Дети полукультуры

Ольга Бешенковская
Эта автобиография - невыполненный социальный заказ. Для сборника, который предполагается издать в Оксфорде, требовалось написать о себе пятьдесят страниц, а я исчерпалась уже на десятой. Там, собственно, не кончилось еще даже детство, но мне показалось, что все главное о себе я уже сказала.
Кроме того, от меня, видимо, ждали типичных, действительно, имевших в жизни место, страниц: преследование со стороны КГБ, вынужденный уход в котельную - на самое социальное дно, несостоявшаяся творческая карьера. Но к 1990-му году все это уже стало новой коньюнктурой и общим местом. Внутренний протест против уже "перестроечного" карьеризма вызвал из памяти души совсем иные, невыгодные для "биографируемого", но тоже безусловно правдивые факты.
Уже перечитав написанное, я подумала, что если бы каждый из нас вгляделся в себя не под сиюминутным углом честности, в обществе бы не было такой конфронтации. Ибо все мы жили в этой стране и в этом времени.


ОЛЬГА БЕШЕНКОВСКАЯ

1990. Ленинград.
 
ДЕТИ ПОЛУКУЛЬТУРЫ
(АВТОБИОГРАФИЯ)

Родилась в скудном послевоенном. Отец вернулся из какого-то загадочного немецкого "бурга", где был назначен комендантом (Дантом?) и отозван по доносу кого-то из сослуживцев за "мягкотелость", то есть за то, что отдал приказ делиться армейской кашей с капитулировавшими женщинами и детьми. (После того, кстати, что его маму - мою бабушку, в честь которой меня позже и обозначили, фашисты сожгли живьем в сарае, в белорусской деревне, с двумя мальчиками Борей и Сережей, которым суждено было -  было бы - стать моими двоюродными братьями...)
Почему-то представлялось, что ехал он с войны по остро-крышной (не гитлеровской, а гриммовской) Германии все эти - до моего вселения в мир - два года на расхлябанном трофейном велосипеде, о который нехорошими словами спотыкались соседи по коммуналке в узком, как трамвай, коридоре, по причине подслеповатой лампочки (предмета скандалов на тему кто больше жжёт) и повального ежесубботнего пьянства.
Отец никогда не пил, вовсе, совсем, ни разу. Друзья вспоминали, как в летной части (деревенская няня рисовала мне - для уразумения - ангела...) менял он свои законные, "сталинско-соколиные" граммы коньяка и папиросы "Золотое руно" на квадратики пористого шоколада для мамы и Валентина, который не стал в семье старшим, так как скончался трех лет от роду от стремительного тифа в медленном поезде, проталкивавшемся под бомбежками на Урал, как червь - в безопасную глубь земли. Мама, схоронив его где-то на полустанке, наскоро, безымянно, вскоре обезумела в своей нижне-тагильской многотиражке (здесь я прослеживаю некий генный петит...) от еженощных призраков сына в батистовой рубашонке, и рванулась на фронт, к отцу, под крыло - в смерч... У фронтовых друзей отца были хорошие открытые лица, они
иногда собирались за нашим круглым столом с неестественно сверкавшей в полутьме нищеты скатертью; в мандариновом блеске их медалей мнилось что-то церковное, и глоток воздуха вдруг застревал, застывал в натянутом горле как в галерее 812-го года зимой - зимнего дворца, а летом - Государственного (государство - всегда с большой) Эрмитажа...
Фонетика в детстве воспринимается буквально, как и семантика. Поэтому лучше сочиняет тот, кто мало думает. Получается почти птичий... Я слишком часто морщила лоб вопросами, и первые мои стихи больше напоминали арифметические действия: решения смысловых уравнений, извлечение морального корня. К тому же, вскоре мама по неведению своему вывела меня за руку на прямой путь, ведущий в бездну бездарности - привела в кружок при газете "Ленинские искры", где (и самое ужасное, что любовно, заботливо) учили на советских поэтов...
Уже в горьком литературном возрасте, пройдя сквозь многие ЛИТО и лета, безжалостно распнув посягнувших на библейское звание Учителя, разочаровавшись в алкоголизме как в степени свободы, допустимой, почти проповедуемой именно советским поэтоведением, проникла я в историческую тайну своего рождения... Узнала по самиздатской литературе, что точная дата его выпала на тридцатую годовщину российской драмы, и самозабвенно затрепетала: уж не в меня ли вселилась душа убиенной цесаревны?.. И обвела в перекидном календаре ничем не отмеченное 17 июля траурной рамкой...
Но в том коммунальном послевоенном ребячестве, которому подсвистывал примус и подмигивали фольгой раскидай, и колыхались, зазубриваясь средневековые замки огня в кафельной (вафельной) печке, до прозрения заблуждений было еще далеко... Иногда в нашу дверь без стука, зато с грохотом опрокидываемых стульев, врывалась полосатая крутая тельняшка с волосатыми человекообразными ручищами. Это сосед, вернее, почти-сосед, жених горластой тети Жени, жилички при кухне (это был на моей тогдашней памяти уже третий жених в отвратительном чаду котлет и капусты) приходил требовать у отца взаймы на том основании, что тоже кровь проливал. Я его боялась, начинала вдруг зябнуть и заикаться, но самое невероятное, что отец, при всех своих разноцветных, как леденцы, орденских планках на пиджаке, кажется, тоже... Заслоняя от меня дурной пример (или меня - от темпераментного жениха), виновато протягивал мятую зеленую трёшницу. Видимо, точно зная, что не вернёт, но зато и долго не вернётся...
Виноватость эту легко было бы отнести к интеллигентности или, как теперь мы говорим, к закомплексованности, наконец, к национальной, печально-комичной, шолом-алейхемовской обречённости априори. Последнее как-то не вязалось, был он голубоглазым блондином, простоватым, и вообще долгое время слово "еврей" звучало для меня экзотически-зоосадно, вроде как "жираф". То есть, не имело к нам лично никакого отношения. До, разумеется, экзаменов в Университет... А во-вторых, нет, всё-таки во-первых, для меня и тогда, и навсегда деликатное сострадание к миру, обычно принимаемое хамом за нерешительность, не вяжется с понятием "комплекс" от Фрейда и вплоть до Канта. - Наше поколение жадно училось "чему-нибудь и как-нибудь" в том возрасте, когда уже время подумать о Душе - легоньком холодке с прописной буквы... Об интеллигентности же в корневом, генеалогическом ответвлении или в профессиональном, говорить и вовсе сомнительно. Сын пекарихи, студент рабфака, отличник первого выпуска института советских экономистов. Дипломная его работа о становлении планового хозяйства в Туркмении (где на его подушке, у виска, - рассказывал - несколько раз ночевали ядовитые змеи) была издана в твердом большевицком переплете, и на этом писательская деятельность отца прекратилась. Если не считать согретых бытовым юмором и ощутимым удовольствием от самого эпистолярного процесса (о, скрытая страсть к графомании!) писем ко мне - во взаимных отлучках, а также старательных конспектов к политинформациям, уже на почте, на своей последней работе, где он, с тремя вузовскими дипломами, продавал в окошечко праздничные открытки... (Стоит ли, заглядывая вперед, удивляться, что я, экстерном, заочно, за три года постигая премудрости Универа, обрела в подвале почетный статус и покой кочегара)... Такова, как говорил тщедушно-ответственный секретарь заводской газетки, путавший все нравственные понятия, газетки, куда меня по ошибке взяли, в нетрезвом виде шлепнув штамп в трудовую и не взглянув в паспорт, и откуда меня выгнали по совету КГБ за просочившиеся на Запад стихи и "белогвардейские тенденции в очерках", - "такова - как он говорил - конъюнктура судьбы"...
Об интеллигентности говорить странно (а не зная человека – и страшно, даже чудовищно) ещё и потому, что до 1954 года отец работал в парковом Павловске, в учреждении, обозначенном отнюдь не безобидной отечественной аббревиатурой - МВД. Хотя и в самой, наверное, штатской должности, в плановом отделе. Я это помню потому, что иногда приезжала к нему с мамой в любимой ею и ненавистной мне фетровой шляпке с цветами, похожей на ядовито-розовую клумбу. Впрочем, визиты на папину службу прекратились, потому что однажды я его оскандалила, приняв протянутую незнакомым мундиром шоколадку за дощечку в фольге (меня так часто дразнил пьяный сосед, дядя Миша) - и во всеуслышание заявив: "Все всё врёте, подавитесь своим подарком"... Вечером мама почему-то плакала, ночью родители шептались, утром отец - ощутила сквозь сон и упрямо мотнулась головой - погладил меня по волосам и вздохнул...
ХХ съезд партии едва не испортил наши доверительные отношения. Он, как у нас водится, лупил направо и налево (вот, видимо, как раз российский архетип отца родного), без тогда недопонимаемой мною, как всеми плебеями, за слабинку принимаемой деликатности... Вскоре папиной работой уже можно было пугать детей как всякой вошедшей в моду абстракцией.
Я не хочу ни умалить значения исторического события, ни тем более - Господи упаси - обелить ведомство, окружившее ум, честь и совесть России колючей проволокой, чтобы партия пародировала их в своих новоязовских лозунгах. У меня с ним, с ведомством этим, свои, семидесятые счеты... Но после детского лубочно-пасхального (а истина ли воскресла?) ликования всей страны под новым правительственным иконостасом, во время затяжного культа безликости в моей голове зачирикали глупые вопросы. Почему народ и партия, единодушно объявляя каждый предыдущий кусок нашей истории ошибочным, являются друг другу безгрешными как сам Господь и святая дева Мария? Что это, святая наивность или, наоборот, отъявленный циничный разврат атеистического общества? (Думаю, что и нынешняя наша перестройка, - да зажмурьте же глаза, не потом, на прах, а сейчас, на живое, - очередная ступень карьеры лидеров нашей честности... Они и благословения испросят - на бизнес, и овощехранилища - наоборот - в молельные дома превратят, и приведут всю Россию к Исходу - во всесоюзную здравницу - солнечный Израиль... Ибо им все равно кому и чему молиться)... Будучи капитаном по званию, членом КПСС отец никогда не был. Его заявление осталось в гимнастерке парторга, погибшего в этом бою под Сталинградом. Переписывать не стал. Наверное, решил – не судьба ... Я тоже всегда была фаталисткой.
А тогда, после головокружительного выдоха из репродуктора, после пионерской встречи в "Ленинских искрах" с сыном легендарного Якира (Звонкие - мои - стихи - "Говорит нам о Якире, новый день благодаря, сын Якира, сын Сибири, внук и щепка Октября") - потом его опять посадят и он снова раскается - тогда у меня в
глазах катастрофически потемнело от вывески над отцовской работой.
Воспитанная на подвиге (на подлости, понимаемой как подвиг)- юного стукача и отце-предателя, увы, уже воспетого мною в тех же "Ленинских искрах", (детская душа особо воспламеняема - если бы её можно было застеклить от рук всех фанатиков...), с воинственным мне детским жестоким романтизмом, не вовремя пришедшемся ко
времени (отсюда же потом и слесарничание, и Север, и кольца - всем подвыпившим ромео - на пальцы, - сколько же их было) - что я тогда могла сотворить, кроме...
Нет, слава Богу, кляузничать ни на кого, в том числе, на родителей, физиологически не могла, но и предательство смысла презирала... В общем, адресованное лично отцу вдохновенное письмо, заклеенное - и тут же порезалась - языком, было оставлено на столе, а его автор с неряшливо закрученными косичками (их до сих пор заплетала мама) отбыл замаливать отцовские грехи на воюющую за освобождение Кубу. Со школьным портфелем, из которого без излишней сентиментальности и не без удовольствия были изъяты учебники, а на их место деловито засунуты соль, спички, три пачки "Беломора", фонарик и рекламный фотоальбом "Куба и нами", чтобы сориентироваться на незнакомом острове и сразу найти партизанский отряд по белозубой улыбке окруженной бородой (вот он, марксистский нимб снизу) Фиделя Кастро.
Разумеется, мою пионерскую совесть, младшую сестру партийной, нимало не беспокоил тот факт, что мама терпеливо нянчила мои любимые - по три-четыре в году - пневмонии, не работая благодаря отцовскому окладу. (Плебею свойственно презирать тех, чьими благами он пользуется, и это тоже отличает его от аристократа). Не думала я, конечно, и о том, что родители убиваются, то есть - честнее - что я их убиваю. А когда иносказательно убивает поздний ребёнок - это уже почти буквально...
Кстати, нельзя сказать, что наши общественные организации воспитывали в детях только плохое, только социальный идиотизм; в их моральных кодексах были перечислены и некоторые свойства, действительно отличающие человека от обезьяны, если других -  более существенных, но принятых на Веру - отличий не наблюдалось... Не было здесь разве что самого, по моему разумению, главного: светящегося, очищающего чувства вины. Не чужой, а собственной... Хорошо ещё, если оно просто входит в состав крови, как какие-нибудь невидимые слёзно-голубые тельца...
Водворённая домой в растрёпанном виде (к обоюдному счастью и родителей, и освободительного, движения милиционер задержал "зайца" - за ухо - в московском поезде и, таким образом, интернациональный патриотизм или, правильнее сказать, пионерский волюнтаризм потерпел поражение, подъезжая к Бологое), так вот, отмывшись, оставив в покое мировые проблемы и наевшись оладушек, я, лёжа на своём диванчике за шкафом под тремя одеялами, вдруг стала вспоминать...
И вспомнила, что отец, раньше никогда не сидевший без дела - или пробки в коридоре чинил, мурлыча-фальшивя, стоя на табурете - или набойки наколачивал мне на туфли уже не с мотивом, а с гвоздём в зубах, вдруг перестал ездить в парковый Павловск, вообще ходить на работу. И даже запрыгивать на табурет с какой-нибудь своей любимой арией (чем больше обделён человек в музыке, тем более высокую музыку он предпочитает, на классике не ошибёшься), в общем, и пробки чинить перестал, хотя свет в прихожей гас и потухал не реже обычного... Я вдруг увидела всё сразу: и навязшую в зубах кашу, и опустевший мамин платяной шкаф (где твои оперенья, погрустневшая наша красавица, впрочем, без них ты ещё лучше, потому что вкуса у тебя было ещё меньше, чем денег), и как в кадре, в открывавшейся в прихожую двери, темнел отец у коммунального телефона, часами сидя на том весёлом табурете, на который больше не вспрыгивал... Теперь он изо дня в день звонил какому-то таинственному отделу кадров и каждый раз, вешая трубку, виновато бормотал: ну, на нет и суда нет...
О том, что беспартийного еврея, порядочного человека в тихих бухгалтерских нарукавниках, одним из первых вышибли из железной системы, чтобы отрапортовать о замене "сталинского аппарата" и о том, что натуральные злодеи бессмертны, их мимикрии может позавидовать любое пресмыкающееся, я догадаюсь ещё не скоро... Когда сама начну звонить и стопчу не одну пару отцовских набоек по отделам кадров: с единственным своим желанием - где-то работать и единственной фамильной драгоценностью - пятым пунктом в анкете, который как бриллиант, очевидно, даже боялись взять в руки - глаза инспекторов доходили до цифры "5" и пальцы рефлекторно отдёргивались...
Я так подробно останавливаюсь на детстве, копаюсь и купаюсь в нём, не потому, что полностью разделяю (хотя и люблю читать) Фрейда, и вообще опираюсь на экзистенциальный психоанализ как на инструмент познания. Во всяком случае тому же Павлику Морозову (а себе - тем паче) я не прописала бы Эдипов комплекс даже не потому, что не подозревала в ту собственно "героическую" пору ни о существовании Эдипа, ни об античной литературе. (Даже Цветаеву, в подражании которой сведущие люди упрекали меня в 14 лет, узнала в 19, - о, сизифовы труды нашего - ощупью - языкостроения на песке, под которым - прах многих цивилизаций...)
Мы просыпались под "Пионерскую зорьку", под оркестр кастрюль
в коммунальных кухнях, просыпались медленно, годами, если не десятилетиями... Просыпались, чтобы открыть изумлённый - возмущённый - просто пристальный - и, наконец, "восхищенный и восхищённый" взгляд - на не до конца расхищенный мир...
Мы прошли путь от юношеского гнева до тёмной тоски с глубокой голубизной...
Но детство было омрачено социальной патологией, никогда не проходящей бесследно. Как война "красных" и "белых", в которой победили серые. Как любая метафизическая мясорубка, из которой ползёт реально кровавый исторический фарш.
Теперь-то мне ясно, что любая пропаганда возводит пороки в ранг достоинства, потому что она - как жанр - утилитарна, то есть, безнравственна. Собственно, это её жанровое право. Но наше право - заткнуть уши соловьиными плеерами от любой пропаганды. И заслонить глаза небом.
Из каких бы прекрасных побудительных толчков ни произрастала борьба - победа всегда ужасна. Победители безжалостны. Победители глумятся. Победителей судят. В России - посмертно...
Я не совсем вегетарианка, и не совсем пацифистка. Хотя с детства теряла сознание от фламандских картин мясных и рыбных отделов. Это не добыча. Это Освенцим. Травоядная корова, впрочем, внушает мне больше брезгливости, чем аристократически поджарый лев.
Ноющий, брюзжащий интеллектуал, густо произрастающий на бескровно-искусственной почве, в самом симпатичном случае: одуванчик на пустыре - дунешь - и нету...
У меня никогда не было единодушия не только с народом, не только ни с кем другим, но даже в собственной душе. Отсюда - разноголосица моего поэтического голоса.
Библия, Ницше, Гессе, Томас Манн, Мандельштам, Бродский... Список можно продолжить, он стихиен, как само интервью "Что взять с собой на орбитальную станцию?" или - ближе к реальности - в Ноев Ковчег... (Господи, не давай мне там места, я этого не стою, лучше спаси мою рыжехвостую цапучую кошку...)
Несчастное сознание (гегелевский термин), в котором кишат "Я" как вермишель в кипящей пионерлагерной кастрюле, всё ещё переваривает мировую культуру. Детерминированный идеализм, если так можно выразиться. "Дети полукультуры", как признался один из наиболее образованных ленинбургских поэтов. Дети наихристианнейших в мире атеистов - добавила бы я под чудодейственные, разливные православные колокола над иудеями, не знающими дороги в Синагогу...
                1990. Ленинград


ххх
Что-то стала сниться вся жизнь, по сериям,
И почти что в каждом кадре - родители...
И не так уж важен распад империи,
Небо - вот что кажется удивительным!
„Не пора ли к нам?“ - слышу шепот в шорохе
Облаков и листьев - „Рискни, отчаливай...“
Ах, какие мы в благодати  олухи,
 И какое счастье - обрыв отчаянья...
Я  уже спокойней камней отглаженных
Чередою волн. - Не киплю, не сетую.
Привести б в порядок дела бумажные:
То - в печаль высокую,
                то - в офсетную...
И не то чтоб всё, хоть вчерне, окончено,
Но ложусь пораньше, и руки - наголо...
И растёт, и ширится купол сводчатый:
Рафаэля лоджии? Шелест Ангела?...
2000


ххх
Воскресни! Взгляни, что творится,
Какая - в наследство - Земля...
С могильщиком договориться,
 0 горестных метрах моля.
Что этому дельному парню
Эпохи наличных валют,
Что золотом - вечная память
Тебе, не погибшему тут...
Уснул на потёртом диване –
Вернулся, считай, в колыбель
...На Пулковском меридиане
Отныне - моя параллель.
Сын века с повадками скифа
Кряхтит, не скрывая ленцы...
Последние авторы мифа
Уходят, -
прощайте, отцы!
Себе бы и горсть не просила
Земли, над которой стою.
Твой вечный защитник, -РОССИЯ,
За взятку
лежит
на краю...


ххх
Надмиралтейство...
Высота...
И сельский говор   (видно, вечен)
Откуда здесь?
Так человечен,
Что подступает неспроста
У колыбелей и могил
Всегда оказываясь рядом,
Священнодействуя обрядом
За нас, где сами не смогли.
Как те - ромашками вдали -
Старушки в чистеньких платочках,
Что как под музыку хлопочут
На склоне жизни и земли.
И чем бы ни был в жизни ты
Озвучен сгорбленно и устно,
С последней этой высоты
Она до стона безыскусна.
Лишь одинаковость столбцов
И детских ванночек под ними.
И кто, споткнувшись, не поднимет
Незащищённое лицо ...
1980


ххх
Зачем ты, зеркало, мне мамино лицо
Являешь холодно, с подробным подбородком...
Ужели так и замыкается кольцо:
Еще вздохнешь - и ты уже за поворотом...
Вот этой складки не заметила вчера,
Зато сегодня - так отчетливо и резко...
Дрожат, пульсируют , как жилки, вечера,
И так пронзительно сияет занавеска,
Что слезы копятся... Висит на волоске
Одна...
            Окликнули - и кажется:  воскресла-
с последней нежностью, не видимой никем,
погладить ручку покачнувшегося кресла....
1997


ххх
Кладбищенский Ангел мне дверь отворил,
Велел подождать за оградой...
Родители вышли, касаясь перил
невидимых, вея прохладой...
Дыханье - как взрыв у высоких ворот
в незримом присутствии Лика...
Ну что вам сказать? Продолжается род,
и нежно цветёт земляника...
И совестно вымолвить что-то ещё
на этом наречии бедном...
И сходит заря, как румянец - со щёк,
и небо становится бледным...
И с места - не  сдвинуться, будто нога
вросла... Онемевшие чресла...
И женщина в чёрном торопит, строга...
А женщина в белом - исчезла...
1997

Фото Алексея Кузнецова