив я промыл родниковой водой, а высохшая грязь на передней панели фотоаппарата еще несколько лет напоминала мне о том случае, а я с удовольствием о нем вспоминал.
В те времена, в 60-е, рябинники были многочисленны, умели за себя постоять и гнездились низко над землей. Зачастую гнезда были даже на пеньках. Но через какие-то десять лет их было не узнать. Колонии почти исчезли, а оставшиеся в небольшом количестве птицы стали селиться высоко на деревьях. Теперь они уже не поднимали шум и гам, а вели себя скрытно, осторожно.
Что повлияло на поведение дроздов-рябинников, остается невыясненным, но есть предположение, что их стали вытеснять сильно размножившиеся в последнее время вороны.
Все гнезда рябинников соломенные, «оштукатуренные» изнутри слоем ила, но изредка попадались, несомненно, дроздовые лоточки, аккуратно выложенные древесной гнилушкой. А яички – ну что за прелесть! Небесно-голубые, прямо-таки лазоревые. Я ломал голову над лесной загадкой, пока не узнал из книги, что хозяин их – певчий дрозд. Его задумчиво-грустные распевы я слушал ранней весной.

Чернели проталины, глыбы подтаявшего зернистого снега блестели капельками воды. Смолкал гомон птиц, и в вечерней тишине раздавался голос одинокого певца. В освещенных прощальными лучами солнца тополиных ветвях песня дрозда звучала торжественно и божественно чисто.


                В Бухтарминских джунглях

В новый многообещающий сезон, первый сезон с «Таиром», я как-то незаметно переместил свои экскурсии на правый берег Бухтармы. Там, начинаясь от устья Хамира, простиралась обширная лесистая долина, целая страна с полями, рощами и сетью речных рукавов. Но весь этот зеленый лесной край, мое Эльдорадо, имело один, но довольно существенный недостаток: с «большой землей» его связывала одна тоненькая ниточка лодочной переправы. Дед Иван – неразговорчивый и хмурый на вид мужик, которого жители Калиновки отрядили для перевоза людей,  обладал недостатком, свойственным почти всему местному населению, - в любой момент он мог запить. Поэтому, переправившись на тот берег, я никогда не был спокойным и уверенным, что вечером перееду назад и возвращусь домой. Но соблазн был слишком велик, и я всегда пренебрегал этим риском, и к слову сказать, дед Иван ни разу меня не подвел.

Приехав едва ли не с первым рейсом, я спрыгивал с автобуса и, подбадриваемый утренней свежестью, торопился к берегу Хамира. Немного волнуясь, смотрел, на месте ли Иван. Деревушка была крохотной, в любой момент лодочник мог заболеть или, например, его могли послать на другую работу – иногда это случалось. Но чаще дед находился на своем месте. Я садился на скамеечку в лодке и облегченно вздыхал. Иван был нелюбопытен и ни о чем не спрашивал. Кто я такой и зачем еду, его не интересовало. Стоя на корме и пользуясь шестом, он перегонял лодку вдоль берега повыше, потом разворачивал ее носом к реке. С силой  оттолкнувшись в последний раз, он торопливо укладывал шест вдоль лодочного борта, а сам быстро усаживался на сиденье. Лодку подхватывало мощное течение – Хамир был силен. Вцепившись в борта, я с замиранием сердца смотрел на страшные буруны, стремительно мелькавшие по сторонам. Но все это длилось совсем недолго, лодка проскакивала буйный  фарватер и, успокоившись, плавно покачивалась на смирном течении у противоположного берега. Дед вставал, снова брал в руки шест и, сделав несколько неспешных движений, направлял лодку к берегу. Толчок, я вскакивал и, отдав лодочнику два рубля, перебирался на берег.
 
С этого момента для меня ничего не существовало, кроме ажурной завесы листьев и речной протоки, то разливающейся тихими плесами, заросшими хвощем и рогозом, то говорливо журчащей по галечниковому руслу. Я не замечал, как летит время, и молил бога, чтобы солнце приостановило свой бег. Лишь к обеду, уже изрядно набегавшись и притомившись, я присаживался где-нибудь у ручья, наскоро перекусывал бутербродом из хлеба с маслом и вареньем, яйцом и снова отправлялся на поиски. Я был неутомимым охотником, нацеленным на добычу, а когда ее находил, то, бывало, задерживался около нее на весь день. Когда солнце склонялось к Бухтарме и близился вечер, я выходил поближе к переправе.
Отсюда просматривались  копь и дорога в Путинцево, по которой ходил рейсовый автобус. Услышав его натужный вой, спешил на берег Хамира. Через двадцать минут автобус возвращался, и я должен был на него успеть. Ехать в автобусе, битком набитом народом, было всегда весело. Простой народ обсуждал свои житейские дела. Я прислушивался к этой болтовне, а сам вновь и вновь возвращался к лесным событиям, что пережил за день, и мысли мои были направлены на следующий выходной. Ведь там, за Бухтармой, оставались мои птицы и зверушки. Они ждали меня у своих гнезд, норок  и логовищ..

Долина, где я познавал мир живой природы и которая принесла мне столько радости и счастья за те три лета, что я провел здесь, протянулась на добрых 6-7 километров. Здесь простирались ландшафты на любой вкус, но обойти за день все это было невозможно, поэтому я проложил маршрут через самые любимые мною места и чаще всего его и  придерживался. Это была моя охотничья тропа. Она шла вдоль длинной-предлинной речной протоки, которая то пересекала речную чащу, то разливалась широким заболоченным плесом, а в истоках приводила к скалистому утесу-притору на берегу Бухтармы. Тут, на склонах горы Ларихи, возвышающейся на добрую тысячу метров, кончалась и моя долина. А начиналась тропа на берегу Хамира в зарослях черемухи. Стараясь не шуметь, я продирался через кусты и осторожно оглядывал водную гладь протоки. Что приготовила она на этот раз? Чаще всего я видел там выводок уток. Тихо покрякивая, утка уводила свое семейство под сень склонившихся с берегов веток ив и  черемухи, после чего над водной гладью устанавливалась тишь и благодать, и, кажется, ничто не напоминало о только что текущей здесь жизни. Но что это за голубая птица ракетой пронеслась над водой? Большеголовая, с несуразно длинным клювом и коротким хвостом, она уселась на корягу, торчащую над ручьем, и уставилась на воду. А до чего ж красива! Живот что рыжей ржавчиной усыпан, а спина – ну чисто малахит: сине-зеленая. Сидела-сидела, повесив длинный нос книзу, и вдруг – бац! Упала в воду, даже брызги во все стороны полетели. Взлетела, а в клюве рыбка. Значит, недаром выжидала, сидя на коряге. Птица-то – рыболов! Я уже знал, что зовут ее зимородком. До чего странные названия дают люди: зимородок, козодой, сорокопут! То ли от неграмотности, то ли от глупости. А ведь все равно прижились нелепые имена, кажется, что так и надо.
Из книжек я кое-что уже почерпнул. Если зимородок тут «рыбачит», значит, где-то поблизости у него гнездо – глубокая земляная норка в обрывистом берегу. Там он и выводит своих слепых и голеньких малышей, сидящих на подстилке из рыбьих косточек. Надо бы поискать, да где там! Времени мало, а если и найдешь, то, как снимать среди буераков и гнилой воды да еще в лесной тени? С сожалением и надеждой, что когда-нибудь еще сюда возвращусь, я уходил от яркой, почти тропической птицы. Хотелось познакомиться со всеми обитателями леса, поэтому приходилось спешить.

Удивительное встречалось почти на каждом шагу.
На ручье, что разливался среди болотца, между куртинок травы и лужиц с ржавой, зацветшей водой, я почти всегда вспугивал крупного длинноносого кулика. Помня об этом, я подходил к болотцу с особой осторожностью, но, как ни всматривался в пучки травы и земляные кочки, никогда первым не мог увидеть затаившуюся птицу. Всегда неожиданно, да еще и напугав, болотная невидимка стремительно взмывала в воздух и, сердито покряхтывая, уносилась вдаль. «Бекас», - думал я в полной уверенности. Рисунки этой знаменитой охотничьей птицы были мне давно знакомы по книгам. Но оказалось, что не все так просто, как вначале кажется. Однажды майским днем я услышал странные звуки, несущиеся с неба. С вибрирующим шипением и свистом высоко в воздухе проносился то ли реактивный самолет, то ли снаряд. Звук переходил в жужжание, похожее на гул, на какое-то время смолкал, а потом возникал вновь. Всматриваясь в голубое небо поверх тополиных вершин, я пытался что-либо увидеть и понять, а звук то замирал, то вновь набирал силу. Наконец я все-таки рассмотрел: едва различимая в небесной выси, длинноносая птичка пикировала вниз с косо откинутыми назад крыльями. Свист все нарастал и звенел, закончившись громким «си-у-у!». Не долетев до макушек тополей, птица стала вновь набирать высоту, издавая при этом громкие крякающие звуки: «Чи-ка, чи-ка!» Все же я успел признать в странной птице своего «бекаса». Оказалось, что это вовсе не бекас, а лесной дупель.

Да что дупель! Бывало, не узнавал самого простого. Например, случай со скворцами. Кто бы подумал, что эти самые обычные, почти домашние птицы живут в лесу! Мы-то привыкли видеть их у скворешен прямо у своих домов, а тут сидят какие-то черные птицы на обломанных макушках тополя и тихонько посвистывают необычные песенки. Меня увидели, – замолчали; сделал еще шаг – и вся стайка с тихим журчанием снялась с деревьев  и унеслась вдаль. Что за птицы? А это всего-навсего скворцы. В городах они привыкли к людям, не обращают на нас внимания, а вот в лесу совсем не то, здесь они пугливы и осторожны. Гнездятся в брошенных дуплах, в морозобоинах на месте выгнившего сучка. Сами строить себе дома не умеют, тем более дупла. Поэтому пользуются тем, что есть, что дятел бросил, тут уж не до комфорта. Я наблюдал за одним из таких жильцов, «арендовавшим» не слишком удобную квартиру. В ней была такая узкая «дверь», что бедняга с огромным трудом едва протискивался через нее. Засунув в дупло голову, он вертелся и так и сяк, отчаянно дрыгал лапками и только после этого как-то бочком проскальзывал внутрь. И так каждый раз. Каково же ему было здесь жить, если за день он лазил в дупло сотни раз! Но, вспоминая об этих лесных скворцах, я вовсе их не жалею, наоборот – мне жаль их городских собратьев. Ведь им неведомы все прелести вольной жизни в лесу!


                Золотая птица

Майский лес полон птичьих голосов, но громче всех крики кукушек и песни соловьев. Им вторят певцы рангом пониже, не такие голосистые, но тоже настойчивые и неутомимые: зяблики, коньки, чечевицы. Когда лес одевается листвой, в птичий хор вливается еще один голос – иволги, и теперь этот звучный флейтовый крик все лето несется со стороны старых тополевых рощ, что так буйно разрослись по берегам Бухтармы. В июле птичье пение звучит все реже и тише, но голос иволги не умолкает, а даже наоборот, раздается все громче и чаще. Августовским утром лес погружается в задумчивую тишину. Над Бухтармой стелется легкий туман, лесные поляны сверкают свежей росой, а в травах, сизых от измороси, нет-нет да проглянет красный глазок костяники. В притихшем лесу голоса иволг, как в опустевшем зале, звучат особенно торжественно и громко. Но вот незадача: великолепная заморская гостья тщательно прячется в пышной кроне тополей. Сколько бы ни присматривался, она лишь на миг покажется из гущины листвы и тут же скроется, чтобы снова протрубить в свою божественную флейту: «Фиу-лиу!»

Вот опять выглянула и вдруг, сверкнув пламенем расплавленного золота, перелетела на соседнюю макушку.
Удивительно, как могла такая тропическая красотка соблазниться нашим северным краем, да еще и загнездится в кроне старого тополя! Стоило ли лететь за тридевять земель для этого, да еще и прятаться, тщательно маскируясь в листве!
У меня не было никаких надежд  ее сфотографировать. Ведь и гнездилась она всегда на самой большой и недоступной высоте.

Но вот однажды, пробегая по одной из лесных просек, я увидел чудесное гнездышко-корзинку, подвешенное на ветке черемухи. Оно было совсем невысоко, от силы три-три с половиной метра над землей. Я сразу  узнал, чье это гнездо, так как тут же рядом раздалось рассерженное «рявканье» иволги. Вот это была удача! Я сразу же забыл о всех своих планах на день и, устроившись в кустах, стал ждать.   На матовом экране окуляра я разглядывал корзиночку-гамачок из древесного лыка, в котором лежали пять круглых птичьих яиц. Вот ветка вздрогнула, и тут же я увидел чудесную птицу во всей ее красе. Она стояла, пристально вглядываясь в мой объектив. Золотисто-желтое ее оперение оттенялось черными крыльями, красным клювом и рубиновым глазом с черным зрачком. Она любовно оглядела свой клад и осторожно уселась в качающийся гамачок. «Таир» служил мне и биноклем: я разглядывал каждое перышко чудесной жар-птицы. Время шло, а я не мог оторвать глаза.
Потом вывелись птенцы, и в следующее воскресенье я фотографировал все счастливое семейство. Незабываемые мгновения…

Моя тропинка долго петляет по лесным опушкам, болотцам и старицам, пока не приводит на берег Бухтармы. Как солнечно и весело тут! Не то, что в облепленной паутиной лесной чаще. По галечнику делают торопливые пробежки кулички-зуйки. Прелюбопытная птица! Пробежит, мелко и быстро семеня ножками, и вдруг, словно запнувшись, остановится. Постоит, как вкопанная, покланяется, певуче пропев звонкую песенку, и опять в бега.
Ласково шелестит речная волна, накатываясь на берег. Гулко и далеко разносятся звонкие ребячьи голоса с того берега. Слышно, как разговаривают женщины, как полощут белье, как кричат петухи.
А вот парни на плоту. Покачиваясь на волнах, он проплывает мимо и несется дальше, к мосту. Мост этот, как маяк, всегда перед глазами: где бы ни вышел на берег, видишь его почерневший бревенчатый остов. Даже отсюда слышно, как скрипят старые доски, а машина натужно гудит, переваливая с опоры на опору, будто через горы, и скрип деревянного настила сливается с плеском речных струй. Но мне некогда любоваться красавицей Бухтармой, меня снова зовут и торопят лесные чащи. Тем более что я еще не успел навестить все свои заветные уголки.
Любимых мест было много, но больше всего нравилось бывать на тихом водяном плесе, где лесной ручей разливался широким и уже частично заболоченным озерком. С берегов к нему подступали заросли ивняка. Ни камышей, ни  тростников здесь не было, зато едва ли не половину водной поверхности затянула поросль нежно-зеленого хвоща. Удивительно красиво это древнее растение, ажурные и безлистные стебли которого чуть-чуть напоминают весеннюю хвою лиственницы.

Особенно уютным уединенный плес был в жаркий солнечный полдень. Кучевые облака, снежными сугробами громоздящиеся над горами, отражались в зеркале неподвижной воды. Ничто не нарушало дремотную тишину затона, и лишь рыбьи стайки, выплескиваясь серебристыми искорками, рябили безмятежную гладь речной заводи.
Здесь любили рыбачить мальчишки – деревня Калиновка была рядом. Однажды я долго и с упоением (из укрытия) фотографировал стадо гусей. Я принял их за диких, а они оказались домашними!
По своему невежеству я все надеялся увидеть здесь что-то необычное, диковинное. Кого именно, я почти не задумывался, так как слишком плохо знал животный мир, тем более здешний. Но все же мечтал увидеть цаплю или, на худой конец, какого-нибудь крупного, неведомого мне кулика. Сколько раз, крадучись подобравшись к затону, оглядывал я безмятежную водную гладь, но в лучшем случае видел утиный выводок, торопливо прячущийся в береговую чащу. Иногда проплывала ондатра. Обычно она несла в зубах пучок травы, а, увидев меня, переворачивалась телом и с плеском уходила под воду. И все же я  не зря бродил по здешним илистым берегам. Кое-каких невидимок мне удалось подсмотреть.

Зеленая поросль осоки тянется на добрые две сотни метров. Ржавые лужицы воды проблескивают сквозь плотные пряди жесткой, длинноволокнистой травы. Сырой, грязный берег усеян крестиками птичьих ног. Кто же здесь наследил, чьим пухом и перышками усеяна илистая отмель? И что это за таинственные, резкие то ли свисты, то ли вскрики слышатся в травяной чаще? Притаившись, я видел, как неясной, бесплотной тенью в зарослях мелькает серая, в поперечную полоску птица. Ни шлепанья ног, ни шелеста, ни даже колыхания травинки – ничто не выдает ее присутствия. Остроклювая, она была похожа на оперенного, голенастого и уже почти взрослого цыпленка. «Водяная курочка», - вспомнил я бытующее среди охотников название птицы. В литературе она известна под другим именем – погоныш. Птица скрытная, редко показывающаяся на глаза. Ее ближайшие родственники – лысуха, коростель, пастушок.

    
                Тетерева на снегу

В середине июля хор птичьих песен стал смолкать. В конце месяца в последний раз прокричала кукушка, соловьи вяло, и как-то устало пропели прощальные песни и, спрятавшись в листве, замолкли до следующего лета. В притихшем лесу стало грустно и печально. Какое-то время еще слышны были голоса слетков, повзрослевших птенцов. Требовательные, нагловатые, нетерпеливые. Потом смолкли и они, и теперь лишь цыканье кочующих по лесу синиц да молчаливый перестук дятлов нарушали предосеннюю тишину. Желтели и сохли листья тополей и берез, багровели кусты черемух. По утрам стояла студеная прохлада, но днем опять наступала почти летняя жара. В посохшей траве стрекотали кузнечики, меж стрельчатых листьев рогоза, называемого ребятней пуховалками, все еще реяли последние стрекозки.

С приходом осени работы у меня поубавилось. Целыми днями бродил я в  облитом золотым сиянием лесу, пытаясь найти объект съемки.  Многие из птиц уже улетели, готовились к  отлету трясогузки, ласточки, сорокопуты. Но лес все-таки не вымер. С пулеметным треском стрекотали сороки, и в опустевшем лесу гулко отдавались их крики. Шуршали в траве мыши, полевки и бурундуки. Они торопились заготовить на зиму съестные припасы, а ловкая и быстрая, как молния, ласка высматривала их хищным и кровожадным взглядом.

В ноябре выпал снег, и я отправился по копи в сторону деревни Богатырево.  Дорога поднималась по горному склону над Бухтармой, и вид отсюда открывался такой, что дух захватывало. Передо мной лежала обширная долина Бухтармы с разбросанными тут и там полями, лесами, с извивающейся меж ними широкой лентой реки и окаймляющими всю эту картину пологими увалами хребтов, кое-где поросшими куртинками осин и берез. Сразу за копью, пробираясь сквозь ивовые чащи, текла медлительная и задумчивая речушка Моховушка. Она почему-то не замерзала даже зимой, и здесь на пролете подолгу задерживались дикие утки и любили зимовать оляпки.
Туда я и намеревался идти, но в тот раз так и не добрался. Посторонившись, чтобы пропустить ехавшие навстречу сани, я по колено залез в свежевыпавший снег. Позвякивая сбруей, на меня весело бежала лохматая лошадка. Развалившись на ароматном сене, в санях сидел мужичок в полушубке.
- Эко, смотри, сколько высыпало! – крикнул он, проезжая мимо, и махнул кнутовищем в сторону горы. – Однако, полсотни будет чернышей.
Сначала я не понял, о чем он говорит. Там, на склоне горы, прижимаясь к ложкам, виднелась молодая поросль осинового леса, а по гривкам -  березовые колки. Отдельно стоящие на пригорках березы были особенно хороши: огромные, уже старые, с длинными ветвями, словно волосы девушек, распущенные от макушки до пояса. И вот на одной из таких берез сидела стая очень крупных, кажущихся черными птиц. Дерево казалось усыпанным огромными диковинными плодами. Птицы вытягивали шеи, озирались, и временами до меня доносились отдельные голоса – гортанные негромкие вскрики и восклицания.
«Тетерева!» – догадался я, хотя никогда в жизни не видел их живыми. Все мои знания об этих птицах были почерпнуты еще в детстве из любимых книжек Виталия Бианки.
Снег был уже глубок, почти по пояс, но я бесстрашно и без колебаний полез по очень крутому склону. Каждый шаг давался  с величайшим трудом. Приходилось прокладывать  целую траншею, уминая валенками рыхлый и еще влажный снег. Пот лился градом, сердце готово было вырваться из груди, а я не мог остановиться, боясь, что косачи снимутся и улетят. Они и действительно с любопытством приглядывались ко мне, удивленно квохтали, настороженно переминаясь мохнатыми лапами. Ласково сияло еще не зимнее солнце, тетерева пригрелись, и им вовсе не хотелось покидать насиженное место. Я же, задыхаясь от спешки, барахтался в снегу, останавливался, делал кадр за кадром и опять пробивался вперед, моля бога, чтобы тетери не улетели.

В тот день я промок насквозь, но нисколько об этом не жалел. Я ехал в автобусе, а перед глазами все стояла береза, украшенная гирляндами необыкновенных бус.


                Утес

Как я уже упоминал, мои «охотничьи угодья» кончались притором. Это значит, что склоны горы прижимались к реке и обрывались крутым и кое-где даже скалистым откосом. Бухтарма делала здесь поворот, ударяясь о скалу, огибала берег и уже потом разливалась широко и свободно.
Это место я назвал «утесом». Я любил приходить сюда в апреле и встречать раннюю весну. Кругом лежал снег, но прогреваемые солнцем скалы оттаивали раньше всех и были как бы островком тепла. Сделав скрадок прямо над обрывом, я грелся в лучах солнца и следил за весенними играми голубей и пустельг. Отсюда хорошо было наблюдать за ледоходом на Бухтарме. Я слушал и смотрел, как рушатся и трещат льдины, как они, плюхаясь, с шумом падают в воду, а выдавленные на берег, лежат, истекая талой водой. Над открывшимися водными просторами стремительно проносились утки, в небе курлыкали журавли, из надломленной березовой веточки капал сок. Натужно гудела первая муха, а из трещин выползали погреться желтые, в красных крапинках божьи коровки. Прямо на глыбу снега откуда-то из бурелома выскакивали полосатые бурундучки. Ежась от холодка, они смешно отдергивали от снега лапки, а потом, взбрыкнув и вскинув на спину хвост, вскакивали на куст и резвились в ветвях. И голоса их звучали весело, как задорные птичьи крики, вовсе не так, как они кричат осенью и в конце лета – грустно и печально.

Потом к утесу я возвращался в конце июля, в августе, иногда в сентябре. Приходил всей семьей или с друзьями, когда сезон фотоохоты заканчивался, и можно было отдохнуть. Здесь плавали, купались, собирали ежевику, а на следующий день, построив плот, сплавлялись вниз по Бухтарме.
За рекой, напротив, до недавних пор была деревня Осочиха, за ней, среди плоской долины, овальным куполом возвышалась поросшая осиной горка. Она так и называлась – Кругленькая. Осочиху я еще застал живой, вернее, доживающей свой век.
«Столица кержаков, - рассказывал мне местный старожил.- Теперь все разъехались кто куда. Кто в город, кто в Богатырево. Растворились среди всех остальных, нравы, привычки свои растеряли. А то ведь раньше как: в избу не пустят, стакан воды не подадут. Брезговали, боялись, что чужой осквернит посуду. Вера была такая. Сейчас все не так. А тогда за землю  держались, на земле кормились. Вон там, на горе, маральник стоял, а на той стороне сопки косачиный ток по весне гудел. - Показывал он на вершину моего утеса, - утрами из деревни было слышно, как бормочут петухи».

И вот в середине апреля я бреду по непролазной, раскисшей дороге. Весеннее яркое солнце слепит глаза. Жарко. Желтые, оттаявшие пригорки пахнут прелым сеном и талой водой. Месишь стопудовыми от налипшей грязи сапогами вязкий и жирный чернозем, бредешь по лужам, и так хочется посидеть на солнышке, понежиться на теплом просохшем бугорке!

К вечеру сизоватая дымка, теплая весенняя хмарь повисла над лесом. Ожидание чего-то неясного, тревожно-волнующего, прекрасного теснит грудь, хмелью ударяет в голову.
Весна, весна! Почему ты так тревожишь, бередишь душу!
Смолкли певучие голоса овсянок. Стихло журчание ручейков. Длинный, бесконечно длинный апрельский день заканчивался, все живое отходило ко сну.

Уже в сумерках добрел до заброшенной пасеки, толкнул низкую дверь бревенчатой избушки. В нос ударил спертый и кисловатый, уже хорошо знакомый мне запах деревянной ульетары. Это вовсе не аромат меда, скорее, наоборот, неприятный дух пчелиных отходов, да еще и застарелый.

Было холодно и неуютно. В потемках улегся на деревянные нары и задремал, закутавшись в старенький спальный мешок. Сделали его совместно жена с тещей, перешив из детского, купленного в уцененном магазине.
Шуршали, бегая по полу, мыши. На улице крепчал мороз, на чердаке, поскрипывая, что-то щелкало и трещало. В крохотное оконце заглядывала луна, снега мерцали под ее неясным  льдистым светом.
Хорошо дома. Светло, уютно, тепло. Там жена, маленький сынишка, а я, как бродяга, валяюсь на обледенелых нарах…

Подремал часа два, затемно встал. В подмороженном, почти зимнем воздухе краюхой круглого хлеба висела луна. Тускло сверкая, с неба сыпалась изморозь. Сапоги то гремели по смерзшимся комьям грязи, то скрежетали по жесткому снежному насту – чарыму. Дорога кончилась, я вступил на снежный целик. Чарым держал плохо. С хрустом обледеневшего  наста я то и дело проваливался по пояс в подснежную пустоту. С трудом выбирался, делал пару шагов и… проваливался снова. Нет ничего хуже такого коварного снега – я то полз на коленках, то пробовал перекатываться боком…
Наконец добрался до оттаявшего склона, продрался сквозь поросль жесткого караганника и оказался на вершине сопки. Рассвет еще не занимался. Расстелив на твердой, промерзшей земле худенький спальный мешок, забрался в него с головой и задремал.

Проснулся от какого-то странного бульканья и бормотанья. Высунув голову из мешка, в полутьме увидел черный силуэт тетерева. Уныло и монотонно косач токовал в полном одиночестве.
Дул холодный хиус (типично сибирское слово, означающее сырой, промозглый ветерок), погода явно портилась, и птицы так и не собрались. А может, охотники давно уже перестреляли петухов и распугали ток…
Взошедшее солнце все-таки разогнало туман, и погода потихоньку направлялась. Снег вскоре размяк, залоснившись блестками водяных капель. Жизнь забурлила и загудела на разные голоса. Невыспавшийся, я то  бродил, опьянев от весны, то дремал, прикорнув в развилке старого тополя.

К вечеру спустился к Бухтарме. По вздувшейся мутной воде плыли серые от ила, какие-то древние льды. Старик рыбак прилаживал в кустах протоки вершу, рядом покачивалась на волнах лодка-долбенка. Изготовлением таких местных «пирог» здесь занимались еще с конца  XVIII века.
- Садись, подвезу, - предложил он, - небось, пешком сейчас не пройти. Вишь, как развезло! Натуральная трясина.
Снег и на самом деле взялся водой, превратившись в жидкую зернисто-ледяную кашу.
Я уселся на носу, старик оттолкнулся шестом, и Бухтарма понесла нас вниз. В глазах зарябило от мелькания речных струй; на гребнях волн вспыхивали искорки от света заходящего солнца.
Вверх такую долбленку гонят вдоль берега, отталкиваясь шестом. Много сил нужно приложить, чтобы преодолеть течение, зато вниз река несет сама с большой скоростью.
Покачиваясь, слева и справа плыли похожие на снежные острова льдины. На перекатах они ныряли, с шумом окунаясь в воду, а потом с бульканьем и плеском всплывали вновь. Вода с них бежала потоками.
- Это ничего, - сказал старик, заметив, что я со страхом поглядываю в сторону всплывшей рядом с лодкой льдины, - ледоход уже прошел, как-нибудь проскочим.
Мы действительно проскочили, за полчаса проплыв более шести километров.

Высадились на берегу у Калиновки. Смеркалось. Смолк вороний грай, наконец-то угомонились дрозды. Гулко отдавались мои шаги в коридоре тополевой просеки. Лицо горело от загара, в глазах стояли желтые, золотые искры. Вдруг над макушками тополей с цырканьем пронеслась крупная длинноносая птица. «Вальдшнеп», - признал я. Кулик сделал над лесом круг и возвратился с утробным, жующим криком: «Хорк, хорк, хорк».
Уже почти стемнело, зажглись звезды, а вальдшнеп раз за разом проносился над головой, исполняя странную лесную песню, похожую на заклинание колдуна.


                На железном коне

Рядом была тайга, знаменитые горные леса Алтая, но до них как-то не доходили руки, а точнее сказать, ноги. Автобусы туда не ездили из-за плохих дорог, а чтобы добраться на попутных лесовозах, у меня было мало времени. До настоящего хвойного леса километров 30-40 только и хватит одного выходного дня на дорогу, а фотографировать уже некогда. И вот я решил купить мотоцикл, тем более, что права у мены были. Остановился на «кашке», «К-175», называемом еще «козлом» (хотя на эмблеме нарисован заяц). Все-таки «ИЖ» был тяжеловат, да и достать его трудно – все по «блату», а вот «кашка» в самый раз и продавался свободно. Сравнительно легкий, можно и руками где протащить, хоть через ручей, хоть через болото. Настоящий козлик, прыгучий и проворный.

С какой радостью и гордостью вел я железного коня домой! Прощай, Бухтарма, прощай, таинственный остров бухтарминской уремы, населенный милыми пташками и бурундуками! Тогда я еще не осознавал, что навсегда прощаюсь с дорогой мне тропинкой через черемуховые чащи. Но я и не жалел об этом, ведь теперь мне был доступен любой уголок в горах и тайге.

После работы, в ближайшую же субботу я сел на своего «козленка» и помчался по хамирской дороге в лес. Куда? Я и сам толком не знал. Там видно будет, куда доеду.
Стоял июнь 1963 года. В то лето чрезвычайно размножились бабочки боярышницы. Я ехал через лужи, сплошь усеянные белыми мотыльками. Они даже не взлетали, когда я давил их колесами, но увильнуть в сторону мне было некуда. Цвели жарки – целые поляны полыхающих огнем цветов, но я их почти не замечал. Я прыгал по булыжникам и из-за рева своего «козла» не слышал даже пения птиц. Оттого, что дорога быстро бежала под колесами, мне сделалось весело и радостно, и я был готов ехать хоть на край земли. Остановился, когда начало смеркаться. Где-то рядом шумел Хамир, вокруг стояли огромные пихты и березы – настоящая тайга. Я свернул в сторону, и заросшая нежной травкой лесная дорожка привела меня в непроходимые дебри. В тайге я уже бывал, но так далеко забрался впервые. Травища вокруг что стена, не продерешься. Густая и в рост человека. Кустами все запутано, а выше со всех сторон раскинулись ветви берез, осин и пихт. Только над головой виднеется клочок неба. Мотоцикл смолк, но другие звуки показались мне едва ли не менее громкими. Перекрывая голоса кукушек и соловьев, истошно орали молодые воронята. Их надрывные голодные голоса неслись со всех сторон, и гулкое лесное эхо усиливало эти звуки. Да и не только воронята. Оглашая слух, кажется, стонал весь лес.

Выбрав крохотную полянку, я прислонил своего коня к стволу большой березы и поставил палатку. Уже почти стемнело, когда я разжег костер и, взяв котелок, пошел за водой. Ручеек, со всех сторон зажатый медвежьей дудкой и борщевиком, струился меж мерцающих в темноте валунов. Я присел на корточки, чтобы зачерпнуть воды и вдруг почувствовал легкий порыв ветерка; в то же мгновение что-то почти невесомое коготками вцепилось мне в волосы. Непроизвольно взмахнул рукой, и птица, я понял это сразу, с испуганным, дребезжащим  криком унеслась в темноту.
«Дрозд! – узнал я по визгливому хриплому голосу. – Эк его угораздило!» В темноте он принял мою голову за удобный присест. Все произошло так быстро, что я и испугаться не успел.
Не торопясь, я вскипятил чай, а потом долго сидел у костра, вслушиваясь в ночные голоса. Конечно, лес пугал меня, я пытался отгонять от себя все страхи, но и залезать в палатку не хотелось. У костра я чувствовал себя в безопасности. Наконец, где-то в час ночи костер затух, я пересилил себя и юркнул в палатку. Приятно пахло травой и сеном, я лежал и невольно прислушивался ко всем шорохам снаружи. Какая-то невнятная тревога овладела мной. Я снова встал и вылез из палатки. Взошедшая луна заливала лес мертвенно-голубым светом. Мерцающие в костре угли уже подернулись белым налетом пепла. Кукушки и соловьи на какое-то время смолкли, но, не переставая, грустно и меланхолично пела какая-то маленькая пичуга. Я не знал (да и сейчас не уверен), что это за певец, но на память пришло название лесного жаворонка – юла. Рассказывают, что он поет все  ночи напролет.
Все же пение этой милой крохи успокоило. Я лег, но та же тревога опять напомнила о себе невнятным, едва слышным гулом. Но теперь я понял, что он шел от земли. Казалось, гулко топоча копытами, приближается табун скачущих лошадей. Догадка пришла сама собой: река! Где-то рядом грохочет горный поток. Мне стало легко и спокойно, и я уснул. Уже потом я узнал и название той шумной речки. Оно было как нельзя более точным: Громотушка.

Когда я проснулся, вовсю светило солнце. Лес стонал, гудел, звенел на разные птичьи голоса. А громче всех надрывались кукушки, причем каждая на свой лад. Одни звонко, другие давно охрипшими голосами, а третьи вместо кукования вторили им истеричным хохотом. И все это, усиленное эхом, сливалось в неумолчный и нестройный гул.
- Ну, как спалось? – послышался неожиданный голос.
Незнакомый человек стоял на тропе. За поясом у него был заткнут топор.
- Медведей не боишься? – продолжал он.
- А что, они здесь есть? – в свою очередь спросил я так, будто никаких зверей здесь быть не могло.
- А куда им деться, самое их место, - отвечал мужик. – Вот видишь, и лабаз тут. Как раз рядом, где ты спал. На медведя поставлен. А у тебя и ружья нет.
Я взглянул, куда махнул рукой мужик, и на соседней березе в ветвях увидел настил из сучьев. О таких засадах я только читал.
- А я вот за ревнем пошел, а топоришко на всякий случай с собой взял.
В те годы за ревнем ездили далеко в горы.
Мужик полез на кручу, раздвигая травяные дудки и лопухи руками, и зеленое растительное море тут же поглотило его.

А денек-то как хорош! Солнечные лучи, будто сверкающие стрелы, пробивались через мохнатые пихтовые лапы. Капельки росы жемчужинами  сверкали в траве. Рядом тренькали невидимые в кустах синицы. Ни о каких медведях или других ночных страхах я уже и не вспоминал. Может быть, и зря. Уже позже я обнаружил осину со свежеободранной корой. «Медведь!» – с удивлением догадался я. Причем здоровенный. Царапины от когтей на высоте моей поднятой руки. Это он, чтобы нагнать страху на соперников, «дерет лыко», тянется повыше, делая отметину своего роста. И опять пугаться было просто некогда, я тут же забыл про мишкину метку.
Мне  предстояло знакомство с новым для меня миром горной тайги. Как не похож он был на тот пойменный лиственный лес, что я знал по Бухтарме! И дело тут не только в другом составе деревьев и кустарников: там тополь, ива и черемуха, здесь – пихта, осина и береза. Поражало неистовое буйство растительности. В некоторой растерянности стоял я перед этой густой чащей из трав, кустарников и деревьев. Разве можно найти что-нибудь в этом бушующем зеленом мире! Лопухи размером со слоновьи уши, дудки толщиной в руку, над головой ажурные белые зонтики. Войдешь в травяные джунгли – и пропал. Здесь нельзя ходить, можно только пробираться, да и то с большой опаской. Бредешь  наугад, не чуя под собой ног и не разбирая, что перед тобой: промоина, куст или обломок скалы, свалившийся с горы. Одно зеленое колыхание да душный от испарений и цветочной пыльцы воздух.
Между тем, жизнь скрытая и явная шла повсюду. Попискивая, в траве молниями юркали мыши. В кусте черемухи суетилась невзрачная серая птичка, наверное, та самая, что пела всю ночь. На подгнившей пихтовой колоде, свернувшись кольцами, грелась хорошенькая, с пестрым узором по спине гадючка.

Мое внимание привлек громкий стук топора. Что за дровосек в дремучем лесу? Я пошел на звук и увидел, как из-за обомшелого березового комля, будто платочком, взмахнуло черное птичье крыло. Желна! Большой черный дятел крушил прогнивший березовый пень. Труха и целые щепки летели  во все стороны. Сверкнув в мою сторону черным глазом, дятел перепрыгнул на другую сторону пня и опять принялся за работу. А до чего красив! Блестели черные с отливом перья, алела «тюбетеечка» на голове.
С черным дятлом я успел познакомиться еще раньше. Тогда эта встреча меня  буквально потрясла. Дело было глубокой осенью в тайге у Столбоухи. Лес стоял задумчивый и печальный. Мягко и неярко светило солнце. Молчали птицы. Было так тихо, что слышалось, как, шурша и постукивая о ветви, с макушки березы падал пожелтевший, едва ли не последний листок. И вдруг эту тишину прорезал резкий, берущий за душу, крик. «Кя-я-у!» – не кричала, а стонала птица. Грусть и тоска слышались в этом голосе. Я стоял ошеломленный, а звуки все лились, словно птица жаловалась на приход унылой и холодной поры года.
Потом с полузасохшей высокой пихты сорвалась большая, размером крупнее галки, черная птица. Раздались громкие хлопки крыльев; птица полетела над лесом и вдруг закричала, но совсем не так, как только что стонала. «Кру-кру-кру!» – энергично протрубила она и, сделав несколько воздушных дуг, снова нырнула в лесную чащу.
Пока я вспоминал эту историю, появился еще один гость – тоже дятел, но совсем иной расцветки. Зеленовато-пепельный, с крупными пестринами на крыльях в мелких крапинах на спине. Как раз под серую рябь пихтовой коры, затянутой паутиной лишайника. «Зеленый дятел», - решил я тогда, но уже позже узнал, что ошибся. Зеленых дятлов здесь нет, а этого красавца называют седым, возможно, только потому, чтобы отличать от зеленого. «Кик-кик!» – сердито закричал дятел во весь голос и сделал это так решительно, словно прогонял меня из леса. Потом лихорадочно возбужденно стал спиралью подниматься к вершине. Он будто играл со мной в прятки – выглянет и спрячется. Постучит носом и опять посмотрит: здесь я или уже ушел.
Вот он, момент для фотоохотника – лови кадр. Успел перехитрить осторожную птицу, в нужный момент навести на резкость, нажать затвор – твоя удача. Не успел, – лови снова или отказывайся от всей этой затеи. Ведь птице не скажешь: «Внимание, снимаю!» Нужна настойчивость, нетерпеливым таким делом заниматься не стоит. В этом и трудности, и прелести лесного фотоателье.

Наверное, когда-то тут была гарь или вырубки, потом все заросло, но остались гигантские выворотни, кривые сухостоины и коряги, возвышающиеся над морем травы. Все эти погибшие и уже наполовину сгнившие деревья – великанши березы со стволами, облепленными «копытами» трутовиков, засохшие пихты с облезшей корой – привлекали дятлов, синиц, поползней, всех тех, кто любит подолбить дряхлую древесину, поковыряться в трухлявой коре в поисках наживы или чтобы долбить дупло для гнезда.
«Пи-э-э» – гнусаво, тоненькими голосками пищали крохотные синички-гаички. Негодуя, они нагловато подлетали, чуть ли не к самому лицу и, усевшись на ветку, тряслись от возмущения.
«Ци-ци-та-а», - вызывающе заносчиво вторили им московки – настырные и ловкие синички, бесстрашно снующие в пихтовых кронах. Они очень похожи на гаичек, но есть и отличие. Гаички – пухленькие и аккуратные, с приглаженными одно к другому перышками, московки – растрепанные, по-детски неряшливые замарашки.
Чуть покрупнее и той, и другой синица большая. С желтыми щечками, черной шапочкой на голове, эта желтобокая птичка отличается смелостью и даже назойливостью. По предприимчивости и сметливости она далеко превосходит всех своих родственников.
«Зинь-зинь-тара-рах!» – то и дело слышится ее звонкий голосок.
А до чего любопытна! Обязательно прилетит хотя бы на секунду-другую, чтобы разглядеть тебя и прокричать свою негодующую трель. Если гаичку, а тем более синицу московку почти никогда не встретишь в поселках, то этого не скажешь про большую синицу. Чуть заосеняло, уже с сентября, а то и с августа в городских скверах, да и просто под окном слышится ее звонкий и требовательный голосок. Не постесняется она и постучать клювом в замерзшее зимой окно: «Разве не видите, я уже здесь! Имейте совесть, хотя бы кусочек сала выставьте!»
За смелость и привычку клевать подвешенное за окном сало и мясо большую синицу прозвали здесь мясником. Не очень лестное и благозвучное имя! Больше того – многие жители, особенно крестьяне, не любят ее, считая вредителем, чуть ли не хищником.
Самая вредная птица! – со злостью отозвался о храброй пичужке знакомый кержак. – Маленькая, а прожорливая. Если оставить коровью тушу в сарае, налетят стайкой, за зиму все мясо исклюют.
Вот беда! Маленькая пташка обидела здорового мужика.
Есть в тайге еще одна синичка, совсем не похожая на своих сестер ни обличьем, ни повадками – длиннохвостая. Нежная, изящная птичка, крохотный пушистый шарик с длинным хвостом. Поэтому ее еще называют ополовничком. Уменьшенная в несколько раз копия сороки, правда, светлая, без черных боков. И голосок ее под стать звону хрупкой фарфоровой игрушки. Услышать ополовничка можно разве что стоя вблизи.
«Тр-щ-щ», - то ли щебечет, то ли посвистывает длиннохвостая птичка и, прицепившись к головке репья, долбит его крохотным, но толстым клювиком.

Я бродил от одной коряжины к другой, пытаясь снять присаживающихся на них то синиц, то дятлов. Потом по заброшенной и уже заросшей цветущим иван-чаем лесовозной дороге вышел на берег Хамира. Разлившись на несколько рукавов, он шумел на галечниковых перекатах. В затоне под нависающей скалой плавал выводок длинношеих уток-крохалей. Увидев меня, они испуганно бросились наутек, при этом так усиленно хлопали лапами по воде, что поднятые ими брызги сверкали на солнце.
На островах сплошной стеной стоял густой тальник, лесные дебри уводили в широкие распадки на другом берегу реки. Здесь еще сохранился старый дощатый мост, перекинутый с берега на берег на стальных тросах. Но люди отсюда давно ушли, все заросло, и кроме моста, ничто о них не напоминало.

В полдень стало невыносимо жарко. Предвещая грозу, над лесом собирались белые облака. Даже я, увидевший горную тайгу впервые, понял, насколько здесь влажнее, чем на Бухтарме, не говоря уже о самом Зыряновске. Оттого и душно, как в парилке. От испарений тянуло в сон. Разморенный и уставший, я присел отдохнуть под пихтой. Под ее густым пологом было не так жарко. На чистой, усеянной хвоей земле росла жесткая, как конский хвост, длинноволокнистая осока.
 
Пихту я видел вблизи впервые, и она казалась мне неотличимой от ели. Вся-то разница в том, что хвоя у нее не колется и совершенно мягкая и даже нежная на ощупь. Да, пожалуй, и смолистый аромат посильней. А как холодит ее мохнатая лапа! Прикоснется к лицу – и будто овеет освежающее опахало.
А кто это порхает, фыркая в густой тени пихтовых лап? Присмотрелся, а там крупная пестрая птица с взъерошенным хохолком на голове. Даже в жар бросило: это же рябчик, та самая знаменитая «красная» дичь, до которой так жадны охотники. Да он совсем невелик! Зато как мил, симпатичен и даже красив этот пестрый лесной петушок! Оттого и рябчик, что рябой, весь в пестринах, каждое перышко одно от другого отличается. И как только поднимается на него рука охотника!
Я вынул из кармана записную книжку (я вел дневниковые записи с 1960 года) и вот что записал: «Прелестен, но не только из-за красивых перышек на крыльях, а из-за своей наивности и простоты. Пожалуй, даже немного глуповат. Прячась за дерево, испуганно выглядывает из-за ствола. В волнении, перебирая мохнатыми лапками, осторожно ходит по ветке. Встряхивается, трепеща хвостом (отсюда и порханье, что я услышал). Испуганно стрекочет, и это еле слышное верещание больше похоже на звук, издаваемый насекомым, чем на голос  птицы. Не выдержал, взлетел, но вместо того, чтобы улететь далеко, сел на ближайшую пихту и тут же замаскировался в ветвях. Но и тут не надолго хватило ему терпения, из любопытства, а может быть, из боязни снова выглядывает из-за пихтовых лап».

Потом уже я довольно часто встречал рябчиков. Держались они обычно в густом пихтаче и, случайно это или нет, почти всегда рядом с лесным ручейком. Иногда, уже осенью, слышал их грустную однозвучную песенку-свист, которая сливалась с цыканьем синиц и криками поползней. Теперь, вспоминая эту милую лесную птицу, я вижу любопытного петушка с удивленно вытянутой шеей. Перышки топорщатся на голове и горле, он ходит по обвитому зеленоватым лишайником суку, и оперение его удивительно хорошо сливается с чешуйчатой корой старой пихты.

На обратном пути непогода меня все же настигла. Дождь, разошедшийся не на шутку, загнал под деревянный шумовский мост. Здесь уже прятались двое мужиков довольно сумрачного вида.
- Вишь, как хлещет, - сказал один из них. – Опять вздуется Хамир.
- Да, теперь уж точно не найти, - отозвался другой. – Засосет под корягу или под берег затянет, в промоину затащит.
- Что, ищете кого? – догадался я.
- Ищем, - нехотя откликнулся первый. – Вторую неделю ищем, да толку никакого нет. Пчеловод, бригадир утонул. Развозил на лошади почту и зарплату по пасекам. Лошадь, видно, споткнулась на переправе, а может, испугалась, вот и понесла. Вода нынче большая, вишь, какие буруны катит.
- Теперь уж, поди, и песком замыло, - снова вступил в разговор второй мужик. – Разве найдешь. Ну, кажется, кончается дождь, будь он неладен, - добавил он более оживленно. – Можно выходить.
Гроза унималась, а с бревен и досок шаткого и скрипучего моста начиналась капель. Я вывел своего «козла», нажал на ручку стартера, мотор взревел, и я помчался, вдыхая посвежевший после дождя воздух. Из мокрых кустов с возгласами ликования взмывали птицы. Вечернее солнце пробивалось из серых туч, громоздившихся за горами, облака испарений белыми клубами поднимались над лесом, над зелеными чащами. Дождевые капли, стекая со свисающих ветвей, рушились на дорогу холодным дождем.


                Лесная дача

Местечко у устья шумной Громотушки так полюбилось мне, что я приезжал сюда в течение многих лет. Тогда еще жива была лесная деревушка Красноярка, притулившаяся на косогоре у небольшой речушки. Сразу за ее околицей в пойме Хамира стоял красивый березово-пихтовый лес. Мне он чем-то напоминал запущенный старый парк. Поляны и лужайки меж древних тополей, берез и пихт поросли вперемешку куртинами смородины, малины, шиповника и караганы. Старинная колесная дорога пересекала лес.

Приехав в Зыряновск, я долгое время считал себя здесь временным жителем и не только отказывался заводить дачу, но и не садил картошку, что было едва ли не вызовом местным обычаям. Зато сбор полевых ягод – совсем другое дело. Это занятие я принял всей душой – те же экскурсии в лес, и я не отделял их от фотоохоты. Я так часто ездил сюда по ягоды, что вскоре стал называть это место своим садом или дачей. Кроме ягод, здесь бывали и грузди, высыпки которых по берегам и островам Хамира показал Володя Черенков.

Приехав вечером в субботу (тогда был один выходной), я сидел у костра, а утром, даже не дождавшись, когда солнце высушит росу, принимался за работу. Где-то пищат слетки – вылетевшие из гнезда птенцы, негромко тренькают синички, а ты, умиротворенный, сидишь под смородиновым кустом и, поставив в траву ведро, неторопливо осыпаешь в него спелые ягоды. Меланхолично и грустно вдали проквохчет бурундук, прилетит взглянуть на тебя любопытная мухоловка. И опять тишина. Разве что лениво прозвенит одинокий комар или пристанет липучая муха-жигалка. Отмахнешься от нее и снова щиплешь смородину-недотрогу или обрываешь кисточки кислицы, а сам в то же время прислушиваешься к негромким в эту пору голосам леса или думаешь свою неторопливую думу. Хорошо мечтается в одиночестве в эти предосенние тихие дни.
Далеко внизу шумел Хамир, и в полдень, когда жара становилась невыносимой, я спускался, чтобы напиться и искупаться. Омывая скалы и валуны, зеленовато-голубой поток струился меж заросших пихтачом берегов. Прыгаю с камня на камень, потом встаю на большой серый валун, нависающий над водой, а из-под него – «Фр-р-р!» – один за другим стремглав выскакивают черные худые утята. Крохали! Пытаясь скрыться, они ныряют под воду, но в прозрачных струях их отчетливо видно. Со змеиной шеей и перепончатыми лапами, они отчаянно извиваются и в это время похожи на маленьких дракончиков. Я хватаю висящий на шее фотоаппарат, и тут же совершаю ошибку. Вместо того чтобы следить за одним, перевожу взгляд с одного на другого и теряю всех – водяные дракончики мигом попрятались под береговыми корягами.
Только в эти дни конца зрелого лета хамирская вода прогревается так, что можно купаться. Окунешься в прохладный омут, а вода вспыхнет, засверкает сполохами солнечных бликов. Сейчас она прозрачна, как никогда, и похожа на драгоценный, прозрачный кристалл, то голубовато-синий, то зеленый, то золотой. Я погружаюсь по шею и пью ту же воду, в которой купаюсь. Она кажется необычайно вкусной, будто нарзан. Вовсе не холодно. Стайки рыб щекочут тело. А кругом простор, бездонное синее небо над головой и тайга, бескрайний лес, тянущийся по склонам гор и глубоким распадкам…

Конечно, в тайге под сводами пихт почти всегда мрачновато, как в темной комнате. В травяных дебрях от вечной сырости и влажных испарений было жарко и душно. Куда как веселее и легче дышалось на берегу Хамира. Здесь, на открытом пространстве, солнечно и светло. Гремя на перекатах, шумела и сверкала прозрачными струями большая горная река, пихтач стеной стоял по сторонам, а с каменного утеса на берегу в воду гляделись кедры.
Удивительно, но почему-то на берегу Хамира легко спалось и не думалось ни о каких медведях. Шум большой реки успокаивал, баюкал, а крики сычей и неясытей приносили неповторимую романтику ночи.
Здесь случались разные встречи. Раз пришлось разнимать дерущихся хорьков. Ослепленные яростью, они сцепились в злобно фыркающий клубок, да так и выкатились из травы на дорожку. От злости они ничего не замечали вокруг себя, даже бросались на мой ботинок, и мне стоило некоторых усилий, чтобы разнять их попавшимся под руку сучком. Только тогда они, опомнившись, разбежались по сторонам.
 Еще раньше, впервые попав сюда, первое, что я увидел – это пару больших серых кур, разгуливающих по заброшенной и уже частично заросшей дороге. Лишь когда они убежали в чащу, я понял, что это были копалухи, самки глухарей.
- Глухари? Эвона по тем гривам токуют, - пояснил мне знакомый пасечник Зубов и показал на крутой косогор, поросший частым пихтачом. – Туда же, как появятся прогалины, на зеленя приходят медведи. Я их каждую весну в бинокль наблюдаю. Катаются по снегу, а потом пасутся, будто та же скотина. Приезжай в апреле, покажу.
Пасека Зубова стояла на краю таежного болота, километрах в трех от моей «дачи». Я бывал у него частенько, и пасечник много рассказывал о своей жизни в лесу. Медведи, бывало, тревожили его пчел, по весне задирали скотину, а однажды, раненый самострелом и разъяренный болью, незваный гость загнал его на крышу собственного дома.
- И сам не помню, как там очутился, - рассказывал Зубов, - в один миг залетел, будто какая сила подбросила. Ревел мишка страшно и кинулся неожиданно из кустов. Испугаться я тогда не успел, а вот косолапого пришлось успокоить зарядом свинца. Ружья у меня при себе не было, его жена уже потом из окна подала. Это опасный способ, насторожка ружья, - продолжал пасечник. – В ранешние времена косолапого отваживали совсем не так. Тогда пчел держали в колодах-дуплянках, выдолбленных в осиновых сутунках. Если повадился ходить медведь, то одну из колод оббивали шипами, заершенными, наподобие рыбьих крючков, концами. Обхватит мишка такую колодку, чтобы нести к ручью, пчел топить, а острые шилья впиваются ему в шкуру. Он думает, что это пчелы кусают и прижимает дуплянку еще сильней, чтобы подавить. Да не тут-то было, крючья впиваются так, что уже и захотел бы бросить, да не оторваться. Тут его бери хоть голыми руками.
Каких только историй не услышишь на пасеках и в первую очередь о медведях!

А на глухарей я и на самом деле отправился следующей весной. На первомайские праздники пытался пробиться хотя бы до Красноярки, но не смог. Дорогу развезло, размыло и мотоцикл пришлось оставить, спрятав в лесу, километров за двенадцать от места предполагаемого тока. Безлунной ночью, в полной темноте брел по раскисшей, мокрой дороге. Спотыкаясь о валуны, проваливался в ямы и лужи, полные ледяной воды. Уже, уставший, среди глубокой ночи добрался до пасеки. Тьма стояла такая, что строений я не видел, и узнал по лаю собак. Чтобы не беспокоить хозяев, остаток ночи отдыхал, развалившись на пихтовой колоде у костерка. Подмораживало. Тянуло сырым весенним холодком, а мне уютно дремалось на сухом бревне; под боком горел, обогревая, теплинка-огонёк, а над головой простирался звездный шатер неба.
Когда в лесу явственно проглянула просинь, я встал и опять брел под увалами протаявших грив. Предрассветная пора ранней весной имеет особую прелесть. Податливо проминается под ногами оттаявшая, но успевшая подмерзнуть за ночь корочка земли. Звонко похрустывает ледок, тонким стеклышком затянувший лужи. Светлыми полосами и пятнами белеют остатки снега. В воздухе стоит едва уловимый аромат только что оттаявшей прелой почвы; пахнет влажным сеном, нераспустившимися почками деревьев, распаренной, сырой хвоей и еще чем-то необъяснимо волнующим, что бывает только ранней весной.
Испуганно попискивали разбуженные в кустах пичуги. Где-то в глубине промоины булькал и бурлил ручей, и эти звуки удивительно напоминали отдаленное бормотание тетеревов.
Вяло занималась заря, день обещал быть хмурым. Может быть, поэтому глухари так и не вылетели тогда на ток, ничем себя не выдав. Да и трудно было рассчитывать на удачу с первого раза, тем более, что я крепко уморился.
Постепенно погода все-таки разгулялась. Усталый и невыспавшийся, пригретый теплым солнцем, я прикорнул отдохнуть, но был разбужен гортанным кликом пары журавлей. Кругом простиралось обширное лесное екипетское  болото, поросшее густой и высокой осокой. Кое-где поблескивали зеркальца зацветшей, красноватой от ржавчины воды. Журавли здесь явно гнездились, и я, забыв о глухарях, кинулся в погоню за не менее редкими и осторожными птицами. Продираясь сквозь очень густую и цепкую траву, я крался по болоту, вспугивая с лужиц пестрых чирков, а в небе восторженно-радостно «блеяли» бекасы, с жужжанием и свистом пикировали лесные дупеля. Осторожные и умные журавли водили меня за нос, и в тот день я так и не смог сделать ни одного снимка. Зато вдоволь наснимал лесных дупелей и гаичек, облюбовавших себе под жилье крохотные дупла, выдолбленные слабым клювиком бойких птах в прелых ветвях тала.



                Погоня за косачами

Та фотография с сидящими на березе косачами вышла неплохой. Да и само видение тетеревов живьем все время не выходило из памяти. Через год Борис приобрел ружье, и надо было его опробовать.
- Сходите на Лариху, - посоветовал знакомый, там сейчас косачи табунятся. Побегаете за ними, ноги убьете, но не пожалеете.
И надо же было такому случиться: на следующий день, встав затемно, обнаружили, что выпал снег. А было всего-то 13 октября. Так что же – сидеть дома? Ничуть не бывало! Надели резиновые сапоги и отправились на автобусную остановку.
Густой туман клубился в распадках, было холодно, сыро и неуютно. Но вот окончательно рассвело, туман заколыхался и стал редеть. Сквозь тучи проглянуло солнце, и вдруг совсем рядом на большой березе, шатром возвышавшейся на невысокой горке, мы увидели стаю сидящих косачей. Конечно, они разлетелись, не подпустив на верный выстрел, но затравка уже была, и мы с азартом бросились догонять рассеявшихся по склонам птиц.
День окончательно разгулялся, снег стремительно таял и вскоре остался лишь в затаинках под деревьями и кустами. Как весной, пахло мокрой травой, сеном, а на отсыревших косогорах сияли желтые розетки одуванчиков. Весь день мы лазали по горам и лощинам, гоняя косачей с одной рощицы на другую. Днем они старались спрятаться в зарослях шиповника и караганы по логам, вылетая неожиданно и стремительно. Все же к полудню пара добытых птиц уже была в рюкзаках.
В следующий раз попробуем из скрадка, - сказал Борис, - только для этого нужно  прийти еще раньше, а лучше всего заночевать.
Это меня вполне устраивало, так как с подхода тетерева не сфотографируешь, а вот из скрадка – совсем другое дело, это вполне возможно. Не надо было даже готовить укрытие, шалаши тут и там виднелись под березами, охотники из Калиновки понаставили их во множестве.
На обратном пути повстречались со стадом коров. Сидя на лошади, мальчишка-пастух лениво следовал за стадом. Неторопливо пробираясь в кустах, коровы медленно двигались по склону. Вдруг из-под передней выскочил заяц и бросился наутек. Борис не растерялся, быстро приложил ружье к плечу и выстрелил. Заяц перевернулся через голову и вдруг пронзительно заверещал голосом маленького ребенка. У меня волосы на голове чуть не встали дыбом от этого крика, Борис же хладнокровно взял косого за уши и сунул в рюкзак.
- Хорошо вам, у вас ружье, - с завистью сказал пастух, - а я вот нынче уже четвертого выгоняю. Да разве возьмешь голыми руками, только  досада берет.
Пацан зло сплюнул сквозь зубы.
- Может, закурить найдется?
Мы оба не курили.
Все же два косача и заяц за день – неплохая добыча. Борис был доволен, я же присмотрелся к тетеревам и знал теперь, что делать. Я надеялся снимать их из шалаша.
Через неделю в субботу вечером мы опять были в том же самом уютном логу. В холодном небе мерцали звезды, иней уже с вечера искрился в пожухлой траве, обещая на завтра хорошую погоду. Булькал закипающий в котелке чай. О ночевке мы не беспокоились – рядом чернел стог  сена.
- Переночуем за милую душу, - говорил Борис. – В сене ни мороз, ни дождь не страшны. Сделаем норы, и, будь здоров, заснем, как сурки.

Напившись чаю, мы дружно принялись за работу. Слежавшееся сено оказалось очень плотным и колючим и плохо поддавалось нашим усилиям. Трава кололась и царапалась, и даже  кожаные рукавицы не помогали.
- Нет, так не годится, - сказал опытный в этом деле Борис. - Без рогулек ничего не получится.
Ножами мы вырезали из веток черемухи крючки, и дело теперь пошло гораздо быстрее. Вскоре каждый из нас вырыл себе по норе (бедный хозяин сена!).  Залезли ногами вперед каждый в свое логово. И, правда, как хорошо! Тепло, мягко, как на перине,  и морозным воздухом дышится легко. Одно неудобство: травяная труха лезет за шиворот, щекочет по всему телу, но с этим можно и  смириться.
В мягком и сухом стоге переночевали мы прекрасно. Дома у меня бессонница, а здесь спал как убитый.
- Тут хоть всю зиму можно жить, - сказал я, довольный ночевкой. – Наверное, когда-то так дикари и жили. А охотники – те же древние люди.
Мы  торопливо собирали вещи, глаза постепенно привыкали к темноте. Еще не рассвело, когда мы забрались в ближайший шалаш. И вовремя: отовсюду уже слышались голоса подходящих к скрадкам охотников.
Медленно занималась заря. От долгого ожидания я уже задремал, но вдруг вздрогнул от шумного порыва ветра. Я подумал: «Косачи», - и хотел выглянуть в амбразуру.
 - Тс-с-с! – зло прошипел Борис. – Не шевелись, вспугнешь!
Целый табун тетеревов рассаживался в ветвях березы. Гибкие ветви гнулись под тяжестью птиц, косачи балансировали, перебирая лапами, хлопали крыльями и тревожно вытягивали шеи.
Уже рассвело, но для фотографирования света было маловато, так что конкуренцию мы друг другу не составляли.
Борис выцелил крупного петуха. Прозвучал выстрел, и тяжелая птица, задевая за сучья, шлепнулась на землю. В то же мгновение стая шумно поднялась, отчаянно колотя крыльями, косачи разлетались в разные стороны. Но некоторые все же задерживались и с недоумением озирались вокруг. Борис воспользовался этим и подстрелил еще одну птицу.
- Подождем, может быть, еще прилетят, - сказал он, - слышишь, гоняют.
Действительно, со всех сторон раздавались хлопки выстрелов. Рассеянные табуны метались от одного шалаша к другому.

С того времени я заболел косачами. Не пропуская ни одного выходного, весь остаток осени – октябрь и ноябрь – с ночевкой уезжал на Лариху, бродил по отсыревшим от дождей и мокрого снега склонам, ночевал в стогах, а потом подолгу сидел и мерз в шалашах. О, эти чудные минуты ожидания на холодном рассвете, когда с замиранием сердца вслушиваешься в каждый шорох и в каждом звуке чудится долгожданный шум крыльев! Как радостно забьется сердце, когда в травяную щель видишь, как на березу усаживаются тяжелые птицы! Как гнутся под ними гибкие ветви, как хлопают глупые тетери крыльями, балансируя и переступая с ноги на ногу. Задерживая дыхание, замираешь на месте, а птицы, уже успокоившись, перекликаются между собой и начинают кормежку. В такую минуту забываешь обо всем на свете и кажется, что ничего не существует, кроме этой березы, «увешанной» большими черными птицами.

Борис уговорил-таки меня купить ружье, и теперь к моей страсти фотографа прибавилась и страсть настоящего ружейного охотника. Может показаться странным, но ружье почти не мешало мне, так как я пользовался им только в тех случаях, когда с фотоаппаратом делать было нечего. Глухой осенью, когда небо мрачно, а в лесу и тем более темно, для малосильного фотоглаза почти всегда недоставало света. К тому же тетери прилетали на рассвете, то есть почти в сумеречном свете, когда фотоаппарат и вообще не стоило доставать.
Уезжал я в субботу с последним автобусом, а потом долго брел по ночному лесу. Сколько воспоминаний связано с этими ночными блужданиями, когда в полной безлунной тьме шарашишься по осенней слякоти, спотыкаешься на кочках и галечнике!.. На ощупь перебираешься через ручьи и неожиданно проваливаешься в ямы, полные воды! Потом входишь в лес, черный и безмолвный, когда каждый куст кажется затаившимся медведем, а лежащие на земле коряги – безобразными чудищами и драконами. В эту глухую пору глубокой осени все сыро, не просыхают земля, кусты, деревья. Пряно и горько пахнет опавшим мокрым листом, грибами и осиновой прелью. Все тихо, кажется, жизнь замерла, но это не так. Вот что-то порскнуло в куче листвы, коротко пискнула напуганная полевка, беззвучной тенью на фоне черного неба мелькнул силуэт большой птицы. Сова неясыть. Бывает, усядется на березовый сук и сидит уродливым древесным наростом в полной уверенности, что ее не видно. Потом так же неслышно вспорхнет, лишь чиркнув коготком по ветке. А то продираешься сквозь густой черемушник, а он вдруг взорвется оглушительным треском и гулом от хлопанья крыльев. Это ненароком вспугнул коротающих ночь чернышей.
Косачи никак не давались. Подстрелить одного-двух труда не составляло, но вот с фотографированием все было гораздо сложнее. Не хватало света, мешали ветви, получалось вяло и мелко. Вместо бравых петухов на ветках, будто на насестах, сидели нахохлившиеся куры. Чтобы приманить птиц, я вырезал из фанеры чучело-силуэт черного косача. С закрученным лироподобным хвостом, он вытягивал шею, и издали даже я сам вполне мог бы принять его за настоящего тетеревиного петуха. Но вот как раз сами тетерева его и не признавали и, больше того, облетали стороной. Я догадался, в чем дело: мой Терентий с вытянутой шеей   изображал позу беспокойства и тревоги и пугал настоящих, не таких уж глупых тетерь. Тогда я купил в охотничьем магазине резиновые чучела тетерок. С этими  грубыми подобиями тетеревиных куриц у меня связаны три забавных случая. Однажды их на полном серьезе обстрелял охотник, в другой раз чучело утащил ястреб-тетеревятник. Представляю, как он был разочарован, ощутив в когтях жесткую резину! Возможно, эти два случая не очень оригинальны, такое бывало и у других охотников. Но третий совершенно невероятен. Его я опишу, когда буду рассказывать о тетеревиных токах.
В конце ноября пришла зима, снегу навалило чуть не до пояса, а я продолжал свои ночные походы. К декабрю ударили крепкие морозы, к тому же все стога утащили тракторами в деревню, и мне стало негде ночевать.
Но даже и тогда я не отступился и решил коротать ночь у костра.
- С ума совсем сошел, куда это на ночь, глядя, да еще в такой мороз?! – всполошилась теща.
Но я был непреклонен. Я уже ухватил птицу за хвост, и мне казалось: еще чуть-чуть, и я добьюсь своего – тетерева прилетят и сядут так, как мне нужно, будет сиять яркое солнце, и на фоне ослепительных снегов они получатся во всей своей красе.

Я так много рассказывал о своих приключениях на фотоохоте и так часто отлучался из дома, что мои сослуживцы на работе стали подшучивать: «Завел, небось, на стороне деревенскую молодуху, какую-нибудь пасечницу, а всем заливаешь про фотоохоту. Она тебе там пироги печет, медовухой поит. Тогда оно, конечно, стоит бежать хоть в дождь, хоть в холод».
Никто не мог поверить, что ради снимка я готов был идти на любые лишения, на любые жертвы. Не думаю, что меня в чем-то подозревала жена, но каюсь, я злоупотреблял своим увлечением, убегал из дома, даже когда болел маленький сын, отрывал от семьи деньги на то, чтобы приобрести очередной объектив или фотоаппарат.
Мороз действительно в ту ночь стоял в 30 градусов. В полной темноте, перейдя в резиновых сапогах ручей, одел валенки и стал разводить костер. Здесь стоял брошенный сруб, я его давно приглядел – он создавал иллюзию жилья и давал какое-то укрытие, отражая тепло огня. Дров было много, но я не учел того обстоятельства, что все они за осень основательно отсырели от дождей, и как только отогревались, истекали водой и напрочь отказывались гореть. Со мной была целая пачка газет, но они быстро  сгорели, а вот березовой бересты я по всей своей тогдашней неопытности заготовить не догадался. Промучившись часа два, я основательно замерз, но костер все-таки разжег, – выручили сухие палки репья, торчащие над снегом.

Почти не отдохнув, уже в пять часов – считай, для этой поры в глухую ночь – отправился к шалашу. Вышла луна, пихты отбрасывали на снег длинные остроконечные тени, сухо потрескивали замерзающие стволы деревьев, оглушительно лопался на Хамире лед.
Но, затратив такие усилия, косачей я не дождался и в то утро. Раздосадованный, я вылез из шалаша уже часов в десять и медленно побрел под березами по заснеженному косогору. И тут буквально под ногами у меня стал взрываться снег. Взметая белые фонтаны, косачи один за другим поднимались в воздух и уносились от меня прочь. От каждой птицы в глубоком и рыхлом снегу оставались следы крыльев, глубокая  лунка, а в ней – червячки желтого помета, точь-в-точь березовые сережки, свисающие с ветвей. Из-за сильного мороза   тетерева никак не хотели расставаться с насиженными теплыми постельками, пока я их не потревожил. Это открытие меня утешило, но с ночевкой я в ту зиму больше не ходил. Я переменил тактику – уже не старался забраться в шалаш до восхода. Да это и было невозможно, так как даже с самым первым автобусом я добирался сюда не раньше девяти часов и даже позже. Но и косачи теперь задерживались с вылетом, хотя и не изменили своим правилам. Утреннее посещение берез было как бы их обязательной разминкой. Поклевав почки, они разлетались по кустам (пока не засыпало снегом) шиповника и кислицы, чтобы кормиться уже более основательно. Перед вечерним заходом солнца тетерева вновь взлетали на березы, но уже не столько для того, чтобы продолжить трапезу или греться в прощальных лучах, а чтобы оттуда броситься вниз и зарыться в пушистый снег для ночевки.

Зыряновский край славится тихой погодой и безветрием, почти полный штиль стоит месяцами. Выйдешь морозным утром на улицу: дымки над домами стоят столбами, никакого движения воздуха. От того и мороз минус 40 градусов не страшен, ничем не потревоженный снег накапливается, кренделями обвивая стволы и ветви деревьев, пуховыми шапками рассаживается на макушках пихт. А тут еще и изморозь. В декабре не полностью вымерзшая влага частенько туманами окутывала землю. По утрам промерзшее солнце, едва пробиваясь сквозь плотную белую завесу, освещало феерическую картину сказочной природы. На лес словно накинули белоснежную кисею изящных кружев. Сверкали увешанные снежной бахромой березы, мерцали укрытые пуховыми шалями пихты. От прикосновения солнечного луча вся эта эфемерная мишура рассыпалась, как Фата-Моргана. Золотые, розовые, сиреневые звездочки плыли в воздухе, радужные искорки вспыхивали на пушистом снегу. Я шел на лыжах, каждым шагом взбивая облачко невесомых звездочек-снежинок. Наверное, так вылетают пушинки из распоротой пуховой перины. Взлетают и не хотят садиться, настолько легки!

Как-то на рассвете я приехал в Шумовск. Деревня и заиндевелый лес были погружены в утренний сумрак. Но вот сквозь сизую мглу пробился робкий луч солнца, и недвижно лежащий в распадке туман вдруг  зашевелился, как дым и из пепельно-серого стал окрашиваться полосами желтого, розового, зеленого цветов! В растворяющемся в воздухе облачке засверкала цветная изморозь. Никогда бы не поверил, если бы не видел сам: зимняя радуга! Туман редел, а с неба, шурша, сыпались вороха снежинок. Замерзшая влага упала, солнечная дуга исчезла, а небо засияло синевой.
Всего какой-то час назад я выехал из задымленного мрачного города, а тут сразу очутился в царстве Снежной королевы. Когда же поднялся на гору, из-за сугроба открылась картинка, заставившая меня забыть обо всех предыдущих восторгах. В снегу, будто забавляясь, кувыркалась большая рыжая лисица. Она была огненного цвета! Не замечая меня, она подпрыгивала в воздух, взмахивала красным хвостом, а потом падала, зарываясь в пушистый снег. Она металась, как пламя в жарком костре!

Удивительно: зима будто дает новый толчок к жизни. Деревья, лес спят, но как украшают их зима и мороз! Как ярко блестят под солнцем снега!   В какие богатые меховые и пуховые одежды наряжаются звери и птицы! Ведь не одна только лиса форсит в эту пору. Ослепительно белыми нарядами поражают и заяц-беляк, и горностай, и белая куропатка, и многие другие.
Переговариваясь и соря древесной трухой и золотистыми чешуйками – семенами березы, в ветвях суетятся крохотные птахи с розовой тюбетеечкой на голове – чечетки. С журчанием уносится стайка незнакомых мне зеленовато-серых птиц. Уже позже я узнал, что это залетные (как и чечетки) в наших краях чижи.
В промерзших ветвях взвизгивают дрозды-рябинники. Само название птицы говорит о ее пристрастии к ягодам рябины. Но среди местных жителей бытует и другое имя: калинники. И рябина, и калина – основная зимняя пища этих дроздов. Из-за них они и остаются зимовать, а если получается неурожай, улетают на юг. Когда-то в детстве я видел  этих незнакомых мне птиц в ноябрьскую непогоду в алма-атинских садах, чаще всего на терновниках. А здесь они были у себя на родине.
Все белым-бело, а среди снегов, будто развешанные в кустах фонарики, алеют ягоды калины. Они так манят, что нет-нет да не удержишься и положишь в рот промерзшие, как льдинки, ягоды. Вовсе неправда, что после мороза они  теряют горечь. Горькие, да еще какие! Другое дело весной, где-нибудь в мае. Вот тогда – да, уже подсохшие, они делаются кисло-сладкими, а умеренная горечь придает им особый, изысканный вкус.
До декабря, а то и позже можно лакомиться терпкой, кислой-прекислой и теперь уже подмерзшей ягодой кислицы. Это местная и очень популярная здесь разновидность красной смородины. Любят эту ягоду, особенно зимой, и дрозды, и тетерева, оставляя после своих пирушек будто забрызганный синими чернилами снег.

Тихо в зимнем лесу. Лишь изредка простучит молчаливый сейчас дятел, россыпью колокольчика прозвенят пролетающие мимо стайками синицы. А то вдруг вздрогнет и качнется ветка пихты. Это рыжая (иногда и черная) белка, взмахнув пышным  хвостом, птицей перемахнет на соседнее дерево.

В моих охотничьих странствиях за тетеревами частенько принимали участие Борис Кухто и Володя Черенков – художник из Дома техники. Правда, они никогда не засиживались в скрадках, как это делал я, а целыми днями рыскали с ружьем наизготовку, выпугивая чуткую дичь. Где-нибудь после полудня, вдосталь набегавшись, они разводили костерок и кипятили чай. Нет ничего приятнее, чем такой маленький привал в мороз, среди снега с кружкой горячего чая или кофе. К слову сказать, в горах морозы переносятся гораздо легче. В городе лютует мороз, стоит непробиваемая солнцем сизая мгла, а здесь солнце греет так, что даже в сорокоградусные морозы на валенках подтаивает снег. Но это в солнечную погоду. Если же солнце не в силах разогнать морозную мглу, то тут уж стужа проберется под самый теплый полушубок, и только движение может согреть тело.


                Поединки на рассвете

В феврале стало пригревать так хорошо, что где-нибудь на солнцепеке, прислонившись к стожку, можно было греться и даже дремать. Подставив лицо солнцу и зажмурившись от яркого света, я представлял лето, а еще больше мечтал о весне и о том, что обязательно побываю на косачином току. Теперь, изучив повадки тетеревов, я уже представлял, где он должен быть. Конечно, на Ларихе. Скорее всего, под вершиной на южном склоне. Там, под скалами, теплее, быстрее сходит снег, простираются заросли шиповника и растет слизун – дикий чеснок, так любимый тетерями. Косач – птица лесостепи, а красивая конусообразная вершина Ларихи как раз и служила границей между степью и лесом. С севера она поросла густым пихтачом, на юг спускается травянистыми склонами, в глубоких ложках которых приютились осиново-березовые колки.
В марте уже и самим тетеревам не терпелось показать свою удаль. Сидя на ветвях берез, они вскрикивали гортанными голосами, все время норовя спуститься на еще заснеженную землю.

И вот в конце апреля бреду по залитой водой, грязной дороге. Мой путь – долиной Бухтармы через Калиновку к виднеющейся вдали вершине Ларихи.
Она все время перед глазами: большая гора, исполосованная лентами снега от макушки до самого подножия.
Весна в самом разгаре, все бурно веселится и радуется приходу теплых дней. Энергично распевают зяблики, нараспев тянут однозвучную песенку овсянки. Дорога не близкая, но хорошо мне знакомая.
Стемнело. Цыкнул пролетевший в сиреневом небе вальдшнеп, с упругим шорохом крыльев стремительно пронесся табунок уток. Нехотя смолкали звонкие голоса птиц, зато дрозд распелся во всю силу, и чем больше смеркалось, тем громче и торжественнее звучала его песня.

У ручья под раскидистой древней ветлой я коротаю ночь. Развел костер и, полулежа на широкой колоде, слушал возню резвящихся в воде норок. Они фыркали, плескались, энергично играя в догонялки. Настоящая брачная ночь
Но вот уже час ночи. Пора! Я встал и по травянистому заиндевевшему склону полез на гору. Хрустел под ногами подмерзший снежок, шелестела прошлогодняя трава. Узкий серпик луны тускло освещал склоны. Мне казалось, что мимо меня скользят какие-то неясные тени, но я приписывал их своему воображению.
Вдруг тревожный и предупредительный всхрап заставил меня вздрогнуть. Дыхание перехватило, мурашки побежали по спине. Остановился, лихорадочно соображая, кто бы это мог быть. Волки, медведь? Маловероятно, да и звуки не те. Понимаю, что некого здесь опасаться, даже глупо, а все равно жутковато. Сделал еще шаг – и опять тот же угрожающий то ли рык, то ли храп. Тут уж, не разбирая дороги, по гремящему жесткому чарыму бросился к едва виднеющемуся в темноте леску. Мигом вскарабкался на осину. Отдышался. Вроде бы, живой. Тихо. Никто не набросился, никто не съел.
Да, но сколько мне здесь сидеть? До рассвета далеко, а мне еще до токовища топать да топать.
Слезая, зашевелился и тут же гулкий топот, сопровождаемый сердитым фырканьем, разрешил задачку.  Тьфу-ты! – кони! Но и они от меня шарахнулись. С досадой, но и с облегчением слез с дерева и пошел, громко хрумкая по насту и не таясь.

Лариха – высокая гора, пока долезешь, семь потов сойдет. Сидя на земле, я отдыхал уже вблизи вершины, когда почувствовал, как тяжелая птица бегом перескочила прямо через меня. Косач! Поистине, на ловца и зверь бежит. Не один я на ток тороплюсь. Вот и тетерев шпарит, не разбирая дороги. Значит, я на верном пути. Вот-вот должно начаться.
- Кр-кар-ра! – раздался странный гортанный возглас. И тут же воскликнул с шипением, громко и страстно: Чоу-фш-шь!
И вдруг, будто что-то прорвалось. Сразу забулькала, забубнила, закружилась круговерть из хора множества птиц. Странное бормотание, напоминающее не то заклинание колдуна, не то завывание шамана, звучало то тихо, однотонно и флегматично, то громко, страстно, с чуфыканьем и возгласами экстаза.
Ползком подобрался ближе. На фоне неба видны черные силуэты бегающих по поляне птиц. Они то кланяются, то подпрыгивают и хлопают крыльями. И все это кружится хороводом, вертится, как заведенная механическая пластинка. Завернувшись в спальник, я лежал, с упоением вслушиваясь в загадочные, колдовские звуки. Казалось, что они шли из самых недр земли и были такими же естественными, как весенняя капель или говор ручейка. Во мне и самом все пело от радости. Вот он, настоящий тетеревиный ток, на котором я так мечтал побывать!

Брезжил рассвет. За близким гребнем горы чуть-чуть посветлело небо. Я уже более отчетливо стал различать птиц, но и они почуяли неладное, наверняка заприметив меня.
«Пшо-о-у-у!» – раздался вдруг тревожный крик. Все вмиг смолкло, тут же дружное хлопанье крыльев возвестило о том, что спектакль окончен. Тяжелые птицы взмыли в воздух и разлетелись.
Рассвело. Я ходил по затоптанной и усыпанной птичьими перьями поляне, а в ушах у меня все еще звучала эта странная музыка, завораживающая и древняя, как сама земля.

В запасе у меня была еще одна ночь и целый день впереди. Торопиться некуда. Под кривой, изогнутой ветрами березой я разбил лагерь и с чувством выполненного долга подремал. Я наслаждался картинками ранней весны, апрельским теплом, покоем и тишиной.
Пробившись из набухшей от влаги земли, лезли мощные ростки борщевика. А вокруг неоглядные просторы, склоны гор, пестрящие полосами снега, море воздуха, света – и полная свобода, нигде ни души, только звон ветерка да пение птиц.
Не торопясь, соорудил скрадок из посохшей травы. Теперь-то я знал, где его ставить! Вечером долго пил чай у костра, смотрел на закат, думая о том, что где-то рядом, в кустах, вот так же сидят, дожидаются темноты косачи.

В час ночи я уже был в скрадке. Стоял легкий, бодрящий морозец. С головой залез в мешок, съежился для тепла, но поспать так и не удалось. Вот еще открытие: ток оказался не столько утренним, сколько ночным. Где-то в два ночи петухи уже слетелись и сбежались на полянку. И снова все загудело, завертелось, как и вчера. Отдохнув за день, петухи бились так, что перья летели во все стороны. Я же, наслаждаясь ночным действом, молил бога, чтобы оно продлилось до утра. К сожалению, этого не случилось. Как и в прошлый раз, еще не рассвело, а драчуны уже разлетелись один за другим. Вот из-за макушки Ларихи брызнул первый луч солнца, последний петух взмыл в воздух и унесся в синеву неба. Я встал,  опять не сделав ни одного снимка.
Через неделю дорога подсохла, и я приехал на мотоцикле. Спрятал своего железного коня, запихав в непролазную чашу. Ожидание удачной съемки не покидало меня. Смешно сказать, но эти надежды я связывал с резиновым чучелом тетерки. Воткнул в землю колышек, покрепче насадив на него грубо сделанную игрушку.
Когда пришло время, ток загудел,  да так близко, что косачи натыкались на мой шалаш и временами мне хотелось схватить одного-другого буквально за ноги или хвост. Вспомнились рассказы тещи о былых охотах на чернышей. Копали яму на току, оставляя дырку, прикрытую соломой. Опьяненные любовью, косачи проваливались, попадая в вершу,  наподобие рыболовной. Коварство человека не знает пределов.

Рассветало. Один за другим бойцы покидали турнир. Наконец, остались только два самых задиристых драчуна. Один, видно, главный токовик, совсем потрепанный. Хвост в боях потерял, вместо двух косиц осталась только одна, да и та обломанная. По-бычьи пригнув голову, он делал круги вокруг чучела и, бормоча угрозы, отгонял соперника. Самое интересное случилось, когда конкурент не выдержал и улетел. Тут победитель важно и не спеша, приблизился к даме своего сердца и, царапая коготками резину, взгромоздился ей на голову. Не заметив подделки, мой Терентий принял грубо сделанное чучело за Терентьевну!
Между прочим, среди местных охотников распространено твердое убеждение, что тетерки оплодотворяются, склевывая  с земли слюну петуха. Наивное заблуждение! Здесь я воочию убедился, что косач ничем не отличается от домашнего петуха. Уже взошло солнце, а азартный кавалер и не думал улетать. Снова и снова карабкался он на резиновую тетерку. Сидя на голове, балансировал хвостом, спускался, а потом принимался за то же. В тот раз я наснимался вовсю.

Уже потом, спустя несколько лет, я рассказал об этом случае старым охотникам, опытным натуралистам-писателям М.Звереву и Н.Сладкову. Они удивлялись, даже сомневались, так как ничего подобного не слышали. Но фотографии, вот они, подлинный неподдельный документ!

С тех пор прошло более тридцати лет. Еще лет десять гонялся я за лесными курами и петухами. Блуждал ночами, шарашился по кустам, ночью вброд переходил вздувшийся Хамир, ночевал в заброшенных омшаниках и на пасеках, а тот первый ток не забуду никогда.

В семидесятые годы тетерева стали быстро исчезать. Химические удобрения или потравы полей пестицидами тому причина, но тетерева стало мало, и я перестал ходить на Лариху, гору, где и по сей день помню едва ли не каждое дерево, каждый куст. Были, конечно, и другие поездки за косачами в Караш, Чиркаин, Александровку со своими приключениями и происшествиями, но  Лариха с ее лесом, живописными склонами на вершине, с тетеревиным током запомнилась больше всех.


                Грезы о ночной птице

Познакомившись с самыми обычными птицами, я стал мечтать о совах. И это можно понять. Похожие на призраки, они казались мне таинственными обитателями ночи, а загадочное, неизвестное всегда манит. Да и сама внешность ночной птицы необычна: большие выразительные глаза на плоском «лице», торчащие, как рога, уши. Очень фотогеничный объект для съемки! Но где ее найти? Мое воображение селило сову в дремучей лесной чаще, на чердаках замков, в развалинах брошенных домов. Я бродил по самым укромным уголкам леса, заглядывал в расщелины скал и дупла трухлявых пней, но нигде не встречал даже намека на присутствие  желанной пучеглазой птицы. Я уже стал подумывать о том, что у нас, вообще, нет сов. Лишь раз повстречался мне в глухой тайге сычик. В сумраке густого леса он сидел, как сказочный гномик. С большой круглой головой, крючковатым носом, запрятанным в обросшее пухом «лицо» и мохнатыми когтистыми лапами. Увидев меня, он то таращил желтые глаза, то закрывал их, хлопая веками, а потом вдруг по-клоунски начинал кланяться и приседать, вертеть головой  и озираться.

С той встречи прошло немало времени, прежде чем мне, наконец, повезло, и вовсе не там, где я ожидал: на лугу, почти в степи.
После работы я частенько выезжал на мотоцикле за город. Местность, окружающая Зыряновск, - это чаще всего гористая степь. Городок затерялся в глубокой котловине среди невысоких хребтов и округлых гор. Точно волны бурного моря, гряда за грядой, во все стороны тянутся пологие хребты и отроги. Между аккуратными, словно подстриженными горками спрятались укромные долинки с обязательным ручейком на дне, рощицей густого ивняка или березово-осиновым колком, иногда низкорослым, но пышным, где деревья растут вперемежку с кустами черемухи, калины и бузины. В один  из безоблачных весенних дней я сидел у ручья, поросшего осокой и камышом. В тростниках распевала камышовка, белокрылый лунь лениво тянулся над лугом. «Вв-вяк, вв-вяк!» – раздалось над головой, и я увидел низко летящую птицу со светлым оперением и коротким, как бы обрубленным спереди туловищем.
- Сова! – по обличью, а в первую очередь – по большой голове, с радостью признал я птицу. Было то время, когда еще вовсю светит солнце, но косые тени и посвежевший воздух говорят о приближении вечера. Стояла чудесная пора первых чисел мая. Вокруг расстилались начинающие зеленеть поля. С одной стороны – усыпанный желтеющими подснежниками пологий склон горы, рядом низинка с камышами  и ручьем. В другой стороне виднелась березовая рощица; галдящий шум дроздов-рябинников доносился оттуда. Урчал трактор, на пологом пригорке распахивая поле.
«Откуда здесь взялась сова? – думал я, оглядывая окрестности. – Наверное, прилетела из рощи, не из камышей же, что протянулись вдоль ручья?»
Но сова, почему-то не отдавая предпочтение ни тому, ни другому, преспокойно порхала над голым полем. Она летела легко, плавно, с глубокими взмахами длинных пушистых крыльев. Было еще совершенно светло, и я хорошо разглядел птицу: светло-желтая, в темных пестринах, короткое, густо оперенное тело, мохнатые крылья и большие глаза, посаженные на круглом широком «лице». Неспешно она проследовала над лугом, каким-то вихляющим, покачивающимся полетом обогнула склон и исчезла за поворотом горы. Какое-то время ее не было, но вот она показалась снова, теперь уже далеко, по другую сторону ручья, и так же размеренно и неторопливо стала курсировать взад и вперед, внимательно осматривая  лежащую под ней местность. Издалека она казалась белым мотыльком, пляшущим над серыми просторами весенней степи. Описывая круги и полукружия, она то вспархивала вверх, то опускалась к самой земле, и казалось, что она отдыхает, наслаждаясь парением в воздушных струях. «Кьяв-кьяв», - время от времени слышался ее хрипловатый, лающий голос, совсем не похожий на крик птицы, зато очень напоминающий тявканье маленькой собачки.
Потом сова присела на низкий кустик, повернула ко мне круглую голову, и я увидел большие желтые глаза на плоском «лицевом» диске, почти спрятанный в перьях клюв и маленькие, похожие на рожки, ушки.
«Так вот она какая – сова! – несколько разочарованно подумал я. – А где же глухой и дремучий лес, где дупла, гроты, заброшенные чердаки?»

Я стал приезжать сюда едва ли не каждый вечер. Теперь уже две совы, вылетая навстречу, приветствовали меня «аплодисментами» - хлопаньем пушистых крыльев и лающими, отрывистыми криками.
Они прекрасно видели и днем. Теперь я уже знал, что это болотные совы, обитатели лугов, болот и речных пойм. Я фотографировал их в полете, сидящими на макушках кустов и даже на телеграфном столбе, но найти гнездо, а значит, полностью раскрыть тайну их жизни, не смог.
Я приехал на это место спустя два месяца после отпуска. Все так же азартно звенят жаворонки и «бьют» перепела. А из зеленой чащи уже слышны голоса молодых птиц – требовательные, настойчивые, перебивающие пение и крики родителей.

В звенящий от птичьих песен солнечный день трудно бывает поверить, что вот здесь, на залитом светом лугу, обитают жители ночи – совы. Но вот спала жара, солнце склонилось к горизонту, и вдруг, откуда ни возьмись, над морем травы появляется летящая птица. День далеко не кончился, а сова уже вылетела на охоту. Тупорылое, будто обрубленное спереди тело, большая, без шеи голова, длинный, в пестринах хвост. Размеренные, неспешные взмахи мягких на сгибах крыльев-опахал. Таково впечатление от совы в полете. И вся птица – будто из пуха, невесомая и легкая, неторопливая и плавная в движениях.
Сова делает несколько ленивых, но глубоких взмахов и легко, словно пушинка, поднятая порывом ветра, резко взмывает вверх. Перевернувшись, она широко раскидывает крылья и плавно скользит по воздуху. Снова и снова она то набирает высоту, то резко снижается и, зависая на одном месте, не хуже пустельги, часто и быстро трясет крыльями. Потом она спускается к самой земле и летит над пологими склонами горы, то появляясь, то исчезая во впадинах и логах. Едва  не задевая за вершинки трав, она планирует  и садится на макушку куста, почти невидимая среди начинающих рыжеть травяных стеблей. Будто сторож вечерних полей, она неподвижно сидит на камне. Острые концы крыльев свисают по сторонам, на макушке торчат сложенные в плотный пучок перьевые уши.
Осмотревшись и отдохнув, ночная птица снова бесшумно взмывает в воздух и мягким порхающим полетом продолжает облет своих охотничьих угодий.
«Вв-вяк… Вв-вяк!» - хрипловатыми выкриками приветствует сову вылетевшая навстречу такая же птица, очевидно, самец. Он поднимается над подругой и пикирует вниз, громко хлопая крыльями.
Теплый летний вечер опускается на луг. Будто баюкая, волнами накатывается пение кузнечиков и сверчков. «Тщ-щ-щ!» – слышится из темноты шипение.
«Совята, - догадался я. – Проголодались и требуют еду».
По желтой, уже посохшей траве я иду на шипение. С каменистого склона горы молча взлетает крупная птица и скрывается среди кустов. Я наклоняюсь к земле, в наступивших сумерках пытаясь разглядеть, нет ли здесь гнезда или птенцов. Шипение раздается снова, и я в ужасе отскакиваю назад: на еще неостывшей скальной полочке лежит большая и толстая змея. «Кьяв-кьяв-кьяв!» – словно дразня, отзываются взрослые птицы.
Их не видно, но будто свежий порыв ветерка дохнул в лицо. Черная тень мелькнула во тьме. Нисколько не боясь человека, совы носятся вокруг, и чем темнее ночь, тем они бесстрашней. Что ж, их понять можно, ведь ночь – их стихия!   

Обе птицы, кувыркаясь, скрываются за горой, а вслед за ними несется протяжное шипение их голодных детей. Становится все темнее, и вместе с наступающими сумерками все настойчивее и громче крики птенцов. Они уже поднялись на крыло, перелетают с места не место, и в темноте мне их не найти. Просто удивительно, как в это время совы умудряются ловить мышей в густой траве. Уставившись «лицом» вниз, охотница внимательно присматривается и прислушивается к шорохам на земле. Остановившись на мгновение в воздухе, она вдруг стремительно падает вниз. Секунда, и сова продолжает свой полет, цепко сжимая в лапах добычу. Теперь она уже не кувыркается и не играет, а летит прямо домой. Она спешит отдать пойманную мышь детям.
В следующую поездку совят я все-таки нашел. Одного даже поймал. Сам удивляюсь, но я успел схватить его в каком-то невероятном прыжке на взлете. Это была уже почти взрослая, хорошо летающая птица. Она щурила огромные желтые глаза и зло клацала клювом. Впихав в рюкзак взъерошенного и  сердитого совиного подростка, я решил взять его с собой. Наивный человек, я хотел держать его дома и сделать ручным.

К вечеру совенок начал проявлять бурную активность, и мне пришлось запереть его в ванной комнате. Возмущенный пленник всю ночь громко шипел, там что-то падало, хлопало и стучало, не давая никому спать.
Наутро же, открыв дверь, я увидел неприятную картину погрома. Перебив и переломав все, что было можно, дикая птица загадила не только пол, но и стены, да еще и обтрепала себе крылья.
На второй день выяснилось: одним мясом и печенкой, что я специально для него покупал, совеныша не прокормишь. У него начался понос: кроме кровавой свежатинки, для его желудка требовалась живая дичь с шерстью или перьями. Для меня это было слишком обременительно, и на пятый день я отвез дикаря и выпустил там, где поймал. Он уверенно взмахнул крыльями и улетел, как ни в чем не бывало, а родители, оказавшиеся тут же, приветствовали его радостными хлопками крыльев.
В какой-то мере моя совиная страсть была утолена. Я был сыт общением и со взрослыми птицами, и с их строптивым отпрыском.

Через год я обнаружил и гнездо болотной совы с белыми, словно шарики пинг-понга, яйцами. Гнездо располагалось на лугу, среди серых полуболотных-полустепных травяных кочек. Собственно, гнезда-то никакого и не было. Птица утоптала лунку в земле, примяла травку – вот и все, на что она способна.
Сидя на яйцах, совушка щурила злые глаза. Я щелкал затвором фотоаппарата, делая кадр  за кадром, а сам думал уже о другой сове – ушастой. Этих птиц я видел в расположенной неподалеку роще.
Уже заскрипели коростели на сыром лугу, надрывая глотки, вовсю «забили» перепела, когда на травяной подстилке под теплым боком совушки зашевелился первый живой комочек. Что-то белое, совершенно беспомощное, больше похожее на мягкую плюшевую игрушку. Большеголовое существо, слепое, с розовой шишечкой на месте клюва, но с уже острыми коготками на лапках – таков совеныш в первые дни появления на свет.
Жарко. В травяных джунглях днем душно, как в парилке. Нелегко в эту пору малышам. Большенький уполз в сторону, забился под куст – в прохладную тень. А один, вроде бы как пропал: вытянулся во весь рост, лапки кверху, шея набок и не шевельнется. Ни дать, ни взять, дохлый.
Вечером мирная идиллия кончается. Проголодавшиеся птенцы просыпаются и озираются по сторонам жадными глазами. «Тщ-щ-щ!» – разносится голодное шипение.
И тотчас из травяных зарослей неслышным прыжком поднимается большая желтая птица. Медленным полетом сова скользит над травяным склоном, внимательно осматривая раскинувшееся под ней пространство.
Внезапно появляется вторая сова. Она словно возникла из вечернего, начинающего синеть воздуха. То разлетаясь, то сходясь, птицы какое-то время виднеются в сгущающихся сумерках. Но вот их поглотила тьма, и теперь только грубоватые покрики выдают присутствие невидимых ночных существ.


                Березовая роща

На полпути от Зыряновска до «моря» расположилась березовая роща, узкой полосой протянувшаяся вдоль небольшого ручья. Долгое время я проскакивал мимо, но как-то заглянул туда – и остался на весь день. Здесь было уютно, роща напомнила мне российский разреженный и чистый лес, хотя были тут и захламленные буреломом глухие уголки с густым подлеском, зарослями камыша и черемуховыми чащобами. «Роща за Пролетаркой», как прозвал я этот лесок, на целых два года стала моим любимым фотоателье. Я приезжал сюда на « Победе» летом и осенью, а начинался сезон в конце апреля.
По весне здесь все неприглядно и неодето: серая земля с редкой остью прошлогодней осоки, прозрачный, безлистный осинник под горой и желтые, сухо шуршащие на ветерке камыши, что редкими снопами торчат в болотистой низинке.

Погода в конце апреля капризная, непостоянная. То дует холодный, промозглый хиус, то небо затянуто белесой мглой, то вдруг среди серых туч появятся голубые окна, и солнышко весело озарит землю. Недавно сошел снег, и невидимое стало видимым: всюду по лугу чернеют отвалы кротовин, желтеют зимние мышиные гнезда. Земля еще холодна, но она уже оживает. Тут и там по южным склонам меж густых зарослей мертвой пока таволги и миндаля золотыми звездочками, распластавшимися на влажной почве, проглядывают огоньки горицвета. И сон-трава по сухим взгорьям раскрыла мохнатые, словно в пуху, сине-фиолетовые бутоны. Какой бы ни была весна: холодной ли, теплой – жизнь не останавливается, идет своим чередом. Ожило и болотце у ручья. Пробираясь сквозь редкие кустики чертополоха, бежит птица с изогнутым клювом. Это кроншнеп – большой кулик со странной внешностью древней, допотопной птицы. Над мокрым лугом кувыркается чибис и гнусавит: «Чьи-вы, чьи-вы?»
Из сырой мочажины с утробным всхрапом поднялся на крыло бекас и быстро-быстро пошел вверх, ввинчиваясь в небо острым клювом. А в соседней роще, ссорясь, трещат дрозды-рябинники. И, конечно же, поет жаворонок, заливается без передыху от утренней зари до вечерней зорьки. Но вот ушло солнце, потонув в багровом пожаре. Посвежело. Постепенно угомонились птицы. Призрачными тенями над сырым лугом закурился, пополз пепельно-серый туман. Одна за другой зажигаются звезды, обещая на завтра погожий день. Тихо. Но что это? Странные   хрипловатые звуки вдруг раздаются в вечерней тишине. «И-ых-ых-ых!» – лает кто-то простуженным, глуховатым баском, а потом будто хлопает в ладоши или выбивает пыль из ворсистого ковра: «Пых-пых!»
Две лохматые птицы, кувыркаясь в воздухе, черными тенями мечутся в ночном небе. Они то взмывают вверх, то вихляющим полетом снижаются к самой земле, вскрикивая и хлопая крыльями.
Размеренно и неслышно идет весенняя ночь. Примораживает. Холодным блеском мерцают звезды. Потрескивая, тонким ледком затягиваются лужи. Белые скатерки стелет на жухлую прошлогоднюю траву иней. Тихо. Едва слышно позванивают на ветерке намерзшие на осоке сосульки. И в этой ночной тиши нет-нет да и раздаются резкие крики сов. То удаляясь, то приближаясь, они то смолкают, то слышатся совсем рядом. В это раннее весеннее время совы одиноки в ночи. Нигде не услышишь ни шороха трав, ни скрипа кузнечика. В замерзшем безмолвии не чиркнет летучая мышь, не замурлычет козодой, – все они прилетят позже. Разве что на болотной луже заскулят, застонут в тоненькие дудочки перелетные странники – северные кулички.
Узкий серпик месяца освещает холодную равнину и над ней – два порхающих черных силуэта. Ночные птицы справляют весенний праздник с воздушными плясками брачных игр.
Это ушастые или лесные совы. Их вполне можно спутать с болотными, так они похожи и размерами, и повадками. Вся разница лишь в том, что у лесной совы ушки подлиннее, да и глаза оранжевые, а не желтые, как у болотной.
Лесные совы попадались и днем. Имитируя древесный сучок, они неподвижно сидели в ветвях, выдавая себя лишь  горящими глазами. Любую птицу интересно снимать у гнезда, но вот их я никак не находил. Птица явно древесная, но ни дупел, ни удобных развилок, чтобы расположить крупное гнездо, здесь просто не могло быть из-за молодости деревьев. Я рыскал по роще, пока не догадался заглянуть в один из брошенных сорочьих домиков. Там, под полуразрушенной хворостяной крышей, блаженно развалившись, лежали не то щенята, не то котята – странные зверушки, похожие на пуховые подушечки пепельно-серого цвета. Они были все разного возраста и размера, но все одинаково толстые. Самый большой уже начал оперяться, самый маленький, беспомощный и в пуху, еще не открывал даже глаза. Разморенные жарой, они сладко дремали, лежа кто на боку, кто на спине, а некоторые на животе. Растопырив крылья-культи и вытянув когтистые крючковатые лапы, они дожидались ночи, лишь изредка окидывая белый свет по-щенячьи прищуренными глазами. Проснется кто, лениво зевнет и опять на бок, спать.

Так я узнал, что ушастая сова гнездится в старых сорочьих гнездах, и не только в сорочьих, но и в вороньих, пустельжиных и даже в никудышных гнездах горлинок. Но предпочтение все же отдается капитальному сорочьему дому, напоминающему настоящую хворостяную крепость.
Однажды у одного из таких совиных жилищ, соорудив на соседнем кусте черемухи навес-шалаш, я провел целых пять суток.
Возмущенные моей назойливость, пернатые кошки то негодовали, то вдруг начинали жаловаться и умолять. Спрятавшись за кустами, они издавали самые немыслимые для птиц звуки. Они то скулили, то пищали детскими голосами, то ворковали по-горличьи, а то вдруг начинали визжать по-поросячьи, будто заяц, схваченный за уши.
Проголодавшиеся совята отвечали им дружным шипением. Они подпрыгивали от нетерпения и клацали толстыми крючковатыми клювами, старшие при этом разгуливали по гнезду, напоминая своей фигуркой бескрылую птицу киви.
Чернобровые, с подведенными тенью глазами, с пуховыми бугорками на голове вместо ушек, они были похожи не то на горбатых старушек, не то на старичков-гномиков.
Крадучись, сова-мама забиралась в гнездо, отдавала деткам на растерзание мышь, а сама умиленно разглядывала их, щурясь и покачивая из стороны в сторону головой. Растопырив  крылья и распушившись, она накрывала своим телом малышей и сама, круглолицая, с торчащими ушками и огненно-сверкающими глазами, в этот момент была больше похожа на кошку, нежели на птицу.
Короткой летней ночи явно не хватает совам, чтобы накормить совят. Вот уже брызнули лучи солнца и разлились по лугу, но все так же неутомимо летает ночная птица, из вечерней совы превратившись в утреннюю. Она будет летать так, пока не поднимется жара. Тогда сова усядется на ветку рядом  с гнездом и, вытянувшись в струнку, может провести так весь день, в чуткой дремоте охраняя покой домашнего очага. Время проходит в ожидании вечернего часа. Когда он придет, снова зашипят, заскулят птенцы, им скрипуче и хрипло отзовутся родители. Тогда наступает чарующая пора, пора волшебных ночных существ – сов.


                Встречи на лесной дорожке

Спросите бывалого охотника, и он расскажет вам дюжину самых необычных охотничьих историй. И это понятно, ведь мы плохо знаем лес, он полон для нас загадок и тайн. Так и я, часами просиживая у гнезд или бродя по лесным чащобам, на каждом шагу делал для себя открытия.
Помню, как поражен был, впервые услышав голос глухой кукушки. Птица эта чрезвычайно скрытная, на глаза не показывается, а кричит, невидимая, сидя где-нибудь на макушке высокой пихты.
Темная пихтовая тайга бывает мрачновата и тиха. И вдруг слышишь негромкий монотонный голос: «Уп-уп-уп!» Ну, точно голос удода! Вначале я так и думал. Но откуда взяться удоду в глухом лесу? Не сразу разгадал я эту загадку, да и то с помощью книги. Это уже потом я понял разницу: у глухой кукушки голос поглуше, какой-то загадочный и задумчивый.

Березовая роща за Пролетаркой – крохотный островок леса среди моря безлесных гор. Это прибежище дроздов, сорок и ушастых сов. Изредка сюда забегают косули или на березы присаживаются тетерева. Каково же было мое изумление, когда из тальниковой чащи небольшого болотца выскочил огромный лось с целым букетом развесистых рогов на голове! Странно было видеть этого лесного красавца скачущим по открытому пшеничному полю.
Не оглядываясь, сохатый выбежал на гребень горы и исчез за перевалом. Одно время лосей развелось довольно много, и они разбрелись по горам вплоть до безлесных, остепненных берегов «моря».
Стою в майском черемушнике на берегу Бухтармы. Отовсюду с тополевых ветвей слышны голоса зябликов, изредка прерываемые пронзительными криками вертишеек.

После зимы черемуховый лес похож на поле битвы: изломанные снегом и переплетенные между собой ветви, усыпанные белым грибком трухлявые черемуховые стволы… Подхожу ближе и вдруг слышу изнутри то ли легкие глухие удары в пустотелой гнилой древесине, то ли трепыханье и фырканье. Какое-то тревожно-предупреждающее, недоброе, даже злое. С  опаской (уж не змея ли!) обхожу обломанную корягу и вижу небольшое круглое дупло. В ту же секунду оттуда вылетает… большая синичка. Птичка отважная, даже дерзкая и отчаянно смелая. Вот и здесь, сидя в гнезде, предупреждает: «Не подходи!» Попробуй, догадайся, кто это, и не лучше ли убраться подобру-поздорову!

Давно убедился, что самые удивительные вещи в лесу происходят на рассвете, когда утро сменяет ночь и в серой сутеми можно застать ночных невидимок.
Встав затемно, бреду по просыпающейся лесной полянке. Вчера шел сильный дождь, все мокро, и влажные испарения поднимаются с земли струйками дымков. Вдруг через сырую дорожку торопливо перебежал темный остромордый зверек.
Не успел я понять, кто это: землеройка или полевка, как следом выскочил… крот! Тут уже сомнений не могло быть: по загнутому книзу носу, по бархатисто-черной лоснящейся шубке крота перепутать не с кем. С непостижимой для себя скоростью коротконогий толстый зверек прыжками пересек усыпанную галькой дорожку и, как торпеда, врезался в травяные заросли.
Было совершенно ясно, что он пытался догнать беглеца.
Вот  так подземный тихоход! До сих пор я и представить себе не мог, что землерой-крот способен бегать да еще и на поверхности.
Все еще сомневаясь, крот ли это, я хотел, было уже продолжать свой путь, но тут трава зашевелилась, и на поляне снова появился он же. Как видно,  возвращался, не солоно хлебавши. Теперь, оставшись без добычи, крот вовсе не торопился скрываться в подземелье. Припав носом к земле, он с жадностью стал хватать толстых дождевых червей, расползшихся по лужам.
Понаблюдав несколько минут, я пошел дальше своей дорогой. К этому времени уже совсем рассвело, и о том, что здесь только что рыскал невидимка слепорой, уже ничто не напоминало. И все же, кто бы подумал, что почти слепой подземный зверек может охотиться под открытым небом, да еще и бегая вприпрыжку!


                Лесное яблоко

В 1964 году корреспондент газеты «Рудный Алтай» Эдуард М. решил написать обо мне очерк. В то время в моду входил Василий Песков – талантливый журналист «Комсомольской правды», писавший о русской природе, о людях, связанных с лесом. Многие пытались ему подражать. Не знаю, делал ли это М., но очерки у него выходили хорошие, с ноткой грусти и лирического настроя. Мне он был интересен еще и тем, что мы учились в одной и той же алма-атинской школе, правда, тогда я его не знал, так как был на два года старше.
Эдик – тогда еще молодой парень – приехал весной, в апреле, и сразу заявил, что хотел бы съездить со мной в здешний лес. Куда? Тут сомнений не могло быть. Конечно, на Лариху, где мы с Володей Черенковым  едва ли не каждое воскресенье гоняли тетеревов. Более живописного места, чем эта лесистая гора и деревушка у ее подножия, было не сыскать. Туда и решили направиться, благо, у М. был редакционный «козел» – легковой газик. Взяв лыжи, приехали в Шумовск, напились у местного лесника Людвина чаю и, не глядя на вечер, отправились на гору.

Середина апреля в лесу – ранняя весна. Снег протаял лишь по дорогам да полосами по южным гривам, а нам предстояло лезть на Лариху с севера, где снега даже и не тронулись.
Солнце уже уходило за гору. Чудесно пели дрозды. Хмарило. Мы рассчитывали на легкий морозец, но, наоборот, отеплило, отпустило, и снежный наст не выдерживал и проваливался. Идти по влажному снегу, да еще в гору, было невероятно тяжело. Помнится, мы то шли на лыжах – снег налипал на лыжах стопудовым грузом, то снимали их и брели пешком  - и опять не легче, так как ноги проваливались до самой земли. Особенно тяжело было Эдику – он не привык к таким прогулкам.
«Хочешь писать о природе, прочувствуй ее на своей шкуре», - с некоторым злорадством думал я о городском корреспонденте. Все-таки мне он казался самоуверенным снобом, даже пижоном. Себя же я считал человеком бывалым, а что касается Володи, то он, легкий и сухонький, с ружьем за плечами бегал по этой же горе так часто, что все снежные склоны были исполосованы следами его лыж.
Не пройдя и половины пути до вершины, уже ночью мы набрели на стог сена и, измученные, решили в нем заночевать.

Моросил мелкий дождик. Было сыро и тепло. Чтобы устроить себе ночлег, мы стали ворошить и рыться в пахучем сене. Вдруг Эдька удивленно воскликнул:
- Ребята, смотрите: яблоко! Вот чудеса!
Это было невероятно: в стоге, всю зиму простоявшем в лесу, сохранилось яблоко. Да не какое-нибудь гнилое или промерзшее, а свежее и даже запашистое. Но самое главное, – откуда оно взялось? Не выросло же в тайге!
Поудивлялись, да так и не нашли объяснения. Вскипятили чай, яблоко съели, разделив по-братски, и легли спать.
Поутру М. плюнул на все и ушел вниз. Не намного же его хватило! Но мы и не жалели. Баба с возу – коню легче! Оставшись вдвоем, весь день пролазили по горе, правда, безрезультатно. В сырую и ненастную погоду тетерева отсиживались в кустах и не желали подниматься на крыло.
Потом М. написал очерк о том путешествии и назвал его «Лесное яблоко». Впоследствии этот очерк вошел в его книгу все с тем же названием: Книжка получилась хорошая, лирическая, с добрыми словами о людях, в те годы живших в зыряновских лесах. Правда, описание тетеревов у М. не получилось. Они у него поют не хуже певчих птиц. Наверное, сказалось то, что тетеревов в тот раз мы так и не видели, и пришлось корреспонденту пофантазировать и выдумать все самому.

Ну а как же яблоко? Нашлось ли объяснение той странной загадке? Как-то на охоте с Черенковым я вспомнил ту историю. Володя смотрел на меня и загадочно улыбался.
- А знаешь, - сказал он, - яблоко-то ведь я подбросил. Пусть, думаю, поломают голову, откуда оно взялось.
Володя любил и умел тонко подшутить.
Разгадку этой лесной истории я узнал спустя год, а Эдик не знает до сих пор. А ведь с тех пор прошло, страшно сказать, более тридцати лет! Кстати, оказывается, на Руси издавна хранили яблоки в стогах сена, и они благополучно долеживали  до весны.


                Четвертая охота

Мои публикации в газетах нашли неожиданный  отклик в областной студии телевидения. В то время много говорили об охране и защите природы. О лесниках, егерях, охотниках и рыбаках написано было уже немало. А тут появилось что-то новенькое: человек вроде бы охотится, но не убивает, больше того, пропагандирует красоту природы. Директором усть-каменогорской студии телевидения в то время был энергичный и очень деятельный Павел Бортник. Нашелся и толковый оператор, молодой, напористый и уже блестяще проявивший себя в работе, Толя Лаптев. Студия делала первые шаги, но уже заявила о себе двумя прекрасно сделанными документальными фильмами. И вот эти два очень тщеславных  в хорошем смысле слова человека решили поразить телевизионный мир новой оригинальной работой, одной из главных тем в которой должна была играть живая природа.
Ни о чем этом я не знал и был очень удивлен, когда летом 1969 года в моей квартире вдруг появилась команда телевизионщиков во главе с небольшим, довольно плотным и необычайно живым человечком – тем самым директором Бортником. Этакий шустрый живчик в сопровождении хмурого и высокого типа лет двадцати пяти.
- Наш оператор Анатолий Лаптев,- представил его Бортник, - студент-заочник Всесоюзного института кинематографии. Специализируется, как и вы, на съемках природы. Снимает, как никто другой. Да вы это и сами увидите.
Отвернувшись, Лаптев рассматривал сувениры на серванте.
- Сценарий у нас вчерне готов, - продолжал Бортник, но нужно уточнить детали. Мы хотим сделать фильм о Восточном Казахстане, и нам нужна ваша помощь. Как вы думаете, какие звери и птицы наиболее характерны для нашей области? Конечно, медведь, марал, наверное, тетерев. Кто еще по-вашему? Из тех, что можно снять с гарантией?
- Оляпка, бурундук, - ответил я, не задумываясь. – Можно попробовать снять глухаря, но это сложно. Гораздо легче ушастую сову, дятла желну, - перечислял я, вспоминая своих любимых фотогероев. – Но ведь фильм о диких животных – совсем не то, что фильм о людях. Здесь все не предвидишь. Задумал снять одно, а увидел совсем другое, может быть, даже интересней. Вряд ли удастся работать по сценарию.
- Вот и хорошо, - живо и даже как-то бурно реагировал мой собеседник. – Будем действовать по ходу работы. Главное, чтобы сохранилась канва фильма, основной стержень, а на него можно нанизать все остальное. А вы нам пока покажите свои угодья, места, где охотитесь. Откройте свои секреты, ведь вы теперь уже изучили повадки всех наших птиц и зверей. Как, договорились?
Что я должен был ответить? У меня были свои планы, а тут неизбежно придется отвлекаться. Да и сама мысль быть в роли киногероя мне совсем не нравилась. Я терялся даже при записи голоса на магнитофон, а тут нужно быть все время на виду, играть.
- Ничего, мы вас не замучаем, никаких инсценировок, все, как в обычной жизни. Будем снимать вас на фотоохоте, вы и не заметите, - успокаивал Бортник.
Отказать ему было совершенно невозможно – он буквально задавливал своей напористостью и вулканической активностью.

И вот начались творческие терзания Лаптева и наши совместные телевизионные мытарства. По сценарию, снималась вся семья, но главные роли играли мы с Володей (Вове было 11-12 лет, а другому сыну Жене – 6-7). В течение двух лет Лаптев приезжал во все времена года. В доме все с содроганием в любую минуту ждали звонка. Никогда не предупреждая заранее, он появлялся всегда неожиданно, но обязательно со своим транспортом и в сопровождении помощников. Не церемонясь, он цинично и грубо эксплуатировал нас,  как хотел. Мы терпеливо сносили все, хотя меж собой тихонько роптали и готовы были в любую минуту взорваться. Удерживала мысль, что так нужно, что человек делает свое дело, а, как известно, искусство требует жертв, тем более что мы удостоились чести быть снятыми в кино.

Съемка фильма, где главную роль играют дикие  зверушки и осторожные птицы, необычайно трудное  дело. Постепенно я начинал понимать замысел авторов. Фотографии животных натолкнули на мысль оживить их, сделать героями фильма. И не просто заставить бегать, лежать, двигаться, но и жить своей, непонятной нам, а иногда и очеловеченной жизнью.
Оляпку мы нашли сразу же на  Большой речке, где еще недавно я фотографировал ее у гнезда. А вот с бурундуком вышла осечка. Этот веселый зверек попадался мне на глаза едва ли не в каждую вылазку в лес, а тут, как это часто бывает, будто назло, ну ни одного. С Большой Речки, где Лаптев долго мучил нас, снимая сцену у водопада, мы поехала на перевал в ущелье Черневой. Уж там-то в пихтовом редколесье они бывали всегда. Приехали – нигде ни одного. Я чувствовал себя перед Лаптевым виноватым. Гоняем огромную машину и рабочих вот уже три дня, и все без толку.
- Езжайте в Усть-Березовку, - посоветовал проезжий пасечник, - их там видимо-невидимо.
- Ну, раз «видимо-невидимо», значит нет ни одного, - скептически пробурчал Лаптев, но все-таки отдал команду ехать.
На Черневой, а это соседнее с Хамиром большое ущелье, сгнили все мосты. Мы буксовали, мостили броды бревнами, кое-как добрались к «чертям на кулички» до Усть-Березовой. И действительно, ничего. Бурундуков не было и здесь. Наверное, не нравилась им погода, и они попрятались все, как один. В довершение всего у нашего прожорливого «динозавра», трехосного ЗИЛа, кончилось горючее. Достать его здесь, на краю света, нечего было и думать. Во всем поселке жило всего-то две или три семьи. Приуныл даже отчаянный и ничего не боящийся Лаптев. Все же шофер наш пошел на разведку и вскоре вернулся с радостной вестью: бензина навалом, хоть залейся. Целая цистерна вкопана в землю. Оказывается, цистерну бросил недавно работавший здесь леспромхоз. Залили 300 литров бесплатного, дармового бензина и поехали дальше.

Бурундука, в конце концов, сняли, но подобные затруднения возникали не раз. От кое-каких сцен, придуманных Бортником, пришлось отказаться. В других случаях, наоборот, все было предельно просто. Я ходил, показывал птиц, их гнезда, птенцов, рассказывал все, что о них узнал за годы фотоохоты, а Лаптеву оставалось только  снимать готовое. Ушастую сову я искал в течение восьми лет, а для кино сценку с этой птицей засняли за каких-нибудь десять-пятнадцать минут.

Следующим летом телевизионщики приехали уже капитально, с расчетом использовать весь мой отпуск. С двумя автомобилями (я ездил всей семьей на своей «Победе») мы организовали настоящую экспедицию, в течение двух недель побывав вблизи озера Зайсан (Бухтарминское рыборазводное хозяйство) и на Казнаковских озерах, на реке Кулуджун. Шофером в этот раз был какой-то странный, весь  татуированный тип, за всю дорогу не произнесший ни слова. На перекрестке нас остановил постовой ГАИ и попросил показать документы. Наш шофер испуганно засуетился, явно растерявшись. Гаишник что-то тихо, но резко сказал ему, и тут произошла удивительная метаморфоза. Водитель живо выскочил из кабины и, повернувшись к инспектору спиной, поднял вверх руки. Инспектор же, бесцеремонно похлопав его по карманам и бокам, сам вытащил нужный ему документ.
- Уголовник, выпущенный из тюрьмы, - шепнула мне жена Руфа.- Надо его остерегаться, будь осторожней, от такого можно ожидать чего угодно.
Впрочем, «тюремщик» впоследствии вел себя безукоризненно, ничем не вызывая недовольства.
Теперь я уже изучил характер Лаптева, и он все больше казался деспотичным, если не сказать, нахрапистым. По дороге, проголодавшись, он заходил в первый же встречный дом и, объявив хозяевам, что он журналист из студии телевидения, тут же садился за стол.  Естественно, хозяевам ничего не оставалось, как угощать целую компанию непрошеных гостей. Нужно было ночевать – он заставлял стелить постель. Возможно, этот стиль поведения характерен для всех журналистов вообще, ведь иначе трудно раздобыть информацию, да и выполнить любую другую работу.

Кулуджунский заказник – это заросшее тростниковыми займищами болота и озера в окружении песчаных барханов. Белыми платочками над озерами кружили чайки, невидимые в чаще, гоготали гуси, неторопливо и величественно, словно плывущие ладьи, в небе пролетали цапли. Скрытая зарослями, живность тут кишмя кишела.
Работа шла туго. Досаждали комары. Несмотря на обилие птиц и вообще живности, заснять что-нибудь стоящее никак не удавалось. Обитатели болот и озер вели скрытную жизнь и без плавучих средств к ним никак нельзя было подобраться. Лаптев ходил хмурый и злой, как волк. Соответственно он обращался и с нами, что вызывало и наше недовольство и раздражение
«Давай-давай, пробуй, - думал я про себя со злорадством, - это тебе не передовиков и доярок снимать в колхозе».
Я был твердо уверен, что у него ничего не получится.
Где-то на совхозной ферме Лаптев раздобыл черную, необычно вонючую жидкость (кажется, креозот). Ею он собирался защититься от несносных и очень злых комаров. Вымазав куски тряпок этой мерзко пахнущей дрянью он и его помощники повесили их перед своими лицами и ходили, распространяя зловоние и атмосферу ветеринарной лечебницы. Руфа, да и все мы наотрез отказались от подобной дезинфекции, хотя страдали ничуть не меньше, а маленький Женя вообще ходил с распухшим от укусов лицом.
Отчаявшись подобраться к недоступным водоплавающим, Лаптев отдал команду:
- Нужно строить плот!
Весь день мы резали жесткий прошлогодний тростник, увязывая его в какое-то подобие матраса. К вечеру плавсредство спустили на воду.
- Ну, вот теперь совсем другое дело! – радостно сказал Лаптев. – Уж теперь-то мы подплывем к любой утке.
С этими словами он ступил на край плота. Плот накренился и стал медленно погружаться в воду. Вдобавок он развалился, тут же превратившись в кучу ни к чему не пригодного тростникового мусора.

Как человек «с характером», да к тому же очень высоко себя ценящий, Лаптев не считал нужным делиться с нами своими планами и замыслами, поэтому совершенно неожиданным был приезд Бортника в сопровождении Щербакова. Бориса Щербакова – натуралиста из Усть-Каменогорска – я хорошо знал. Более того, мы были друзьями, и нас объединяла одна страсть – любовь к природе.
- Вот привез на помощь специалиста,- отрекомендовал Бориса Бортник. – Он обещает показать такое живое чудо, какого нигде в мире больше нет. Снимите его – все ахнут.
Я сердечно поздоровался с Борисом. Вдвоем уж мы как-нибудь будем справляться со строптивым и деспотичным Лаптевым.

Вечером, когда стемнело, мы сели в «газик» Бортника и поехали в пески. В свете фар то и дело вспыхивали глаза сидящих на дороге болотных сов. Мягко взмахнув крыльями, они вспархивали, уносясь в черную темноту ночи. Крохотными кенгуру по дороге скакали длинноногие тушканчики.
- Нет, не то, - говорил Борис. – Это мохноногий. Видите, здоровый, как заяц. Наш совсем маленький, меньше мыши. Чемпион среди малюток.
Мы ехали дальше и опять видели все тех же быстроногих ушастых гномиков.
- Ладно, - сказал Борис, - сделаем по-другому. Сальпинготуса из машины не разглядишь.
Мы вышли из машины и, освещая путь фонариком, побрели по пескам. Вдруг в белом пятнышке света появилось какое-то крохотное существо. Мне показалось, что это лягушка. Не очень ловкая и довольно медлительная.
- Вот он! Вот он! – радостно закричал Борис. – Это и есть наш трехпалый карликовый. Знаменитый сальпинготус, наш эндемик.
«Лягушка» делала неторопливые и небольшие прыжки. Борис осторожно накрыл непонятное существо рукой, потом разжал пальцы, осветив ладонь фонариком. Все сгрудились вокруг. На ладони сидел совсем крохотный, меньше мыши, симпатичный зверек. Кажется, он весь вырос в голову и толстый, даже жирный хвост. Прищурившись, гномик поглядывал на нас большими и черными, как бусины, глазами, а потом принялся умываться малюсенькими, почти невидимыми лапками.
- Вот он, наш главный киногерой! – сюсюкал Бортник. – Настоящая кинозвезда. Посмотрите, какие у него глаза. А ресницы, ресницы! Совсем, как у Софи Лорен! Надо его показать крупным планом.
Сальпинготуса наснимались вволю. Утром Бортник затеял стрельбу из привезенного с собой ружья. При этом он заставил все это снимать, почти испортив этой неприятной сценой все кино, и уехал. Вскоре закончились и съемки. Прекратились визиты Лаптева, и я уже стал забывать обо всем этом  кошмаре.
Примерно через год встречаю Бориса Щербакова.
- Знаешь, - говорит он,  - видел ваш  фильм. Потрясающе! Я еще таких кинофильмов о природе не видел. Поздравляю!
- Поздравляй Лаптева, а я тут ни при чем,  - ответил я. – Это его работа, его заслуга.
Фильм действительно удался. Я видел его на широком экране и был восхищен мастерством оператора. Лаптев превзошел и сценариста Бортника, и меня, как фотоохотника. Фильм тонкий, психологический. Чего только стоит одна сцена с цаплей. Дождевая капля бегает у нее по клюву, а она, не замечая этого, думает тяжелую, тягучую думу. Это он наснимал сам, без моей помощи, и снял так, что у меня и в помине не бывало таких действительно потрясающих снимков.

Фильм назвали «Четвертая охота». Тогда в моде был Солоухин. Все зачитывались его «Третьей охотой» – книгой о собирании грибов (первые две охоты – обычная, ружейная и рыбалка).
Фильм заметили в Москве. Его тиражировали и много раз показывали по всему Союзу (кое-где под другим названием – «Отец и сын»).  Кажется, покупали где-то за рубежом. Так что копий было сделано много.
Как-то в Зыряновске появился Лаптев.
- Хочешь, продам тебе копию, - предложил он мне, - гони четыреста рублей.
Конечно, фильм мне хотелось иметь, но у меня месячная зарплата была в два раза меньше запрашиваемой им суммы, и я отказался.

Фильм шел на экранах телевизоров лет пять, потом исчез. А я так и не смог достать себе копию.  Жаль. Наверное, интересно было бы его посмотреть моим внукам, да и мне самому вспомнить молодость. Что касается Лаптева, то я убежден, что это лучший кинодокументалист в Казахстане, Его фильмы о природе и людях, связанных с нею, лиричны, с тонким психологическим настроем. К сожалению, как и многие талантливейшие люди в нашей стране, он явно недооценен.




                Прелести лесной дороги

Сразу скажу, что автомобиль вовсе не приблизил ко мне природу, а скорее, наоборот, даже отдалил. Все-таки мотоцикл был универсальным средством передвижения: легким, очень проходимым, а главное – индивидуальным, то есть моим личным «конем». На машине же сразу появилась обязанность возить близких и друзей. Не скажу, что я делал это по принуждению, конечно, нет. Но как можно уехать одному, оставив дома семью – жену и двух сыновей! Так что теперь многое зависело от желания и вкусов моих родных.
Это одно. Второе – отношение к машине. В шестидесятые годы на личный автомобиль молились. Купить можно было лишь подержанный, на барахолке, с переплатой раза в два против государственной цены. Либо получить  по разнарядке, как передовику производства, то есть по блату. Те, что половчее, пользовались этим, спекулировали, в очередной раз доставая, а потом перепродавая. Я знаю многих, мечтавших всю жизнь заиметь личный автомобиль, но так и умерших «безлошадными». Понятно, что счастливые обладатели машин лелеяли их, холили и бесконечно ремонтировали. Мой сосед по гаражу, владелец новенькой «Волги», ежедневно навещал свою любимицу, снимал покрывающее ее одеяло и брезент (лошадь – живое существо – так не оберегают), выгонял на лужайку перед гаражом, любуясь, обходил ее со всех сторон, сдувал пылинки, а потом снова загонял в гараж. Да он и не знал, что с ней делать! А может, жалко было на ней ездить. Он сберег ее совершенно новенькой, как с завода, до самых перестроечных времен. Когда-то он купил ее за девять тысяч, а продал за пятнадцать. Глупец, он отдал ее даром, так как через несколько дней эти деньги не стоили уже ничего.

Свою «Победу» я, конечно, так не берег, ездил на ней без передыха с 1955 по 1991 годы. Зато сколько было ремонтов, переделок, передряг с техосмотром! Сколько она отняла времени, сил и денег! Едва ли не каждую весну с апреля по май я торчал под ней в сырой, а зачастую и полной ледяной воды яме. А сколько волнений, нервов и напряжения стоили ежегодные технические осмотры автомобиля, бесконечные изменения правил вождения, обмены документов! Ежедневно садясь за баранку, я чувствовал себя потенциальным преступником, так как свирепствующая ГАИ придиралась ко всему. Не такая резина, не такая окраска, находили то люфты, то слабые тормоза.
Меня обманывали торговцы запчастями, начальники станций технического обслуживания, продавцы в автомагазинах. Думаю, нигде не было столько жульничества, как в сфере автосервиса. Вернее, никакого сервиса не существовало, была жуткая обдираловка несчастных автовладельцев. История любой личной автомашины в те времена – бесконечная цепь мытарств, страхов и унижений.
Зато и радостей принесла мне моя «Победа» немало. С ней я объездил едва ли не половину Казахстана, ежегодно, в течение 35 лет бывал на ней в Алма-Ате и в ее окрестностях, на ней выросли мои дети.
К чести зыряновцев нужно сказать, что среди них много любителей рыбалки и охоты, а это почти всегда связано с поездками в такие дебри и закоулки, куда без приключений не доберешься. Тут и переправы через реки, езда по болотной трясине, застревание в бесчисленных ямах, песчаных барханах, солонцах, вытаскивание, буксировка и так далее. Все это в полной мере относится и ко мне. Наряду с комфортабельностью и прочностью конструкции, «Победа» обладала целым рядом недостатков, главными из которых были малая мощность двигателя и большой вес. Из-за узких шин, прорезавших слабый грунт, машина то и дело застревала, а вызволение ее из трясины занимало уйму времени и сил.

В первый же сезон 1965 года, как только я пригнал «Победу», мы поехали на открытие осеннего охотничьего сезона за 43 километра в село Чиркаин. Гладкая, только что прогрейдерованная дорога была хороша, и ничто не предвещало беды. Но пошел дождь, мы не обратили сначала на него внимания, а когда спохватились (дождь не переставал больше суток), было уже поздно. Глинистый грунт раскис, превратившись в намыленную, да еще и липучую ловушку. Все автомобили, включая грузовики, беспомощно барахтались в грязи. Из десятков застрявших на дороге автомашин проехал лишь один маленький «Запорожец», называемый в народе «горбатым» и «божьей коровкой». Пассажир этого «Запорожца» стоял «на запятках» – на заднем бампере, и когда машина начинала буксовать, он соскакивал и легко сталкивал легкого и верткого, как жучок, «Запорожца».
Обдавая нас грязью, «Запорожец» промчался мимо. А мы даже и не пытались ехать, так как троганье с места сразу же сносило нашу тяжелую «Победу» к краю дороги, что неминуемо грозило опрокидыванием ее в глубокий кювет. Дождь не переставал и лил все сильнее (в Алма-Ате таких дождей не бывает вообще). Небо заложило так, будто на улице стоял не конец августа, а начало ноября. Руфа и Вова, поехавшие, как им казалось, на легкую прогулку, совсем приуныли, да и было от чего: я не мог придумать, как выбраться из этой переделки. Тщетно поднимали мы глаза к небу, оно и не думало светлеть, казалось, вся небесная хлябь низвергалась на землю. День кончался, а всем на следующее утро нужно было быть на работе. Я не заметил, как и когда исчез Володя Черенков. Все пребывали в легкой панике, выхода никто не видел, и каждый уже сочинял в голове оправдательную речь за опоздание.
И вдруг из серой дождевой завесы, окутавшей землю, невесть откуда вынырнул грохочущий тракторишка «Беларусь». Оказывается, Володя под шумок, никем не замеченный, успел смотаться за десять километров в ближайший совхоз Средигорное и за поллитру  нанял там трактор. Уже в наступающих сумерках «Беларусь» отбуксировал нас по головокружительному спуску к гравийной дороге. Сидя за баранкой беспомощно ерзающего по скользкой глине автомобиля, я вдруг почувствовал под колесами твердую опору. Мы так намучились и отчаялись, что не верилось в возможность нормально ехать. Счастливый, что все так благополучно разрешилось и будто боясь, что стихия может еще нас удержать, я помчался с такой  скоростью, что в двенадцать ночи мы были уже дома.

Как приятно после такой передряги очутиться в своей квартире и лечь спать в мягкую теплую постель! А ведь мы уже собирались коротать ночь под дождем, скрючившись на сиденьях машины.

Главной моей транспортной артерией на многие годы стала, естественно, столбоушинская дорога по долине Хамира. До семидесятых годов это была обычная грунтовка без всякого покрытия и изобиловавшая огромными рытвинами, глубокой колеей и ямами, заливаемыми водой каждую весну и осень, да и в летние дожди. Потом, много намучившись, леспромхоз все же взялся за ее реконструкцию, нагребя довольно высокую насыпь из местного грунта, то есть из пойменного гравия и крупных валунов. Дорога получилась очень грубая, сплошные кочки из булыг, зато столь надежная, что простояла вот уже двадцать пять лет и стоит до сих пор. Одно время (в семидесятые годы) лет десять по ней до самой Лаптихи и Большой Речки (а это более 110 километров) даже ходили автобусы. Каким счастьем это было для меня, ведь в любой выходной долгой зимы, когда из-за многоснежья моя «Победа» оказывалась надолго замурованной в гараже, я мог сесть в автобус и проехать в самый отдаленный уголок тайги. Зимой дорога, расчищенная «утюгом» - тяжелым сооружением из бревен, буксируемым несколькими тракторами, - даже лучше, чем летом. Снегом заглаживаются все выбоины и валуны, и она бывает гладка, как асфальт. Зато весной, когда талые воды вымывают из дороги грунт и песок, езда по ней становится сплошным мучением. Это непрерывная тряска по бесконечным кочкам, и немногие отчаиваются на ней бить свои машины. Куда как чаще ездят по асфальту в обратную сторону, на «море» – Бухтарминское водохранилище. Для меня же это дорога радости, место свидания со всем дорогим, что за долгие годы связало меня с этим краем. Тут почти нет движения. Едешь, отдыхая душой и телом, блаженствуя и всматриваясь в панораму так хорошо знакомых гор. Уходящие вдаль хребты, подернутые сизой дымкой таежные дали, серые, со следами снега, гольцы. Поселки, мостики, речушки… Почти с каждым уголком связаны дорогие воспоминания. Лесная Пристань, Путинцево, гора Лариха, живописно расположившийся в березовой роще поселок Шумовск, брошенная деревушка со звонким названием Лазариха, Козлушка, лесистые луга Макаровой и Большой Ямы… Да разве все перечислишь! Проезжая мимо, вспоминаешь былые поездки и происшествия – их было так много за почти сорок лет!
Вот дряхлый Шумовский мост через Хамир, беда всех шоферов. Деревянное чудо-юдо, подвешенное на тросах и прогнувшееся, как дуги у коромысла. Сколько раз он ломался, становясь непреодолимым препятствием на пути в лес! Каждый ремонт затягивался тогда на месяцы, и, как говорили, на затраченные на его восстановление деньги можно было давно построить бетонный. Зато как естественно вписывалось это деревянное сооружение в местный лесной пейзаж! Не хуже, чем телега или сани, запряженные крестьянской лошадкой. Это хорошо понимали и лесные обитатели, воспринимая мост как неотъемлемую  деталь родной реки. Сколько трясогузок обитало здесь, находя удобные для гнезд ниши в деревянных срубах опор! Воздух звенел от их криков, когда, поскрипывая досками, машина въезжала на это неустойчивое и шаткое сооружение.
Другой мост через тот же Хамир, Красноярский, по дороге на Масляху, стал любимым убежищем… норок. Не бывало случая, чтобы, проезжая ранним утром, я не встретил здесь одного-двух темных, почти смоляных зверьков.
Прямо в русле реки, спрятавшись среди тополей и ив, стоял огромный развесистый кедр. Совершенно непонятно, как вырос, и долгие годы сохранялся этот реликт горной тайги, противостоя своенравному и порой необузданному и дикому Хамиру.
От размышлений и дум отвлекают лишь очень редкие встречные лесовозы. Их видно издалека по облаку пыли, сопровождающему каждый такой адский агрегат. Нагруженный десятком цельных пихт, он, как огромное чудовище с лохматым хвостом, ползет, взметая волочащимися по земле кронами тучи долго не оседающей едкой лесной пыли. Чертыхаясь, закроешь окно, а потом долго ждешь, пока белая пыльная завеса не успокоится и не осядет на землю. Был случай, когда мотоциклист, в пылевой завесе не заметив впереди идущий груженый лесовоз, напоролся на острые пики пихтовых хлыстов. Зимой такая же завеса возникала от взвихренной снежной пыли, тумана и морозной мглы. Но это только в  очень сильные морозы до 40…

Я так привык к безлюдью и пустынности «своей» дороги, что ездил по ней едва ли не с закрытыми глазами. Однажды, обернувшись к сидящей на заднем сиденье жене, я так увлекся разговором, что моя машина съехала на обочину и едва не упала под откос, и удержалась только потому, что навалилась на выросшие на обочине березки.
- Ну, мужик, как это угораздило тебя сюда залезть! И захочешь – не заедешь! – удивлялся потом шофер вытаскивающего меня ЗИЛа.
Теперь, вспоминая поездки прежних лет, я удивляюсь своей смелости и отчаянности: на громоздкой, тяжелой машине вброд, иногда в одиночку, переезжать через Хамир.

Однажды, уже в сентябре, на середине реки, намокнув, отказало сцепление. Это было напротив безлюдной, давно заброшенно Красноярки.  Никакие попытки, ни с помощью стартера, ни с заводной рукояткой, не могли заставить мой мустанг тронуться с места, и мне ничего не оставалось, как здесь же и заночевать. Это была одна из самых волшебных ночей в моей жизни. Светила яркая луна, и отблески ее, вспыхивая и играя, с  журчанием проносились мимо, а мне казалось, что я и сам плыву вместе с машиной. О том, как прозрачна бывает хамирская вода, свидетельствует такой случай. Как-то уже в сумерках, я остановился посреди реки, а Руфа, вообразив, что я встал на дороге, выпрыгнула прямо в Хамир и очутилась по пояс в воде. Тогда же убаюканный шелестом волн, я не заметил, как заснул, а когда проснулся,  солнце уже било из-за макушек пихт, освещая реку, волнистые воды которой изнутри светились золотым блеском. Подъехал лесовоз  - огромный КрАЗ, вытащил меня на берег, и я, как ни в чем не бывало помчался домой.

Лес, дорога, помимо прочего, стали и источником для добывания дров. Жили мы в квартире без горячей воды, чтобы  помыться, нужно было топить титан. С дровами же всегда существовала проблема. Стоят они копейки, но сколько волокиты связано с тем, чтобы их достать и привезти! Куда как проще насобирать, нарубить сучьев в лесу, что я и делал едва ли не каждую поездку. А, кроме того, пока едешь, сколько по дороге подберешь потерянных поленьев! Тогда на дорогах валялись и доски – все это ничего не стоило, никто даже не удосуживался остановиться, чтобы подобрать потерю. Я же ничем не брезговал, для титана годилось любое топливо.
Из леса возвращались почти всегда поздно,  обычно уже в темноте. Ночные поездки по лесным дорогам при свете фар – это целые поэмы о тайнах ночного леса. Ночью все необычно, не так, как днем, все неузнаваемо и волнующе таинственно.
 
Я не тороплюсь, еду медленно, мечтая или заново переживая события прошедшего дня. Поскрипывают рессоры, шуршат шины; укачивая, машина катится по кочковатой дороге, то и дело вздрагивая на валунах. Дремлет Руфа, спит Женя. И только Вова, не смыкая глаз, вместе со мной глядит на дорогу. Сюрприза можно ждать в любую минуту. Как-то мы ехали в Большенарым, и случилась гроза. В черной тьме сверкали молнии, ветер рвал кусты, гнул травы и гнал по грунтовой дороге разный сор. Вдруг в свете фар я увидел, как по белому полотну гравийного шоссе скачут крохотные тушканчики. Сальпинготусы!
Вова выскочил из машины и, как сумасшедший помчался за ними. Ловкие зверьки метались из стороны в сторону. Не так просто их догнать! И вдруг сынишка останавливается и оборачивает ко мне смеющееся лицо. Я смотрю и ничего не понимаю. Оказывается, мечущиеся фигурки – это всего-навсего пуховые шарики, соцветия каких-то трав. Ветер сорвал их и гонит,  кружа по дороге. Ну точно, крохотные комочки живых существ!

Как-то мы возвращались из Алма-Аты. Уже проехали Усть-Каменогорск и очень торопились на последний, двенадцатичасовой паром. Утомленный долгой дорогой, Вова спал, а я напряженно всматривался в желтое пятно фар. У обочины дороги стоял грузовик, а двое мужиков при свете фар обдирали зайца. У шоферов есть мерзкая привычка давить все живое, что встретится на пути. Зайцы, хомяки, ежи – все животные, ослепленные внезапным светом, теряют ориентировку, и многие гибнут под колесами. Вот и  перед нами появился заяц. Кинулся в сторону, а там обрыв, выемка в горе – дорога шла по копи. Зайчишка, хоть и ловок, но не скалолаз. Прыгал, прыгал, а ничего не выходит – не может заскочить на скалу. Я остановился и, не выключая фар, вышел из машины. Зайчонок все барахтался, скатываясь вниз, и мне ничего не стоило схватить его за ноги.
«Расскажешь – ни за что не поверят, что поймал зайца руками, - подумалось мне. - А доказательство вот оно, налицо. Возьму, покажу ребятишкам.
И сунул зайца в мешок.
На паром мы не успели и переночевали в лесу. Утром я говорю:
- А у нас кто-то сидит в мешке. Поймал на дороге, пока ты спал.
- Кто? – загорелся сынишка.
- Отгадай.
- Еж?
Ежи частенько попадались под Алма-Атой.
Я развязал рюкзак, а там заяц. Сидит смирнехонько, уши прижал, смотрит на нас огромным испуганным глазом.
Поудивлялся Вова (ему было 10 лет), порадовался, а мы привезли зайчишку домой, подержали пару дней, да и выпустили в лесу.


                Собирание ягод
 
В 1960-е годы дачи в  Зыряновсе лишь начинали появляться. Следуя сибирским традициям, местные жители не только не занимались озеленением родного города, но даже и на своих огородах признавали всего две культуры: картошку и черемуху. Зато за ягодами в лес и горы ходили все от мала до велика. Дело это было почти так же свято, как выращивание картошки. Наверное, эта страсть к собирательству шла еще с тех древних времен, когда человек, не зная земледелия, в природе находил все нужное для своего существования, то есть жил на подножном корму. А уж ягодами таежный Алтай славился всегда!

Ягодный сезон начинается с дикой клубники – «глубеники», как называют ее здесь старухи. Ягоды хотя и мелкой, но пользующейся в народе большой репутацией. Говорят, в войну ее запасали впрок сушеную, а потом толкли, превращая в муку. Сушеная, она действительно хороша в чае, а еще вкуснее варенье из свежей ягоды. Душистое, оно согревает лучше малинового и, прошибая в пот, снимает всякую простуду и хворь.
Ягоду размером с копеечную монету непросто разглядеть в траве. Лазаешь на коленках, разгребая травяные дебри, высматриваешь, не сверкнет ли розовым боком ягода-малютка. Подсохшая на солнце, она красная и сладкая, выросшая в травяной глуши – водянистая и зеленоватая, но все равно мягкая и вкусная. Собирать клубнику труднее любой другой ягоды, а тут еще все время приходится быть на солнцепеке. Жарко, нигде ни кустика, чтобы приклонить голову, и нет ручейка, чтобы напиться. Жжет солнце, дурманят запахи полевых цветов, от ядовитой пыльцы болит голова. Нажаришься за день на солнце, но это еще не все. Потом дома долго и нудно надо отщипывать ногтями зеленые корешки, а это значит, заново перебирать каждую ягодку. Уже из-за одного этого не захочешь с ней возиться.
В то же время полевая клубника и самая доступная. Растет она всюду по травянистым склонам гор, окружающим город, нередко рядом с домами. Но вот беда – эти же склоны зачастую служат сенокосами, поэтому  собирание  дикой клубнички бывает связано с  конфликтами и ссорами с объездчиками совхозных угодий. Как-то семьей мы собирали ягоду на травянистом перевале за деревушкой Верх-Мяконькой (теперь этой деревни уже нет).
Место было роскошное, ягод целое море, а во все стороны открывались неоглядные горные дали, с цепями хребтов, с синеющими вдали вершинами. Копошась в густой травище, мы так увлеклись, что не заметили конных всадников, появившихся со стороны деревни. Я не обратил на них никакого внимания, а жена с тревогой сказала:
- Уж не за нами ли едут?
У нее еще не прошел страх перед советской милицией, в 37-м году забравшей ее отца, а потом долгое время пугавшей всю семью.
Тревога жены оказалась не напрасной. Конники на полном скаку подлетели к нам и, размахивая нагайками, с гиканьем погнали с горы. Дети перепугались, а с женой случился чуть ли не нервный припадок. Конечно, ползая по траве, ягодники портят сенокосы, но и людей так пугать негоже, тем более что официальных запретов никто не делает.

У полевой клубники есть лесная сестрица – земляника. Ягода не только с замечательным и изысканным ароматом, но и настоящая краса леса. Никто не пройдет мимо, не залюбовавшись малиновыми, будто цветочки, ягодками, окаймленными нежно-зелеными листочками. А уж что и говорить о чашечке чая с запашистой земляникой! Земляничное варенье – самый большой деликатес, хотя здесь эта ягода не пользуется особой популярностью. Мало находится желающих весь день ползать на коленках, чтобы собрать какой-нибудь бидончик, даже чашечку ягод, тем более что в это время в лесу еще вовсю свирепствуют комары.
Растет земляничка на лесных полянах, а еще чаще – по солнечным опушкам на берегах рек. Дело в том, что если полевая клубничка вполне мирится с густыми травами, зачастую теряясь в них, то землянике нужен простор. Травяную тесноту она никак не терпит. В алтайских дебрях таких пустошей совсем не много, но все-таки есть. Например, галечники, покрытые мхом. Хотя и не под пологом леса, но обязательно рядом с ним, там, где и солнечного света вполне достаточно, и жара не палит. То, что как раз и нужно для душистой лесной ягоды.
Собирание  клубники, что полевой, что лесной, не считается занятием серьезным, и уж конечно, не мужским, а скорее женским, даже детским или старушечьим. Другое дело - таежные ягоды: кислица, черная смородина, отчасти малина. За ними едут далеко и всерьез, и поодиночке, и целыми компаниями. Добираются на мотоциклах, автобусах, грузовиках. Раньше других поспевает малина. Растет она везде, особенно по горным ложкам, но урожайна бывает только в тайге, особенно на гарях, пустошах, вырубках. Малина всегда хороша – и в саду, и на дачах, но именно дикая, полевая особенно сладка и ароматна. Вот только собирание ее (здесь говорят не “собирал”, а “брал”) – дело трудоемкое, и не каждый решается на это. Весь день кладешь ягодку за ягодкой, а ведро, как бездонное. Вначале дело идет, а с середины никак не продвигается. Сколько положишь, столько и умнется. Но вот, кажется, набрал до верху, а привез домой – и куда все подевалось! Утрамбовалось, осело, и опять в ведре чуть больше половины.

Собирание диких ягод, как и сама поездка в горы, тайгу, полно впечатлений. Летняя тайга дышит зноем. Под  пологом мохнатых пихтовых лап царит густой хвойный настой. Парит. Богатая растительность, обилие ручьев – все насыщает воздух душными испарениями. Над горами, все сгущаясь, клубятся облака. На западе, где-то над Юзгалихой, рокочет отдаленный гром.

Жарким полуднем даже бабочки страдают от жажды. Крохотные голубяночки синими монетками облепили влажный песок. Черными опахалами под ивовыми кустами, над ручейками и зацвелыми  болотцами порхают огромные бабочки – тополевые ленточники. К мочажинам и лужам жадно льнут похожие на засохшие тополевые листья углокрыльницы, черные с белой каймой траурницы, роскошные золотисто-перламутровые пандоры.
А что это за странные чудища, натужно гудя, носятся между старыми пихтами? Натыкаются за ветки, падают, с гулом поднимаются вновь. Торчат черные надкрылья по сторонам, топорщатся длинные усы. Оса – не оса, стрекоза – не стрекоза. Это, исполняя брачный полет, летают диковинные жуки – пихтовые усачи.
Малиново-розовым цветом на гарях и вырубках заполыхал кипрей. А на лужайках, знаменуя середину лета, расцветает необыкновенно красный цветок, настоящий аленький цветочек. Наблюдая его и любуясь им каждый год, я долго не мог узнать название этого цветка. Я уже был уверен, что народный фольклор прошел мимо него, не заметив. Но оказалось вовсе не так, и название у него есть, причем самое что ни на есть подходящее: зорька.
Разморившись от духоты и зноя, хорошо посидеть у крохотного лесного ручейка. Пульсируя  и поднимая струйки песка, со дна бьет невидимая водяная струйка. Ползают в слепленных из песчинок и древесных крошек раковинах ручейники. А из-под обомшелого камня вылезла здоровенная, вся в пупырышках и буграх, черная жаба. Страшилище, а глаза, как у красавицы – с золотым ободочком. Сидит, отдышаться не может, горло так ходуном и ходит
Но не все ягоды водятся в горах и тайге. Есть и речные.
Внешне похожи на малину лилово-синие с седоватым налетом ягоды ежевики. Местами ее бывает так много, что ползучие и очень цепкие стебли-лианы сплошь затягивают склоны и берега речушек и ручьев. Но это еще не значит,  что собирать ее легко. Исцарапаешься, исколешься, продираясь в колючей чаще, пока наберешь бидончик ягод. Большие урожаи ежевики случаются редко, хотя многие умудряются ежегодно собирать ее ведрами. Очень уж хорошо ежевичное варенье!
Вообще, похоже, что варенье – чисто русское изобретение, национальное угощение к чаю. Впрочем, мне кажется, что европейцы умели когда-то его приготовлять, но позабыли, избалованные изобилием фруктов, джемов и пастилы в магазинах.

В августе приходит время для смородины. Здесь она бывает трех разновидностей: красная, черная и лилово-синяя, называемая кислицей.
Раньше других в лесной сутеми замечаешь рубиновую капельку-бусинку, а иногда даже гроздь красной смородины, но мелкой и реденькой. Где уж тут до сборов! Положишь ее в рот для прохлады от жары и жажды, да и пойдешь дальше. Почти такая же роль уготована костянике – ягоде-забаве, растущей, что в поле, что в лесу. В иные годы на открытых горных  склонах костяники нарастает много, впору и заготовкой заняться, но здесь этого не делает никто. Костяника есть костяника. Так, ягода для баловства.
С детства у меня осталось убеждение, что лучшее варенье – из черной смородины. В Алма-Ату ягоду привозили с Иссык-Куля. Нежную, кисло-сладкую, с неповторимым смородиновым ароматом. Вот и здесь я накинулся на изысканный деликатес. Шутка ли, ягоду ведрами из леса таскают! Ан нет, совсем не та, не иссык-кульская здесь смородина. В горах она сильно горчит, толстокожа и даже груба на вкус. Получше та ягода, что растет по берегам рек и ручьев, но и в ней недостает нежности и аромата, чем славятся лучшие садовые сорта. Зато урожайна, и бывает ее, особенно в горной тайге, очень много.

Жарко. Солнце печет, злые мухи досаждают. А перед глазами ягоды, ягоды… Смородина – ягода-недотрога. Бывает, чуть тронул куст, и черный горох сыпется, шурша по листьям, по траве.
Вот еще вопрос, на первый взгляд странный, даже глупый: какого цвета черная смородина? Оказывается, каких только расцветок и оттенков она не бывает: белого, желтого, зеленого, багрово-красного и, разумеется, черного. Что ни куст, то другая ягода. Встречаются даже полосато-зеленые, как арбузики. Такие почему-то особенно вкусны, а спелые прямо-таки тают во рту. И все же нет слаще белых и желтых. Посмотришь через такую смородинку на солнце, а она, будто налитая янтарем, так и светится изнутри. И на вкус – что мед: душистая, сахаристая. Особенно сладки бывают ягоды, разогретые солнцем. Недаром и осы их любят. Сладкоежки, они частенько и селятся тут же, подвешивая бумажные гнезда-фонарики  к кустам.

Горная смородина поспевает обычно в августе, но иногда даже в сентябре встретишь куст с отдельными, чудом сохранившимися ягодами. Иссиня-черные, иногда уже сморщенные и подсохшие, уже давно переспевшие, покрытые пыльцой, они бывают отменно сладкими и даже теряют свою обычную горечь.
Самая серьезная среди всех ягод – кислица. Вначале я никак не мог понять, что это такое: листья смородиновые, но без запаха, ягоды гроздьями, как виноград. Вкус терпко-кислый, цвет – от вишнево-красного до сине-черного. И лишь спустя какое-то время понял, что это разновидность красной смородины. Кислица – явление самое необычное. Это почти визитная карточка алтайской тайги, так как растет далеко не везде, разве что кое-где в горах Сибири. Своей популярностью она обязана не только сочности ягод, из которых готовят освежающие морсы, прекрасные кисели и варенье, но и обильным урожаям, какими вряд ли может похвастаться любая другая ягода. Бывает, куст обвешан гроздьями со всех сторон, и трех-четырех кустов достаточно, чтобы набрать ведро.
Кислица растет в тайге, в горах, обычно на северных склонах. И чем выше, тем ее больше. Ближнее к Зыряновску место, где она есть, - гора Росомаха. В годы военного лихолетья сюда за ягодой ходили пешком.
- По два ведра притаскивали, - рассказывала моя теща Елизавета Ивановна, - и все за один день. Ноженьки бедные гудят, в воде их потом отпаривали.
Действительно загудят, ведь в оба конца это, пожалуй, будет километров пятьдесят. Выносливые, крепкие были тогда люди. Та же Елизавета Ивановна рассказывала, как в самые большие праздники она, будучи еще девочкой, ходила с матерью из Большенарыма в зыряновскую церковь. Это около семидесяти километров в один конец, и все за один день.
Теще поддакивала  соседская старуха, бывшая кержачка: «Энто, каво сейчас ягода! Вот прежде кислица-то была! Подойдешь к кусту, а он, как торба, стоит весь чернай. Брали и варивали с медом. Сберешь ведерка три и кушать. А то еще сушили. Зимой покладешь в горшок, и в печь. Распаришь, и в шанежки. Вкусно-тка!»

В ягодную пору в былые времена на месяц-полтора оживала тайга. Большими компаниями приезжали с ночевкой. Пели песни, сидели у костра. И весь день ауканье, крики, смех оглашали глухие таежные дебри. Для горожанина поездка за ягодами всегда трудна. Это путешествие, почти подвиг, о котором потом долго помнят и не забывают. Да и понятно, ведь ходить здесь далеко не просто, и редко какая поездка обходится без приключений. Один заблудился, другой встретил медведя, бывает, машина сломается, застрянет на переправе – чего только ни случается за поездку!
Стала уже банальной фраза о том, что буйная алтайская растительность скрывает всадника с головой. Но если бы это были только травы! Ведь это настоящие лесные дебри, где все – упавшие деревья, кустарник, травы, бурелом, камни – перепуталось и переплелось, образовав труднопроходимую чащу.
Для наглядности и чтобы лучше понять, что такое леса Алтая, можно привести недавний пример.
Уже в наше время в горы у Курчума приезжали охотиться французы. Европейцы хотели показать свое мастерство и удаль, а заодно и поучить местных охотников, как нужно правильно охотиться. Двадцать опытных охотников привезли сорок породистых и очень дорогих собак, которых выводили много столетий специально для охоты на оленей.
Торжественно и красиво трубили на все горы в охотничьи рога. Но, как оказалось, зря. Местное зверье, а главное маралы (их уже пригнали местные егеря) не знали правил французской охоты, и потому попросту разбежались. Когда же спустили собак, то эти титулованные благородные псы тут же завязли в травяных дебрях, потеряли всякую ориентировку и… заблудились. И пришлось французам охотиться не на маралов, а на собственных собак. Их искали несколько дней, а некоторых вообще не нашли. Охота окончилась полным фиаско и конфузом ученых охотников.

Вот и ты лезешь, продираясь, через сплетения трав и кустарника, за шиворот сыплются какая-то труха, листья, семена. Перебираешься через  поваленные стволы пихт, ощетинившиеся острыми шипами сучьев, а то и ухнешь в глубокую сырую промоину, и тогда от страха замрет сердце. Это уже потом, когда доберешься до нетронутого кисличника  сидишь под кустом, «доишь» его, обрывая кисть за кистью.
Бывает, и не так уж редко, встречаются пожеванные медведем, поломанные и помятые кисличные кусты, а то и кучи из полупереваренных иссиня-черных ягод. Хорошо, если не оставленные только что…
С «горы» ягодники  возвращаются исцарапанные, измазанные фиолетовым соком кислицы, усталые, но всегда счастливые, а если это горожане, то полные впечатлений иногда на всю жизнь.
Идут за кислицей в августе; лучше собирать ее в конце месяца или даже в начале сентября, когда она входит в настоящий вкус и в полную меру наливается соком. Остатки ягод держатся до самого снега, и даже зимой птицы продолжают кормиться иссиня-черными, слегка подкисшими и подмороженными ягодами.
Так было раньше, но теперь все изменилось. Кислицы стало мало, урожаи редки. Да разве только в этом оскудение алтайской тайги! Не стало глухаря, редок тетерев, почти не встретишь белку. Будто Мамай прошел по земле, и чем дальше, тем все пагубнее сказывается на природе хозяйственная деятельность человека. В последнее время я пришел к выводу, что главная причина исчезновения кислицы  - потепление и иссушение климата. Кислица – дитя влажной тайги, усыхает горный лес – уходит ягода.
Удивительно устроен мир. Редко на какой карте найдешь маленький пятидесятитысячный Зыряновск, а ведь это целый мир, страна Зыряния со своим укладом жизни, устоявшимися привычками, традициями, не последнее место в которых занимают и местные блюда. Достаточно упомянуть вареники с картошкой или, например, варенье из черемухи. Плоды черемухи перемалывают вместе с косточками и варят, получая прекрасную, с горчинкой начинку для пирожков. Но ревень! В детстве, как и все алма-атинские мальчишки, я воспринимал его как кисленькую траву, утоляющую жажду. Моя мать готовила из него прекрасный квас для окрошки. Ну, какое варенье  можно приготовить из травы! Долгое время я не мог в это поверить, не хотел даже брать в рот. А когда распробовал, то был им покорен. В меру кислое, сладкое, с неуловимым ароматом горных цветов, делающим его не похожим ни на какое другое варенье. В Зыряновске для меня, как и для моих детей, оно самое любимое, а если сравнивать с алма-атинскими, то я давно отвел ему третье место после абрикосового (урюкового) и вишневого, и теперь являюсь его ревностным почитателем и пропагандистом. Не верите, попробуйте сами. Приготовить ревневое варенье несложно. Снять кожицу с черенков, нарезать на кусочки. Важно не разварить эти дольки, не дав превратиться им в кашицу. Тогда целые ломтики в янтарном сиропе кажутся мармеладинками, тающими в медовом соку.
Теперь не нужно лазить за ревенем высоко в горы. Он растет на любой зыряновской даче, и собирать его можно несколько раз за сезон, начиная с мая и кончая октябрем. Только поливай почаще, и он будет наливаться соками и расти гигантскими листьями, не хуже лопуха.

Рассказ о дарах леса был бы неполным без упоминания ягод поздней осени – калины и рябины.
Последние плоды ушедшего лета. Будто решив всех поразить, природа разукрасила их необычно ярко. Жаркими, полыхающими огнем красками кисти пурпурных ягод в одинаковой степени украшают и намокший черный прутняк в глухую пору октября-ноября, и запорошенный снегом декабрьский лес. Русский народ давно приметил их красоту, сложив о них множество стихов и песен. После березы рябина, пожалуй, самое любимое дерево. Выкопав в лесу, ее любовно садят перед домом. Не в саду или на задворках, а именно как украшение – на самом видном месте, на улице, под окнами в палисаднике. Когда уже оголились деревья, каким-то заморским чудом, лесным дивом смотрится ажурное кружево из багряных резных листьев и плодов. Как-то, будучи в Москве поздней осенью, я был поражен красотой рябины, высаженной у стен Кремля рядом с темно-зелеными елями.
А вот строчка из стихотворения Марины Цветаевой: "Красною кистью рябина зажглась, лес обнажился - я родилась". Несколько слов, а сколько чувств, эмоций, воспоминаний они вызывают!

Рябину собирают в сентябре-октябре, употребляя в основном для приготовления спиртовых и винных настоек. Говорят, они бывают хороши, но я не любитель алкоголя и не берусь об этом судить.

В отличие от рябины, калина славится своими цветами. Когда-то давным-давно лучшими цветами в благоухающей Алма-Ате были пышные белоснежные букеты бульдонежа. Но каково было мое удивление, когда спустя много лет в роскошном и, как я считал, заморском бульдонеже я признал нашу русскую калину! Хотя и облагороженную, культивируемую в садах и парках, но всё равно калину, тот малозаметный серый кустарник, что жмется к берегам заболоченных и часто грязных илистых речушек и ручьев.
Калина – любимая ягода сибиряков, почти фрукт, алтайская вишня не только по виду, но и по предназначению. Долгими зимами, страдая от недостатка витаминов, ее парят, делая начинку для пирогов, что-то вроде сладкой каши. Я же долгое время брезговал ею. Меня мутило от тяжелого духа пареной калины, вовсе не соответствующего красоте яркой ягоды.
Но оказалось, что калину вовсе не обязательно парить. Можно делать совершенно замечательный сок, на мой взгляд, по вкусу не уступающий виноградному, с легкой горчинкой, с изысканно тонким ароматом. Для этого достаточно ягоду довести по кипения, а потом еще чуть-чуть, чтобы убрать горечь, а сок отделится сам. Важно не жадничать и употреблять чистый, почти прозрачный сок, не смешивая его с бурой мякотью и мутью.

С собиранием диких ягод связано одно очень неприятное и столь же загадочное обстоятельство. Я имею ввиду травяные ожоги, которые в ягодный сезон принимают массовый характер. Среди местных жителей существует поверье, что обжигает роса, в утренние часы собирающаяся на растениях. Поэтому говорят не «обжегся», а «обросился». В прежние времена, в шестидесятые-семидесятые годы, в пору собирания ягод таких «обросившихся» людей можно было видеть на каждом шагу. Ожоги эти хотя и не оставляют тяжелых последствий, но мучительны, вызывают сильный зуд и долго не заживают (в течение месяца). Врачи не умеют лечить эти ожоги, не знают растений, вызывающих их, и вообще медицина как-то обошла этот вопрос стороной. Сам немало намучившись, я занялся разведкой этой тайны. Ведь дело дошло до того, что хоть в лес не ходи. Стоило пройти по траве с голыми руками, как на второй день они становились багровыми и начинался зуд. Еще через день на коже вздувались волдыри. Зуд, особенно по ночам, становился таким нестерпимым, что нельзя было удержаться, чтобы не расцарапать волдыри. От попавшей инфекции кожа воспалялась и покрывалась гнойниками. Такими руками не только работать, даже авторучку держать было нельзя. Успокоение лишь на пару часов давала только горячая вода. Я готов был держать руки чуть ли не в кипятке. Но это средство не давало эффективного излечения. По крайней мере, быстрого. Чтобы уберечься, нужно было искать источник беды. Одно такое ядовитое растение я знал еще по Алма-Ате. Это ясенец, или неопалимая купина. У него и запах неприятный: едкий и настораживающий. Но удивительно, что в алма-атинских горах я никогда не обжигался. Здесь тоже несколько лет беда обходила меня стороной. Стоило же один раз обжечься, как после этого восприимчивость кожи усилилась в несколько раз. Ожоги стали повторяться каждый год и приняли явно аллергический характер.

Конечно, роса тут была совсем не при чем. Другое дело, что вместе с росой на кожу попадали пыльца, сок или эфирные масла с листьев или цветов растений. Постепенно по литературе, да и на собственном опыте за много лет я установил и некоторые другие ядовитые растения. Вот они: борщевик – огромное зонтичное растение с белыми цветами, вех ядовитый (или цикута, та самая, которой отравили греческого мудреца Сократа), а также и дудник – зонтичное растение, часто встречающееся по болотцам и берегам ручьев. Наверное, есть и другие. Например, я подозреваю ферулу, видимо, которой обжигался в Средней Азии. Но, кажется, нигде не бывает столь сильных ожогов, как здесь, на Алтае. И это объяснимо, ведь такой богатой растительности трудно где найти.

А чем же все-таки лечить травяные ожоги? Кроме уже упоминавшихся горячих ванн, помогают мази противоаллергического характера. Особенно эффективна гидрокортизоновая мазь, но употреблять ее желательно ещё до появления волдырей, то есть сразу, как только «обросился», или хотя бы через 1-2 дня.


                Грибное счастье

Собирание грибов в захламленных и диких лесах Алтая – вовсе не то легкое, похожее на прогулку занятие, столь любимое в средней полосе России. Грибы здесь наглухо запрятаны под пологом густейшей поросли могучих трав, так что и найти-то их бывает не просто, не говоря уже о трудностях лазаний по таежным буеракам и чащобам. Наверное, поэтому грибная охота до самого последнего времени была вовсе незнакома местному населению, и лишь с появлением приезжих грибников она получила распространение. Может быть, и не в таких количествах, как в лучших грибных местах, растут здесь подберезовики и подосиновики, лисички и волнушки. Но предпочтение отдается, несомненно, груздю. Иногда этот гриб называют подгруздком, мокрым груздем (в отличие от сухого, или иначе черного груздя).

Впрочем, настоящего, правильного названия никто не знает. Но если смотреть по книгам, то по всем признакам это скорее скрипица, гриб, растущий у воды и, если верить описаниям, вовсе невкусный и не имеющий никакой ценности. Настоящий классический груздь, как правило, - житель хвойного леса (есть они и на Алтае), алтайский же груздь (или скрипицу) можно назвать речным. Растет он почти всегда в пойменном тополевом лесу, иногда в ивовом и уж совсем редко – в осиннике. Чаще всего это островитянин или прибрежный житель, во всяком случае, он всегда обитатель сырых низменных мест.

Первым моим спутником и учителем в грибных блужданиях был Илья Дмитриевич Пустовойтов. На его «Москвиче» ездили на Хамир, в Кутиху на Тургусун. Только что сдав на права, ездил он крайне осторожно, будто крадучись. Завидев камень, уже издали начинал переживать и волноваться, хотя объехать пустячное препятствие ничего не стоило.
- Ой, камень! Ой, камень – лихорадочно причитал он, впившись взглядом в привороживший его булыжник. Раздавался противный скрежет железа, автомобиль вздрагивал, а мы катили дальше, до следующего валуна.

В пойме Тургусуна бродили с палками, тщательно исследуя почву у комлей тополей. Груздей попадалось мало, зато в избытке росли дождевики. На жирной, обильно увлажненной дождями зыряновской почве они вырастали до гигантских размеров. Как-то я сфотографировал своего спутника с дождевиком размером с преогромную тыкву, а потом мучил зрителей загадкой: что бы это значило? Многие зыряновцы отгадывали, но из других мест – никогда. Такой гигантизм вообще характерен для здешней флоры, будь то грибы, травы или цветы.
Пора груздей приходит не раньше чем во второй половине июля, а чаще в августе. Все зависит от погоды, и конечно, от дождей, но угадать точное время никогда нельзя. Иной раз есть все: достаточно дождей и влаги, и парило хорошо, и туман лежал на земле, а придешь в лес – грибов нет. И напротив, когда не ждешь, они высыпают, словно по мановению волшебной палочки.

Бывает, можно ходить, не подозревая, что под ногами целые поросли грибов, и спохватишься лишь тогда, когда под ногами пружинисто захрустит раздавленное грибное тело. Точно так же иной может проходить весь день, ничего не найдя, а другой нагрузится сверх меры. И в этом нет ничего удивительного, ведь собирание груздей – целое искусство, почти такое же сложное, как, например, выслеживание хитрого зверя. Не знающему повадок, норова капризного гриба вряд ли улыбнется счастье. Зато отведавший радость грибной охоты заразится ею навсегда. Увлечение это сродни кладоискательству, и уж, конечно, азартнее, острее по ощущениям , чем сбор диких ягод или кедровых шишек. Даже распознав привычки хитрого груздя, сколько приходится исходить, облазить буераков, сколько переворошишь старых листьев, прежде чем нападешь на грибное место! Иной раз бродишь, переворачивая прель суковатой палкой, обойдешь один остров, другой, а грибов нет как нет.

Но вот что это за припухлость, вздутие почвы у комля старого дерева? Подозрительно разорвавшись, приподнялась лиственная подстилка, а из трещинки проглядывает что-то неестественно белое. Боясь спугнуть удачу, бросаешь быстрый взгляд по сторонам и замечаешь, что припухлость не одинока. Тут и там бугорками приподнялся слой подопревшего лесного сора на земле. В нетерпении и с волнением в груди трогаешь палкой полусгнившую прель, видишь один гриб, другой. И вдруг словно спадает маскирующее покрывало. О, этот желанный миг! Глазам открывается удивительная картина: словно строчки, прошитые на швейной машинке, во все стороны расходятся ряды беловатых лопушистых шляп. Они всюду: выглядывают из-под прошлогодней, уже полусгнившей серой и рыжей листвы, торчат из травы, высовываются из песка. Коршуном бросаешься на землю и дрожащими руками приподнимаешь слежавшийся пласт листьев. Вот они, мясистые, упругие грибные шляпы с загнутыми внутрь валиками-краями, с капельками росы и беловатыми ворсинками-бахромой по кромке грибной «крыши». Садишься на корточки, вынимаешь ножик-складешок и начинаешь подрезать ножки под корень. Чуть тронешь, а из-под лезвия проступают белые капли горького молочка. Мягко и хрустко вонзается ножичек в хрящеватое бело-мраморное тело. Чем моложе гриб, тем он пружинистей и тверже. Старые, замшелые, словно паутиной, обрастают белым «пухом». Они рыхлее, мягче, ножки в червях, но в шляпках, при желании и, если есть необходимость, всегда можно вырезать грибное тело, еще не тронутое тлением. Ползаешь на коленях, продвигаешься по «грядке», пластаешь ножом, ничего вокруг не замечая, а следом остаются лежать горки срезанных грибов. Их подберешь потом, когда «грядки» кончатся, сложишь в ведра, короба, рюкзак, а то и в большие, специально приготовленные для этой цели полиэтиленовые мешки. Груздь – тот гриб, которого если наберешь, то много, иногда на целый бочонок. Бывает, загрузишь багажник машины, да еще и на сиденья короба уместишь. Вот оно, грибное счастье! Успевай, пользуйся моментом.
Грузди предпочитают острова песчано-галечниковые или с малым слоем суглинистой почвы. Они не любят глухую, густую тень, а выбирают места, прогреваемые солнцем, но не прямыми лучами, а просеянными сквозь редкое кружево листвы. Наиболее густо заселяют они опушки тополевых и ивовых лесков, почти всегда выбирая южные и юго-восточные берега низменных речных островков. Там, где лес порос караганой, жимолостью, таволгой, обычно не встретишь груздя. Напротив, шиповник, ежевика, даже хмель нередко сопровождают эти грибы, и потому так часто пальцы после сборов бывают унизаны болючими занозами-шипичками. Грузди любят селиться грядками по берегам промоин, рытвин и всякого рода канавок. Иногда они отваживаются выбираться на открытые пространства и растут по сплошному галечнику или песку. Реже их можно встретить на горах, в тени осинового леса. Здесь они любят ложбины, поросшие длинноволокнистой, жесткой травой, которая густыми космами начисто закрывает их так, что найти их можно только случайно или на ощупь рукой.

Зыряновцы собирают грузди большей частью по рекам Бухтарме, Тургусуну и Хамиру. Хотя бывает, они высыпают и в совершенно неожиданных местах – вдали от крупных рек, в крохотных рощицах у болотцев или ручьев, а иногда и в горных осинниках. На моей памяти несколько удачных грибных вылазок.

Первая и самая запоминающаяся относится к 1967 году. Мой сослуживец Петр Иванович Шахтуров - рыболов и заядлый грибник - предложил съездить на другую сторону моря в Миролюбовку. Далековато, но в те годы бензин был дешев (а вернее, ничего не стоил), а жажда путешествий и приключений неуемной, и я без колебаний согласился проехать без малого 180 километров (это только в одну сторону).
- Зато грибов там тьма! – уверял Петр Иванович.

На пароме переплываем Бухтарминское водохранилище и, не глядя на ночь, катим по темной дороге. Дорога то виляет меж гор, то выпрямляется по ровной степи. Желтыми зайчиками в свете фар скачут тушканчики. Неожиданно луч света выхватывает из тьмы улицу и хаты украинского села.
- Приехали, - сказал Петр Иванович, - здесь и будем собирать.
- Как: здесь? – удивился я. – В деревне? Жители уже давно всё собрали.
- Насчет этого не бойся, - успокоил меня спутник. – Здесь украинцы живут, они грибами не интересуются.

Мы переночевали в тополевом лесу, а наутро отправились на поиски. Рядом, за небольшой речушкой, пели петухи, лаяли собаки. Мы бродили почти на задворках крестьянских усадеб, шарились в траве, на опушках лесочка, в местах, хорошо знакомых Петру Ивановичу. Грибов было так много, что вот уже и складывать некуда. Мы загрузили «Победу» чуть ли не под самую крышу.
- Теперь надо домой, да побыстрей, - торопил Петр Иванович. – Сопреют, посолодеют – считай, пропали. Тогда только выбросить.

Дома, вывалив груду грибов в ванну, я весь следующий день занимался их чисткой, причем самым важным в этой процедуре было не упустить сор, чтобы не забилась канализация.
Потом, правда, такое везение больше не повторилось, все как-то не могли угадать время, к тому же и деревенские вскоре разобрались, что к чему, и стали пользоваться своим богатством. Слава о миролюбовских груздях прошла по всей области, и теперь нередко сюда приезжают даже из Усть-Каменогорска. Я же переключился на верховья Хамира. Долгое время держал в строгом секрете местонахождение своей плантации, не менее богатой, чем миролюбовская, пока не обнаружил, что о ней знают многие грибники и в свою очередь ревниво оберегают ее от конкурентов. Впрочем, от этого она не потеряла своей прелести, так как далеко не каждому улыбается грибное счастье, не каждый угадает приехать в эту глухомань в нужное время.
Теперь я уже не мыл грибы дома, а делал это прямо в Хамире. Однажды случилась неприятность. С вечера в запруду у берега вывалил два мешка грибов, чтобы отмокали. Утром встал, а грибов-то и след простыл! Это в Хамире вода за ночь поднялась, и всю мою добычу, собранную с таким трудом, унесло.
Грузди можно собирать в любой год, даже если лето выдалось засушливым. Им бывает достаточно утренней росы, которая так обильна в августовском лесу, или подпочвенной влаги, если рядом берег реки или близки грунтовые воды. Важны два условия для успешного сбора. Первое – это знать место, где они растут, а еще лучше иметь «свою» проверенную «плантацию», дикий грибной огород. Второе условие – точно угадать момент. Опоздал на какую-то неделю (а время может быть растянуто с июля по октябрь) – и прощай, грузди. Пронесло-проехало грибное счастье. Грибы разбухли, стали рыжими, рыхлыми, пожелтели, зачервивели. Укрытые лиственной крышей, они быстро преют, гниют. Сами чернеют, а стены своей каморки опыляют белым налетом пыльцы. Это разлетаются споры – будущие зародыши грибов. Прошла ещё неделя, и ничего не осталось от груздя. Сгнил гриб, расплылся по земле мокрой чернильной кляксой.

Здесь я рассказал только о груздях, но в наших краях растут и все другие грибы, которыми так славится средняя полоса России: белые, или боровики, подосиновики, подберезовики, рыжики, моховики, лисички и так далее. Но, повторяю, если в России леса частенько имеют вид парков, где мало подлеска, а трава не так высока, то и грибы нередко все на виду. У нас же их нужно искать в густой траве, да еще захламленной буреломом и обязательным подлеском. Вот в таких, и, конечно, пониже, травяных чащах растут подосиновики – едва ли не самые красивые грибы с яркой оранжевой шляпой. С подберезовиками попроще. Эти, как им и положено по имени, растут в березняках, на солнечных опушках и лесных полянах, где почище, повеселее, трава не так густа, много мха и все на виду.

Мне запомнился 1976 год, когда на каникулы приехал сын Володя, и мы всей семьей несколько августовских дней жили на Хамире в очень живописной пади Большая Яма. В тот год был урожай на подосиновики и подберезовики. Мы нанизывали их на бечеву и, развесив между пихт, сушили прямо на кострах. Незабываемые, счастливые времена!
В все же на второе место после груздя я бы поставил шампиньоны. Не говорю о вкусовых его достоинствах, которые очень высоки, а ценю его за урожайность и доступность. Этот степной гриб любит жирную унавоженную почву, чернозем, и на стоянках скота (особенно на брошенных), рядом с животноводческими фермами, его нарастает тьма. Одно время я повадился ездить на такую брошенную коровью стоянку у села Парыгино на берегу Бухтармы. Было это еще в 1963 году, когда я ездил на мотоцикле. Массовые высыпки шампиньонов случаются в любой месяц лета, были бы только затяжные дожди. Но особенно много его бывает осенью, в сентябре и даже октябре. Уже вечером после работы переправляюсь на пароме-самолете через Бухтарму. Тогда такие паромы были не редкость и получили свое название за то, что, не нуждаясь ни в каком двигателе, ходили сами. Сильное течение реки давит на паром, сносит его вниз, а он на тросу. Хода ему больше никуда нет, кроме как на другой берег. Вот и мчится туда собственным лётом.

Осенний день короток. Уже в сумерках набираю рюкзак – белые шляпки грибов видны даже в темноте – и быстро возвращаюсь назад. Дома ждет ароматное жаркое!
Некоторые даже запасают шампиньоны впрок, маринуют, консервируют. Мы же всегда опасались это делать из-за возможного ботулизма. Все-таки шампиньон пригоден только в безукоризненно свежем виде. Чуть полежал, потемнел – и употреблять его не стоит.

Оранжевые лисички приятно радуют глаз и украшают лес. К тому же это единственный гриб, который не червивеет. Но я сомневаюсь в его вкусовых качествах. Конечно, можно его мариновать, но по вкусу он уступает всем другим – груздям, рыжикам, моховикам. Зато как красив, как хрустко и упруго его грибное тело на зубах!
Универсален и пригоден в разных видах – в солении, жарении, мариновании – непритязательный на вид гриб свинушка. Но вот пишут о нем предупреждение: есть нельзя, он, как никакой другой гриб, вбирает в себя нечистоты и загрязнения воздуха и почвы, а особенно радиацию.

О всех грибах рассказывать не стоит, очень уж много об этом написано. Упомяну лишь об удивительных грибах, собранных мною в горной тайге в октябре 1963 года. Когда уже увяла вся природа, а лес был гол, рядом с пнями на холодной и донельзя сырой земле высыпали крупные пластинчатые грибы. Они аппетитно пахли заплесневелой грибной прелью. Тогда мы были молоды и смелы. Не удосужившись даже узнать, что это за грибы (да и где это узнаешь?), теща зажарила их на сковороде. Никаких шампиньоны и подберезовики не сравнились бы с ароматом и вкусом тех, так и оставшихся неведомыми, грибов. Более вкусные грибы я ел (и до сих пор помню запах и вкус!) в раннем детстве еще до войны (то есть до 1941 года) а Алма-Ате. Кажется, то были какие-то летние опята, растущие по северным склонам пригородных прилавков.


                Лесные гости в городе
В маленьком городке, каким был Зыряновск, сказывалась близость природы. На улицы забредали лоси. Однажды на дно карьера спустилась косуля. Зайцы обгладывали кору яблонь в садах, а лисы таскали кур из подворотен окраинных домов.
Особенно много гостей из леса бывало зимой. С осени город осаждали стаи дроздов рябинников. Совершая налеты на сады, они пачкали снег красной мякотью расклеванной рябины. На смену им прилетали красавцы свиристели.
Морозными ночами в городском парке на ворон охотился филин. Под утро поймав ворону про запас, он целый день потом дремал на дереве, сжимая еще теплую добычу когтистыми лапами.
На автобусной остановке под ногами прохожих вертелись синички, голуби и воробьи. На всех бойко покрикивал коротышка поползень.
По телеграфным столбам барабанили дятлы. Видимо, передавали срочные депеши.
Как-то однажды осенью мне позвонили из города на работу: «На тополях у площади сидит стайка чернышей. Приезжай скорее с фотоаппаратом». Добавили еще, что самые заядлые охотники уже побежали домой за ружьями.
Я не приехал, и вскоре раздался второй звонок: «Встречай, полетели в твою сторону». Наверное, тетерева направлялись в горы, а может быть, за Бухтарму.
Это было давно, лет пятнадцать тому назад. С тех пор о косачах в городе ничего не слышно. Но чуть дальше, за обогатительной фабрикой, еще живут. В тихую погоду весной слышны глухое бормотание и чуфыкание петухов.
Но все это меркнет перед странными, какими-то необычными случаями залета в город глухарей. Петух, каким-то образом оказавшийся в центре города, с лёта пробил восьмимиллиметровое стекло магазина и замертво упал внутри помещения. Это было в конце апреля 1965 года. Друг показывал фотографию смельчака-глухаря, а я сам видел, как стекольщики заменяли огромное, в полстены, стекло витрины.
В городе еще не стихли пересуды о странном случае с глухарем, как нечто подобное случилось в моем собственном доме. Однажды на рассвете я был разбужен грохотом в соседней комнате. Были слышны удар большой силы и звон рассыпавшегося стекла. Окна как не бывало. Первой моей мыслью было: хулиганы выбили окно! Возмущенный, я соскочил с постели и, выбежав на кухню, увидел картину настоящего погрома: стекла в двойной раме разбиты вдребезги, осколками усыпаны кухонный стол и весь пол. Выглянул на улицу, ожидая увидеть убегающего хулигана, но в этот ранний час она была совершенно пустынна. Ни одного человека даже вдалеке! Ничего не понимая, я оглянулся, пытаясь найти хотя бы камень, разбивший окно. Но вместо этого увидел большую пестро-рябую птицу, прижавшуюся в углу под раковиной водопроводного крана.
- Копалуха! – догадался я.
Действительно, это была самка глухаря. Она совсем не сопротивлялась, когда я взял её на руки. Скорее всего, глухарка находилась в глубоком шоке. На птице нигде не видно было следов повреждений, взгляд её глаз не выражал ничего, кроме спокойствия и равнодушия.
«Надо отвезти птицу за город и выпустить в лесу», - подумал я. Но тут ни с того ни с сего копалуха у меня на руках стала умирать. По телу её пробежала легкая судорога, она раскрыла клюв, голова безжизненно свесилась вниз. Как я ни пытался делать искусственное дыхание, бережно вынеся птицу на свежий воздух, ничто не помогло. Жизнь покинула тело глухарки. Когда ее вскрыли, боковая стенка сердца оказалась надорванной. Видимо, оно не выдержало потрясения от испуга.
Позже я узнал, что глухарям свойственны сезонные миграции. Возможно, глухари сосновых лесов Калбы с левобережья Иртыша летают в пихтачи и кедрачи отрогов Листвяги и Холзуна и наоборот. Если это так, то тяжелым птицам надо преодолевать по воздуху не менее 60 километров. Правда, по пути есть рощицы и перелески, где они могут передохнуть. Ближайшее же место, пригодное для жизни этих сугубо таежных птиц, находится от Зыряновска не менее чем в 25 километрах.
Интересны были последствия этих двух случаев. Слухи о залетах глухарей дошли до Республиканского общества охотников в Алма-Ате.
«Глухари размножились в больших количествах», - сделали там глубокомысленный вывод и разрешили на них свободную охоту. В то же время отстрел тетерева практически запретили, хотя на самом деле эта птица в те времена была обычной. В отношении же глухаря могу сказать, что даже в те годы он был большой редкостью. За несколько лет фотоохоты я лишь дважды видел его в природе.
О другом невероятном случае, происшедшем в те же шестидесятые годы, но уже с рысью, я могу рассказать только со слов очевидца.
Сторож мясокомбината по какой-то надобности решил открыть старый деревянный сарай, стоящий в стороне от людных цехов. Открывает дверь и видит в темноте два горящих зеленых глаза.
- Никак, кошка забралась! – с досадой подумал сторож про незванную гостью. Но только он хотел было ее прогнать, как услышал зловещее шипение.
- Свят, свят! – с испугом вырвалось у старичка, и он машинально захлопнул дверь. – Да там не кошка, а тигр!
С опаской, приложив ухо к двери, прислушался, но в сарае никто даже не шелохнулся. «Эк померещилось, - подумал дед. – Однако, лишнего вчера хватил».
Уверенными шагами подошел он к сараю и храбро распахнул дверь. Сунулся в темноту, а оттуда мимо него ринулось что-то большое, рыжее, в пятнах. Бесшумно и мягко спрыгнув с полки, зверь проскочил так быстро, что старик не успел что-либо и сообразить. Оглянулся и видит: здоровенная долговязая кошка большими прыжками мчится к забору. Лапы высоченные, на ушах кисточки. «Рысь! – догадался наконец старик. – Вон куда угораздило ее забраться. Видно, голод заставил податься в город».
Зима в том году действительно выдалась суровой, снежной. Морозы стояли до сорока градусов. Тяжело стало промышлять хищнице в лесу, вот она и пришла поближе к людям. А на мясокомбинат, стоящий на окраине, ее приманил мясной запах.
Вообще, вопрос сезонных миграций совершенно не изучен специалистами. Достоверно известно, что из-за многоснежья регулярные перекочевки из тайги в горные степи совершают косули. Вслед за ними идут волки и, как оказалось, рыси. Сейчас рысь в лесу большая редкость, зато, рассказывают, куда как более обычна она в зимнее время близ деревни Бородино, в безлесных степных горах.
А вот ещё курьез, но с оттенком грусти.
Нередки случаи, когда охотники привозят из леса медвежат, а потом держат их дома. Один из моих знакомых, вполне солидный мужчина зрелого возраста, все лето хвалился своим любимцем – подростком медведем. Он был его другом и едва ли не членом семьи. Зимой восторженные разговоры прекратились, и я однажды спросил:
- Филипп Ильич, а как там поживает ваш Мишутка?
- Нормально, - отвечал «любитель животных», - я его прирезал и … съел.


                Тегерек. Громотушка

Сейчас трудно поверить, но ещё в шестидесятые годы в глухих уголках тайги существовали (и процветали) довольно многочисленные поселки лесорубов. (Некоторые из них, например Лаптиха и Большая Речка, сохранялись до девяностых годов.) В этих лесных деревушках была всё, что нужно для человека: магазины, бани, школы, клубы, а в Столбоухе даже ресторан. Во времена Хрущева в такие глухие таежные уголки ссылались тунеядцы из городов на трудовое перевоспитание (а я-то мечтал пожить там хотя бы с год!). Жизнь там била ключом, по вечерам гремела музыка, молодежь танцевала, а из-за темных пихт на это веселое гульбище с любопытством взирали… медведи. Рассказывали, что, бывало, медведи прогуливались по сельским улочкам. Да это и неудивительно, ведь, например, на окраине Масляхи в пяти минутах ходьбы начиналось дикое и едва ли не самое красивое в этих местах ущелье реки Тегерек.

Тегерек… Загадочное, магическое слово, заставляющее взволнованно забиться сердце того, кто хоть раз там побывал. Волшебная сказка о зачарованной долине, лесистом горном ущелье удивительной красоты, затерянном в отрогах Холзуна. Вспоминая, я вижу перед собой кипящую в пене реку, лесистые склоны гор, скалистые утесы с курчавыми кедрами на вершинах, сверкающие ленты водопадов, прыгающих с каменистых круч.
Впервые попав сюда в 1968 году, я ещё застал живой Масляху, мы даже заходили в магазин покупать очень вкусный деревенский хлеб и ещё что-то по надобности, а уже в следующем, 1969-м, деревню стали вывозить; через два года пропал и мост через Хамир, и проехать сюда стало проблемой. Даже пчеловоды, пасеки которых разбросаны всюду по тайге, с большим трудом и риском для жизни пробираются к ним. Зимой мешают глубокие и рыхлые снега, идти по которым можно лишь на очень широких охотничьих лыжах, а весной и летом нужно преодолевать разлившиеся реки и опасные броды. Лишь осенью, когда спадают и светлеют воды, можно рискнуть переехать Красноярский брод через Хамир. Река здесь разливается на широкие протоки, это облегчает путь, но беда в том, что каждое половодье меняет русло, забивает дно огромными валунами и никогда не знаешь, на каком из них засядешь. Да и дальше дорога не подарок: ямы с дождевой водой, опять броды через речки, колея по раскисшей глине. Зато и виды открываются такие, что забываешь о всех трудностях пути.

Тегерек довольно известен, но лишь изредка добираются сюда одиночки рыбаки да любители кедровых орехов. Ещё реже бывают туристы; в маленьком Зыряновске их не так уж много. Во всяком случае, побывав в долине Тегерека раз шесть, я никогда не видел там людей.
Устье Тегерека, заваленное огромными обомшелыми валунами, поросло старым тополевым лесом, среди которого выглядывают темно-зеленые пихты да белеющие серыми стволами остовы засохших от старости берез. В зарослях цепкой караганы белеют колоды упавших великанов-тополей, клочьями свисает кора с отмерших, но ещё не упавших старцев-деревьев.

Петляя между древними тополями и то и дело теряясь, едва заметная тропа то выводит к берегу реки, то ныряет под сень густых пихт. Идешь и вместе со следами лошадиных копыт на сырой земле видишь вмятины от медвежьих лап. Невольное уважение вызывает и размер «визитных карточек» хозяина тайги. Это пирамидки, свитые из непереваренных веревок медвежьей дудки. Ясно, что Топтыгин бродил здесь ночью, а теперь, скорее всего, отсыпается, завалившись в мягкую травяную перину.
Тропа приводит на берег реки и исчезает. Здесь брод. Переправившись, оказываешься в широкой солнечной долине, со всех сторон окруженной густым пихтовым лесом.

Но что за странное белое пятно виднеется среди поросших тальником галечников? Совершенно инороднее тело, похожее то ли на расплывшееся тесто, то ли на перину, расстеленную на берегу реки. Подходишь ближе и не веришь своим глазам. Это огромная глыба уже изрядно грязного и рыхлого льда. Долина здесь широка, склоны ущелья далеки, и другого объяснения, кроме того, что это остатки большой зимней наледи от реки, найти нельзя. Каким-то допотопным динозавром кажется этот лохматый от вытаявшей травяной ветоши, ноздреватый и усыпанный лесным сором мини-ледник. С нависших карнизов ледяного каравая идет дружная капель, и невольно возникает вопрос: какова же была эта глыбища, если она не успела растаять до октября?..
Снежная наледь – кусочек чудом сохранившейся зимы, а вокруг нее, в соответствии с календарем, располагаются все остальные времена года от ранней весны до осени. Из-под мокрого снега пробиваются скрюченные розовые ростки первых подснежников леонтьиц, чуть дальше цветут кандычки и ветренницы, за ними полыхают поля огненных жарков, марьиных кореньев и кудрявой лилии сараны. Волшебство почти как в сказке «Двенадцать месяцев». Поражая городских обывателей, я не раз привозил с Тегерека целые букеты этих роскошных весенних цветов. Стоило поломать голову, чтобы догадаться, откуда в сентябре-месяце могут взяться подснежники!
Долина сужается, постепенно переходя в ущелье. Крутобокие, поросшие пихтами и кедрами утесы вздымаются по сторонам, за ними выглядывают скалистые ребра зубчатых стен.
Дробясь и рассыпаясь в брызги, на солнце сверкают водопады-ручьи. Жирные листья бадана, подушки лишайников и мхов изумрудной зеленью эффектно оттеняют серебристые водяные струи.
 
Тропинка давно потерялась, и теперь я то продираюсь сквозь чащу, то карабкаюсь по скалам, обходя бушующую речку. Каждый поворот ущелья таит любую неожиданность. Сказочным призраком в поднимающемся над рекой утреннем тумане могут возникнуть силуэты лосей. Или, прячась за валунами, по берегу пробежит черная, похожая на кошку, норка. Остановится, бросит взгляд из-за коряги и, распластавшись, скользит дальше.
Кругом следы медведей, и невольно оглянешься: не мелькнет ли за кустами лохматая туша зверя.
Шум реки глушит все звуки, но если отойти чуть в сторону, то слышно, как свистят, перекликаясь, лопоухие зверьки пищухи, а с засохших вершин пихт стонут и канючат молодые сарычи. «Кя-я-у!» - жалобно кричат большие, темно-бурого цвета, птицы и, сорвавшись с макушки, парят и кружат над лесом. Сарычи, или канюки, - пока еще довольно обычные обитатели тайги, и голоса их слетков постоянно слышишь с июля по сентябрь. Карагушом называют местные этого пернатого хищника.

Как-то я пробирался со своим хорошим знакомым Анатолием Кравченко прямо по руслу обмелевшего Тегерека. Неожиданно сквозь шум и плеск волн прорвались какие-то странные звуки, похожие то ли на рыдание, то ли на плач ребенка.
- Что за чертовщина! – пробормотал я, ничего не понимая и вглядываясь в пеструю рябь и мелькание волн. Река играла, весело сверкали струйки, прыгая по камням и окатанным валунам. Звездочки бликов слепили, мешая смотреть.
- Да вот же, на камне, - показал Анатолий, - сидит какой-то зверь. Весь мокрый, в тине и усатый, как водяной.
И верно, на мокром валуне зверек. Мордашка круглая, усы свисают, будто у моржа, весь мех в буклях. И что это у него в лапах? Да это же рыбешка! Хариуса поймал, а сам скулит.
Тут раздался плеск, зверек прыгнул в воду и поплыл поперек реки.
«Выдра! – догадался я. – Причем молоденькая. Выдренок. Оттого и плакал, что ещё малыш!»
Выдренок подплыл к берегу и нырнул под корягу. В резиновых сапогах я бросился за ним, не разбирая дороги и зачерпывая голенищами воду.
Под берегом наверняка нора. Не раздумывая, сунул туда руку по локоть.
- Куда?! – в ужасе крикнул Анатолий. – У выдры зубы, что шило. Прокусит насквозь!
Поздно! Я уже нащупал шерстку зверька, ухватил и вытащил наружу. Несмышленыш, укусить он не догадался!
Держу за шиворот, а что дальше? Выбора у меня не было, снял с ноги резиновый сапог и пустил туда зверя. Он шмыгнул стремительно, как в свою родную норку. Сидит, не шелохнется. Мне потом говорили с сожалением: «Эх ты, упустил, могла бы шапка выйти! Или воротник». Но ведь я не живодер какой-то. У меня и мыслей никогда таких не было. Хотелось только рассмотреть зверька. Вышел я на берег, вытряхнул сапог. Выдра выпрыгнула, как домашняя кошка, даже и не думая убегать. Ну и видок! Очень неказистый и даже жалкий был в это время у нее вид. Наверное, потому и говорят: драный, как выдра. Шерсть слиплась в сосульки и букли, вода ручьями льет.
Вот тебе и знаменитый мех, едва ли не лучший среди всех пушных зверей!.. Только я об этом подумал, как выдренок по-собачьи встряхнулся и превратился в красивого зверька с блестящей, густой и абсолютно сухой шерстью.

Выдренка я тогда выпустил, о чем никогда не было ни сожаления, ни сомнения. Мысль взять его домой у меня мелькала, но для этого надо жить в деревне, а не в казенной квартире.
Но вернемся к описанию долины. Она становится все уже, скалы стискивают ее со всех сторон. Русло реки здесь – зализанное водой каменное ложе в монолитных скалах. Разъяренный Тегерек то падает с одного уступа на другой, то усмиряется, кружась в глубоких темно-синих омутах. Обомшелые скалы густо поросли влаголюбивым баданом, под сенью пихт среди мха и лишайников кучерявится низкорослый кустарничек черники. В сумеречной тени пихтача светится колдовская ягода – ядовито-синий вороний глаз.

Путь все труднее, все чаще скалистые утесы, нависая над рекой, преграждают дорогу, и чтобы обойти их, нужно подниматься на вершины гребней. Ущелье, ставшее каменисто-скальным, тянется бесконечно. А начинается Тегерек в горном цирке, среди альпийских лугов и ледяных озер, окруженных скалистыми гребнями, на северных склонах которых лежат обширные снежники. Летом здесь царит весна. Кричат сурки, неторопливо бродят медведи. Всюду звенят ручьи, сливаясь в спокойный здесь Тегерек, струящийся по каменистому плоскому ложу.
О том, как опасны бывают здесь реки, свидетельствует случай с лесником из Масляхи. Это был молодой чеченец лет 35, родившийся уже здесь в семье репатриантов, сосланных сюда Сталиным ещё в годы войны.
Уже пропала деревня Масляха, все чеченцы вернулись на родину, а лесник все тянул, оставшись здесь вдвоем с женой – тоненькой застенчивой женщиной. Говорят, жена уговаривала его уехать вслед за родней на Кавказ, а он никак не соглашался. Не знаю, как на самом деле было, но хочется верить, что он прикипел к Алтаю. Тайга, Тегерек заворожили его, Тегерек его и погубил.
Весной взбесившаяся от половодья река отрезала от большой земли несколько пасек. У пчеловодов кончился хлеб. Нависла угроза голода, и лесник вызвался им помочь. Никто его не принуждал, чеченец был дерзок и смел. Он полз по натянутому с берега на берег тонкому тросу. Трос провисал, лесника тянул вниз тяжелый рюкзак с грузом продуктов за спиной. На середине реки волна захлестнула смельчака и сбросила в беснующуюся реку. Видели, как чеченец несколько раз появлялся над бурунами, а затем исчезал в водяной круговерти, пока река не поглотила совсем. Нашли чеченца через много дней далеко внизу. Тегерек пленил его и взял с собой навсегда. Похоронили лесника на берегу Хамира.

Впрочем, вовсе неудивительно, что Тегерек тянет к себе людей. Я знал одного москвича, геолога по профессии, который лет 20, если не больше, каждое лето на целый месяц приезжал на Тегерек. О нем мало кто знал в Зыряновске, да и в деревнях тоже, и его окружал некий ореол загадочности и таинственности. Кроме как с местными пчеловодами, он ни с кем не общался и уж тем более не делился, чем так привлекало его ущелье. Ведь рядом есть места ничуть не менее интересные и живописные, например, обширная долина Тургусуна или верховья Хамира. Чем занимался он, приезжая в такую далекую глухомань - неясно. Хотелось бы думать, что Тегерек зачаровал его, хотя, скорее всего, у него была другая, банальная коммерческая цель. Возможно, он мыл золото, искал драгоценные камни или рыл золотой корень (родиолу розовую), которого здесь много.
В укромном местечке у него было устроено убежище-тайник, то ли пещера, то ли землянка, где он прятал припасы и свой инвентарь, а уезжая, оставлял вещи до следующего сезона. Бывало, медведи разоряли и грабили его запасы, растаскивали постель. Говорили, что геолог богат и независим, и из Зыряновска он каждый раз отправлялся купаться в Сочи…

Громотушка – не чета Тегереку по масштабу, но в живописности ему ничуть не уступает. Долгое время я частенько бывал у устья этой действительно шумной, грохочущей речки, но в ущелье как-то ни разу не удосужился заглянуть. Все-таки я занимался фотоохотой, а пейзажи снимал попутно.
- Там стоит побывать, - посоветовал знакомый турист. – Видишь на вершине крутые скалы? Теперь представь, что они обрываются до дна ущелья. Каньон колоссальный.

В 1971 году я пробрался наконец в ущелье и с тех пор бывал там часто. Каждое такое путешествие не только делало меня счастливым, но и оставляло чувство растерянности и некоторой неудовлетворенности. Я буквально терялся от красоты и величия природы. Я не знал, как выразить свое восхищение, как отобразить то, что видел здесь. Я вертел фотоаппарат, меняя точки съемки, но в кадре видел только жалкое подобие, мало передающее истинную грандиозность натуры. Одно я мог сказать без тени сомнения: никакие творения рук человека не сравнятся с тем, что создала сама Земля. Я видел парки Петергофа, дворцы Петербурга и сооружения средневекового Самарканда. Все они меркнут перед величием и совершенством, что создала одна только маленькая речушка с ласковым названием – Громотушка. Человек пока еще не испортил своим вмешательством этот дикий уголок, а ведь именно уединенность и первозданность – истинные ценности Природы.
Тропинки туда нет. Вначале пробираешься по страшным буеракам через нагромождения каменных валов, вынесенных буйной рекой, через завалы леса вперемежку с огромными валунами, обломками скал и цепкими, почти непроходимыми кустарниками. В русле реки бредешь по колено в ледяной воде, карабкаешься по крутым каменисто-глинистым косогорам, пробираясь меж оползней и завалов, а потом вдруг останавливаешься перед входом в скальный каньон. Он, как черная каменная пасть, дышащая холодом и сыростью и оглушающая ревом бешеного потока. Мрачные скалистые кручи уходят вверх; в расщелинах белеют завалы и глыбы снега, оставшегося здесь еще с зимы. Невольно задумываешься, что это: вход в ад или рай? Здесь все величественно, но красота пугающе мрачна и холодна, как сама река с ледяной водой.
Синие головки водосборов (анемонов) склонились над рекой. Струя воды бьет, окатывая их брызгами; словно фарфоровые, цветы колышутся и дрожат, капли, что слезинки, скатываются с листьев и лепестков. А свысока, прилепившись на скалах, в воду смотрятся кряжистые, кудрявые кедры. Сине-зеленый пихтач теснится в расщелинах.

Теперь путь только один – по воде, по руслу реки. Вот и прыгаешь, как козел, с камня на камень, с валуна на валун. Занятие это рискованное – окатанные водой камни поросли слизью водорослей и очень скользкие. Держишься за гладкий бок стены, а она мокрая и холодная и нависает каменным исполином. Скальные откосы круто уходят вверх, и нужно задирать голову, чтобы увидеть просвет голубого неба, клочья белых облаков. Они проносятся совсем низко, едва не задевая ребристые гребни вершин.
Сырой коридор петляет, то вырываясь на свет, то прячась в глубокой холодной тени. Здесь резкие контрасты света и тени, жары и холода.
Ревет вода, ледяной поток сбивает с ног, водяные брызги обдают лицо. Обзор закрывают изгибы каньона и гигантские обломки скал, застрявшие в русле. Стиснутый ими, беснуется белый от пены поток. Над бурунами волн взметаются водяные клочья, и кажется, что раненая птица бьется, машет крыльями и не может взлететь.
Отражая звуки, стены расщелины оглушают, как каменная труба.
Но и в оглушающем грохоте воды слышны резкие птичьи крики. Это оляпка – обитательница ледяных горных потоков и любительница водопадов.
До сих пор я наблюдал оляпок зимой, когда они, кочуя, спускаются вниз на незамерзающие водоемы. Здесь была их родная стихия – прозрачные и шумливые горные ручьи.
Вот она, маленькая птичка с белым брюшком и черной спинкой сидит на мокром камне, выступающем из воды. Брызги окатывают ее с головы до ног, а она кланяется, приседает, поворачиваясь из стороны в сторону. И все это так энергично, порывисто, вот-вот взлетит. И впрямь полетела низко-низко над водой, пронизывая фонтанчики и буруны волн. И как ни грохочет река, как ни ревет поток, не может он заглушить задорный оляпкин крик.

Когда-то в детстве, читая Брема, я поразился, узнав, что есть птичка, делающая гнездо под водопадами. Это меня удивило больше, нежели то, что она ныряет в ледяную воду. Теперь мне представлялась возможность проверить это самому. Да, действительно, гнёзда располагались по берегам рек, чаще на выступающих над водой скалах, реже под мостами. Брызги почти всегда долетали до мохового шарика, гнездо всегда было мокрым. И птичка на лету не уклоняется от водяных струй, зачастую пронзая их, будто и не замечая.
Из других птиц, обитающих по берегам горных ручьев, самая обычная – горная трясогузка. Что может быть изящней и грациозней этой стройной тонконогой птички! Ярко-желтая, с черной головкой и длинным хвостом, она беспрестанно суетится, мило чирикает, гоняясь за мошкой, вьющейся над водой.
Две вовсе не водоплавающие, но вполне водяные птички всегда неразлучны с водными потоками. Но если оляпка и плавает, и ныряет, то трясогузка у воды лишь кормится и, несомненно, радуется ей.
Каменное ложе реки все круче, пока не упирается в отвесные скалы. Они как каменные лбы становятся поперек пути, река же падает с них каскадом. Солнце заглядывает сюда лишь на два часа в сутки, и в тогда над падающей водой сияет радуга. Каменные потоки осыпей спускаются по склонам. Обомшелые обломки скал, а между ними и под камнями, как под навесом сложены маленькие стожки сушеной травы: листьев смородины, лишайника, марьиных кореньев. Лопоухие пищухи с любопытством взирают на неведомых пришельцев. Куцые, с красноватой шерстью сеноставки готовят сено на зиму.

В чащобе из высохших трав, поваленных деревьев, караганника и валунов во все стороны расходятся тропы. Помятые ягоды кислицы не оставляют места сомнениям: медведь! Невольно оглянешься по сторонам: нет ли поблизости самого хозяина? Видно, совсем недавно он бродил здесь, лакомясь ягодой, ворочал камни, пытаясь поймать сурка или сеноставку. Ворошил муравейники, и тут же, отдыхая, спал, промяв изрядную плешину на поляне.
Кедров здесь не много, но они есть. Чаще всего это одиночки, прилепившиеся на вершинах утесов по берегам реки. Выросшие изгоями, деревья приземистые, кривые и частенько уже дряхлые, почти трухлявые. Мохнатые зеленые лапы веток, будто в руках, держат свою драгоценную ношу – шишки. Но как высоко! Шапка свалится с головы, пока рассмотришь! Но мы умудрялись их добывать, швыряя камни. Раз 20 промажешь, а один все-таки попадет. Тогда шишки летят в реку или застревают в откосах. Тут делать нечего, надо лезть на скалы. Женя, как бурундук, карабкается на кручу и, набив карманы, тем же способом спускается вниз. И так под каждым деревом.
Вместе с нами за шишками охотится кедровка, темная, с пестриной, птица размером с галку. Ей-то хорошо, чего ей стоит перелететь со скалы на скалу! «Ке-ке-ке!» - оглушительно громко, на весь лес кричит дребезжащим голосом таежная птица, и скалы многократно усиливают ее голос.

А вот другая таежница из того же семейства врановых – сойка. Но если все ее сородичи темные или даже черные, то эта цветная, яркая. Тоже криклива, но далеко не всегда. Весь год ее не видишь и не слышишь, и лишь осенью, шмыгая   по деревьям, она дает о себе знать визгливым, капризным голосом. Похожа на нее повадками и обличьем другая птица, ближняя родственница сойки, - ронжа, она же кукша.

Кедровки, бурундуки, медведи… Как-то на Тегереке я набрел на лог, заросший кедрачом. Шишек было много, и я собирал их на земле, как грибы. Складывал в рюкзак, ожидая, что вот-вот появится настоящий хозяин – Топтыгин. Ведь он тоже любитель орехов. Не раз находил тут черепа лосей и медведей, а однажды попался целый медвежий скелет. Скорее всего, эти животные погибли весной в снежных лавинах. Знакомый охотник из Столбоухи рассказывал, что постоянно ходил охотиться на медведя именно на Громотушку и редко возвращался с пустыми руками. Почему-то медведи любили это ущелье.


                Танцы на «Медвежьем дворе»

Я заметил, что все годы жизни в Зыряновске чередовал излюбленные места. В семидесятые годы таким уголком стали Екипецк (теперь этой деревни нет) и Большая Речка. Здесь, за Хамиром, почти напротив Столбоухи, лежала обширная долина, со всех сторон окруженная лесистыми горами. Поляны, луга, переходящие в болотца, березовые и пихтовые рощи. В устьях речек, выбегающих из гор, почти обязательная пасека, а по склонам гор – настоящая тайга.
Конечно, сыграл роль подвесной мостик через Хамир, построенный в 1970 году лесниками и пчеловодами. Трактором натянули тросы, с одной стороны зацепили за камень, с другой – за пихту. И худо-бедно пешеходный мостик, на радость ягодникам, туристам и местным жителям простоял лет 20.
Но я-то на машине, вброд не переедешь. Приходилось транспорт оставлять, пряча на целый день в лесу.
Постепенно я освоил всю долину, и любимым стало ущелье Большой Речки с живописными водопадами, у которых отлично ловился хариус. Выше по ущелью шла тропа, пройти по которой дневного времени не хватало, а бросать машину на ночь я все же опасался.
- Так ведь можно оставить у лесников в Столбоухе, - придумал Володя Фещенко. – Три лишних километра, зато проведем все три дня праздника в лесу.
Тогда у туристов традиция была встречать Новый год в лесу.
И вот 6 ноября, слив воду из радиатора, чтобы не замерзла, ранним утром бредем по дороге втроем: Роман Красовский, Володя Фещенко и я. Роман – немного сноб, спортсмен, очень холит собственное тело. Любимое хобби – баня. Человек порядочный и даже аристократичный. Володя – добрейший человек и прекрасный фотопейзажист.
Путь неблизкий – полтора часа по долине и столько же по ущелью. Тропа вьется, переходя с одного берега речки на другой. Хорошо в резиновых сапогах в такую пору. Сейчас это лучшая обувь всех бродяг-сибиряков. Хоть по тонкому снегу, хоть по грязи, хоть по воде…

Погода стояла хмурая. Насупившись, молчала седая тайга. В узкое ущелье и летом-то редко заглядывает солнце, а сейчас низкое, и вовсе не поднялось из-за крутого гребня горы.
По склонам всюду сочится вода. Обомшелые скалы густо-густо поросли баданом. Мясистые, будто капустные, листья напоминают гигантскую мать-и-мачеху. Его глянцевитые листья всегда холодны, даже в жару. Они так и уходят под зиму – синевато-зеленые, с багровыми прожилками. Зато перезимовав и подвялившись за лето, к следующей осени годятся для чая. Это и есть чагирный чай.
Вдруг в пихтаче истошно закричали кукши. Ссорясь, две птицы, то одна, то другая, свечками взлетали в воздух. Прокричав какие-то ругательства и распустив веером хвост, они тут же попрятались в ветвях. Странные это птицы – кукши, близкие родственницы сойки. Ни весной, ни летом не увидишь ни одной. А осенью они тут как тут. Да ещё и шумят на весь лес, из бессловесных невидимок превращаясь в громкоголосых крикух.

Неожиданно за очередным взлетом тропы открылась живописная полянка. Лесная холмистая долинка, а за нею полукругом цепь гор. А у самого края, на опушке леса, у звонкого ручья пасека. Местечко это называли по-разному: то «Березовая падь», то «Медвежий двор», а то и просто «Пасека на Березовой».
И тут же из ближайшей куртины пихт один за другим с шумом вылетела целая стайка рябчиков. В таких случаях вздрогнешь от неожиданности – лесной петушок порхает очень порывисто, а самому так хорошо станет от этого птичьего приветствия.
Несмотря на хмурую погоду, весело смотрелся свежерубленый домик из золотисто-розовых бревен с пучками зеленого мха в пазах. Избушка аккуратненькая, вовсе не похожая на примитивное охотничье зимовье, обычно сложенное как попало и крытое корьем. Крыша тесовая, окошки с наличниками, а на стенках распялены шкурки барсуков.
- А там вон и медвежья! – углядел Роман на чердаке.
- Знатная шуба, с дымчато-серой проседью.
Именно такой я представлял себе избушку северо-американского, канадского охотника-траппера.
- Охотничье Эльдорадо, - словно угадав мои мысли, подтвердил Володя. – Судя по трофеям, здесь богатые угодья.
- Альпика, - многозначительно произнес Роман, - потому и богато. Вот и Паровоз совсем рядом.
Действительно, за густым пихтачом высилась знакомая гора с торчащими по гребню одиночными зазубринами скал. Именно за вытянутость гору прозвали Паровозом.
Удивительно меткие названия дают иногда туристы. Например, Балда. Вот лезешь на этот Паровоз, а кругом, насколько хватает глаз, все один зеленый крутяк. Не на чем остановить глаза. Но посредине этого однообразия торчит одна здоровенная овальная скала – ну чем не балда!

Здесь существует негласное правило: если избушка в лесу не заперта на замок, заходи, пользуйся кровом, дровами, постелью, но после себя оставь все в прежнем виде.
В комнате был полный порядок: прибрано, гора матрацев в углу, баклаги, фляги, на столе «Спидола» и даже гармошка. Лежит записка: «Кушайте мед, пейте пиво, но не пакостите!»
Володя приоткрыл баклагу: - Э-э, да тут брага! Духовита! Вот гульнем в честь праздника! Жаль, хозяина нет.
- Утек в город гулять.
- Ага, он туда, а мы оттуда.
Тут наше внимание привлек необычный и странный звук. Под кроной густой пихты кто-то то ли кашлял, то ли чихал.
- Глядите-ка, лис! – позвал Роман. – Как раз такой воротник я обещал дочери подарить.
И верно, попав передней лапой в капкан, огненно-красная лиса ощерила на нас зубы.
- Может, выпустим? - предложил жалостливый Володя.
- А что хозяин нам за это скажет? – возразил Роман.
- Да уж, верно, посчитает за воров.
Скрепя сердце, оставили лиса умирать, а Роман стал считать трофеи хозяина.
- Три барсука, медведь, лиса. Да еще за зиму соболей штук 20 возьмет.
Словно подтверждая его мысли, через несколько минут мы сделали другую находку.
На здоровой лесине висело тяжелое бревно. Сутунок, обабок, колода в полтора обхвата.
- Эге, кулема! Здесь надо поосторожней, - предупредил деловитый Роман. – Можно в ловушку попасть.
- Да, такая на голову упадет, мало не покажется. Наверняка, на медведя. Видно, часто на пасеку ходят… Это будет посерьезней, чем капкан, что мы видели.
По дороге мы нашли огромный медвежий капкан. Тогда ещё Володя сказал: «В такой капкан можно и слона поймать. Челюсти-то с зубами пострашней акульих».
Шутки шутками, а мои мужички вечером после баньки опрокинули по несколько чашек бражки. Роман попиликал на гармошке – ничего не получается. Тогда врубили «Спидолу» и, обхватившись, как два медведя, потоптались в обнимку в тесной избе.

Я вышел на улицу. Долину будто накрыло ватным одеялом. Темень, что деготь. Ни звезд, ни звука. Теплынь.
Выпивка меня никогда не интересовала, и я всю жизнь избегал застолий. Помню, как приехал в Зыряновск, сослуживцы недоумевали:
- Субботник, что ли? Или, может, адвентист седьмого дня?
Я же о таких сектах в Алма-Ате и слыхом не слыхивал. Знал лишь, что бывают баптисты.
- Да он только сифонии слушает, - незло шутил добрейший, в общем-то, коллега, мужичок с перебитым носом. – И что в них хорошего? Включишь радио, а там все сифонит да сифонит.
Я вспыхивал, меня это обижало. И совсем не из-за собственной персоны, обида была за музыку. За классику я горой стоял.

На третий день мы возвращались назад.
- Неплохо провели время, - резюмировал Володя. – Даже потанцевали на «Медвежьем дворе».
Кружась, с неба летели снежинки. С громким криком над ручьем пронеслась оляпка. Начиналась зима…

Другая поездка выпала ещё курьёзней. Как-то поздней осенью – уже лежал первый снежок – поехали в верховья Тургусуна втроем: Володя Фещенко, мой Володя – студент университета и я. «Победа» - машина прожорливая, бензина ест много, тем более, старая. Поэтому я ещё в гараже, не глядя, прихватил с собой полную канистру.
Заехали на самый перевал под Щебнюхой. Тут уже стояла настоящая зима, снегу по колено. Посидели у костерка, полюбовались сверху долиной Хамира и тронулись в обратный путь. Чуть проехали, и тут: тырк-тырк, чих-чих – машина задергалась, мотор зачихал и заглох. Значит, приехали – кончился бензин!
Довольный собственной запасливостью, лезу в багажник, поднимаю канистру и тут по тугому колыханию содержимого (на холоде загустело!) чувствую, что это не бензин, а  автол. Ах, раззява, растяпа!.. Оказывается, я перепутал и взял не ту канистру. А ведь ничего не стоило проверить, достаточно было встряхнуть емкость. Но делать нечего, надо как-то выбираться…
До ближайшего поселка ни много ни мало километров 20. Ну да ладно, мы все-таки в горах, попробуем использовать силу земного притяжения, покатимся без двигателя.

На дороге уже лежал снежок, тормозя колеса. В нужных случаях оба Володи выскакивали из машины, чтобы подтолкнуть. Вот уже проехали большую часть пути, до Кутихи осталось километров 5-6, но тут дорога, огибая выступ горы, пошла на подъём. Встали намертво, вручную здесь уже не вытолкаешь. Ничего не поделаешь, надо идти за бензином в деревню.

Уже давно стемнело. Бредем, спотыкаясь о валуны… И вдруг – о, радость! В лесу гостеприимно мигает спасительный огонек. Рядом с дорогой стоят несколько автомобилей, у костра мечутся тени людей. Судя по всему, там идет гулянка. Танцы, пьянка, дело обычное, тем более что воскресенье…
- Это же военкоматовский фургончик, - признал Фещенко. – Видно, на пикник приехали. У меня там хороший знакомый есть, майор. Так что, считайте, горючее у нас в кармане.

Радостные, с приветственными возгласами мы ринулись напролом через чащу. Но что это? Отдыхающие – мужчины и женщины – вдруг шарахнулись от нас, как от прокаженных. Бросились от костра, растворились в ночной темноте. Напрасно мы взывали о помощи, то уговаривая, то упрашивая, - храбрые воители не желали появляться на свет.
- Да не выйдут они, - наконец опомнился Фещенко. – С бабами они, с чужими. Боятся «засветиться». В городе-то все друг друга знают, а они, небось, женам сказали, что поехали в командировку.
И мы, не солоно хлебавши, по темноте потопали дальше. К слову сказать, нет ничего романтичней такой вот прогулки по ночному лесу.
В Кутиху пришли ночью. Но слава полуночникам! Какие-то парни под ярким светом электрофонаря копались в моторе грузовика. Ни слова не говоря, налили нам бензина и от денег отказались. Вот было время: почти коммунизм!

               
                Дом с голубыми ставнями

Признаюсь, я несказанно завидовал жителям лесных деревушек, а ещё больше лесным отшельникам – пасечникам, лесникам, охотникам. Таких приходилось встречать немало, но я расскажу об одном, показавшемся мне ближе других по духу.

Николай Иванович Лаврентьев среди пчеловодов стоял особняком. Интеллигент, выросший в большом городе (Казани), любивший порассуждать о «высоких материях», например, о классической литературе, и едва ли не всю жизнь проживший в лесу. Причем не так, как большинство местных, имеющих дома и семьи в поселках, а безвылазно – и зимой, и летом.
Его знали многие в городе, и он был своего рода достопримечательностью Зыряновска. Лучший пчеловод, статьи которого печатались в центральных журналах, а урожаи по сбору меда достигали рекордных величин. До 200 кг меда на улей брал он за сезон! Завистники поговаривали, что он самый богатый человек в окрестностях Зыряновска, а ведь здесь жили шахтеры, зарабатывающие очень хорошо! Так ли это – не знаю, да и не хотелось бы знать! Конечно, популярность его была в другом. Это трудно объяснить, но, наверное, все-таки в человеческих качествах, в его интеллекте.
К нему ездили из города за медом или просто в гости, хотя добираться до него – совсем не ближний свет, 45 километров по плохой дороге, да еще брод через Хамир, преодолеть который далеко не всякой машине под силу даже в самую малую воду. Его приветливый рубленный дом под высокой тесовой крышей стоял на лесной полянке в долине Большой речки, впадающей в Хамир (не путать с Большой Речкой на Черневой). Здесь порожистая и бурная река, делая крутой поворот, выбегает из тесного ущелья. Лесные дебри, рощи, перелески, а вокруг горы, простроченные щетиной редкого пихтача, глубокие пади, поросшие дремучими осинниками и березняками, шумная речка с огромными валунами.

Местечко – веселее не найти! Особенно хорошо здесь бывало в солнечный июльский денек. По косогору напротив высоченными свечками стоят белые, кремовые, розовые мальвы, на поляне целые плантации желтой пижмы, зверобоя, душицы, заросли гигантского борщевика, дягиля, а под сенью пихтачей, что ближе к речке, темно-синие звездочки аконитов. И сам дом какой-то теплый, ласковый, с резными наличниками и голубыми ставнями на окнах, с большой поляной во дворе, заросшей мелким клевером.

Я любил бывать в этих краях. Правда, проходил дальше, в крутобокое ущелье с грохочущей горной рекой. С ревом падая с порогов, вода рушится в омут, а потом, усмиряясь в  глубине каменной ямы, словно нехотя поднимается назад серебристо-белым газовым облаком. Видно, как серыми тенями в омуте кругами ходят стаи хариусов. «Хайрюзы» - так называют здесь этих красноперых горных рыбок. Они выпрыгивают, пытаясь преодолеть водопад, но тут же, обессиленные, падают назад в омут. А над водой низко-низко вьется мошкара, за нею охотятся «хайрюзы». Забрасывай удочку с мушкой, сплетенной из собственного волоса, и рыба твоя!
О Лаврентьеве я знал ещё задолго до очного знакомства по совершенно легендарным рассказам, ходившим о нем в городе. Больше того, мне он казался романтичной личностью, образ которого заочно я выдумал сам. Меня тянуло к нему, но тем не менее я прошмыгивал мимо, не считая себя вправе навязываться со своим знакомством.
Двойственные чувства владели мной, когда вдали показывался знакомый дом на лесной поляне. С одной стороны – теплело на душе, будто этот дом был мне родным, но в то же время сжималось сердце при виде согбенной фигуры старика, в одиночестве ковыряющегося среди ульев. Жизнь его была в прошлом, и о какой идиллии могла идти речь, если гнездо разорено, а вся семья разлетелась по чужим краям?..

Знакомство произошло так естественно, будто мы оба давно ожидали этого события.
- Николай Иванович, как поживаете? – окликнул я стоящего у ветхой калитки старика. Я просто не мог пройти мимо не поздоровавшись.
- Что же вы не зайдете! – откликнулся тот  несколько скрипучим стариковским голосом. Все торопитесь, все бежите мимо…

С тех пор в этом доме я бывал часто. Не раз ночевал зимой, летом. Вблизи дом оказался гораздо более старым, чем смотрелся издалека – таким же дряхлым и неухоженным, как и покинутый родными хозяин. Пристроенные и уже полуразрушенные сенцы, служившие дровяным складом, насквозь просвечивали щелями и дырами. Все носило на себе следы увядания и даже смерти. Казалось, старый хозяин отсчитывал свои дни, вовсе не заботясь о поддержании жилища. Да так оно и было. Зачем? На его век хватит!
Большой печью и полустенкой изба была разделена на две половины. Первая служила прихожей и одновременно кухней и даже спальней. Другая комната – просторная, светлая, с высокими потолками и большими окнами. Стол, заставленный разными предметами, в том числе портативными радиоприемниками и батареями, диван, кровать, стеллажи с книгами. Целая библиотека! Если бы не скрипучие половицы, комната совсем не деревенская. Странное дело: мне показалось, что я это уже где-то видел. Но где? Разве что во сне или сказочных мечтах о том, где бы я хотел провести всю жизнь.

Удивительно покойно спалось в этом доме. В окна заглядывала луна, плывущая в разрывах облаков, громко стуча, на стене тикали ходики. Днем сонно жужжала одинокая муха, билась в окно заблудившаяся пчела. Николай Иванович распахивал створки широких окон и говорил:
- А это мой сад. Глядите, какая красота!
В окна врывались прохлада леса и свежесть утра. У завалинки под самым окном пышно цвел желтый чистотел, весело щебеча, над двориком вились ласточки.
- Знаете, - продолжал Лаврентьев, - я ведь три года еще до войны работал на пасеке в горах под Алма-Атой. Красивые места, хорошие травы, но все равно не то, что здесь. Тут куда богаче, тут какое-то цветочное безумие! Вот есть торжество Вакха, так тут тоже торжество, бесшабашное веселье природы. У меня ведь не бывало ни одного года без медосбора.
Старик чувствителен, благостное выражение не сходит с его маленького, изборожденного морщинами, благородного лица, до сих пор не потерявшего следы аристократичности. Я знаю, что Николай Иванович нисколько не притворяется, он таков и есть: восторженный эмоциональный эстет.
- Не заметил, как пролетела жизнь, - задумавшись, продолжал старый пасечник. – У меня все было: работа, увлекающая всего без остатка. Семья, дети, дом, полная чаша. Я ни о чем не задумывался, считая, что так будет всегда. А оно вот ведь как повернулось: все куда-то ушло, и осталась одна пустота. Я только теперь понял, какая страшная вещь одиночество.
В это время мне жаль старика. Но ведь все, что с ним произошло, - банальнейшая вещь, от которой никто никогда не уйдет. И тут уж ничего не поделаешь: все имеет конец.
Уйдя в себя, Лаврентьев о чем-то думает, потом, встрепенувшись, говорит, будто оправдываясь:
- И все-таки я счастливый человек! Дети у меня преуспевают, все при деле. Все окончили хорошие вузы, все с высшим образованием. Старшенький, Боря, - инженер, работает на заводе, Костенька – физик-ядерщик, расщепляет атом. Младшенькая Лелька окончила институт в Ташкенте. Вот жена болеет, уехала к дочери.
Я сочувственно киваю Николаю Ивановичу. Да, ему есть чем гордиться, чем быть довольным. Но в то же время и хорошо понимаю старика. Он хоть и хвалится детьми, а все же жалеет, что нет у него продолжателя его дела. Совсем бы по-другому работалось сейчас, будь рядом помощником его сын, которому можно оставить нажитое хозяйство, передать опыт. Сам-то Лаврентьев прожил жизнь в райском местечке, а сын – физик-ядерщик. Расщепляет атом! От одних этих слов в дрожь бросает, так и представляешь цеха заводов, дым, радиацию. Нет, зря дети Лаврентьева променяли тихий лес на шумные города. Но это мое, сугубо субъективное мнение, а у них есть свое, совсем другое.

Дорога на пасеку Лаврентьева то идет по лесу, то ныряет, спускаясь к болоту, то пересекает ручьи, а то и выбегает на веселый солнечный луг. Заросшая травой, она всегда хороша, хоть летом в жару, хоть снежной зимой.
Промозглым октябрьским днем, перебравшись по исхлестанным дождями мокрым доскам подвесного мостика через Хамир, бреду, прыгая через ручьи и рытвины раскисшей дороги. Мрачное, набухшее влагой небо навалилось низко-низко на горы, на темный пихтач.
- Ну и погодка! – встретил меня Николай Иванович, облокотившись на полузавалившуюся изгородь. – В такую слякоть только чай пить в теплой избе.
В мокрых кустах жимолости, жалобно пища, шмыгает маленькая желтоватая пичуга пеночка. На промокших черных ветвях черемухи жемчужными искринами блестят капельки дождя. Кажется, влагой пропиталось все: небо, земля, деревья.
- Хотите, дам почитать вам дневники моего отца? – вдруг предложил Лаврентьев, когда мы сидели у горящей печи. – Он ведь был крестьянским писателем, переписывался с Горьким, о нем даже в энциклопедии написано.
Лаврентьев продолжал меня удивлять. Сплошные загадки. Тетради я пытался читать, но не хватило терпения. Там скрупулезно описывался быт какой-то российской деревни 20-х годов. Интересно для историка, но не для обычного читателя.

Сам Николай Иванович всю жизнь проработал на совхозной пасеке. Теперь он пенсионер, пасеку держит собственную, как любитель. Не бросает, потому что это занятие и есть дело всей его жизни. До сих пор выписывает и читает журналы по пчеловодству, пишет статьи, ездит на выставки, интересуется всеми новинками. Вот только скучновато стало одному. Жена, видимо, уехала насовсем, и дело тут не только в ее болезни. С ней у Николая Ивановича отношения были сложные. Он  горожанин, интеллигент, она местная крестьянка из соседней деревни. Жизнь прожили почти чужими людьми, общими остались только дети.
Летом ещё куда ни шло. За работой не замечаешь, как летит время. А вот зимой, невмоготу, хоть плачь. Соседей почти не осталось, да и самому Николаю Ивановичу с ними неинтересно. Осталась одна отрада – городские туристы, что иногда заглядывают к старику. С молодежью забываешь свое одиночество и старость. Но это так редко, а зима длинная. Особенно бесконечно долго тянутся ночи.
Не спится старику. Воспоминания, видения лезут в голову сами собой. Правда, чаще всего они светлые, праздничные. Вот солнечным утром вся семья за столом. Дети сидят, едят жареную картошку с одной большой сковороды. Жена хлопочет у плиты. В такие минуты Николай Иванович вспоминает ее с теплотой.
Другая картина. Дети катаются на санках с горки прямо напротив дома. Дочка Лелька с разрумянившимися, что красные яблоки, щеками вбегает в избу. Кричит: «Хлеба, меда, молока!»
Вот оно когда было счастье! И как быстро пролетело!.. Не заметил, как вся жизнь прошла.
А как радовались дети, когда он по осени приносил домой по несколько красавцев глухарей, отловленных петлями на Юзгалихе. Для того, чтобы поймать тяжелую таежную птицу, большое нужно иметь умение. Лесные петухи имеют привычку вечером слетать с горы вниз, в густой пихтач, где ночевать теплее. А поутру бегут назад в гору на своих двоих. Вот здесь, на их тропах, и нужно ставить ловушки.
Николай Иванович задремал, и вдруг будто кто-то толкнул под бок. Привстал и, всмотревшись в темноту комнаты, заметил незнакомого человека. Худощавый старик в поношенном бобриковом пальто и растрепанной ушанке стоял за печкой. Что-то очень знакомое было в этой фигуре. «Так ведь это же я сам! – догадался он с недоумением и страхом. – Как будто мой двойник».
- Ты кто? – спросил Николай Иванович. – Как ты сюда попал?
Мужик молчал, но стоило Лаврентьеву отвести глаза, как незнакомец тут же исчез. «Смылся, - подумал немного напуганный полуночник. – И чего ему здесь надо?» Николай Иванович встал, снял со стены заряженное ружье и вышел в сенцы. Выглянул через дырку во двор. Так и есть: старикашка в той же позе стоял в тени дома. Не целясь, Лаврентьев выстрелил в воздух, и незнакомец будто растворился. «Что за черт, - про себя пробормотал старик. – Однако, мне все это померещилось». Утром он выходил во двор, но не увидел никаких следов. Вокруг простиралась белая пустыня. заснеженная тайга молчала, и лишь стайка красношапочных чечеток щебетала в ветвях берёзы, соря золотистыми чешуйками серёжек.

Последняя зима была особенно мучительной.
- Коровушку вот свою зарезал. – пожаловался Николай Иванович, когда я в очередной раз заглянул к нему. – Кормилицу свою порешил. А что делать? Соседи взять отказались, а я к дочке в Ташкент засобирался. И жена у меня больная. Вот съем мясо и где-нибудь ближе к весне поеду. Видите, котлеты готовлю. Так что я совсем бобыль, - пошутил он. – Раньше хоть по ночам чуял, что живая душа рядом, а теперь никого.
- Николай Иванович, а как же вы дом бросите, пчел? Ограбят ведь…
- А меня уже грабили, - довольно спокойно отреагировал отрешенный от всего пасечник. Было, даже пугали. Бить хотели, но отстали. А что с меня брать? Пустая изба, а книги шпане не нужны. Нет, грабителей я не боюсь. Да и что уж там, все прахом идет. Вот и мне уже восьмой десяток шагает.

Зима уже перевалила на вторую половину, как у Лаврентьева произошло странное событие.
Ближе к вечеру, когда на снег легли длинные тени, заметил лесной отшельник две черные точки лыжников. «Кого это несет? – подумалось ему. – Если туристы, то те приходят под выходные дни, а тут понедельник».
Два незнакомых мужика остановились, стряхивая с лыж снег.
- Николай Иванович? – спросил тот, что постарше, и, не дожидаясь ответа, добавил: - Эк вас занесло в такую даль!
- Какая же даль, - возразил Лаврентьев. – Я в ваши годы чуть не каждый день ходил за почтой в Столбоуху, а это туда да обратно в три раза больше, чем вы прошли. А вы по какому-то, должно быть, важному делу? Вижу, что не спортсмены, не охотники и не пчеловоды. Может, по лесному?
- Какое там важное, - как-то нехотя возразил незнакомец, - можно сказать, и дела-то никакого нет. Много слышали про вас, вот решили в гости заглянуть, посмотреть, как знаменитый пчеловод Лаврентьев в одиночестве проживает.
- Ну, проходите, коли так, гостями будете, - сказал Николай Иванович, пропуская незнакомцев в избу.
Гости расхаживали по комнате, прислонившись к печке, грели спину и руки, но больше всего рассматривали книги и предметы, развешенные по стенам.
- Богатая библиотека, - похвалил тот, что постарше. – Наукой интересуетесь?
- Тем более, в такой глуши, - подхватил другой. – Кто бы подумал!
Николай Иванович подливал медовуху в кружки, и языки все больше развязывались.
- Говорят, у вас и Солженицын есть?
- Кто-то не сознался бы, а мне нечего скрывать, - отозвался Николай Иванович. – Был «Один день Ивана Денисовича». Но дал почитать, и уплыла книжка. А жаль, талант у этого писателя большой. Я бы сказал, что Солженицын – это Гоголь сегодня.

От выпивки языки развязались. Медовуха – вещь такая: сладка и безобидна на вкус, а потом вдруг голова кругом идет, ноги отшибает.
- А все-таки, что вас занесло в этакую даль? – опять поинтересовался пасечник, видя, что его гости уже изрядно набрались. – Вижу, что вы в первый раз на лыжи встали.
- Да из КГБ мы, - наконец сдался старший. – Вы же умный человек, сами могли бы догадаться.
- Была такая мысль, - хитро улыбнулся старый пчеловод. – Но вот никак до меня не доходит, зачем я вам понадобился? Можно сказать, живу в лесу, молюсь колесу.
- Ну, не прибедняйтесь, - возразил гость. – Очень даже необычный вы человек. Сами посудите: с высшим образованием, но живете не в благоустроенной квартире в городе, а у черта на куличках, в тайге. Вот говорите, что ваш брат в Кремле работает, а вы зачем-то забрались на край света, на Алтай. Опять же библиотека, Солженицын, о котором вы там умно рассуждаете. Это что, на каждой пасеке есть? А может, вы специально сюда забрались, спрятались, а сами передаете какие-нибудь важные сведения? Тем более что и сыновья ваши ученые, а один даже атомщик. Очень все непонятно и даже подозрительно. Люди о вас разное говорят.
- Э-э, вон вы куда заехали… - покачал головой Николай Иванович. – Не знаю, что обо мне болтают люди. У меня разные бывают. Я мог бы давно уехать хоть к сыновьям на Урал, хоть к дочери в Ташкент. Вы что, думаете счастье – в теплой батарее под боком? А это все куда прикажете деть? – Николай Иванович показал на окно. – Я вот, когда не спится, лежу и смотрю, как луна над лесом плывет, пихточки пересчитывает. Да что там говорить! – он махнул рукой и замолчал. – А телевизора правда не хватает иногда, - вдруг пожаловался он. – Люблю смотреть, особенно фигурное катание. Девушки порхают по льду, как бабочки.

Утром, позавтракав, КГБэшники отправились в обратный путь. Хлопали Николая Ивановича по плечу:
- Вы уж не обессудьте, обиды на нас не имейте. Что поделаешь, служба такая. Посмотрели, значит, все в порядке. Как говорится, никаких претензий. Так что будьте спокойны в случае чего.
- А чего мне бояться? – в свою очередь удивился старый пасечник. – Кому я нужен, божий одуванчик? На меня дунь – и нету. Мне 77 лет, может быть, месяц всего осталось жить. Или год. Моей жизни грош цена, я вот-вот в тираж выйду.

Через год Лаврентьев умер. Из-за сильнейшего склероза он уже не узнавал людей, приезжая в город, плутал, не зная, куда идти. Однако пасеку свою так и не хотел бросать. Когда уже совсем слег, соседи отвезли его в больницу в Путинцево.
Как ни плох был старик, но прилетевшую дочь, свою любимую Лельку узнал и встретил со слезами радости. Она была с ним до последней его минуты.

Похоронили Лаврентьева на кладбище в Путинцево. Жаль, что не на пасеке в лесу, который он так любил.
Очень хотелось мне тогда купить осиротевший дом. Стоил он копейки. Но что бы это дало? Приобрести усадьбу на краю света – все равно что заиметь в частную собственность кусок тайги с горами и речкой. Ведь все это ничье, и принадлежит любому, кто бы ни проходил мимо: рыбаку, той же местной шпане из ближайшей деревни. Если там не жить, разграбят, загадят, а то и сожгут. Избу в конце концов взял сосед Лаврентьева по пасеке дед Опарин. Любитель-пчеловод, бывший учитель, но далеко не чета Николаю Ивановичу по интеллекту.
А я еще лет десять, пока был цел подвесной мостик через Хамир, ходил в те края. И каждый раз, завидев одинокий домик на солнечной полянке, чувствовал легкую и светлую тоску и печаль. Перед глазами все стоял милый мне Николай Иванович – худенький сутулый дед с голубыми глазами и ласковой улыбкой.
Удивительно, но здесь почти ничто не менялось. Вот белый обруч, которым играла Лелька. Она уже давно Вера Николаевна, ведущий инженер одного из ташкентских заводов. Пролетело столько событий, а обруч все висит на гвоздике, там, где его повесила лет двадцать назад маленькая девочка с косичками. Те же наличники, те же голубые, хотя и с облупившейся краской, ставни. Правда, забор и калитка давно пропали, да и дом осел на одну сторону, но в остальном все оставалось тем же.
А Костенька, Боря, Лелька, где вы? Говорят, кто-то из них приезжал навестить родное гнездо, а Борис якобы даже собирался сюда насовсем, чтобы стать пчеловодом. Да, видно, не решился…
В 1995 году умер Опарин, а в 1997-м развалился и дом. Так закончилась история Николая Ивановича Лаврентьева и его пасеки, а я до сих пор завидую ему. В моем представлении, редко кому удается прожить, так слившись с природой.