Перелом 8 - 11

Николай Скромный
В районах тоже чесали затылки, чем бы занять зимой людей в селах. Чаще всего заставляли ремонтировать и достраивать то, что не успели сделать по теплу. Колхозу "Крепость" приказали продолжить заготовку столбов под телефонную линию. Гуляевцы удивились: "Опять линию? На кой черт нам тот телехфон? Докладать по проводу, як мы тут с голоду пухнем?" Но и оживились: Не Бог весть какими деньгами грозятся за работу, зато сразу, а по такому жуткому времени каждая копеечка во спасение.

Идти в лесорубы загорелись все, даже бабы, но брать всех не было возможности - в селе оставалось одиннадцать коней да две пары измученных быков. Зачисляли прежде всего тех, кому позволяло здоровье, кто состоял на хорошем счету у правления. Остальных желающих пообещали посылать на подмену.

Строевой кругляк по щучинской дороге был давно вырублен, мало его оставалось и в ближних гуляевских лесках. Подходящие стволы еще можно было отыскать к западу от села, вблизи дорог к лесным аулам, самой торной из которых был большак на Урюпинку и Журавлевку. Бригадиром после долгих препирательств назаначили Захара Татарчука. Уполномоченный Сабанеев, которому район поручил вести эту работу, не торопил - до весны далеко, успеется, однако предупредил, что рассчитаются с людьми только после того, как лес будет свезен на гуляевскую площадь, обмерен и взят под охрану.

Как ни старались правленцы вместе с новым предколхоза Андреем Оленичем справедливо составить список бригадников, все равно не обошлось без взаимных упреков, обиды и зависти. Люди шли к Татарчуку на дом, просились к нему в бригаду, он же вынужден был отказывать. Одним отказывал с легким сердцем, зная, что его поймут: "Не спеши, коза, в лес, все волки твои будут! Столбов много потребуется, пойдешь в подмену! "; другим - сочувствуя: "Да какой тебе лес, сердяга ты мой, когда у тебя ни обуть, ни одеть и сам едва ноги волочишь"; третьих с порога выпроваживал восвояси: "В осень тебя было не докликаться, ну и теперь без тебя как-нибудь!". Жена сердобольно встревала в разговор, ночной кукушкой нашептывала в ухо, и он, уже тяготясь этим бригадирством, однажды не выдержал, послал ее к черту.

- Пошла бы, если бы дорогу знала, - огрызнулась та, гремя у печки ведрами, - бо лучше с чертом жить, чем с тобою, дурнем!

Захар подумал.

- Ни, - спокойно ответил он, - вас в сельсовете не распишут: сестре с братом жить - грех. - И вышел, оставив жену долго вникать в смысл сказанного. В бригаду вошла лишь малая часть работнего люда, остальные томились бездельем. Души, руки требовали доброй работы, животы - хлеба; не было ни того, ни другого. Гуляевцы сходились на базах, у амбаров, в кузне, надолго вязли в безбоязненно-злых, откровенных разговорах.

- Продали нас, казаки, - твердым, непререкаемым тоном объяснял причины жуткого лихолетья Иван Безверхий большому кругу мужиков, собравшихся январским ветрено-солнечным утром в конюшне. - Поменяли правители - шоб им до утра не дожить! - поменяли наши жизни на американские "фордзоны"!

Снаружи сквозь солнце несло легкой морозной метелью, а в конюшне, за ее каменными стенами, было тихо, сухо, прохладно. Правая ее сторона забита сеном, которым гуляевцы запаслись прошлым летом сверх надобности, левая пустует: одной парой накануне председатель уехал в Щучинскую, остальных коней с рассвета разобрали скотники. Три уцелевших стеклами оконца, запушенные инеем, полны бледно-розового света.

- Не, Иване, - проницательно улыбаясь, возразил Фока Семенюта. - Правители тут ни при чем. Измена в писарях. Писаря у них - сплошь старый режим, царские полковники. Они договора составляют. В одном месте тайно цифирьку поменял, в другом - будто нечаянно - лишний нолик подставил, а продуктовому наркому все бумаги читать некогда, перед ним сотня приказаний за день проходит, все читать - очи на лоб вылезут, он подмахнул не глядючи - и поплыла еще одна пароходина с нашим хлебом до капиталиста за море. А развелось тех писарей - шо тараканов у кацапа в хате! Попробуй выкури. Эге ж! Перешерстить бы их, котов поганых, так некому. Нам не дотянуться, а у Сталина, видно, руки не доходять.

- Московские писаря в наших хлевах не шарятся! - рыкнул на него Андрей Розумий. - Наши местные собаки выслуживаются. Ты скажи: есть хочь одно сталинское указанье, шоб нас до такой жизни довести? Нема и не буде. Хто ж ему хлеб взростит, если мы перемрем? А они довели. Все хватають, гребуть, - с ненавистью оскалился он на входные двери, - наперегонки перед Москвой бегають: хто из них больше выгребет!

- Один уже догреб, - намекнул Костя Мочак на Скуратова и в рифму, чтобы стало ясно о ком речь, добавил неприличное двустишье.

- А тыщи остались! - снова гаркнул Розумий. - В одном нашем районе их больше сотни. И ты бачишь! - изумленным взором оглядел он мужиков. - Ни одна курва из них не призадумалась: а не загремлю ли и я следом? Куды там! Еще больше озверели, уже с мясом рвут!

Демьян Приходько вздохнул:

- Рвать-то уже нечего, и так ободрали, як козу на живодерне... Помните, давили наши хлопцы ишимцев на восстании в двадцать первом году? - напомнил он присутствующим не такие уж далекие события, в которых принимали участие служившие в ту пору гуляевские парни. - Давили, а надо было помогать им.

- Як ты там, на службе, откажешься? - с досадой возразил Семенюта, потом, подумав, согласился: - Да, надо было. И не нам одним. Встали бы всем миром - и, черт его знает, может быть, в тот раз наша карта бы выпала. Зараз бы не пришлось моргать очами перед детьми.

При упоминании о восстаниях у мужиков всегда маслянисто блестят глаза, о крестьянских мятежах они могут говорить часами. Не останавливает даже то, что в сентябре прошлого года всю гуляевскую "депутацию" в девять человек арестовали и полтора месяца держали в акмолинской кутузке, пока не убедились в полной беспомощности и глупости грозно заявившихся в окружком сельских "ультиматумщиков". Мечтательно туманятся глаза не только у гуляевцев. Чеченец Айтукаев, сидевший на груде засохшей рудой глины под навесными кормушками, оживился:
- Восстань делать - крепко думать надо. Кинжал, шашка - только кур резать. Винтовка, пушка много надо, кони много надо, людей много-много надо. Нас мало, их - армия. Куда отойдешь? Где спрячешься? Степь? Лес?

 
- Ишь, черт немаканый, - уважительно указал на него Илья Гетьман, - тоже кумекает шо к чему.

- Известные разбойнички!

- На восстаньях и живут! - охотно согласились мужики.

 - На воровстве они живут, - пренебрежительно сказал Розумий. - В Коктумаре в осень трех коней свели - непременно их рук дело... А, Хасан? - весело окликнул он чеченца. - Ваша работа? - и, лукаво подмигнув ему, добродушно предложил: - Нам-то признайся. Мы же, сам знаешь, упаси Бог, шоб где лишнее слово!

Михайло Кривельняк, который от нечего делать перевязывал метлы, пробурчал:

- Добре сделали, коли так. Я бы зараз тоже, - он, насаживая помело на держак, с силой ударил им в крепко убитый земляной пол и добавил с бесовским огоньким в глазах: - Тоже бы охулки бы на руку не положил!

Айтукаев повел взглядом по собравшимся, остановил его на Семенюте.

- Народ кругом слабий, глупий, - спокойно продолжал чеченец. - Какой власть хочешь? Не знаем. С кем кто пойдет? Не знаем. Кыргыз поможет? Не знаем. Крепко думать - ничего не надо. Место надо копать, где лежать дохлый скоро.

  - Но-но! - строго прикрикнул на него Безверхий, бесшабашно-шальной натуре которого полуторамесячная сидка в камере акмолинского "клоповника" лишь добавила лютости. - Ты нам до сроку могилу не каркай! Ишь, нерусь, "дохлый скоро". У нас така присказка: "Умри ты седня, а я завтра".

- Вы уже раз восстали, - насмешливо напомнил чеченцу его ссылку Илько Пашистый, - буде с вас!

Чеченец глянул на него, презрительно отвернулся. Вацлав Пилгурьский, рослый поляк-выселенец, до этого только льстиво поддакивавший мужикам, позволил высказать и свое мнение.

- Не примай в обиду, Фока, а я тебе в поперек скажу. А кто нас выслал? Писаря? То не так! Сталин выслал, нех бы вин сгорив огнем в черну кучку! За шо? А, Боже ты мой, мы же нигде, шоб против! Делайте як хочьте, но на шо высылаты? Кинули ридну хату, подворье, землю, ридни могилки. Це страх, скилько добра пропало! Батько ходив до самого Лазаренка, падав ему в ноги, просив за семью - вин у его сына еще на свадьбе играв, - ни! "Ничем не можу помогти". Не мог оставить, бо в той же день сам бы свого високого миста лишився! - Гетьман Илья с усмешкой покосился на взволнованного выселенца. - А вас, пан Пилсудский, и надо было тряхнуть разок, шоб помнили, под кем живете.

- Пилгурьский...

- Вы для меня зараз все Пилсудские, - грубо оборвал его Гетьман и пояснил окружающим: - В польскую, в двадцатом годе, в яком-то белорусском местечке загнала пилсудская шляхта всех хуторян в школу и сожгла заживо. - Он снова повернул голову к поляку: - Сожгла в ту самую черную кучку, - и продолжил, подавляя злость насмешкой: - Правильно Сталин сделал, шо погнал вас с границы: ненадежный вы народ, поляки! Прийми як хочешь, пане, а прямо-таки продажный народишко, хочь и нашей крови. Одного не пойму, - он откинулся назад и, вытянув вперед левую ногу, полез в карман за табаком, - на яку холеру он вас, ляхов, сюда сослал? Гнал бы дале, ближче до китайцев.

Костя Мочак многозначительно напомнил:

- Там тоже границя. Столкуются с басмачами або с кислоглазыми та як вдарять нам с тылу. Почешемся там, где не свербело! Не-е, - со значением погрозил он пальцем Гетьману, - Иосип знал, шо делал.

- Мы тоже, - едко ухмыльнулся Кривельняк и отложил метлу в сторону, - тоже душегубы хорошие. В прошлом ноябре возил я Ашихмина в Щучинскую. Возля тридцать девятой точки захватил нас дождь, да такой холодный и колючий - будто батогом сечет. До костей достал, зараза, до нитки вымочил. Завернули мы к донцам переждать, обсушиться трошки...

- Тебе, мабуть, и память выполоскало, - с обидой перебил его Илько Пашистый. - Не с тобой ли мы под одной попоной мокли? Он возил! - возмутился конюх. - Це я его возил, а ты до нас пристегнулся!

Кривельняк удивленно уставился на него, хмыкнул:

- И то правда: забыл... А, значит, ты помнишь, шо рассказывал казак, который сушил нас в комендатуре? Родом он с хуторя Сетракова - известный на Дону хутор, - так рассказывал: в девятнадцатом году вошел в те Сетраки Ставропольский карательный полк и за сутки расказнил лютой смертью четыреста человек. Старухам, детям головы рубили, на колья насаживали. Вот такие мы еще бываем - милосердники. Зато мастера на других пальцем показывать - ляхи, шляхта!

- Оно так - печально согласился в наступившей тишине Семенюта. - Нас, дуросвятов, только натрави - отца родного зарежем.

- Да там одно названье шо Ставропольский, - недовольно пробурчал конюх. - Рассказывал же казак: калмыки с латышами, мадьяры с китайцями да жид-комиссар. Наших, рассказывал, почти не было.

- Хочь сколько было, - вскинулся к нему Розумий, - почему позволили казнить свой народ?

Илько улыбнулся:

- Ты не у меня, ты у них спрашивай. Значит, такие же и наши были. Говорил казак: матросы пьяные - бочку спирта с собой возили - да ворье городское.

Кривельняк вспылил:

- Шо ты тут ворожишь нам! Было там и наших! Да не кого-нибудь, а своих же, донских казачков, - и добавил с каким-то злым удовлетворением: - От всей души пустили братам крови!

Недалекий молчаливый Павло Домашенко вдруг засмеялся и пьяно покачал опущенной головой:

    -  Чудно!

- А командир? - сурово, словно очевидца, допрашивал Илька взвинченный Розумий.

- Ну ты сморозил! - поразился глупости приятеля Мочак. - Если он - командир казнительного отряда? Такой же палачуга.

Кривельняк мрачно торжествовал:

- Вот она и вся правда! Там-то все наше нутро взыграло. Калмыками да китайцями оправдываемся, на пьяных воров киваем. Да у самого закоренелого вора от таких страстей сердце страхом зайдется! Там по убежденьям, по своей воле секли головы. Да шо Дон! Не надо далеко ходить: вон у нас под боком, в Мариновке, в том же девятнадцатом наши чертогоны тако же зверствовали... Чудно дедово гумно, - назидательно сказал он Павлу, - семь лет як жита нет, а свиньи роются. Навроде нас сегодня. Да, шо ни говори, а Сталин с умом сюда высылает. Видциля до Москвы не доскакать, не доехать, сидеть нам тут всем до скончания веку, тут-то мы, наконец, примиримся. Навечно. Прав Хасан, - указал он на чеченца. - За селом, на кладбище. А шоб уже совсем по справедливости, то неплохо бы сюда еще китайцев, латышей, калмыков с мадьярами, - он на мгновение задумался и весело добавил: - Ну и, для смеху, жидов трошки!

- Господи, да когда же оно кончится, о це чертобесие, когда мы вже уму-жалости наберемся? - вздохнул Илько.

- Тут не в нациях дело, - с досадой сказал Демьян Приходько. - Выпустили мы в семнадцатом годе зверюгу, теперь черта с два ты его опять в клетку загонишь!


- Но кто же его назаначил в каратели? Кто ему предписал свершать злодейства? - с многозначительным видом продолжал допытываться о командире полка Гетьман. - Местные штабы дать ему права на резню мирных жителей не могли. Вы чуете, куды оно тянется? - хитро сощурился он темным, обросшим лицом. - В Москву следки тянутся. Выгораживаете ее, а она - самое змеиное кубло. Она тех карателей науськала. Она, сука, по сей день народ мордует. Пригрела возля себя всякого сброду, наплодила портфельщиков. Думает, если вырубить та выселить, лучше жить будемо... Демьян, - окликнул он о чем-то задумавшегося Приходько, - ты у нас зараз самый понимающий, скажи: лучше стало? Лучше? - злорадно допытывался он у гуляевца, которого недавно "вычистили" из партии. Тот с болью в глазах промолчал, а Гетьман с лютой ненавистью погрозил в двери:

- У-у, собачьи жилы! Нема на вас того полка!

В конюшне подавленно смолкают. Солнечные лучи сквозят в щелях дверных косяков, загораются у порога прозрачными, золотисто-голубыми плахтами табачного дыма либо густо серебрятся снежной пылью. Мужики сидят кто на чем, думают, вспоминают, дышат сладостным запахом конюшни, ее живым духом коней, свежего навоза, сена - из своих хлевов давно несет погребной гнилью, - подолгу слушают, как на хворостяном потолке шебуршатся воробьи. Расходиться не спешат. Да им-то и идти некуда, кроме как домой. Но сидеть здоровому мужику в эту пору в голодной хате - непривычно, стыдно.

В районе - милиции, комендатуре, местном отделе ОГПУ, - конечно же, знали обо всех этих "контрреволюционных" разговорах, стукачи передавали поименные списки участников, и стражи закона давно бы приняли меры, забили бы им языки в горло, да останавливали хозяйственники, просили пока не трогать: если сейчас взять из сел и аулов особо злоязычных, весной не с кем сеяться будет. Но чисто по-житейски даже самые недалекие районщики понимали: еще немного подтянуть удавочку - и там не то что сеяться, - там жить будет некому.

Село и в самом деле медленно и тихо вымирало. Что ни день - копошатся люди на кладбищах, то на христианском, то на мусульманском, - хоронят угасших стариков, скончавшихся в голодных судорогах младенцев, детей, подростков... На гробы гуляевцы ломали двери и перегородки в кладовках и хлевах, разбирали пустые мучные лари и закрома, еще хранившие хлебный дух. "Добрая домовина, - завидовали такому гробу немногие провожающие. - Век будет лежать як в пекарне!" У ссыльных и того не было. Хоронили в чем помер, уже в яме прикрывали лицо тряпочкой. Многие были уверены, что не доживут до весны.

Районщики не воспринимали просьбы о помощи ни по телефону, ни от конных нарочных, ни лично. В районах - райкомах и РИКах - шла своя чехарда с назначениями, перемещениями, понижениями. Потели в страхе потерять должность, шуршали с деловым видом никому не нужными бумагами, изнывали в своих жарко протопленных кабинетиках в мучительном ожидании обещанного "строгача" либо повышения по службе. Сабанеев, приехав в село, с веселым негодованием воспринял жалобы гуляевцев: "Что-о, голодно? Вы еще всемером за одним мышом не гонялись! Вот в степях - там действительно... недоедают".

Не думал, не вспоминал о вымирающих селах и аулах в те январские дни и секретарь Казахского крайкома Шая Голощекин - сидел дома, закрывшись в комнате, совершенно раздавленный сталинским распоряжением немедленно сдать дела первого секретаря Казахстана Левону Мирзояну и прибыть в Москву с подробным отчетом и объяснением причин катастрофического положениия в республике. Голощекин знал, что это означает, что за этим неизбежно последует... Но он мог вспомнить о Казахстане, о тех далеких и страшных тридцатых годах осенью сорок первого, когда брел октябрьским солнечным днем по самарской степи возле невзрачного поселка Барбыш, - удивительно походила поволжская степь на казахстанскую! За то время, что ему было отпущено, чтобы пройти полтораста метров от грузовика, в котором его привезли, до расстрельной ямы, он мог вспомнить. Но вот вспомнил ли?