Война без героев

Анатолий Комиссаренко
1. В Самаре

= 1 =

Восьмого июня тысяча девятьсот восемнадцатого года Никифор Иванович Чемодуров, владелец мукомолки и нескольких амбаров для хранения зерна на берегу Волги у самарской пристани, шёл в бывшую городскую Управу на Дворянской улице.
В пригороде, где у Никифора Ивановича стоял крепкий пятистенок, при старой власти купца уважали. В воскресенье или в другой неприсутственный день, пока с семьей дойдёт до церкви, картуз раз сорок снимет. Теперь не то: иные убегли неизвестно куда, иные уважение потеряли.
Теперь городом правит то ли Совет депутатов… рабочих и солдатских, а может и ещё чьих, то ли Губревком. Кто кому у новой власти подчиняется, Чемодуров не разобрался, да и разбираться не желал. Не его та власть. Да и непохоже, что власть губ… рев… сов… тьфу! — крепкая, правильная, и надолго.
Размеренно шагая по улице, Чемодуров с неудовольствием смотрел на неухоженные, неряшливые дома, на разбросанный по тротуарам мусор.
Почитай, все частные магазины нынешняя власть закрыла. Унылы разбитые и замазанные мелом витрины. Многие магазины заколочены, зеркальные стекла пробиты пулями. Обезлюдели когда-то живые кварталы. По изуродованной улице медленно пробирается случайный извозчик, да комиссарский автомотор испугал тощую собаку.
Безхозяйственная власть! Мостовые изрыли, камень куда-то увезли. Какой хозяин станет ломать мостовую, сделанную на века? А ведь ломали, чтобы завалить какую—нибудь ямину в рабочих кварталах. У них ведь теперь лозунг: «Смерть дворцам!». Нет, «война дворцам, мир хижинам». Что это за власть, которая за короткий срок опоганила красивый город и уничтожила труды поколений? В окнах и перед входами чиновных зданий понаставили белые гипсовые фигуры новых революционных начальников. Где это видано, чтобы людям при жизни ставили памятники?
Нет, не мог Чемодуров считать власть своей, если она беспрестанно экспроприировала, реквизировала и налагала контрибуции, а попросту — отнимала чужое.
Повальные обыски, которыми большевики донимали растерявшихся обывателей, превратились в официально разрешённые грабежи. Красногвардейцы на улицах останавливали прилично одетых прохожих и, не стесняясь, отнимали у них одежду. А что можно ожидать от власти, если их главный, Ленин, провозгласил на всю страну: «Грабь награбленное!» А награбленное для них — это нажитое Чемодуровым за всю его жизнь, сбережённое по копеечке, припасённое для детей и внуков.
На прошлой неделе новая власть реквизировала лошадей и вычистили из амбаров Чемодурова зерно. Лошадей — для дел мировой революции, зерно — для кормёжки его же реквизированных лошадей. Правда, обещали выплатить компенсацию. Вот по делу обещанной компенсации Никифор Иванович и шёл июньским утром в бывшую городскую Управу.
Богатый жизненный опыт подсказывал Чемодурову, что компенсации от новой власти он не дождётся. Дадут, в лучшем случае, что-нибудь смешное. Тащиться в жару за пять пыльных верст из-за рулона керенок, которые, кроме как на оклейку стен вместо обоев, больше ни на что не годятся, ему совсем не хотелось. Но дело не в «хочешь» или «не хочешь». Бережливый купец собирал хозяйство всю жизнь, по зёрнышыку, по досточке. И, не убедившись, что и пачки керенок ему вернуть не удастся, списать со счёта реквизированное не мог.
Из дома Чемодуров вышел ранним утром, ещё по прохладе. Собираясь в дорогу, старик для мягкости завернул стопы тёплыми портянками. Сейчас ногам в старых сапогах из толстой яловой кожи стало жарко, тощий, совсем не купеческий затылок под суконным охотнорядским картузом, налезавшим на уши, вспотел. Да и спина сквозь потёртый пиджак, поддёвку, косоворотку и нательную рубаху чувствовала расщедрившееся на тепло солнышко.
Старик остановился, снял картуз. Большим трехцветным платком отер лысину, светившуюся мертво и желто, как старый биллиардный шар. Оглядел выцветший, когда-то бывший синим околыш с тёмными от пота разводами, недовольно качнул головой. Опустил картуз на место, поправил жиденький мутный венчик седых волос, выбившийся из-под околыша.
Солнце пригревало. Видать, за восемь часов перевалило. Потому что на городских улицах, не в пример утру, наметилось оживление. Туда—сюда забегали, по козлиному заблеяли дуделками грузовики с красногвардейцами. Клёпаным железным ящиком на колёсах прополз бронеавтомобиль. Мотоциклетка протарахтела, оставив после себя дымный вонючий хвост. Чемодуров, привыкший к влажной чистоте речного воздуха и сытному запаху жита, недовольно сморщился.
А может причина оживления на улицах в том, что с окраинных улиц он подошёл к центру города, подумал старик.
Откуда-то издалека раздались приглушённые звуки военных труб, нестройно игравших коммунистический гимн «Интернационал».
Проскакал конный вестовой. К вокзалу прошёл отряд вооруженных красногвардейцев. У дверей госучреждений скучали усиленные караулы.
Вразнобой, никому не уступая дорогу, прошли господа клёшники — краса и гордость Балтийского флота, команда матросов с гармонистом впереди. Все в распахнутых бушлатах, с дымящимися папиросами, увешаны карабинами, пулеметными лентами, гранатами, револьверами, тесаками. Шли задиристо, как раньше ходили драться на кулачках мастеровые на посадских.
 Случайный гражданский люд шёл торопливо и молча, озираясь, словно ожидая неведомой опасности. Какое-то беспокойство витало в воздухе.
И у Чемодурова чирьем ныло в глубине души предчувствие опасности, пока ещё невидимой и неслышимой, смутно предощущаемой, но неумолимо и неизбежно накатывающейся. И от этой неизбежности всё более угнетающей.
Тошно ждать неизвестно чего.
В небольшой лавке, на удивление — торгующей, в которую Никифор Иваныч зашёл по пути, чтобы купить внукам в подарок баночку леденцов монпасье, теснился народ. В сумрачном помещении бородатый солдат в выцветшей солдатской рубахе, подпоясанной брезентовым ремнём, в потерявших форму галифе, в обмотках, разбитых ботинках, фуражке блином и с тощим вещмешком на плече жаловался мастерового вида мужчине в полосатом обвисшем пиджаке:
— Безработный я теперь. В одном кармане вошь на аркане, в другом — блоха на цепи. Ходил в Совет депутатов просить места. Сидит там, в кабинете… По харе видно, что тот фрукт не из простых свиней… В очках, умный весь из себя: из десяти слов одно понимает, да и то не всякое. Мест, говорит, нету. А вот тебе, подаёт, два ордера на обыск. Иди, говорит, буржуев экспроприируй. Послал я, в клочья его мать, этого умника куда подале. Я ж не каторжанин беглый, чтоб людей на дому грабить.
— Грому на них, псов, нету, развелось их… Хороших людей на войне убивают, а на таких пропаду нет. Иди в красную армию, — со знающим видом посоветовал мастеровой. — Говорят, кругом строют укрепления, за городом на станции Кряж пушки ставят. В армии бесплатной кашей накормят.
— Солдатскими мозолями офицеры сытно живут. Голодать буду, а воевать не пойду.
Одна прилично одетая дама громко рассказывала по секрету другой:
— Большевики в Ростове творят ужасающие зверства. Могилы генералов разрыли, расстреляли шестьсот сестер милосердия за то, что они белых лечили.
— Сёстры милосердия — дочери приличных людей. Даже из царской фамилии есть! Вот и расстреляли. А с другой стороны, ведь лечили всех — и офицеров, и солдат!
— На то они и сёстры милосердия, чтобы всех лечить! И за то их насильничать и убивать?!
— Освинел народ… Мерзко вокруг… А что пьяная матросня творит, ихняя «гордость революции»? Ходят по улицам толпами, семечки лузгают. Кто не понравится — в лицо шелухой плюют — развлечение  у них такое.
— Ехала я поездом сюда… Остановились на станции. Вошли матросы с досмотром. Кто не понравится — выводят. И женщин, и мужчин. Ухмыляются: «Для обыска и раздевания, а если нужно и для стенки. Мы, — гогочут, — чернорабочие революции — такая наша должность. Дерьмо подчищаем».
— Говорят, большевики решили перерезать всех поголовно, всех до семилетнего возраста, чтобы потом ни одна душа не помнила нашего времени. Как думаете, правда? — испуганно спросил человек в шляпе «здравствуйте—прощайте» из кокосовой мочалки.
— Большевики — не знаю, а комиссары могут, — убедительно ответил ему господин в чесучовом пиджаке довоенной постройки. — Они и жён своих всех сделали комиссаршами.
— Ужели народ допустит?
— А что народ… Народ — стадо. Куда погонят, туда и пойдёт.
Старик в потёртом костюме—тройке, с грустным, внимательным взглядом из-за круглых очков тихо жаловался женщине:
— Я теперь избегаю выходить без нужды на улицу. Не из страха, что обматерят или ударят. Не могу видеть уличные лица. У нынешних «гегемонов», что у мужчин, что у женщин, лица как на подбор, преступные, иные прямо сахалинские. Голоса утробные, первобытные. Римляне ставили на лица каторжников клейма: «Cave furem» — «берегись вора!». На «гегемонских» без клейма всё видно. Но, тем не менее, у всех морды торжествующие — власть народа!
— Провозгласили братство, равенство и свободу, а наступило исступление и умопомешательство, — согласно кивала женщина. — Сатана Каиновой злобы, комиссарской кровожадности и дикого батрацкого самоуправства дохнул на Россию.
Купив монпасье, Никифор Иваныч вышел на крыльцо. Довольный, спрятал подарок в сумку: недорог подарок, а детишкам радости до вечера хватит. Опять же, баночка красивая — игрушка завидная.
Справа от двери висел приказ ревкома. Привыкший уважать требования власти, Чемодуров прочёл приказ. Бумага грозила расстрелом контрреволюционным элементам.
Издалека доносились приглушённые орудийные выстрелы, сухой ружейный треск. Видать, где-то в районе станции Иващенково шёл бой. Оттуда, люди вчера говорили, наступали чехо-словаки. Если захватят станцию, могут взорвать иващенковские склады снарядов. Вот грохоту будет!
После каждого взрыва на той стороне улицы тонко звякали стекла за досками, прикрывавшими забитое зеркальное окно ювелирного магазина Розенталя.
Чемодуров вышел на площадь и немного растерялся, не увидев бронзового самодержца, памятника Александру Второму, возвышавшегося раньше перед Управой. Потом догадался, что монумент на месте, только спрятан от глаз пролетариев грубой коробкой из неструганых досок, «украшенных» лохмотьями ткани, которой, вероятно, много месяцев назад пытались облагородить прикрывавшую памятник грубость. Сбоку от памятника стояла пушка.
На краю площади кучка обывателей ворочала булыжники. Чемодуров узнал протоиерея, известного нотариуса, владельца гастрономического магазина Романова, фамилия которого запомнилась по созвучию с фамилией высочайшей особы, помещика Куроедова, у которого Чемодурову приходилось покупать зерно.
«Трудовая повинность, — неодобрительно покачал головой Чемодуров и тут же возмутился: — Ну что за власть! Ломают центральную площадь, чтобы где-нибудь на «пролетарской» окраине…».
Что сделать на пролетарской окраине из булыжника придумать Чемодуров не смог.
Сбоку от входа в Управу толпился отряд неряшливо одетых, подвыпивших солдат, похожих на вышедших из леса партизан, несколько таких же революционно—расхристанных баб. Опьянённые не столько винными парами, сколько запахом только что пролитой крови, гордясь и хвастаясь, они рассказывали о своём участии в «операции экспроприации».
— А энтот поп, — рассказывал толстомордый солдат, — стал на колени, с  попадьей, говорит, дозволь проститься. Ну я рассердился, схватил его за гриву правой рукой и, как конь, потащил к стенке. Народ хохочет, бабы кричат: «Эй, Миханя, не заморись! Он-то жирный, как боров, разнесло его на нашей кровушке!». А меня такая злоба взяла, что не одного, а и десяток кровопийцев наших доволок бы.
Слушатели одобрительно загудели, весёлым смехом отозвались—взвизгнули бабы. Чувствуя себя героем, рассказчик продолжал:
— Приволок его, значит, я к стенке, аж вспотел. Хочу его поставить, а он знай крестится, с ног валится, жирный кабан... И носовым платком всё сопли утирает — ентилягенция сволочная…
— Ну, раз носовой платок… У нас-то носовых платков нету! Мы двумя пальцами, да об землю!
— Мы — пальцами. У каждого свой вкус: кому нравится арбуз, а кому — свинячий хрящик.
— Да какой там платок! — поправил себя Миханя. — Так, тряпица,  негодная  даже,  чтобы вытереть под хвостом  у  старой  кобылы.
— Го-го-го! У кобылы! А он — под носом!
— А поп этот знай себе лопочет: «Святый боже,  святый  крепкий,  святый  бессмертный,  помилуй  нас... святый боже, святый крепкий...», и всё сморкается в тую носовую тряпицу.
— Чует, зараза, конец свой — грехи замаливает!
— Не согрешишь — не покаешься…
— Осерчал я ище пуще, закипело во мне. Ах ты, думаю, падла поповская… Тебя  гнут, а ты корячишься, тебя тащут, а ты прячешься... Ты кровушку нашу пил, а стоять не хочешь? Поднял я его одной рукой за патлы и вот этим сапогом, как двину в брюхо. Только крякнул он, как кряка, и свалился. Не поверите, сразу полегчало мне на душе!
— Вот так бы всех буржуев прикончить.
— Ну а посля меня стали и ребята наши тешиться, да забавляться: один держит за гриву, а другой бьет. Отвели душу, врезали ему… А он с непривычки тут же и загнулся.
— Жалко, быстро сдох…
— Рано уконтропупили…
— Ничё, пришла очередь за ахвицерьем. Ну, эти в начале кочевряжились сволочи, один даже плюнул вот товарищу Демьяну в морду.
 Миханя показал на бородатого солдата в нахлобученной фуражке с темной пя¬тиконечной звездой.
— Плюнул?! Гы-гы-ы… Вот не везёт-то!
— Га-га-га… Демьяну всегда не везёт! А коль повезёт — так не вовремя!
Демьян, видимо, задетый замечанием и желая оправдаться в глазах кампании, возмутился:
— Бреше он. — И тут же пояснил, почему: — Так у его батьки ж и свиньи брехали!
Но, подумав, немного согласился:
— Оно, конешно, товарищ, правильно сказав, што плюнул маненько тый ахвицер в мою сторону. Но не попал. Но и я ж, все видели, здорово проучил того гада буржуйского, пущай знает, как плеваться в пролетариата—тырнацилиста, защитника революции. Выхватил я у соседа винтовку, да и всадил ему целый штык в пузо, а после, ну его вертеть в кишках. Он успел еще только раз плюнуть и обругать меня, да и свалился.
— Ну а остатними ахвицерами мы украсил ворота в сарае, — закончил рассказ Миханя.
— Го-го-го… Миханя по-пьяни шебутной…
— Теперь мы господа, нашему ндраву не препятствуй, что хотим, то и делаем. Долго они измывались над нами!
Вздохнув — почти простонав, качая в недоумении головой и не понимая творящегося в мире, миновав солдатский сход, Чемодуров прошёл к Управе.
Раньше чопорно-официальная, теперь Управа выглядела пристыжено-неряшливой. На крыльце валялась доска, мусор вокруг, грязные окна — словно полуслипшиеся глаза у спившегося актёра. Фонарь справа от двери разбит.
Укоризненно покачав неряхе-дому головой и недовольно крякнув, Чемодуров открыл высокую дверь. Просторный холл отозвался на его шаги эхом пустоты и прохладой нежилого помещения. Замусоренный сильнее, чем крыльцо, холл усиливал впечатление заброшенности дома.
Грубые металлические решётки небрежно перечёркивали высоченные окна со скособоченными ставнями. Кого боялась новая власть?
С обеих сторон от парадной лестницы, подобно собакам-волкодавам, присевшим на задние лапы и готовым к броску, стояли два зелёных тупорылых пулемёта. По лестнице вверх и вниз изредка ходили озабоченные служащие в полувоенных френчах нерусского покроя без знаков различия. Ходили словно сомнамбулы, уткнув носы в бумаги и не глядя на ступеньки.
Прошёл улыбающийся и озирающийся, будто в цирк попал, расхристанный солдат, держа винтовку с примкнутым штыком, как держат палку. Пробежал мурлыкающий песенку матрос, здоровый и самодовольный.
С высоких потолков с сожалением взирали на житие народа рисованые святые.
Хорошо, что потолки высокие, а то бы и святых новая власть изгадила, подумал Чемодуров. Судя по выражениям портретных лиц Ленина и Троцкого на стене, новая власть была довольна последствиями свершившейся революции.
В общем, вокзал с мешочниками, а не учреждение. А учреждение, где обитает власть, считал Никифор Иванович, обязана блюсти себя чистотой, порядком и степенностью.
Под широченной лестницей почти незаметно копошилась чистенько одетая девушка лет двадцати, выметала окурки.
«Власть, туды их и обратно… — ворчал про себя Чемодуров. — Раньше господа курили в курительных комнатах. А теперь… Стал под лестницу, засмолил цыгарку, поплевал под ноги…».
Откуда-то вышел и сел на стул рядом с одним из пулемётов одетый в кожаную куртку, кожаные галифе, кожаную фуражку с защитными очками над козырьком шофёр в хромовых сапогах. Кожаный шофер скрестил на груди руки в крагах и молча уставился на Чемодурова бесцветными и ничего не выражающими глазами. Никифор Иваныч непроизвольно улыбнулся, но улыбка вышла заискивающей.
«Вздор, — с неудовольствием подумал он. — Волнуюсь, что ли? При старой власти в Управе не волновался, а при этих… Потому и заволновался, что… они — «эти».
Из коридора слева вышла женщина лет двадцати пяти в кожаном пиджаке, туго подпоясанная армейским ремнём. Из-под красной косынки выбивались чёрные вьющиеся локоны. Тонкие, злые губы, нос горбинкой, властный не по возрасту взгляд. На полшага сзади шёл Председатель Совета народных комиссаров Куйбышев. Кудрявого, круглолицего Куйбышева Чемодуров запомнил по газетным картинкам, да и на митинге один раз видел. От прочих новых начальников Куйбышев отличался несуетливостью и умными глазами навыкат.
— Товарищ Куйбышев, — требовательно чеканила слова женщина. — Революционный Комитет опубликовал в газете воззвание.
Она вытащила из кармана газету и зачитала громко, как на митинге:
— Товарищи рабочие, солдаты, крестьяне и все трудящиеся! Во вторник в девять часов состоятся похороны жертв предательского взрыва в «Белом Доме» Самарской губернии. Ревком призывает всех рабочих, солдат и крестьян отдать последний товарищеский долг борцам революции, погибшим от рук врагов народа, действующих из-за угла всеми средствами чёрного предательства. Пусть все трудящиеся, все угнетённые теснее сомкнутся вокруг праха погибших и, чтя их память, ещё с большей силой выступят на защиту революции, на борьбу за счастье народа. Слава погибшим. Самарский ГубРевКомитет.
— Хорошее воззвание, товарищ Коган, — согласился Куйбышев и ухватил за локоть спускавшегося по лестнице смуглолицего, с рябинками на загорелом лице моряка в ладно сидевшей на нём матросской форме.  На плечевом ремне у матроса болтался маузер в деревянной кобуре, за поясом торчали наган и две гранаты, грудь перекрестили пулеметные ленты. — Что у вас на вокзале вчера случилось?
— Ввиду того, что поезда в степи обстреливают казаки, а Бузулук не принимал поезда, железнодорожная администрация тормознула поезда на Оренбург. Солдаты начали бузить, — по-военному отрапортовал матрос. — Мы вызвали отряд Красной Гвардии. Офицеров—подстрекателей арестовали. Бузотёры начали стрелять, народ запаниковал. На эту стрельбу Красная Гвардия ответила залпом, порядок восстановили. Мы за беспощадную борьбу с противниками советской власти! — пафосно закончил моряк, выбросив кулак вверх. — Наш железнодорожный съезд постановил: объявить капиталистам всех стран и мировой буржуазии беспощадную партизанско—гражданскую войну! Мы за немедленную конфискацию всех капиталов и имуществ буржуазии, всеобщее вооружение трудящихся и за самую решительную борьбу с контрреволюцией вплоть до политического террора… — облегчился моряк революционными лозунгами.
— А что случилось с эшелоном казаков? — не отреагировав на пафосность лозунгов, спокойно спросил Куйбышев.
— Казаки, следовавшие в Оренбургскую область устроили дебош и погром на станции, открыли стрельбу. Мы вызвали железнодорожную дружину… Подтянули пушки, стрельнули пару раз по эшелону. Человек двадцать у них погибло. Сдались казачки. А куда они денутся, против пушек-то?
— Вы много бойцов потеряли?
— Четыре дружинника.
Куйбышев одобрительно кивнул.
— Начальник эшелона, есаул, не сдался. Пристрелили. Много винтовок отобрали у казачков, пятьдесят два пулемёта.
— Вот видите! — Коган назидательно подняла палец вверх. — Контрреволюция не дремлет! Мы предлагаем объявить священную войну местной контрреволюции, а впоследствии распространить её на всю страну и на весь мир. Товарищ Куйбышев, вы, как Председатель Совета народных комиссаров, и товарищ Венцек, Председатель ревтрибунала, должны понимать: речь идёт о классовой борьбе, — не глядя на собеседника, как на площади, сыпала лозунгами женщина. Язык её работал с расторопностью пулемета, речь отливала всеми цветами патриотической радуги. — Поддерживая железнодорожников, мы предлагаем организовать небольшие, хорошо вооруженные отряды по двенадцать-пятнадцать красногвардейцев. Ночью эти отряды проведут налеты на буржуазные дома и истребят всех живущих, вплоть до грудных младенцев. Я убеждена, что ребенка буржуазных родителей перевоспитать невозможно. Рано или поздно, а буржуазная кровь скажется.
— Товарищ Коган, пока что мировая революция полыхает у нас в сердцах и головах, — негромко, интеллигентно—мягко возразил революционерке Куйбышев, кивком отпустил моряка. — С контрреволюцией в городе вполне успешно сражается учреждённая Губисполкомом комиссия во главе с комиссаром, товарищем Клейманом. Нельзя бои местного значения из отдельных очагов превращать в полыхающее пожарище, которое уничтожит город. Сегодня в ночь мы истребим жителей в десяти домах, а завтра тысячи таких домов восстанут против нас.
— Восстанут против нас только потерянные для мировой революции, обуржуазившиеся личности. И мы объявим им классовую войну. Ради Третьего Интернационала, ради всемирной революции, можно пожертвовать не только городом, но и страной.
Товарищ Коган взметнула руку с указующим перстом вверх.
«Ну и власть! — пренебрежительно подумал Чемодуров. — Всемирные дела решают второпях, на лестницах, в подворотнях… Я и то свои дела решаю в конторе!»
— Не всегда для пользы дела нужно уподобляться кавалеристам, направо и налево махать шашкой. Вспомните, зимой мы наложили на представителей буржуазии контрибуцию… — возразил комиссарше Куйбышев.
— И они отказались её платить!
— Часть отказалась. Посидели некоторое время в тюрьме, подумали, и выплатили. Мы не против реквизиций и конфискаций. Но хочется избежать расстрелов. Расстреляй мы зимой богатеев — от этих не получили бы денег, и других толкнули на путь вооружённого сопротивления. К тому же обстановка сейчас другая. Чехи заняли Симбирск, Бугульма в кольце, вот-вот будут здесь.
Не слишком далеко грохнуло раз, другой, третий. Будто что тяжёлое бросали на землю. Коган и Куйбышев озабоченно оглянулись и двинулись вверх по лестнице.
Им навстречу торопливо спускался комиссар внутренних дел Фогель. Он что-то негромко сказал Куйбышеву.
— Необходимо послать делегацию к чехам для выяснения их платформы, — распорядился Куйбышев. — Если они стоят на платформе пролетариата — прекратить бойню, если платформа буржуазно-монархическая, направить против них рабочие дружины.
— Под станцией Липяги, — уже громко продолжил доклад комиссар Фогель, — наши войска дали бой наступающим чехо-словацким отрядам. Наших было около двух тысяч человек, но состав весьма разнородный: мобилизованные дружины коммунистов, татаро—башкирские роты, китайский отряд, латыши, матросы, вновь сформированные красноармейские части. Чехи обошли укрепленные позиции с флангов, сбросили красноармейцев в реку Татьянка. Значительное число погибло, оставшиеся отступили. Две попытки чехо-словаков взять железнодорожный мост через Самарку отбиты артиллерийским, ружейным и пулеметным огнем. Сейчас чехи обстреливают мост через Самарку, Уральскую улицу и вокзал.
«Эдак они и здесь с минуты на минуту будут», — подумал Чемодуров. 
— А что за беспорядки на площади Революции случились? — спросил Куйбышев.
— Чрезвычайный штаб по борьбе с дутовцами объявил мобилизацию лошадей у ломовых извозчиков, извозчики бузу подняли. Их анархо—максималисты поддержали, присоединились грузчики, мясники и все, кто связан с извозным промыслом.
Куйбышев недовольно поморщился.
— Чрезвычайный штаб, узнав о волнениях, отменил приказ о мобилизации лошадей. Для объявления об отмене мобилизации на Хлебную площадь, где собралась толпа, послали коммуниста Аугенфиша и беспартийного Каталева. Провокаторы из пистолетов убили в толпе женщину и девушку. Закричали, что стрелял Аугенфиш, какой-то матрос застрелил его. Толпа рассыпалась по Советской улице. Отбирали оружие у красногвардейцев, грабили интендантские подводы, везшие продовольствие Красной Армии, схватили шедших по улице членов Совета и Горисполкома Галактионова и Бекмана. Грозили расстрелять, но, поиздевавшись, отпустили. Несколько человек убили на Троицком базаре. Пытались захватить автомобили и броневик.
— Они бузили, а мы бездействовали? — укорил Куйбышев Фогеля.
— Нападавших рассеяли пулеметным огнем, — безо всяких эмоций доложил Фогель.
В дверь вбежал потный матрос. Увидев стоявших на лестнице руководителей, кинулся к ним.
— Товарищ Куйбышев! — почти закричал матрос на ходу. — Я из охраны тюрьмы… Час назад отряд из анархиствующих матросов и людей в военной форме напал на губтюрьму. Троих мы убили, остальные разбежались. Но подъехал полуброневой автомобиль, под прикрытием его пулемётов налётчики забросали охрану гранатами, разоружили штаб охраны, освободили крупных финансистов и двадцать пять уголовников. Уголовники вооружились, ограбили милицейскую кассу и двести четвертей спирта. В штабе был спирт…
Коган встревожено глянула на Фогеля, на Куйбышева. Мимо них, застёгивая на ходу пухлый портфель, почти пробежал к выходу наркомовский кассир.
Невдалеке загрохотало так, будто с огромной телеги разом свалили дрова. Совсем близко грохнуло до сотрясения всего окружающего. Вне всякого сомнения, обстреливали район Управы, теперешнего Совета.
Уборщица испуганно выпорхнула из-под лестницы, торопливо перекрестилась несколько раз, вопрошающе взглянула на начальство.
По ведомству Фогеля как раз и произошла реквизиция—экспроприация у Чемодурова. Именно он обещал компенсацию и просил Чемодурова принять должность если не комиссара, то хотя бы инструктора продовольствия.
— Вы, гражданин Чемодуров, хорошо разбираетесь в поставках продовольствия, — убеждал Фогель. — Могли бы наладить учёт и распределение провианта в городе. Человек, который занимается этим сейчас, необразован. Дебет и кредит, нетто и брутто для него китайская грамота. Он, конечно, надёжный революционер, но революционности в деле снабжения народа хлебом мало. Понятно, что вы человек буржуазной закваски и никогда не будете сочувствовать большевикам. Но у советской власти нет опытных работников на ответственных должностях. Мы часто ставим людей, не знающих своего дела, а часто — преданных делу революции… хм… преступников. И если бы вы, представители буржуазии, пошли к нам, то, очень возможно, что необразованные и неинтеллигентные большевики растворились бы в опыте и знании буржуазной интеллигенции. Но вы отвернулись от нас!
— Гос… Гражданин-товарищ Фогель! — поспешил навстречу комиссару Чемодуров, поставив у двери, как делал дома, сумку с подарком и закуской, которую он взял на случай, если задержится в городе. — Я по делу обещанной компенсации…
— Это к кассиру, — не остановился Фогель.
— Так кассир куда-то… — Чемодуров чуть не сказал «сбежал», но удержался.
— А я что? — огрызнулся Фогель и мотнул головой: — Вишь что творится?
— А что творится?
— Что творится… Чехи город берут!
— Товарищ Фогель! Что же мы теперь? — несмело подала голос девушка—уборщица.
— Ах, Лизонька! Не до тебя…
Фогель махнул сидевшему у пулемёта шоферу, и они заторопились к чёрному ходу.
— Лиза! Товарищ Кузнецова! — заглянула через перила под лестницу комиссарша. — Помогите нам собрать документы!
Начальство с лестничной площадки исчезло.
— Охо-хо! — тяжело вздохнул Чемодуров и укоризненно покачал головой. — Власть… Сами пропали и другим помогут пропасть!
Поняв, что сегодня здесь ничего не добиться, Чемодуров направился домой.
По улице вразнобой шла рота красногвардейцев. Несколько солдат держали под руки девок. То один, то другой залихватски выкрикивали частушки:

Офицерик, офицер,
Погон беленький,
Удирай-ка офицер,
Пока целенький…

— Вот сволочь паскудная! — выругался Чемодуров. — На войну идут и девок с собой берут!
Вдоль Саратовской улицы растянулась цепь солдат. Один из солдат грубо предупредил прохожего:
— Куда идешь? Здесь сейчас будет стрельба. По набережной Самарки из орудий долбят.
— Тактические занятия, что-ли? — беспечно залюбопытствовал бестолковый обыватель чиновничьей внешности.
Чемодуров повернул с улицы во двор.
— Это англичане с севера наступают, — большевиков сшибают и нам жизнь хорошую обещают, — радостно сказал проходивший с разноцветной старорежимной ленточкой на пиджаке муж¬чина.
— Чего плетёшь, буржуй! — осадил радостного прохожего мужчина рабочей внешности. — Рано ленточки на грудях повесил!
— Не рано! — уверил рабочего прохожий. — Большевики везде сдаются без сопротивления, потому как на подмогу белым идут Англо—Французские войска.
Где-то в районе элеватора трещали пулеметы, по улице пронеслась конница с красными бантами на рубахах конников и в гривах лошадей. Катились, погромыхивая, орудийные запряжки, рессорные линейки Красного Креста и военные повозки с номерными флажками.
Чемодуров дошёл, почитай, до спуска к Волге недалеко от железнодорожного моста. Но вдруг остановился, растерянно хлопнул ладонью по лбу:
— Боже праведный! Сумку у комиссаров оставил! Кошель с деньгами в сумке! Пачпорт! Ах, дырявая голова!
Беспрестанно ругая свою забывчивость, Чемодуров заторопился назад, в Губревком, Совет или как его там…

= 2 =

Через мост осторожно переползал паровоз, толкая впереди себя несколько открытых платформ с установленными на них пулеметами и двумя орудиями.
— Чехи, — крикнул кто-то то ли испуганно, то ли восторженно. — Братва, чехи!
Под прикрытием вооружённого поезда мост перебегали густые колонны чехов в шапочках пирожками.
Тишину июньского утра разодрали залпы.
Из окопов у моста выпрыгивали и сломя голову удирали оробевшие красноармейцы, увлекали за собой отважных.
Следом за чехами по мосту бесконечной вереницей пошли военные эшелоны вперемежку с обозами воинских частей и батареями артиллерии. Среди эшелонов затесался пассажирский поезд.
Справа от железнодорожного моста, на высоком берегу Волги, на позиции стояла батарея, которую красные командиры держали для обстрела подступов на мост. Пушки стояли дулами в разные стороны, артиллеристы не знали, куда стрелять, и большей частью бездействовали. Изредка стреляли шрапнелью в сторону моста, пытаясь задержать наступавшие через мост войска. От их снарядов загорелись большие штабеля дров, сложенные по обе стороны железнодорожных путей.
На самой середине моста между рельсов провалилось орудие с передком, и так крепко застряло, что вытащить его не было никаких сил, да и спешили все перейти на другую сторону реки. На мосту получился затор.
От изредка рвавшейся над мостом шрапнели было много убитых и раненых, на которых мало кто обращал внимание.
Из вагонов застрявшего на мосту поезда в панике выскакивали и бежали в обе стороны люди. По мосту к остановившемуся пассажирскому поезду приближалась бронелетучка — паровоз с двумя бронированными платформами впереди и сзади. Борт одной платформы был разукрашен черепами и надписью «С нами Бог и атаман».
Перейдя мост, чехи развёртывались в цепи и мимо салотопенных заводов шли в направлении заречной слободы.
На улицах города завязались бои. То и дело ухали ручные гранаты. По железным крышам барабанили осколки лопающихся в воздухе шрапнельных снарядов. После каждого взрыва из окон всплескивались на тротуары осколки стёкол.
Ближние к мосту улицы несколько раз переходили из рук в руки.
Укрывшиеся в кирпичном здании на Саратовской улице красные отстреливались из пулемёта от наседавших на них по Предтеченской и улице Льва Толстого чехов.
Вдруг началась почти беспрерывная кано¬нада, затем орудийная стрельба уменьшилась до отдельных выстрелов, только трещали пулеметы, винтовочные выстрелы и гудели броневики.
Жители ползком и перебежками тащили, кто что может, перебирались из крайних улиц к центру города, прятались от артиллерийского обстрела за каменными зданиями и в глубоких подвалах.
Взорвалось несколько фугасных снарядов, вспыхнули маленькие деревянные домики. И вновь по улицам бежали погорельцы, не зная, где спрятаться от обстрела, в слезах, что потеряли имущество и близких, большинство с отупелыми, испуганными лицами, не со¬знающие, что кругом творится и куда они бегут.

Вой приближающегося снаряда… Словно огромный, величиной с полено, майский жук перемалывает сжатый до прозрачной резины воздух… Ближе… Рычит над головой! Щас накроет…
— Гос-споди, спаси и сохра…
Чемодуров успевает мелко перекреститься и присесть на корточки, закрыв голову руками… Как будто это поможет…
Жахнуло совсем близко, обдало пыльным горячим воздухом…
Чемодуров открыл один глаз, испуганно подсмотрел из-за локтя…
Рвануло в двухэтаж¬ном деревянном доме… Дом моментально вспыхнул.
Обыватели что-то вытаскивали на улицу, кричали:
— Воды! Воды!
А где вода? Водокачка разбита!
Некоторые рисковали бегать за водой к реке. Да разве затушишь полыхающий пожар ведром воды, половина которой расплескалась во время бега? Огонь неодолим.
Через несколько минут огонь перекинулся на соседние дома и строения… И пошёл гулять с одного дома на другой! Огню вольготно — строения деревянные, стоят, прижавшись друг к дружке.
Гадко хлюпнули пули в стену над головой Чемодурова.
Неподалёку человек упал молча, словно толкнули его. Упав, не по—живому перевернулся на спину, захрипел и задергался, пуская розовую пену сквозь пушистые усы.
Другой, согнувшись, убежал за угол.
Где-то вдалеке забулькали пулеметы. В соседнем квартале сухо трещали винтовочные выстрелы.
Стрельба тише... Стихла.
Оглядевшись, и не увидев ничего опасного, Чемодуров неуклюже затрусил по улице. Среди разметанных камней торчал скрученный штопором трамвайный рельс. На стене косо висела сбитая вывеска.
За углом Мясницкой в неудобной позе лежало тело прапорщика. Разбитая голова в чёрной луже крови. Немного поодаль солдат уткнулся лицом в мостовую.
Короткий, жужжащий вой, страшный взрыв! Снаряд ударил в кирпичную стену. Стёкла полопались. Крас¬ная кирпичная пыль взметнулась в разные стороны.
Чемодуров присел со страху. В паху так засверебило, что старик чуть не обмочился. Немного переждав, многажды мелко и торопливо перекрестившись, скороговоркой попросив у Господа защиты и спасения: «Господи, пронеси… Господи помоги… Господи, спаси и сохрани! Да ниспошли нам всем силы и разум пережить  русское  лихолетие!» — потрусил дальше, бормоча несусветное и нагоняя на себя страху:
— Всё! Не уйти! Молись, кто верует…
Густо пахло гарью, чем-то кислым. Наверное, порохом, догадался Чемодуров. Там и сям дымились развалины, обыватели ходили около горевших домов, плакали по погибшему имуществу.
На спуске к Волге под аркой лежало несколько убитых офицеров в полной форме, с георгиевскими крес¬тами, рядом старуха с пустыми ведрами, лицом вниз, немножко поодаль — убитые лошадь и собака.
— Упокой, Господи, души новоприставленных воинов, — попросил за убиенных офицеров Чемодуров.
Присев за стеной полуразрушенного каменного дома, он увидел, как к убитому офицеру, пригнувшись, подбежал мужичок. Воровато оглянулся, принялся стаскивать с убитого сапоги.
«Стреляют, не стреляют, а за пачпортом возвращаться надо. На войне без пачпорта и жизни лишить могут ни за понюх табака!», — сетовал Чемодуров.
Кряхтя и охая, чуть не вприсядку перебегая открытые пространства, он торопился в сторону Управы.
Взрыв неподалёку тряхнул землю. Совсем рядом шумно обрушилось дерево. Чемодуров припустил быстрее, но тут же запыхался и остановился, схватившись рукой за грудь, с хрипом втягивая в себя пыльный горячий воздух и с трудом выталкивая его, загустевшего в лёгких, наружу.
По Дворянской улице тянулись раненые. Иные садились на тротуар у стен, поправляли кое-как наложенные, окровавленные повязки. Беспокойно оглядывались, жадно облизывали пересохшие губы, но не у кого было попросить воды.
У моста бухало, ахало, за домами трещало. Промчался автомобиль, подняв облако известковой пыли, над спиной в чёрной кожанке мелькнуло перекошенное от испуга лицо комиссара.
Вдруг Чемодуров увидел шедшего по середине улицы стройного офицера в красивом, с иголочки, кителе. Высокую талию и грудь опутывала кожаная портупея с кобурой. По голенищу высокого дорогого сапога била шашка. На плечах старорежимным счастьем горели золотые погоны. Офицер шёл не торопясь, словно на прогулке.
«На старый лад сменилась власть», — понял Чемодуров.

= 3 =

С крыльца Управы щеголеватый штабс-капитан бросал лозунги в небольшую толпу стоящих перед ним обывателей:
— Мы низвергли кровожадную советскую власть! Лишь кое-где ещё вампиры—большевики, евреи и комиссары находят себе убежище и продолжают сосать кровь из трудового народа…
Обходя стоявших, Чемодуров продвигался ближе к крыльцу Управы.
— Бог, он видит, что премного мы нагрешили, — услышал Чемодуров голос человека, судя по тону, духовного звания. — За смуту наказует нас бог, за грехи наши. Началась смута в Питере, и к нам чума докатилось. Господи, избави от напасти...
— От войны всё! — возразил другой голос.
— Печать антихриста легла на православных, — возразил духовный голос и предупредил угрожающе: — Токмо огнем да мечом можно спасти грешные души!
Солдаты под командой унтер-офицера с треском сдирали доски, которыми большевики задрапировали памятник Александру Второму.
Толстый бородатый господин, по виду — лавочник, упираясь коленями в гранитный постамент, бил поклоны царю-освободителю.
Другой господин, привычно и широко жестикулируя, умело обвинял толпу:
— Большевики пытались уничтожить всё русское, принуждали русский народ забыть свою историю. Здесь стоит памятник царю-освободителю, гордости Российского государства. Большевики спрятали памятник под грязными досками и тряпьём...
На Чемодурова восторженно уставилась дама с тройным подбородком, с искусственными цветами на громоздкой шляпе, густо пахнущая нафталином.
«Уж не обняться ли хочет?» — испугался Чемодуров и обошёл даму стороной.
С окраин доносились разрозненные выстрелы.
Народ обменивался новостями:
— Большевики тысячами кидаются в Самарку...
— А их глушат, как рыбу...
— Потонуло жуть сколько!
— Ниже города вся Волга в трупах!
— Собакам собачья смерть...
Издалека малиново зазвонили колокола.
— Говорят, к городу подходят десять тысяч англичан…
— Да вы что! Ну, теперь комиссарам окончательная крышка!
— Для англичан в банке на Дворянской улице уже обед варят…
Постаравшись сделать независимый вид, Чемодуров вдоль стенки, за спинами выступающих прошёл к двери Управы. Он всё надеялся, что в случившейся суете и переполохе никто не обратил внимания на брошенную им у стены сумку.
Беспорядка и мусора в холле прибавилось. Там и сям на принёсенных откуда-то стульях, а то и прямо на полу, сидели солдаты. У лестницы поручик пытался обнять ту самую уборщицу. Девушка отворачивала от поручика лицо.
— Сколько кобылке ни топотать ножками, а быть в хомуте, — приговаривал поручик, тиская девушку. — Комиссарам служила… и ночью, небось? А нам отказываешь?
— Как вы можете! — возмущалась девушка, пытаясь отпихнуть поручика. — Не служила! Я честная девушка!
— При большевиках с утра была девица, а к вечеру станешь опытной дамой! — довольно гоготали стоявшие рядом солдаты. — Мы это могём. Господин поручик, мы поможем, ежели не справитесь! Комиссарочки — они брыкучие!
— Господин капитан! — срывающимся голосом позвала девушка проходившего мимо и с улыбкой наблюдавшего за происходящим офицера. — Избавьте меня от домоганий вашего подчинённого!
Но капитан, видимо, не хотел останавливаться.
— Я дочь депутат губернской думы, — негодующе продолжила девушка по—французски. — Мой отец — уважаемый человек!
Чемодуров удивился: вот тебе и уборщица! Эко шпарит по ненашенски!
Капитан и девушка перебросились парой непонятных для Чемодурова фраз. Поручик отступил от девушки на шаг, девушка поправила растревоженное платье. Щёки её горели, глаза негодовали.
— Ваши документы, мадемуазель, — без каких-либо эмоций, словно патрульный на улице, потребовал капитан.
— У меня нет документов, — сердито ответила девушка.
— Тогда у меня нет оснований принять вас за ту, кем вы себя называете. Разве что кто-то из уважаемых людей подтвердит ваши слова.
Девушка беспомощно оглянулась.
Поручик чуть усмехнулся. Девушка почувствовала себя добычей, на которую сейчас кинется этот солдафон.
Вдруг взгляд девушки остановился на Чемодурове. Она молча глядела на него, словно что-то вспоминая.
— А вот господин Чемодуров! — радостно воскликнула она.
Чемодуров удивился: откуда девица знает его?
— В конце прошлого лета он был у моего папеньки по делам в Балакове.
Капитан заинтересованно посмотрел на девушку, оглянулся на Чемодурова, поманил его пальцем.
Чемодуров торопливо подошёл, издали сняв картуз, мелко поклонился, не спуская испуганного взгляда с офицера.
Как девицу называла комиссарша? Кузнецова? Нет, девицы Кузнецовой Чемодуров не помнил.
— Документы! — потребовал капитан.
Чемодуров кивнул головой, щас, мол, и растерянно оглянулся туда, где несколько часов назад оставлял свою сумку. Сумка лежала на месте!
Чемодуров нерешительно указал в сторону сумки и, не выпуская из поля зрения офицера, бочком затрусил к сумке. Сунул руку… Пачпорт на месте!
Протягивая вперёд паспорт, старик торопливо вернулся к офицеру.
— Вы знаете её? — безэмоционально спросил капитан, перелистывая паспорт.
Чемодуров непонятно затряс головой, сделал сожалеющее движение руками. Он не помнил эту девушку. Но сказать, что не знает её, не мог. А вдруг — запамятовал? И тогда… Бедная девушка…
— Я — Лида, дочь купца Ивана Васильевича Мамина, старосты Балакова. — Девушка сердито ловила взгляд Чемодурова. — Вы приезжали к нам в конце прошлого лета насчёт закупок зерна… Мы пили чай в беседке… Неужели не помните?! Вы ещё тогда пожалели, что у вас нет дочери! Ну?!
Чемодуров вспомнил. Да, он ездил к Мамину в Балаково. Милейший человек! И дочка его подходила… Пили чай в беседке…
— Ох, Лидочка… — посочувствовал Чемодуров девушке. — Как же вы тут… А папенька?
— Мы с папенькой в Питер хотели уехать, но сами понимаете… Такой везде бардак! — девушка сердито надула губки. — Папенька оставил меня у знакомых, но их забрали большевики. Я осталась без средств. Нанялась сюда. Здесь и жила. Сказала, что пролетарского происхождения… Жить как-то надо! — оправдалась девушка.
— Прошу прощения, мадемуазель! — капитан склонил перед девушкой голову и вновь принял горделивую позу. — Не обижайтесь на поручика. Он хороший человек. Но… Война—с! Долг старшего обязывает примирить враждующие стороны. Поручик погорячился. Снисходительствуйте!
— Прошу прощения, сударыня, — с интересом и некоторым уважением взглянул на девушку поручик.
— Мадемуазель, вы не подскажете, где у комиссаров машинистки сидели? Мне нужно несколько документов отпечатать, — уже по—свойски спросил капитан у Лиды.
— Машинка на втором этаже есть, но машинистка… Я могу предложить свои услуги, но практика у меня невелика.
— Будьте любезны, — кивнул капитан, пригласил Лиду к лестнице и пошутил: — У меня такой практики совсем нет.
Лида гордо, по барски, пошла по лестнице. Следом капитан и вестовой с пухлым портфелем в руке.
«Вот тебе и уборщица, — подивился разительной перемене Чемодуров. — Была замарашкой, а стала барынькой».

= 4 =

Штабс-капитан Максимов — так была фамилия офицера, спасшего девушку от поругания — оставил Лиду работать машинисткой при штабе, который расположился в здании бывшего Совета большевиков, бывшей Управы. Что это за штаб, Лида не понимала, да и не интересно ей было. Постоянно слышала про какой-то КОМУЧ, про Учредительное собрание. Слышала фамилии Брушвита, Вольского, Фортунатова, которые служили какими-то начальниками. Военные ругали их эсэрами и мечтали разогнать.
Всё смешалось в голове у Лиды. Большевики свергли царя, флаги и лозунги у них красные, и назывались они красными. КОМУЧ, который с помощью чехов захватил Самару, тоже был против царя и с красным флагом. Но воевал с красными большевиками, офицеры КОМУЧа звали себя благородиями, господами и белыми. Да и господам—хозяевам их собственность вернули.
На следующий день, девятого июня, Лида в качестве секретарши участвовала в собрании офицеров Генерального штаба, проживавших в Самаре.
Много офицеров на собрание пришло в полувоенных френчах без знаков различия, некоторые и вовсе в гражданском.
Вёл собрание полковник Галкин. За председательским столом рядом с ним сидели незнакомый Лиде гражданский и ещё один подполковник, которого она видела в штабе, но не знала по фамилии.
— С кратким сообщением о политической обстановке выступит господин Брушвит, — объявил полковник.
Встал сидевший рядом с полковником гражданский.
— Согласно решению последнего совета партии эсэров Центральный комитет разослал своих членов для организации восстания в Поволжьи и на Урале, — чётким ораторским голосом сообщил Брушвит. — Лично я установил связь с чехо-словаками и обсудил с ними план взятия Самары. Вы понимаете, господа, что пропустить чехов мимо и получить на их хвостах эшелоны красной армии для нас убийственно.
Офицеры негромко, но одобрительно загудели.
— Во взятии Самары активно участвовали наши партийные силы. Большевистская власть низвергнута, господа! Для политического руководства городом организован Комитет членов Учредительного собрания, КОМУЧ. Мы денационализируем банки, восстановим частную собственность на процентные бумаги и неприкосновенность всех вкладов в банках и сберегательных кассах. Произведенные комиссарами списывания с текущих счетов отменим, захваченные ценности и имущество возвратим. Мы денационализируем предприятия, возместим убытки...
Широким резким движением руки Брушвит подчеркнул непреклонность своих обещаний.
— Чехи намеревались прорываться во Владивосток, но мы убедили их остаться в Самаре для наведения порядка. Сейчас ситуация на фронтах такова. Под Николаевском казаки—уральцы сражаются с красным полководцем Чепаевым. Красным пока остаётся правобережье от Хвалынска до Саратова и ниже по Волге. Саратов важен для нас, как стратегический центр, и мы думаем, что нашему военному командованию следует…
— Господин Брушвит, — прервал выступающего полковник Галкин. — Что следует нашему военному командованию, мы решим с господами офицерами. Вам же оставим руководство городом.
Брушвит развёл руками, и, сделав вид, что подчиняется военной силе, сел с недовольным видом.
— Господа офицеры, — встал полковник Галкин. — Положение наше, несмотря на ликование политиков, довольно неустойчиво. Вооружённых сил, как таковых, у нас нет. Мы срочно начинаем создание Народной Армии Комитета членов Всероссийского учредительного собрания, КОМУЧа. Название «Народная Армия» дано не из пристрастия к демократическим названиям. Этим названием мы подчеркиваем не только демократический состав и происхождение, но и её назначение — служение народу. В том числе и низам, трудовому народу.
Полковник указал вниз, словно там находился трудовой народ.
— Отличительным знаком сражающихся в рядах армии будет Георгиевская лента на околыше фуражки вместо кокарды. На левом рукаве — белая повязка. Знамя у армии будет красным, как символ революционных перемен.
Полковник показал двумя пальцами наискосок лба ленту и ладонью на левом плече — повязку.
— В Самаре уже сформирована Первая добровольческая Самарская дружина в триста пятьдесят человек под командой капитана Бузкова, эскадрон конницы в сорок пять сабель под командой штабс-ротмистра Стафиевского, Волжская конная батарея капитана Вырыпаева при двух орудиях, конная разведка, подрывная команда и хозяйственная часть. Начальником штаба дружины назначен штабс-капитан Максимов. Кто возглавит добровольческие части в борьбе с красными?
— Дело обречено на провал, — высказался незнакомый Лиде штабс-капитан. — Численность добровольческих частей ничтожна в сравнении с нависающими со всех сторон силами красных.
— Взять на себя командование подразделениями, обречёнными на уничтожение — тяжёлая роль, — поддержал штабс-капитана офицер в штатском.
Остальные фицеры смущенно молчали, опустив глаза.
— Давайте бросим жребий, — наконец предложил кто-то неуверенно.
— Позвольте слова, господа! — встал скромный на вид, немного выше среднего роста офицер, одетый в защитного цвета гимнастерку без погон и уланские рейтузы, в кавалерийских сапогах, с револьвером и шашкой на поясе.
Офицер уверенно вышел к столу председательствующего.
— Раз нет желающих, то временно, пока не найдется старший, разрешите мне возглавить добровольческие части, — спокойно и негромко произнес он, став сбоку от председательствующего.
— Кто это? — спрашивали друг у друга офицеры.
— Подполковник Генерального штаба Владимир Оскарович Каппель. Недавно прибыл в Самару.
— Попробую воевать. Я монархист по убеждениям, но встану под какое угодно знамя, лишь бы воевать с большевиками. Даю слово офицера держать себя лояльно относительно КОМУЧа.

***

Штабс-капитан Максимов вёл себя корректно, к Лиде не приставал и от приставаний других офицеров оберегал.
Из разных документов, которые она печатала под диктовку Максимова, Лида поняла, что красные отряды бежали, большинство комиссаров ушло на пароходах вверх по Волге, что население выдаёт оставшихся в городе комиссаров.
На второй день после ухода красных над городом раздался праздничный перезвон церковных колоколов. Ближе к вечеру на центральные улицы вышли гулять восторженные розовощёкие реалисты, щеголеватые гордые прапорщики и удалые поручики, украсившие себя заслуженными и незаслуженными знаками отличия. Скрипели башмаки и портупеи, постукивали трости, звенели шпоры. Сдержанно смеялись нарядные женщины. Офицеры торжественно козыряли друг другу, уступали дорогу дамам, говорили «виноват», «простите», бряцали красивыми саблями. Гражданские щёлкали каблуками штиблет, радостно восклицали: «Господа!», «Ваше благородие!», «Господин офицер!». Здоровались, радостно улыбаясь, и, как на пасху, поздравляли друг друга с освобождением.
То и дело встречались разлучённые революцией и гражданской войной знакомые. Как обычно, в таких случаях, взаимно сыпались общепринятые вопросы: «Давно ли здесь? Откуда? Когда? Где служите? Куда записался? Какие планы? Видел ли того-то?».
Повсюду светились золотом погоны — символ старого, уютного, охраняемого мира. Много погон, аксельбантов и шпор, автомобилей и шелка. Витали в воздухе запахи хорошего табака, тонкие ароматы французских духов и дорогой пудры перемешивались с острым духом сапожной ваксы и едкого лошадиного пота. С балконов на победителей сыпались цветы и приветствия. Всюду — искательные мужские глаза и зазывающие женские улыбки. Распахнутые двери ресторанов страдали скрипками, баюкали гуляющих на волнах вальсов. В скверах гремели военные оркестры.
А в общем, пёстрая, как лоскутное одеяло, разряженная, беспечно самодовольная толпа, бравурная музыка — все это казалось декорацией фильма о прошлом.
Волна террора захлестнула город на третий день.
Появляться на улицах стало опасно: казалось, всё население занято вылавливанием подозреваемых в сотрудничестве с комиссарами, или лояльных к советской власти. Задержанных расстреливали на месте или передавали контрразведке Народной Армии. Чешские патрули, которым жители сдавали подозреваемых в сотрудничестве с комиссарами, приказывали арестованным: «Беги!». И стреляли в спины.
На разъезде Иващенково за сопротивление наступающим чехам казаки шашками порубали полторы тысячи рабочих, их жен и детей.
В Короткове лежали вдоль железнодорожной линии порубленными и висели на столбах более трёхсот вывезенных из самарских тюрем и казнённых сторонников большевиков.
Захваченных в плен бойцов—красногвардейцев массово расстреливали на косе у плашкоутного моста, у вокзала, в Запанской слободке, топили в Волге и Самарке.
Обо всём этом Лида узнавала из диктуемых ей в штабе донесений и отчётов. Пальцы немели и переставали слушаться, Лида не понимала, что печатает.
— Сдавшийся отряд красногвардейцев в количестве девяноста шести человек целиком расстрелян, — диктовал донесение Максимов, — раненых засыпали землей в общей яме. Всего в селе расстреляно шестьсот семьдесят пять человек.
«Ужас! — мучилась Лида. — В селе — шестьсот! Да это же всё село! Какой ужас!»
Она путалась в буквах, просила Максимова диктовать медленнее. Максимов раздражался, даже кричал на неё, хотя обычно обращался к ней на «вы».
— Крестьяне присоединились к пришедшему отряду уральских казаков и выбили из села местную красную гвардию, потерявшую значительную часть своего состава. Расстреляно триста семнадцать крестьян, поддерживавших советскую власть…».
«Это же не война! Понятно, когда германцы воюют против нас… А здесь свои уничтожают своих!» — терзала себя Лида.
— …Отравление питьевой воды и пищи красноармейцев, организация террористических групп в тылу, пуск паровозов навстречу бронепоездам, убийства из-за угла — все это должно быть каждодневным явлением… — диктовал очередной циркуляр Максимов.
«Нельзя же так! Мы же все… русские! Русские убивают русских!» — испуганными мышками шарахались мысли в голове Лиды.
— Ну, хорошо, Лидия Ивановна, — штабс-капитан вытащил из кармана часы, хлопнул крышкой. — Идёмте обедать, затем продолжим.
Обедали они в маленьком ресторанчике в угловом доме на примыкающей улице. Там всегда было много штабных офицеров и офицеров чехо-словацкой армии.
Максимов заказал обед моментально подбежавшему официанту. Офицеры любили, чтобы их распоряжения выполнялись быстро, без задержки.
За соседним столиком сидели три офицера: незнакомые Лиде капитан со старившей его бородой и подпоручик с темным, как у больного лихорадкой, лицом. Третьего, поручика, Лида узнала сразу — это был тот офицер, который приставал к ней в бывшем Совете.
— Я бы расстрелял их на месте, — горячо воскликнул поручик. — Надо всех их стрелять, вешать, надо умыть Россию кровью. Эсеришек — на скотный двор, пусть дерьмо чистят. Настоящего царя надо! И пороть! Пороть не жалея!
— Да, господа. Россию может спасти только хороший кнут, — согласился капитан.
— Или хорошее кровопускание, — вернулся к своему поручик. — Раньше всё лечили кровопусканием. И ведь часто помогало!
— У меня на красных чутье, — неторопливо поддержал соратников подпоручик. — Моя специальность — убивать людей! Прямо из духовной семинарии попал в школу прапорщиков. Два года просидел в окопах, а затем, после газовой атаки на Мазурских озерах в пятнадцатом году, два года по госпиталям валялся. Другие за это время образование получили, а я… А я научился убивать. Я офицер. Я был на фронте, я воевал с немцами, я защищал отечество. А вся эта красная мерзость, поднявшаяся со дна, науськиваемая революционными авантюристами и проходимцами, приехавшими из-за границы, тем временем жрала Россию изнутри! Не я развел эту красную заразу! Но кто-то должен очистить ее! И я чищу. Есть ли другой путь очищения моего Отечества? Такой, чтобы я не возился в дерьме? Думаете, приятно быть палачом?
Поручик закрыл глаза ладонью и помолчал некоторое время. Его сослуживцы тоже молчали, словно раздумывая. Поручик вяло махнул рукой и закончил:
— У меня теперь единственное желание… Сидеть на пулемете и ждать эти рожи. И с тридцати шагов — поливать, косить во все стороны, пополам резать! Больше, господа, ничего не хочу.
Все, словно поняв друг друга, подняли рюмки.
— Выпьем, господа, за свободу России, — серьезным тоном произнес поручик. — Выпьем за то, чтобы нам никогда не пришлось прятаться от всяких совдеповцев и ревкомовцев. Ведь до боли обидно, что в Питере, в Москве — совдеп, торжествующий красный совдеп. Нет, не может быть, чтобы Русь подчинилась большевистскому владычеству воров и бродяг. За свободу России!
Офицеры выпили.
— Дикари! Они не хотят служить в Народной Армии. Бастуют! Вы это понимаете, господин капитан? Бастуют, сучье племя! — возмущался поручик, тыча пальцем в плечо подпоручика. — Нет, тут нужны не сладкие речи агитаторов КОМУЧа, не поповские молебны, не увещевания меньшевиков… Тут нужна очень простая вещь — пуля. Эта маленькая штучка делает чудеса — она вышибает из черепа бредовые мысли, что можно эту бучу переждать, спрятавшись у бабы в спальне или на дальнем хуторе.
Запьяневший поручик покачал пальцем у себя перед лицом.
— Мы со штабс-капитаном Бельским последними вырвались со станции Дымка. В одной деревне нужно было сменить лошадей. Мужичье заупрямилось. Но стоило расстрелять парочку, и лошади мигом появились. Нет, правильно поступает прапорщик Робенда: попавшие в его подвалы и в вагоны чехо-словацкой контрразведки оттуда не выходят.
Лида знала, что чешский прапорщик Робенда назначен военным комендантом города.
— Какой он… жестокий, — прошептала Лида, исподлобья глядя на поручика.
— Я солидарен с вами, милосердная вы наша! — штабс-капитан Максимов, не переставая жевать, чуть шевельнул рукой: что поделаешь, мол. — Пока поручик служил в войсках, он был нормальным офицером, а связался с контрразведкой — не узнать: пьет запоем, нервничает. Недавно упустил в Бугуруслане несколько важных большевиков — председателя Совдепа Розанова, наркома Глузмана, члена ревштаба Сокольского... Вот и бесится.
— Но вы же не пьёте и не… беситесь! — возразила Лида.
— Понимаете, Лидия Ивановна… — капитан дожевал мясо, сделал глоток вина. — Я, собственно говоря, штабной работник. Моя служба — шевелить мозгами, думать. А поручик и ему подобные выполняют… Э-э… Чёрную работу. Если бы вы знали, какая это грязная работа! Работа золотаря, который чистит выгребные ямы, чище. Но ведь и грязную работу приходится кому-то делать! Вы вот, извините, при комиссарах работали уборщицей. Харкотину за ними убирали… Но даже не в этом дело. Гражданская война, Лидия Ивановна, это трагедия. У многих происходит психологический надлом, что выражается в жестокостях и зверствах. Возьмите этого поручика. До германской войны он был обычным юношей, девушкам стихи читал. На германской он геройствовал. А на гражданской — сломался. Стал убийцей. Точнее, гражданская война сделала его убийцей. Да, теперь у него душа убийцы… Но он наш! Он вышел из нас! Он — наша кровь. Он — наша плоть…
Лида краем глаза видела, как по проходу между столиками шли два молодых человека в новеньком обмундировании английской армии, в которую теперь одевали всех новобранцев Народной Армии КОМУЧа, с револьверными кобурами на поясах. Молодые люди вдруг остановились у их столика.
— Господин штабс-капитан, разрешите обратиться! — чётко отрапортовал один из молодых людей. — Понимаю, что несвоевременно, и прошу прощения, ваше благородие. Но, не сочтите за наглость, дело важное для Народной Армии!
Максимов положил вилку на стол, вытер салфеткой губы и молча протянул в сторону молодого человека руку с раскрытой ладонью. Молодой человек привычным движением вынул из нагрудного кармана удостоверение, протянул капитану.
— Мичман Генрих Майер, в семнадцатом году окончил Морской корпус. Доброволец Народной Армии, — представился молодой человек. — А это — мичман Александр Ершов. Мы из «шарабанщиков».
Максимов вопросительно посмотрел на мичмана.
— Во время большевистской власти полковник Галкин возглавил в городе организацию сопротивления. Опознавательным знаком для членов организации была песня «Шарабан». Если напевающего или насвистывающего эту песню спрашивали: «Ты кто?» и он представлялся: «Я шарабанщик», значит это был свой.
Максимов усмехнулся.
— По какому вопросу?
— У Народной Армии нет флота. Мы можем заняться организацией военной флотилии. Первой боевой задачей могу предложить захват баржи с мукой, которую комиссары увели перед бегством из Самары. Баржа стоит на якоре в двадцати верстах от города.
— Когда? — спросил Максимов, возвращая документ.
— Если сегодня снарядить катер… А лучше — пароход, то вечером… В крайнем случае — завтра утром мы приведём баржу в город.
Максимов хмыкнул и недоверчиво качнул головой.
— Эффект внезапности, господин штабс-капитан! — убеждённо подтвердил Майер.
— Флотилию, говоришь… — задумался Максимов. — А почему в штаб не обратился? — спохватился он.
— Так не слушают же! Глупости, говорят… — протянул Майер обиженно. — Молодой, мол…
— Сколько вам лет, мичман?
— Двадцать уже, ваше благородие!
— Флотилию, говоришь… А командовать кто флотилией будет? Есть кандидатура?
— Так точно, господин капитан! Я командовать буду. А начальником главного штаба флотилии назначу Сашку… То есть, мичмана Ершова.
Максимов хмыкнул ещё раз.
— Лидия Ивановна, выпишите мичманам документы о назначении их командиром флотилии и начальником штаба флотилии. Я подпишу.
Лица молодых мичманов расплылись в довольных улыбках.
— Ждите у штаба. Идите.
— Есть ждать у штаба!
Мичмана чётко повернулись и, горя восторженными глазами, зашагали к выходу.
— Они же мальчишки ещё! — удивилась Лида. — Вот так просто — начальником флотилии и начальником штаба?
— Бумажку выписать не трудно, а пацаны могут принести пользу. Кто их знает, может на азарте и вправду баржу с мукой приведут. Пусть поиграют в войну.
— В этой «игре» убить могут!
— Могут…

= 5 =

Мичманы Майер и Ершов в сопровождении взвода чешских солдат шли к пристани. Шли быстро, вприпрыжку, с тем восторгом в душе, с каким пацаны, впервые отпросившись у матери, собираются в ночное. Чехи, отвыкшие от марш-бросков за долгие месяцы сидения в окопах и в эшелонах, едва поспевали за молодыми командирами, ворчали, непонятными окриками выражали недовольство бессмысленной, по их мнению, торопливостью.
Час назад, подписывая удостоверения, штабс-капитан Максимов спросил мичманов:
— А где корабли возьмёте?
— На пристани реквизируем! — не задумываясь выпалил Майер и потряс удостоверением.
— Ага, — усмехнулся Максимов. — Придёте и реквизируете. Вдвоём.
Он спептически оглядел тощенькие фигуры молодых мичманов.
— Там ведь крутые дядьки… Надерут вам уши…
— Да, господин штабс-капитан, взвод солдат для подкрепления нам не помешал бы. Чтобы взять баржу с мукой на абордаж — солдаты нужны, — сморщился и почесал в затылке Майер.
— Глянь на него! — то ли восхитился, то ли удивлённо возмутился Максимов и словно пожаловался Лиде: — Пират новоявленный! Абордаж… Взвод солдат… Только что говорил, что всё сами!
— Нет, ну… Если солдат нет, то мы сами, — пошёл на попятную Майер.
— Сами они, — усмехнулся Максимов. — С усами. Дам я вам взвод чехов. А то утопит вас какой—нибудь сердитый боцман, некому будет флотилию… возглавлять.
И вот мичмана подходили к пристани.
Могучая река дохнула влажным воздухом и пряным запахом мокрой древесины. Где-то далеко вскрикнул катер. Восьмерка битюгов, высекая искры из мостовой, волочила тяжёлое орудие. Наверху, у городского сада, матросы в брезентовых брюках и тельняшках расчищали для чего-то площадку.
Накануне прихода чехов все пароходы отошли от пристаней и стали на якорь метрах в ста от берега. Не зная, что за власть наступает, надолго ли, капитаны решили соблюдать нейтралитет. Пароходы не подавали признаков жизни, никто из команд не показывался на палубе.
— Надо лодку найти, — решил Мейрер, оглядывая прибрежную полосу. — На лодке подплывём с чехами, и реквизируем любой пароход.
Мичман Ершов прислушался.
— Снизу пароход, вроде, идёт…
Майер тоже прислушался. Да, вдалеке будто ритмично шлёпали чем-то плоским по воде.
— Вот он, родненький! — удовлетворённо проговорил Майер, указывая на появившийся из-за речного поворота однопалубный колёсный пароход.
Вскоре пароход «пришлёпал» к пристани.
Капитан пришвартовал пароход, снял фуражку и по русскому обычаю перекрестился, благодаря Бога за успешное путешествие. Лоцман и рулевой, стоявшие в рубке, также сняли фуражки и перекрестились. Матросы бросили трап.
Мичман Майер в сопровождении четырёх солдат тут же прошёл на капитанский мостик.
— Командир флотилии Народной Армии Майер, начальник штаба флотилии Ершов, — представил Майер себя и товарища. — Пароход и команда реквизированы Народной Армией и поступают в моё распоряжение.
— Позвольте, господа! — начал было возражать капитан. — У нас контракт на…
Но Майер с юношеской горячностью пресёк возражения:
— Мы действуем по приказу начальника контрразведки. Невыполнение его распоряжений по закону военного времени чревато сами знаете чем.
Что такое контрразведка, капитан слышал. И прекрасно знал, что с контрразведкой связываться — себе дороже. Будь то красная контрразведка, белая или какого другого цвета. Тяжело вздохнув, он поднял руки вверх, словно сдаваясь во власть контрразведки.
Майер послал в штаб донесение с солдатом: «Пароход реквизирован, солдаты на борту, можем приступить к выполнению первого задания — захвату баржи с мукой».
Максимову понравилась расторопность новоиспечённого командира флотилии, и штабс-капитан прислал ему в подмогу три пулемёта с пулёмётчиками.
Скоро пароход под командованием мичмана Майера отвалил от пристани и пошел в первый боевой поход.
Комфлота с начальником штаба важно расхаживали по мостику и обдумывали тактику захвата баржи.
— Хорошо, если на барже одни «ваняи» (так называли волжских матросов) с «водоливом» (капитаном баржи). Возьмём баржу на буксир и в Самару. А если баржа охраняется красными?
Муку на Волге перевозили в деревянных баржах с очень высокими надводными бортами. Пулеметный и ружейный огонь с парохода вряд ли пробьёт шестидюймовые деревянные борта. А вот за легкими надстройками парохода и за его тонкими бортовыми листами укрыться от пуль невозможно. В этом было явное преимущество красных.
— Если баржу охраняют — пойдём на абордаж, — решил Майер. — Как говорил Суворов, для солдата главное смелость, быстрота и натиск.
Вскоре показалась баржа.
— Всем вниз! — приказал Майер. — Пусть думают, что мы мирный пароход. Полный вперёд мимо баржи!
Поравнявшись с баржей, Майер увидел, что караула не видно, приказал капитану сделать поворот и на полном ходу подойти к правому борту баржи.
— Абордажная команда — наверх! — крикнул он наподобие пиратского капитана.
Пароход ударился о борт баржи, Майер и несколько солдат перепрыгнули на баржу. От удара пароход тут же отскочил от баржи метров на десять, один солдат упал в воду.
Но пиратской схватки не получилось. Красный караул был пьян, лежал вповалку на палубе. Караульные совершенно не понимали, кто их расталкивает и зачем.
— Как всё банально, — пожаловался комфлота своему начальнику штаба. — Мы разработали такую гениальную операцию, а военные действия ограничились арестом пьяных красногвардейцев…

= 6 =

Командир флотилии Народной Армии, воодушевлённый гениальной операцией по захвату баржи с мукой, решил увеличить число кораблей флотилии и реквизировал двухпалубный парход «Фельдмаршал Суворов». Пассажирский пароход поражал красивыми линиями и роскошной внутренней отделкой. Чистота на пароходе поддерживалась идеальная. Да и скорость восхищала — пароход оставлял за кормой до тридцати пяти верст в час по течению.
Мичмана Майера вызвали в штаб.
— Подполковник Махин около недели назад освободил от большевиков Хвалынск. Это городок вёрст сто пятьдесят ниже по течению, — пояснял Майеру диспозицию штабс-капитан Максимов, взявший под свою опеку азартных мичманов. — Ядро отряда подполковника Махина — восставшие балаковские мужики. Балаково — городок между Хвалынском и Вольском. На Махина со стороны Николаевского уезда наседает красный командир Чепаев. Мы решили послать Махину подкрепление. Загрузите на пароход отряд пехоты, несколько пулемётов и… — штабс капитан запнулся, — и… пушку. Пушка плохонькая, но попугать красных сгодится. Хороших, к сожалению, нет.

Командовал орудием Костя Росин, юнкер, не успевший закончить курс артиллерийского училища.
 «Шарабан», как Костя назвал пушку образца тысяча девятисотого года, он взял трофеем на артиллерийских складах. У хранившихся там орудий не было замков. Случайно где-то нашелся один замок к трехдюймовому орудию. С помощью обывателей Костя выкатил орудие и зарядный ящик, полный снарядов, на Сапекинское шоссе, по которому, как сообщали слухи, большевики на бронированных автомобилях идут обратно на Самару. Вокруг собралась толпа зевак.
— Кто желает служить в артиллерии? — с видом бывалого артиллериста спросил Костя.
После некоторого молчания желание служить в артиллерии высказали три самарских «гимназёра», Сашка, Иван и Мишка, и только что окончивший среднее сельскохозяйственное училище Коля Родин.
— Только мы не умеем стрелять, — смущённо заявил Сашка.
— Вы будете артиллерийской прислугой, — снисходительно успокоил «гимназёров» Костя. — А стрелять буду я.
Учитывая, что Родин был самым сильным из обслуги, Костя назначил его четвертым номером орудийной прислуги, хоботовым. В обязанности четвёртого номера входило двигать хобот пушки, помогая наводчику скорее взять прицел. Остальных назначил замковым, заряжающим и ящичным, объяснил, кому и как нужно действовать во время стрельбы.
Чтобы успокоить взволнованных людей, показать, что шоссе находится под надёжным прикрытием артиллерии, Костя навел орудие на возвышенность рядом с шоссе, до которой было версты полторы.
— Огонь! — скомандовал Костя самому себе и дёрнул за шнур.
Раздался оглушительный выстрел...
Пушка высоко подпрыгнула. Чтобы не быть придавленными, орудийная прислуга отскочила от пушки в разные стороны.
Угломер и панораму сорвало, и они едва не покалечили стоявшую около пушки публику.
Сошник орудия после выстрела так сильно зарылся в землю, что четвёртый номер изрядно пыхтел и напрягался изо всех сил, чтобы его вытащить.
Костя ошарашено глядел на произведённый им переполох.
Из толпы обывателей, качая головой, вышел пожилой солдат в потёртой форме без погон.
— Ну, служивые, вижу, вы народы тертые, не дадите спуску ни малым бесенятам, ни старому черту, — сказал он, подходя к пушке. — Но безвинного народу можете покалечить несчётно, прежде, чем сами покалечитесь. Я наводчиком служил на большой войне. Не хотел служить, да… Похоже, помочь вам надо. А то стрельните другой раз… Из пулемета да бомбой… Всех перебьёте… С той и с этой стороны… Семёнычем меня кличьте. Во—первых, ребятки, накрепко запомните главное правило для артиллериста: пушка имеет привычку стрелять в ту сторону, куда её дулом повернут…
Семёныч осмотрел пушку, даже в дуло зачем-то слазил рукой. Поднял с земли и посавил на место сорванные угломер и панораму.
— В общем, так, — вынес он вердикт. — Предельная норма снарядов для этой пушки давно выпущена, орудие в звании заслуженной бабушки дослуживает последние дни сверхурочной службы. Но ещё постреляет. Угломер перед каждым выстрелом придётся снимать с казенной части орудия. А панораму надо привязать верёвками…
— Какой ты молодец, Семёныч! — восторженно похвалил старого солдата Росин. — Всё о пушках знаешь!
— Если я не молодец, то и свинья не красавица, — усмехнулся Семёныч. — Всё, не всё, а стрелять умею.

К вечеру орудие и передок с амуницией погрузили на корму, закрепили колёса и сошники, чтобы орудие не гуляло по палубе во время манёвров.
Офицер по поручениям привёл и представил капитану парохода девушку:
— Посыльный с пакетом к полковнику Махину.
Капитану было всё равно, посыльный это, или праздный пассажир. Человеком он был гражданским, воевать ни на чьей стороне не собирался. Но — реквизировали, экспроприировали или как это там у них теперь называется у красных и белых… Вместе с пароходом.
Капитан кивнул головой и предложил, ничего не обещая:
— Располагайтесь…
Лида поняла, что располагаться придётся самостоятельно — отдельных апартаментов ей не предложат. И пошла на палубу, где у бортов густо толпились солдаты.
Буквально полчаса назад штабс-капитан Максимов вызвал её к себе, указал на пакет, лежащий на столе:
— Лида, вам придётся отправиться в Хвалынск, доставить пакет господину Махину. Никаких военных секретов в пакете нет, там конфиденциальность иного рода… Но если вдруг приключится реальная угроза, порвите его и выбросьте. Поплывёте с пароходом, который отчаливает вечером.
Девушка задумалась… Хвалынск — это совсем рядом с Балаковом…
— Господин штабс-капитан! — Лида умоляюще посмотрела на Максимова. — Я несколько месяцев не была дома. От Хвалынска до Балаково недалеко. Разрешите съездить! Я ведь не солдат… Вдруг от родителей какие вести есть!
Максимов, как всегда, хмыкнул с полуулыбкой и согласился:
— Не солдат. Война — не женское дело. И, тем более, не девичье.
— Если я не найду родителей, обязательно вернусь к вам.
— А если найдёте? — Максимов испытующе посмотрел на Лиду.
— Если найду… Тогда они меня не отпустят. И я останусь с ними. Я ведь не солдат!
— Не солдат… — словно раздумывая, согласился Максимов.
— Я ведь могла ничего не говорить вам…
Лида испуганно умолкла, поняв, какую глупость сморозила.
— Могла, — тихо согласился Максимов. — Есть у нас в списках и такие. Часть из них из списка мы уже вычеркнули. Ладно! — вдруг бодро хлопнул по столу штабс-капитан. — Отпускаю! Вернётесь — хорошо. Но… Желаю вам найти родителей, а значит — прощайте.
И вот Лида на корабле, в сумочке у нее пакет без адреса с сургучной печатью. Как она проведёт ночь, пока пароход достигнет Хвалынска, неясно.
Лида медленно шла по верхней палубе. Сквозь общий шум прорывались вскрики, смех и отборная ругань. Лида была единственной девушкой на пароходе среди множества солдат. Небритые и немытые, «благоухающие» самогоном и нестиранными портянками солдаты с гоготом приглашали её к себе, говорили сальности. Лида молчала, лишь изредка отбивалась от тянувшихся к ней рук, впрочем, не особо настойчивых. Остановилась у группы пожилых солдат, не обративших на неё внимания.
Заросший до самых глаз щетиной пожилой солдат с унылым лицом крестьянина, ожидающего зиму после неурожайного лета, рассказывал про свою жизнь, между делом вылавливал на ощупь и привычно давил ногтями одолевших его вшей:
— В начале пятнадцатого попал в плен, батрачил у немецкого помещика под городом Котбус. Посчастливилось бежать. Газет не читал, империалистического фронта не разлагал, за революцию не дрался, в полковой комитет меня не избирали. Активисты, которые из рабочих, называли меня обломком империи. Я, мол, вместе с ними против царя не митингую.
— Эх, йордань-мардань, ну и блоху ты поймал! — заглянув в щепоть пожилого солдата, пошутил молодой солдат, стоявший рядом. — Это ж конь, а не блоха!
Пожилой солдат на шутку молодого не отреагировал. Окружающие тоже.
— А как ты, земляк, разумеешь? — спросил его другой солдат, в густой чёрной бороде, но явно моложе первого. — Великая Расея без царя справится? А? Мужик без царя проживёт?
— Откуда ж мне, тёмному, про царя знать.
— Ты, может, и тёмный, да бывалый. В загранице бывал. Много чего повидал. Вот и подумай.
— Подумай… Думала кума над корытом, да кум сзади подошёл…
Солдат приложил большой палец к ноздре, растопырив остальные, громко высморкался в реку, отёр припухлый нос рукавом, прижал испачканные пальцы подмышкой, поправил за плечами тощий мешок и, прищурившись, с тоской посмотрел вдаль:
— А что нам царь? Нам пахать, да сеять. Царь мужику в пахоте не подмога, даже коня хворостиной погонять не сгодится. Мужик же — что травка: мелка, а вся живность ею кормится...
— Эт точно. Царь за сохой-бороной не пойдёт. У его другая работа.
— Дык, что ж? Без царя лучше? — допытывался второй солдат.
— Кто его знат, без кого лучше. Царь был простачок, да хлеб стоил пятачок. А теперь республика, не найдешь хлеба и за три рублика. Красные — против царя. Учредиловка — за жизнь без царя… А мы при царе — воюем, при красных — воюем, при КОМУЧе — воюем…
— Да уж… Война всем не мила, всем нутря повыела...
— Да ты, небось, и не воевал, — подначил старого солдата молодой солдат. — То в плену, то в тылу, с бабами...
— Балабол, — презрительно буркнул старый солдат. — В тебе ума много, да дома он не ночует. — И подтвердил свою прежнюю мысль: — А пахать да сеять некому…
Лида устала стоять. Посмотрев вниз, она увидела, что на корме, где стояла пушка, народу поменьше, и там можно присесть. Подобрав длинные юбки, она стала спускаться по крутому трапу вниз. Навстречу ей поднимался солдат. Увидев на уровне своей головы женские юбки, он обрадовался:
— Откуда ты, цыпочка? Иди ко мне, я тебя на руках отнесу… А ежели пожелаешь, то и утешу! Давай промерим глубину твоих тёплых чувств аршином моего удовольствия!
Лида почувствовала, как цепкие руки схватили её за бёдра.
Она взвизгнула.
— Отставить! — раздался окрик снизу. — Рядовой, отставить! Ко мне!
Солдат, не обращая внимания на крик, сделал шаг вверх по лестнице, и теснее охватил бёдра девушки.
Лида снова взвизгнула и оглянулась в поисках защиты. Стоявший внизу у пушки разъярённый юнкер расстёгивал кобуру револьвера.
— Смирно! — заорал юнкер. — Пристрелю, хам!
Солдат медленно оглянулся и, увидев направленный на него револьвер, бешеное лицо юнкера, четырёх парней, вставших за спиной юнкера, и пожилого солдата, неторопливо передёргивающего затвор короткой драгунской трёхлинейки, нехотя отпустил девичьи ноги, спустился вниз.
— Невелик чин юнкера, а офицером воняет, — презрительно процедил он в лицо юнкеру.
— Легше, браток, легше, а то погана кишка лопнет! — Семёныч без злобы ткнул солдата в бок дулом трёхлинейки. — Пуля — она дура: куда попадёт, там дырка.
— Пшёл вон! Духу твоего чтоб не было! — прорычал юнкер и взвёл курок.
— Ладно, — солдат оглянулся на Лиду. — Мир тесен, встретимся на узкой дорожке. Будешь моя, раскинешь ножки.
Сжав кулаки и играя желваками, солдат ушёл.
— Была у быка голова — да чёрт дал рога, — проворчал Семёныч. — Теперь, вместо того, чтобы думать, бык рогами землю роет. У меня в молодости тоже был рог, да вовремя сбил бог.
Юнкер спрятал револьвер, подошёл к трапу и протянул руку Лиде:
— Сударыня, прошу вас. И… прошу прощения за хама.
С помощью юнкера Лида сошла вниз.
— Константин Росин, — представился юнкер. — Командир этого «шарабана». А это мои друзья и подчинённые. Семёныч, он самый опытный артиллерист.
— Эхе—хе, — протяжно вздохнул Семеныч. — На войне служить — не барышней любоваться. Лютеет душа у человека.
Остальные друзья, радостно, по—мальчишечьи улыбаясь, назвали свои имена.
— Лида, — назвала своё имя девушка.
— Позвольте ваше отчество, — попросил Росин.
— Ивановна.
— Вы в частном порядке или по службе, Лидия Ивановна? — поинтересовался Росин.
— По службе.
— Господа, организуйте сударыне место для отдыха, — распорядился юнкер.
Приятели быстро накинули на ящики около пушки шинель, предложили Лиде сесть.
— А что здесь? — спросила Лида, хотя ей вовсе не интересно было знать о содержании ящиков.
— Снаряды, — ответил Росин.
Лида вздрогнула и с опаской покосилась на ящики.
— Они могут взорваться лишь в том случае, если в них попадёт вражеский снаряд, — успокоил Лиду Росин. — Но и в этом случае мы в выигрыше: распылимся моментально, остальным придётся мучиться.

К утру прибыли в Хвалынск.
Новоприбывшее подкрепление расположили на территории вокруг пристани. Командный состав и Лиду — на большой застекленной веранде второго этажа ресторана, который находился в двухэтажном доме, стоявшем почти на берегу Волги.
Лида сросила у хозяина ресторана, где можно найти подполковника Махина.
— В особняке купца Михайлова. Это по главной улице, по правую руку смотри. Каменный белёный дом, и козырёк у него из кованого железа, весь в вензелях. Как увидишь, сразу поймёшь. У Михайловых, было время, инператор останавливался. Так-то!
Подумав немного, хозяин добавил:
— Ты, дочка, с сопровождающим иди. Люди у Махина одичавшие, как бы нехорошего над тобой не сотворили.
Лида попросила юнкера Росина проводить её.
По улице вдоль берега Волги они прошли в центр городка и в одном из краснокаменных домов отыскали штаб.
Молодой поручик из прихожей провёл Лиду в кабинет Махина.
На диване свободно развалился, закинув ногу на ногу, курил папиросу сухощавый подполковник. Лет под сорок, но глаза уставшие, какие бывают у много повидавшего человека. Чёрная с редкой сединой бородка узким клинышком, усы. Изрядно потёртый и мешковатый, но чистый китель.
У окна стоял высокий капитан, тоже курил, бесцельно глядел на улицу.
Эта комната у хозяев дома, вероятно, была гостиной: большой диван, четыре кресла, стулья, широкий овальный стол. На стенах висели портреты родственников: бородатые мужчины в костюмах сидели, расставив ноги, женщины в платьях—колокольчиках, отставив мизинчики, доверчиво облокачивались на мужские плечи. Все терпеливо ждали, когда из фотографического аппарата вылетит обещанная птичка.
— Здравствуйте, ваше высокоблагородие. Вам пакет от капитана Максимова из штаба Народной Армии, — доложила Лида.
Махин кивнул головой, взял пакет и молча указал Лиде сесть в кресло. Лида села.
Справа от двери стоял дремучий мужик, мял в руках шапку:
— Умучил он нас, этот красный командир Чепаев.
— На германском фронте имел честь драться с генералом фон Людендорфом, — усмехнулся в полоборота капитан от окна. — А теперь — черт знает что. Че-па-ев. Говорят — бывший фельтфебель?
— Напрасно изволите смеяться, господин капитан, — возразил подполковник. — Чепаев — очень серьезный враг. Для нас он опасный противник. И ещё более опасным для нас делает его слава.
— Перво-наперво, ваше высокоблагородие, мы благодарствуем за то, что изволили звать нас к себе, — осмелился продолжить речь мужик. — Приятственно видеть вас в русском образе! Потому как ранее мы не слыхали про чехо-словаков и не могли знать, из какой веры они происходят. Как мы есть мужики, так в своём мужицком разумении и останемся. Мы за строгий порядок в жизни: нет такого закону, чтобы батрак и прочий безземельный бродяга садился править волостью аль уездом! Деревенская голытьба грабит мужика, отнимает землю, хлеб. Раньше только за одно бунтарское слово мы нещадно пороли в своей волости, аль стражника, бывало, потребую с уезда — и бунтовщиков в арестантские роты. Такие у нас дела творятся, что подумать страшно, — заторопился мужик. — Пропадает Расея! Своих силов не хватает, подмоги у вас просим, в ноги поклонимся, лишь бы выручили.
— Будете уповать на нашу помощь и сидеть сложа руки, так, что ли? — покосившись на мужика, строго спросил Махин.
— Надеемся на вашу милость. И сами вооружимся вилами, топорами, пики откуем. Будем нападать с тыла... Унтер-офицеры царской армии сами что ни на есть мужики из деревень, нами командовать будут. Наша армия будет сильнее красной. Там городской сброд, арестанты—колодники, а у нас все свои: отец вместе с сыном, брат с братом, кум с кумом. Здесь разобьем красных, вооружимся пулеметами и на Москву пойдём.
— Ладно, любезный, иди. Поможем, чем сможем.
Низко и беспрестанно кланяясь, мужик, пятясь, вышел.
— Охо-хо! — подполковник качнул головой, скептически усмехнулся. — С вилами они… На красную конницу.
— Злостью возьмут, — встал на защиту «атамана» капитан.
— Помощнички народные… — продолжал ворчать Махин.
— Какие б ни были… народные, да с вилами, а под вашим командованием, Фёдор Евдокимович, воюют на зависть комиссарам. Сами знаете, что за вашу голову красные денежную награду назначили.
— Это за старые грешки, — усмехнулся Махин. — За то, что я Уфу чехам сдал, будучи красным командиром. Но и я, как говорит пословица, один в поле не воин. Лишь при святом исполнении воинского долга каждым из нас…
Махин повертел переданный ему Лидой пакет без каких-либо надписей, взглянул на сургучную печать. Вскрыл пакет, достал листок, взглянул на текст.
— Штабс-капитан Максимов рекомендует нам из Самары… актировать арестованных комиссаров и их пособников, — сказал он, слегка запнувшись и, вероятно, смягчив рекомендацию Максимова, чтобы пощадить чувства девушки.
Капитан повернулся лицом к подполковнику, скользнул взглядом по Лиде.
— Да их на барже больше сотни! Это ж работы… — произнёс озабоченно.
— А мы надрываться не будем, — без эмоций, как о повседневной мелочи, решил Махин. — Баржу затопим — и все хлопоты.
Лида поняла, о чём разговор. Максимов посоветовал Махину уничтожить арестованных, которых было около ста человек. И Махин решил утопить их вместе с баржей! Да что же в мире творится! Русские — русских!
— Пленные всё же… — без эмоций рассуждал капитан. Не сказать, что его беспокоила судьба пленных. — Есть общепринятые правила по пленным, конвенции…
— Какая чушь! — слегка возмутился Махин. — Нашего брата сажают на кол, вспарывают вилами животы, а мы, видите ли, не можем допустить отступления от общепринятых правил содержания пленных!
Офицеры на некоторое время замолчали.
— Все, все мы хороши, господин капитан. Хоть намордники надевай, — поскучнел подполковник.
«Когда же он меня отпустит?» — маялась Лида, не осмеливаясь спросить разрешения уйти.
— Вы, сударыня, какие намерения имеете на будущее? Возвращаетесь к Максимову? — спросил со скукой Махин.
— Мне необходимо следовать до Балакова, господин подполковник. Как можно быстрее, — решила ускорить момент расставания Лида.
— Как можно быстрее не получится. Соседние с Хвалынском деревни — красные. Но завтра мы начинаем наступление, именно в направлении Балакова. Вы, вообще, здесь как? В одиночку или при ком-то? В одиночку среди моих… хм… партизан девушке опасно.
— Я при артиллеристах.
— Вот и возвращайтесь к артиллеристам. А завтра вместе с ними — в путь. Они будут наступать вслед за передовыми отрядами, так что с ними будете и в безопасности, и максимально впереди.

***

В ожидании наступления время тянулось медленно и скучно. Один раз над городом летал аэроплан красных и бросил самодельные, из шестидюймовых снарядов, бомбы. Они упали верстах в трех от пристани, где-то на другом конце города. Рассказывали, что часть не разорвалась, а разорвавшиеся убили какую-то слепую старуху.
Идти на экскурсию по городу Лида опасалась: не зря же её об одном и том же предупреждали хозяин ресторана и полковник Махин. Пригласить в сопровождающие юнкера Росина Лида стеснялась — он ковырялся с пушкой, видимо, ремонтировал, ругал её старой рухлядью и недобитым шарабаном. На что Семёныч успокаивал командира, что пушка, мол, не плохая, постреляет ещё. А помощники у юнкера были и вовсе пацаны — любой махинский бандюган даст леща такому, на том защита и кончится.
Ночь перед выступлением провели на застекленной веранде ресторана. Артиллеристы постелили в углу веранды что-то мягкое. Лида лежала между юнкером и его приятелем, закутавшись в предоставленную шинель. Ей было неудобно, что она лежит рядом с парнями. Но они вели себя тихо и, чувствовалось, что тоже стесняются соседства с девушкой.
Время от времени просыпаясь, Лида видела через окна, как на противоположном берегу широкой реки бушевала сильная гроза. Да и здесь беспрестанно сверкали молнии, и временами шел дождь. Лишь под утро все стихло.

С рассветом дали команду «Подъём! Строиться!».
Для артиллеристов уже приготовили две пары лошадей.
— Два выноса для пушки немного, — почесал затылок Росин, — но на безрыбье и рак рыба. Заамуничивай!
Отряды прошли от пристани к центру города и повернули на запад. Дорога круто поднималась между сопок вверх.
Юнкер Росин получил приказ выдвинуть пушку на позиции к селу Старая Яблоневка, где засели красные.
— Туда, туда! — указывали солдаты, собиравшиеся кучками на краю поля и готовившиеся наступать.
— Стреляйте громче! — задорно кричали вслед артиллеристам. — Веселее идти в атаку.
Лида сидела на передке и понимала, что везут её в самое пекло. Но остаться где-то одной, среди солдат, было ещё страшнее. По крайней мере, как и обещал полковник Махин, она была на острие наступления.
Лошади бежали рысью по бездорожью. Передок подбрасывало на кочках. Под Лидой что-то грохотало железом.
— Что там? — спросила Лида у солдата, сидевшего рядом с ней.
— Снаряды, — безразлично ответил солдат.
— Не взорвутся? — забеспокоилась Лида.
— Нет, — так же безразлично ответил солдат.
— Направо марш, — скомандовал Росин. — Вольт направо! Убирай постромки… Стой!
— Тпр-ру-у, нечистая сила!
— С передка! К бою!
— Уши затыкай, как будем стрелять, — предупредил Семёныч Лиду.
Заняли позицию. Ездовой отвёл лошадей в укрытие.
Росин определил диспозицию:
— Прицел двадцать! Трубка двадцать!
Семёныч присел, поколдовал над прицелом, покрутил нужные крутёлки. Нацелив пушку, снял опасный для окружающих угломер.
Командир выкрикнул:
— Картечью…
Зарядили картечь.
— Огонь!
Семёныч коротко рванул шнур, далеко откинув руку назад, чтобы её не задело и не изувечило замком при откате…
Ствол дёрнулся… Грохот… Пушка подпрыгнула… Земля дрогнула, зашевелилась, Вихрь земли…Звон в ушах и удушье…
Замковый, как автомат, открыл замок, лязгнув металлом, и выбросил гильзу, в которой дымил догорающий порох. Гильза с лёгким звоном упала на землю.
— Картечью… Заряжай!..
Палили артиллеристы вовсю. Но и со стороны красных, откуда-то с деревенской площади, тоже открыли огонь. Снаряды красных ложились совсем близко от «шарабана». Близкие взрывы необстрелянному расчёту были в диковинку. Из уст парней то и дело вырывалось: «Эх, как близко!» или: «Как ловко красные стреляют!».
Неподалёку от пушки спорили два приданных для охраны пушки бывалых солдата:
— Трехдюймовка ихняя.
— У них трёхдюймовок нет.
— А ты алхитектор? Всё он знает, что есть у красных и чего нету.
— Ого, жаба квакнула.
— А вот тут ты прав, бомбомет квакнул.
Лида пряталась за спину коновода Сашки, который в некотором отдалении от пушки держал лошадей, и с каждым взрывом попискивала подобно мышке.
— Вы бы, барынька, сели бы вон там… Надёжнее бы, чем за мной прятаться, — бубнил смущённый Сашка, ощущая, как девушка то и дело тычется лбом в его вспотевшую от волнения спину. Сам он тоже побаивался взрывов.
Чернозем на распаханном поле после дождя сильно размяк, большинство осколков рвавшихся вокруг гранат зарывалось в мокром черноземе. Вверх летели лишь фонтаны грязи, обдавая, как из душа, орудийные номера.
Чтобы принудить красных умерить свой пыл и прекратить сильный обстрел, Росин выпустил по церковной площади несколько зажигательных шрапнелей. В воздухе над площадью вспыхнули белые дымки разрывов. Церковь запылала ярким пламенем. Цепи белых бросились в атаку и легко выбили красных из села.
Старая Яблоневка — небольшое мордовское село. Здесь отряд остановился, чтобы дождаться сообщений от разведки и спланировать дальнейшие действия. Население села отнеслось к смене власти доброжелательно. По-видимому, ушедшая советская власть их мало радовала.
Вечером сельские девушки развлекали солдат танцами. Солдаты и девушки быстро перезнакомились, знали и звали друг друга по именам, многие из девушек были не прочь породниться со своими завоевателями.
Танцевали девушки под гармошку кадриль, мало чем отличавшуюся от той, которую еще так недавно танцевал на юнкерских балах Росин. Почти те же фигуры, только девушки танцевали их одни, без кавалеров, и не сказать, что с великой грациозностью. Чуть приподняв одной рукой подол юбки, бросая в сторону солдат гордые взгляды, девушки стараясь превзойти одна другую в исполнении танца.
Юнкер Росин галантно поддерживал Лиду под ручку в рядах зрителей и больше косил глазом на свою даму, чем смотрел танцы.
Стоять в Старой Яблоновке на полумирном положении орудию долго не пришлось.
Большой отряд красных, заняв Окатную Мазу — село, лежавшее верстах в пятнадцати северо-западнее Хвалынска, устремился к Хвалынску, создавая угрозу тылам отряда полковника Махина.
Махин отдал приказ небольшому отряду белых под командой капитана Касаткина, состоявшего из сводной роты и кавалерийского взвода, во что бы то ни стало удерживать занятую им позицию, обещая скорое прибытие подкрепления.

— В передок! Вперёд, рысью — марш!
Хорошо накормленные кони рванули вперед
Орудие юнкера Росина под прикрытием конного взвода из дивизиона есаула Салянского, астраханского казака, переменным аллюром неслось на выручку капитана Касаткина. Лида, как теперь уж повелось, сидела на передке рядом с коноводом, крепко уцепившись за какую-то железяку.
Прибыли к Окатной Мазе в разгар боя. Со стороны села, перед которым по обе стороны дороги на Хвалынск лежала цепь сводной роты белых, отчетливо доносились винтовочная стрельба и пулемётные очереди. Изредка бухала из своих пушек стоявшая где-то за селом на хорошо закрытой позиции четырёхорудийная батарея красных. Стреляла с большими перелётами, разрывов выпущенных ею снарядов никто не видел.
Красные вышли из села и медленно пошли в наступление, стараясь обойти белых с фланга.
Кони лихо вынесли пушку Росина на левый фланг сводной роты. Сняли пушку с передка. Коновод и Лида отвели лошадей в небольшую лощинку. Пушку изготовили к стрельбе, установили прицел.
— Гранатой, заряжай! Огонь!
Перед цепью красных поплыло белое облачко разрыва. Прибавив прицел, Росин выстрелил ещё раз. Снаряд разорвался у самой цепи красных. Не давая времени опомниться наступающим, Росин выстрелил три раза подряд. Разрывы пришлись по наступавшей цепи. Солдаты сломали цепь, заметались из стороны в сторону.
Ещё три выстрела гранатами и три — шрапнелями.
Где-то неподалёку затарахтел пулемет. Над пушкой засвистели пули. Определив на слух, откуда стреляет пулемёт, Росин сделал туда три выстрела шрапнелями. Пулемёт умолк.
Батарея красных открыла беглый огонь в сторону орудия своего врага. Красные, вероятно, не видели, откуда стреляет пушка белых, поэтому стреляли по площадям. Их снаряды ложились рядом с пушкой, а четыре гранаты разорвались в нескольких шагах от пушки, осыпав осколками орудийную прислугу. К счастью, никого не ранило.
Но орудие ни на минуту не прекращало огня, что сбило красных с толку. Красные подумали, что стреляют мимо, и перенесли огонь пушек немного дальше в тыл белых, принявшись долбить снарядами пустое место.
— Прекратить стрельбу! — скомандовал Росин. — Пусть думают, что накрыли нас.
Едва красные перестали стрелять по пустому месту, орудие белых вновь открыло огонь по цепи противника. Батарея красных с новой энергией принялась стрелять по пустому месту и основательно вспахала снарядами поле за пушкой юнкера Росина.
Вдруг из леса, расположенного вдоль огромного поля позади артиллерийской позиции, выскочило не менее двух эскадронов красной кавалерии. Не перестраиваясь в лаву, почти сомкнутой колонной, с шашками наголо кавалерия мчалась на стоявший у Хвалынской дороги обоз белых, до которого от леса было не менее четырёх верст.
Командир пехотной полуроты белых рассыпал бойцов в цепь, с револьвером в руке повел их в сторону красных. Из-за большого расстояния открывать огонь из винтовок было бесполезно.
— Орудие на передок! — скомандовал Росин.
Номера быстро надели орудие на пригнанный ездовым передок. Лида села рядом с возницей, расчёт пристроился на лафете пушки. Росин вскочил верхом на переднюю лошадь, дал посыл коням. Кони рванули в галоп, и орудие с радостно улыбавшейся прислугой, а по сути — с самарскими ребятишками, не успевшими толком разобраться, что такое война, не успевшими понять, что на войне убивают, покатило наперерез красной кавалерии. Упряжка обогнала цепь пехоты, проскакала еще немного вперед, выехала на увал, сделала красивый выезд на открытую позицию.
— Пушку к бою! — скомандовал юнкер Росин.
 Через несколько мгновений пушка открыла беглый огонь шрапнелью прямой наводкой по проскакавшим уже полпути эскадронам красных.
Росин так удачно взял прицел, что от первой выпушенной шрапнели несколько всадников слетели с коней, а остальные, круто повернув, пустились наутек в сторону леса.
Пустив им вдогонку еще несколько шрапнелей, орудие снялось с позиции. Опьяненные успехом самарские ребятишки покатили догонять красную кавалерию, мчавшуюся по дороге в Окатную Мазу. Выехав на следующий увал, лихое орудие опять стало на позицию и открыло огонь по цепи противника у леса, чем привела вражескую пехоту в смятение.
Увидев, как полурота белых поднялась и пошла в атаку, Росин снова скомандовал:
— Орудие на передок!
Упряжка сорвалась с места и помчалась по дороге в Окатную Мазу. Обогнала двигавшуюся вслед красным цепь сводной роты и первой ворвалась в село. На счастье, в Окатной Мазе уже не было ни одного красного. Не встретив сопротивления, упряжка пронеслась через село и, выехав из него, помчалась вслед за отходившим отрядом красных.
Ехали долго, не встречая ни белых, ни красных, пока не приблизились к соседней с Окатной Мазой деревне. Увидев толпившихся на далёкой деревенской площади красных, расчёт снял пушку с передка и выпустил по деревне несколько остававшихся шрапнелей и фугасов. Взяли пушку на передок и следом за отступавшими в панике красными ворвались в село.
Центральная площадь перед церковью была изрыта снарядами. Сама церковь разрушена. Горели дома, хлебные амбары, лабазы. В лужах свежей крови лежали убитые лошади. Одна лошадь под офицерским седлом была еще жива, хотя круп ее был изуродован осколками. Семёныч, качая головой и мрачнея от жалости, пристрелил её из кавалерийского карабина, который нашел неподалёку и взял в качестве военной добычи.
Лиза двумя руками закрывала рот, будто сдерживала рвущийся из неё ужас.
Как потом оказалось, большой отряд красных с батареей трехдюймовых орудий, вышедший из боя, намеревался остаться в деревне на ночлег. Но, перепуганный артиллерийским обстрелом, бежал в панике.
— Мда-а, — крутил потом головой капитан Касаткин. — Не было ещё в истории войн, чтобы одно артиллерийское орудие без прикрытия преследовало отходившего врага и выбило его из населённого пункта.
Он снял висевший на груди бинокль и протянул Росину:
— Держите, юнкер. Чтобы лучше видеть противника и точнее стрелять. Моя воля, я бы произвёл вас в подпоручики. Хорошо воюете!
Хвалынский отряд белых остался ночевать в этой деревне. Бойцы провели первую спокойную ночь после трехдневных боёв.
Ранним утром сводная рота ушла в разведку на поиски отступавшего врага.
Красные, не принимая боя, уходили по направлению города Вольска.
Осторожно окружив очередное село, сводная рота обнаружила в нем оставленную в арьергарде красную кавалерию.
Через некоторое время, к большому удивлению капитана Касаткина и всего отряда, сводная рота вернулась из разведки верхами на конях, с развернутым красным знаменем. Впереди теперь уже конных стрелков, подгоняемые их грозными окриками, уныло шли около шестисот красных кавалеристов и солдат вместе с четырьмя комиссарами, которых выдали сами же красноармейцы.
— Комиссаров расстрелять, — приказал капитан Касаткин, прохаживаясь перед выстроенными пленными.
Поручик Садальский отвёл комиссаров к стене дома, выстроил перед ними взвод.
— Раздевайтесь! — приказал комиссарам. — Поделитесь одёжкой и обувкой с моими солдатами.
Широкоплечий, с крепким торсом грузчика или молотобойца, с перекошенным от огромного кровоподтёка лицом комиссар раздевался неторопливо, небрежно бросал одежду куда попало. У второго, с наетой мордой и в шёлковом белье, глаза бегали и руки тряслись от испуга. Он раздевался торопливо, путаясь в одежде, пытался аккуратно свернуть её и сложить в стопку. Ещё двое, раздевшись и бросив перед собой одежду и сапоги, стояли, окаменев иссеро бледными лицами. Едва сдерживаемая паника проявлялась у них внутренней дрожью потемневших, округлив¬шихся глаз и обсохших ртов.
— Желающие могут спеть перед смертью «Интернационал», — усмехнувшись, предложил Садальский.
Желающих петь коммунистический гимн не оказалось.
— Что ж вы так бездарно воюете, — с иронией спросил поручик. — Осмелюсь предположить, что вами командует даже не унтер, а бывший дворник.
— Дай срок, и из тебя бывшие дворники и унтера надерут лыка на лапти, распротак твою мать в тридцать гробов за мировую революцию, — спокойно проговорил широкоплечий комиссар. — Ты бы, благородие, закурить перед смертью дал, что-ли.
— Этот сильно противился, когда его брали, — сообщил один из солдат. — Прикладом мы его в морду.
— Сильно идейный, значит, — усмехнулся Садальский, вытащил из портсигара папиросу, прикурил и передал через солдата комиссару.
Комиссар жадно, в одну затяжку, вдохнул в себя половину папиросы.
— Да, я идейный революционер, — гордо подтвердил он. — А революция наша — Рабоче-Крестьянская, значит, народная. Между прочим, я доброволец, и за революцию мне жизни не жалко.
— Я тоже доброволец. И защищаю своё Отечество, которое вы, комиссары, своей революцией отменили. Моё Отечество и Отечество моего народа отменили. А у вас Отечества не было и нет. У вас, «пролетариев», нет ничего, «кроме цепей». У вас даже Родины нет, поэтому вы собираетесь разжечь мировую революцию и завоевать мир. Вам не страшно погубить мою Россию ради завоевания всего мира.
Поручик Садальский резко отвернулся от комиссаров, сцепил руки за спиной, взглянул в небо, как смотрят в небо люди, пытающиеся скрыть готовую выкатиться из глаза слезу. Вздохнув, словно успокаивая себя, повернулся к комиссарам и продолжил:
— Я и многие мои друзья — «не-пролетариат». У нас есть Родина, никакими цепями мы не обременены, никаких новых миров завоевывать не собираемся и ни в какие революции не лезем. Красные говорят: жизнь — это борьба! Борись — и будешь счастлив. Потому они кричат: свобода или смерть! Красиво... Да ведь это ложь! Причем умышленно обряженная в красоту! Чтобы умирали. Ведь за красоту и умереть не жаль... Но ни белые, ни красные, воюя друг с другом, не дадут свободы! Смерть — да, а свободу?.. Свобода, это же не пара сапог и не кусок хлеба! Умирать за свободу можно на Куликовом поле. Под Бородино! В другом понимании смерть за свободу — ложь, недостойная человеческой смерти. Вы призываете умирать за искусную, красивую ложь. А она страшнее всего, потому что рядится в безыскусную правду.
— Это война! Красные против белых! — упрямо возразил комиссар.
— Не война. Братоубийство — вот что это... И убивают самых лучших. Это как если бы Пушкин стрелялся с Лермонтовым! А жить останутся те, кто хитрил, по тылам прятался, науськивал смелых умирать за их будущую сытную жизнь. Вы, большевики, — поручик почти ткнул указательным пальцем в лоб комиссара, — призываете народ умереть за ваше счастливое будущее. За «святую» для вас революцию. Нет для вас ничего святого. Вы отвергли мораль, традиции, Заповеди Господни. Вы презираете русский народ. Чтобы жить, вы, комиссары, должны проливать кровь и ненавидеть. Вы не воюете против отдельных лиц. Вы истребляете буржуазию как класс, вы истребляете офицеров за то, что мы давали присягу защищать царя, веру и Отечество. Вы не выясняете, виновен или невиновен человек. Вам достаточно выяснить, к какому классу он принадлежит, какого происхождения, воспитания, образования — это определяет судьбу обвиняемого. А приговор у вас один: к стенке!
— Россия — это целинная земля, которую нужно поднять. Без огня и глубокой пахоты здесь не обойтись, — упрямо возразил комиссар. — И кому-то надо делать эту трудную черновую работу, дышать дымом, мазаться в саже, удобрять навозом, чтобы вырастить хлеб для многих поколений. И потомки оценят и воздадут...
— Вы — поднять Россию?! — возмутился поручик. — Ваша революция уничтожила законы, порядок. Ваши «революционеры» грабили, громили магазины, избивали всех, кто хорошо одет. Убивали за то, что человек носит шляпу! Вышедшие на улицы подонки, чернь и солдатня, потерявшие человеческий образ, искали чем попользоваться, что украсть, кого ограбить. Вы на каждом углу произносили демагогические речи. Какой-то понос речей с бесстыднейшим враньем и обещаниями светлого будущего. Грязь, вонь, глупость, злость и безграничное хамство, убийства, грабежи, поджоги — это основа светлого? Все худшие чувства вылились потоком наружу, как только исчез с угла городовой и появилась безнаказанность.
— История нас рассудит, — буркнул комиссар.
— Историю пишут победители, — сдерживая ярость, подвёл итог разговору поручик. — Поэтому я приложу все усилия, чтобы защитить моё Отечество от безродной хамско—пролетарской власти. Чтобы победить и написать историю своими словами. И готов действовать вашими же методами. К стенке их!
Садальский замолчал, сосредоточенно перебирая ремни на груди. Побагровевшее лицо набрякло, тугой ворот гимнастерки давил горло.
— Прощайте, товарищи! — твёрдо проговорил комиссар. И воскликнул: — Да здравствует мировая революция!
Стоявший рядом с идейным революционером комиссар с выпадающим из подштанников брюхом бухнулся на колени, заплакал, умоляюще протянул руку в сторону поручика. Через расщеперившуюся ниже пупка прореху на розовых кальсонах чернела густая растительность. Заикаясь, он невнятно о чём-то умолял.
Неожиданно идейный революционер запел:

Вставай, проклятьем заклейменный,
Весь мир голодных и рабов...

Он даже не пел, а почти декламировал слова грубым, неспособным к пению голосом.
Его поддержали дрожащими голосами стоявшие комиссары.
Ползавший на коленях плакал, бил кулаками в землю, и словно молился, утыкаясь лбом в землю.
Поручик махнул рукой, и залп скосил шеренгу.
Вспугнутая стая галок заорала над головами и заметалась над деревней, выплескивая на землю дождь известково—белого помета.
— Вот народ... Еще и отпевают сами себя, — посетовал солдат из расстрельной команды, забрасывая винтовку на плечо.
— Они ж безбожники, вот по-своему и молятся, — пояснил другой.
— Перебулгачили Россию, озлобили народ...
Лида, наблюдавшая расстрел издалека, плакала, утираясь платочком.
— Война, сударыня — не пикник и не школа гуманизма, — не поворачиваясь к девушке, заговорил капитан Касаткин. — Война ужасна. Война — гнусная бойня. А война гражданская и того хуже. На войне царит ненависть. Все божеские и человеческие законы на войне перестают действовать. И на войне, сударыня, убивают: а ля герр, ком а ля герр. Здесь обе стороны грешат смертным грехом — убийством пленных.
Капитан сделал несколько шагов в сторону стоявших пленных.
— Слушай мою команду! — как на плацу обратился он к пленным. — Всем, кто хочет защитить нашу Россию от еврейского комиссародержавия, будет сохранена жизнь. Это единственное, что я могу вам гарантировать. Все, кто хочет жить без продразвёрсток, экспроприаций и контрибуций… напра-во! Шаго-ом… марш! Поручик, распределите защитников Отечества по взводам!
Перед капитаном Касаткиным не осталось ни одного красноармейца.
— Я вот о чём думаю, — говорил один солдат расстрельной команды другому, помогая нести за ноги расстрелянного комиссара. — Отчего с прицела двенадцать, или, скажем, с шести, стрелять легче, чем в упор?
 
***

Юнкер Росин и Лида прогуливались по центральной деревенской улице, единственному месту, пригодному для прогулок. Две другие улицы из-за грязи были непролазны.
Когда они поровнялись с домом, в котором расположился штаб, Росина окликнул поручик:
— Юнкер, подойдите ко мне!
Росин и Лида подошли к поручику. Офицеры козырнули друг другу.
— Юнкер, вы местные дороги знаете? — спросил поручик.
— Нет, я самарский.
— Мадемуазель тоже не местная? — с надеждой, что местная, спросил поручик.
Лида улыбнулась и отрицательно качнула головой.
Поручик задумался.
— Вы по карте ориентируетесь? — спросил Росина.
— Конечно.
— Ну, слава Богу! Это ужин для роты, что в заставе на берегу Волги.
Поручик показал на телегу у крыльца избы, в которой стояла небольшая кадушка, прикрытая деревянным кругом.
— Дороги туда никто не знает, нижние чины в картах не понимают, офицеры все заняты. Придётся вам, юнкер, съездить.
Поручик развернул полевую карту, которую держал в руке, ткнул в неё пальцем:
— Вот здесь — мы. Ехать надо по этой дороге туда. Когда доедете до этой развилки, сверните влево, дорога приведёт вас прямо к заставе.
Костя помог Лиде забраться в телегу. Они сели в передок на доску, переброшенную через края телеги. Медленно, стараясь не расплескать кашу в кадушке, двинулись в путь.
Стоял прохладный летний вечер. От ярко сиявших высоко в небесах звезд было достаточно светло.
Минули село, поехали по накатанной грунтовой дороге, поросшей с обоих сторон деревьями. Из-за огромных деревьев дорога походила на глухую аллею парка. За деревьями с одной стороны расстилались пшеничные поля. С другой стороны кусты на неудобьях чередовались с небольшими лугами.
Было совершенно тихо. В чистом прозрачном воздухе пахло чем-то приятным, — так пахло только на полях старой России.
Доска, на которой сидели Лида и Костя, была совсем коротка. Их плечи и бёдра соприкасались. Лиде, которая почувствовала заботу Кости о себе во время её путешествия из Самары, хотелось положить голову на плечо юноши, прижаться к нему. Он такой сильный! Защитник…
Косте хотелось обнять девушку, прижать к себе, защитить…
— В какое жестокое время мы живём, — проговорила Лида. — Полковник Махин собирается затопить баржу у Хвалынска. На ней больше сотни комиссаров и их помощников.
— Война… — вздохнул Костя. — С германцами у нас война как с завоевателями, это понятно. А сейчас… Свои на своих. Родня на родню. Ладно бы, жизнь с каждым днём от наших междоусобиц становилась лучше. А то всё хуже и хуже. При временном правительстве стало хуже, чем при царе. При Советах — хуже, чем при временном. Я не уверен, что после уничтожения Советов станет лучше.
— А зачем же ты воюешь?
Костя помолчал.
— Отец у меня военный. Я в военное училище пошёл. Мы защищать Отечество присягали…
Проехали довольно много, но никакой развилки не увидели.
Ещё через какое-то время вдали показались огни. Вьехали в село. На околице встретили двух крестьян:
— Что за деревня? — спросил Костя.
— Хрящевка.
Это было уже совсем близко от Балакова.
— Нет ли в селе солдат?
— Есть, — ответил один из крестьян, в лохматой шапке, лаптях, с топором за поясом.
— Грузятся на пароход, — добавил второй. — Похоже, собираются переезжать на другую сторону Волги, в Ново—Девичье.
— А пушка у них есть? — зачем-то спросил Костя.
— Есть и пушки, — ответил первый крестьянин.
— А штаб где?
— На том конце деревни, — махнул рукой крестьянин.
Пушки Костю смутили. Пушка в отряде была только одна. Его пушка. Но не исключено, что ещё одну пушка была отбита у красных.
Не зная, что предпринять, поехали дальше. Выехали на широкую сельскую улицу. В темноте у домов прохаживались, сидели и курили солдаты с винтовками. На телегу они не обращали внимания. К середине села солдат становилось все больше.
— Что-то уж очень большой отряд, — озабоченно проворчал Костя. — Мы из своей бочки его точно не накормим.
С телегой поравнялись шедшие навстречу по середине дороги три крестьянина. Один из них подошел вплотную к телеге и, пристально посмотрев на седоков, спросил:
— Ребята, вы белые?
У Кости на фуражке была георгиевская ленточка, знак отличия Народной Армии. Он молчал, не зная, что отвечать.
— Тута, ребятки, кругом все красные, — сказал другой, и все трое пошли своей дорогой.
Костя размахнулся было, чтобы послать лошадей аллюром, но вовремя удержался. До сих пор на них внимания не обращали. Надо ехать тихо, не привлекая внимания.
Дорога за селом резко поворачивала вдоль неглубокого оврага. Охранения у красных не было видно. Осторожно спустились в овраг и, проехав по нему некоторое время, выехали в перелески. Обрадовавшись, что выскочили из ловушки, в которую по своей глупости едва не попали, понеслись чуть ли не галопом по бездорожью в сторону грунтовой дороги, по которой недавно приехали. Телега грохотала и подпрыгивала. Деревянный круг, как его Лида ни старалась придержать рукой, соскочил с кадушки. От сильной тряски каша плескалась во все стороны.
Очнулись беглецы, когда выехали на дорогу.
Костя натянул вожжи, придержал коней, заставил идти их шагом.
— Останови, — вдруг попросила Лида. — Отсюда совсем недалеко до Балакова. Мне надо туда.
Ей так не хотелось расставаться с Костей! В груди щемило, тело томно сжималось… Но она вдруг осознала, что такая «походная» любовь до хорошего не доведёт. Да и родителей надо найти.
— Извини…
Лида сжала руку Кости выше локтя, неумело чмокнула его в щеку и, спрыгнув с телеги, побежала куда-то на юг, куда текла Волга, где в нескольких километрах на противоположном берегу раскинулся её родной городок Балаково.

Утром Лида стояла на правом берегу Волги напротив Балакова. Вместе с ней стояли и сидели на камнях несколько женщин и мужиков. Были они, похоже, из окрестных сёл. Одни везли что-то продать на базаре в богатом Балакове, другие — купить.
Лида заметила, что на неё то и дело оценивающе поглядывает полнотелая тётка с недовольным лицом.
— Какими за перевоз берут: царскими или керенками? — спросила Лида у тётки, надеясь, что та откроется, почему поглядывает на неё.
— А тебе какие больше нравятся, царские? — язвительно ответила вопросом на вопрос тётка и, недовольно поджав губы, презрительно отвернулась.
Скоро облезлый чумазый катерок приволок баржу, которую все называли паромом.
Пока плыли, тётка подчёркнуто презрительно отворачивалась от Лиды. Едва паром ткнулся в причал, и подали сходни, тётка заторопилась к солдату с винтовкой на плече и красной повязкой на рукаве, расхаживавшему по причалу для поддержания порядка.
— Гражданин-товарищ солдат! — громко затараторила тётка. — Вон ту дамочку надоть заарестовать. Она скрывающаяся дочка ксплутатора и капиталиста бывшего царского старосты Мамина. Да. Купца Мамина дочка она, угнетателя народа.
Солдат взглянул на девушку, неторопливо, с достоинством подошёл к Лиде:
— Ваши документы, дамочка—гражданочка, — потребовал лениво, сделав ударение на «у».
— У меня нет документов. Я была в Самаре, там чехи напали… Я не дочь купца Мамина…
— А как же нам вашу личность удостоверить? — скорее для порядка, чем для удостоверения личности, спросил солдат. Если бы не настырная тётка, он бы, похоже, отпустил Лиду на все четыре стороны. — Про то, что дочь вы или не дочь купцу Мамину?
— Не сумлевайтесь, гражданин-товарищ—начальник! — тараторила тётка. — Дочка это ихняя! Я удостоверяю! Я у мадамы в прошлом году работала, по пошиву. Эта дамочка к нашей мадаме приходила кофточку заказывать. Вот эту самую. Я к этой кофточке оборочки делала своими руками! А эта дамочка меня тогда чисто сдоньжила придирками: это ей не так, это криво, это не красиво! Так что заарестуйте её, как скрывающуюся.
— Я не дочка купца Мамина, я их прислуга, Лиза Кузнецова…

2. В Балакове

= 1 =
На левом, луговом берегу Волги, где река обрезала просторные степи долины Большого Сырта, раскинулся городок Балаково.
Между озером Линёво и речкой Балаковкой широко разметались купеческие двухэтажные дома из красного кирпича, избы из леса—кругляка — пятистенные, шатровые, под тёсом, под железом. Дворы обнесены высокими кирпичными стенами от пожаров — брандмауэрами. Иные, как сундуки, крыты наглухо. Ставни голубые, огненные, с писульками.
В просторных избах семейно, жарко, тараканов хоть лопатой греби. Старообрядческими иконами заставлены святые углы в молельных комнатах. На стенах картинки про войну, про свят гору Афонскую, про муки адовы.
В Сиротской слободке лезли друг на друга, подобно пьяным мужикам в престольный праздник, развалюшки с прочим народишком. Такие же, как обитатели их, увязшие в грязи, поломанные и оборванные.
На берегу Балаковки, впадающей в Волгу, выстроились рядами четыре с лишним сотни деревянных амбаров для ссыпки хлеба. Большинство принадлежало купцам Мальцевым.
Балаковская хлебная пристань по удобствам считалась лучшей на Волге, а по грузообороту уступали только Астрахани, Самаре и Казани. За это заштатный городок, до начала девятисотых годов значившийся в чине крупного села, называли пшеничной столицей Поволжья.
До октябрьской революции жизнь в городке текла спокойно и размеренно. Народ в Балакове жил в основном крупный, чистый да разговорчивый, ел сытный ржаной хлеб да мягкие, из белой муки, калачи, хлебал мясные, с мозговой костью и мучной подболткой щи, какие готовить только на Волге и умели. По воскресным и престольным праздникам село варилось в торжище, как яблоко в меду. Красные товары, ссыпки хлебные, расписная глиняная и лужёная железная посуда, ободья, дуги, деготь, пряники, гурты скота, степные лошади… Рёв, гам, цыганская божба в истинной правде и честности, протяжные песни слепых и юродивых, карусель. Казенка в два этажа для любителей недорого выпить, разогнать грусть-тоску житейскую.
Первеющее было село в чине заштатного города изо всей округи. Ни богатые крестьяне, ни знающие себе цену рабочие в сытом Балакове революцию делать не желали.
Революция ударила в богатый городок, словно гроза. Торговля хизнула, заглох большак, затихло движение по Волге, дела стали. Зажиточных горожан революция подсекла под корень: у кого магазины отобрали, у кого фабрику, у кого маслобойку, да и родовые дедовы сундуки новые властители трясти не стеснялись.
Летом восемнадцатого власть в городе держал Совет рабочих, солдатских и крестьянских депутатов во главе с уездным комитетом большевиков, состоявшим из нескольких комиссаров. Совет объявил свободу всем, равенство народам и братство трудящимся.
Каждое воскресенье, а то и чаще, комиссары из Совета организовывали митинги. На центральной, Христорождественской площади, густо замусоренной и пахнувшей сеном и конским навозом, куда мужики съезжались на базар и прямо с телег торговали свининой, птицей, мукой и овощами, устроили трибуну, чтобы легче кричать и спорить о свободе.
К праздничным митингам фасады домишек украшали ветками зелени и кумачовыми флагами. От пожарного депо к центральной площади шёл и торжествующе гремел духовой оркестр. Над городом волной вздымался гимн революции Интернационал: вдохновенно звенели голоса женщин, согласно гудели басы мужчин, взлетая, сверкали детские подголоски. «Вставай, проклятьем заклеймённый!» — рвала сонную тишину городка сердитая маршевая песнь и грозила, что «восстанет род людской» на «последний и решительный бой».
С окраин к центру кривыми узкими улочками с гиком мчались ребятишки, задыхаясь, оправляя платки, бежали любопытные бабы. Широко, деловито шагали озабоченные мужики. Вприпрыжку скакали очумевшие от людского переполоха собаки.
От военкомата на площадь вступал конный отряд милиции. Всхрапывали, гарцевали лоснившиеся кони. Сдвинув чёрные папахи на затылки, в седлах раскачивались чубатые милиционеры.
— Папанька, гляди, гляди…
— Э-э, брат, силища-то! Народу-то!.. Я сэстолько и на Ярдани не видывал. Да-а, сынок… Этих лошадей, да на пашню бы!
Через площадь навстречу отряду со знаменами и своим оркестром, играющим «Отречёмся от старого мира», двигались сталелитейщики, за ними крюшники, пекаря, кожевники, работники иглы.
Назначенный праздничным докладчиком комиссар кричал с трибуны:
— Волга — наша! Завтра нашими будут Урал, Украина, Сибирь! Генералы, купцы, фабриканты и всякие мелкие твари, сосущие трудовой народ — где они?.. Тю-тю… Всех вихрем поразметало, огнем пожгло! К Колчаку побежали за белыми булками, за маслеными пирогами…
— У них с нашего-то хлеба брюхо пучит…
— Ихние благородия, хо-хо…
По площади густой рябью колыхался, тянул из края в край довольный гогот.
Ребром ладони докладчик рубил встречный ветер, глазами вязал толпу:
— Революция… Свобода… Власть… Заварили кашу, надо доваривать! Замахнулись — надо бить! Врагов у нас — большие тыщи!
И яростно призывал, потрясая кулаком в небо:
— Защитим социалистическое отечество! Раздуем мировой пожар революции! Свободу трудящимся всего мира! Предлагаю единогласно голосовать за резолюцию!..
— Подожди голосовать, не кричали ишшо, не ругались! — придерживали скоропалительность докладчика зрители, желавшие действа.
— Охо-хо… — тяжело вздыхал где-нибудь на окраине митинга бородатый, по виду — экспроприированный зажиточный хозяин. — Ерманску войну пережили, тиф пережили, а сицилистическу слободу, видать, не переживём…
Помитинговав, с песнями и оркестрами, солдаты и рабочие ходили по улицам и площадям, ликуя от наступившего равенства и братства, предчувствуя близкое всеобщее счастье трудящихся. Красные плакаты на стенах и в руках кричали: «Да здравствует свобода!».
Вместо работы — всеобщая свобода!
Большевики отменили городового на Христорождественской площади, закрыли городскую Управу с десятком чиновников, но создали бездну новых административных учреждений, утопили обывателей потопом декретов и циркуляров. Число комиссаров и прочих ответработников стало несметным, комитеты и союзы росли и множились, как грибы.
Начальники разговаривали на особом языке из высокопарнейших восклицаний вперемешку с площадной бранью в адрес «ксплутатыров и издыхающей тирании».
Вчерашние подонки общества тысячами становились руководителями. Вчерашние образованные и работящие люди лишались всех прав.
Сумасшедшая Россия…
Но и без митингов по поводу и без поводов возникали мелкие и крупные споры.
Интеллигентная дама с муфтой на руке, указывая на Христорождественскую церковь, краснея и путаясь от волнения, убеждала мещанку, с которой раньше она бы и парой слов не перебросилась на улице:
— Это для меня вовсе не камень, а священный храм, а вы стараетесь доказать...
— Мне нечего стараться, — нагло перебивала ее конопатая баба со вздернутым носом, грязной шеей и большим бантом в волосах. — Для нас он камень и камень! Знаем! Видали во Владимире! Маляр на доске намажет старика, вот тебе и Бог. Ну, и молись ему сама.
Бледный, желтозубый, благообразный старик с седой щетиной на щеках в серебряных очках и в черной папахе, спорил с рабочим:
— У вас ничего теперь не осталось, ни Бога, ни совести. Зимой мирных людей расстреливали!
— Ишь ты! А кто нас на каторгах гноил? Кончилась власть ксплытатуров. Всё таперича ксплоплерируим на благо мирового пролетарьята…
— Как потрясающе быстро все сдались, пали духом! — себе под нос, в полголоса, сожалела чисто одетая старушка.
— Да, — соглашался с ней случайно оказавшийся рядом хитроглазый мужичок с мешком за плечами. — Што таить, гражданка… При Царе, правду сказать, ежели и сделал што не так — городовой даст в морду и вся расправа. А теперь свой же брат тебя на мушку, сволочь. Ему, ишь—ли, Москва циркуляр прислала — с мешочниками расправляться на месте. А расправа у них одна — к стенке. Они, душегубы, буржуев обобрали и живут всласть. А мы — с голоду подыхай. Не житье, а каторга. А за что к стенке-то? Там — сахар, тут — мука, мы — развозим. Забыли суки, что без нас, фронтовиков, они бы революцию не сделали! Их, как в пятом году, казаки нагайками разогнали бы. Забыли… Власть взяли, и своего же брата... Как что не по ихнему, один приговор: к стенке. Ежели так, уж лучше по старому, старорежимному, — закончил мужичок. — Это до войны все, кому не лень, внакладку чаем баловались, а теперь Ре-Се-Фе-Се-Ре — русский сахар, фунт сто рублей...
(прим.: РСФСР — Российская Советская Федеративная Социалистическая Республика)
Соберутся на площади по случаю одолевшей скуки демобилизованные с германского фронта солдаты в кучку:
— Помитинговать, штоль, немножко?
— Против всех уже митинговали. А что толку: одни за, другие против. Нет согласия!
— Не, на жидах все соглашаются. И свободные граждане, и красногвардейцы. Истреблять жидов надоть.
— У нас жидов нету.
— Как нету? А комиссар Гемма?
— Он разве жид? Я думал ишшо кто.
— Сам ты жид. Гемма хохол, с Украины. Крестьянска закваска в ём.
— Ты где видал, чтобы хохла Геммой прозывали? — переругивались потихоньку собравшиеся. Но лениво, только потому, что нельзя же без этого. — Какой он хохол? Горбоносый, черный, без усов и кудрявый...
— Вырожденец…
— Да он у них не внутренний, а политический комиссар… Откуда только у большевиков эти нерусские хари?
— Таких для внушения страха красноармейцам собирают. Ты поглянь на них: в кожаных шапках «комиссарках» с красными звездами, в кожаных куртках, в кожаных штанах, все с двумя, тремя леворвертами на поясах…
— И что главное! Эти «политкомы» всегда выше всех! Выше красноармейцев, выше командиров, выше всего народа! Потому что, хвастают, за ними — пар-ти-я!
— Жид ваш Гемма. В губернии тьма таких. В банках — жиды, в газетах — жиды… Они социлизьму вредять.
— Вот ведь порода какая: кишмя кишат в тылу, а на фронте их не увидишь. Разве что на складе каком или в писарях.
— В Питере, да в Москве их больше всего!
— При настоящей коммуне, конечно, перво—наперво, жидов перетопить…
— Эт точно! Жидов топить надо! И прылитарску кспроприацию живоглотов-буржуев сделать!
И вот уж загорается сам по себе митинг с лозунгами:
— Кспроприация! Да здравствует!
И надрываются до хрипоты:
— Республика!.. Сицилистическа!.. Равенство, братство!.. Прылитырьят, товарисчи!..
А вот уже и на трибуну выступающие лезут, показать себя обчеству, в грудь на людях кулаками постучать.
Выскочит на бочку—трибуну обкуренный газетными свободами, запутавшийся в интернационализме горожанин, и начнёт кричать на солдат:
— Понацепили красных ленточек и думаете — свобода? Кому свобода, а кому еще нет! Мировой имперялизьм не дремлет, германские ксплытатуры своих рабочих душат… Да здравствует война до победного конца и всеобщая революция для освобождения мирового рабочего класса!
— А ты какой партии будешь? Какой веры? За войну он выступает… Ты воевал? Пороха не нюхал!
— Я — своей партии!
— Нет такой партии! Есть антихристы, большаки—меньшаки есть…
— Не антихристы, а анархисты, — с гоготом поправляют крикуна.
— Каторжанской я партии, — вызывающе кричит. — Самой народной. И воевать мне некогда было.
— Во-он как, — тянут примирительно, сочувствуют. — Тебе срок вышел али сам утек?
— Меня революция выпустила...
— А-а. Каторжной, значит, партии. У нас от всякой партии начальников выбирают... Дык, тебя тоже в начальники выберут? От большаков есть, конюхом у барина служил. От меньшаков есть… От антихристов — черное знамя себе сшил с черепами...
— Партий всяких развелось, как блох в собачьем хвосте. И все друг друга не признают, и кто за что борется — волостной судья не разберет.
— Долой его! Долой! Каторжанин он! Не воевал!
— Нет, сперва войну долой… А потом — всем домой!
— Правильно!.. Ого-го-го… — свистят и стучат сапогами солдаты. — Бей земских!..
Проезжающий мимо на телеге мрачный бородатый мужик останавливается, без интереса глядит на митингующих, укоризненно качает головой:
— Эхе-хе… Крикуны… Наши-то фронтовики деревенские, дуралеи, тоже целый день горланят, да только путного от них ничего не услышишь, а беспутства наберешься. По ихнему, Бога выдумали попы, старших и начальства не признавать не надо. И кто бы еще говорил —— пусть бы степенные мужики, а то все непутевые, не иначе как бездомные и голодранцы. А по ночам, как свиньи напиваются, кур крадут, девок норовят попортить, и орут во всю глотку «таперича слобода». Народ мутят, сами не работают и другим мешают. А жить как? Прямо — ложись, и помирай. Сено двести рублей пуд. Господа разбежались — дела нет… Одни товарищи, а им лишь бы митинговать...
Увидев прогромыхавший грузовик, полный солдат, мужик указывает на него кнутом:
— Вона, опять кого-то грабить поехали. Вчера приехали в коммерческое училище, которое Иван Иваныч Кобзарь построил. Вот так же, на грузовике, и весь особняк дочиста вывезли. А ведь Иван Иваныч на свои деньги бедняцких детей учил. Бога забыли, вот и творят неведомо что. Где теперь детишкам учиться?
Безнадёжно махнув рукой, мужик задергал вожжами.
— Хошь бы короля какого нам для порядку прислали... А то устроили похабный мир… Бабы им — общие… Ты свою сначала роди, вырасти, а потом отдай… на общее пользование…
Поодаль наблюдает митингующих прилично одетый господин, держит под ручку молодую даму:
— В сознании рядовых солдат преобладает прямолинейное отрицание всего и вся, — поясняет даме господин, поднимает кверху папиросу и пальцем сбивает пепел. — Их лозунг: долой всё опостылевшее, мешающее утробным инстинктам, стесняющее беспредельную «волю». Бунтующих солдат совершенно не интересует Интернационал, коммунизм и прочая политика. Они поняли только про обещанную вольную жизнь. Солдаты—мужики не признают ни красной, ни белой власти. Они не признают никакой власти! Они не желают платить податей, давать рекрутов…
Дама влюбленно смотрит в лицо спутника.
— В одном я уверен, любезная Варвара Николаевна, русскому народу до свободы далеко. Ох как далеко.
— Ах, как вы правы, уважаемый Иван Пантелеич, — восхищается проницательностью спутника дама.
— Россия — своеобразная страна. Из русского народа, — продолжает господин, — как из дерева, может получиться или дубина, или икона. Зависит от того, кто это дерево обрабатывает.
— Да! Но из этой толпы иконы не получится!
— Народ и толпа, милейшая Варвара Николаевна, разные понятия, как это ни покажется странным. Наш народ победил Наполеона. А толпа… Толпа подобна безмозглому зверю. У толпы нет разума — одни животные инстинкты. Меня ужасает озлобленность и разлитая повсюду безбрежная ненависть толпы к людям, к идеям, ко всему, что социально и умственно выше толпы, что носит малейший след достатка. Ненависть даже к неодушевленным предметам культуры, чужой и недоступной толпе. Беспросветная мразь окутала Россию...
Господин тяжело вздыхает, укоризненно качает головой.
— Мы наблюдаем слом системы ценностей, крушение авторитетов. А после крушения авторитетов неизбежно насилие. Раньше народу кто не разрешал грешить? Господь. Ну, отменили большевики бога. И как теперь мыслит мужик?  Бога нет? Значит все позволено! Разрушение авторитета семьи, школы, старших по возрасту вызывает насилие «местного значения»: воровство, хулиганство. Но хуже разрушение авторитета государства и верховной власти. Оно толкает народ к убийствам в частности и к гражданской войне вообще.
Рыжий молодой мужчина в пальто с каракулевым круглым воротником, с рыжими кудрявыми бровями, со свежевыбритым лицом в пудре и с золотыми коронками во рту однообразно, точно читая, говорил о несправедливостях старого режима.
Ему злобно возражал курносый пожилой господин с выпуклыми глазами.
Женщины горячо и невпопад вмешивались, перебивая принципиальный, по выражению рыжего, спор частностями, торопливыми рассказами из личной жизни, долженствующими доказать, что творится чёрт знает что.
Несколько солдат, ничего не понимая, как всегда, во всем сомневались, подозрительно приглядываясь к спорщикам.
Подошел мужик с бледными вздутыми щеками и седой бородой клином, которую он любопытно воткнул между рукавов каких-то все время молчащих господ, стал внимательно слушать. Ничего не поняв, ничему и никому не веря, махнул разочарованно рукой, ушёл.
Подошел высокий синеглазый рабочий и ещё два солдата с семечками в кулаках. Солдаты оба коротконоги, лузгали семечки, глядя на окружающих недоверчиво и мрачно. На лице рабочего играла злая и весёлая улыбка. Рабочий пренебрежительно стал к толпе боком, делая вид, что приостановился на минуту, для забавы, чепуху послушать.
Дама поспешно жаловалась, что осталась без куска хлеба, имела раньше школу, а теперь всех учениц распустила, так как их нечем кормить:
— Кому от большевиков стало лучше? Всем стало хуже! И первым делом народу!
Перебив даму, наивно и зло вмешалась какая-то намазанная сучка:
— Скоро немцы придут. Все расплатитесь за то, что натворили! — пообещала с яростной гримасой.
— Раньше, чем немцы придут, мы вас всех перережем,— холодно сказал рабочий и пошел прочь.
— Вот это верно! — подтвердили солдаты и тоже отошли.
О том же говорили и в другой толпе, где спорили рабочий и прапорщик без погон. Прапорщик старался говорить как можно мягче, подбирая самые безобидные выражения, стараясь воздействовать логикой. Он почти заискивал, а рабочий кричал на него:
— Молчать больше вашему брату надо, вот что! Нечего пропаганду по народу распускать!
Покричав «Долой!» или «Да здравствует!», призвав удушить гидру буржуазии или повесить комиссаров, митинги мирно расходились.
Среди рабочего актива преимуществовали меньшевики и эсеры. Менее обеспеченные и малокультурные грузчики анархистствовали и склонялись к той стороне, где обещали лучшее разрешение продовольственного вопроса.
— Что делается — не поймешь, — недоумевал мужик, ехавший на телеге мимо очередного митинга. — Партии какие-то у всех в головах вместо работы.
— Кадеты, меньшаки, сессеры… Без царя всё одно не прожить, как ни ораторствуй, — кивал вслед ему прохожий.
— Никакой власти… одно хулюганство, — укорял третий.
— А кадеты кто такие?
— Сволочи они.
— А ты откуда знаешь?
— Знаю. У меня сосед из ораторов. Кадеты за буржуев, а большаки против войны и штоб буржуйское богатства на всех поровну.
— Ежели на всех, тогда я за большаков!
— Я уж давно за них!
Для налаживания новой жизни совдеп применял «всю полноту власти». Спешно меняли старорежимные названия. Христорождественская, Николаевская, Александровская улицы стали Коммунистической, Красноармейской и Советской. Облезлые фасады купеческих домов закраснели революционными вывесками: «Уездпотребсоюз», «Уком», «Квартальный комбед», «Продкомиссариат»...
Лихорадочно разрабатывался проект о новых революционных фамилиях, которыми можно награждать усердных строителей коммунизма. Коммунарки называли детей революционными именами: Трактор, Коммуна, Вилор — Владимир Ильич Ленин Организатор Революции…
— Там моё отечество, — затоскует о доме солдат.
— Какое? Новое или старое? — полюбопытствует его революционно настроенный приятель.
— Отечество всегда одно, если оно — Отечество!
Столбы, стены и двери сплошь уклеили плакаты и воззвания к трудящимся народам всего мира о мировой революции. Заборы ломились под тяжестью приказов: «Контрибуция… Положение… Обобществление… пьянство… грабежи… виновные… на основании… строго… вплоть до расстрела».
Или: «Товарищи и граждане, наш уезд одна трудовая семья. У нас общие интересы. Мечта сбылась! Все в коммуну!».
Крепкие хозяева не хотели идти в одну семью к оборванцам и бездельникам, любителям казёнки. «Пролетарии» не понимали, какие у них могут быть общие интересы с зажиточными хозяевами.
У жителей от приказов и воззваний голова шла каруселью. Экспроприация… Контрибуция… Всё — народное!.. Грабь награбленное!..
На стенах домов висели громадные плакатно—грубые, футуристически—декоративные матросы, красноармейцы и рабочие. Кривизна рисунка и яркость красок соответствовала духу времени, а примитивные детали совпадали с упрощением деталей нового быта. Многочисленные плакаты разъясняли текущий момент, требовали быть активными в деле мировой революции и построения светлого Рабоче-Крестьянского будущего, призывали к скорейшей организации регулярной Красной Армии для попавшего в опасность социалистического отечества. Тысячи рисованых красноармейцев указывали на обывателей большими указательными пальцами и яростно спрашивали: «Ты записался добровольцем?»
Поэты писали для плакатов четверостишья, которые читали и попавшие под экспроприацию фабриканты, и задавленные контрибуцией купцы, и шедшие записываться в профессиональные союзы кухарки, и ищущие новой службы старые чиновники.
Служить шли все.
Шли служить в советские продотделы царские чиновники, записывались в военкоматы бывшие штабс-капитаны, барышни заполняли многочисленные анкеты и садились за ремингтоны и ундервуды в канцелярии. Служили они плохо, и служили лишь за обильный паек и за бумажку, предохранявшую от реквизиций и уплотнений.
Во все стороны, как на пожар, скакали инструктора, сотрудники, нарядчики, курьеры, продовольственники и бравая уездная милиция, укрепляя советскую власть, экспроприируя нажитое, изымая «излишки» выращенного.
Начальник милиции рапортовал отделу управления: «Всецело соблюдая нравственную сторону вверенных мне милиционеров, и дабы привить им воспитательные качества, специальным приказом я отменил пагубную привычку к матерщине».
Со двора на двор шли комиссии по реквизициям, конфискациям, обследованию, учету, регистрации, с переписью, обысками и розысками.
Зять косился на шурина, свекровь не признавала невестку, брат хотел «экспроприировать» у брата.
Совет объявлял сборы денег и экспроприации то на размещение беженцев, то на содержание наших раненых солдат или пленных германцев, то на поддержку вдов и солдаток.
Некогда тихий купеческий городок, хлебная столица Поволжья, устав от бесконечных поборов и лишений, ошалев от пьянящего дыхания революции, стал буйным и неуправляемым. Под веселую руку чаще прежнего колотили баб, свято чтя пословицу: «Жена без грозы хуже козы».
Отдельные ночные грабежи превращались в многолюдные погромы, которые удавалось остановить только отрядам красногвардейцев.
Обыватель, недовольный комиссарской властью, ждал, когда погибнет Совет.

= 2 =

По утрам кабинеты Совета через высокие сводчатые окна ярко освещала разгорающаяся на востоке заря коммунизма.
Совет заседал день и ночь в бывшем купеческом клубе на Николаевской.
Протоколировали: охрана революционного порядка… экспроприация и учет предприятий… пособия семьям погибших красногвардейцев.
Советчики круглосуточно строчили воззвания к трудящимся Балаковского уезда. Дымилась бумага, стирались и ломались перья. Декреты обещали обывателю одно благо за другим.
Приезжие по казённым делам из деревень ходоки, комбедчики, председатели сельсоветов спозаранок набивались в коридоры Совета. Упираясь глазами в двери комитетов, увешанные обязательными постановлениями, сквозь дым «козьих ножек» разглядывали приказы по стенкам, тихонько, будто в церкви, разговаривали, следили пол лаптями и онучами, слушали пулемётный треск пишущих ремингтонов и ундервудов, тревожные звонки телефонных аппаратов, сердитые разносы и приказы, пробивающиеся из кабинетов в коридор, и терпеливо ждали, когда их примут величественные завы отделов или сердитые секретарши.
— Накручивайте кулакам хвосты! Без кулака и городской буржуй не воскреснет… Себя блюдите пуще глазу — чтоб ни пьянцовки, ни разбою не было… У нас простонародная революция, стой на страже! — доносилось напутствие председателя уездного Совета председателю какого-нибудь сельсовета.
— Как живёте, товарищи? — выходил в коридор важный ответственный работник во френче и лакированных сапогах и, никого не спрашивая своим вопросом, не желая слушать ответы, проходил по коридору.
— Живем, декреты жуем… — нехотя отвечал вдогонку начальнику кто-нибудь из ожидающих. — У нас мозоли на руках, а у вас на языках…
Комната заседаний, увешенная красными транспарантами, заполнялась ответственными товарищами начальниками, угарным дымом самокруток и горячими речами выступающих. Слушали доклады председателя совнархоза о состоянии уездной промышленности, начальника уездной милиции — о борьбе с самогоноварением, председателя Совета — о построении коммунизма в мировом масштабе вообще и в городе в частности. Кто не курил и не выступал, для успокоения нервов лузгал семечки. Семечки в городе грызли и во время речей, и на заседаниях, и на улице, и в дороге, невзирая ни на мороз, ни на ветер.
Дни мелькали, как выстрелы маузера.
Закусив печёной картошкой, солониной или остывшими щами из бараньих хвостов, глубоко за полночь уставшие советчики засыпали, сидя на пружинных диванах, обитых бархатом. В полусне молодые комиссары бредили неразрешёнными вопросами об устройстве городского трамвая, о возведении небоскрёбов, о строительстве домов—дач, обнесённых сплошной зеленью, об открытии в Балакове сада для гуляния публики при Советском доме, о проложении двадцатипятикилометрового железнодорожного пути по льду от Балакова для смычки с железными путями соседнего Вольска.
Вопросу о прокладке железнодорожного пути по Волге комиссары посвятили десятка два заседаний.
Заволжье обильно степными и луговыми угодьями, обширно посевными площадями и плодовито скотом. Десятки миллионов пудов пшеницы осенью ссыпались в купеческие амбары, чтобы весной плыть вверх по Волге, по системе Мариинских каналов в Балтику.
В восемнадцатом «костлявая рука голода» тянулась к глотке питерского пролетариата, и балаковские комиссары знали, что голодающая красная столица нуждается в хлебе. Построив железнодорожные «ледовые» пути, балаковские комиссары намеревались отправить пшеницу поездом до Вольска, затем через Саратов в Москву и Питер, чтобы навсегда укрепить революцию.
Балаковский Совет уже высылал для переговоров с железнодорожниками делегацию, предлагал обменять пшеницу на паровозы. Железнодорожники пшеницу приняли, но паровозов не дали. По льду без рельсов, мол, вам не перевезти паровозов в Балаково даже на лошадях. Сначала сделайте рельсы.
Комиссар внутренних дел Автоном Кириллович Гемма испытывал неутомимую потребность творить: то подавал в чека феерический проект о поголовном уничтожении белогвардейцев во всероссийском масштабе в трехдневный срок, то на заседании исполкома предлагал устроить неделю повального обыска, дабы изъять у обывателей излишки продуктов, мануфактуры, обуви. Не досыпая ночей, лихорадочно разрабатывал проект гигантского кирпичного завода. Зимой Автоном Кириллович выступил инициатором устройства железной дороги на льду.
Поправив пенсне на тонком, с горбинкой носу и потрогав чёрный шнурок от пенсне, заложенный за ухо, Автоном Кириллович запустил пятерню в копну чёрных, вьющихся волос на голове, и возмутился:
— Эта контра саботирует мировую революцию!
Потом засомневался по—мальчишески:
— А, может и вправду, лёд не выдержит тяжести паровоза?
Худое энергичное лицо комиссара на фоне кудрявой копны волос казалось мальчишеским, и даже строгое пенсне на тоненьком шнурке не делало его старше.
— Выдержит, друг! — пафосно возразил секретарь горкома Андрей Никитович Новиков. Он скрутил козью ножку, старательно облизал её и засыпал крупной махоркой. — Лёд революции — прочный лёд.
 Андрею Никитовичу Новикову тридцать лет. Родом из-под Воронежа, сын бедняка—крестьянина, начал трудовую жизнь пастушонком, был чернорабочим, землекопом, дроворубом, грузчиком. В германскую служил в Восточной Пруссии. В июле семнадцатого, когда Временное правительство Керенского расстреляло мирную демонстрацию питерских рабочих, солдат и матросов, вступил в партию большевиков.
После Октября партия командировала члена солдатского комитета полка Андрея Новикова в Балаково для помощи местным партийцам в установлении Советской власти.
Учитывая острый дефицит в революционных кадрах, Новиков одновременно исполнял обязанности управляющего делами балаковского Совнаркома, был членом штаба красной гвардии, редактором газеты, а также, по своему сердоболию, возглавлял комиссариат призрения при городском Совете народных комиссаров — одну из самых трудных и неблагодарных обязанностей по оказанию помощи вдовам, калекам, сиротам и прочим обездоленным. К нему приходили горластые солдатки и сердитые инвалиды, совали бумаги для подписи. Солдатки визгливо и пронзительно ругались, инвалиды размахивали костылями, грозили ударить, если Новиков не подпишет бумагу.

В зале заседаний сидело за столом пять человек — в помятых пиджаках, в солдатских суконных рубахах. Небритые лица заседателей темны от недосыпания.
На покрытом прожженным сукном столе разбросаны бумаги, окурки и куски хлеба, стояли чайные стаканы и кружки. Иногда дверь отворялась в гудящий народом коридор, входила секретарша, приносила бумаги для ознакомления и на подпись.
 То и дело звонил телефон. Новиков снимал трубку, говорил вполголоса: «Совнарком. Нет, у нас совещание!».
Прозаседав полдня и решив идеологические вопросы мирового масштаба, Совет приступил к разрешению местных вопросов.
— Тихо, товарищи! — приструнил уставших от долгого заседания и оттого разговорившихся заседателей Андрей Никитович. Он поморщился и помахал рукой, разгоняя густой махорочный дым. — Вы бы окно, что-ли, открыли! Накурили, хоть топор вешай… И вот ещё что… — он подозрительно оглядел присутствующих. — Тут и так дышать нечем… Так что, ежели у кого напряжение в животах, кишки проветривать ходите в коридор. А то был у нас случай. Собрали мы как-то комбедчиков. Долго заседали, вопросов было много. А один, как потом мы выяснили, с утра гороховой каши натрескался, да квашеной капустой с ржаным хлебом закусил. Ну и, ясное дело, стало его пучить на заседании. Мужик терпел, покуда можно было терпеть. Ну а как терпеть невтерпёж стало… Такой гудок произвёл, и, главное, такой длительный, какой и пароход общества «Самолёт» при отплытии не даёт. Понятно, что у присутствующих от его капустных газов языки защипало, глаза заслезились и дыхание перехватило. Одним словом, заседание пришлось прервать, а нарушителя заарестовать для расследования на предмет саботажа и умышленного срыва заседания Совета.
Комиссары сдержанно засмеялись, а Новиков продолжил:
— Нам пришло письмо от земляка, красного командира Василия Ивановича товарища Чепаева. Товарищ Чепаев сетует, что балаковский пролетарьят забыл свой двести двадцать пятый Балаковский стрелковый полк. В соседних, мол, Ивановском, Вознесенском и Сызранском полках есть даже оркестр духовой и пишущие машинки. А мы, мол, совсем забыли о взаимопомощи. У кого какие мнения по этому вопросу?
— Разрешите мне! — поднялся Автоном Кириллович Гемма. — Духовой оркестр в городе совсем один, у пожарников. У сталелитейщиков оркестр собирается из собственных гармошек и балалаек. Пишущих машинок не хватает и самим, а вот помочь нашим красным защитникам чем-то другим пролетариат и крестьянство могли бы. Провианту собрать, да из обмундировки чего…
— Хорошо. Порешаем этот вопрос в рабочем порядке… Тут притч Ильинской церкви села Криволучье обратился в волостной исполком с просьбой освободить церковный дом, занимаемый милицией, под квартиру местного попа. Какие будут по этому обращению мнения?
— Вношу категоричное предложение! — стремительно встал и рубанул воздух начальник уездной милиции Коломытов. — Нынче крестьян лицемерными излияниями и христовым именем не проведешь. Я считаю, что попу дом излишний, а милицию располагать надо.
— Понятно. Отказать… — сделал пометку в бумажке Новиков.
— Андрей Никитович, к вам комиссар из Николаевска, — доложила секретарша, осторожно заглянув в дверь.
— Ну давай комиссара, что он там хочет.
В комнату заседаний, громко скрипя офицерскими сапогами, вошёл молодой человек. Мешковатая военная форма из дорогого сукна топорщилась на плечах, словно надетая на кол. Чёрная кожаная фуражка с красной звездой прикрывала кудрявую голову. У тощей ноги болтался маузер. За поясным ремнём торчал наган. Следом смущённо протопал мужик в потрёпанной солдатской форме без знаков различия.
— Мы к вам делегацией, — объявил николаевский комиссар и подал Новикову мандат.
Новиков взял мандат.
— Предъявитель сего… товарищ Крицман Лев Нейманович… начальник продотряда… Что ж, товарища из Николаевского продотряда послушать можно, — пожал он плечами и жестом предложил гостям сесть рядом с товарищами напротив стола председателя.
Николаевская делегация осталась стоять рядом со столом председателя.
— Вы, — начал требовательно комиссар Крицман, — согласно административным картам, подчиняетесь городу Николаевску…
— Революция перекроила административные карты, — спокойно возразил Гемма. — Она диктует волю пролетариата, а пролетариат признаёт, что уезд — ячейка старой власти.
— У нас под тридцать тысяч населения, — добавил Новиков, — десять тысяч производственного пролетариата. Вы же, кроме армии служебных лиц, ничего не имеете. Мы отклонили ваше уездное попечительство. Будучи в двухстах верстах от губернского города, мы объявили себя самостоятельной республикой.
— У республики должна быть территория! — попытался возразить провозглашению балаковского суверинитета николаевский комиссар.
— А мы объявили декрет о том, что сёла, которые имеют к нам экономическое тяготение, присоединяются к городу механически, — похвастал начальник уездной милиции Коломытов. — И мы требуем, чтобы ваши продовольственные отряды не бродили по нашей территории и не отбирали хлеб у крестьян. Потому как мы сами отобрали все излишки. Наши продовольственные отряды будут вести вооружённую борьбу по защите нашей территории.
Комиссар Крицман выхватил из-за пояса наган, и, тыча им в мандат, молча захлебнулся в негодовании.
— Вы бы, товарищ комиссар Крицман, не устрашали нас обнажённым оружием, — спокойным жестом остановил пантомиму Новиков. — Мы много всякого оружия повидали за беспокойное революционное время: и кулацких обрезов, и офицерских наганов…
— Товарищи, — выступил из-за спины Крицмана его спутник в солдатской форме и заговорил тихим голосом, каким сообщают печальные вести. — Комиссар Крицман по причине своей молодости погорячился. Но дело с хлебом у нас в городе катастрофическое. Голодает пролетариат, голодают дети пролетариата… Стыдно сказать, собак и кошек всех поели…
На глазах солдата выступили слёзы. Не скрываясь, он вытер глаза кулаком.
— Нам бы чуть-чуть продержаться… Хотя бы до весны…
Балаковские комиссары сидели, понурив головы.
— У нас самих на грани того…
— Всё у крестьян выгребли. Сколько раз уже продотряды ходили.
Новиков тяжело вздохнул, исподлобья оглядел товарищей. Одни отвели взгляды молча, другие нехотя жали плечами.
— Ладно, — решил Новиков. — Разрешим вашему продотряду сделать одну ездку по нашим районам. Как думаете, товарищи?
— Пусть возьмут… Если смогут.
— Мы ж понимаем. Да только всё уже у крестьян выгребли.
Новиков дописал что-то в мандате николаевского комиссара и приложил печать, узаконивая его действия на чужой территории.
— А может из своих запасов поможете? — растеряв ярость, тихо попросил комиссар Крицман.
Новиков от возмущения даже приподнялся.
— Что у нас есть — то неприкосновенный запас для Москвы и Питера! У нас свои голодают, но хлеб, собранный для революции, мы не тронем! Река вскроется, отправим хлеб в Москву. Этот хлеб нужен революции!

Весна, перепуганная революционными событиями, наступала темпами, критикуемыми товарищем Ульяновым-Лениным в его известной статье: шаг вперёд, два шага назад.
Изъеденный к вечеру солнечными лучами снег за ночь скреплялся жёстким морозом, чтобы к полудню раскиснуть и перемешаться с конским навозом. Своим оппортунистическим поведением природа приводила, говоря словами вождя мирового пролетариата товарища Ленина, к дезорганизации всей партийной работы, порче дела, торможению всего и вся.
«Демократизм ведет к анархии, — заявлял товарищ Ленин, — и этим отказывает рабочим массам в праве на участие в решении политических вопросов. Социал—демократ должен быть якобинцем; без чистки и насилия не бывает революции и пролетарской диктатуры».
Руководствуясь словами вождя мирового пролетариата, в целях экономии хлеба, городской Совет издал приказ: мельницам поснимать вальцы и вырабатывать пшеницу простого размола.
Избалованный дореволюционным сытным чёрным хлебом и вкусными белыми пирогами, балаковский обыватель недовольно зароптал. Меньшевистские профсоюзы поддерживали недовольства обывателей, выносили резолюции, посылали делегации в Совет городских депутатов и осаждали продовольственный комитет.
Продотряды, посылаемые в разные стороны, выскребали остатки крестьянского зерна.
Из соседнего городка Вольска в балаковский Совет прибыла рабочая делегация.
— Немцы—колонисты расправились с нашими товарищами — рабочими цементного завода, которые пришли к немцам за хлебом, — негромко рассказывал один из делегатчиков, одетый в короткий суконный пиджак и в штаны с пузырями на коленях, заправленные в растоптанные, рыжие от старости сапоги. — У колонистов громадные запасы хлеба. Рабочие цементного завода и пошли. Помогите, мол. Помогли, — рабочий горько усмехнулся. — Гутын таг, говорят. Здравствуйте, по—ихнему. К церкви повели. Там, мол, поговорим.
— Церковь у них есть?
— Есть, а как же. Кирха называется.
— Эвон как… Кирха… Эт какой же они веры?
— Вера у них лютеранская.
— Это что ж за вера такая, люти… расская?
— Не нашинская вера. В кирхе своей они на молебнах сидят. Молятся под музыку, непонятно на каком языке.
— На германском! На каком же…
— Нет, не на германском. Ещё на каком-то.
— А к русским как относятся?
— Да никак. С русскими почти не разговаривают, рожи воротят. На русских не женятся и замуж за русских не отдают.
— Совсем, штоль, у них русских нет?
— Русские есть, в работниках. А сами по—русски еле говорят. Ругаются, да работать заставляют русскими словами. А так — всё по-своему. Пляшут по-немецки, поют на немецком… Наших не любят. Лентяями ругают, свиньями. Швайна, по-ихнему. Свинья, значит.
— Политическая обстановка у них какая? К кому склоняются, к эсерам? Насчёт большевиков уж я молчу…
— Нет у них никакой политической обстановки. Политикой не интересуются. Работают, в кирху ходят, пиво пьют…
— А между собой как у них? Одна колония с другой?
— Да никак. Каждая колония сама по себе.
— Значит, гуртом против нас не поднимутся?
— Нет, каждая колония за себя.
— Это хорошо. Прижмём, значит, к ногтю их. Ну а что они к церкви повели ваших-то?
— Повели… А в церкви пулемёт замаскированный. Та-та-та по нашим. Наши в разные стороны. А из переулков немчуры с вилами, топорами, ломами, лопатами… Кого сразу не убили, тех в церковь завели, на колокольню. И вниз побросали. А внизу — бороны, зубьями вверх разложены.
— Да-а-а…
— Германцы да жиды — известное дело, им русской крови не жалко. Пусть себе льется ручьями да реками!
— Наказать надо за сопротивление революции!
— Отомстить за смерть погибших товарищей!
— Так и решим: отправить в колонии конный отряд под командованием товарища Шкарбанова.

Сёмка Шкарбанов, молодой человек двадцати четырёх лет могучего телосложения с рябоватым лицом и серыми глазами, сам из грузчиков — командир отряда красной гвардии, в который сначала записались анархиствующие грузчики. Потом отряд разросся за счёт сочувствующих революции товарищей.
Размахивая тяжёлым маузером, распахнувши полы пиджака, он всегда шёл впереди бойцов. Красная рубашка вздымалась на широкой груди. Фуражка сдвинута на затылок, на широкий лоб свисает пышный казацкий чуб.
По причине неграмотности Шкарбанов не отдавал письменных приказов, а поэтому и не держал при штабе писарей: писаря, по его мнению, сеют панику.
Он запрещал командирам составлять красноармейские списки. Личный состав велел знать на память.
Мобилизованных Шкарбанов безо всякой учёбы направлял в бой.
— Война план покажет, растуды их в кровь, душу-мать! Бой умению научит, — любил поговаривать он.
К немецким колониям свой отряд Шкарбанов привёл тёмной ночью. На прибранных немецких улицах горели костры. Вооружённая охрана частью сидела у костров, частью прохаживалась по улицам. Похоже, колонисты ждали карательного отряда в ответ на убийство рабочих...

Четыре дня спустя отряд Шкарбанова возвратился в город. Устало шли лошади, отощавшие от многодневного похода. Шкарбанов ехал впереди, окорячив ногами исхудалое тело гнедого коня. Кавалерию замыкала подвода, на которой лежали тела трёх погибших красногвардейцев. Чуть приотстав от кавалерии, ехал длиннющий обоз, гружёный мешками с хлебом.
Около Совета Шкарбанова встретила толпа людей. В честь его победного возвращения состоялся короткий митинг. Бойцам кричали громкое «ура!», «Да здравствует красный генерал товарищ Шкарбанов!».
Утомлённый только что законченными боями и бессонными ночами, Сёмка смущённо приветствовал участников митинга, праздновавших его победу.
— Ну, рассказывай, — нетерпеливо потребовал Новиков, когда Шкарбанов с комиссарами, наконец, покинули митинг и уселись в комнате заседаний.
— А чего рассказывать, — с усталой ленцой, немного бравируя, начал Шкарбанов. — Наши германцы, видать, не чета фронтовым. Окружили мы первую колонию. Они, конечно, охраняют, у костров на улицах сидят, по улицам ходят с ружьями. Ну, мы, чин чином, предложили им сдаться. Мол, хенде хох, мать вашу в пять, и руки в гору.
— Во Сёмка даёт! По германски гутарить научился!
— Да не, только хенде хох и выучил… Они, конечно, в отказ, лютеранско племя. Ну, мы из пулемёта вдоль улицы прошлись. Каких побили, каки сами разбежались. Ну и всю ночь отстреливали потихоньку. Где шевельнётся что — туда палим. К утру сдались они. Мы, конечно, выяснили, кто участвовал в уничтожении рабочих. Ну и по приговору военного трибунала расстреляли. Зачинщика на ихней кирхе, на колокольне повесили. На страх врагам революции. За три дня взяли восемь колоний. Три наших товарища вот погибли, — Шкарбанов вздохнул, сокрушённо хлопнул ладонями по ляжкам. — Отдали жизни за дело революции.
Секретарь горкома Новиков расстроено качнул головой, приложил туго сжатый кулак к столу.
— Ну да ладно… Хлеба мы привезли. Конфисковали у колонистов. Сытно живут, сволочи!
— Много хлеба? — обрадовался Новиков.
— Ну… Подвод по десять с каждой колонии. На каждой подводе по шесть мешков… В общем, тысячи две пудов взяли.
— А транспорт откуда?
— Ну откуда… У них же и реквизировали. Так что и кони у нас теперь есть.
— Так, товарищи, — деловито встал Новиков. — Я думаю, хлеб надо немедленно погрузить на баржу и отправить в Москву. Две тысячи пудов маловато будет. Ну, недостающее из амбаров догрузим. Надо поддержать революцию в центре. Товарищ Жерихов, — обратился он к комиссару труда, — немедленно следуйте на пристань, грузите пшеницу на баржу и отправляйте в Москву. Охрану обеспечит товарищ Коломытов.
Иван Михайлович Жерихов, комиссар продовольствия, из литейщиков. Плотный, с длинной бородой, основательный во всех вопросах, сторонник решительных действий в экстренных ситуациях, но в мелких конфликтах старался договариваться. Вместе с Коломытовым они отправились сопровождать подводы с хлебом на пристань.
Пока в Совете дебатировали вопрос о революционной совести, о чистоте революционных идей, вернулся товарищ Жерихов.
— Маленькая неприятность, Андрей Никитович, — смущённо обратился Жерихов к Новикову. — Грузчики требуют спирта.
— Мы презираем такие требование грузчиков! — возмутился Новиков.
— Но грузчики требуют спирта, — развёл руками Жерихов. — Товарищ Коломытов митингует с ними, грозит мерами за саботаж, но они требуют спирта.
Новиков с Жериховым поехали на пристань.
На берегу Жерихов рассказал грузчикам про красные фронты, про заграничную революцию:
— Кругом близится победа, — завершил он речь, — но советская власть все же пребывает в тяжелом положении: хлеба не хватает. Ежели мы не поможем, безжалостная смерть скосит тысячи голодающих детей пролетариата красной столицы, и костлявая рука голода удавит революцию.
Посовещавшись, грузчики согласились грузить пшеницу, нехотя отправились к гружёным подводам. Но, подойдя к подводам, снова принялись мять шапки и сокрушаться:
— У нас так заведено: на начало погрузки — магарыч. Плохого от этого не будет, а бегать — со спиртом, оно веселее.
— Ну заведено так! — проникновенно глядя в глаза комиссарам, и, будто сами мучаясь от независимой от них помехи, стонали грузчики.
— Ладно, беру на себя ответственность, — безнадёжно махнул рукой Жерихов. — Съезжу в город, есть у меня в одном месте заначка.
С одобрительным ворчанием грузчики проводили комиссара в город, а через полчаса приняли четверть спирта. Бригадир взболтал бутыль, спирт завился водоворотом, закипел светлыми точками.
— Чистый! — восторженно засвидетельствовал бригадир.
Причастились по одной, остальное оставили, чтобы отдохнуть после работы.
К вечеру глубоко посаженная в воду баржа, пахнущая смолой, вышла из затона. Лёгкий катер вёл её на буксире. Гудок нарушил тишину, сообщая о выходе баржи в Волгу. Хлеб голодающего Поволжья отбыл на поддержку революции.
Один из грузчиков, бродивший по пристани, увидел, что пассажирский пароход ожидает жена продовольственного комиссара. В подогретом спиртом мозгу взыграла революционная бдительность.
— Может, она золото увозит…
— Обыскать бабу!
— Отпустите меня! — закричала женщина. — Я жена продовольственного комиссара Жерихова! Вы поплатитесь за самоуправство!
На женские крики собралась толпа подвыпивших грузчиков.
— Ну что, дамочка, сама снимешь одёжку, или помочь? Вон, Федька, большой мастер по снятию платьёв с женщин!
Женщина с презрением, с брезгливостью сняла жакет, кофту и юбку, осталась в одном белье. Грузчики гоготали, говорили сальности о её теле, о белье. Из корзины вытрясли содержимое, каждую тряпку тщательно прощупали в поисках спрятанных драгоценностей.
— А это что?
Один из грузчиков сунул в нос полуобнажённой женщины носовой платок с таинственными нерусскими буквицами.
— Тайнопись! Она германская шпиёнка! Айда дома у неё проверим, что за шпиёнский притон там открылся!
Грузчики двинулась с пристани в город.
— Да все комиссары — шпиёны! Мне один сэсэр говорил, что сам Ленин — германский шпиён, засланный в Россию в запечатанном почтовом вагоне!
— Всех комиссаров проверить! Айда в городской Совет!
Большая часть толпы повернула в сторону Совета.
Мятежники ворвались в здание Совета, вломились в помещение продовольственного комитета, избили комиссара Жерихова.
— Айда других комиссаров заарестуем!
Грузчики выскочили в коридор, ринулись к лестнице на второй этаж, куда предусмотрительно ретировались комиссары. Дорогу им преградил командир красноармейского отряда товарищ Шкарбанов. Выхватив маузер, он выстрелил вверх. Грузчики остановились, растерянно переговариваясь. Шкарбанов молчал, щупал толпу свирепым взглядом. Лицо его перекосила злая гримаса, глаза налились кровью.
— Сволочи! Гады! — выкрикнул, наконец, Шкарбанов, потрясая маузером.
Толпа смолкла.
— Слушайте, вы! Сейчас прибежала жена одного комиссара и пожаловалась, что неизвестные люди пришли в её квартиру с обыском. Я послал красноармейцев арестовать бандитов. Когда их приведут сюда, я прикажу их расстрелять.
— Мы думали золото… — буркнул один из грузчиков.
— Тайнопись у неё. Шпиёнка, может… — крикнул кто-то из-за спин товарищей.
— Кто дал вам право обыскивать комиссаров? Эх вы, грузчики! Я же работал с вами. Вы избрали меня на ответственный пост. Вы что, думаете, я покрываю воров и шпиёнов? Вы дебоширите на руку мелкой буржуазии и врагам революции! Жёны комиссаров такие же ответственные люди, как и их мужья. Они не могут быть ни шпиёнами, ни ворами! Идите и работайте, пока я, ваш вчерашний товарищ, именем революции вас не расстрелял!
Грузчики потоптались немного, почесали затылки и побрели на улицу.
— Какой дурак сказал, что комиссарова жена шпиёнка и золото прячет?
— Швадня сказал…
— Тю, нашли кого слушать! У него разговоров — на воз не покладешь, на паре не увезешь. У него мыслей много, да все с ветром носятся, а ветра, как известно, не догнать... Надо же, удумали — у комиссаров дома обыски делать! Попёрлись…
— Бешеной собаке семь вёрст не крюк…

= 3 =

Автоном Кириллович Гемма, тридцатичетырёхлетний сын украинской деревни, был настоящим поэтом в революционно-практических действиях. Свой комиссариат внутренних дел он называл учреждением «благочиния» и любое благо стремился учредить за один день и повсеместно. Идеи, периодически воспламенявшие его, гасли в порядке воспламенения, и не в зависимости от претворения их в жизнь, а по мере того, как его одолевали новые идеи.
На очередном заседании городского совнаркома, начавшемся с раннего утра, Автоном Кириллович вынес на обсуждение проект об изничтожении корней местной проституции.
— Пришло время оздоровления революционных душ и тел, товарищи! — встал над заседателями Автоном Кириллович, вынул часы—луковицу, отколупнул крышку, посмотрел время и вскинул вперёд и вверх руку с зажатыми тезисами резолюции. — Мы с корнем выдернем этот пережиток буржуазии, изничтожим его повсеместно в масштабах нашего города!
Щурясь, Автоном Кириллович безрезультатно пытался отогнать от себя едкий дым самокруток, сизым туманом заполнивший комнату. Курильщикам можно было и не разжигать самокрутки, а просто вдыхать этот загустевший, настоянный на дыме воздух.
Как у любого некурящего, от дыма у Автонома Кирилловича сильно болела голова. Но, признавая принципы свободы, он никогда не выражал недовольства по поводу курения окружающих.
— Товарищи! — решительно продолжил выступление товарищ Гемма. — Вот в этом большом и изящно отделанном зале совсем недавно лакеи во фраках прислуживали господам в манишках, которые говорили «шарман—сильвупле» и расшаркивались перед разодетыми по самой последней моде дамами, развлекались…
— Ну, товарищ Гемма! Ну, выдал по-иностранному! Знай наших! — одобрительно загудели заседатели.
— Кто такой этот Шарман? А Манишка — это Маняха, что-ль, с Селитьбенской? Она францускую болезнь подхватила, зараза, ты мужиков предупреди, чтоб не ходили к ней…
— А вот теперь, благодаря советской власти, здесь стоят простые стулья и грубые скамьи. И мы, представители народной власти, сами из народа, сидя на этих грубых скамьях, решаем серьёзные вопросы по обустройству народной жизни. Решаем вопросы, а не развлекаемся! Нам, товарищи, нужно вырвать гнилые корни старого быта, все эти декольте—микольте, и утвердить новый быт, быт рабочий, простой, суровый и твердый. Из нашего нового трудового быта должен быть исключён такой порок, как проституция!
— Я ж говорю, про Маняху он!
— И тут, как говорит вождь мирового пролетариата Владимир Ильич товарищ Ленин, «без чистки и насилия не бывает революции и пролетарской диктатуры». А посему, корни местной проституции определяю изничтожить завтра на рассвете, радикально и глобально, дабы к этому вопросу потом никогда не возвращаться.
Гемма резким движением ладони над столом подвёл черту под грандиозным планом.
— Прошу голосовать, товарищи. Кто «за»?
Городской совнарком принял проект безоговорочно.
— На этом заседание позвольте закрыть.
Товарищ Гемма стал по стойке «смирно». Присутствующие встали, торопливо, словно солдаты, увидевшие приближающегося генерала, убрали в кулаки цигарки, и с суровыми лицами слаженно запели гимн пролетариев всего мира «Интернационал»:

«Вставай, проклятьем заклеймённый
Весь мир рабочих и рабов…»

***

На рассвете следующего дня, вооружившись и всем составом возглавляя красную гвардию, совет отправился в предместье Балакова — Бодровку, или, как её чаще называли, в Сиротскую слободу, где домов терпимости было больше, чем магазинов во всём городе.
В Сиротской слободе круглосуточно происходил буйный солдатский разгул. Ехавшие с германского фронта солдаты надолго останавливались в сытом Балакове. Одичав на войне, пили самогон, приворовывали, были завсегдатаями публичных домов.
Учитывая, что солдаты почти не вылезали из «заведений», владельцы домов терпимости давали фронтовикам кров и пользовались ими для самозащиты.
Отряд красногвардейцев шёл по слободе.
Нищие домишки из самана, из полусгнивших брёвнышек и растрескавшихся, покрытым мхом досок, изредка — из потерявшего от старости цвет кирпича пьяно бродили вдоль улицы, кособоко заваливались, как умирающие старухи. Пахло куриным помётом и чем-то кислым — квашеной капустой, что-ли. В полузаросших сточных канавах валялась грязная бумага, кучи окурков и прочие отбросы. Ветер порошил глаза мелким сором.
То там, то здесь группами стояли солдаты в нечищеных сапогах, в нестиранных штанах и рубахах, иные — самого гнусного вида, хоть в банду отсылай. Одни лузгали семечки и плевались, другие пьяно горланили окопные песни и весело матерились. Некоторые были вооружены обрезами, наганами и даже винтовками.
Где-то вдалеке сухо треснул револьверный выстрел.
— Разойдись! — приказал комиссар Гемма пьяным солдатам. — Дома терпимости закрываются!
Солдат без ремня в расстёгнутой на все пуговицы гимнастёрке, с шальными от самогонки глазами растянул малиновые меха саратовской гармошки от плеча до плеча. Голосистый инструмент вскрикнул, словно от боли, и запаниковал всеми бубенцами. Разухабистая частушка, несмотря на осипший с перепою голос, грянула озорно, весело:

И-эх, яблочко-революция,
Скинь штаны, неси в Совет —
Кон-три-бу-ци-я!

— А-а, едренать… Крысы тыловые! Сволочи! — оттеснил гармониста, визгливо закричал выскочивший навстречу красногвардейцам небритый солдат. Белые от бешенства глаза его лезли из орбит, перекошенное лицо побледнело, нос заострился. — Мы четыре года за бабьи сиськи не держались! Правов не имеете баб от нас отымать! Баб рылюцивонна власть таперича обобществила! Нам всё известно по телеграхву! Так что, пошли-ка вы от нас к трёпаной матери!
Стоящие вокруг солдаты засвистели, заулюлюкали. Едкая поганая матерщина наполнила воздух клубами человеческой злости.
Красногвардейцы попытались войти в два дома, стоявшие по соседству.
Бубухнуло раз, другой. Зазвенело стекло, фонари погасли. Судя по громкости, стреляли из обрезов. Сухо захлопали револьверы.
Красногвардейцы кинулись прочь, залегли в канавах вдоль улицы, некоторые спрятались за соседними домами.
— Стреляйте вверх, для острастки, — сдавленно распорядился комиссар Гемма. — Пьяные солдаты, подебоширят и разбегутся. Зато мстить за убитых потом не станут.
Со стороны колокольни донёсся гул колокола, отбивший пять утра. Беспорядочно постреливали солдаты. Изредка отвечали красногвардейцы. Вдруг улицу разрезал пронзительный человеческий крик, стрельба стихла. Было слышно, как солдаты по переулкам бросились наутёк, к Волге. Где-то обрушился забор, кто-то с треском ломился сквозь густые кусты.
Разбежались солдаты и от других домов терпимости.
— Держи её, держи! — закричал красногвардеец, прикрывавший фланг отряда. — Держи, убежит!
Послышался женский визг.
— Я честная! Я не из них! Я к тёте ночевать пришла! — слышались надрывные оправдания.
— Все здесь к тётям пришли ночевать… С дядями… — незло гудел мужской голос. — Не балуй, разберёмся. Коль честная, отпустим.
— Товарищи бойцы! Приступайте к проверке документов! — скомандовал Гемма. — Всех подозрительных дамочек выводи на улицу, в штабе со всеми разберёмся.
Часа через два отряд привел в штаб красной гвардии человек двадцать проституток и бородатого мужика лет сорока пяти, в высоком картузе, в косоворотке навыпуск под пиджаком,  и в полосатых штанах, заправленных в хромовые сапоги.
— А этого зачем? — удивился Гемма.
— А это, товарищ комиссар, — хохотнул Сёмка Шкарбанов, — благочестивый купец—кулугур .
— Да ты что?! — поразился Гемма. — Благочестивый старообрядец! У проститутки! Да проще пьяного попа с голой задницей в полдень на площади увидеть, чем кулугура у проститутки! Что же с ним делать, с таким благочестивым?
Арестованный старовер молча хлопал глазами и испуганно глядел на окруживших его молодых весёлых комиссаров.
— Ну что, учредим над купцом скоротечный показательный суд, — Шкарбанов по-приятельски хлопнул купца по плечу. У перепуганного старовера ноги подкосились и он упал бы, но кто-то успел подставить под его зад табурет. — Предлагаю вынесли суровый приговор и запротоколировать его: временную даму купеческого сердца вселить в дом старовера на перевоспитание.
От такого решения купец пришёл в тихое помешательство. Совершенно не замечая окружающих, плакал, беспрестанно крестился двуперстием и нашёптывал непонятные молитвы.
— Чё это он? — полюбопытствовал зашедший в помещение молодой красногвардеец.
— Страшный мы ему приговор вынесли, — пояснил Шкарбанов. — Староверы и кружку, из которой дадут воды постороннему, моют потом так, будто из неё пил прокажённый. А принять в дом проститутку для семьи староверов страшнее, чем сидеть на одной лавке с сатаной.

К неистребимому запаху курева, которым пропитался штаб, прибавился густой сладковатый запах дешёвой парфюмерии.
Мужчин, за годы войны и революции отвыкших от любой парфюмерии, эти женские запахи не сказать чтобы смущали, но заставляли похмыкивать. Тем более, что источали эти запахи женщины, готовые исполнить любую мужскую прихоть и удовлетворить похоть.
Гемма, Новиков и ещё три комиссара, пообедав и освободившись от прочих дел, в полголоса опрашивали проституток, кто к какому ремеслу способен, чтобы определить их на работу, помочь начать новую, честную трудовую жизнь.
Сёмка Шкарбанов, малограмотный командир красной гвардии, бумажной работе предпочёл просветительскую деятельность. Приказы и декреты он читал с большим трудом, а насчёт письма у него было совсем плохо.
— Потому как вы есть необразованный и несознательный элемент, — тоном выступающего на митинге комиссара говорил Шкарбанов, расхаживая между сидящими на скамьях и прямо на полу проституток, — я скажу о назначении женщины и ея социальном положении. Как я могу охарактеризовать положение женщины при буржуазном обществе? — задавал он вопрос и требовательно смотрел на проституток, замолкая на мгновение, словно в ожидании ответа. И сам же отвечал: — Раньше женщина служила наслаждением развращенных буржуазных натур и не имела прав, представленных в своих обязанностях прямого назначения в развитии и воспитании молодого поколения. — Шкарбанов утыкал указательный палец вниз, показывая всю глубину падения нравов эксплуататоров—буржуев. — В коммунистических же перспективах женщина займет благородную роль, и будет достойной матерью грядущего молодого поколения.
Он взмахивал рукой и упирал указующий перст в потолок, показывая высоту идеи, которой служил
— Как же, займёт! — возразила одна из проституток. — Благородную… Пользовались нами благородные, а теперь помыкают неблагородные. Для того же кобелиного удовольствия. Те хоть в баню ходили раз в неделю, а эти… С войны немытые…
— А ты не упрекай! — потребовал Шкарбанов. — Они на позициях были… В окопах вшей кормили по два-три года. Отвыкли.
— Такие и не привыкали…
— Раскаты мировой революции, — поняв бесперспективность спора с женщиной и погрузившись в идейную речь, монотонно продолжил красный командир заученную где-то наизусть речь, — всколыхнули сонное болото буржуазных пережитков. Дотоле несбыточные мечты о народном счастье нашли живой отклик в душах освобождённых граждан. Теперь нельзя равнодушно смотреть на рабство человека вообще и в особенности граждан женщин, которые были вследствие уклада бытовых отношений в забитом рабском состоянии.
— Были, есть и будем мы в рабском состоянии…
— Не имея свободного голоса и самостоятельной инициативы в развитии природных дарований, женщина всецело была игрушкой буржуазных господ, которые по своему желанию калечили ее нравственно и физически. Буржуи окружали себя любимыми женщинами, приспосабливали их к своим господским вкусам и привычкам, одевая их в роскошный шутовской маскарад, где женщины фигурировали в виде балаганных фигляров.
— Где уж нам до роскошных нарядов! Коль сама не выкроишь, никто не оденет.
— Партия большевиков бросила мировой клич: проснитесь и встаньте на защиту попранных прав все, кто не потерял ещё человеческого достоинства и у кого бьется благородное свободное сердце! Освобождённые женщины! Вдохновляйте мужчин на бранный подвиг против своих угнетателей!
— Ты бы, милок, кончал лозунги кричать. Притомил уже. Ложись ко мне под бочок, можа я тебя и вдохновлю на какой подвиг.
— Золотой мой, слатенький, — страстно, томно, с придыханием перебила подругу другая, — ложись ко мне! Губ твоих хочу!
— Женщина, как мать грядущих поколений, — игнорируя или не слыша сомнительных предложений, извлекал из глубин солдатского сознания коммунистические тезисы Шкарбанов, — с женственно-нежным благородным сердцем, есть прекрасный сад, где цветут ароматные цветы, насыщая атмосферу воздуха благоуханием молодых порывов к тому светлому будущему, где нет печали и слез, а где будет вечно братство, равенство и свобода. Поэтому мы призываем всех граждан женщин, вместе с мужчинами, конечно, твердо сплотиться вокруг мирового революционного знамени и идти неустанно вперед, и тогда будущее поколение скажет большое спасибо. Да здравствует свободная женщина, всемирная социальная революция и третий Интернационал.
Закончив речь, Шкарбанов сел на свободный табурет у одного из столов, тылом ладони утёр со лба пот, вздохнул, будто груз с плеч сбросил, и удовлетворённо припечатал кулаком лежащую на краю стола папку:
— О-так-от!
Налил из графина воды в кружку, и жадно выпил, будто после тяжёлой работы.
— Слава богу, утихомирился, — буркнула одна из проституток. — Языком только молоть. На другое что по мужицкой части, видать, не способен.
Притомившиеся «публичные дамы» перестали хихикать и ёрничать, отвечали на вопросы комиссаров тихо и нехотя. На осунувшихся лицах из-под толстых слоёв румян, белил и пудры проступала желтизна нездоровой кожи.
Автоном Кириллович взглянул на очередную даму, в недоумении покачал головой, и принялся рассуждать вслух, словно об отсутствующем человеке:
— Никаких следов осмысленности! Голое рабство отражает чело её.
Вздохнул, подумал, и сделал вывод:
— Это грязь прошлого на одежде революционного настоящего, которая может испачкать прекрасное тело социалистического будущего. А грязь можно только смыть. Смыть и вылить помои на свалку истории.
Проститутка никак не реагировала на рассуждения комиссара. А может, не понимала витиеватости его речей.
Автоном Кириллович весьма угнетался тем, что «дамы» чуть ли не все указывали на своё высокое дворянское происхождение.
— Хоть бы одна пролетарка была! — тосковал Гемма. — С угнетённым классом легче работать.
— Ага, нашёл кому верить! — усмехнулся начальник уездной милиции Коломытов.
— А как же не верить? — изумился Автоном Кириллович. — Мы же власть с революционной совестью. Кто же из угнетённых позволит перед революцией запрятать собственную совесть?
Комиссар Коломытов — высокий, худой, про таких говорят «хоть в Уфу посылай!»,  молодой человек среднего роста, не брюнет и не блондин, полуеврейского, полувосточного типа, часовщик по профессии. Образование — приходское училище. Вернувшись с фронта, был назначен советом на пост начальника уездной милиции. Оделся во френч, галифе, высокие сапоги, в офицерское пальто с мерлушковым воротником и фуражку военного образца без какого-нибудь значка или кокарды. Ходил всегда с портфелем под мышкой. Отличался барскими замашками. Завёл в своем доме прислугу, относился к людям свысока, любил попировать, частенько использовал свое положение в корыстных целях. Один из самых авторитетных представителей в совете, он был сторонником беспощадного террора.
Коломытов ладонью разгладил истощённые, аскетические щёки, подкрашенные чахоточным румянцем, почесал переносицу.
— Совесть, товарищ Гемма, у большинства людей бывает, пока они без штанов бегают и не обращают внимания на то, что у них между ног. А как подрастут, как начнут интересоваться, что у других пониже пупка, так и совесть ихняя прячется. Вот ты хотел бы ходить с совестью, чтобы её каждый видел и дёргал её грязными пальцами?
«Публичные дамы» от таких сравнений пришли в умиление. Одна из них, с золотистыми волосами, подойдя к военкому вплотную, опустила руку на его плечо, и с похотливой нежностью, закатив глаза, проворковала:
— Ей-богу, милёнок, я из дворянской породы. Попробуй своими шикарными усами мягкость моих губ. Время идет, время катится, кто не пьет, не любит женщин, тот спохватится!
— Ври толще! — Коломытов легонько, с презрительной миной, отстранил даму. — Я не целуюсь прилюдно. Любовные утехи требуют уединённости. А что в тебе благородная кровь, того не видно: голос твой груб и кожа неказиста.
— Небось, сам из вахлаков, а ведь тож! — обиделась «публичная дама» и отошла, скорчив презрительную гримаску.
— Совершенно верно! — подтвердил военком. — Моё происхождение пролетарское. И от этого мне было бы тяжело, если б не революция. А сейчас для меня рабоче-крестьянское звание лучше дворянского. Ибо, благодаря революции мы теперь управляем страной и дворянами, а не они нами. И с дворянами мы скоро покончим, как с классом. Всех к ногтю — и точка! Весь класс — под корень! Так что, гражданки публичные дамы, вы уж благородством своей лицевой стороны больно не фигурируйте. Я, конечно, понимаю, что вы из себя дворянок строите для своего воображения и для обольщения нашего мужеского брата. Как говорится в сказке, мужик, чтобы за грудь дворянку подержать, сто рублей заплатит…
«Публичные дамы» одобрили речь военкома торжествующим смехом, что его не смутило.
Автоном Кириллович не слушал Коломытова. Облокотившись на стол, он думал о глубине и обширности пороков людского рода.
— Товарищ! — обратился он к Новикову. — Я думал, что если в октябре мы взяли власть в два дня, то проституцию выбьем с корнем примерно в час. Ой, как, дьявол, глубоко она корни запустила! Полное сплетение обстоятельств. Да-а-а… — протянул он озабоченно и несколько разочарованно. — Тут в час не уложишься. Нет, не уложишься.
Документы оформляли допоздна.
Ближе к полуночи почему-то отключили свет. Комиссары зажгли керосиновые лампы. Тусклый свет от фитилей с трудом пробивались сквозь тяжелый махорочный дым. Шелуха семечек густо укрывала пол под столами ответработников.
Автоном Кириллович заснул, сидя за столом.
А когда проснулся, в окно заглядывало утро. Проститутки врастяжку спали на полу. Коломытов лежал с дамой, которая хвасталась благородной кровью, обнимал её, наложив руку на женскую грудь. Голова женщины уютно устроилась на плече начальника милиции. Ноги Коломытова оплетали женские ноги. Огромная деревянная колодка—кобура, подобно окороку, лежала чуть в стороне, удерживаемая кожаным ремешком. Из кобуры торчала ребристая ручка маузера.
«Вот тебе полное переплетение революционных обстоятельств, пролетарских и буржуйских ног», — подумал Автоном Кириллович и тяжело вздохнул. Идеи революционного очищения души и тела не действовали даже на некоторых весьма ответственных партийных работников.
Он растолкал Коломытова, чтобы проснувшиеся комиссары и проститутки не увидели порочащую начальника уездной милиции позу, разбудил остальных.
— Продолжим работу, товарищи, — негромко скомандовал он. — Дел у революции много. Надо кончать с протоколами публичных дам, и переходить к более насущным заботам.
Почёсываясь, протирая глаза и откашливаясь, комиссары садились писать протоколы. Все без исключения засмолили самокрутки.
Нервный телефонный звонок прервал мирную работу комиссаров. Все вздрогнули и положили перья на стол.
— Да… — отвечал в металлический раструб на конце чёрной телефонной трубки величиной с хорошее топорище, Автоном Кириллович. — Да… Где они? Много?
— В Сиротской слободе опять фронтовики бузят, — доложил он устало, повесив трубку на аппарат. — Возмущены, что мы лишили их проституток. Кто-то из бывших купцов подпоил толпу, они осмелели и требуют от нас, так сказать, сатисфакции.
— Перестрелять всех, — предложил Коломытов. — Проехать вдоль улицы с пулемётом — и всех… фактировать.
Яростно скорчив лицо, он сжал кулаки и затрясся, будто стрелял из «максима».
Гемма укоризненно посмотрел на начальника милиции.
— Как всё в нашей жизни повязано одно за другое! Проституток взяли, а солдаты забузили. Прошлое крепкими узлами держит настоящее, — покачал головой Гемма. — Одна язва может заразить все члены организма, распространиться на всё тело. Ладно. Я остаюсь здесь, закончу с ними, — Гемма кивнул на проституток. — А вы берите ружья… поступаете под команду товарища Шкарбанова.

Отряд подошёл к дому, где толпились громогласно матерившиеся солдаты. «Лихие георгиевские кавалеры» в военных фуражках набекрень, пощипывая усы, расхаживали перед возмущённой толпой.
Шкарбанов остановил бойцов, не доходя до фронтовиков. Вытащил маузер из кобуры, стал молча, скрестив руки не причинном месте.
— Что, комиссар? Небось думаешь: у кого наган, тот и пан? По нас стрелять будешь? — замахнулся на Шкарбанова костлявым кулаком и срывающимся от злобы и обиды голосом по—бабьи истерично взвизгнул рыжий конопатый солдат. — Гляньтя на яво, стоит с левонвертом, ёпть… Стреляй, сволочь, в героев войны! — конопатый театрально распахнул одёжку и выпятил грудь вперёд.
— Не психуй, земляк, печенка лопнет, — миролюбиво остерёг рыжего Шкарбанов.
Стоявшие за спиной командира красногвардейцы молча наблюдали за комедией.
 — А-а, напугалси! — брызгал слюной рыжий. — Я-то на позициях всякого хлебнул, а ты только с бабами воевать!
— Крой, Микишка, бога нет! — подзадорили рыжего из толпы.
Рыжий обернулся к красногвардейцам спиной, спустил портки и нагнулся.
— Посмотрись в моё зеркало, шелудивая красная гвардия! За всю войну туда даже пуля не заглянула. А вам дозволяю.
— Тёмный, как земля, человек. Трава дикая! — пробормотал Шкарбанов. Не выпуская из правой руки маузера, он подошёл к рыжему, взял его за шиворот левой рукой и крепко встряхнул. Шкарбанов играл рыжим, легко поворачивал его во все стороны, то ставил на носки сапог, то поднимал в воздух, словно разглядывал чудную куклу со спущенными штанами. Наконец насмешливо оценил:
— Какие мы рогатые уродились: ни в ерша, ни в ежа, ни в дикую кошку.
— Пусти, гад! А то пожалеешь! — словно ребёнок, возмутился рыжий.
— Спрячь килу , не пугай людей, герой, — Шкарбанов с лёгкостью отставил крикуна в сторону.
Едва почувствовав свободу, рыжий торопливо подхватил штаны и юркнул за солдатские спины.
Разномастно одетые красногвардейцы стояли напротив солдат крепкой стеной, некоторые улыбались.
Солдаты в смехе над однополчанином участия не принимали, угрюмо молчали, сгрудившись серой массой.
— Смотрю я на вас, — обратился Шкарбанов к солдатам, — и трудно мне распознать, кто из вас несознательные или заблуждающиеся друзья, а кто сознательные враги.
— Пошто баб у нас отняли? Я в окопах забыл, какие они на ощупь и чем пахнут… — обиженно воскликнул один из солдат.
— Вот что, служивые, — Шкарбанов почесал дулом маузера затылок. — Проститутки — буржуйский пережиток. Да вы посмотрите на них! Ноги у них воняют, под мышками  болото, а вы от них ласк требуете!
— Пид мышками яму не нравится, як у баб пахнет! Дык, понюхай чёрного кобеля пид хвост — там слаще! — с хохляцким акцентом понасмешничал солдат.
— Ты, видать, ими часто пользуешься, коль знаешь, где как у их пахнет! — захохотал другой.
— Плыви на  легком катере к такой-то матери! Сами с бабами разберёмся!   
Не отреагировав на хохот, Шкарбанов продолжил:
— Нахватаетесь от них болезней нехороших, а вас дома жёны-невесты ждут...
— Молчи, бабий жалельщик, паскудник, сучий блуд! Баб он наших пожалел, стерва рябая! Как же, ждут оне! Не верь коню сзади, а бабе спереди!
— Эт точно, баба не конь, — знающе пояснил солдат в возрасте, — спутай её за щиколки — она коленки раздвинет.
— Ну, — угрожающе проскрипел сухим тенорком «мелкосортный» солдатик с желчным лицом, — у меня за такое дело не отластится. Узнаю — не пожалею!
— Узнаешь! — задорно пообещал ему сосед. И пояснил суть женской природы: — Коли понесёт по кочкам, коня не остановишь за узду, а бабу не удержишь за… .
— Кончайте вола валять, кладите оружие, от греха, — миролюбиво предложил Шкарбанов, почувствовав, что разговор повернул в философском направлении. — Пока мы друг друга не перестреляли. Ни к чему это ни нам, ни вам. Недосуг пролетариям друг с другом воевать. Ваше дело водовку пить, наше — революцию завершать, мироедов-капиталистов гнать.
— Покладём. Тока кады черт сдохнет, — крикнул насмешливый голос.
— А он еще и хворать не думал, — добавил другой мрачно.
— Мы сами за революцию против мироедов—капиталистов! — проверещал рыжий из-за спин товарищей.
— Кладите первыми вы, а мы посмотрим, — низко прогудел из первых рядов бородатый мужик фельдфебельской наружности. — Нам, солдатам, винтовка по закону дадена. Вот мы охранять революцию от мироедов и будем.
— Краска, у тебя винтарь есть? — со смехом спросили из толпы фронтовиков.
— Есть на куме честь, — обиженно ответил рыжий.
—  Отдай красногвардейцам — с мировой буржуазией воевать. Ты всё равно стрелять не умеешь, отдай!
— Издохла кума, никому не дала.
Красногвардейцы и солдаты некоторое время беззлобно перекидывались шутками. Но сдавать оружие фронтовики не хотели.
— Ладно, земляки, — вздохнул Шкарбанов. — Предлагаю разойтись мирно, на улицу с оружием не выходить, а для разрешения вопроса открыть мирный митинг.
— Помитинговать мы завсегда согласны. Чем большевистский чёрт не шутит, может до чего и домитингуем. Только щас недосуг! Кто ж митингует, не пожрамши? Давай ближе к вечеру…
— Вон у того дома с крыльцом. Выступать с него хорошо…

Вечером без спешки собрались на митинг.
Серая солдатская масса недовольно загудела, когда группа красногвардейцев, тоже бывших фронтовиков, шла к крыльцу дома, заменявшему трибуну.
— Долой комиссаров! — кричали из толпы. — Власть народу!
— Сам-то ты кто? Сэсэр, кадюк аль куманист тырнацинальный?
— Не эсэр и не кадет. Мы большевики. С коммунистами сами борьбу ведём. Сволочи они, коммунисты!
— Коль большевик, скажи слово…
На крыльцо выскочил молоденький солдат, высокий, стройный, в лихо заломленной папахе. Рука на перевязи, на груди белый крестик георгиевского кавалера.
— Теперь, товарищи и трудящие, всех буржуев мы к ногтю… Которы убегли -тоже достанем, как контриков! И теперь наша советска власть, котора коммунизм называется! Так что дожили! И у всех будет даже автомобиля, и сортиры в спальнях, и все будем жить… в ванных! Так что не жись, а едрена мать. Так что… все будем сидеть на пятом этаже и розы нюхать!..
— Вот она, сказка-явь.
— Не, сортир в спальнях не надобен, больно вонят!
— Наговорил, ровно киселя наварил: полна чашка, а хлебать нечего.
— Хоть есть нечего, зато жить весело.
— Не так живём, как хочется, а так, как бог велит!
— Шёл бы ты, солдатик, девок щупать — рано ещё тебе про жисть говорить!
— Я георгиевский кавалер! Я героически воевал, не то, что некоторые!
— Куда уж нам до тебя, героя, с шилом — да на медведя! Мы подвигов не совершали, при обозе ошивались… свиньям хвосты крутили — у всех теперь закручены!
Фронтовики откровенно потешались над георгиевским кавалером, рассказавшим про светлое будущее.
На крыльцо вылез солдат бывалого вида в шинели на голом теле. Подвинул молодого георгиевского кавалера, широко упёрся руками в перила. Набычившись, окинул взглядом стоявших перед ним.
Изрыгнув длинную, складную, как псалмы, ругань, перебрав скороговоркой всех божьих угодников и святителей до седьмого колена, припечатал врагов всемирной пролетарской освободительной революции многоэтажным матом с большим Петровским загибом,  закурил.
Фронтовики захохотали.
— Вот так завернул! Без перца достало до сердца!
— Наш браток!
— Трава увяла на семь саженей вокруг!
— И не поперхнется, каналья!
— Меня нянька в детстве с печки уронила, с тех пор только на матерном языке и изъясняюсь, — похвастал сквернослов.
— Ты матерись, да по делу, а не из матерного антиресу! Зачем комиссары баб у нас отняли!
— Зачем отняли? А я скажу, зачем…
И солдат выдал стремительные каскады совершенно неслыханной, виртуозной, скабрезнейшей казарменной матерщины.
— Ты, браток, красиво говоришь, но как германский фельтфебель: одно гавканье — и ни слова по делу!
— У петуха — хвост, у дурака — форс...
Комиссар Новиков взобрался на крыльцо, отодвинул упирающегося матерщинника.
— Я скажу по делу!
— Долой комиссара! — закричали со всех сторон, едва Новиков заговорил.
— Совет народных комиссаров требует прекратить бузу под страхом предания контрреволюционеров военному трибуналу! Вплоть до расстрела!!!.. — пытался перекричать Новиков толпу.
— А не страшно, растак тебя в угодничков божьих и в апостолов. Теперь ничего не страшно. Будя, побаловали… контрицинеры.
Новикова дёргали за сапоги, пытаясь стащить с крыльца, но он уцепился в перила и упорно стоял на импровизированной трибуне, выпятив грудь с пришитой на правой стороне гимнастёрки георгиевской лентой. Несмолкаемый гул электризовал Новикова, он чувствовал покалывание в пальцах.
— Дайте ему слово, он тожа фронтовик!
— Окажите почтенье фронтовику!
— Таким фронтовикам почтенья, как стоптанному лаптю!
— Пусть скажет… Фронтовик!
Новиков понимал опасность своего положения и заметно волновался. Лица обозлённых фронтовиков прыгали и кружились перед его глазами, превратились в нечёткие кляксы с широко раззявленными в криках ртами.
— Товарищи! — Новиков сорвал с головы фуражку и, смяв её в кулаке, взметнул руку вверх. — Мировые гады шипят, а местные социал—демократы им подпевают. Мы, красногрвардейцы — фронтовики. И вы фронтовики. Вы за пролетарскую революцию, и мы за пролетарскую революцию. Но слуги буржуазии пытаются столкнуть нас и развязать братоубийственное кровопролитие!
— Правильно! Верно! — раздались одобрительные возгласы из толпы.
— Прихвостни буржуазии под масками радетелей подбивают вас выступать против советов, подзуживают, что мы отняли у вас проституток. Против советов рабочих и солдатских депутатов настраивают! Солдатских депутатов! А скольких солдат эти проститутки заразили нехорошей болезнью? А? Как они к жёнам приедут?
— Точно, — откликнулись из толпы. — Онуприенко хранцузскую болесть схватил, теперь со слезами по нужде отливает!
— Точно! И у нас было!
— Долой буржуазных подзуживателей! — воодушивился Новиков, почувствовав поддержку. — Долой проституток, разносчиков заразы! Мы, руководители совета рабочих и солдатских депутатов, просим вас заняться полезными делами. А с теми, кому делать нечего, кто подбивает народ на кровопролитие, мы разберёмся!
 Толпа, потеряв интерес к митингованию, довольно быстро разошлась. У крыльца остались несколько руководителей, призывавших солдат не расходиться. Красногвардейцы легко арестовали их, и повели на дознание в Совет.

***

В штабе начальник уездной милиции Коломытов принимал взносы контрибуции от местных купцов и прочих буржуев.
Увидев приближающуюся к нему пожилую жену владельца мукомолки Семёнова, благодушно обрадовался:
— О! Семёниха пришла! Денежки советской власти принесла. Мы на эти денежки новую Россию строить будем.
— Строй, батюшка, строй Россию на наши денежки. Своих-то не припас, — грустно и согласно проговорила Семёниха, присаживаясь к столу Коломытова и вытаскивая из соломенного радикюльчика завязанную в узелок стопку денег.
— Я тебе не батюшка, а товарищ! — оборвал Коломытов Семёниху.
— Молодой ты ещё, старухе в товарищи набиваться, — вздохнула Семёниха.
— Твой-то мерзавец к Дутову утёк? Или куда? — язвительно спросил Коломытов, пересчитывая принятые деньги. — Ну, коль попадётся, не упрекай за преждевременную смерть...
Гемма, заканчивавший оформление проституток, спросил:
— Сколько там вас осталось?
— Трое, красавчик, — ласково ответила одна из женщин.
— Все барских кровей? — пошутил Гемма.
— Я не барских, — негромко отозвалась девушка, одетая явно не как проститутка, и совсем не накрашенная.
— И каких же ты кровей? — усмехнулся Гемма.
— Пролетарских.
— Как же ты… С ними-то связалась? Лёгкой жизни захотела? — упрекнул девушку Гемма.
— Я не с ними. Меня по ошибке забрали.
— Это дочка купца Мамина, — отвлёкся от своих дел Коломытов. — Пролетарских она… Её с парома вчера привезли, простушкой прикидывается. Нет бы честно сказать: я такая-то… Как же, надо врать… Не спроста она под пролетарское происхождение рядится. Явно контрреволюционный элемент! Ты, Автоном Кириллыч, разберись по—быстрому, да в расход её… Чую, засланная она!
В штаб вошёл коренастый молодой блондин в портупейных ремнях поверх скромной полевой гимнастерки без знаков различия, в сапогах и военной фуражке со звёздочкой — Сергей Парменович Захаров, военный комиссар города.
— Здравствуйте, товарищи. Кто тут засланный? — уловил он последнюю фразу Коломытова.
— Здравствуй, Сергей Парменыч, — ответил Коломытов, не отрываясь от журнала, в котором он считал и записывал какие-то цифры. — Да вот, дамочку вчера взяли на пароме. С той стороны, от Махина, видать, к нам шла. Прикидывается пролетарского происхождения, а её одна гражданка опознала как дочь купца Мамина. Раз прикидывается, знать, совесть нечиста, скрывает что-то от нас.
— Я не дочь купца Мамина, — упрямо возразила девушка. — Я Лиза Кузнецова, была прислугой у дочери Мамина, у Лиды. А приехала сюда из Самары.
— А как же тебя вместе с проститутками взяли? — скептически спросил Гемма.
— Меня не вместе взяли… — губы девушки задрожали, она едва сдерживала слёзы. — Меня на пристани тётка оговорила, за Лизу Мамину приняла. Я у Лизы в прислугах служила. Я зимой вместе с Мамиными уехала в Саратов, там… В общем, потеряла я их на вокзале. Попала в Самару. Оттуда в Хвалынск, из Хвалынска сюда. Мы жили в Сиротской слободе, я к маменьке ехала. А меня на пристани взяли…
Голос девушки дрожал всё больше.
Захаров внимательно смотрел на девушку и о чём-то напряжённо думал.
— А как же с проститутками оказалась? — спросил он негромко, как-то дружелюбно даже.
— Да не с проститутками я! — воскликнула девушка. — Их привезли, и меня привезли. Вместе и посадили!
Вытащив из рукава платочек, девушка утёрла глаза и нос.
— Вот что, Автоном Кириллович, — задумчиво произнёс Захаров. — Ты девушку-то сильно не обижай. Оформи документы, да переправь ко мне в военкомат. Я с ней разберусь чин-чином.
Собравшись уходить, он остановился.
— Да… Ты её на автомобиле отправь, чтоб лишние глаза не видели.
— К чему такой почёт, Сергей Парменыч? — удивился Гемма.
— Надо, Автоном Кириллыч, надо. На благо революции надо, поверь. И в автомобиле, чтоб без лишних глаз! — напомнил он, подняв указательный палец вверх.

= 4 =

Усадьба хлебного короля, как называли Анисима Мальцева, занимала почти весь квартал между улицами Никольской, Александровской и Новоузенской. В усадьбе стояли дом в традициях русского классицизма с элементами барокко, окружённый липовым садом, большой двухэтажный жилой корпус, двухэтажная каретная, гостиный и служебно—хозяйственный корпус, двухъярусные конюшни и хозяйственные строения, флигель, дом для управляющего, водокачка с артезианской скважиной, хозяйственно—механический корпус. В липовом саду прятался летний деревянный павильон — чайный домик, где хозяин потчевал деловых партнеров чаем с пирогами. В угловом павильоне размещалась домашняя моленная.
Брат Анисима, Паисий, выучившись до революции в московском университете, вернулся в родной город. Между Христорождественской и Николаевской улицами выстроил себе большой красивый дом с котельной, подвалом и мансардой. Поговаривали, что дома Анисима, Паисия и церковь соединял подземный ход, выложенный красным кирпичом. Зимой по этому подземному ходу якобы гнали теплый воздух от котельной Паисия к дому Анисима и к храму.
После революции усадьбу Паисия Мальцева конфисковали под комиссариат военных дел.

***

Военком Захаров привычно козырнул, размашисто, как в строю, прошёл мимо часового у входа, вошёл в здание.
— Тут девицу должны привезти из штаба. Привезли? — спросил дежурного красноармейца, торопливо подхватившего стоявшую у стены трёхлинейку с примкнутым штыком.
— Дык, в чулан я её, контру, запёр, — радостно сообщил солдат.
Захаров поморщился.
— Приведи её ко мне в кабинет. Только без грубостей.
— Есть, товарищ военком!
Прислонив к стенке винтовку, красноармеец вытащил из тумбочки связку ключей и заторопился в дальний конец коридора. Спохватившись, вернулся за винтовкой.
Захаров вошёл в кабинет, присел на край стола, опираясь одной ногой на пол, вытащил из глубочайшего кармана галифе кисет, задумчиво свернул козью ножку, закурил.
— Мда-а-а…
В дверь заглянул солдат, вошёл сам, втянул за руку девицу.
— Разрешите? — спросил с опаской.
— Зашёл уже, — буркнул Захаров. — Разрешения спрашивают, стоя за дверью.
Солдат растерялся, сделал удивлённое лицо, какое делают малые дети, не увидев в раскрытых ладонях взрослого спрятанного только что там лакомства.
— Ладно, иди, — отослал Захаров красногвардейца и указал девице сесть на стул неподалёку от стола.
Девица села, поправила одёжку, бросила любопытный взгляд на военкома.
Чисто выбритое, чуть-чуть насмешливое и в то же время укоризненное лицо. Если бы не крупноватый, по орлиному загнутый нос, мужчину можно было бы назвать красивым. Военком девушке нравился. Не чувствовалось в военкоме злости, которая, похоже, заполнила все души, все щели разрушенного мира.
Захаров краем глаза наблюдал за арестованной, курил. Нет в глазах у девушки притворства, лживости. Лицо открытое, чувства не скрывает. Приятная девчонка.
За окном чирикали, ссорились воробьи. Далеко, видимо на Николаевской, единственной в городе мощёной улице, прогромыхала повозка.
Арестованная сидела спокойно, словно не чувствовала за собой никакой вины.
Кофта с коклюшечными кружевами по рукавам… Такую могли позволить себе только зажиточные девушки.
Захаров едва заметно качнул головой, словно сомневаясь в чём-то.
— Ивана Василича давно видела? — спросил между прочим, будто продолжая разговор. — Ходят слухи, он за границу сбежал?
— Дык, с зимы и не видела. Как он из Балакова бежал.
Захаров докурил, затушил окурок о нижний край стола, бросил в дальний угол кабинета. Девица укоризненно покосилась на окурок.
Военком заметил укоризненность, встал, привычным движением согнал складки гимнастёрки под ремнём за спину, потянулся, хрустнув портупеей. Неторопливо прошёлся по кабинету, скрипя сапогами. По ходу отбросил окурок ногой дальше в угол. Двигался он подтянуто и прямо.
«Из бывших кадровых. Выправку-то не спрячешь», — порадовалась девушка, будто раскрыла маленький секрет военкома.
— А Яков Василич в Москву ездил. С товарищем Лениным встречался.
Девица удивлённо и с восхищением, простодушно открыв рот, глядела на Захарова.
— Да, разговаривал с Владимиром Ильичом о возможности производства тракторов в России. Вот так вот. Один брат встречается с товарищем Лениным, а второй… контрик.
— Иван Васильевич не контрик! — обиженно воскликнула девица.
— Не контрик, а за границу сбежал, — буркнул Захаров.
— За границу или нет, я не знаю. А ежели бы он из Балакова тогда не убёг, его б расстреляли. Сами же написали приказ расстрелять двадцать пять контрреволюционеров за убитого комиссара. А Иван Васильевич — бывший староста. И на том митинге стоял на паперти.
— Приказ не я писал... А карать контрреволюционеров решила партия.
Да, Захаров хорошо помнил, какая в феврале была заваруха. Товарища Чепаева убили, брата Василь Иваныча…

 = 5 =

Лошади, впряжённые в сани, трусили по городским улицам, фыркали, выдыхали горячий воздух, застывавший невидимыми в темноте облачками пара. Спешили на базар крестьяне, подхлёстывали лошадей вожжами.
Комиссары спали в Совете на стульях и диванах не раздеваясь. Сон усталых людей в неудобном положении особенно сладок.
Утром, затемно ещё, комиссаров разбудил приглушённый стук задеревеневших от мороза подошв.
В зал заседаний, где спали комиссары, вошёл взволнованный Автоном Кириллович Гемма.
Он включил свет, окинул взглядом потревоженных людей, снял шапку и провёл ладонью по взъерошенным волосам. Его нижняя губа дрожала, должно быть, от волнения. Переводя дух, он проговорил:
— Запыхался, ребята. Прошу внеочередного слова для важного сообщения. Красноармейский отряд восстал. Требуют лучшее обмундирование и право выборности из своей среды военного комиссара. Красноармейцы захватили товарища военкома, Григория Иваныча Чепаева, на руках унесли в казарму. Теперь собирают митинг на Хлебной площади.
— Чего бузят? Вроде нашего, рабочее-крестьянского происхождения…
— В отряд нижними чинами записались бывшие офицеры. Вот дождались удобного момента, подняли бузу среди солдат.
Гемма достал из-за пазухи потрёпанную листовку, отпечатанную на гектографе.
— Прокламацию распространяют. Тут вот что написано… «Девятнадцатого февраля, в историческую дату освобождения крестьян от крепостной зависимости, все крестьяне должны быть в городе, где предстоит свержение советской власти». Ну и так далее. Под текстом подпись: «Штаб представителей народной власти при местном бюро социалистов—революционеров».
— Эсэры, значит, бузу подняли.
— Эх, давно надо было военным порядком разогнать эсеровский совет. А вы всё: «Переговоры! Совещание!». Досовещались… — со злом хряснул ладонью по колену красный командир Ванька Культяпый.
— Ну что, товарищи. Коли вовремя не задушили гидру контрреволюции, надо сейчас её прихлопнуть. Ванька, поднимай красногвардейцев, иди выручать Григория Иваныча, — расстроено покачав головой, отдал распоряжение комиссар Гемма.
Культяпый встал, решительным жестом успокоил товарищей:
— Я им, контрам, покажу, как бороться за народное щастье, за мировую революцию. Я их, буржуев…

***

У полуграмотного, едва умеющего писать Ивана Наумова, человека небольшого роста, с кривыми ногами, с большим мясистым носом и узко поставленными глазами под маленьким лбом, будто никогда не было фамилии. Все называли его запросто: Ванька Культяпый. В детстве шестернёй конной молотилки ему оторвало мизинец, за что он и получил своё прозвание. Ванька сроднился с кличкой и, когда его звали настоящей фамилией, не отзывался.
Ванькой Культяпым называли его купцы, у которых он в отрочестве маялся в услужении. Так его называли в мастерской, где он работал подмастерьем.
В революцию он пришёл с первых дней, и за ним также прочно утвердилась кличка — Ванька Культяпый.
Поначалу Культяпого назначили комиссаром «по конфискации имущества», или, как называли его обыватели, комиссаром «чужой собственности». Вознесённый из подмастерьев на высокую должность, двадцатилетний комиссар возгордился положением, ходил важно, разговаривал снисходительно. Присмотрел многокомнатную квартиру из числа реквизированных, притащил в новую квартиру кое—чего из чужой собственности. Серебряный самовар, пуховое одеяло, граммофон.
Собрал коллекцию красивых ночных горшков.
У какого-то купца конфисковал альбом с фотографиями. Пригласив очередную девицу для «культурного отдыха», с серьезным видом перелистывал альбом, уверял, что все они — его родственники:
— Вот, этот молодой человек с супругой — мой брат, большой музыкант, — он «обсерваторию» кончил в Москве. А вот этот — «алхитехтор», умнейший человек! Все законы знает, чёрт порви его ноздри!
Очень любил заводить граммофон. Восхищал его именно процесс крутения ручки сложной машины и извлечения из жёсткого блина пластинки звука. На вопрос жеманной подруги, кто и что поет, отвечал любезно:
— Право, я не посмотрел. Кажется, Пушкин или модный перед революцией Толстой, а поёт он, кажется, из книжки «Пчёлка».
Ванька Культяпый служил в отряде Шкарбанова. На посты командиров Шкарбанов выдвигал одиночек—героев на основе соперничества.
— Кто с отрядом в двадцать человек за полчаса заберёт вон ту деревню, того назначу командиром, — дал однажды задание Шкарбанов.
— Да я и один её заберу, — вызвался Культяпый.
И Ванька, действительно, единолично «взял» деревню: верхом переплыл реку, с красным флагом промелькнул по улице, стреляя из револьвера в небо, затем повернул лошадь обратно, и белогвардейцы, предполагая, что в деревню ворвался эскадрон, бежали из деревни. Культяпый стоял на берегу и размахивал красным флагом.
— Айдате, я деревню забрал!
Ванька немедленно был назначен командиром конного отряда.
С фронтов Ванька приезжал в Балаково за сотни километров верхом, чтобы проверить: не уступили ли местные советы власть мелкой буржуазии. По пути следования укреплял сельские советские аппараты. Никто не знал, были те «командировки» с разрешения командования или личной инициативой красного командира.
Узнав в одну из таких командировок, что Совет решил сформировать в городе конный красногвардейский отряд, Ванька за один день подобрал прочных и неустрашимых парней, организовал и возглавил отряд.

***

Культяпый с несколькими бойцами поспешно покинул Совет и вышел на пустынную улицу. Где быстрым шагом, где бегом по переулкам приблизились к площади перед Троицкой церковью.
На площади толпились крестьяне из окрестных сел, вооружённые вилами и топорами, горожане — некоторые с ружьями—дробовиками. Но больше всего было вооруженных солдат и офицеров, вернувшихся с фронта. Выступавшие жаловались на комиссаров, на продразвёрстку, на отсутствие товаров, на политику Советского правительства по монополизации хлебной торговли.
На паперти, у двери церкви, окружив бывшего городского старосту Ивана Васильевича Мамина, стояли именитые горожане.
Ближе к краю паперти одетый в старую офицерскую форму без погон мужчина лет тридцати пяти с красным, обветренным лицом, размахивал форменной фуражкой без кокарды и выкрикивал в толпу фамилии комиссаров. Одной рукой он за руку повыше локтя придерживал военкома Григория Чепаева.
— Граждане! — закончив перечислять фамилии, крикнул бывший офицер. — Комиссары от народного правосудия не уйдут. Вот вам первый арестованный комиссар. Пусть расскажет о том, кто и сколько грабил, и куда это награбленное делось! Пусть даст полный отчёт народу о так называемой деятельности своего Совета!
— Вешать! Вешать комиссаров! — кричали из толпы.
— Я дам отчёт только тем, кто меня избрал. Вы же, — военком кивнул в сторону стоявших на паперти, — не выборщики, а сброд. Товарищи! Мы боремся за счастливую жизнь для трудящихся! И она скоро наступит! Да, нам пришлось изъять излишки хлеба…
— Какие излишки?! — возмутилась толпа. — Всё выгребли подчистую! Сеять нечем!
— Но это была вынужденная мера, — старался перекричать толпу военком. — Потому что контрреволюция пытается задушить нас в центре, в Питере и в Москве, саботажем организовала там недостаток продуктов. Но, товарищи, народ верит в идею революции, в идею нашего вождя товарища Ленина. Зачинщиков ждёт трибунал!
— Сами душите революцию! — кричали из толпы. — Крестьян совсем задушили…
Культяпый пробился сквозь толпу и вскочил на паперть. Увешанный по поясу ручными гранатами, с перекошенным злобой рябым лицом под огромной барашковой шапкой, он выглядел устрашающе.
— Уйди, рыло красномордое! — осадил Культяпый офицера.
— Вот ещё один комиссар пришёл, — скривился офицер. — Хватит командовать, накомандовались уже!
— Заткни дырку, вырод гадючий! Чтоб в неё кто не плюнул, — огрызнулся Культяпый.
На площадь, напевая «Варшавянку», с красным знаменем вошла толпа рабочих—металлистов.
— Товарищи металлисты! — крикнул Культяпый, увидев рабочих с завода Маминых. — Граждане вы али простая сволочь? Вы что, собрались на митинг вместе с белогвардейцами устроить самосуд над комиссарами, которые бьются за вашу свободу? Я говорю: сволочи вы, а не люди! Вы позорите звание металлистов!
— Яшков пусть скажет! Он от портовых рабочих, от эсэров! — выкрикнули из толпы.
На паперть вышел пожилой грузчик Яшков. Он степенно откашлялся и разгладил длинную рыжую бороду. Толпа притихла, ожидая от него горячих слов, но разволновавшийся Яшков молча топтался на месте.
— Говори, Яшков. Язык проглотил? В порту ты вон как ругаисси! Первый из ругачей будешь!
— Ну а как жа… — басисто выдавил, наконец, Яшков, свыкаясь с непривычной для него ролью «трибуна». — Дык, то по делу. С вами по-другому нельзя. Бывает, что и дома жену укрою. Крепкое словцо ровно крепкое винцо: веселит, и за душой гнилое не остаётся. Слово матерное — оно безобидно. Сплюнул — и нет его. Обращение матерное — вот грех, да помыкание...
Волнение снова одолело его, и он умолк.
— Надо, чтобы комиссары дали полный отчёт. И мы требуем от них надлежащей платформы, — наконец, вспомнил Яшков несколько «митинговых» фраз.
— Не платформу, а паровоз тебе в дырявую глотку! — выкрикнул кто-то из толпы. Народ рассмеялся.
— Большевики нам не товарищи! Мы сами по себе…
— Каку таку платформу?! Не стыдно, Яшков, за комиссаров мольбой убиваться? — крикнули из толпы. — Вчера только сам их ругал!
— Долой комиссаров! Стрелять их!
Поняв, что события развиваются не в мирную сторону, Культяпый хлопнул рукой по висящим на поясе бомбам и крикнул:
— А ну разойдись, сволочи, а то щас разорвусь!
Митингующие испуганно шарахнулись от паперти. Григорий оттолкнул державшего его офицера, спрыгнул с паперти, перемахнул через церковную ограду и побежал, пересекая улицу Харьковскую. За ним погнались фронтовики.
Григорий кинулся в одно из крестьянских подворий, но хозяин встретил его вилами, наставленными в грудь. Военком устремился в сторону завода Маминых.
Из-за забора, мимо которого только что пробежал военком, выглянул подросток. Вытащил винтовку с примкнутым штыком, прицелился, прищурив глаз и довольно улыбаясь, выстрелил. Военком споткнулся, будто его сильно толкнули в спину, упал.
Отец военкома, Иван Степанович, стоял в толпе и видел, как сын упал, как, лёжа в снегу, поднимается на локтях. Отец бросился к сыну. Дорогу Ивану Степановичу преградили два брата Мушонковых с винтовками. Один — тот, что стрелял в сына. Переглянувшись, братья кивнули друг другу и побежали к раненому военкому. Подбежав, воткнули в него штыки. Подняв умирающего на штыки, как они поднимали над собой вилами охапки соломы, закричали срывающимися, молодыми голосами:
— Вот так мы расправляемся с красными комиссарами! Всех, кто пойдет за ними, ждёт то же! Собакам собачья смерть!

***

В эту ночь комиссары, запёршиеся в Совете и приготовившиеся с небольшим отрядом Васьки Культяпого держать оборону, подмоги не ждали.
Секретарь горкома Новиков телеграфировал в Николаевск:
— У нас восстание! — кричал он в трубку. — Алё!.. Восстание! Нет, сами не справимся! Шлите вооружённую помощь! Что? Как нету? Григория Иваныча убили, военкома, брата Василия Иваныча… Да, товарища Чепаева…
Новиков безнадёжно повесил трубку на аппарат.
— Не будет вооружённой помощи, — устало проговорил Новиков и тяжело опустился на табурет. — Воинский отряд под командой Василия Ивановича Чепаева выполняет боевое задание и прибудет дня через два. Занимайте круговую оборону, и отдадим свои жизни подороже за дело революции!
Разыгравшийся буран выл и бесновато ломился в окна Совета, словно был на стороне восставших.

***

Товарищ Фувакин, председатель совнархоза, во время мятежа стоял в толпе. Увидев, что убили Григория Чепаева и, опасаясь за свою жизнь, бросился бежать. Метнулся в один переулок, повернул в другой… Ему всё время слышался за спиной топот преследователей. Взмокнув и запыхавшись, Фувакин выбежал за город и устремился в направлении села Кормёжки, что верстах в пятнадцати от города. Путая следы, он петлял по целине. Полушубок и валенки мешали бежать по глубокому снегу, Фувакин сбросил их.
В обледеневших носках и галифе, в промокшей от пота солдатской гимнастёрке, падая от усталости, Фувакин прибежал в Кормёжку. Председатель сельсовета Степан Барабуля немного просушил его у печки, дал старые валенки и дырявый полушубок, запряг в розвальни лошадь. Опасаясь, что пятнадцать вёрст для повстанцев — не расстояние, что белогвардейцы могут нагрянуть в село и расстрелять их обоих, беглецы погнали лошадь дальше, в село Сулак — резиденцию самопровозглашённой республики.

***

Небольшое село Сулак раскинулось на берегу Большого Иргиза километрах в сорока от Балакова.
Сулакский совет крестьянских комиссаров был недоволен, что приезжающие из Балакова уполномоченные и прочие представители власти мелкобуржуазны по своим политическим убеждениям и не понимают сути крестьянской жизни.
Сулак располагался на равном расстоянии между Николаевском и Балаковом. А всё крайнее, утверждали члены сулакского Совета, должны иметь тяготение к сердцевине.
Впрочем, сулакский Совет крестьянских комиссаров не настаивал на подчинении себе Николаевска и Балакова, и оставил право выбора на совести руководства этих городов, но объявил село Сулак и прилегающие к нему территории независимой республикой.
Сулак принудительным порядком присоединил к себе ближние сёла, как республиканскую территорию, и учредил местный налог в пользу новой республики.
Продукты, собираемые по налогу, «крестьянский совнарком» хранил в погребах, чтобы выменять на них весной пять пароходов. А пароходы нужны были, чтобы плавать по Волге и торговать с вольными приволжскими городами.
Потому как Иргиз протекал по территории их «республики», сулакский Совет решил, что они вправе собирать налог с проходящих мимо судов. Чтобы плывущие сверху вниз и снизу вверх не игнорировали «налогообложение», ну и, чтобы улучшить судоходство по реке, «крестьянский совнарком» немедленно приступил к строительству шлюзов на Иргизе и выгнал на эти работы всё село.
В помещении бывшего общественного амбара в спешном порядке начали сооружение механического завода. «Крестьянский совнарком» в полном составе прибыл в балаковский Совет, дабы заключить первый товарообмен. Сулакцы просили отдать им на слом один из заводов Маминых, а взамен предлагали яйца и масло. Сулакский совет крестьянских комиссаров принципиально отрицал дензнаки как экономический регулятор и предпочитал натуральный товарообмен.
В сёлах, присоединённых к «республике», «совнарком» совершил хозяйственное уравнение: всё сносили в кучу, а затем поровну делили.
Насильно введённый «крестьянским совнаркомом» коммунизм не нравился сельчанам. Крестьяне ездили в Балаково с жалобами на местных комиссаров. Но балаковские комиссары предпочитали не посягать на родственную им «республику».
Заботясь о сохранении правопорядка на своей территории, сулакский Совет выработал «Уложение о наказаниях за преступления». Оно состояло всего из четырёх пунктов.
Первый пункт. Если кто кого ударит, то потерпевший должен ударить обидчика десять раз.
Второй пункт. Если кто кого ударит с поранением или со сломом кости, то обидчика лишить жизни.
Третий пункт. Если кто совершит кражу, или кто примет краденое, то лишить жизни.
Четвёртый пункт. Если кто совершит поджог и будет обнаружен, то лишить того жизни.
Вскоре с поличным захватили двух воров. Приговор вынесли быстро. Согласно пункту три «Уложения» воров приговорили к смертной казни. Ворам разбили головы безменом , пропороли вилами бока и, раздев догола, выбросили тела на проезжую дорогу…


Комиссар Фувакин и Степан Барабуля вошли в здание Совета крестьянских комиссаров сулакской республики. Просторный дом состоял всего из одной комнаты, окна с выломанными рамами закрыты ставнями. Посередине комнаты стоял громадный стол. Во главе стола, на председательском месте, сидел Аггей, человек тучного телосложения с хмурым мясистым лицом. Вокруг сидела вооружённая охрана. Все одеты в шубы и косматые бараньи шапки. В центре стола стояла огромная чашка с жирными щами. В незастеклённом доме было холодно, как в сарае, от чашки шёл пар. Сидевшие за столом огромными деревянными ложками ели щи, закусывали разломанным на куски хлебом, часто шмыгали носами.
Фувакин и Барабуля поздоровались. Председатель совнаркома, ни о чём не спрашивая, перстом указал на скамью. Гостям молча подвинули ложки, два куска хлеба.
Ели молча и много. После щей принесли бадью с гречневой кашей. После каши принесли квас в громадных глиняных кувшинах.
— Кто такие? — спросил Аггей и приложился к кувшину.
— Мы из Балакова и Кормёжки. В Балакове контрреволюционное восстание…
— Сволочи вы, — сказал «предсовнаркома», не спеша опустил кувшин на стол и вытер ладонью губы. — Сволочи, раз допустили восстание. Вся белая шантрапа боится наш Сулак, поэтому в Сулаке никогда не может быть контрреволюционного восстания. Ежели чего — мы их враз уконтрапупим. На свете существуют два революционных пункта — Сулак и Петроград, — сказал «предсовнаркома». — А чего приехали-то?
— Отряд бы нам. Вооружённый. Контрреволюционеров подавить в Балакове.
Аггей постукивал ладонью по столу, мрачно молчал.
— Не наша каша и ложка не нам. Бойцов не дам. Самим обороняться надо. Ходят слухи, казаки с Уральска идут. Мне своя рогожа чужой рожи дороже.
— Я бы добровольцев организовать мог… На митинге выступить… — вызвался Фувакин.
— Митинговать не позволю. Болтать что угодно можно, язык без костей. Нечего мужиков мутить. За Юлюзанью, говорят, Чепай проходил вчера с отрядом. Вот туда и езжайте.

Вечером Фувакин и Барабуля приехали в Юлюзань — татарский посёлок, затерявшийся в степи.
Тоскливо прокричал мулла, призывая народ к вечерней молитве. Но людей на улице не прибавилось. Правоверные, вследствие близости фронта, в мечеть идти опасались.
«Революционный штаб», как татары именовали свой сельсовет, размещался на верхнем этаже дома муллы: «духовная» и гражданская власти для упрощения руководства объединялись в одном доме.
Гостей встретил мулла-комиссар с бритой головой, седыми стрижеными усами и узкими, бегающими глазами.
— Я комиссар Фувакин. Мы из Балакова, — представился Фувакин.
— Тувалиса камисал! — радостно воскликнул мулла-комиссар в знак приветствия. Обернувшись к находившимся здесь же вооружённым землякам, что-то сказал на родном языке.
— Наса советску власть уся любим, — продолжил он, улыбаясь, и жестом пригласил гостей сесть на кошму, расстеленную в глубине комнаты.
Мулла-комиссар привычно сел на пол, удобно подвернув под себя ноги. Гости с кряхтением устроились напротив. Барабуля сел на колени, а Фувакин кое-как загнул ноги в сторону.
Женщина принесла три чашки с шариками из теста, чуть крупнее вишни, залитыми молоком. Мулла-комиссар жестом пригласил гостей ужинать. Подцепил шарик пальцами, отправил в рот и мимикой показал, что еда вкусная.
Фувакин попробовал еду. Татарская еда чуть походила на галушки, но молоко было странного вкуса и запаха. Наверное, кобылье, подумал Фувакин.
Ели долго, с аппетитом. Мулла-комиссар радостно улыбался гостям, гости вежливо улыбались хозяину, кивали головами: вкусно, мол.
За окном монотонно и грустно пел татарин на своём языке.
— О чём поёт? — спросил хозяина Барабуля, чтобы не молчать.
— Хороса песня, — пуще прежнего обрадовался хозяин. — Конь поёт, степь поёт. Стары песня, хороса песня.
— Да-а…  В старые времена и вода была водянистей, и рыба — рыбастей, и люди — улыбастей, — философски согласился Барабуля. — Ну а как тут у вас жизня вообще, — спросил он, развивая тему в мировом масштабе.
— Зизня? Хоросы зизня. Была бараска мыного, была лосадка мыного, была маладой жена мыного. Всего силна мынога. Силна плохой зизня был, сплосной исплотация! Война присол — лосадка усол. Свобода присол — бараска усол. Бальшавой пришел, кричит: «Долой буржу!» — последки отбирал, с жена чадра снимал. Бараска ёк, лосадка ёк, ёканда маладой жена. Ай-яй-яй, сапсем хоросый зизня посол, — подвёл итог хозяин, но по его лицу было видно, что он такой «хоросый зизня» совсем не рад. — Тырнацинальный релюцивонный камитета, однака, всем свобода давала!
Вдруг послышался конский топот, окрик, ответ на татарском. Хозяин встревожено вытянул шею в сторону окна.
В штаб вошёл человек и сказал что-то по-татарски. Мулла-комиссар в ответ сердито что-то приказал. Человек кинулся прочь. На улице послышались крики, бряцанье оружия, лошадиное ржание и топот копыт. Потом несколько лошадей поскакали вдаль.
— Казаки мала-мала пугай нада, — радостно улыбаясь, сообщил мулла-комиссар. — Нэрсэ кирек комисара?
— Чего? — переспросил Фувакин.
— Зачем приехал балаковская комисара?
— А-а… Мы ищем отряд Чепаева. Сказали, он здесь проходил.
— Нет, Чепаев здесь не был. Казаки был, хотел угнать из табуна лошадка. Наши мала—мала пугай казаки. Давай чай шаргай, витушка ашай мала-мала…
— Спасибо, чаю не хочу, — отказался Фувакин. — Чай не водка, много не выпьешь.
— Пей! — мулла-комиссар налил пиалу и подвинул к Фувакину. — Чай пиёшь — арёл летаешь, водка пиёшь — земля валяешь! Денга есть — базар гуляешь, дегна нет — дома сидишь! Пей! Вода дырочка найдёт.
К полуночи всадники вернулись.
— Чепай был, — радостно сообщил Фувакину мулла-комиссар. — Нада Берёзово ехай!
— Ну, спасибо за хлеб-соль, спасибо за чай, — поблагодарил Фувакин муллу-комиссара. — Мы тоже в Берёзово подадимся, коль Чепаев с отрядом туда пошёл.
Часа в два ночи Фувакин и Барабуля догнали арьергард отряда Чепаева на подходе к Берёзову.
— Василий Иваныч, — доложил Фувакин Чепаеву. — В Балакове мятеж. Твоего брата убили, на площади.
Василий Иванович ахнул, сжал кулак, молча стукнул себя по ляжке.
— Местные забузили, или со стороны беляки поддержали? — процедил сквозь зубы, качая головой, как от зубной боли.
— Местные—окрестные, да красногвардейский отряд разложился…
— Ладно…
Василий Иванович задумался.
— В Берёзове тоже кулаки подняли восстание. Я послал отряд Топоркова Ильи Василича на подавление… Да что-то он легкомысленно к делу отнёсся. В плен попал. Мы тут быстренько кулакам морды намылим, Топоркова освободим, и в Балаково поскачем. Брата не вернёшь, а Топоркова спасать надо. Разведка пошла в село, узнать что и как.
На рассвете Чепаев лично повел отряд в атаку. Цепи молча приблизились к окраине. Войдя в село красноармейцы с криками «ура» помчались по улицам. Удар был настолько неожиданным, что повстанцы, почти не стреляя, частью разбежались, частью сдались в плен. Топоркова нашли в холодной бане сильно изувеченным, но живым.
— Товарищ командир, — обратился к Чепаеву один из его подчинённых. — Что с пленными делать будем?
— Что с пленными? Нам в Балаково надо торопиться. Там наших комиссаров убивают. Брата моего, комиссара, убили… — Чепаев задумался. — Здесь оставить их не резон, местные отпустят. Родня же. С собой вести — обуза. Одним словом, они нас не жалеют, посему, за контрреволюционное вооружённое выступление, по законам революционного времени, приказываю карать расстрелом…

К вечеру отряд Василия Ивановича Чепаева взял Балаково.
На заседании революционного комитета, в котором принимал участие и товарищ Чепаев, решили наложить на балаковскую буржуазию контрибуцию в полтора миллиона рублей и вагон хлеба.
Прошла ночь. Ни денег, ни хлеба буржуазия не несла.
— Пороть буржуев! — возмущался товарищ Чепаев.
— Может, лучше расстрелять? — засомневался товарищ Фувакин. — Для острастки.
— Ну, расстреляешь ты его, — как ребёнка, увещевал Фувакина товарищ Чепаев. — Мёртвый — он ничего не помнит! А выпорешь — до конца жизни помнить будет. И рассказывать друзьям и родственникам будет, как его пороли. А из этого уважение к власти рождается.
Но революционный комитет решил, что порка — это буржуйские методы угнетения народа и издал приказ о взятии заложниками лиц из местной буржуазии до момента исполнения контрибуции. Около сотни лиц из местной буржуазии арестовали и разместили в бывшей молельной усадьбы Мальцева, где располагался военкомат.
У военкомата вечером собрались буржуазные дамы, принёсшие деньги и пришедшие справиться о судьбе арестованных мужей. Дамы плакали, у каждого проходящего комиссара и военного просили снисхождения. Стоявший на часах у входа в военкомат пожилой рабочий неуклюже успокаивал женщин.
— Я вам, дамочки, вот что скажу. Времена нынче изменились. Рабочий класс окончательно и бесповоротно взял власть в свои руки и, как победитель, не станет мстить полонённому классовому врагу. Плакать вы прекращайте. Мы же не плачем по Григорию Чепаеве, — убеждал рабочий. — А ведь Чепаев — наш брат. Мы не плачем. Мы сознательные, оттого не плачем.
Поникши головами, дамы слушали часового, подчиняясь его требованию стоять в очереди для входа в ревком.
Денег принесли больше положенных полутора миллионов. Хлеба не было.
Ближе к полуночи через задние ворота Коломытов с командой вывезли в степь пятьдесят арестованных и расстреляли.
Остальных перевели в бывший купеческий клуб на Николаевской, где в своё время была провозглашена советская власть в Балакове, и выпороли. Экзекуцию выполнил Культяпый с подчинёнными.
Скоро собрали и вагон хлеба.
Убийцы Григория Чепаева успели скрыться.

= 6 =

— Решение о расстреле контрреволюционеров вынесла партия, — повторил Захаров. — И, скорее всего, если бы твой папочка не бежал…
Захаров задумался.
— Иван Васильевич не мой отец, а я не Лида, с которой вы меня путаете, — в очередной раз терпеливо повторила девушка. — Я — Лиза Кузнецова, работала у Маминых прислугой. Точнее, у Лиды Маминой.
Захаров молчал, испытующе смотрел на девушку.
— А гражданка с пристани утверждает, что шила вам кофту.
— Та тётка работала в ателье у мадам. В прошлом году она чуть не испортила эту кофту, — девушка тронула пуговицу на воротнике, — мадам её сильно поругала. В прошлом году даже при хозяйке тётка злилась и скандалила. А теперь, когда хозяев и хозяек упразднили и объявили быть хозяйками таких скандалисток, она и срывает зло на других.
— Хозяйками объявили не скандалисток, а трудящихся. А ты бежала с Мамиными.
— Да, когда Иван Васильевич бежал, он взял с собой семью и меня. Потому что я с малолетства жила у них в прислугах, ну и… немного своя, что-ли, была для них. Вьюшков, бывший волостной староста, нас через Волгу по льду перевёл. В деревне Иван Васильевич нанял сани за огромные деньги, и привёз нас в Саратов.
— Я знаю, что ты Лиза, — спокойно сказал Захаров. — Сам работал когда-то у Мамина, тебя видел.
— А зачем же говорите, что я Лида? — возмутилась Лиза.
— Лет-то сколько прошло! Ты была девчонкой, а теперь… Вон какой красавицей стала! Проверить себя хотел. Да и тебя.
— А меня-то что проверять?
— Ну… Вдруг ты захотела стать купеческой дочерью?
— Зачем? — удивилась Лиза.
— Кто тебя знает… В Саратове что делали?
— Да ничего не делали. Поехали на вокзал. Иван Васильевич сказал, что в Питер надо пробираться. А на вокзале — смертоубийство сущее!

***
Ветер хлопал раскрытыми настежь дверьми вокзала. Крутил по привокзальной площади среди множества бегавших туда-сюда людей обрывки бумаг.
Платформа и вокзал представляли сплошную массу лежавших и стоявших плотной стенкой человеческих тел. Сотни людей, как муравьи, копошились в невероятной грязи и тесноте, суетясь, крича, толкаясь и оглашая воздух непристойными ругательствами.
Помня, что «миллионы и погоны» ездили первым классом, все норовили попасть в первый класс, и загадили его до неузнаваемости. С диванов и кресел кожу сорвали и мебель зияла внутренностями. На полу валялись грязные мешки, корзины и свертки. Пол, не выметавшийся со времён революции, покрывал толстый слой шелухи от семечек, под диванами гнил пищевой мусор.
Некогда чинный ресторан превратился в подобие общежития: на столах и сдвинутых рядами стульях спали «граждане отъезжающие».
На всем лежала печать хозяйничанья людей, считавших элементарные требования культурной жизни буржуйскими предрассудками и признаками контрреволюционности.
В зале третьего класса было чуть свободнее. Потому что пролетариат хотел пользоваться обретёнными привилегиями и стремился в первый класс, куда раньше его не пускали.
На третьем пути стоял эшелон с красноармейцами, готовый отправиться для защиты революции.
На станции, как и положено, царила нервная суета и приподнятость настроения. Прибывший на первый путь санитарный поезд с ранеными красноармейцами ещё больше повысил праздничность настроения и нервность ожидающих. 
По случаю встречи приехавшие и встречающие комиссары открыли митинг. Взобравшись над толпой и размахивая зажатыми в кулаках кожаными фуражками,  громко сожалели о потерянном здоровье героических бойцов и клятвенно обещали беспощадно отомстить всем в мире контрреволюционерам.
Митинг получился на удивление короткий и без резолюций. Раненых торжественно перенесли в зал первого класса.
Но вид раненых сильно охладил революционный пыл товарищей красноармейцев, ожидающих отправления на третьем пути. И они, как бы неторопливо, но довольно массово стали расходиться в разные стороны.
Председатель военно-революционного комитета, человек с довольно интеллигентным лицом, метался среди расходящихся красноармейцев и взывал охрипшим голосом:
— Товарищи красноармейцы! Авангард революции из эшелона номер семь! Срочно зайдите в вагоны! Поезд скоро отправляется!
На что пьяные голоса отвечали:
— Ничаво, без нас не уйдет, пущай подождет маненько.

Мамины успели выстоять длинную очередь и взять билеты. Не находя места сесть, разместились на полу и, прежде всего, решили закусить и напиться чаю. Иван Васильевич раздобыл где-то кипятку в чайнике, но вдруг кто-то крикнул: «На Москву!». И вокзал словно приподняло. Схватив мешки и баулы, народ волной кинулся к дверям на перрон. Выбили стёкла, снесли перила. У дверей давка, как при пожаре. Откуда-то прибежала железнодорожная охрана с винтовками, стала работать прикладами. Сломила наступающих, заставила стать в широкую очередь, на перрон пускала только по билетам.
Иван Васильевич раскрылетился огромной курицей, толкал впереди себя барыню и дочь с сыном. Лиза вцепилась ему в хлястик полушубка, между руками зажала мешок с вещами.
Выпихнули из вокзала на перрон, как из трубы выплюнули, помятых и растрёпанных.
Паровоз шипел, заливая кипятком падающие на шпалы угольки.
У вагонов драка пуще, чем в вокзале. Небритые и бородатые мужики с перекошенными злостью лицами, расхристанные потные бабы с безумными глазами плющились у дверей вагонов. Маминых подхватили, закружили, понесли независимо от желания и против сил. Сзади нажимали, впереди не пускали. Чьих-то детей выжали кверху, ползая по головам взрослых, дети вопили от ужаса. Отдельные крики мужчин, женщин и детей смешались в общий рев толпы: «А-о-у…».
Выбили в вагонах стекла, осколки посыпались на головы. В разбитые окна стали совать мешки, узлы.
Лизу оторвали от Маминых, вышвырнули из толпы на пустой перрон. Лиза тыкалась в спины, как в глухую стену. Ни в щёлочку не пробиться.
Паровоз длинно заревел.
— Отходит! Отходит!
Лиза метнулась по перрону… Потерялась!
Лязгнули сцепки… Поезд дёрнулся назад…
— Отходит!
Лязгнули ещё раз. Вагоны двинулись вперёд, отряхиваясь от висящих на поручнях пассажиров. Люди как комья грязи отваливались от набиравших ход вагонов.
— Комендант! Где комендант! — закричали среди оставшихся. — У нас билеты!
Толпа кинулась в вокзал. Лизу закружили, понесли в вокзал.
Над головами, под потолком сизый пар. В полупустом зале ожидания снесены все столы и скамейки. На полу тела. Может спящие, может сбитые с ног, а может и затоптанные насмерть.
Комендант спрятался в комнате дежурного по станции. Дверь дежурного заперта.
— Давай коменданта! — ревели мужики, долбили руками и ногами в дверь.
Дверь приоткрылась, две винтовки зрачками дул уставились в глаза бушующих пассажиров:
— Щас на Самару подадут!
Лизу понесло обратно. У самого выхода так сжали, что дохнуть не могла. В глазах потемнело, ноги ослабли. Вздохнула, только когда выкинуло наружу, на перрон. В голове звенело, тело ныло, тошнота подкатила к горлу. Спина мокрая и зудит, точно отстегали крапивой.
Грязный, с заплатками на боках маневровый паровозик гонял по путям взад-вперёд товарные вагоны.
— Где на Самару?
— Обманул, сука!
—…в креста-бога-мать!
— Убить гада!
Но на смену маневровому паровозу по скользкому от  замерзших нечистот пути  пришел новенький, блестевший свежей краской большой паровоз, расписаный лозунгами и рисунками. Спереди — большая красная звезда, по тендеру надпись: «Да здравствует коммунизм во всем мире и дорогой Ильич, руководитель его!»
Вереница пассажирских вагонов вперемежку с теплушкамм подкатила к перрону вокзала.
— На Самару!
С воем и криком толпа шарахнулась к подошедшим вагонам. И Лиза в самой середине, не может противиться. Полетели через головы в вагон мешки и тюки. Мужики, сильные и ловкие, цеплялись за ручки, влезали внутрь. Лизу против её воли подняли на плечи, притиснули к вагонной двери.
Под колесом, у рельсов, лежал сшибленный старик с мешком. Тяжелая нога в сапоге наступила ему на лицо. Старик захрипел, выпустил пузыри изо рта… Лиза поняла, что ежели не проберётся в вагон, ляжет рядом с тем стариком. Рванулась вверх, попыталась опереться на что-либо ногой. Опереться не на что — она висела в воздухе, сжатая со всех сторон. Сзади помогали, напирали, поднимали выше. Вокруг хрипели люди, одежда трещала и рвалась, кто-то глухо стонал. Только бы локтем в лицо или глаз не заехали! Вопили намертво зажатые бабы. У одной изо рта пузырилась розовая пена, и глаза из шальных превращались в пустые, безразличные.
С ревом, лаем лезли в окна и на крыши.
— Садись на буфер, держись за блин!
На крышах мест не хватало — лезли верхом на паровоз.
Лиза хваталась руками за мужичьи головы, цеплялась за бабьи плечи. Мешок спас Лизу — не дал раздавить грудь, а то как та баба, пускала бы розовые пузыри на рельсах. Наконец выжали Лизу к двери и втолкнули в вагон.
Воняло немытыми телами, нестиранными портянками, раскалённым железом.
Довольно быстро народ перетасовался, утрясся, утихомирился. Мужики закурили, дети заплакали, бабы сетовали друг дружке про «худую жисть». Спящие храпели, курящие кашляли и плевали в проход. Раскаленная докрасна окопная печь то и дело потрескивала от неосторожных плевков. В вагоне стало дымно, угарно, душно…
Лиду пригласили на свободное место:
— Сидай, девка! Тут слободно. Утихомирили всех господ, теперь слободно… Все утрудящии теперь могут ехать, не возбраняется…

***

— Так я очутилась в Самаре.
— А чего в Балаково не вернулась?
— Не знаю. Растерялась. Да и денег не было. В мешке лежала одёжка Лиды, я на базаре кое-что продала, чтобы питаться. Сама переоделась, потому как после давки на вокзале порвано на мне было всё. По случаю устроилась работать в самарский Совет уборщицей. Потом белочехи город взяли. Расстрелов было — ужас сколько!
Почувствовав симпатию к Захарову, Лиза рассказывала ему всё. Да и слушал Захаров с сочувствием, как бы жалеючи девушку. Не допрашивал.
— Когда белочехи захватили город и пришли в Совет, меня один офицер, поручик… Из контрразведки, как потом оказалось, — Лиза стеснительно замялась, — чуть не снасильничал. Я закричала… Там как раз капитан шёл, штабс-капитан Максимов… Это я потом узнала. Я ему сказала, что дочь старосты Балакова Мамина. Он документы спросил, а у меня документов нету. Хорошо, в Совете случайно оказался купец Чемодуров, он к Маминым приезжал насчёт зерна. Мы с Лидой к ним в саду подходили здороваться. Вот я и назвалась ему Лидой Маминой. Мы же с Лидой одногодки, немного похожи. Он меня не узнал, но подтвердил, что я Мамина. Штабс-капитан меня потом к себе секретаршей взял работать.
— Это не тот ли штабс-капитан, который начальник штаба? — как бы между прочим спросил Захаров.
— Да, тот, — обрадовалась Лиза, словно они говорили об общих знакомых.
— И что ты у него делала в штабе?
— Я ж говорю — секретаршей работала. Приказы разные на машинке печатала…
— А где ты научились печатать?
— Так с Лидой! Лизу учили, а меня выучили. Я и по-французски могу говорить, за Лизу домашние уроки делала и с учителем втроём разговаривали.
Захаров хмыкнул, крутанул головой, уважительно посмотрел на Лизу.
— А ещё мы с ней ходили на курсы сестёр милосердия. Она-то больше на офицеров раненых глазела, а я перевязывать училась.
— Ты ещё и сестра милосердия?! — одобрительно воскликнул Захаров. — Слушай, да тебе цены нет!
Лиза смущённо глянула на военкома и покраснела от похвалы такого важного человека.
— Да-а… Тебе цены нет… — задумчиво повторил Захаров. — Цены нет…
Он прошёлся по кабинету, вернулся к столу. Поставил стул напротив Лизы, сел.
— Ну а какие приказы печатала у Максимова, помнишь?
— Ну… Кого на какую должность назначить, куда какой отряд послать…
— А куда отряды посылали? — встрепенулся Захаров.
— Да я уж забыла, куда и какие. Я ж не самарская, станции для меня чужие. Напечатала и забыла. А отряды… Ну, чехов посылали к Махину в Хвалынск…
— Махина запомнила фамилию?
— Я с ним даже встречалась! — похвасталась Лиза.
— Да ты что! — воскликнул Захаров и заинтересованно уставился на Лизу. — Это как же?
— Ну, я поработала у Максимова в штабе, и запросилась домой, в Балаково, узнать про родителей. Ну, как бы про Маминых, а на самом деле — про маму…
Лиза закрыла ладошкой лицо и всхлипнула. Утёрла платочком глаза, тяжело вздохнула, махнула ладошкой и продолжила:
— Он меня спросил: «Вернёшься?». Я ему честно ответила, что, если родителей не найду, вернусь. Если встречу родителей, то они меня не отпустят. Стало быть не вернусь.
— И он тебя отпустил? — поразился Захаров.
Лиза кивнула и улыбнулась застенчиво.
— Я же ему правду сказала.
— Ну ты, девка… — Захаров неверяще крутанул головой и развёл руками.
— Но он попросил пакет передать в Хвалынск, подполковнику Махину. Туда как раз пароход шёл с подкреплением. Пушку они ещё Махину прислали…
— Что за пакет, ты, конечно, не знаешь? — сожалеюще спросил Захаров.
— Почему не знаю? Знаю…
Захаров прямо оторопел от такой простоты девушки.
— Махин при мне его прочитал и сказал своему офицеру, что Максимов рекомендует им уничтожить пленных, которых в Хвалынске держали на барже. Офицер сказал, что много работы, а Махин — затопим, говорит, и никаких хлопот.
— Да, — опечалился Захаров. — Утопили они наших товарищей… Сволочи!
— Если бы вы знали, какие страсти мне приходилось печатать! — пожаловалась Лиза. — Расстреляно сто человек, расстреляно триста человек… На одной станции белочехи расстреляли тысячу с лишним человек! Однажды печатала приказ… Чтоб выпускали навстречу красным поездам паровозы. Чтобы крушение было… Это же ужас! Обречь на смерть людей, которые едут в поезде! Кровь-то ведь русская льется. Не чужая. И кто такое право дал, русским лить русскую кровь?
— Да, такая вот кровавая война, — Захаров тяжело вздохнул. Сидел, понурившись, будто от великой печали, покачивал головой, словно в подтверждение своих мыслей. — Мы воюем за новую жизнь, за простой народ. Они — за старую жизнь, за господ… Ты вот что скажи мне, Лизонька…
И так Лизе хорошо стало от теплоты, которую она почувствовала в голосе Захарова, что захотелось прижаться к груди военкома, и чтобы он обнял её, одинокую, защитил от всех бед и опасностей, такую она почувствовала нежность к военкому… И не очень он старый, лет на десять, похоже старше её… Разве это возраст?
— Ты вот, считай, выросла в семье Маминых, подругой дочки ихней была…
— Нет, Сергей Парменович, — перебила Лиза военкома, — подругой я ей не была. Прислугой была, ею и осталась. Точнее, она меня в прислугах до последнего держала.
Лиза невесело усмехнулась.
— Мне однажды, глупой, показалось, что я ей почти подруга…
Девушка погрустнела и задумалась.
— Прошлым летом к Маминым зачастил племянник купца Кобзаря. Юнкер, приехал к дяде в гости из Питера. Сдружились они с Лидой. Нет, до любовей дело не дошло. Так, развлекались вместе. Однажды Лида попросила меня разыграть молодого Кобзаря. Он, якобы, ей свиданку в саду назначил, а придёшь, говорит, ты. Лицо, мол, закроешь, послушаешь, что он скажет, а потом и откроешься. Вдвоём, говорит, над юнкером посмеёмся. Оделась я в её платье, пришла вечером в сад. Темно уже было. А он на меня и накинулся….
Лиза замолчала и, отвернувшись, тоскливо смотрела в окно.
Захаров тоже молчал, не решаясь потревожить девушку.
— Еле отбилась, — тяжело вздохнув, продолжила Лиза. — И то, потому что кричать что есть мочи стала. Он вроде как опешил даже. Испугался крика. Ты чего, говорит, дура… А ты чего, говорю. Ты ж сама, говорит, хотела. Ты дурак, что-ли, говорю. Когда это я и чего хотела? Лида, говорит, мне сказала, что ты спишь и видишь, чтобы под меня лечь… Я что, говорю, на гулящую похожа?
Лиза ещё помолчала, накручивая уголок платочка на палец.
— Вот такая она мне подружка, барынька. Отдала меня, как… Попользоваться.
— От зависти она так поступила, — убедительно проговорил Захаров.
— Какая у неё зависть ко мне может быть? — усмехнулась Лиза.
— Очень даже обыкновенная. Ты такая же красивая, как она. Но поумнее её будешь. И по-французски, небось, лучше её говорила, и юнкерок этот, да и другие, на тебя, думаю больше заглядывались, чем на барыньку. Вот она и взревновала.
— Заглядывались. Так я ж повода не давала! — воскликнула Лиза и умоляюще взглянула на Захарова.
Захаров не удержался и успокаивающе погладил девушку по голове. Даже не погладил, а едва коснулся волос. Лиза насторожённо напряглась, но не отстранилась.
— Ты, Лизонька, сейчас послушай меня… Очень важный к тебе разговор есть.
Захаров встал, поставил свой стул рядом со стулом Лизы. Сел близко, но не касаясь девушки. Закинул ногу на ногу, положил сцепленные пальцами ладони на колено.
Лиза чувствовала запах курева, исходящий от военкома, запах портупеи и сапог, чем-то напоминающий запах сбруи, терпкий запах не совсем свежей солдатской формы. Но это был здоровый запах молодого сильного мужчины, и он нравился Лизе. Да и вообще… Военком был симпатичен ей.
— Ты жила у Маминых. Ты работала в штабе белых. Ты была у Махина. Это старая жизнь. А мы, большевики, строим новую жизнь. В которой заводы будут принадлежать не Маминым, а народу. В которой барыньки не будут отдавать служанок на утеху приятелей. В новой жизни не будет ни бар, ни барынь. Но это будет потом. А сейчас идёт война. Гражданская война. Мы против них. Красные против белых. Мы их одолеем, это однозначно. Потому что народ воюет против эксплуататоров за свою свободу. Дело только во времени. И вот ты, Лизонька, хорошо подумай, и скажи мне: ты с ними или с нами? Только честно скажи. Или ничего не говори, а встань, и иди куда хочешь. Я буду считать, что ты ни с кем. Держать и неволить не стану, мы с девушками не воюем.
Лизе вовсе не хотелось уходить из этого кабинета. Она поняла, что зачем-то нужна Захарову, и ей это очень нравилось.
— Я с вами, Сергей Парменович, — сказала Лиза и смело глянула в глаза военкома.
Внимательные, заботливые глаза. Красивые… И опять ей захотелось прильнуть к груди этого человека, спрятаться от всего—всего… Она чувствовала, что этот мужчина сумеет защитить её от кого угодно, сможет позаботиться о ней.
«Влюбилась, что-ли, дурочка?» — мелькнул вопрос к самой себе. И сердце радостно встрепенулось. И сама себе ответила сконфуженно, что глупости всё это. И не поверила себе.
— Тогда я тебе кое-что сейчас расскажу, а ты ничего мне не отвечай, завтра решим окончательно, что и как.
Захаров говорил очень серьёзно. Так серьёзно глупостей не предлагают. Да и вряд ли он пригласит её работать у них секретаршей или сестрой милосердия, думала Лиза. А что тогда?
— Мне поручили сформировать Николаевскую дивизию. В неё войдут бригады Чепаева и Кутякова…
— Вы будете Чепаевым командовать? — удивилась Лиза.
— Ну… Немного, — словно смутился Захаров. — Мы с ним, вообще-то друзья, так что не важно, кто кем командует. Главное, одно дело делаем. Так вот… Те командиры, которые много знают о своих противниках, побеждают. А знать нужно, сколько и какие войска у противника, где они расположены и куда передвигаются, а ещё лучше — какие у них планы. Я ведь тебя в штабе сразу признал. А когда услышал, что тебя за купеческую дочь приняли… Ты ведь уже была в Самаре как бы купеческой дочерью… И никто не заподозрил, кто ты на самом деле…
— Да это не сложно, представиться купеческой дочкой. Главное, у нас имена похожие. Она Лида, я Лиза. А жили мы почти вместе. Так что я без малого всё про неё знаю, — улыбнулась Лида.
— Так вот, ежели ты поедешь в Самару… Ну, скажем, возвращаясь на работу к Максимову. Он же приглашал тебя? Ты потихоньку поедешь в Самару. Ну, не прямком, а по окружной дороге. Через Хвалынск, через Сызрань… Ну и посматривать будешь по сторонам, где какие войска и прочее. Тебе же никакие проверки не страшны! Тебя сам начальник штаба КОМУЧа ждёт! Ты же с подполковником Махиным встречалась!
Захаров восторженно вскинул руки вверх.
— Так это что… — растерялась Лида, — шпионкой, что-ли, быть?
Захаров поморщился.
— Шпионка, Лизонька, это когда за деньги шпионит, или против нас. А когда за идею, за своё свободное Отечество — это разведчица. Это почётнее, чем на коне десяток врагов зарубить. За это не деньги, а ордена дают! И одна хорошая разведчица спасает тысячи жизней наших бойцов, выигрывает крупнейшие сражения.
— Да я ж никакая не разведчица, — растерялась Лиза. — Я ж ничего не умею.
— А тебе ничего уметь не надо. Будь Лидой Маминой, езжай работать в штаб к Максимову, смотри где что. Как информацию нам передавать, научим.
— А как же я буду Лидой? Вдруг она объявится, скажем, в Самаре. Или Иван Васильевич по каким делам торговым в штаб обратится. Максимов его и обрадует, мол, дочка ваша тут была…
Захаров понимающе кивнул.
— Ты правильно рассуждаешь. Молодец. Но с этой стороны тебе ничего не грозит. Не знаю, как ты воспримешь эту весть… Лида Мамина умерла в госпитале Саратова от тифа. Она, как и ты, не смогла тогда выехать из Саратова. Заболела, попала в госпиталь. К ней никто не приходил, о её судьбе никто не справлялся. Так что, родственники не знают, что девушка умерла.
Захаров исподлобья взглянул на Лизу, проверяя её реакцию на новость.
Губы девушки печально шевельнулись, голова качнулась.
— Мне бы маменьку проведать…
Захаров положил ладонь на плечо девушки, и со всей возможной теплотой и участием произнёс:
— Твоя матушка умерла, Лизонька. По пути сюда я заезжал в ваш дом. Там сейчас другие живут. Чужие люди.
Лиза тихо заплакала.
Захаров легонько приклонил голову девушки к своему плечу, успокаивающе погладил её.
— На всё воля Божья, — вздохнула Лиза и отстранилась от военкома. — Я буду с вами работать. Только вы меня уж подучите, чего и как…
— Вот и хорошо. Обязательно подучим.
Захаров одобрительно коснулся локтя девушки.
— Мне бы на могилку сходить, — попросила Лиза.
— Я понимаю тебя. Но нельзя, Лизонька. Дело в том, что тебя люди уже приняли, как Лиду Мамину. Нужно эту версию поддержать. Пусть ты будешь дочерью купца Мамина. Да ты и сама это придумала, когда работала в штабе Максимова. Документы мы тебе выпишем, настоящие, дореволюционные. Если придётся где рассказывать, рассказывай всё, как есть. Только не как Лиза, а как Лида. Потерялась, мол, на вокзале, села не в тот поезд, попала в Самару. Факт, что ты служила у Максимова, защитит тебя от белых как броневой щит. В Балакове тебя арестовали на пристани, узнав тебя как дочь Мамина. Привезли в штаб для выяснения. Откуда-то узнали, что служила у Максимова, и перевезли в военкомат для допросов. Жить будешь пока здесь. Наш специалист расскажет тебе кое-что о разведке: как вести себя, как проверить, не следят ли за тобой. В общем, научит самому необходимому. А остальному ты научишься в процессе работы.
Захаров одобряюще прикрыл ладошку девушки своей ладонью.
— Нельзя тебе на могилку, — уговаривал он Лизу. — Не дай бог, кто из ненужных людей увидит тебя. Заинтересуется, почему дочь Мамина по бедняцким могилам ходит… А тебе предстоит очень важная работа. Огромной важности работа — и не только для дивизии, которую я скоро возглавлю. Ты сама будешь стоить целой дивизии! Понимаешь?
— Понимаю, — вздохнула Лиза.

= 7 =

Несмотря на лето, Волга замерла. Она казалась величаво-спокойной и мирно-тоскливой, тихой и молчаливой. Сверху вниз не тянулись возвышенные караваны белян  и не ползли широкие плоты леса. Не шли снизу вверх буксиры и не тянули железные баржи, налитые нефтью. Стали лесопильные заводы, и за отсутствием топлива остановились металлургические предприятия. Безработица разъедала страну, как плесень.
Средства, собранные с буржуазии, не представляли уже реальной ценности: сырьё и топливо будто бы отсутствовали в природе, а дензнаки приходили в ничтожество.
Запасы хлеба балаковские комиссары отправили в Москву, город остался без хлеба. За хлебом надо было идти к крестьянству, и продовольственные отряды, прекратившие деятельность на время сева, снова двинулись в деревню. Деревня ожидала товаров, обещанных ей весной, и не дождавшись товаров, отказала в хлебе. Восстали сёла, приближённые к городу, организовали единый повстанческий штаб. Крестьяне вооружились дубьём, топорами и вилами, в кузницах ковали наконечники для пик.
Ночь для комиссаров снова превращалась в день: совнарком заседал беспрерывно.
— Восстание подавить вооружённой силой! — требовал комиссар Коломытов.
— К сожалению, мы располагаем отрядом всего в сорок человек. Да и оружия у нас недостаточно, — вздыхал комиссар Гемма. — Но наша вооружённая сила будет охранять город.
— Классовый враг, замерший на время в нашем городе, оживился и задвигался. Самара занята чехословаками, в Саратове вспыхнуло восстание анархистов, отзвуки московского лево—эсеровского мятежа докатились до нас. Наша советская территория со всех сторон окружена фронтом. Мы оказались островом шириной вёрст в семьдесят, стиснутым белым морем. Надо ехать в повстанческий штаб, чтобы укротить восстание мерами морального воздействия, — высказывал свою точку зрения секретарь горкома, товарищ Новиков.

Разъяснять крестьянам линию партии, и откуда возник чехословцкий мятеж, поручили начальнику Балаковской районной милиции Коломытову и заместителю комиссара внутренних дел Михаилу Задорнову, бывшему матросу, присланному в Балаково для укрепления советской власти.
Михаил Задорнов, как и положено матросу, ходил в выгоревшей до слабосинего цвета тельняшке, в изрядно затасканных клешах и накинутом на плечи бушлате. Бескозырку не носил по причине её утери где-то в поезде, когда ехал в Балаково и накушался со случайными знакомыми самогону.
Комиссары ехали полями, поросшими рожью и пшеницей, ехали ковыльной степью, обожжённой солнцем. Ехали в Кормёжку.
В небе нескончаемо журчал жаворонок. Какие-то птицы чирикали, свистели и щебетали по обе стороны от дороги. Густые, парные волны нагретого жита мешались с сухими неподвижными запахами пыльного ковыля. Лениво трусила лошадь, одноколка скрипела рессорами, тряслась и прыгала на неровной грунтовке. Михаил держал вожжи, в полудрёме думал о хлебе, о голодающих столицах, о мятеже, разразившемся на Волге.
На мосту, ведущем в деревню, где располагался повстанческий штаб, комиссаров остановил сторожевой пост.
— Стой! Кто идёт? — сердито выкрикнул рыжебородый старик, требовательно подняв руку вверх.
— А то стрелять будем! — боязливо добавил высоким голосом стоявший за стариком парень и взял на изготовку трёхлинейку.
— Комиссары из города! — без капли уважения к службе отозвался матрос и даже не придержал лошадь.
Молодой растерянно опустил дуло винтовки вниз. Старик словно бы засомневался в чём-то.
— Вона как… Комиссары, значицца… Ну… Тады я должен отправить вас в штаб.
— Зачем отправлять, коли мы туда едем? — усмехнулся Коломытов. — Где у вас штаб?
— А вот, прямком по улице, а у кирпичного дома, что по леву руку, вертайте в переулок, — вполне миролюбиво пояснил старик. — Дык, может я с вами дойду до штаба?
— Дойди, — снисходительно разрешил матрос и направил лошадь по улице.
Высовываясь из-за плетней, выйдя из открытых калиток, прикрывая ладонями глаза от солнца, сельчане наблюдали за проезжающей одноколкой. Всё, что не местное, было для сельчан новостью.
— Кого ведёшь, Прокопьич? — спрашивали некоторые.
— Комиссаров из города! — гордо отвечал старик. — Совецку власть!
— Мы за советскую власть, — торопливо докладывали некоторые.
Штабом оказался дом одного из сельчан, не отличавшийся ничем от остальных домов: деревянный, с высокой завалинкой. Степенный чернобородый хозяин, по совместительству начальник штаба, встретил гостей во дворе.
— Созывай, батя, митинг, — без церемоний распорядился Задорнов. — Про политическую обстановку будем говорить и про контрреволюцию.
— Можно и митинг, — согласился начальник штаба. — Митинговать народ любит. Прокопьич, отправь баб по деревне, пусть народ идёт городских комиссаров слушать! А мы пока… — мужик выдвинул вперёд нижнюю челюсть и звучно поскрёб горло, — закусим с дороги чем бог послал.
Сели за сбитый из строганых досок тёмный, но чисто выскобленный стол. Хозяин вытащил из шкафчика ополовиненную четверть самогона, размякший в тепле шматок солёного сала, чёрный хлеб, три головки лука. Порезал всё, налил в гранёные стаканчики.
— Ну, чтоб не было войны, — поднял кверху стакан, чокнулся с комиссарами, перекрестившись выпил, как воды хлебнул.
— Хорошо бы, — согласился Коломытов. Выпил сморщившись.
Матрос выпил с недовольным видом, буркнул:
— Как её татары пьют?
Сочно откусили от луковиц. Положив по ломтю сала на хлеб, закусили.
Неторопливо покурили.
— Ну, пошли, что-ли, — предложил мужик. — Народ подошёл кой-какой. А кто не подошёл, потом подойдёт.
Вышли на крыльцо.
Коломытов коротко рассказал о текущей обстановке в стране.
— Товарищи крестьяне! Буржуи, желающие вернуть старые порядки, вернуть царя и продолжить эксплуатацию трудящихся, подняли мятеж. Их поддерживают чехи-словаки, которых советская власть пустила с германского фронта через нашу страну ехать домой, и которые предали дело Интернационала…
— А он, Тырнацинал этот, сам-то каких кровей будет? Яврейских, аль каких? С Лениным он, аль с Троцким? — выкрикнул кто-то из толпы.
— Мы, представители советской власти, — продолжил Коломытов, не обратив внимания на провокационный вопрос, — под руководством предводителя всех трудящихся мира Владимира Ильича товарища Ленина боремся за свободу и счастье всего трудового народа! За ваше счастье, товарищи крестьяне!
— Да здравствует советская власть! — радостно отозвались из толпы.
— Товарищи комиссары! Поезжайте домой и скажите рабочим: мы с вами! — крикнула женщина из первого ряда. — Мы хотим, чтобы наши мужики не воевали, а землю пахали!
— Правильно! — поддержали товарку другие женщины.
— Видишь, как всё просто, — повернул голову к Задорнову и негромко похвастал Коломытов. — Главное, достучаться до души крестьянина.
— Да здравствует советская власть! Долой продразвёрстку! — воскликнула другая женщина.
— Долой продразвёрстку! — подхватили женщину сельчане.
— Вы тут здравицы кричите, а это они придумали продразвёрстку, это они назначили себя уполномоченными, ездят по деревням и отбирают у вас хлеб! — выскочил из толпы мордастый мужик и угрожающе затряс кривым пальцем в сторону комиссаров. — Сейчас они успокаивают вас, а осенью приедут с продотрядом и отнимут весь хлеб, как отняли прошлой зимой! Роспороть им животы и насыпать хлеба, чтобы наелись досыта!
— Точно! Продразвёрстку комиссары придумали! Даже при царе не было продразвёрстки! Вспороть их!
Настроение сельчан моментально повернулось с благожелательного на кровожадное.
— Подожди животы пороть… Надо заарестовать их и разобраться как следоват! — поднял руку угощавший комиссаров начальник штаба. — Животы пороть дело нехитрое. Да тока комиссар не свинья. Это свиней тока под новый год режут, когда морозы устоятся. Комиссаров можно сегодня, а коль не к спеху — хошь завтрева.
— Расстрелять их!
— Расстрелять — дело нехитрое. Помаракувать надо…
Не успел матрос Задорнов выхватить маузер из кобуры, как на него навалились дюжие мужики, заломили руки за спину.
Отвели и заперли в пустой амбар, тут же на задах «штаба».
— Так-то вот тебе… Просто… Достучались до души… — ворчал матрос Задорнов. — Ох и здоровые, черти! Как медведи! Чуть руки не повыламывали.
— Баба, дура, про продразвёрстку кричать стала, — оправдывался Коломытов. — Не она, ехали бы мы уже дальше.
Водили в штаб сначала Коломытова, потом Задорнова. Вопрос задавали один:
— Зачем приехали? Выведать про хлеб, чтобы потом вернуться с продотрядами?
К вечеру подпившие сторожа стали кричать в дверь:
— Комиссары! Сейчас мы подожгём амбар и пожарим вас!
— Поджарят ведь! Пропадём ни за понюшку табаку, — затосковал Коломытов. — Примем смерть на костре, как еретики в стародавние времена.
— Как поджарят? Амбар кирпичный, крыша железная, — скривился презрительно Задорнов. — Ты уж, товарищ Коломытов, подожди отходную петь. Со страху ведь и в штаны напустить можно.
Матрос прошёлся по амбару, попинал стену.
— Крепкая, сволочь. Такую лбом не прошибёшь. Для себя делали.
Задрал голову, стал рассматривать крышу. Потолка нет, железо на крыше просматривалось хорошо. В одном месте, ближе к карнизу, старые листы, видать, сильно проржавели, и солнечные лучи прорезали сумерки амбара сквозь дыры.
— Ну что, товарищ Коломытов, — обрадовался матрос. — Ежели нас с тобой до вечера не расстреляют, по—темну мы десантируемся с этой баржи!
Народно-показательный расстрел им обещали на следующий день, потому как вечером у крестьян много дел по хозяйству.
— Полундра, товарищ Коломытов! Свистать всех наверх, — скомандовал матрос Задорнов, когда стемнело. — Становись-ка у стены, а я тебе на плечи, да на ту рею-балочку залезу.
— А я? — испугался Коломытов, что матрос оставит его.
— А тебе ремень спущу, да подтяну на ремне. Ты же меня не вытянешь наверх?
Да, тощий Коломытов не смог бы поднять наверх похожего на борца матроса.
— Упирайся руками в стену, — скомандовал матрос.
Коломытов упёрся, будто хотел сдвинуть стену.
Матрос вспрыгнул ему на спину, передвинулся на плечи.
Малосильный Коломытов со стоном ухватил руками за жёсткие ботинки матроса и сел на корточки.
— Поднимайся! Поднимайся, сто чертей тебе в трюм! — зло шипел матрос.
— Не могу, — простонал Коломытов.
— Жить хочешь — смоги!
Превозмогая себя, Коломытов поднялся.
Матрос ухватил руками балку, изогнулся и зацепил её ногами. С кряхтением сел на балку, как на рею парусника. Подвинувшись к краю крыши, ударом кулака прошиб ржавый лист железа.
— Тихо ты! — зашипел снизу Коломытов.
Матрос легко расширил дырку в крыше, высунулся наружу и огляделся.
— А меня? — жалобно попросился Коломытов.
Матрос опустился на корточки, наклонился с балки вниз, протягивая Коломытову свёрнутый петлёй брючный ремень:
— Куда ж я без тебя, товарищ Коломытов? Матросы своих в беде не бросают!
С трудом втянул Коломытова на балку.
— Какой же ты неуклюжий! Со стены прыгать придётся.
— А заметит кто?
— Вроде никого нет, я слушал.
— А если внизу что? Расшибёмся…
— Ну, это уж как повезёт.
— А ты меня на ремне опять спусти, всё ж пониже будет.
Распластавшись по крыше, Задорнов дал Коломытову в руку ремень. Коломытов вперёд ногами опускался вниз.
— Держи… Держи!
Коломытов сорвался… Ремень сильно дёрнул Задорнова за руку. Задорнов что есть сил держался одной рукой за край дыры в железе, второй рукой старался не отпустить ремня. Вдруг ремень освободился… Послышался глухой удар, непонятный треск, стон…
— Коломытов… Коломытов! — зашипел матрос. — Ты живой?
Коломытов сдавленно застонал.
— Левее… прыгай, — подсказал он сквозь стоны. — Справа кол какой-то… От забора, похоже…
Задорнов прыгнул левее. Как ни готовился, но приземлился очень жёстко. Полежал некоторое время, со стоном встал.
— Ты где, Коломытов?
— Здесь я, — едва прошептал Коломытов. — Боком сильно ударился. Похоже рёбра сломал.
— Идти сможешь?
— До ихнего штаба к обеду добреду. Ежели поможешь.
Задорнов нашёл в потёмках Коломытова. Осторожно пощупал его бок. Коломытов застонал. Задорнов почувствовал, что ладонь стала мокрой. Понюхал руку. Пахло свежей кровью.
— Ладно, на закорках понесу. Держись за столб.
Он помог Коломытову встать. Повернувшись к нему спиной, присел.
— Залезай.
Коломытов тяжело привалился грудью на спину матроса, обхватил его руками за плечи, ногами за пояс. Матрос подхватил бёдра Коломытова руками.
— Полундра!
Ночь была пасмурная, безлунная. Из деревни вышли без проблем.
К утру добрели в Балаково.

Коломытова отвезли домой, потому что ни больницы, ни госпиталя для солдат не было. Он с трудом дышал, сплёвывал кровью. Его душил кашель, но кашлять из-за сильнейшей боли в боку не мог.
Привезли доктора.
Доктор обмыл рану на боку, дал какие-то таблетки от кашля. Велел послать кого—нибудь к себе домой, привезти подушку с кислородом.
Когда привезли, предупредил:
— Это единственная. Больше нету и взять негде. Давайте дышать, только когда будет сильно плохо.
Вручил сиделке два порошка.
— В обед и к вечеру дадите. Это обезболивающее.
— Дай ещё. Жалко, что-ли? — потребовал Коломытов шёпотом, не открывая глаз.
— Не жалко. Это кокаин. Чаще нельзя, заснёте и перестанете дышать. Помрёте.
— Нет, помирать не надо. Дела есть… — прошептал едва слышно Коломытов.
— Я к вечеру вас навещу, — пообещал доктор.
Вечером доктор приехал.
— Ну-с, батенька, как мы себя чувствуем? — спросил бодро, подходя к кровати пациента.
«Батенька» чувствовал себя плохо.
— Что у меня, доктор? — спросил Коломытов.
Дышал комиссар тяжело, в груди у него хлюпало и хрипело, губы были окрашены свежей и запёкшейся кровью.
— Рёбра поломаны, ребром повреждено лёгкое, внутреннее кровоизлияние…
— Какие у меня перспективы? Говори всё, как есть, доктор. Мне надо знать, к чему готовиться. Сдавать дела или планировать работу на будущее. Я смерти не боюсь, привык смотреть ей в глаза. Так что не стесняйся.
— Скрывать не стану, — посерьёзнел доктор. — Положение тяжёлое, но, принимая во внимание вашу молодость, при хорошем уходе будем надеяться на благоприятный исход. Ну а я, как говорится, приложу все усилия.
— Приложи, доктор, приложи. Ты уж постарайся, а то лезет всякое в голову. Я вот, завещание даже сегодня написал...
— Ну что вы, батенька. Умирать вам еще рановато! — как-то неискренне возразил доктор.
— Да я умирать не собираюсь. Так, на всякий случай!.. Тебя, доктор, я в завещании тоже не забыл...
— Меня? — поразился доктор.
— Тебя. Написал, чтобы расстреляли, ежели помру. Так что, лечи, доктор. А то знаем мы вас, бывших. Так и норовите уморить комиссаров!..

= 8 =

Товарищ Шкарбанов прислал с фронта балаковскому Совету подарок: трёхдюймовую пушку, отбитую им у уральских казаков, и сто снарядов к ней.
«Берегите. Это дорогой инвентарь», — наказывал товарищ Шкарбанов в сопроводительном письме.
Балаковские комиссары отнеслись к подарку бережно. Потому как артиллеристов у Совета не было, пушку закатили в сарай, заперли и поставили у сарая часового.
Но вскоре произошло отрадное событие. В Совет пришёл инвалид германской войны, вызвался стать бомбардиром—наводчиком и взялся обучать артиллерийскому делу необходимую прислугу при орудии из числа красноармейцев.
Пушку вывезли за город для производства опытов. Опыты дали положительные результаты. Пушка стрельнула громко, далеко впереди всплеснул разрыв.
Инвалид—бомбардир научил прислугу подавать снаряды и заряжать пушку. Затем орудие притащили в город и выставили на улице у входа в здание Совета.

К городу со всех сторон подступали отряды контрреволюционеров. Восстанцев, как их называли в народе. То и дело на окраинах раздавалась стрельба разной интенсивности. Но люди привыкают ко всему — привыкли и к стрельбе.
Комиссары много заседали, решали сложные вопросы самообороны. Решали с размахом, будто имели в своём распоряжении тысячи штыков.
— Охватить справа и ударить в тыл…
— Не сможем, сил не хватит.
— Тогда конным отрядом…
— Да где ж конный отряд? Товарищ Шкарбанов на Урале с белоказаками бьётся, а у нас конников — двенадцать человек!
После обеда к пристани подошло двухтрубное, похожее на морское, бронированное судно, обстреляло город из пушек, а берег из пулемётов.
Снаряды рвались у здания Совета, один из снарядов влетел в окно рядом с помещением, в котором шло заседание Совета.
Комиссары бросились кто под столы, кто за диваны, другие упали на пол, прикрывая портфелями головы.
— Эко шандарахнуло, — смущённо оправдывались друг перед другом за негероическое поведение, вставая с пола и отряхивая одежду. — Хорошо, что в той комнате никого не было, а то б непременно убило…
— Кто ж у восстанцев так метко стреляет? Видать, в нас целил… Чуть не попал!
Тем, что снаряд угодил в соседнее окно, сильнее других был обеспокоен Иван Михайлович Жерихов.
— Другой снаряд всенепременнейще прилетит в нашу комнату! — убеждал он уверенно. — Теория такая есть: «Полёт снарядов по единой траектории». Раз один там, то другой непременно рядом.
— Так почему ж рядом, если по единой?
— А потому, что в конце — по теории рассеивания снаряд уходит чуть в сторону.
Но следующий снаряд разорвался вдалеке…
— Видать, теория рассеивания сильнее теории единой траектории.
— Надо послать красноармейца навести порядок в той комнате. Небось порушилось всё…
— Товарищи, в Совет пришли сведения, что чехо-словаки готовят усиленное наступление на Саратов, и ночью пароходами собираются переправлять войска вниз по Волге, — сообщил Новиков. — Нам надо что-то предпринять. Какие будут предложения?
— Выкатим пушку на пристань, а как чехи поплывут, вдарим по ним из пушки, — предложил товарищ Гемма.
— Я думаю, предложение неверное. Во—первых, не попадём, потому как пушкари у нас неопытные. А потом, откуда узнаем, что плывут чехи? Вдруг пароход пассажирский, и безвинный народ потопим…
— Ну, хотя бы для острастки пушку на пристань выкатить, — настаивал товарищ Гемма.
— Ну хорошо, — согласился Новиков. — Давайте пушку поставим… И, я думаю, надо осмотреть наши позиции за городом. Пусть товарищи Шульпяков и Жерихов съездят на бричке, проинспектируют.
Резкий телефонный звонок ударил по нервам.
— Вот чёрт, — незло выругался Жерихов, вздрогнув от громкого телефонного звонка. — Я думал, опять стреляют.
— Ты, Иван Михайлович, теперь воробья испугаешься, — пошутил товарищ Гемма.
Новиков поднял трубку:
— У аппарата…
— Такие дела, товарищи, — доложил Новиков, окончив разговор по телефону. — С пристани докладывают. Вражеский пароход приблизился к пристани и попытался пришвартоваться. Наш отряд, находящийся на пристани, открыл по пароходу пулемётную стрельбу…
Новиков замялся.
— В общем… Там у них пулемётчик раззява какой-то… Упал с дебаркадера в воду, шинель у него зацепилась за пулемёт… Утопил, зараза, пулемёт.
— Может умышленная диверсия?
— Да нет, раззява пулемётчик. Сам чуть не утоп. Просят подмогу, в общем. Так что, пушку надо отправлять на пристань. Товарищ Гемма… Автоном Кириллович, вы у нас комиссар внутренних дел. Вот мы вам и поручим командовать пушкой.

Пока нашли лошадей, пока разыскали артиллерийскую прислугу, пока поставили пушку на передок и запрягли лошадей… К пристани подъехали уже в сумерках.
Прожектор с вражеского парохода шарил по берегу.
Автоному Кирилловичу казалось, что повсюду от берега ползут серые цепи вражеских солдат. Удержавшись от приказа, который мог бы дискредитировать его в глазах подчинённых, как смелого командира, и приглядевшись, Гемма понял, что за движущуюся силу врага он принял колышущийся от ветра кустарник.
С облегчением вздохнув, комиссар приказал хромому бомбардиру—наводчику обстрелять вражеский пароход.
Неопытная обслуга пушки готовились бестолково и медленно.
Наконец, раздался первый выстрел.
Темнота скрыла, где взорвался снаряд. Но пароход не пострадал.
Красноармейцы берегового отряда, услышав выстрел, и не увидев взрыва на реке, подумали, что стреляет пушка с парохода. А артподготовка, как всем известно, это начало вражеского наступления.
Береговые отряды красных, пользуясь спасительной темнотой, без особого шума покинули позиции и бежали кто куда.
В ближайших домах от выстрела потрескались стёкла. Испуганные обыватели выскочили на улицу, криками спрашивая у соседей, что за гром, отчего стёкла лопаются.
Крики породили панику, и люди, кто схватив необходимое, а кто налегке, бежали прочь.
Гемма кричал, что стрельнула красная пушка, «именем революции» приказывал всем остановиться…
Пока на пристани и в округе кричали, паниковали и разбегались в разные стороны, вражеский пароход ушёл. Вниз или вверх, никто и не заметил…

***
Ночь долгая, как тяжкая хворь.
Город с верхом налит ужасом и паникой.
Тёмные улицы ночного города пусты. Редким пугливым обывателям жутковато от прозрачной тишины. Они ещё перебегали с оглядкой от дома к дому, а город уже будто умер. И душа его облачком, закрывшим полную луну, воспарила над мёртвыми кварталами.
Собаки, раньше поднимавшие лай по любому поводу, молчали. Иных порешили хозяева по причине голодного времени, другие научились молчать — молча дольше проживёшь.

Двадцать седьмого июня, в четверг, белогвардейцы и восставшие крестьяне обложили город.
Комиссары готовились принять бой.

Прорывая черноту ночи ярким светом, по безлюдным улицам двигался автомобиль. Стучал-трепыхался перепуганным механическим сердцем мотор. Резкий, болезненный вскрик рожка зачем-то взрезал пустынную тишину. Это товарищ Сергей Парменович Захаров, военком, готовясь к обороне города, объезжал предполагаемые боевые позиции. На задней полке машины стоял пулемёт, на заднем сиденье сидели три красноармейца. Стрельбой из пулемёта военком намеревался рассеять белогвардейцев, окруживших город, ежели таковые встретятся красному дозору.
Выкатив за город, автомобиль развил по просёлку хорошую скорость.
Фары выхватили холмики земли поперёк дороги, неясные солдатские фигуры.
— Стой! — воскликнул один из солдат и торопливо снял с плеча винтовку.
Это белые перекопали дорогу, перерезали всякому движению путь.
Шофёр закрутил баранку, автомобиль резко повернул. Пулемёт, стоявший на задней полке, выпал из автомобиля. Следом упал красноармеец, дёрнувшийся удержать пулемёт.
— Стой! Стой! — закричали белогвардейцы и звучно передёрнули затворы, готовясь к стрельбе.
Выпавший пулемётчик не растерялся. Моментально поставив пулемёт на колёса, поправил ленту и открыл огонь по врагу.
Белые, не сделав ни единого выстрела, скрылись в ночи.
Машина задним ходом возвратилась к пулемётчику.
— Молодоец, боец, — похвалил Захаров пулемётчика. — В общем, диспозиция ясная. Обложили нас белые. Надо возвращаться в город и готовиться к обороне.
Заехали за секретарём горкома Новиковым, обзвонили членов Совета, созвали экстренное заседание.
— Контра обложила город, — доложил военком Захаров. — По объявленному три дня назад первому призыву в Красную армию никто из призываемых в военкомат не прибыл. Товарищ Шкарбанов с отрядом, вы знаете, выполняет революционное задание за пределами города. Вернётся примерно через неделю. Будем отбиваться своими силами.
— Ну, оборону вы, товарищ Захаров организуете, — взял слово комиссар внутренних дел Гемма. — А вот мной раскрыта контрреволюционная организация, которую необходимо уничтожить. Бывшие офицеры мало того, что сами отказались от призыва в Красную армию, но и людей подбивают к мятежу. Я предлагаю всему составу Совета городских комиссаров пойти по домам офицеров, подлежащих призыву, чтобы арестовать их. Ну а товарищу Захарову в спешном порядке обучить нас метанию гранат, чтобы мы таким образом могли уничтожить контру.
В то время, когда экстренно заседал Совет, офицеры—белогвардейцы проводили налёты на квартиры комиссаров. Они тоже решили отловить и уничтожить комиссаров поодиночке.
Комиссары на квартирах офицеров никого не нашли. А иные побежали спасать свои семьи.

Стрельба на окраинах началась перед рассветом. Как-то приглушённо и совсем не стра¬шно, слышались отдельные щелчки, словно кто-то, нервничая, постукивал деревяшкой по столу. Совсем далеко вспыхнул протяжный многоголосый крик «Ра-а-а», щелчки посыпались чаще, крик прошила ровная железная стёжка пу¬лемета.
Несколько тысяч окрестных крестьян и немецких колонистов, вооруженных винтовками, вилами и самодельными пиками, при поддержке белогвардейцев КОМУЧа шли на приступ города.
Шесть городских церквей ударили в набат.

Лиза слушала нестройный колокольный звон, от которого щемило сердце и становилось жутко на душе.
Они с военкомом Захаровым и несколькими красноармейцами были окружены в здании военкомата. Хорошо, что здание было каменным. Это защищало от пуль, не давало нападающим поджечь здание с улицы.
Прятавшиеся на втором этаже красноармейцы из окон видели мятежников, длиннобородых мужиков, вооружённых вилами и пиками.
—Упрямые в тупой ограниченности и свирепые от одичания, — пробормотал товарищ Гемма, наблюдая за нападавшими.
«Растерзают, разорвут в клочья», — думала Лиза.
Красноармейцы установили пулемёт на втором этаже, не учтя, однако, что в зону обстрела пулемёта не попала территория у дома и за забором.
Красноармейцы открыли огонь, но затрещавший пулемёт замолк: в патроннике застрял патрон. В одной из комнат раздался грохот, полыхнуло зарево. Это мятежники сумели забросить гранату в окно. Под прикрытием высоких каменных заборов, окружающих здание с трёх сторон, мятежники пробрались к стенам дома и принялись сбивать железные ставни с окон нижнего этажа.
Захаров собрал оборонявшихся в коридоре, ведущем к выходу. Все стояли молча, слушая, как под ударами мятежников вздрагивает дверь.
— Надо прорываться, товарищи, — решил Захаров.
Красноармеец, увешанный бомбами, подошёл к двери. В левой руке он держал наган, в правой — ручную гранату.
— Открывай двери! — скомандовал красноармеец, затыкая наган за пояс и готовясь выдернуть чеку у гранаты.
Дверь неожиданно для мятежников открылась.
— В гранаты их, братва! — страшным «матросским» голосом закричал красноармеец и одну за другой швырнул за спины мятежников три гранаты.
Гранаты разорвались в гуще наступавших. Послышались стоны и душераздирающие крики. Мятежники шарахнулись в стороны. Защитники военкомата кинулись вперёд, бросая гранаты направо и налево.
Последними бежали два красноармейца, тащившие пулемёт и ящик с пулемётными лентами.
Мятежники, оправившись после взрывов, с гиканьем и криками ринулись за беглецами. Корот¬кими, перемежающимися паузой очередями, застучал пулемёт, прикрывавший отход красных к затону.
Захаров поддерживал Лизу за локоть. В гуще красноармейцев они бежали к Волге. Вскочив на бук¬сирный пароход, беглецы отплыли вниз по Волге.

Начальник уездной милиции Коломытов метался в бреду, когда в квартиру ввалились мятежники.
— Кто такой? Раненый красноармеец? — спросил сиделку бородач, вооружённый охотничьей берданкой.
— Нет, не красноармеец, — испуганно закрестилась сиделка. — Жилец мой, звать Иваном, фамилию не знаю. По торговой части он. Заарестовали его намедни, увезли в милицию, а вернули едва живого, рёбра у него поломаны, доктор сказал…
Бородач сдёрнул с больного одеяло. Увидев, что больной одет в чистую нательную рубаху и кальсоны, засомневался:
— Что-то больно чистый он, после избиения-то.
— Дык, переодела я его. От мужа исподнее осталось. Обмыла немного. Весь бок у него отбитый.
Сиделка осторожно задрала рубаху, показывая широкую повязку на левой половине груди, местами бурую от засохшей крови.
— А документы есть на постояльца?
— Дык, всё забрали в милицию. Хорошо самого вернули, едва живого бросили.
— Ладно, чёрт с ним.
Бородач вгляделся в лицо Коломытова.
— Всё равно, похож, не жилец… твой жилец.

Жерихов Иван Михайлович, комиссар труда, бывший литейщик, спал крепко по той причине, что прошлым вечером праздновал день рождения кума, ну и засиделся у него до вторых петухов. Опять же, самогоночки под солёное сало и квашеную капусту было выпито изрядно, без малого полчетверти. Под любимую кумом нелестную относительно умственной работы Жерихова поговорку: «Ум хорошо, а кум с четвертью самогонки — лучше!». Ну и проспал комиссар все наступления—отступления.
До обеда Жерихов с тяжёлой головой ходил по городу в поисках однопартийцев. Похмельный вид его и невзрачность одеяния были настолько нетипичны для служащих советской власти, что белые не признали в нём комиссара.
Кто-то из знакомых, встреченных Жериховым на улице, посоветовал Ивану Михайловичу, во избежание случайного расстрела на улице без суда и следствия, самоарестоваться. Выспросив, где держат арестованных, Иван Михайлович пришёл в амбар, где сидели арестованные по подозрению красные, и самозаключился.

= 9 =

Когда в занятом «восстанцами» Балакове узнали, что к городу движется отряд Шкарбанова, повстанческий крестьянский отряд села Красный Яр решил эвакуироваться. С головорезами Шкарбанова, мол, связываться себе дороже. Обоз с награбленным отправили домой вдоль Волги.
То место, где отряд Шкарбанова подошёл к Волге, обоз повстанцев прошёл получасом раньше. Опасаясь, что Шкарбанов лишит их добычи, «восстанцы» из города послали верхового, чтобы вернуть свой обоз. Верховым поехал старик Епифан Логов.
Логов доехал до передового разъезда Шкарбанова, принял одетых в гражданское красных за своих:
— Эй, ребята, вертай назад! — крикнул подслеповатый Логов.
Размахивая руками, он подъехал к разъезду вплотную.
— Поезжай, ребята, назад, а то прямым путём к Шкарбанову угодите. У меня предписание спешного свойства от штаба.
Логов снял шапку и достал пакет. Красноармейцы приняли пакет.
— Пакет командиру послан. Мы не командиры.
Красноармейцы привели гонца в отряд, подали пакет Шкарбанову.
Шкарбанов молча разорвал пакет, повертел его всяко, но по причине малограмотности написанное от руки разобрать не смог.
— Адъютант где? — потребовал он.
— Дык, отлучился адъютант.
— Да что ж это за дисциплина, мать вашу… Адъютант отлучился! Куда он может отлучиться во время марша?!
— Дык, до ветру отлучился. Облегчится и придёт!
 Логов, подслеповато прищуриваясь, приглядывался к Шкарбанову.
— Товарищ Шкарбанов, — наконец, сказал он, — либо я обмишулился? А ведь я думал, что попал к своим.
— А ты разве белый? — с деланным удивлением спросил Шкарбанов.
— Я-то? Нет, сельский, — простодушно ответил старик и сник. — Что ж, товарищ Шкарбанов, ты меня теперь расстреляешь, али как?
— Нет, дядя Епифан, не расстреляю. Выпорю только хорошенько, чтоб белым не служил. Снимай портки, ложись!
Старик молчал, переминаясь с ноги на ногу.
— Ну так что, дядя Епифан, ещё раз восстанешь супротив Совета? — справился Шкарбанов.
— Нет, Семён, детям закажу. Ей—богу, правда, — радостно проговорил Логов, почувствовав, что ему наступила амнистия.
— Ну, рассказывай, много комиссаров в городе повесили или расстреляли?
— Мы — ни одного. Ей богу, ни одного, вот те крест! Про других не скажу. Арестованные были, да. Слышал, в анбаре на пристани их держат, у Мальцева. Ну, я пойду, Сёма? — заискивающе попросился старик, суетливо заторопившись. — Чё я вам мешать-то буду? Вы люди занятые, воевать вам надоть… А из меня какой воин? Так, мусор под ногами…
— Иди, дядя Епифан, иди. Да скажи своим, ежели кто против советской власти пойдёт, я непременно заеду и всех выпорю!

= 10 =

Буксир с командой военкома Захарова в количестве шестнадцати человек прибыл в Вольск часов в десять утра.
Захаров в сопровождении трёх красногвардейцев сразу же направился в военный комиссариат просить вооружённой поддержки.
— Нету людей, нету! — сердито отговаривался вольский военком. — Ну пойми ты, дорогой товарищ Захаров… Ты же сам военком! Нас поджимает подполковник Махин, все боеспособные подразделения вышли ему навстречу. В городе демобилизованные солдаты бузят… Сами еле держимся! Не дай бог контра в городе поднимется — кранты нам! Хочешь, пушку тебе дам?
— Дай хоть пушку, — помолчав, уныло согласился Захаров.
— Слушай, товарищ Захаров! — вдруг обрадовался вольский военком. — Мне ж утром рыбаки доложили, что твой Шкарбанов по той стороне проходил! Как раз в сторону Балакова. Он теперь, наверное, под Балаковом сидит, думает, брать его или не брать. Вот и решите вместе.
Захаров тяжело вздохнул, безнадёжно качнул головой.
— Ладно… Ну ты мне хоть артиллериста дай, к пушке-то. У нас своих нету!
С трудом погрузив пушку на катер и закрепив её на корме, команда Захарова отчалила и вдоль левого берега пошла вверх по течению. Военком постоянно осматривал берег в бинокль.
— Вот он, чёрт Шкарбанов! — вдруг воскликнул Захаров, указывая в сторону берега.
Красноармейцы, увидев всадников, скрывающихся за береговыми кустами, восторженно закричали, замахали руками.
Шкарбанов, увидев в бинокль своих, выехал на берег, помахал рукой в ответ.
Катер уткнулся носом в берег. Захаров спустился по трапу, обнялся с Шкарбановым.
— Такие вот дела, — рассказал он о захвате мятежниками города. — Сил у нас — кот наплакал. Твой отряд, моих полтора десятка необученной пехоты, да пушка.
— Кто смел, тот и съел, — усмехнулся Шкарбанов. — Думаешь у них обученные? Мужики деревенские с дубьём, да с вилами. Давай сделаем так. Ты плывёшь на правую сторону, высаживаешься, катишь пушку на горку — и город перед тобой как на ладони. Начинаешь палить по городу — всё видно, всё понятно. Я, как услышу артиллерию, даю команду «Аллюр три креста!» и гоню всем отрядом по улицам. С гиканьем, криком и свистом. Представь, ты сидишь в городе, справляешь победу. И вдруг артобстрел, конница по улицам… Да деревенские от такого шума в штаны наложат и разбегутся!
— А ежели не разбегутся? — засомневался Захаров.
— А ежели не разбегутся… Тебя они не достанут, ты опять уходишь в Вольск. А мы промчимся по улицам вихрем, да ищи нас, как ветра в поле…
— Пушку вручную на гору катить — это тебе не кобылу выгуливать, — пожаловался Захаров.
— Ладно, дам я тебе лошадь. Больше не могу, сам понимаешь.
Спустив широкие сходни, с трудом завели коня на катер и отплыли к горному берегу напротив Балакова.

Захаров стоял на горном берегу, и город, лежащий в долине, был виден во всех квартальных очертаниях. Просматривался белый флаг на пристани, наблюдалось оживлённое движение народа на центральной площади.
Артиллерист готовил пушку к стрельбе.
— Эх, черти бестолковые, — в шутку ругал он красногвардейцев, не разбирающихся в артиллерийской технике. — Вот эту оглоблину поднимайте и поворачивайте туда. Вот эту хреновину забивайте в землю… Снаряд! — скомандовал он, настроив прицел.
Красногвардейцы стояли, растерянно переглядываясь.
— Вон, на передке, в том ящике жёлтая такая хреновина…
— Да знаем мы, что уж, совсем, что-ли…
— Закрывай ухи, пехота, щас жахну!
Красногвардейцы закрыли уши руками и зажмурились.
Артиллерист дёрнул шнур. Пушка жахнула. На центральной площади взметнулся фонтан взрыва. Чуть позже донёсся приглушённый звук взрыва.
— Гля, гля, шарахнулись, как тараканы, в разные стороны! — радостно воскликнул один из красноармейцев.
Захаров увидел, как с южной стороны, где мост через речку Сазанлей возвышался над степью двумя решетчатыми перекрытиями, похожими на букву «М», в город ворвалась конница Шкарбанова, понеслась по улицам к центру.
— Помоги Шкарбанову, — приказал Захаров. — Жарь перед ним по улицам.
Артиллерист открыл огонь по улицам, опережая движение отряда Шкарбанова примерно на квартал. Скоро кавалеристы выскочили на пристань и победно замахали руками в сторону противоположного берега, вероятно, призывая отряд Захарова к себе.
Оставив артиллериста и четырёх красногвардейцев на высоте, Захаров с остальными бойцами скоро высадился на пристани.
К тому времени Шкарбанов выяснил, что их поддержал вооружённый отряд литейщиков с завода Мамина, что мятежники покинули город, что советская власть в городе восстановлена.
— Там мои ребята ресторан на Николаевской проверили… Хозяин готовил обед для белых. Поехали, пообедаем, не пропадать же добру! — предложил Шкарбанов Захарову.
Поехали обедать.
Наблюдая, как аккуратно, «по—барски», вилкой и ножом, ест Лиза, один красноармеец спросил другого:
— Что за фифочка? Всё время рядом с военкомом трётся.
— Говорят, дочка купца Мамина. А теперь полюбовница комиссарская.
Ресторанный обед красногвардейцам показался сказочно вкусным.
Содержатель ресторана, упитанный низенький мужичок лет сорока пяти с браво подкрученными небольшими усиками и гладко причесанный под ласточку, подобострастно рассыпал комплименты в адрес красных.
— Всё равно после обеда мы тебя расстреляем, — сытно рыгнув, пообещал один из красноармейцев. — Ты хотя сейчас и полезный человек, а всё же отъявленный гад, белых собирался кормить.
Но расстрелять ресторатора не успели. Отряд кавалеристов Шкарбанова и вооружённые литейщики были слишком малой военной силой. Отставные офицеры собрали отступавших мятежников, двинули их к центру города и оттеснили красных к пристани.

Отряд Шкарбанова по берегу Волги ускакал из города.
На пристани собралось много детей и женщин — жён коммунаров, ушедших из города. Мятежники, обложив пристань, открыли по толпе ружейный огонь. Пули визжали и хлопали по воде, дети плакали, из стороны в сторону метались женщины с растрёпанными волосами.
— Цепляй баржу! — кричал Захаров рулевому буксира.
Тут же, под огнём противника, началась погрузка населения.
Скоро буксир с баржей отчалил, вышел из-под обстрела и скрылся за островом Пустынный.
Беженцы радостно обсуждали успешное спасение, сожалели об оставшихся в городе, пытались устроиться на приспособленной для перевозки людей барже.
— Лодка! Лодка! — закричал мальчишка, сидевший на высоком носу баржи.
Вверх по течению шла моторная лодка, один из пассажиров которой махал красным флагом.
Лодка причалила к буксиру, люди поднялись на борт. Вести, полученные с лодки, не радовали.
— Мы бежали из Вольска. Там начался мятеж. Мятежники разгромили арсенал и исполком, расстреляли председателя исполкома. К мятежникам присоединился артиллерийский дивизион, находящийся в городе после эвакуации с германского фронта, — рассказывал пожилой беженец.
Захаров стоял в окружении красноармейцев, озабоченно молчал.
— Вверх идти некуда, — наконец, заговорил военком. — Хвалынск у подполковника Махина, Сызрань и Самара под КОМУЧем. Теперь и Вольск не наш… Надо пробиваться в Саратов. Больше некуда.
Причалив к правому берегу, послали за бойцами, охранявшими пушку. Пушку решили бросить, забрав замок.
Обследовали баржу, нашли много мешков, в которых, судя по запаху, перевозили зерно.
Насыпали мешки землёй, огородили кабинку рулевого. Положили мешки в виде бруствера по правому борту, чтобы укрыться от ружейной стрельбы.
Захаров отдал распоряжение машинисту блюсти пар, чтобы усилить ход в самый опасный момент. Затем поднялся в рубку, вынул револьвер и направил его на рулевого.
— Вот что, гражданин… Я не знаю ваших убеждений. Вольск заняли наши враги, и мы должны прорваться в Саратов. Я тут постою. Если вы сделаете малейший поворот в сторону врага или сбавите ход там, где не надо, я пущу пулю в вашу голову.
Тихо и мерно шлёпали по воде плицы гребного колеса, покрывая рябью гладкую поверхность реки. Красноармейцы залегли по правому борту, изготовились к стрельбе.
Вот уже видны строения Вольска, занятого противником.
Захаров подал команду «усилить ход», и буксир вздрогнул корпусом от неожиданного толчка.
В отдалении хлопнул артиллерийский выстрел. После момента тишины снаряд со свистом разрезал воздух и жахнул перед носом буксира. Масса воды со стоном вырвалась на поверхность, буксир стал на дыбки. Несколько оглушённых осетров всплыли на поверхность. От второго разрыва Волга расступилась, и катер нырнул чуть ли не на дно.
К орудийной стрельбе примешалось стрекотание пулемёта. После очередного взрыва буксир оступился на бок, словно пьяный.
Наконец, катер вышел из-под обстрела. Захаров убрал пистолет, утёр мокрый лоб, похлопал по спине рулевого.
— Извини, если что, друг. Сам видишь, как оно тут…

= 11 =

В Саратове три недели готовились отбить Балаково у повстанцев. Готовились основательно. Батарею из трёх тяжёлых орудий погрузили на железнодорожный паром. Хоть и тихого хода паром, зато стрелять из пушек прямо с него можно, корму отдачей не оторвёт. На паром же погрузили отряд бесшабашных матросов—десантников, к бортам пришвартовали несколько лодок для десантирования.
Четырнадцатого июля странное судно с двумя ажурными арками над палубой стало посреди Волги напротив Балакова.
Орудийный выстрел ударил коротко и гулко, словно огромная кувалда по железной бочке. Воздух пронзил сверлящий свист. Воздух рассверливало все шире. К тяжелому металлическому свисту примешалось низкое жужжание и угрюмое гудение, словно в небе по невидимой железной дороге промчался скоростной состав. И вдруг ахнуло, тряхнуло землю.
Второй удар напоминал треск лопнувшей гигантской холстины. Над мутно золотыми куполами единоверческой церкви, стоявшей на краю площади, вспухло белое облачко разорвавшейся шрапнели. И тут же над Волгой разнесся третий орудийный раскат, и еще один груженый пульман с воем пронесся по невидимым рельсам над рекой.
На пароме строено сверкнуло — и сразу три железных удара рвануло воздух.
Тройной хлесткий удар повторился еще и еще, звуки нагоняли друг друга, пронизываемое снарядами пространство свистело, жужжало и ныло. Белые и розовые облачка разрывов кучно повисли над городом.
Артиллеристы пристрелялись, перешли на беглый огонь, обстрел вели методично, подобно работающему паровому молоту. Одна, другая, третья — выплевывали желтое пламя пушки с точной очередностью. Вспышки голубого и желтого огня над паромом все учащались и стали напоминать искрение динамомашины.
От низкого чёрного борта парома отчалило несколько лодок и одна за другой пошли к берегу. В лодках сидели люди в черных матросских бушлатах, а над ними, как серебряное жнивье, шевелились ножевые штыки «арисак». Из лодок на берег высыпались черные фигурки и густыми цепями пошли к хлебным амбарам, к городку. Ни красные, ни белые не стреляли, и матросы шли не пригибаясь, в полный рост.
«Восстанцы» запаниковали. Густая толпа бегущих залила устье крайней улицы и потекла по ручейкам и рекам—улицам города. А с другой окраины города улицы словно тошнило серо—разномастной толпой. Конники, вырвавшись из толпы пеших, припав к гривам, одичало скакали в степь. За ними мчались полные людей и солдат полуфурки, фурманки, тарантасы...

Отряд Шкарбанова при поддержке красногвардейцев Автонома Кирилловича Геммы и отряда саратовских грузчиков медленно и неуверенно наступали левым берегом.
— Силищи прёт уйма! — восклицал Автоном Кириллович, поражаясь мощью своих объединённых сил.
Но пыл Автонома Кирилловича охлаждал Жерихов.
— Где силища? — усмехался он. — Три раза беляки пульнули, а грузчики наложили в штаны и смазали пятки.
Автоном Кириллович расстроено вздыхал и отмахивался:
— Эт точно! Здоровые… грузчики, а громкого кашля пугаются.
Войдя в город и восстановив советскую власть, комиссары арестовали и заперли в подвалах маминской усадьбы десятка два активных белогвардейцев, не успевших бежать из города, и полсотни подозрительных из привилегированных сословий.
Паром с артиллерией и матросами ушёл в Саратов. Отряд Шкарбанова послали в сторону Уральска, защищать территорию от казаков. Вооружённых сил в городе осталось крайне мало.
— Товарищи… По скудности наших вооружённых сил мы не можем полноценно охранять арестованных. Ежели они взбунтуют, может случиться беда, — доложил о проблеме с арестованными комиссар внутренних дел товарищ Гемма. — Я ставлю вопрос о революционном терроре.
В сумрачном кабинете будто сузились стены, и опустился потускневший потолок.
— Эх, спирту бы! — произнёс один из комиссаров.
— Что?!
Человек вздохнул и промолчал.
Автоном Кириллович вытащил из кармана гимнастёрки листок, свёрнутый в четыре раза, развернул его.
— Я перед заседанием навещал товарища Коломытова.
— Как он там? — живо поинтересовался комиссар Жерихов.
— Слабый ещё очень, ходить не может. Вот он письмо со мной передал.
Гемма поправил очки и близко поднёс к глазам бумагу.
— «В борьбе с контрреволюцией погиб товарищ Михаил Задорнов, заместитель комиссара внутренних дел, спасший меня от смерти, когда нас схватили мятежники в деревне. Его мертвое тело будет похоронено завтра на площади вместе с другими павшими товарищами. Приказываю отправить на лоно Авраамово двадцать пять арестованных беляков и буржуев, как панихиду по павшему бойцу. Начальник уездной милиции Коломытов».
Гемма сложил бумагу, положил её в карман гимнастёрки, сурово помолчал.
— Предлагаю голосовать…

Приказ выполнили в точности. Двадцать пять арестованных посадили связанными в телеги, увезли за город и расстреляли. Мертвых раздели, поделили между собой одежду, трупы кое-как забросали землей. Опасаясь восстания, глухой полночью вывели из подвалов ещё двадцать белогвардейцев. Во дворе, обнесённом высоким каменным забором, объявили приговор. Завели автомобиль, чтобы шумом мотора приглушить выстрелы…

= 12 =

С севера Балаково и Николаевск «сторожили» войска КОМУЧа, по западному берегу Волги гуляли банды подполковника Махина, на востоке и юге красным досаждали белоказаки.
Отряд Шкарбанова в составе Чапаевской дивизии периодически отлучался из города для проведения боевых действий, и тогда советская власть в Балакове висела на волоске. Но, тем не менее, размеренная жизнь в городе потихоньку налаживалась.
Военком Захаров устроил Лизе проверку на «умение жить по—барски». Он пригласил старичка—интеллигента, Петра Аркадьевича, проведшего молодость, как он говорил, на балах и раутах.
В одной из пустых зал военкомата, ранее — усадьбы Мальцева, под аккомпанемент гармошки они танцевали «барские» танцы — и Пётр Аркадьевич остался доволен умением Лизы танцевать. Правда, пошутил, что танцевать вальс под гармошку — всё равно, что в Париже деревянной ложкой есть лягушачьи ножки.
Лиза от такой шутки брезгливо скривилась.
Между делом Пётр Аркадьевич задавал Лизе вопросы на французском, и сказал, что барышня сносно «пытается говорить» на французском. Но для заштатного города, где на французском почти никто не говорит, и этого довольно. Потом они обедали в другой прибранной зале, с единственным небольшим столом, но им прислуживал настоящий, откопанный где-то Захаровым или его людьми, официант — очень строгий дядечка, одетый, правда, совсем не так, как одеваются официанты в ресторанах, но с полотенцем вокруг пояса и другим — на руке. Он сервировал стол множеством предметов, подавал несколько блюд. Лизе блюда были знакомы по жизни в маминской семье, она вполне справилась с множеством разнокалиберных ложек, вилок и ножей, ни разу не спутавшись в их применении.
— Барышня производит впечатление воспитанной в зажиточной семье, в благородной семье, — доложил Захарову результаты экзаменов Пётр Аркадьевич.
Лиза и её экзаменатор сидели в кабинете Захарова. Пётр Аркадьевич чувствовал себя весьма свободно и разговаривал с Захаровым спокойно, не делая поправок на значимое положение военного комиссара.
— Но когда я расспрашивал барышню о жизни в доме Мамина, она настойчиво называла хозяина Иваном Васильевичем. Вы её называете Лизой… Понимаете, сегодня быть Лизой, а завтра стать Лидой весьма трудно. Чтобы не попасть в лапы контрразведки… Думаю, не надо никому напоминать, что это… весьма вредно для здоровья… Чтобы не попасть в лапы контрразведки, нужно быть той, которой вы обязаны быть по легенде. А значит, вы уже сейчас должны быть Лидой Маминой, купец Мамин для вас должен быть не Иваном Васильевичем, а папинькой, и прочее.
— Так. Приказываю, — Захаров требовательно направил указательный палец в сторону девушки. — С сего момента ты — Лида Мамина. Ты была, есть и будешь только Лидой Маминой. Думай, как Лида Мамина, вспоминай только жизнь Лиды Маминой, поступай, как Лида Мамина.
— Хорошо, — согласилась девушка.
— И я отныне называю тебя только Лидой… Только Лидой… — повторил задумчиво Захаров.
Он отпустил Петра Аркадьевича и прошёлся по комнате, заложив руки за спину.
— Итак, Ли…да, — Захаров слегка запнулся и заставил себя назвать девушку чужим именем. — Лида, только Лида. Первое для тебя настоящее боевое задание в тылу врага, Лида.
Девушка испуганно посмотрела на военкома.
— Не пугайся, ничего сложного. Нужно пройтись по территории в районе Хвалынска, посмотреть что и как, в общем, привыкнуть к новой работе.
— А я справлюсь? — боязливо спросила девушка.
— С тобой пойдёт наш товарищ. Он, правда, тоже не разведчик, но старый коммунист, о конспирации представление имеет, так что позаботится о тебе, если что…

***

— Ну вот, теперь ты официально Лидия Ивановна Мамина, урождённая села Балаково, — бодро проговорил военком Захаров и подал девушке паспорт. — Ты, наверное, знаешь, что до одиннадцатого года Балаково считали селом, и только с одиннадцатого, благодаря усилиям твоего папиньки, Ивана Васильевича Мамина, село стало заштатным городом. За что папеньку и выбрали старостой города.
— Паспорт как настоящий, — удивилась девушка. — Потёртый даже, с пятнышками вот…
— Это настоящий паспорт Лиды Маминой, — пояснил без бодрости Захаров. — Когда мы были в Саратове, я попросил саратовских товарищей проверить архив больницы, в которой лечилась Лида Мамина. Мы нашли её паспорт.
Рука девушки дрогнула, будто она испугалась того, что держала.
— В прифронтовую полосу, в стан врага с тобой пойдёт товарищ Клочков. Но ты его будешь знать как Кузьму Слепченко, владельца льнотрепальной фабрики в городе Мценске. Едете вы скупать пеньку. Ты случайно встретила его в Балакове. Слепченко знает тебя, потому что у него были торговые дела с твоим папинькой. Ты рассказала ему, что родители куда-то уехали, ты без средств к существованию. Вот он и взял тебя в помощницы. Я ему сказал, что ты — всамделишная дочь купца Мамина.
В дверь постучали. Вошёл коренастый, бородатый мужчина лет пятидесяти, в полосатых заношенных штанах, заправленных в сапоги, в пиджаке поверх косоворотки навыпуск, в высоком картузе с кожаным козырьком.
— А вот, кстати, и мценский владелец фабрики Кузьма Слепченко.
Захаров поздоровался с вошедшим за руку.
— Вот вам деньги…
Захаров вытащил из-под стола довольно увесистый вещмешок, правда, очень грязный.
— Там керенки и кредитки царского образца. Сколько их, я, честно признаться, не знаю. Наверное, много.
— Целый мешок денег?! — поразилась девушка.
Захаров презрительно махнул рукой.
— Что они стоят, керенки?
— Я постираю мешок, очень уж грязный.
— А вот стирать не надо. В грязный мешок у проверяющих меньше желания заглядывать. Ну а сейчас самое главное. Информацию будете передавать через местные парторганизации. Если сможете — телеграфируйте в наш штаб, для меня. Предположим, надо передать, что две стрелковые части выступили пешим ходом в сторону Саратова. Вы говорите, что двадцать пудов пеньки передали с оказией в Саратов. Ежели эскадрон белых направился в Вольск, передаёте, что один тюк пеньки отправили в Вольск лошадью… Один — лошадью, понятно, что эскадрон. Солдат «считаете» килограммами: тридцать солдат — тридцать килограммов. Старших офицеров — коньяком в соответствующих годах выдержки: подполковник — два года выдержки, полковник — три года выдержки, генерал — бочка коньяку. Вас высадят ближе к Хвалынску. Нужно будет пройти до Сызрани, посмотреть, где какие войска, и вернуться домой…

В глухую полночь маленький катер с погашенными огнями отбыл от пристани, увозя на задание Лиду Мамину и мценского владельца фабрики Кузьму Слепченко.
Катер сидел глубоко, можно коснуться воды, перегнувшись через борт. Холодный сырой воздух пронизывал до костей. Лида куталась в платок, но всё равно дрожала от холода.
Катер огромным жуком полз по зеркальной поверхности могучей реки. Лида спустилась в трюм, но от железных стен трюма тоже веяло холодом. Лиду затрясло как в лихорадке, она вновь поднялась на палубу.
Катер, наконец, ткнулся носом в берег неподалёку от соседней с Хвалынском деревни. Новоиспечённые разведчики спрыгнули на берег. Катер, приглушённо урча, отошёл от берега, повернул в сторону Балакова и исчез в ночи.
В деревню ночью решили не заходить, чтобы потемну не вызвать подозрений у военных, если они там окажутся.
Неподалёку от деревни наткнулись на стог сена. Слепченко вырыл нору в стогу, помог Лиде устроиться на ночлег, прикрыл девушку своим пиджаком. Лида согрелась и уснула. Лишь вздрагивала и подёргивалась во сне, когда по ней щекотно пробегали мыши.
Проснулась утром, когда солнце уже пробивалось сквозь сено. Лежала в душистом сумраке, слушала щебетание птиц, чувствовала утреннюю теплоту и расслабленность тела. Где-то далеко раздался одинокий выстрел, нарушивший душевную идиллию.
Лида испуганно встрепенулась. Где Слепченко? Мы же на задании!
Она торопливо вылезла наружу.
Слепченко сидел с противоположной от села стороны стога. На стареньком полотенце разложил хлеб, пару луковиц, солёное сало. Рядом лежала солдатская фляжка.
— Отдохнула? — спросил, не поворачиваясь. — Ежели по каким делам надо с утра, то вон там кустики. Давай закусим, да пойдём.
Через пару минут Лида села к «столу».
Слепченко отрезал кусок хлеба, положил на него ломтик сала, налил в кружку воды, подал Лиде. Дольку лука Лида понюхала и отложила в сторону.
— Лучок обязательно съешь, — посоветовал Слепченко. — И для здоровья полезно, и какому настырному офицерику в лицо дыхнёшь, глядишь, охотку лапать отобьёшь. Вам, красивым девкам, без защиты нынче тяжело. На лук одна надёжа. И не умывайся, пока в Балаково не вернёмся. Чумазой путешествовать тебе по той же причине сподручнее.
Закусив, отправились к деревне. На краю деревни подошли к бабе, с интересом наблюдавшей из-под козырька ладони за приближавшимися чужаками.
— Доброго здоровьица, хозяюшка, — по свойски поздоровался Слепченко, чуть приподняв картуз. — А пенька у вас тут продаётся? Мы по этому делу путешествуем.
— А кака пенька надобна? Костерь, дерганец с кострыгой, аль трепанец?
— Нам… э-э… — замялся Слепченко. Но, подумав, что пенька вместе с какой-то кострыгой лучше, чем без неё, смело заявил: — Нам чего получше. С кострыгой, да поболе.
Баба усмехнулась:
— Ты, купец, похоже пеньки в глаза не видел. Из Сызрани, мабудь, бежали? Красные, небось?
Слепченко с опаской наблюдал за бабой.
— Вот тебе мой бабий совет: не мели попусту про то, в чём не знаешь толк. В село не ходите, там чехи.
— Спасибо, хозяюшка, за науку, — искренне поблагодарил селянку Слепченко. — А как же нам пройти в Хвалынск, не подскажешь?
— Подскажу, чего не подсказать. Зла вы мне не сделали. Мимо села не ходите, в поле вас издалека видно. Спуститесь к реке и бережком. Только, где от села спуск будет, вы тишком переметнитесь, чтобы вас дозор сверху не увидел. А там уж до самого Хвалынска спокойно идите.

Так по берегу в Хвалынск и вошли. Городок лежал в низине, у самой реки. Одна заросшая травой и деревьями улица тянулась вдоль реки, да одна, примерно от центра, поднималась довольно круто вверх между окаймляющих город белесоватых от известняка сопок.
Лида обратила внимание на многочисленные золочёные главы церквей, не забыв перекреститься и поклониться им. Слепченко — на скверные городские мостовые.
— Я вот думаю, — посетовал Слепченко, — что красивый город получился бы, если средства, потраченные на устройство церквей, употребили бы на благоустройство улиц.
— Церкви тоже нужны, — возразила Лида. — Куда человеку идти, если на сердце горе и никто тебе не поможет? А в церкви помолишься богу, вроде как легче становится.
— Правильно ты сказала: вроде. Религия — опиум для народа. Она человека от борьбы за своё счастье отвлекает. К смирению зовёт.
— От борьбы может и отвлекает. Но силы человеку даёт, когда их взять неоткуда.
— Вам не понять классовой борьбы, — упрекнул девушку Слепченко, поднял голову и замолчал. На горе, куда они поднимались, стоял человек в чёрном солдатском сюртуке с блестящими медными пуговицами, в фуражке с красным околышем. К ноге его была приставлена винтовка.
— Стоять, — неторопливо потребовал солдат.
— А что такое? — с простецким выражением лица удивился Слепченко.
— Час появления граждан на улице, согласно приказу об осадном положении, не наступил, — пояснил солдат. — Документики предъявите!
Лида и Слепченко переглянулись и полезли в карманы за документами. Это была первая для Лиды проверка документов, поэтому пальцы у неё дрожали.
Лида протянула солдату паспорт.
— Ма-ми-на… — по слогам прочитал солдат и с интересом глянул на Лиду. — Не Ивана Василича, старосты Балакова, сродственница будете?
— Дочь, — тихо подтвердила Лида.
— А… — солдат уважительно вернул паспорт девушке. — Бывал я в Балакове…
Лида вдруг увидела, что Слепченко протягивает солдату… партбилет!
Солдат взял билет спокойно, даже читать не стал.
— А… Так вы товарищ комиссар? Ну, идите тогда…
— А что, в городе красная власть? — удивился Слепченко, пряча партбилет во внутренний карман пиджака.
— Не, белая. Белочехова. Да я всяко начальство уважаю. Белая власть уйдёт, красная придёт. Вспомнят, что я комиссара заарестовал — расстреляют. Так что я к любой власти с уважением.
Отойдя несколько шагов, Лида сердито зашипела на Слепченко:
— Вы что, с ума сошли, Кузьма Михайлович? А если бы солдат оказался настоящим беляком? У него же на лбу не написано, что он к красным хорошо относится!
— Да ошибся я! — оправдывался Слепченко. — У меня нутряной карман двойной. Вот я с перепугу и забыл, с какой стороны у меня паспорт, а с какой партбилет…
— Мы же на белой территории! — шипела гусыней Лида, стреляя глазами во все стороны, не подглядывает ли кто за ними. — Спрячьте партбилет как можно дальше, чтобы его даже при обыске не нашли! Расстреляют ведь и вас и меня! Я думала, вы опытный, защитник мне и учитель, а вы…
— Да какой я опытный…
Слепченко сел на лавочку у завалинки деревянного дома, снял сапог и, оглянувшись, сунул партбилет внутрь.
— Вы бы хоть завернули его во что, — посоветовала Лида. — Ноги ведь потеют, что с ним станет? Размокнет и сотрётся!
— Ох ты, господи! — расстроился Слепченко. — Куда ж его?
— А в картуз если? — предложила Лида. — У вас картуз высокий!
— И правда! — обрадовался Слепченко.
Он снял картуз, перочинным ножом подпорол подкладку у передка тульи, засунул внутрь партбилет. Надел картуз, пощупал рукой место, где лежал партбилет.
— Видать? Нет? — спросил тревожно.
Лида внимательно присмотрелась к картузу.
— Нет, не видать.
— Ну и слава богу! — вздохнул облегчённо Слепченко и утёр вспотевший лоб тылом ладони. — Погоди, передохнём немного. Переволновался я.
Посидели, отдышались, попили воды из фляжки.
— Ну что, давай в центр пройдём, посмотрим, что и кто у них там, — предложил Слепченко. — Ты ведь была тут, мне Захаров говорил. Пройдём мимо штаба Махина. Может узнаем что. Где ихний штаб-то?
— В особняке купца Михайлова был.
— Где был, там и есть, куда ему деться? Мужчины переезды не любят. А военные — тем более.
Неторопливо поднимались по мощёной, но заросшей травой из-за нечастого использования, и оттого выглядевшей по—деревенски, улице. Народу на улице, надо думать, по причине комендантского часа, не было ни человека.
— Надо же, как власть боятся, — удивлялся Слепченко. — Ни собак, ни кур…
— Лида! Ли-ида-а! — вдруг услышали они восторженный мальчишеский крик.
Из переулка к ним бежал молодой человек в военной форме. Левое предплечье его висело на перевязи, как у раненого.
— Лида! Подожди! — кричал военный. Лицо его сияло радостью.
— Костя… Росин! — узнала военного Лида. — Это Костя Росин, юнкер. Он помогал мне, когда я здесь была.
— Здравствуй, Лида. Здравствуйте, — поздоровался Костя, подбежав к Лиде и её спутнику. — Я так рад, Лида… Я волновался… Ты тогда так неожиданно ушла… А там красные…
Глаза Росина пылали восторгом.
— Здравствуйте, Костя, — улыбнулась парню Лида. — Я тоже рада вас видеть. Это Кузьма Михайлович Слепченко, у него льнотрепальная фабрика в Мценске. Он был знаком с моим папинькой…
— Подпоручик Росин! — радостно представился и лихо козырнул Костя.
— О! Растёте по службе! — одобрительно заметила Лида.
Костя отмахнулся: неважно, мол.
— Да вот… В связи с ранением… Как родители? — поинтересовался он.
— Родителей в Балакове нет, — вздохнула Лида. — Знакомые сказали, что и в Саратове нет. Одни говорят, в Питер уехали, другие, что за границей. А я вот по коммерческим делам Кузьме Михайловичу помогаю.
— Да похоже, не до коммерции местным жителям, — вступил в разговор Слепченко. Идём по улице — и ни человека. Ни собаки и ни курицы… Война, видать. Махинские партизаны, видать, народ распугали.
— Нет никаких партизан в Хвалынске! — засмеялся Костя. — Это городок такой, спящий. Махин с войском под Вольск ушёл. Раненых с десяток оставил… В доме купца Кащеева мы живём.
— Совсем, что-ли, войск не осталось? — удивился Слепченко.
— Ну вот ни единого человечка! — со смехом подтвердил Костя. — А зачем оставлять? Мало оставишь — не дай бог, красные нагрянут, перестреляют. А много оставить не может, самому бойцы нужны… Вы надолго в Хвалынск?
— Мы с Кузьмой Михайловичем по торговым делам, проездом, — оправдалась Лида. — Кузьма Михайлович насчёт пеньки хотел поинтересоваться… И дальше, в сторону Самары. Я Кузьме Михайловичу помогаю…
— К штабс-капитану Михайлову в штаб опять попросишься?
— Попрошусь, если возьмёт. Вдруг место секреташи ещё вакантное, — засмеялась Лида.
— Плохо нынче с коммерцией, — крякнул Слепченко, переводя разговор со скользкой темы на безопасную. — Товар найди, товар купи, товар перевези… А с перевозкой совсем дело дрянь. То на красных, то на синих, то на обыкновенных бандитов напорешься… Не товар, так лошадей отымут…
— У нас по этой части вроде строго, — похвастал Костя. — КОМУЧ торговый люд поддерживает.
— Все поддерживают, — ворчал Слепченко. — И все стараются за кошелёк поддержать… Война, она и есть война. А долго здесь войск не будет? С войсками оно, на самом деле, торговле спокойнее.
— Это как война покажет. Если успех будет — в сторону Вольска пойдут, там обоснуются.
— В Вольске же белые! — удивился Слепченко.
— Были два дня назад. Да теперь красные.
— Вот времечко! То белые, то красные, то местные…
— А ежели наступление не удастся, через пять—семь дней на переформирование возвратятся, на отдых, — закончил доклад военной диспозиции Костя.
— Не знаете, Костя, здесь кто пенькой торгует? — спросила Лида, чтобы завершить разговор.
— По-моему, здесь никто и ничем не торгует, — засмеялся Костя. — Спят здесь все.
— Ну ладно, пойдём мы. Дела, — Лида подала ладошку, вытянув её лодочкой.
— До свидания, Лида. Я рад, что повстречал вас…
Костя расстроено вздохнул. Он подставил под ладошку Лиды свою ладонь, накрыл другой ладонью и нежно погладил ладошку девушки.
Смутившись, Лида высвободила руку.
— Дела… Сами понимаете… Поедём мы…
Взяв Слепченко под руку, Лида увлекла спутника по улице.
Шли не оглядываясь. Собираясь повернуть в переулок, Слепченко всё же оглянулся.
— Стоит парень. Расстроенный. Сохнет, видать, по тебе.
— Ладно вам, Кузьма Михайлович! — вспыхнула Лида и выдернула руку из-под локтя спутника.
— Да я ничего. Дело житейское, молодое… То, что подпоручик к тебе благосклонен, это хорошо. Главное, чтобы ты с холодной головой оценивала ситуацию. Без сердечных страданий. Ладно, ладно! — остановил он Лиду, готовую возмутиться. — С Хвалынском всё понятно, войск нету. Надо в сторону Сызрани двигаться. Давай на пристань сходим, может какой пароход вверх пойдёт.

Довольно большой остров напротив города разделял Волгу на два рукава.
Неподалёку от того места, где должна быть пристань, местный люд организовал базарчик. Торговали молоком и квасом, овощами и свежеиспечёнными пирожками-ватрушками.
Слепченко купил два литра квасу, себе три пирожка с мясом, Лиде один пирожок с мясом, один сладкий.
— А куда ж пристань дели? — спросил Слепченко у хозяйки, торговавшей пирожками.
— Дык, летом Воложка, этот проток, — хозяйка махнула рукой на реку, — мелеет. Там остров Середыш вылезает, — хозяйка махнула вверх по течению. — Пристань отводят в Ивановку, вёрст семь туда вон, по Бечевой. А сюда летом только маломерки заходят, да буксиры.
Лида и Слепченко ели пирожки, запивали квасом, смотрели на Волгу.
Густовлажный воздух с рыбным привкусом смягчал наливающееся жарой солнце.
У берега вплотную друг к другу стояли наполовину вытащенные из воды лодки, примкнутые цепями к огромным останкам толстых деревьев. Корни, как лапы морских чудовищ, торчали в разные стороны и цеплялись за берег.
На кормах лодок сидели мальчишки с ореховыми удочками. Несколько лодок под самодельными парусами из мешковины едва шевелились на середине протоки.
Снизу по протоке к городу подошёл маленький буксир, ткнулся носом в берег как раз напротив базара. Из рубки выскочили четыре солдата, вытащили два пулемёта, направили дулами в сторону базарчика. Два солдата легли за пулемёты, заправили ленты, приготовились к стрельбе.
Базарчик как-то вдруг переполошился. Торговцы схватили товары, корзины и бидоны, побежали врассыпную.
Лида и Слепченко передвинулись в неглубокую ложбинку, скрывшую их так, что лишь головы торчали над землёй.
— Снизу, значит из Балакова, — рассуждал Слепченко. — Значит, красные. Но могут и из Вольска быть. А там, вроде… тоже красные, как твой подпоручик сказал.
— Никакой он не мой! — взбунтовалась Лида.
— Не твой, не твой, — согласился Слепченко. — В общем, не резон нам с тобой зайцами бегать. Давай спокойно посидим, да посмотрим, кто они и зачем.
Прошло достаточно много времени. На буксире, наконец, подняли красный флаг.
На палубу вышел человек в сапогах, в офицерских галифе, в чёрной кожаной куртке и чёрной кожаной фуражке. Стал в уверенной позе, расставив ноги. Поднёс ко рту рупор, через какой переговариваются капитаны на реке, и потребовал в сторону берега:
— Во избежание недоразумений и кровопролития отряд красной гвардии требует прибыть на борт буксира представителей местной власти!
— Надо думать, это ихний комиссар, — решил Слепченко. Но вставать и бежать к буксиру почему-то не спешил. Чесал затылок, кривился в раздумьях. — А ежели это не красные?
Наконец решил: — Раз представителей местной власти поблизости нет, давай мы с тобой сходим, разведаем, кто это и зачем. Говорить, что мы разведчики, думаю, по понятным причинам, не надо.
На буксире Лида и Слепченко увидели человек пятнадцать опоясанных пулемётными лентами и увешанных гранатами солдат.
Оказалось, что это красноармейский пулемётный взвод самарского гарнизона. Когда чехо-словаки заняли Самару, этот взвод с боем ушёл к Волге, захватил буксир и под обстрелом отбыл вниз по течению. Снизу в Хвалынск они заплыли потому что рулевой, опытный волжский моряк, сказал, что сверху путь закрывает песчаная отмель.
Пулемётный взвод, отрезанный от своих, на буксире курсировал по Волге между Сызранью и Хвалынском, заплывал в сёла. Если там не было крупных военных сил белых, действия местных властей направлял их на путь революционной справедливости.
Это рассказал командир судна, сутуловатый латыш с исхудалым загорелым лицом, воспылавший почему-то к Слепченко доверием.
— Нет в России революционнее губернии, чем Самарская! — утверждал он, яростно жестикулируя. — А соседние губернии не смогли оказать ей революционной поддержки. И посему проявили себя, как контрреволюционеры. Наш буксир — это всё, что осталось от революции. Да здравствует наша плавучая самарская революционная территория!
— Неправда, товарищ! — обиженно сказал Слепченко. — Самарская территория существует. Переезжай Волгу, на том берегу  наша территория.
— Чем подтвердишь?— оживился командир.
— Документально! — воскликнул Слепченко. — Я сам представитель Самарской губернии, из главного революционного города Николаевска.
Слепченко снял картуз, достал партийный билет. Командир обнял Слепченко и троекратно облобызал его.
— Товарищ, дорогой мой! — сказал командир. — А ведь я думал, что всей революции конец! Значит, есть революционная самарская территория? Ура!
Он торжественно жал Слепченко и Лиде руки, приговаривал:
— Нет уж, я вас от себя не отпущу! Едем вместе устанавливать советскую власть на Волге!
— А вы в какую сторону? — поинтересовался Слепченко. — Нам бы в сторону Сызрани. Дела у нас там. Революционные.
— И мы туда. Советскую власть устанавливать. Отчаливай!

Буксир покинул Хвалынск и тихим ходом огибал остров, чтобы пойти вверх.
Красноармейцы сняли амуницию и были коряво—изысканны в обхождении с Лидой.
Буксир завернул за мыс, и все увидели шедший навстречу пассажирский пароход. Полминуты — и буксир поравнялся с пароходом. Командир красных пулемётчиков дал знак, чтобы пароход остановился.
Оказалось, пароход шёл из Самары, чехи не препятствовали капитану выполнять коммерческий рейс.
Командир пулемётного взвода приказал произвести на пароходе обыск для выявления подозрительных лиц и груза.
Солдаты быстро обнаружили чрезвычайно подозрительный груз: несколько ящиков вина и водки.
Пока пулемётчики определяли качество обнаруженного вина, пока проверяли пассажиров на отсутствие неблагонадёжных и вредных делу революции лиц, пароход и буксир снесло течением до села Алексеевка, что ниже Хвалынска.
Командир приказал пулемётчикам сойти на берег, чтобы убедиться, прочна ли здесь советская власть и в каком революционном действии она себя проявила.
К великому ужасу уже опьяневшего командира, прочной власти на месте не оказалось: её представители мирно эвакуировались, приказав прослойке противоположного класса освобождённого места не занимать. Следовательно, в селе отсутствовала всякая власть, чем так и опечалился командир. Он бил себя в грудь початой бутылкой вина, и, не вынося позора, плакал.
— Товарищи, нет больше революционной власти! — горестно произносил он, и по щекам его текли слёзы, а из бутылки на палубу — вино.
Вскоре революционер опьянел окончательно, однако держался ещё на ногах. Пьяна была и команда. Командир приказал арестовать управляющего графским имением, расположенным близ села. Отряд забрал в имении племенного жеребца, велосипед и библиотеку. Всё конфискованное погрузили на пароход, чтобы употребить потом на пользу всемирной революции.
— Да здравствует передвижная самарская территория! — кричал командир, когда пулемётчики грузили его на буксир.
Час с небольшим спустя пароход и буксир приплыли в Балаково, где местные власти обезоружили мертвецки пьяный отряд пулемётчиков.

= 13 =

— Здравствуй, Лида! Здравствуй, моя разведчица! — приветствовал Лиду военком, когда она со Слепченко пришла к Захарову в кабинет с докладом.
Лида чувствовала, что если бы здесь не было Слепченко, то Захаров вместо «моя разведчица» сказал бы «моя хорошая», и, возможно, даже обнял бы её. Она чувствовала, как Захаров соскучился по ней. Да и она по нему тоже соскучилась. Лида широко и безудержно улыбалась. Настоящая Лида Мамина, увидев такую улыбку, одернула бы её: «Чего лыбишься, как дурочка?».
— Ну и ладно, — расхаживал военком по кабинету. — Первая вылазка в тыл врага для начинающего разведчика важна не результатами, а самим фактом нахождения в тылу. Вон, товарищ Клочков, на что опытный партработник, а как опростоволосился. Это ж надо, белому патрульному предъявить партбилет!
Лида сначала не поняла, о ком говорит военком… Да о Слепченко же! Настоящая фамилия у её товарища по разведработе — Клочков!
— В общем, Лида, ты остаёшься жить здесь, на правах арестованной дочки купца Мамина. Легенда на этот отрезок времени такая: во время мятежа ты бежала, но в Хвалынске была поймана самарским отрядом пулемётчиков и доставлена в Балаково. В город, к сожалению, отпустить я тебя не могу… Ты же арестованная! Ну а здесь в бывшем купеческом доме организуем тебе хорошую квартирку. В подвале, естественно, томиться не будешь.
Захаров всё же не удержался и, проходя мимо Лиды, погладил её по плечу. Тёплая истома разлилась по телу девушки.

= 14=

Лида отдыхала.
Ей нравилось общаться с Захаровым, она видела, что и Захаров радуется её обществу. Она с удовольствием помогала ему печатать документы. Иногда они разговаривали о жизни, как говорится — ни о чём.
В одной из бесед Лида неожиданно для себя спросила:
— Сергей Парменович, вы женаты?
— Нет, Лидушка, не успел. Да и трудно мне быть женатым. Революция, она… и за жену, и за семью. Сам себе не принадлежишь, идёшь, куда партия пошлёт. Да и по человечески некогда было. Перед германской в солдаты забрили, не успел жениться. Воевал, фельтфебелем демобилизовался. И сразу военкомом сюда направили. У тебя, говорят, какой—никакой командирский опыт есть… Так что не до женитьбы мне.
— А если… Встретите… Любовь…
У Лиды даже губы онемели от такой смелости.
— Любовь?
Захаров принял вопрос очень серьёзно, не пожелал отшутиться, хотя и мог.
— Любовь… Любовь, она… — военком словно выдавливал из себя слова, не глядя на девушку. — Страшная сила она, любовь эта. Одних героями делает, если счастливая. Других коверкает, если несчастная. Предавать и убивать заставляет.
Лида почувствовала тоску в голосе Захарова.
— Нет, нет! — испуганно зашептала Лида. — Только счастья! Только счастья желаю вам!
— Ах, Лида, Лида… Где мои семнадцать лет! — всё же решил отшутиться Захаров. — А то бы я… Таких ресниц, мохнатых, стрельчатых, и такой тяжелой косы не было ни у одной из наших девчонок во всем квартале между Московской и Часовенной!

= 15 =

 Подавив восстание, балаковский Совет обложил местную буржуазию контрибуцией в два миллиона рублей. Буржуазия была ещё богата, на текущих счетах банков числилось до пяти миллионов частных средств.
Лицам, имеющим лицевые счета в отделениях банков, Совет послал на дом повестки, предписывая явиться в штаб в шесть утра следующего дня и захватить с собой чековые книжки.
Розовым утром, когда роса окропила листья травы, а солнце обагрило цементную площадь совнаркомовского двора, буржуазия послушно собралась у штаба, вежливо поприветствовала учтивым поклоном вышедшего к ним секретаря горкома товарища Новикова.
— Граждане, — объявил комиссар Новиков. — С каждым будем работать персонально. Вызванных прошу заходить в кабинет к товарищу Коломытову.
Первым вызвали лесопромышленника Менкова.
— Гражданин Менков! У вас на счету Русского торгово—промышленного банка полтораста тысяч рублей, — констатировал факт комиссар Коломытов. Он был ещё бледен после ранения. Истощённое лицо в полумраке производило угнетающее впечатление.
— Да, — согласился Менков, смутившись.
— Я предлагаю вам выписать в пользу советской власти чек на сто сорок пять тысяч рублей. Пять тысяч останутся вам на личные расходы.
Лицо огорошенного лесопромышленника вытянулось.
— А если я… не выпишу чека? — спросил он робко.
— Если не подпишете, мы дадим вам время на обдумывание нашего предложения.
— Хорошо, я подумаю… — согласился лесопромышленник осторожно.
— Часовой, отведите гражданина Менькова в камеру, — громко приказал Коломытов, повернув голову к двери. — Пусть думает… до утра.
— Позвольте! — испугался лесопромышленник.— Я ведь это так, ради справки. И почему до утра?
Он умоляюще посмотрел на Коломытова, лицо которого, покривлённое полуулыбкой, походило на маску вестника смерти, вытащил чековую книжку и дрожащей рукой взял ручку.
— Вы правильно подумали. И насчёт утра, и насчёт помощи советской власти, — бесстрастно одобрил лесопромышленника Коломытов. — Утром мы всех тяжело думающих расстреляем.
К вечеру местная буржуазия с финансовой стороны была обезоружена окончательно, и упорство в плане помощи советской власти оказал только купец Иван Иванович Кобзарь.

Ивана Ивановича Кобзаря считали одним из самых зажиточных купцов Балакова.
За несколько лет до революции он решил позаботиться о городской молодёжи и открыл первое в городе учебное заведение — коммерческое училище. Поначалу детишки учились у него дома, на Новоузенской. Потом купец решил отстроить для училища здание. Денег не хватало, и он договорился о помощи с другими имущими гражданами города. Но компаньоны подвели. Чтобы не загубить хорошее дело, Кобзарь продал свои земли. Двести пятьдесят тысяч рублей золотом потратил на строительство и оборудование коммерческого училища. Добротное и красивое здание получилось! Стены из красного кирпича, калориферное отопление, паркет, панели из кафельной плитки, узорчатые металлические лестницы, удивительные наличники.
Для кабинетов физики, химии, математики, биологии Кобзарь выписал современное оборудование из Германии и Франции. А для рисовального класса — подлинники и копии картин, скульптур и ваз. Чтобы учащиеся, обучаясь рисованию, живописи и ваянию, могли подражать замечательным мастерам. Купил музыкальные инструменты для духового и балалаечного оркестров.
Сто двадцать детишек учились в коммерческом. Детей из бедных семей в училище принимали бесплатно. Кобзарь обеспечивал их формой, учебниками, ранцами, завтраками и обедами. Бесплатно завтракали и учителя.
— О детях заботиться надо, — поговаривал Кобзарь. — Потому как мы детьми растём, государство детьми растёт. Какие дети, такое и государство будет.
И о культуре Кобзарь беспокоился. Для театра необходимое оборудование, костюмы, бутафорию выписал. И в дальнейшем постоянно содействовал театру.
Сразу после революции Кобзарь отписал свой дом под женскую больницу, а сам, с женой и двумя дочерьми на выданье, перешёл жить в баню. Баня, правда, была каменная, на четыре комнаты. У других и дома хуже. Но всё ж баня.

Понравилась Ваньке Культяпому жена купца Кобзаря: стройная и подтянутая женщина, несмотря на то, что родила троих детей. Сам-то купец был уже в возрасте, под шестьдесят. А жене его всего под сорок. До революции Ольга Николаевна работала в коммерческом училище учительницей, была умной, интеллигентной женщиной.
Чтобы быть поближе к Ольге Николаевне, Культяпый напросился столоваться у Кобзарей. Человек, мол, он занятой, холостой, всегда в разъездах. Продуктами будет Кобзарей снабжать, а они дозволят у них столоваться. Пришлось просить Культяпого, чтобы он сделал такую честь.
Начал столоваться...
Как полагается, за столом Культяпый занимал дам разговорами, которые вертелись, по большей части, вокруг его персоны. Отец, видите ли, у него, был управляющим имения некоего графа в Польше. Он рано начал сажать его, маленького, на лошадь, потому у него теперь кривые ноги. За уши таскала его мачеха, оттого уши и вышли оттопыренные.
— А нос у вас, вероятно, оттого большой, что вы его всюду совали... — не сдержалась Ольга Николаевна.
— Ах, шутница вы, Ольга Николаевна, — благодушно парировал комиссар замечание хозяйки. Но видно было, как нехорошо блеснули его глаза.
Как-то, уходя после обеда, Культяпый с лицом глупым и блудливым всунул записочку в руку Ольги Николаевны. В записочке было объяснение в любви и формальное предложение узаконить с ним брачные отношения, сделав о том запись в соответствующей книге Совета. Записочка кончалась словами: «Прости, небесное создание, меня, такого гада».
Во время следующего обеда Иван Иванович с дочерьми отлучились из-за стола на пару минут, оставив Ольгу Николаевну с Культяпым наедине.
Ольга Николаевна дипломатично мотивировала свой отказ вступить с Культяпым в брачные отношения тем, что венчана с Иваном Ивановичем, а потому как она женщина верующая, то венчание обязывает её быть верной супругу до гроба и прочее, и прочее.
Выслушав осторожные объяснения Ольги Николаевны, Культяпый пробурчал:
— Как знаете, мадам. Да только будущее нам принадлежит. Народу. А что народу мешает, то мы — через коленку! Религия, к примеру. Это опиум для народа. И мы ведь постановили, что религию отменить! А некоторые не понимают! Буржуйские родственники, на Пасху, помнится, принесли в тюрьму куличи, крашеные яйца. Людям мешают думать по-новому. Комиссар Коломытов разогнал буржуев, принесших с собой религиозные атрибуты. Приношения отобрал и разбросал собакам. Вывел во двор арестованного владельца мукомолки Зиновьева, и собственноручно расстрелял из револьвера. «Похристосовался» с Зиновьевым».
— Пьяный, что-ли? — передёрнулся Иван Иванович, вошедший в столовую.
— Совершенно трезвый, — ухмыльнулся Культяпый. — Товарищ Коломытов бережёт свое слабое здоровье для дел революции и не пьёт спиртного.
— Зиновьев же воспитал двух сестер Коломытова! — прошептала, прикрыв в ужасе рот ладошкой, Ольга Николаевна.
— Что поделаешь, «классная» борьба! Вот, и вас всех в одну «вахромеевскую» ночь придется расстрелять. Кстати, товарищ Коломытов вам, барышни, велел повестку передать.
Культяпый вытащил из нагрудного кармана изрядно помятый клочок бумаги и передал старшей из дочерей, Наташе.
— Что там? — расширив от ужаса глаза, спросила Ольга Николаевна.
— Да ничего особенного, — снисходительно успокоил её Культяпый. — В клубе танцы, товарищу Коломытову хочется повеселиться, а я как раз рассказал ему, какие у вас дочери красавицы.
— «Товарищам барышням дочерям купца Кобзаря приказываю явиться в клуб для танцевальной повинности. Начальник уездной милиции Коломытов», — дрожащим голосом прочитала Наташа.

= 16 =

Солдат вёл по коридору военкомата купца Кобзаря, сгорбленного и робкого.
Голову солдата прикрывала зеленая, обвисшая блинком фуражка. Тощие ноги в обмотках и больших порыжелых ботинках, нечищеных со дня рождения на обувной фабрике. Выбившаяся сзади из-под ремня гимнастерка побелела на плечах от пыли и пота, на спине же и на груди выделялись бурые пятна. Во всём страшная походная солдатская нищета и замурзанность.
Но страшнее было выражение лица солдата с окопной ненавистью ко всем, кто жил лучше и устроеннее. Этот человек окончательно разложил всё в мире на своё и ненавистное, и никакими доводами здравого смысла, никакими словами этот расклад поменять было невозможно.
Погремев ключами и замком, солдат завёл купца в молельную, которая располагалась в дальнем конце коридора. Следом за ними, бодро похлопывая по голенищу сапога плёткой-двухвосткой, вошёл Ванька Культяпый.
Лида проходила по коридору и услышала приглушённый стон, исходящий из молельной. Она открыла дверь и ужаснулась: на столе лежал человек со спущенными штанами и завороченной на голову рубахой. Голые ягодицы исполосовывали вспухшие сине-багровые рубцы. Лежащего на столе человека держал за плечи оскалившийся в улыбке солдат.
Экзекутор, занёсший было над истязаемым руку с кавалерийской плёткой—двухвосткой, в концы которой была вплетена медная проволока, обернулся. Лицо его настолько перекосила злоба, что Лида едва узнала в нём Культяпого.
— Тебя бы вот тоже, сучку буржуйскую, надо, — сказал Культяпый. Отвернувшись, плюнул на ладонь, перехватил плётку поудобнее и замахнулся для нового удара.
Лида завизжала. Присев и закрыв глаза, она визжала так, будто секли её. Визжала, как визжало бы схваченное для убийства животное, визжала нескончаемо.
Она не почувствовала, как кто-то перепрыгнул через неё, задев сапогом за голову. Впрочем, сильный толчок немного привёл её в чувство.
— Ванька, прекрати! — услышала она крик Захарова и умолкла.
— Он же, сволочь, контрибуцию не хочет платить! — оправдался Культяпый. — Может, чуток можно посечь?
— Немедленно прекрати! — потребовал военком. — Это чёрное дело недостойно революционного самосознания!
— Уж больно тело нежное, — с сожалением вздохнул Культяпый. — Не то что дублёная шкура нашего брата. Ишь какие узоры ему расписал!
— Прекрати немедленно! — зашипел с угрозой Захаров. — Пошёл вон отсюда!
Захаров поднял рыдающую Лиду, прижал к груди.
— Успокойся, успокойся, девочка, — приговаривал он.
Лида непроизвольно поворачивалась в сторону лежащего на столе старика. Захаров удерживал голову девушки, не давая ей смотреть на истерзанное тело.
— Одень его! — приказал Захаров солдату, продолжавшему держать старика за плечи.
Солдат с презрительным выражением небрежно спустил рубаху на спину, поднял старику штаты.
— Пошёл вон! — приказал Захаров.
В дверь уже заглядывали другие красногвардейцы.
— Отведите его, — приказал Захаров. — Дайте попить… В общем, аккуратнее там!
Все ушли. Лида тихонько всхлипывала, прижавшись к груди Захарова. Она чувствовала себя защищённой от невзгод всего мира. Так бы и плакала на этой груди всю жизнь!
Обняв одной рукой за плечи, другой рукой Захаров гладил девушку по голове, по спине. Он чувствовал волнующий запах её волос, он чувствовал мягкость девичьего тела под рукой и упругость девичьей груди, прильнувшей к его груди… Ему захотелось зацеловать, затискать, измять это тело…
— Пойдём, Лида, — хрипло проговорил Захаров.
— Изверги… — шептала Лида. — Изверги…
— Классовая борьба, Лида. Думаешь, наших не порют? Ещё как порют. До костей порют, до смерти. И звёзды на лбу вырезают. И вешают. И стреляют…

Вечером, когда все разошлись, Лида налила в кружку молока, положила сверху булочку и из своей комнаты спустилась на первый этаж, где содержали Кобзаря.
— Дедушку молочком угощу, — сказала часовому, скучавшему в коридоре.
Часовой укоризненно покачал головой, но возражать не стал. Все знали, что молодая барынька находится под особым покровительством военкома Захарова. А военкома бойцы уважали.
Лида с трудом отодвинула набитый новой властью на купеческую дверь массивный засов, вошла в комнату.
Старик Кобзарь лежал на инородной для этого дома, для этой комнаты железной, похожей на солдатскую, кровати, отвернувшись к стене.
— Здравствуйте, Иван Иванович… — несмело и жалостливо поздоровалась Лида. — Я вам молочка принесла…
Кобзарь сначала повернул голову, но смотреть ему было неудобно. Он осторожно, со стоном повернулся на спину, попытался присесть, но это ему не удалось. Лида торопливо поставила кружку на стол, кинулась помогать старику.
Старик, наконец, сел, глубоко сгорбившись, облокотившись на колени и уронив кисти между колен.
— Охо-хо, грехи наши тяжкие… — пробормотал он, не глядя на Лиду.
— Иван Иванович, я вам молочка принесла. Попили бы… — попросила Лида, присаживаясь рядом со стариком.
— Спасибо, добрая душа, — с каплей скепсиса поблагодарил старик. — А я, грешным делом, думал, что добрые нынче все перевелись. Ты что ж, служишь здесь?
Лида не знала, представиться ей дочкой Мамина, или их служанкой. А вдруг Кобзарь очень хорошо помнит настоящую Лиду? Поняв обман, старик не простит её.
— Мы с вами в усадьбе Мамина встречались… — осторожно сказала Лида.
Сощурившись, старик внимательно вглядывался в лицо девушки.
— Так ты служишь тут, или как? — в свою очередь старался не ошибиться старик.
— Да как сказать… Вроде и служу, но на улицу меня не выпускают. Свобода в пределах здания.
— Лиду помню… — опять осторожно намекнул Кобзарь.
— Если хотите… можете называть меня Лидой, — помогла старику девушка.
— Плохо у меня с головой стало, дочка, — пожаловался старик. — Да и глаза подводят…
— Да, вас избили… Проклятый Культяпый…
— Охо-хо, Лидушка… — тяжело вздохнул старик. — Что есть страдания телесные? Боль на три дня, на неделю. Которую за делом иной раз и забываешь. Страдания душевные трудно забыть. Один страдалец ноги лишится, или руки, да человеком остаётся. А душевные ранения… У одних они память и разум отнимают, другие, как Культяпый, зверьми становятся, кровью ненасытимыми. Крепок Культяпый телом, да душу ему ихняя революция оттяпала… Как палец в детстве. И ходят они теперь все культяпые, с отрезанными, как у мерина… душами.
Старик безнадёжно шевельнул рукой, качнул головой, усмехнулся.
— Вот, культяпые отменили Бога. Не по Сеньке шапка… Им ли Бога отменять? Ну да ладно, не о том речь. Раз Бога отменили, значит, разрешили грех. Потому как там, где нет Бога — есть грех. А там, где во грехе живут, нет совести. У культяпых нет совести, а страдают совестливые.
Старик замолчал.
Лида села поближе к старику, прислонилась к нему, взяла его под руку.
— Смешалось всё непонятно. Свои убивают своих. Я в Самаре была… Там белые расстреливают красных. Говорят, до революции было хорошо, теперь плохо. Сюда вернулась — здесь красные расстреливают белых. До революции, говорят, было плохо, а скоро будет хорошо. Где правда? Кому верить? Я и раньше, вроде, неплохо жила. Но теперешние говорят, счастье нам будет!
— Да, Лидушка. Вокруг ложь и ничего, кроме лжи. Обе стороны лгут. Народу лгут, себе лгут и страждут только власти. Власти любой ценой! И эти стреляют, и те… А люди для тех и других — глина, которую они режут на части, мнут и в огне калят. Чтобы сделать то, что хотят для себя. Что в мире творится? Нет веры ни простому честному слову, ни слову божьему... Кругом игра и кровь. Откуда такое в нашем народе? Что случилось с русской душой?
Старик замолчал. Вздохнул с оханьем, сел поудобнее, пошевелил спиной.
— Больно? — посочувствовала Лида.
— Душе больно, — уточнил старик. — Ванька, вон, Культяпый, выпорол меня, старика, как последнего вора. Давай, говорит, контрибуцию. А какая с меня контрибуция, ежели я всё нажитое людям роздал? Я по документам крестьянин слободы Покровской. Им и остался. Всего-то и нажитого, что баня. А Ванька ругается. Ты, говорит, купец-миллионер. Был миллионером. Нетути уж миллионов тех. И ладно бы пропил-проиграл, на ветер пустил. А то ведь всё в народ вложил.
Старик длинно и тяжело вздохнул.
— И что ведь обидно! Словокройщики эти ни одного гвоздочка для хорошей жизни народа не забили, ни одной слезки человечеству не утерли! Все их заботы о всечеловеческом счастье — громкие и красивые слова… Но какая кровавенькая секта! Не даром красный цвет себе для флага выбрали. И всё ведь только начинается, они только во вкус входит! Самых подлых, самых тёмных и никчёмных из самых гнилых нор выковыривают, награждают мандатами… Всякая вошь, мол, дерзай смело и безоглядно. Вот оно, Великое Воскресение… вши!
Старик безнадёжно шевельнул рукой.
— Я сам всё отдал. А у Мальцевых, у Маминых, у тех, кто не только для себя трудился, но и для общества, всё изъяли. И всё промотали! Заводы порушили, хлебные амбары очистили… Как у нас раздевать умеют! Как не своё отнимать любят! Что за народ такой способный!
Старик горько усмехнулся и помолчал некоторое время.
— Вот они ругаются: «Мальцевы буржуи! Мальцевы со всего Поволжья хлеб собирают!». Да, собирали. На землях Анисима и Паисия Мальцевых Франция уместилась бы. Ни один серьезный хозяйственный или финансовый вопрос в уезде не решался без участия миллионера Анисима Мальцева. При его содействии в Балакове хлебную биржу создали, которая диктовала цены на хлеб лондонской бирже. Лондонской! Хлебной столицей Балаково называли!
Они, комиссары, думают, что хлебушко сам ссыпается в амбары, из амбаров течёт в баржи и плывёт в разные стороны. А в карманы буржуя золото льётся потоком.
А надо ещё подумать, как и что сделать, чтобы хлебушек в амбары по горсточкам, по пудам собирался, там не сгнил, и чтобы его вовремя купили, да по России—матушке развезли. И чтоб с каждым годом крестьяне всё больше того хлебушка растили.
Нынешние… хозяева продразвёрстками Россию от хлеба вычистили. И что? Амбары, у Мальцева отнятые, пустые? Закрома крестьянские пустые? Народ в городах голодает? Что-то не ладится у комиссаров, экспроприировавших мальцевские амбары.
Лет за десять до революции, а может поболе, не помню уже, после нескольких лет засухи в нашей губернии случился страшный голод. Анисим с Паисием приютили в Балакове несколько тысяч голодающих из разных мест губернии и кормили их за свой счет до следующего урожая. Несколько тысяч людей! Одной только баранины за зиму скормили сорок тысяч пудов.
А Христорождественскую церковь Мальцев поставил? Огромнейшая церковь! Сам профессор Шехтель проектировал! По величине и красоте отделки это первейший во всей России старообрядческий храм! Анисим за огромные деньги приобрел для церкви несколько сот драгоценных дониконовских икон. А колокола? Уникальные колокола! Их лили на площади. Все приходили! Во время литья бросали в расплавленный металл серебряные, золотые и платиновые украшения. На отливку специально приезжал композитор Цезарь Кюи, сподвижник самого Балакирева! Разбирался он, сколько меди, сколько злата-серебра нужно, чтобы колокола уникального звучании отлить. Как чисто звучали те колокола! Главный колокол шестьсот восемьдесят пудов весил! Только на орнамент и отделку ушло шестьдесят пудов серебра. Всё ведь, считай, за деньги Мальцевых. Что из тех колоколов комиссары сделали? Вагон медных патронов? Или два вагона медных кастрюль?
Анисим Михайлович был членом Самарского губернского попечительства детских приютов при Канцелярии Самарского Губернатора. На свои средства построил несколько богаделен и приютов. Многие молодые люди благодаря его пожертвованиям окончили провинциальные и столичные университеты. Старообрядческую школу для детей построил. Богадельням, больницам и школам Анисим не отказывал никогда, и вообще, на его помощь мог рассчитывать любой, кто в ней действительно нуждался. И не пытал он, двумя перстами крестится проситель, или щепотью .
— Вы тоже училище построили.
— Построил.
Кобзарь надолго задумался.
— Места наши крестьянские. Русское крестьянство в основе своей беспросветно невежественное, неисправимо пьющее, жадное, забитое. И озлобленное. И всё это проявляется дикостью, первобытным стремлением к уничтожению непонятных им культурных ценностей, чуждых и раздражающих связью с «эксплуататорами».
— Но вы же учили их детей!
— Тех, тупых, спившихся уже не переделать. Вот я и хотел ростки ума и культуры привить к молодой поросли, из детей сделать людей, пока у них мозги не затупели, пока души не загрубели. Кому, как ни нам о молодёжи заботиться? Отцы—деды наши — корни наши, основа наша, крепость земли нашей. Мы — ствол, на котором всё стоит и кверху тянется. А дети — ветки мелкие и листья, от нас растущие и нас продолжающие. Чем больше ветвей — тем выше и сильнее дерево.
Старик поелозил, устраиваясь поудобнее. С лица его спала пелена безнадёжности, глаза наполнились мыслью.
— Взять, к примеру, мой род. Во времена Петра Первого опальные казаки во главе со Степаном Бокурой, личным охранником гетмана Мазепы, подались возить соль с озера Эльтона. Предки Кобзаря и Бокуры основали хутор Новые Бокуры, потом он стал Покровской слободой, а теперь большевики переименовали его в честь своего вождя в Энгельс. Прапрадеда моего, бывшего атамана Покровки, Пугачёв повесил. Сто лет спустя в память об убиенном предке дед мой, Василий Георгиевич Кобзарь, построил Иоанно—Богословскую церквь в Балакове. Потому что заботился о памяти по предкам своим. Человек, не помнящий предков своих, подобен перекати—полю: куда ветер дунет, туда покатится. Пустой это человек.
За разговорами с доброй девушкой старик ожил. Потянулся за кружкой с молоком. Лида подала ему кружку. Старик сделал глоток, улыбнулся, мимикой показал — вкусно, мол. Продолжил рассказ:
— В девятом году, помнится, я купил для своего имения заграничный трактор. Да-а… Трактор английской фирмы «Рустон». Поехали смотреть, как аглицкая машина пашет. Я с женой, Яков Василич, брат вашего папеньки с помощником… Подъезжаем к полю на бричках. Смотрим издали: огромная дымящая машина, похожая на большой локомобиль, не может взобраться на небольшой пригорок. Подъехали. Механик-англичанин, злой и грязный от копоти, нефти и пота, нещадно ругает Россию: «Азиатский почв… совсем плёхо… Хорощий трактор нельзя пахать такой почв!».
Яков Василич осмотрел трактор, подошёл ко мне, грязные руки вытирает белым платочком:
— Иван Иваныч, дорогой, зачем ты такой трактор купил? Тяжёлый, неуклюжий! Вес полтыщи пудов, обслуживание сложное, пользы — на золотник.
Я растерялся. И правда ведь, не думал, какой трактор покупать. Велел приказчику купить, он и купил. Вроде как для форсу перед другими господами — заграничная машина в образцовой усадьбе.
— Нам нужен трактор простой, чтоб мужик мог им сам управлять, без механика. Чтоб надежный был, чтоб не стоял в ремонте, работал и пыли не боялся, — говорит Яков Василич. — Трактор должен быть сильным и легким, чтоб по мосту мог проехать и в луже не застрять. И работать должен на нефти. Мы на заводе как раз и подходящий для этого двигатель собираем, «Русский дизель». Хорошо бы трактор на гусеницы поставить, — говорит. Потом подумал, и возразил себе: — Нет, для гусениц нет пока металла, чтоб сделать ее долговечной. Песок и земля быстро износит шарниры, а русский трактор должен быть долговечным. Ты бы сказал, — говорит, — я б тебе в два года сделал трактор.
— И ведь сделал! — восхитился Кобзарь. — Создал опытные образцы двух «Русских тракторов» — так он назвал образцы. Они были готовы уже в конце двенадцатого года.
Старик ещё раз пригубил молоко, подал кружку Лиде. Лида поставила кружку на стол.
— Он ведь у нашего Федора Абрамовича Блинова в учениках ходил после того, как приходскую школу окончил и поработал в учениках у кустаря лудильщика. Научился чайники, кастрюли, домашнюю утварь чинить. Потом к Блинову пошёл. А Фёдор Абрамыч первый в мире трактор придумал на гусеничном ходу! Первый в мире! Такие вот у нас умельцы в Балакове. А Яков Василич свой трактор придумал. Простой и сильный. И за славу России душой болел. Ведь не назвал трактор в свою честь… Скажем, «Мамин трактор». Назвал во славу России: «Русский трактор»!
— Всё забыли, всё порушили! — тихо проговорила Лида. — Везде только разруха и зло!
— Есть и добро. Просто оно тихое и незаметное. Помни добро, Лидушка, а зло забывай. И тогда Божьего добра станет в мире больше, а людского зла меньше.
Старик с трудом встал с кровати, стал у стола, опёршись о край кулаками.
— Постою, а то засиделся…
Вздохнул и, вернувшись в прошлое, продолжил рассказ:
— Федор Абрамович помог Яше поступить на завод к немцу Гильденбрандту. Пароходы немец строил. И ведь какой головастый Яшка был! Умудрился сделать действующую модель парохода. По выходным, ночами пилил—строгал. Однажды сидят они, рассказывал потом, в укромном уголку с друзьями, модель эту рассматривают. А тут инженер Минклейн подкрался, забрал модель. Через час Яшу позвали к хозяину в кабинет. «Дас ист дайне арбайт?» — спрашивает. Твоя, мол, работа? «Гут, — говорит, — гут». Хорошо, мол. Дал Якову три рубля, а модель оставил у себя.
Это потом твой батюшка с дядей стали владельцами заводов и прочее… А по рождению-то они мещане. Семья была многодетная, жизнь нелёгкая. Иван с Яковом летом ко мне нанимались работать. Дед твой ведь у моего отца в имении управляющим работал. Да папинька тебе, наверное, рассказывал…
Поработал Яков у немца, набрался опыта и в старой кузнице открыл небольшую мастерскую: «Слесарно—механическая мастерская Я.В. Мамина». Нанял кузнеца и молотобойца. А по механической части сам работал. В армию его не взяли, медицинская комиссия забраковала. Женился на дочери балаковского крестьянина, Оленьке Безгузовой. Шустрая, красивая была она в молодости! Да и сейчас Ольга Ивановна красавица.
В девяносто седьмом, кажется, году Яков изобрел пожарный насос. Документально оформил изобретение, чин чином, как положено.
Папенька твой, Иван, помоложе Якова на два года. Он тогда учился в Саратове на инженера. Башковитый был, не хуже Якова. Помог я ему выучиться. Помозговали братья и решили открыть свой завод. Кредит взяли. В девяносто девятом году заложили деревянные цеха, на окраине Балакова, рядом с хлебной площадью. Чугунолитейный механический завод братьев Якова и Ивана Маминых.
Перед самым рождеством девятьсот второго года Яков Васильевич собрал опытных рабочих.
— Ну, начнем, что ли, лить двигателя? Лиха беда начало… Не хуже иностранного сделаем свой, русский.
 «Русский дизель» начали выпускать. Потом локомобили. И ведь пошли русские двигатели! Экспонировались на российских выставках, получали серебряные медали! На промышленных выставках в Брюсселе, Милане, Париже, Лондоне удостаивались золотых медалей. Двигатель получил высшую награду: медаль «Гран-при» в Лондоне!
На завод для практики приезжали студенты Московского высшего технического училища и Петербургского технологического института. Студентов Яков Васильевич брал на свое содержание.
Да-а… Сколько добра твой батюшка и дядя сделали для города! Это ведь благодаря хлопотам Ивана Василича Балаково получил статус города. А статус города — это городская казна. Пожарное депо построили и полицейский участок, больничку открыли…
— Вы не меньше, Иван Иванович, для города сделали. А может и больше.
— А как же нам за Отечество не болеть? — удивился Кобзарь. — Отечеством человек крепок. Отцы наши и деды, дела наши в прошлом и настоящем — всё это наше Отечество. И чем крепче мы помним отцов наших и дедов, всех предков, чем крепче помним о славных делах земляков наших, тем крепче на земле стоим. Не сломают нас ураганы. Неправильные песни нынешние властители поют. Ну что это такое: «…мы старый мир разрушим до основанья…»? Только безголовые рушат построенное. Всё у них — на свалку истории. Буржуазное, мол, плохое… Дома — буржуазные, книги — буржуазные, картины — буржуазные… А это культура, наука! Она для всех людей, кто хочет учиться! Вон, Паисий Михайлович Мальцев, мог бы жить в Балакове, никуда не ездить, не учиться. Ходил бы на хуторе в грязных сапогах, пьянствовал да крестьян плёткой гонял. Деньги есть, зачем ему учёба? Нет, он выучился в Московском университете, с Чеховым и Гиляровским общался! Собирал древние книги, рукописи… Даже в Москве считался образованнейшим человеком!  А культяпые? Зачем им книги? Приехали комиссары, сочли, что кубическая сажень древних книг горит не хуже дров, приписали сжечь библиотеку. А ведь книги — это собрание мудрости человеческой! Это описание истории людской! Слава Богу, нашёлся умный человек, написал в губернию, спасли библиотеку…

***

Сидя у окна в своей комнате, Лида скучающе смотрела на улицу.
Отряд Шкарбанова вернулся из очередного похода.
Под берёзами у каменной стены дымила походная кухня. Зеленые обшарпанные пулеметы, словно приготовившиеся к прыжкам кровожадные собаки, сидели на окованных железом фурманках.
Красноармеец из ведра обливал колёса водой, чтобы не рассохлись.
Белозубые, чубатые кавалеристы, бряцая шпорами и ножнами казачьих шашек, толпились под окнами у коновязи, весело и громко переговаривались. На всадниках сплошь широченные ярко-красные галифе — краснее крови — и лохматые черные папахи, пристегнутые ремешком под подбородком, чтобы на галопе не срывало ветром. Такие папахи в Балакове звали «шарабановками» — по имени командира красного эскадрона бывшего вахмистра Шарабанова, великого придумщика и щеголя. Некоторые кавалеристы на чёрные или синие штаны нашили лампасы из золотой парчи. Знатный материал добыли недавно — сняли и раскроили на полосы и на штаны церковный иконостас.
Густо пахло конским потом, продегтяренной ременной сбруей, пылью, пороховым нагаром, степью, кизячным дымком, вянущим сеном и полынью.
Лошади звенели недоуздками у коновязи. Тоненько и призывно заржала кобылица. Горбоносый, злой как черт, жеребец с сухими, мускулистыми ногами и тонкой шеей укусил широкозадого коротконогого мерина за спину и сердито заржал. Мерин испуганно затопотал копытами.
Молодой темноглазый, с пышными усами кавалерист в поношенном френче с большими карманами щелкал себя по щегольскому сапогу плетью, весело и громко что-то рассказывал соратникам. Грудь его перекрещивала новенькая, из скрипучей кожи портупея, на поясе висели украшенная серебром шашка и наган в кобуре. На шее болтался бинокль в чехле. Из-за плеча торчал короткий кавалерийский карабин. Увидев у открытого окна девушку, кавалерист ловко, как в цирке, выхватил из-под руки карабин, передёрнул затвор и прицелился в девушку. Лида непроизвольно отклонилась за косяк.
— Пу! — клоунски изобразил голосом выстрел шутник.
Друзья победно захохотали.
Вдалеке, по немощёной, заросшей травой улице, ведущей к Волге, обычный в этих местах ветер поднял пыль. Из пыли, постепенно приближаясь вырисовались две фигуры: мужская и женская. Ванька Культяпый вёл в военный комиссариат Ольгу Николаевну, жену Кобзаря. Ольга Николаевна несла узелок.
Мужу что-нибудь принесла, догадалась Лида.
Откуда-то из-за угла послышался механически ровный и слаженный строевой топот многих ног. Плотно сбив ряды, в сторону пристани ушла зеленая пехотная рота. Загорелые потные лица, красные звездочки над козырьками и сизая гребенка штыков над головами. От роты пахнуло махоркой, потом, волглой шинелью и чем-то еще мужским.
— Не пыли, пехота! — заорали кавалеристы и беззаботно заржали.
Весёлая голубая вывеска «Статский и военный портной И.Я. Лаптев» на угловом доме висела неуместной декорацией давно окончившегося спектакля.
Шатровый дом булочника Челышкина страдал выбитыми окнами. Дорога напротив крытой железом скобяной лавки Колчина разворочена широкая воронкой. Около воронки бродил привязанный длинной верёвкой к забору телёнок. В пыли купались куры, бегали босоногие ребятишки. Откуда-то доносился вкусный запах жареного мяса.
Подождав достаточное время, Лида решила навестить Кобзарей. Может удастся поговорить с Ольгой Николаевной. Она ведь несколько раз встречалась с ней, приходила вместе с дочкой Мамина.
Вжившись в роль дочери Мамина, девушка не подумала, что Ольга Николаевна прекрасно знает Лиду, и наверняка не спутает дочь Мамина с прислугой Лизой.
У двери комнаты, в которой держали Кобзаря, стоял часовой.
— Не ходила бы туда, барынька, — стал он на пути Лизы.
Лиза насторожилась. Она услышала странные стоны из-за двери…
Оттолкнув часового, Лида рванула ручку двери…
Кобзарь с окровавленным лицом безвольно полулежал на кровати, привалившись головой к стене.
Спиной к двери, у стола стоял Культяпый. Руками он держал задранные кверху голые женские ноги…
Лида шарахнулась из комнаты. Наткнулась на часового. Вцепилась в винтовку, которую тот держал на изготовку.
— Ты чего… Ты чего, дура! — оторопел часовой.
Лида прямо в руках часового дёрнула за шишку затвора винтовки… Нажала на курок… Раздался оглушительный в коридоре выстрел.
От неожиданности часовой выпустил винтовку.
— Животное! — зарычала Лида. — Уничтожать таких! Животное!
Она ещё раз передёрнула затвор.
Примчался Захаров, выдернул из её рук винтовку, швырнул часовому:
— С ума сошла?
— Убью! — билась в истерике Лида, пытаясь прорваться в комнату.
Захаров открыл дверь и моментально всё понял. Схватив Культяпого за шиворот, выкинул его в коридор.
— Ты чего, комиссар? Совсем, что-ли… — обиделся Культяпый, поправляя штаны.
— Чего творишь? Свихнулся? Края не знаешь? — орал на него Захаров, удерживая в охапке бьющуюся в истерике Лиду.
— Да ладно, комиссар… Тебе можно с купеческой дочкой, а мне нельзя? — презрительно скривился Культяпый.
— Я пальцем её не тронул! — захлебнулся от возмущения Захаров.
— Все знают, комиссар, что ты с этой… буржуйкой… — Культяпый ткнул пальцем в Лиду.
Оттолкнув Лиду, Захаров врезал Культяпому в челюсть. Культяпый, ударившись о стену, сполз на пол.
— Уведи её в комнату и запри там. И стереги… — приказал Захаров красногвардейцу.
Красногвардеец, держа в одной руке тяжёлую винтовку, другой рукой уцепил вырывающуюся девушку.
— Дай сюда! — выхватил винтовку Захаров. — Не нужна она тебе!
Красногвардеец схватил девушку в охапку и поволок на второй этаж.
— А вот этого я тебе, Захаров, не прощу, — угрожающе пообещал Культяпый, поднимаясь с пола.
— Ты насильничаешь чужих жен прямо в военном комиссариате, и угрожаешь мне? — поразился Захаров.
— Не надо, Захаров! Я по закону. Вот… — Культяпый вытащил из нагрудного кармана и любовно развернул сложенный в несколько раз обрывок газеты. — Декрет Саратовского губернского Совета народных комиссаров об отмене частного владения женщинами. Документ! — сделав ударение на «у», Ванька назидательно поднял указательный палец над головой. — Саратовского губернского Совета народных комиссаров.
— У нас Самарская губерния, — вяло запротестовал Захаров.
— Ничего! И Самарский Совет такой же декрет примет. Дай срок!
Культяпый вгляделся в нечёткий газетный текст:
— Законный брак постановили признать продуктом социального неравенства. Потому как собственностью буржуазии и империалистов всегда были лучшие экземпляры женского пола. Вот… Постановили отменить право постоянного пользования женщинами, достигшими семнадцати лет… Все женщины, которые подходят под настоящий декрет, изымаются из частного владения и объявляются достоянием всего трудового класса. Я трудовой класс? Ещё какой трудовой! Всю жизнь горбатился… Тут вот написано, что каждый мужчина, желающий воспользоваться экземпляром народного достояния, должен представить от рабочее-заводского комитета или профессионального союза удостоверение о своей принадлежности к трудовому классу. Ну, что я трудовой элемент, все знают. Без удостоверения. Я по закону! Вот тут, в пункте третьем, сказано, что за бывшими владельцами, то есть мужьями, сохраняется право на внеочередное пользование своей женой. Я его и спросил: «Ты женой сегодня пользоваться будешь?». Он сказал, не будет. Он, правда, возражал против моего законного воспользования экземпляром народного достояния. Пришлось его убедить в законности моих действий пролетарским методом, — Культяпый ласково посмотрел на сжатый кулак. — Ну а потом законно попользоваться. Не до конца, правда.
Культяпый ухмыльнулся.
— Неправильно это… — буркнул Захаров.
— Ну как же — неправильно? Декрет, прописан в губернской газете. Совет народных комиссаров постановил. Это доку-умент!
— Перегиб это, — упрямствовал Захаров. — В Москве буду, обязательно подниму вопрос о перегибах на местах. От них вред один.

***

Военком подошёл к комнате Лиды. Вопросительно посмотрел на часового, маявшегося у двери без винтовки и оттого чувствовавшего себя не только безоружным, но и бесполезным. Часовой шевельнул непривычно свободными руками, пожал плечами, сделал скорбное выражение лица, спрятал руки за спину, но тут же повесил их большими пальцами на ремне впереди.
Захаров протянул руку к двери, увидел задвинутый засов.
— А это зачем?
— Ну-у… — часовой пожал плечами, развёл руками, вздохнул. — Дерётся барынька…
— Открой! Дерётся… Солдат, чёрт возьми…
Красногвардеец громыхнул засовом.
Захаров поморщился. Осторожно приоткрыл дверь, заглянул внутрь. Девушка лежала на кровати, отвернувшись к стене, свернувшись калачиком и закрыв голову руками.
Захаров вошёл, осторожно прикрыл дверь, извинительно кашлянул.
Девушка не шевельнулась.
Захаров подошёл к кровати, присел на краешек. Он видел, как Лида напряглась и затаила дыхание.
Захаров тяжело вздохнул.
Он молчал, и ему было тошно. Но Лиде было тошнее, он понимал.
Захаров поставил локти на колени, обхватил голову руками.
Какая мерзость! Этот ублюдок Культяпый…
Краем глаза он наблюдал за Лидой.
— Звери! Тупые животные! — с ненавистью процедила Лида.
— Есть и тупые. Есть и животные, — согласился Захаров.
— До такой степени оскотиниться…
— Всякие есть среди народа. Но скотиной сделали их господа. Не давая возможности учиться, эксплуатируя, как тягловую скотину.
— Кобзарь, которого вы держите здесь, училище для народа построил. Детей бедняцких бесплатно учил… Он всё своё отдал народу! А вы его…
— С Кобзарём ошибка вышла. Ни его самого, ни его родственников больше пальцем никто не тронет. Я сегодня же поставлю вопрос на Совете… Но и ты пойми, идёт классовая борьба. Когда все — на всех. Такая борьба не бывает без ошибок. Иногда — трагичных. А ты знаешь, что творил в Балакове штабс-капитан Меньков во время бунта пару недель назад? Щёголь—офицер. Конник, спортсмен и прочее. Когда белые захватили город, ночью на Самолетской пристани Меньков собст¬венноручно расстреливал пленных красногвардейцев. Их ставили на край пристани, и он из нагана, в заты¬лок, как в тире… И человек летит в воду. И всплески тел в чёрной воде. Пулю за пулей в затылок связанным. А потом, выбивая гильзы из револьвера, холёный штабс-капитан хвастал: «В Саратов с рапор¬том к товарищу Захарову поплыли».
Захаров устало вздохнул.
— Мы звери? Мы животные? А ты думаешь, те — добренькие? Не дай боже попасть нашим в их лапы. Казаки из пленных красных делали «гидру революции» — связанных по двое—трое кидали в прорубь. Белочехи красногвардейцами «смазывали рельсы»: связанных спина к спине раскладывали по рельсам на протяжении двухсот—трёхсот метров, и пускали паровоз.
Захаров нервно встал, сделал два шага, и снова сел на край кровати.
— Идёт гражданская война. Война пробуждает зверя в человеке, сдирает с людей даже зачатки культуры. Война приучает человека к запаху крови. Война обесценивает человеческую жизнь — свою и чужую. Притупляет нервы и не даёт ужасаться количеству жертв. Опьянённые кровью, люди забывают о совести. Право лить кровь и отнимать жизнь перестаёт быть трагической проблемой.
В гражданской войне воюет расколовшийся надвое народ. Брат поднимает руку на брата, сын — на отца. Одни воюют за новую идеологию, за новую веру. Другие воюют за старый мир, за старые устои, за нажитое.
Ты же сама в штабе Михайлова печатала донесения. Там десятки расстреляли, там — сотни, там — тысячу с лишним. Тысячу человек! На станции, где жителей всего-то, небось, две или три тысячи.
Захаров осторожно коснулся руки девушки.
— Неужели ты думаешь, что моя задача — убивать? Да я бы всё отдал, чтобы наступил мир, чтобы мужики не пороли друг другу вилами животы, чтобы крестьяне сеяли, а рабочие ходили на заводы. И чтобы никто никого не убивал. Я бы от всего отказался и стоял на страже того мира. Как цепной пёс. Чтобы оградить мир от жестокости. Тебя защитить…
Он погладил девушку.
Лида встрепенулась, резко повернулась, приподнялась, и наткнулась лицом на грудь военкома. Обхватила его за шею и зарыдала.
Захаров обнял девушку, прижал к груди, и стал тихонько укачивать, как укачивают ребёнка. Скоро он почувствовал, что гимнастёрка на груди промокла от девичьих слёз. И улыбнулся. Пусть плачет, подумал он. Это слёзы очищения.
— Мой товарищ, — рассказывал он негромко, — весной участвовал в походе на станицу Илецкая, против уральских казаков. В общем, разгромили их казаки. Всех пленных утопили в прорубях на реке.
— Ужас, — шмыгнула носом Лида и поудобнее устроила голову на груди военкома. — А кто рассказал про это?
— Товарищ мой рассказал. Он раненый был. И когда понял, что разгром полный, спрятался на краю станицы в хлеву местного киргиза. А киргизы и казаки всё время враждовали, хоть и жили вместе. Тот киргиз помог ему спастись.
Захаров устал держать девушку, согнул ногу, поставил каблук на край кровати, опёрся рукой на колено и обнял Лиду поудобнее.
Лида успокоилась, и тоже легла поудобнее, обхватив Захарова за пояс. Повернув заплаканное лицо кверху и шмыгнув носом ещё пару раз, спросила:
— А почему они, эти казаки, воюют против нас?
— Потому что они за старую власть, не хотят перемен. Они служили царю. Деды их служили царю. Прадеды их служили царю.
Захаров не удержался и тихонько поцеловал мокрый глаз Лиды. Лида улыбнулась и поёжилась, как ребёнок.
— Всё мужское население казаков, по сути, солдаты, — продолжил Захаров, легонько прижимая к груди драгоценность, лежавшую у него на коленях. — Во время войны они служат в армии, воюют. Нет войны — занимаются хлебопашеством или рыбной ловлей, как уральские, например.
— А что, казаки разные бывают? — удивилась Лида.
— Разные. Оренбургские, уральские, донские… В каждой области — своё казачье войско. Да это, в общем-то, военное деление. Народ везде один. Во главе войска стоит войсковое правительство и войсковой съезд, Круг, по-ихнему…

 
= 17 =

До восемнадцатого года казаками Уральской области правили Войсковой съезд выборных Уральского казачьего войска и Войсковое правительство.
Кроме казаков в Уральской области жили «иногородние» — пришлые рабочие, крестьяне—переселенцы, киргизы. Земли на территории казачьего войска были общественными, казаки считали всю землю только своей, поэтому  «иногородним» земли нарезали самые плохие, рыбу ловить в реках не разрешали.
В феврале восемнадцатого в Уральске создали Совет рабочих, солдатских и крестьянских депутатов. А потому как Советы повсеместно создавались из притесняемых слоёв населения,  состояли советы в Уральске в основном из «иногородних».
Войсковой съезд и войсковое правительство новую власть не признали. В Уральской области началось двоевластие.
Оренбуржский комиссар Цвиллинг прислал в Уральск ультиматум о признании советской власти на территории Уральской области. Но ответа не получил.
Восьмого марта из Оренбургской области по направлению к Илеку, крупной станице уральского войска на левом, «бухарском» берегу Урала, выступил красноармейский отряд из двухсот человек при восьми пулеметах, двух орудиях и двух бомбометах. Ещё восемьсот человек готовились выступить следом. Цель отряда — установление советской власти по пути следования.
В Илеке жило десять тысяч человек. Кроме того, в станице нашли приют офицеры, бежавшие из Оренбурга, обосновались остатки отрядов Дутова и Студеникина. Естественно, советскую власть станица не признавала.
Ходили слухи, что по мере передвижения оренбургский отряд жестоко расправляется с офицерами. Большинство солдат—белогвардейцев из Илека бежали к киргизам, на Бухарскую сторону, офицеры — в соседние станицы.
— Что ж, посмотрим ужо, что он есть, большак этот. Уральск ничего не велит — значит надо ждать. Мы хвост войска, не голова, — переговаривались старики—казаки.
В субботу десятого марта отряд красных под командой командира Ходакова, комиссаров Голикова и Германа спокойно въехал в Илек. Красные заняли под штаб Общественное собрание.
— Пулемёты и орудия поставьте перед входом, — распоряжался товарищ Ходаков. — Отправьте усиленный караул к почтово-телеграфному отделению. Личный состав разместить по домам и дворам в центре станицы.
— Выезд из станицы запретить, — подсказал комиссар Голиков. — И подготовьте к раздаче привезённое оружие. Мы проведём работу среди «иногородних», запишем их в красную гвардию и раздадим оружие.
Разместив отряд, комиссары приказали собрать на главной площади станичный сход.
Белобородый трубач проехал по улицам, протрубил сбор. Потянулись на станичную площадь казаки. Все в папахах с малиновыми донцами, в кокардах, кто и в погонах.
Вооружённые красноармейцы, пришедшие на площадь, требовали от станичников:
— Товарищ, снимай кокарду! Довольно царя славил!
Пытались срывать знаки отличия.
Станичники возмущались:
— Тамбовский волк тебе товарищ, а я с тобой горилку не пил! Не ты надел, не ты сымать будешь!
Кое-где завязывались драки.
На крыльцо Общественного собрания вышел командир Ходаков в сопровождении вооружённых красноармейцев.
— Чевой-та красная власть о своих начальниках не заботится? Ишь, костюмчик-то пообтрепался на комиссаре — сущий анчутка! — потешался щёголь-казак в овчинной шубе, подпоясанной дорого украшенным поясом. К кобуре на его боку тянулся шнур, плетёный чёрными шёлковыми нитками и золотом.
— По степям много ездит, свою власть устанавливает. Ишь, лицо как обветрило.
— То у него лицо не обветрило. Один, поди, литровку чикалдыкнул, вот и опух.
— Выпить не грех. Кто нынче не пьёт?
— Как говорил мой друг из донских казаков, «не пьет  токма людына хвора али падлюка».
Ходаков вытащил из внутреннего кармана пиджака бумагу, потряс ею над головой:
— Вот мой мандат. И в нём сказано, что я командирован в Илек для взыскания контрибуции…
— Какой-такой контрибуции? За что? — возмутились станичники. — Чавой-та он на наше добро рот разяват? Экий балясник втюхался (припёрся любитель поговорить)!
— …реквизиции хлеба для голодающих братьев в Ташкенте и установления советской власти.
— Знамо дело, мудя яму пришибло на войне — не взяв в полон контрибуци да реквезици требуват!
— Контрибуцу яму! Аяй, дядя, какой ты дошлый! А ну, умудрись — пымай в ширинке блоху, насади ее на кол той дыркой, чем она блошат рожат, и держи за уши, пока ворона не каркнет. А как каркнет — тады и про котрибуцу поталдычим!
— А кто подписал твой документ? В Оренбурге, аль в Москве живёт такой шутник? — со смехом крикнул из толпы казак в овчинном полушубке до колен, сшитом в талию, как бешмет.
— Кому надо, тот и подписал. А я настаиваю, чтобы сход рассмотрел поставленные вопросы и вынес решение.
Слово взял комиссар Голиков.
— Товарищи казаки! — взметнул он руку вверх. — Цель нашего прихода — установить здесь такие же порядки, как и во всей России. Потому как старой власти, эксплуатирующей трудящийся народ, больше нету, а есть народная власть, заботящаяся о народе. Ташкент, товарищи казаки, голодает. Поэтому народной власти, заботящейся о своём народе, нужен хлеб и деньги. Здесь у вас много офицеров, которые воевали против народной власти, дурачили народ, натравливали его на советскую власть, да и сейчас, наверное, натравливают. Поэтому укрывающихся офицеров нужно сдать законной советской власти, чтобы не случилось вооружённых недоразумений.
Из толпы вперёд выступил илецкий атаман Антип Петрович Назаров, бородатый казак старинного закалу: ростом невелик, но широкоплеч и плотен, в кожаных шароварах, белом полушубке и высокой черной смушковой шапке.
— Голова войска — Уральск, — негромко, но внушительно сказал он, — а оттуда ничего не сказано, что казацкую власть кто-то отменил, и велел совецку власть признать. Мы люди служивые, начальству подчиняемся. Что Уральск скажет, тому и быть.
Выпячивая аршинную бороду и стуча сухими кулаками по коленкам, громко закричал со скамьи старый казак Дьяконов:
— Насчет хлеба так скажем. Казаки его сами имеют немного. Ну раз голодным хлеба нужно… Аль мы нехристы? Пошли «дилигацию», обсудим, дадим сколько можем. Только вот что наперво скажи. Коль ты за хлебом пришел, да за порядком, — зачем с винтовками на сход полез? Зачем в станицу пулеметов и орудиев натаскал?! Напугать вздумал? Так, пужаные мы! По добру говорим: сиди тихо, да жди, что Уральский накажет, не то — проваливай! Если все Войско признает советску власть, и мы ее признаем. Но без ведома Войска и Войскового правительства сделать этого не можем.
— Зачем жидов навел некрещёных! — раздавались там и сям голоса при виде молчаливо переминавшегося с ноги на ногу комиссара Германа.
— Офицеров им дай — ишь, окаянные! Аль мы своих продадим? Чать не Иуды. Росли вместе, воевали вместе. Это тебе не деревня музланская, а казацкая станица! Ишь, христопродавцы! — орал бородач в длинном чёрном романовском полушубке и в чёрной папахе.
— А по вопросу контрибуции сход отдельный надо собирать. Мы себя ничем не обвиноватили, чтоб с нас контрибуцию сымать.
— Станични-и-ки-и! Наших заарестували! — закричал вбежавший на площадь казак. — Комиссары мальцов купили, те показали, где офицеры живут. Троих заарестовали. Сказали, жить вам осталось двадцать четыре часа!
— Да что ж это творится! Прибыли нежданные, незваные, и хозяйничают, как дома! — возмутился казак в военной бекеше, каракулевой шапке и высоких сапогах.
Комиссар Голиков жестом отдал команду. Из-за здания Общественного собрания выбежал вооружённый отряд. Красноармейцы цепью охватили толпу, наставили на казаков винтовки с примкнутыми штыками.
— Да что ж, станичники, мы не дома, что-ли?
— Похож не дома, коль всех под штыками держат!
— Бей красных!
Возмущённые казаки, потрясая кулаками, двинулись на красное оцепление.
— Слушай мою команду! — что есть сил закричал командир Ходаков. — Предупредительный залп… Огонь!
Красноармейцы выстрелили в воздух кто как мог. Выстрелы горохом рассыпались над станицей.
— Тикай!
— Беги!
Толпа казаков смяла оцепление и кинулась в разные стороны. Последними, грозя в небо кулаками и всячески ругая пришельцев, поплелись по домам старики.
 — Убили! — истошно закричала женщина.
— Кого убили?
— Подхорунжева…
— Какого подхорунжева?
— Подхорунжева Фролова...

По станице ходили патрули.
Из числа «иногородних» и «иноверцев» большевики организовали местный Совет. Предложили войти в него казакам, но казаки отказались и в тайне от комиссаров собрались на закрытый сход. Ещё раз обсудили требования комиссаров. Атаман Назаров объявил единогласное решение:
— Первое. Советску власть без решения Войскового съезда и Войскового правительства не признавать. Второе. Изымать хлеб, опять же, без решения Войскового правительства, не позволим. И третье. Контрибуцию не признаём. Потому как мы в плен не сдавались, нас никто не завоёвывал, и мы законно живём на своей земле.
— Надо потребовать от комиссаров, чтобы прекратили обыски и аресты, — предложил старик Семёнов. — Чтоб сняли красные патрули по улицам, чтоб сказали, на какое время прибыл ихний отряд
— Правильно!
— Пусть знают, что они незваные гости, а мы — хозяева!
— Ну а ежели от красноармейского отряда самовольство будет и нарушение порядка, мы поголовно выступим для защиты станицы!
— Документ написать с нашими решениями, и комиссарам отдать!
Написали решение схода, послали нарочного в большевистский штаб.
Красный командир Ходаков принял бумагу от нарочного с большим нежеланием.
— Ты поглянь на них! — возмутился он, передавая бумагу комиссару Герману. — Не признают они Советской власти без решения Войскового правительства!
— Что значит, товарищ Ходаков, «они не признают»? — усмехнулся комиссар Герман. — При наличии у нас вооружённого отряда и поддержке местных иногородцев, учитывая скорое прибытие ещё одного красного отряда из Оренбурга, не признавать нас со стороны казаков было бы весьма опрометчиво! Ответа из Уральска мы, конечно, ждать не будем, и если казаки добром советской власти не признают, мы заставим их сделать это силой оружия. Реквизицию хлеба произведём в любом случае по твердым ценам или бесплатно, контрибуция также будет собрана. А в случае выступления казаков от Илека камня на камне не останется.
— Так и передай своему атаману или кто у вас там воду мутит. И вот ещё что: к четырнадцати ноль-ноль завтрашнего дня приказываем казакам сдать всё имеющиеся оружие, огнестрельное и холодное.
— Это что ж… И сабли сдавать? — засомневался нарочный.
— И сабли, — резко подтвердил комиссар Герман.
— Как же казаку без сабли… Он же — казак! Тогда уж и седло с уздечкой…
— Надо будет — и сёдла с уздечками сдадите. Иди к своему атаману!

Комендантом города и уездным комиссаром советская власть назначила иногородца Чукана. Бывший заливщик галош Чуканов год назад проворовался, а когда к нему пришли с дознанием, убил казака и бежал из Илека. Теперь вернулся в качестве представителя новой власти.
Чукан сразу же реквизировал дом местного «буржуя» Ясникова, в котором устроил свой штаб. Одному из местных жителей он приказал реквизировать у зажиточных казаков тройку, в которой и разъезжал по новой вотчине.
В первый же день правления к новому начальнику пришёл иногородец, пожаловался на тяжкую жизнь и попросил помощи.
Чукан проблему бедной жизни решил просто. Он распорядился:
— Иди Пашка и бери корову у соседа, у него три, а у тебя ни одной. У нас теперь равноправие и социальная справедливость.
В противовес созданному большевистскому совету в ночь на одиннадцатое марта тайно собравшиеся илецкие казаки выбрали Комитет обороны. Председателем комитета обороны назначили боевого офицера, участника русско—японской и Германской войн войскового старшину Балалаева, пользовавшегося уважением казаков.
— Так что, станичники, миром эта канитель с большевиками—комиссарами у нас, похоже, не кончится. Надо готовиться к защите наших куреней оружием.

Одиннадцатого утром станичники с удивлением увидели большевистских наблюдателей на станичной каланче. По улицам разъезжали патрули с пулеметами. Чуялось что-то недоброе.
Комиссары названивали в Оренбург, требовали срочную подмогу.
Казаки из Илека послали гонцов в близлежащие станицы с просьбой о помощи. Прапорщика Чернобровкина направили в Уральск для доклада Войсковому съезду о сложившейся ситуации, и с просьбой о вооруженной помощи.
Красные чувствовали себя полноправными хозяевами Илека. Арестовывали зажиточных казаков и любого, на кого укажут, что он против советской власти. Среди местного населения сразу же появились добровольные помощники, готовые указать на дома богатых жителей. Арестовали местного священника: кто-то сказал, что на колокольне он прячет пулемёт.
К полудню комиссары арестовали более семидесяти зажиточных казаков и наложили невероятную контрибуцию в три миллиона рублей, тридцать лошадей и сто пар сапог для красноармейского отряда.
Комиссары приказали изъять хлеб у населения, расстреливать всех, у кого найдут оружие.
В станице началась вакханалия: стрельба, срывание кокард, погон, обыски, насилование женщин. Нашли шесть винтовок, хозяев расстреляли на месте.
Казаки заволновались. Собирались на улицах, шумели насчёт притеснений.
Но с каланчи и колоколен следили за улицами: чуть где соберется кучка казаков — выстрел из винтовки давал понять, что митинги властям не нужны. Одного казака таким образом ранили.
Двенадцатого в полдень распространился слух, что завтра «большаки» заберут строевых лошадей.
На самом деле, большевики реквизировали казачьих коней и седла. Объявили комендантский час и запретили казакам ночью выходить на улицу.
Кто-то донёс на прапорщика Юдкина, кавалера трех боевых орденов, полученных им за геройство на Германском фронте. Прапорщика арестовали и отправили в тюрьму под конвоем двух красноармейцев.
Когда проходили по берегу реки, Юдкин выхватил у конвоира винтовку, ударил его прикладом и выстрелил вдогонку убегавшему второму.
Большевики нашли спрятавшегося прапорщика и расстреляли.
Не гнушались красные и «реквизицией» торгового люда. В лавке близ Общественного собрания красноармейцы забрали весь табак, два мешка белья, воз сена, пять пар сапог.
Чтобы привлечь на свою сторону наемных рабочих, трудившихся на мельнице купца Челышева, красные заявили, что мельница теперь принадлежит рабочим. Но тут же отобрали у рабочих лошадей. Чем нажили себе ещё нескольких недоброжелателей.
Доведённые до края казаки вручили командиру красного отряда ультиматум, вынесенный комитетом обороны, с требованием к красному отряду покинуть станицу до полудня завтрашнего дня.
Ожидавший подкрепления командир проигнорировал требование казаков и запретил станичникам выходить из домов.
Красные патрули расхаживали по улицам, на всех подъездных дорогах стояли красные заставы, на окраинах солдаты рыли окопы и устраивали пулеметные гнёзда. Красным помогали иногородцы Илека, которые хорошо знали окрестности и выгодные позиции.
Командир Ходаков телеграфировал в Оренбург:
— Докладываю об успешном занятии Илека и установлении советской власти. Наш отряд теперь насчитывает двести красноармейцев и триста примкнувших к отряду иногородцев.
— Направляем тебе в поддержку красный отряд в триста пятьдесят штыков, — телеграфировали из Оренбурга. — Наши отряды двигаются на Уральск. Мы предполагаем занять Уральскую область в течении двух-трёх дней.

Чтобы не вызывать подозрение у красных, войсковой старшина Балалаев собрал казачий Совет обороны в покосившемся доме старого казака Небатеева. Завесили окна одеялами, зажгли коптилку, едва осветившую сидящих по лавкам вдоль стен приглашённых казаков.   
— Дело плохо, казаки, — заговорил старшина Балалаев. — К красным из Оренбурга идёт сильная подмога. Отряд в полтыщи, али поболее. Ежели мы тутошних «гостей» в ближайшие дни не обуздаем, то с ихней подмогой и вовсе не справимся. Надо звать наших на подмогу, из соседних станиц. Пусть подходят на берег Урала к Челышевской мельнице и по сигналу начнём бой. Назначим время, а дед Небатеев проберётся на церковную колокольню и ударит в набат. Это и будет сигналом к бою. Провода надо телеграфные порезать ночью, чтобы комиссары своих не известили о нашем восстании.
— У них пятьсот штыков, два орудия, восемь пулеметов и бомбомёты. А у нас десятка два винтовок. Ну, шашки у фронтовиков. Несколько пик в станичном правлении, — засомневался атаман Назаров. — Мало силёнок.
— А ещё два наших с тобой нагана и три тысячи «Ура!», — ободрил атамана войсковой старшина Балалаев. — Ничего… Казаки мы или не казаки? На ура возьмём, если потребуется. Наших в Студёной известить надо, чтобы поддержали. Гонца послать.
— Как же пошлём, комиссары обложили станицу, никого не выпускают.
— Вахмистра Забелина пошлите, он в пластунах служил, придумает, как проскочить.
Вызвали Забелина.
— В общем, так, вахмистр, — озабоченно заговорил старшина Балалаев. — С донесением надо из станицы выбраться. Ты пластун, опыт в таких делах есть. Подумай, как красные дозоры обойти. Может, ночью да ползком?
— Днём, на лошади, — подумав немного, решил Забелин.
— Как же ты? Не выпускают же никого!
— А я будто коня поведу поить на реку. Без седла, без полушубка. И выпью для смеху. Какой пьяный дурак раздетым да без седла зимой в побег соберётся?
— Замёрзнешь, ить!
— Дык, я здесь стакан приму, как прискачу к землячкам — ещё один. Прорвёмся!
К берегу реки, где ходила красная охрана, Забелин подошёл в нательной рубахе, едва держась на ногах, изображая в умат пьяного.
— Куда ж ты, сердешный, голышом? — потешались над пьяным охранники.
— К-коня поить… Я напи-ился, а конь самогонку н-не пи-е-от… Зар-раза… Ему в-воды подавай…
Выписывая кренделя якобы пьяными ногами, Забелин добрёл до прорубей на середине реки, взметнулся на коня и помчался к противоположному берегу.
Пока охранники поняли, что к чему, пока крикнули несколько раз «Стой!», пока сдёрнули с плеч винтовки, вахмистр скрылся за кустами противоположного берега. Посланные вдогонку пули вреда ему не причинили.

Ночью телеграфная связь с Оренбургом прервалась. Красные потеряли возможность торопить Оренбург насчёт помощи.
Ночью же на санях из станицы Студеной привезли к большевистскому доктору казака с поломанной ключицей. Старики узнали от него, что Студеный, Яман, Голый курени уже залегли в лесу за Уралом и готовы к выступлению на Илек. Перевязанный казак повез им сообщение: «По набату начинайте штурм».
Всю ночь по усадьбам кипела работа. Обламывали зубья у вил, кроме среднего, насаживали на свежие древки копья, точили пешни, рыбьи остроги и ножи.

Утро тринадцатого марта занялось тихое, солнечное.
На пустынных улицах Илека только большевистские патрули. Изредка в разных концах станицы слышались одиночные выстрелы. Постреливали и казаки, залегшие в лесу на противоположном берегу Урала.
Взволнованные комиссары почувствовали, что их обкладывают, заметались по городу.
К полудню выстрелы из за Урала участились — залегшим в лесу казакам надоело ждать.

Дружины и отряды из Студеновской, Иртецкой, Благодарновской станиц, Головского, Алексеевского, Яманского, Вязовского, Кинделинского, Бородинского, Герасимовского поселков подтягивались к Илеку с правой стороны реки.
Офицеров в отрядах практически не было. Возглавляли отряды только что вернувшиеся с Германской войны фронтовики — урядники, вахмистры, подхорунжие, которых казаки знали и которым верили.
Пришедшие отряды выслали в Илек парламентёров, которые предложили командиру красного отряда сдать оружие и мирно покинуть пределы войска. Но комиссары отвергли предложение. Они верили в силу своего полутысячного отряда и надеялись на помощь из Оренбурга.
К полудню отряды казаков собрались правом берегу Урала у Глинушкина сада и стали ждать набата. Время шло, а колокол молчал. Красный командир под страхом смертной казни запретил жителям Илека покидать дома, поэтому никто не мог пробраться на колокольню и подать условный знак.
Около семи часов вечера красные из окопов начали обстреливать казаков. Казаки в ответ на обстрел с криком «ура» двинулись по льду Урала на Челышевскую мельницу. Красные усилили огонь. Бой начался.
Пулеметы красных стояли на крыше амбара мельницы, их стрельбу поддерживал сильный ружейный огонь залёгшей вокруг красной пехоты.
Атакой казаков руководил командир Студеновской дружины, опытный фронтовик, подхорунжий Тишков.
— У кого винтари, бейте по пулемётчикам! — приказал Тишков. — Где урядник Загребин?
— Туточки я!
— Бери казаков Студёновской, Кинделинской и Головской дружин, веди в атаку!
— Казаки! Защитим родные курени!
Вооруженные вилами и косами казаки пошли в атаку.
Не отставая от других, на деревяшке скакал восьмидесятичетырёхлетний урядник Рожков Евстигней Давыдович, полный георгиевский кавалер, потерявший ногу в турецко—сербской войне.
Казак Степан Портнов в одиночку бросился на пятерых красноармейцев с пулеметом, застрелил красного пулеметчика, но и сам упал. За ним кинулись казаки и перекололи команду, защищавшую пулемет.
Казак Прокопий Колкатин сражался врукопашную с шестерыми врагами, которые так и не смогли его победить.
В то время как часть казаков атаковала красный отряд в лоб, отряд Головского куреня во главе с урядником Горбачевым устремился во фланг большевикам, чем внес в их ряды замешательство.
Мустаевская и Бородинская дружины прошли поселок Студеновский и, услышав стрельбу, остановились на льду реки посовещаться. Командир дружины урядник Дубов дал указания как действовать. Пошли далее. За лесом обрисовалась Челышева мельница.
Увидели, как от мельницы поскакали два всадника.
— Красные?
— Красные пешими все. Вишь, шапками машут! Наши это!
Прискакали гонцы от казаков. Ещё издали закричали:
— Скорей, скорей, бой начался!
И во весь опор помчались назад.
Урядник Дубов приказал дружинам охватить Челышеву мельницу справа и слева. Под сильным огнем красных казаки бросились в бой. Увидев, что мельницу того гляди окружат, красные в беспорядке бросились наутек.
Наконец, загудел церковный колокол. Жители Илека выскочили из домов. Кто вооружился спрятанной винтовкой, кто шашкой, кто пикой, пешнёй или даже кочергой — и началось кошмарное избиение красных. Вместе с казаками сражались женщины, подростки и глубокие старцы.
Единой обороны у красного отряда не было. Одни группы пытались дать отпор казакам, спрятавшись за стенами зданий, другие стремились убежать из города, третьи  прятались по чердакам и подвалам.
На одной улице красные выкинули белый флаг, сигнализируя о сдаче. Но как только казаки приблизились, красные открыли огонь на поражение. Освирепевшие казаки атаковали красных и жестоко расправились с побежденными.
Наконец, казаки плотной цепью окружили последний опорный пункт большевиков — Общественное собрание, стреляя по окнам из винтовок, захваченных у красных. Кирпичные стены надежно защищали оборонявшихся. Из окна над главным входом отстреливался лишь пулемет.
Один из казаков, пробравшись вдоль стены здания, сумел зашвырнуть в окно ручную гранату. Раздался взрыв, пулемёт умолк.
Прятавшиеся в здании красноармейцы распахнули двери и, бросая оружие, хлынули на площадь. Стрельба прекратилась.
Окружавшие площадь казаки медленно сжимали кольцо. И, наконец, бросились на безоружных красноармейцев. Заработали шашки, пешни, единороги, вилы...
Центр станицы был завален убитыми красными, а пленных всё вели и вели.
В «штабе» нашли список сочувствующих «иногородних», получивших винтовки.
Кровавая была в Илеке ночь тринадцатого марта! Полторы сотни «иногородних» поплатились головой за «сочувствие».
Бежавшего из Илека командира красного отряда Ходакова поймали в одной из ближайших оренбургских станиц. При нем нашли шестьдесят пять тысяч рублей. Ходакова привезли в Илек, где он был убит толпой жителей.
Коменданта Чукана закололи пешней на площади перед Общественным собранием.
Всю ночь и следующий день в городе вылавливали спрятавшихся красных. Их ждала страшная участь. Пленных вели на реку. Одних били колотушкой по голове и топили в проруби. Других опускали в прорубь, вытаскивали и опять опускали, и повторяли это до тех пор, пока пленники не превращались в ледяные столбы. Потом их толкали под лед.
В несколько прорубей на Урале—реке долго возили нагие, изуродованные трупы. Когда тащили к проруби изуродованного Чукана, один старик спокойно заметил:
— Ишь, — пришел за тремя миллионами контрибучи!
Победители пощадили только доктора, фельдшера и сестер милосердия.

= 18 =

— Как всё это прекратить? — спросил Захаров скорее всего себя, тихонько баюкая прижатую к груди девушку. — Я не знаю. Знаю только, что если мы дрогнем, нас сомнут и уничтожат. С той и с другой стороны гибнут люди, кости одних перемешиваются с костями других. Одинаковые мужики из одинаковых русских сел. И даже одеты в одинаковую форму. Только, одни с погонами, другие без погон. И цвет знамён у них разный.
Нелепо и страшно гибнут комиссары. Белые привязывают их спинами к раскалённым печкам. В сёлах кулаки просовывают оглобли между крышей и стеной амбаров, и вешают на них гирляндами продотрядовцев, которые собирают хлеб для голодающих рабочих.
Нелепо и страшно гибнут офицеры-белогвардейцы, перед тем нелепо и бесчеловечно загубив мужиков красных сел, изнасиловав их женщин... Люди превращаются в зверей. Даже хорошие люди.
Белые мстят красным, красные мстят белым… Но ведь то, что сейчас творится в России — это стихия, это ураган! Как можно мстить урагану, наводнению, грозе?
И нет края этому повальному озверению, и нет силы остановить его. Невозможно остановить взаимное уничтожение, пока не наступит такое время, что уничтожать некого, пока не будет уничтожена одна из противных сторон. А жить кто будет? Впрочем, нет. В борьбе за идеалы погибнут лучшие с той и с другой стороны. А жизнью продолжат наслаждаться те, кто прятался за их спины.
— Сергей Парменович, миленький, — страстно зашептала Лида, впившись глазами в лицо военкома. — Спаси… Сохрани… Не могу без тебя!
Захаров прижался щекой к щеке девушки. Какая нежная!
Лида перехватила военкома рукой за шею, щучкой проскользнула в его объятиях, удобно прильнула к мужскому телу, обожгла Захарова горячим дыханием.
Внутри Захарова всё сжалось от нежности и сладостной истомы. Были у него женщины, хотел он их… Но хотел их тела, как мужчины хотят женщин. А здесь… Нет… Конечно, да… Но это было не главным. Далеко не главным. Ему хотелось оградить это беззащитное в страшном мире гражданской войны нежное существо. Раскрыть над девушкой крылья, как раскрывают крылья орлицы над своими птенцами…
— Миленькая ты моя… — прошептал Захаров. — Понимаешь… Война. А я коммунист. Куда пошлют, туда и обязан идти. И пока идёт война, я всего себя должен отдавать борьбе за наше дело. А если… Ну… — Захаров тихонько коснулся губами щеки девушки. — Как я смогу послать тебя в тыл врага?
— Я буду ждать, — страстно зашептала Лида. — Война кончится… Она не может не кончиться! И буду ходить в тыл, чтобы война быстрее кончилась. Чтобы ты победил… Не бросай меня!

***

Ближе к вечеру Лида набралась смелости и пошла к Кобзарю.
Дед лежал, по детски подтянув коленки к животу и подложилв сложенные лодочкой старческие ладони под щеку. Глаза его были закрыты, лицо отрешённо—спокойное.
— Здравствуй, дедушка, — едва слышно проговорила Лида, присаживаясь на край кровати.
— Здравствуй, дочка, — согласился старик, открыв на миг глаза.
Лида сидела и не знала, что сказать. Пожалеть? Ободрить? Всё это будет не так. Да и не примет старик её жалости и слов ободрения. Кто она? Девчонка. Что для старика слова девчонки?
— Молочка, может, дедушка? Или горячего чаю?
— Спасибо, дочка. Ничего уж не надо…
— Как всё ужасно… — Лида вздохнула с дрожью.
— Ужасно.
Старик вздохнул, протяжно и так, будто ему всего лишь не хватало воздуха.
— Кем они были до революции, эти… культяпые? А теперь городом повелевают…
Вздохнул ещё раз.
— И ведь что ужасно — везде в мире так, дочка. Мураши, вон, на улице тоже по делам бегут. Ни секундочки ведь без дела не сидят, хлопотливые! Дороги свои прокладывают, планы на жизнь строят. А дворник пьяный ширкнет метлой не глядя — и порушены муравьиные дороги, и мураши в пыли лапками кверху кувыркаются. А скольких метла раздавит? Так и люди нынче. Метёт их слепая сила… культяповская. Да, Русь-матушка чудовищно велика. Велика и богата. И богата, и космата, и темна, и… и корёжит её нынче жестоко. Хорошо наблюдать великий пожар с горы, бурю на океане — с берега. Жутко, но красиво! Но боже упаси оказаться щепкой в том пожаре или буре!
— А как жить, дедушка? Не выжить щепке ни в пожаре, ни в морской буре! Среди таких ужасных людей!
— Человек всегда лучше, чем о нем думают люди. И всё в воле божьей, дочка. Силы есть — и в пожаре Господь тебя святой водой окропит, и в море поможет к берегу прибиться.
— А если нет сил?
— Как это, нет сил? У молодых силы всегда есть. Так что, дочка, веруй в свои силы, в себя, ибо ты есть воплощение божие. Веруй в Господа, и Господь своё подобие не бросит.
— Культяпый тоже… подобие…
— Нет, дочка, — строго возразил старик. — Культяпые — подобие сатанинское, богопротивное. Бог им не помощник, ежели они не покаются.
— Нет им покаяния…
— Бог всех прощает искренне покаявшихся. А ложь видит. И за ложь воздаст.
Лида не заметила, как её ладонь оказалась накрытой ладонью старика. И так ей от тепла старческой ладони стало тепло на душе!
— Ты бы, дочка, принесла мне снурочек какой крепкий, портки подвязать. Комиссары-то ремешок у меня отняли. От греха, говорят. От себя, что-ли? Ибо есть они воплощение греха и гнездо его порождения. А мне как без ремешка ходить? Портки падают, руками всё время держать несподручно…
Лида перепуганной ланью покосилась на старика.
Старик лежал спокойно, с закрытыми глазами. И пальцы его, прикрывающие ладонь девушки, не дрогнули.
— Грех это… дедушко… — прошептала едва слышно Лида.
— Грех таким как я в этом мире жить… Нет теперь души, и нет ничего святого. Выдраны души из грудей людских. Пропиты кресты нательные. Истоптаны солдатскими сапогами родимые лица, любимые улыбки, испоганены тайные ласки и искренние благословения…
Старик открыл глаза. Он смотрел куда-то далеко, сквозь Лиду, совсем спокойно. Он решил для себя: жизнь уже за порогом.
Совсем белая, кругло подстриженная бородка придавала стариковскому лицу мягкость, глазам — уютность. Лучистые морщинки у глаз и восковой лоб в складках делали его похожим на древнерусского старца.

***

Утром Лиду разбудил тихий переполох. Слишком рано и слишком шумно ходили люди. Как-то непобедно, хоть и громко — но без задора и веселья переговаривались.
Лида оделась и спустилась на первый этаж.
— Дед Кобзарь повесился, — сообщил ей один из красноармейцев.
Лида жила в военном комиссариате на странном положении: все знали её как арестованную купеческую дочку, но арестованная почему-то свободно ходила по дому, кормили и одевали её совсем не как арестованную. Наверное, потому что военком Захаров к ней благоволил.
Через пару часов к ней в комнату зашёл Захаров.
— Вот… — расстроено проговорил он с мрачным выражением. — Кобзарь…
— Знаю, — перебила военкома Лида. Помолчала немного и попросила: — У меня к вам две просьбы, Сергей Парменович.
Захаров взял ладошку девушки и, погладив её, ненадолго приложил к своему лбу.
— Сделайте так, чтобы я никогда и нигде с Культяпым не встречалась. Разве что мимоходом.
Захаров понимающе кивнул головой.
— И ещё… Не говорите родственникам Кобзаря, что он повесился. Скажите, что удар, что сердце… Висельников на кладбище не разрешают хоронить… Для Ольги Николаевны… Она и так… А дедушка Кобзарь — он очень хороший человек. И не по слабости духа ушёл из жизни… Не висельник он — Культяпый его убил.
Захаров успокаивающе сжал ладошку девушки.
— Я посылал уже к Кобзарям. Ни жены, ни дочерей нет. И никто не знает, где они.
— Ну похороните дедушку поприличнее, — попросила Лида. — Он ведь всё своё для народа отдал.
— Похороним, Лида. Скромно, но… как положено.

Скромно похоронить не удалось.
Пока наскоро сколачивали гроб на заднем дворе, перед военным комиссариатом собралась толпа обывателей.
— Что случилось?
— Говорят, Кобзарь помер.
— Эт какой? Тот, что училище построил?
— Тот. Эй, служивый, а что со стариком случилось?
— Сказали, удар. Сердце не выдержало.
— А чего гроб здесь делают? Жена с дочками где?
— Говорят, уехали куда-то. А куда — никто не знает.
— Как же похоронят? По-современному или по-нашему?
— Чай, не комиссара хоронить будут. По-православному…
— Тадыть отпевать надо!
Гроб выносили сквозь огромную толпу. А когда везли гроб по улицам, весь город вышел проводить старого Кобзаря.

= 19 =

Лида сидела в своей комнате, читала газеты, которыми усиленно снабжал её в последнее время военком.
Начав читать с неохотой, Лида заинтересовалась газетными материалами. Больше всего её захватывало громадьё планов, излагаемых большевистскими руководителями в передовицах.
В дверь постучали. Вошёл Захаров.
— Читаешь?
Военком сел на кровать рядом с Лидой.
— Читаю.
Отложив газету, Лида прильнула к Захарову.
— Интересно?
— Очень. Особенно про то, что будет.
— Веришь?
— Хочу верить. Но когда это будет? Война ведь!
— Войну закончим, и начнём строить новый мир. Для простых людей. Для нас с тобой.
— Для нас с тобой… — счастливо засмеялась Лида и обхватила руку Захарова.
— Для нас… — задумчиво подтвердил Захаров. — Лида… Не хочу… Но обязан послать. Надо идти под Самару. Мучиться буду, пока не вернёшься, но обязан послать. Одну.
— Одну? — удивилась Лида. — Я же ничего не умею!
— Ну, какой—никакой опыт есть. Тяжело в первый раз. Потому что не знаешь, как себя вести. Потом легче. Опыт — дело наживное. Научишься. Революция, брат, великая школа, хоть и нелегкая. Думаешь мне, унтер-офицеру, легко управлять войсками целого города?
— Я тебе не брат, — засмеялась Лида.
— Ну, сестрёнка, — согласно поправился Захаров.
— И сестрёнкой не хочу быть, — шутливо надулась Лида.
— Пока война не закончится — сестрёнка. У меня одни братья. А ты будешь любимой сестрёнкой.
— Ну ладно, — согласилась Лида. — На любимую сестрёнку до конца войны согласна. Но только до конца войны! А после войны — просто… не сестрёнка.
Лида повернула лицо к Захарову, доверчиво закрыла глаза и чуть выпятила губы, ожидая поцелуя. Захаров поцеловал девушку в висок.
Лида разочарованно вздохнула.
— Ну а теперь, Лида, о деле.
Захаров ещё раз чмокнул девушку в висок и с сожалением отстранил от себя. Встал с кровати и пересел на стул, подчёркивая этим, что начался деловой разговор.
— Пароходом доберёшься до Сызрани. Оттуда по железной дороге в Самару. Задача такая. Сходить на каждой станции… Там есть станции Батраки, Безенчук, Титовка, Липяги, много разъездов. Ну, подруга, мол, на станции жила, про родителей кто-то что-то из здешних слышал, или ещё что придумаешь. Смотри, что творится на железнодорожных станциях. Какие войска и куда едут. Бывай на вокзалах, в ресторанах. Ни в коем случае никого ни о чём не выспрашивай. Не ищи случайных знакомств, не вступай в разговоры с первым встречным. Разведчик должен быть храбрым, но не безрассудным. Не имеет права играть своей жизнью. Необдуманные, поспешные действия бессмысленны, более того, вредны.
Захаров не выдержал, пересел к Лиде, обнял её за плечи, прижался щекой к её волосам.
— Только смотри, слушай и запоминай. Слушай, о чём говорят офицеры, железнодорожники. Можно знакомиться с офицерами, только осторожно. Познакомилась и исчезла. Постоянные знакомства, они, знаешь ли, обязывают. Ты, мол, возвращаешься из Балакова в Самару. Потому что знакомый… Ну, скажем, тот же Кузьма Слепченко, владелец льнотрепальной фабрики, с которым вы пеньку закупали, слышал, что твой отец в Самаре. Вот ты и едешь искать отца. Ну и в штаб к Максимову, у которого работала, и который посылал тебя на задание к подполковнику Махину, а потом в Балаково. В Балакове некоторое время ты по заданию из Самары работала в военном комиссариате. Но потому как связи с белым штабом нет, решила вернуться в Самару. Это ещё одна версия. Смотри, с кем разговариваешь. Если с твёрдохарактерным военным, говори о работе с Максимовым. Если человек помягче — на первое место ставь версию о поисках отца. А легенда у тебя железная, ни капли выдумки, всё настоящее.
Захаров тяжело вздохнул и прижался щекой к виску девушки.
— В Самаре на углу Молоканского сада напротив трамвайной остановки стоит деревянный домик на два окна. Постучишь в то, которое дальше от калитки. Если спросят: «Кого нелёгкая принесла?», ответишь: «Письмо квартиранту». Выйдет человек, представится Иваном Иванычем. Передай ему эту шифровку. Он даст тебе сведения о белогвардейских частях. Если на стук ответят как-нибудь по другому, то и спросишь кого угодно, хоть Петрова, хоть Сидорова. В общем, покажешь, что ошиблась. И уноси ноги. Если, не дай бог, попадёшь в засаду и тебя арестуют, покажешь им письмо, мы напишем. Обыкновенное письмо Ивану Иванычу с кучей поклонов от родственников и слёзными просьбами вернуться в Балаково. Кто такой Иван Иваныч, ты знать не знаешь. Письмо попросила знакомая передать.
Захаров прижал девушку к груди.
— Не хочу тебя отпускать. Сердце кошки скребут. Но надо. Ты у нас идеальная разведчица.
— Я пойду, — тихо успокоила военкома Лида. — Я понимаю, что надо. Я хочу, чтобы война быстрей кончилась, и чтобы ты перестал называть меня сестрёнкой…

Вечером, когда стемнело, к военному комиссариату подъехала машина.
В комнату Лиды вошёл Захаров, поставил на табурет небольшой кожаный, изрядно потёртый баулец.
— Пора, Лидушка. К полуночи пароход из Саратова в Балаково придёт. На нём и отправишься.
Он открыл баулец.
— Пара платьев, жакетка, чтобы не мёрзла. Тут из продуктов кое-что. Здесь, в кармашке, керенки, паспорт. Здесь, под обивкой, царские билеты. Из своего, что тебе надо, положи.
Захаров подошёл к окну, сложил руки на груди, замер.
Лида посмотрела, что лежит в баульце, переложила вещи по—своему. Одну вещь развернула и охнула. Красивая кофта «казачок», скроенная в талию, с насборенной баской.
— Краси-ивая-я… — протянула завистливо. — Откуда?
— Новая, неношеная, — понял беспокойство девушки военком. — Через своих заказал у белошвейки, или как они там называются, которые хорошо шьют.
— Подойдёт ли? — забеспокоилась Лида.
— Подойдёт, — уверил Захаров. — Я в фотосалоне у Зефирова открытку купил, там дамочка, вылитая ты. По ней велел сшить.
— Подходит, — довольно сообщила Лида, приложив кофту к плечам.
— Наши там ходят с хитрыми рожами… Военком, мол, барыньку обхаживает, — вздохнул Захаров.
Лида подошла к Захарову, прильнула к его спине.
— А он всего лишь о любимой сестрёнке заботится… Да?
Захаров повернулся к Лиде, обнял её.
— Ох, Лида… Не трави душу. Нельзя перед серьёзным делом.
— А после можно? — Лида хитро посмотрела в глаза Захарова.
— Ли-да! — умоляюще проговорил Захаров и отстранил девушку от себя. — Лидонька, милая, ну не мучь ты меня…
Лида сделала резкое движение, будто стряхнула с кистей воду и посерьёзнела:
— Всё! Больше не буду. Я понимаю, Сергей Парменович, что всё очень серьёзно. Я слышала, как один ихний контрразведчик заклинал друзей, что стрелять всех надо. И понимаю, что не дай бог…
— Вот ещё что, Лида… — Захаров вытащил из глубокого кармана галифе маленький свёрточек, развернул его. В руке что-то отсветилось металлом и слоновой костью. — Это дамский браунинг. Игрушка, конечно, но если в упор, то действует. Это на крайний случай. Вот предохранитель. Большим пальцем сюда — и на курок. Вот запасная обойма. Меняется так, — Захаров показал, как сменить обойму. — Попробуй сама.
Лида перещёлкнула туда-сюда предохранитель, вытащила и зарядила обойму.
— Если почувствуешь опасность, можно завернуть пистолет в платочек и засунуть в рукав. А между делом пусть лежит там, где его при обыске трудно найти. За голенищем ботинка, например, или в бауле, в укромном месте, но чтобы недалеко. Ну, сядем перед дорожкой.
Посидели молча, грустно.
— Идём.
Захаров накинул на плечи девушки длинную кавалерийскую шинель без знаков различия, поднял воротник, нахлобучил фуражку.
— Зачем? — удивилась Лида.
— Тебя никто не должен видеть. Если кто-нибудь увидит, как я провожаю тебя, и ляпнет, где не надо, представляешь последствия? Лида, разведчики должны учитывать все мелочи. Разведчики на мелочах засыпаются. Пошли.
Он поднял баульчик, взял Лиду за руку, повёл по коридору. Спустившись на первый этаж, поставил Лиду под лестницу, в темноту.
— Боец! — позвал дневального. Подал ему ключ и приказал: — Запри дверь, где барынька…
Едва боец ушёл, Захаров с Лидой вышли во двор, сели в машину.
— На пристань, — скомандовал Захаров.
Он поднял кожаный верх машины, спрятав себя и Лиду от чужих глаз. Минут через пятнадцать приехали на пристань. Водитель поставил машину под раскидистое дерево. Хоть и светила полная луна, машины издалека не было видно.
К машине подошёл парень в косоворотке, сапогах и картузе. Небрежно подал в окно автомобиля бумажку:
— Билет.
Захаров молча взял билет, парень неторопливо ушёл к пристани.
— Спрячь недалеко, покажешь, когда на пароход входить будешь.
— Народу-то сколько! — вздохнула Лида. — Пробиться ещё надо туда.
— Тебе помогут, не беспокойся.
Народ с сумками, с чемоданами, с тюками сидел и лежал на земле рядом с пристанью. Некоторые неторопливо прохаживались, курили, негромко переговаривались.
Вдруг откуда-то издалека над водой послышалось характерное шлёпанье лопастей колеса по воде. Народ встрепенулся.
— Идёт! Идёт!
Заколготились бабы, засуетились мужики, заплакали дети.
— Давай! Собирай! Поднимай!
— Тятя!
— Мамка! Ты где?
Скоро вдалеке появились огни парохода.
— Какой идёт?
— «Изумруд» идёт! «Изумруд»!
— Ну, слава богу, все поместимся…
Скоро к пристани подошла довольно большая плавучая платформа, над которой на высоких столбах располагалась вторая. На второй платформе светились окнами пассажирские каюты, капитанская и рулевая рубка. На нижней платформе, открытой со всех сторон, кучами лежали какие-то мешки, бочки и тюки. У заднего борта привязанная короткой верёвкой к ящику шкодливая коза с настырно выпученными глазами невинно жевала угол мешка. Сзади «Изумруд» заканчивался огромным, высотой под самую крышу, широким, во всю корму, колесом. Колесо вращалось медленно, но за счёт широких плиц довольно эффективно толкало судно вперёд.
— Малый ход! — закричал в рупор страшным голосом капитан. — Лево руля! Стоп машина! Отдать концы!
Капитан откричал нужные команды, пароход пришвартовался к пристани. Подали трап, народ ломонулся на пароход.
— Пристраивайся прямо в шинели в толпу, тебя подтолкнут. Шинель и фуражку в толпе с тебя снимут, не противься. Ну, с богом!
Захаров поцеловал Лиду в щёку и подтолкнул из машины.
Лида схватила баульчик и заторопилась к толпе у причала. Два крепких молодых человека как-то удачно прижали её к суетящимся людям, и очень быстро пропихнули сквозь толпу к самому трапу. В узком проходе она показала матросу смятый билет и очутилась на палубе. Тут только Лида поняла, что стоит без шинели и без фуражки, где их потеряла и каким образом, она не помнила.
Ветер с реки дул сырой, прохладный. Лида выбрала укромный, непродуваемый уголок в глубине первой палубы и пожалела об утраченной шинели: очень неплохо было бы сейчас укрыться.
Вокруг быстро примащивался разночинный народ, что-то ставили, что-то вешали. Вскоре Лиду огородили со всех сторон. Она догадалась надеть жакет, лежавший в баульчике, ей стало теплее.
Едва пароход отдал концы и лениво пошлёпал в сторону Хвалынска, как вокруг заговорили о том, какая где власть. В Хвалынске, сообщили, власть какого-то КОМУЧа. А может чехов. И порешили, что всё едино — белая власть. Как-то довольно быстро выяснилось, что большевистская власть никому не нравится, что заели проклятые продразвёрстки, реквизиции и контрибуции, что при старой власти хоть и прижимали, но порядка было больше, что вешать, стрелять и казнить всеми возможными способами надо этих большевиков. И дремлющая Лида поняла, что если бы на их корабле были мачты, то после каждой остановке на мачтах болтались бы отловленные по пути большевики.
— Вон Хвалынск светится! — услышала сквозь сон Лида.
А через некоторое время всполошилась какая-то баба:
— Ет куды ж он поплыл мимо-ти?! Мне ж в Хвалынь надоти!
Бабу успокоили со смехом. Рассказали, что у самого Хвалынска по причине мелководья летом причала нет. А пристанет пароход выше города, в Ивановке, где на дебаркадере, плавучей пристани, написано «Хвалынск».
В Хвалынске на пароход сел молодой человек, который представился артистом. Сообщил, что Сызрань взята чехами, и Самара взята чехами. Для развлечения публики спел несколько арий из разных опер, а затем вступил в спор с публикой, защищая советскую власть.
Дремлющей Лиде стало приятно, что она не одна на теплоходе поддерживает советскую власть.
Молодой солдат доказывал всем, что бога на свете нет, что всё это выдумки для затуманивания мозгов «трудящего народу».
Потому как публика была сплошь верующая, солдата решили спустить в воду, но отложили исполнение решения до утра, потому как интересно было, доплывёт солдат до берега или утопнет.
Артист, устав петь, чистил специальной пилкой ноготки, расправлял на болванке шляпу и декламировал революционные песни. Возмущавшимся пояснил, что репетирует для выступления в самарских театрах, а коммунистические песни поёт, разучивая роль.
Рассвело. К запаху рыбной сырости примешались луговые, цветочные ароматы.
Лида стояла у борта, подставив лицо тёплым лучам утреннего солнышка и зябко поёживалась. Ей было грустно, что пришлось покинуть любимого человека… Да, любимого, призналась она себе решительно. 
Тишину и неизвестность нурушил шедший навстречу пароход. Низкие борта, высокая первая палуба с дачными окошками кают, низкая прогулочная палуба над ней с множеством народа.
Капитан «Изумруда» громко и непонятно крикнул в рупор, и голос его разнёсся над тихой рекой угрожающе.
«Святослав. Общ. Кавказ и Меркурий» — прочитала Лида на борту встречного.
— В Сызрани — чехи! — прокричал в рупор капитан «Святослава». — Всыпят они теперь сволочам-коммунякам!
Равномерно гудел где-то внизу мотор, мелко дрожала палуба. Негромко и размеренно шлёпало по воде кормовое колесо, пароход плавно скользил по стальной поверхности реки.
Подошли к сызранскому мосту. Над пристанью за мостом ветер шевелил чужой трёхцветный флаг. С моста в сторону парохода открыл стрельбу пулемёт, подсказывая, что надо причалить. Пароход сделал разворот и причалил к пристани.
На палубу поднялись вооружённые люди в странных фуражках, в гимнастёрках зелёного цвета, с трёхцветными лентами на груди. Чехи, поняла Лида. Послышались непонятные команды и негромкие приказы на ломаном русском языке.
Лида увидела, как солдаты по трапу увели артиста. Тот пытался сопротивляться, кричал что-то насчёт театра, разучивания ролей…
— Большевистские песни пел! — закричал кто-то ему вслед.
Чехи увели артиста на пустынный берег.
Издали было видно, что арестованный пытался вырваться. Его привязали к дереву…
Реденький сухой залп…
Человек у дерева затих…
Народ на пароходе и на пристани смотрел на расстрел без любопытства, как на обыденное событие. Да и не все смотрели, другим важные дела мешали: кому ящики—чемоданы перенести, кому извозчика поймать.
— Намедни человека встретил, из Москвы. Сказывал, что не сегодня-завтра в Москве законная власть образуется. Дай-то бог! А то от этих большевиков житья не стало. Он извозом в Москве занимается. День-деньской, говорит, вожу галахов (босяков, бродяг) задарма, да еще норовят экипаж реквизовать...
— А ко мне сродственник из Самары приезжал. Рассказывал, чехи с разноцветными значками на фуражках гуляют, белогвардейские офицеры в мундирах, студенты и гимназисты в форменках, нарядная молодёжь.
— По какому случаю гулянье?
— Да без случая. Улица в Самаре, Дворянской прозывается. Вот по ней купцы и дворяне разгуливают. Бог, он как заказал? Простому люду трудиться, богатым — жить в свое удовольствие. На тех господ, что с благородными дамами, любо-дорого смотреть! А нам, к примеру, мужицкого звания, заказано работать, потеть и не оглядываться. Эх, мать честная...
— Каждому коню свой хомут…
«Ну и народ, — подумала Лида. — Большевики для вас «галахи», мечтаете, чтобы после них законная власть образовалась. Барская власть вам тоже не по нраву: потому как люду мужицкого звания заказано в поте лица работать…»
Лида сошла с парохода и направилась к небольшой пыльной площади, на краю которой стояло несколько извозчиков. То ли со скуки, а может для привлечения внимания, они поочерёдно кричали:
 — Прокачу с ветерком!
 — Вот на вороной!
 — Вот на резвой, с дудками!
Лошади, осаживаемые вожжами, топали, храпели, взвизгивали.
Толстая круглая тумба сбоку от дорожки пестрела старыми выгоревшими объявлениями, излохматившимися и шелестевшими на ветру, как осиновые листья.
Бросился в глаза приказ КОМУЧа номер какой-то: «…«Призываем под страхом ответственности немедленно прекратить всякие самовольные расстрелы. Всех лиц, подозреваемых в участии в большевистском восстании, предлагаем немедленно арестовывать и доставлять в Штаб Охраны…».
Глянув мимо тумбы в сторону вокзала, Лида вздрогнула. Сбоку от вокзала, где теснились хозяйственные постройки, между деревом и телеграфным столбом на перекинутой жерди покачивались на ветру, свернув шеи, семь длинных трупов со связанными за спинами руками. Чёрные, одутловатые лица, носки босых ног оттянуты вниз.
— Коммунисты из ревкома, — пояснил скучающий возчик.
Лида взобралась на очень высокую пролетку с узким сиденьем. Молодой красивый лихач с ласковой снисходительностью спросил, куда ехать.
Для шику сидя на козлах боком, возчик лениво дёрнул рукой свободно брошенные вожжи. Застоявшийся жеребец легко покатил пролётку, дутые шины запрыгали по булыжнику.
Народу, к удивлению Лиды, на вокзале было не слишком много. Потолкавшись в потной очереди с запахами давно не мытых тел и нестиранного белья, взяла билет до станции Титовка, что на середине пути между Сызранью и Самарой.
На перроне пахло ржаным хлебом, который только что вынули из печи в подвале вокзального буфета. Сцепщики размахивая свернутыми и развернутыми флагами, верещали в свистки, отдавая команды маневровочному паровозу. То и дело перекликались рожки сторожей и басистые гудки паровозов.
Лида без особого труда забралась в вагон, нашла место в купе с тремя приличными господами в потёртых костюмах, фронтовиком в шинели без пуговиц, озабоченной молчаливой женщиной и худым крестьянином в соломенной шляпе, в лаптях и с бородой до пояса. Рубашка его, сшитая из мешка, была завязана на шее верёвочкой.
Верхние полки тоже были заняты, но кто там лежал, Лида не обратила внимания.
Послышался лязг буферов. Вагон дёрнулся назад, затем дёрнулся вперёд. Паровоз дал гудок. Поочерёдно сдвигая с места вагоны, сдвинул эшелон с места. Обогнув окраину города, поезд спустился к Волге и с грохотом покатился по мосту.
Выдыхая клубы густого вонючего дыма, старательный паровоз тянул вагоны медленно, точно страдающий одышкой старый курильщик. Маялся на подъёмах, а потом, отдуваясь и пыхтя, подолгу стоял на станциях: отдыхал и пил воду из толстой трубы, журавлём висевшей над путями. И его, уставшего, остервенело осаждали люди с штопаными мешками, потёртыми чемоданами, ридикюлями и баулами.
Люди лежали на всех полках, иногда по двое, сидели в проходах, битком набивались в тамбуры, висели на тормозных площадках. Станционная охрана стреляла в воздух, пытаясь согнать народ с тормозных площадок и крыш, но к выстрелам привыкли и не реагировали на них.
В лаптях, калошах и сапогах, в рваных поддёвках и затёртых сюртуках, в задубевших полушубках и тонких шинельках народ торопился, сам не зная куда: одни — на хлебный юг, другие — на север, подальше от фронта, третьи — в поисках лучшей жизни вообще.
Крестьянин, сидевший напротив Лиды попался словоохотливый, всю дорогу размышлял «про жисть», совершенно не интересуясь, слушают ли его попутчики:
— У нас властей больше, чем в колоде мастей. Был комбед, был ревком, были советы. Пришли антихристы с черным флагом, всех прогнали, всех ограбили. Мы, говорят, никакой власти не признаём, всё наше. Ну, что моё — ваше, это понятно. А ежели мы скажем, что ваше — будет нашим, как вы на то? Наверно, не понравится. А так — сущие антихристы. Кто что ухватил, к себе потащил. Кто что отнял, то на себя и напялил. Один с попа ризу снял, низ отрезал, рубашку из нее чёрную сделал. У них чёрный цвет — самый любимый. Антихристы же!
— Анархисты, — поправил крестьянина сидевший по соседству господин.
— Власти они не признают, — не обратив внимания на реплику господина, продолжил крестьянин. — А без власти как жить? Народ без властей, что тройка без вожжей. Разнесет! Сколько уж властей попеременялось — государство в разнос, колёса поотваливались… Власть вожжи бросила — пусть телегу несёт, куда вынесет. Хоть под обрыв! Нет власти, зато начальства — больше, чем собак нерезаных. А у начальства нрав как у машины: нафырчит, насмердит — и ходу...
Крестьянин безнадёжно махнул рукой.
— Власть нужна! Чтоб страной правила, нас защищала. Хрестьянского сословия людей на власть сажать надо, чтоб понимали душу народа, чтоб от своего корня не отрешались. И с землей тогда порядок был бы.
— Большевики отдали ж вам землю, — усмехнулся господин. — Ленин декрет подписал...
— Дехрет — бумажка на заборе. А хрестьянину землемер нужон, землю делить. А это — морока, смертоубийство! У одного отними, другому дай. Дали нам большаки землю. Пошли мы её пахать весной. Село на село с кольями. Они своё, мы своё. Семей пять поминаньями наделили, скольких в больницу свезли. Мужик только с виду смирный, а потревожь — убьёт.
Глаза у крестьянина засверкали под беспокойно нахмуренными бровями.
— Кадеты, вроде, за крестьян, — подал реплику фронтовик. Он сидел беспокойно, елозил, то и дело почёсывался, а временами лез руками за пазуху и ожесточённо скрёб под мышками. Видать, вместе с шинелью с фронта прихватил и отряд вшей.
— Кадеты — мошенники! — выдал своё мнение крестьянин. — Антихристы — грабители. Большаки — обманщики. Ихние комиссары тебя и за человека не считают, если ты не рабочий... Одно слово — все начальство! А начальство — что смерть, сама себя выбирает, а до ней не доберешься...
Со второй полки напротив Лиды свешивалась весёлая голова, в разговор не ввязывалась, но то и дело хмыкала, агакала, хехекала и прочими звуками выражала своё отношение к слышимому.
Издалека донёсся колокольный звон. Крестьянин стащил с головы шапку и хотел перекреститься, но рука замерла не дойдя до лба.
— Неужто пожар? Ой, беда! — проговорил он, бледнея.
— Может, престольный праздник? — предположил фронтовик.
Крестьянин как-то внезапно потерял интерес к звону.
— Теперь, почитай, каждый день престол. Кого принесёт леший из города — звонят в колокола, созывают народ. Поставят стол на площади, и пошли языками чесать. А потом солдаты по дворам ходят, хлеб отнимают. И красные отбирают, и белые отбирают. Все отбирают.
— А кто приезжает?
— Да бес их разберет... Разные ездиют. Может, и сейчас кого принесло. Ведь час вечерний, значит, никакой службы по церквам нет, а звонят. А может, всё ж пожар? Вот ведь беда какая! Однако ж дыму не видно, стало быть, не пожар, — вытянув шею и всматриваясь через окно вдаль, успокоился немного крестьянин. — Пожар — не дай бог! Огонь с одного конца пойдет по соломенным крышам, на другом кончит. Охо-хо! Всего народ теперь боится! Всего боится, — неожиданно вдруг повернул свои мысли крестьянин. —  Изверились люди, оскудели духом...
До станции Титовка тащились целые сутки: навстречу попадались воинские эшелоны белых — спешили к Симбирску. Несмотря на то, что Лиду одолевала какая-то непривычная, «стариковская» усталость и ломота в мышцах, за всё время она почти не сомкнула глаз, считала платформы, теплушки, орудия. «Лишь бы простуда не свалила, — беспокоилась Лида. — Если заболею, не до разведки будет».

Тормоза завизжали, железно завопили, громыхнули сцепки. Будто влетев в тупик, поезд резко остановился. Зазвенели стекла, несколько чемоданов тяжело упало с верхних полок.
Из окна, у которого сидела Лида, была видна старая, с обшарпанными стенами водокачка. Из окна напротив виднелся одноэтажный вокзал.
Подхватив баульчик, Лида вышла на перрон. Кругом следы недавнего боя: стены вокзального здания поклеваны пулями, стекла выбиты.
По перрону сновали люди, одетые в офицерские френчи, кожаные куртки, зипуны, армяки, гимнастёрки, сюртуки, в жилетки поверх красных рубах навыпуск. На головах картузы, бараньи шапки, шляпы. Над заросшим, одетым в рваньё мужиком высился чёрный помятый котелок.
На всех путях стояли длинные составы с дымившими и дышащими паром паровозами. Однако у большинства теплушек двери и оконные люки закрыты или забиты досками.
Белые хитрили, поняла Лида. Цепляли в эшелоны много порожняка, чтобы создать впечатление массовости.
Из теплушек сзади пассажирского поезда доносился звон балалайки, топот пляски, взрывы хохота, матерная весёлая солдатская ругань.
Между составами притаился бронепоезд, а за ним на платформах — трехдюймовые пушки на колесах со снятыми чехлами. Тут же прислуга.
Лида прошла по перрону к небольшому вокзальному ресторану. Через окно увидела сидящих в буфетном зале двух поручиков и господина в гражданском костюме. Решив позавтракать и послушать, о чём говорят офицеры, села за соседний с ними столик.
— Вы знаете, кто такой Станислав Чечек? — горячо говорил один из поручиков. — Биографии современных полководцев, господа, надо знать так же, как биографии Александра Македонского и Наполеона. Так вот, господин Чечек до войны был простым аптекарем у себя в Чехии, а на войне — поручиком! Революция в России, и Чечек — командир полка. А сейчас он приказом КОМУЧа назначен командующим Поволжской армией, которая объединяет чехословацкие войска, Народную Армию КОМУЧа и уральское казачество. А русский генерал Шокоров командует чехословацким корпусом. Боже, как велика сила настоящей демократии! Простой аптекарь во главе фронта! А генерал у него в подчинении…
— Да, КОМУЧ — это реальная сила, — вступил в разговор другой поручик. — Занимается не только военными, но и гражданскими делами. Я слышал, что КОМУЧ намерен пригласить председателя партии эсеров Виктора Чернова на должность министра земледелия. Говорят, он знаток крестьянского вопроса…
— Чернов — знаток?! — возмутился господин в гражданском. — Как теперь говорят, ни ухом, ни рылом в сельском хозяйстве. Он за всю жизнь ни разу в деревне не был. Пшено от проса не отличит!
Господин сокрушенно покачал головой.
— Все эти господа КОМУЧевцы — персонажи из плохой политической комедии. Балаган! Без помощи великой державы — я имею в виду Америку — Россия как государство существовать не сможет: за гражданской войной неизбежно последует хозяйственный паралич. Американские концессии, и прежде всего в Сибири, откроют русскому народу широкую дорогу к предпринимательству…
Позавтракав и поняв, что военных разговоров от соседей она не услышит, Лида вышла на перрон.
Пассажирский поезд уже ушёл, вместо него стоял военный состав из теплушек, набитых солдатами. На нескольких платформах стояли пушки.
Лида пошла вдоль состава.
У одной теплушки прямо на перроне два солдата развели костёр. Один за ноги держал раскрылетившуюся живую курицу. Другой чесал затылок и рассуждал:
— Курицу нужно зарезать, Петро. Живая она не захочет сидеть в кипятке, и мы не сварим из неё суп. Ты умеешь резать кур?
Державший курицу солдат пожал плечами, как-то обыденно перекусил у живой курицы шею и оторвал голову. Брызнувшие из шеи струи крови он направил на колёса теплушки. Заметив наблюдавшую за ним Лиду, солдат ощерился окровавленным, как у вампира, ртом и подмигнул девушке.
Лида едва справилась с подступившей к горлу тошнотой и поспешно ушла.
Дальше, у двери вагона, разговаривали несколько офицеров. Лида замедлила шаги, чтобы послушать, о чём они говорят.
— …и эта комиссарша стала в упор расстреливать его из деше¬вого револьвера Лефоше. Господа, вы же знаете, какая это жестянка! Три пули торчали в его голове, едва только пробив кожу. Мы их потом из головы поручика перочинным ножом выковыривали.
— Странно… Комиссары, насколько я знаю, любят маузеры.
— Так дама же! Комиссарша рачье—кобелячьей красной армии!
— И что с ней потом?
— Ну что… Комиссарша молодая… Не пропадать же добру! Все желающие удовольствие получили! А желающих, скажу я вам, оказалось ох как много! В очередь стояли!
— Господа, ну это же аморально! — вовсе не осуждающе, а словно укоряя малыша за невинную шалость, со смешком проговорил один из офицеров.
— Когда говорят о морали на войне, господа, мне становится смешно, — возразил другой. — Война аморальна по определению, гражданская война — тем более. Какая может быть мораль на войне? Можно калечить и убивать на поле боя — и нельзя вне боя? Отпусти мы ту комиссаршу, она днями позже возглавила бы толпу быдла и убила любого из нас! Где логика? Суть войны — убийство врага. И именно убийство на войне становится доблестью. Врага берут внезапно, ночью, с тыла, из засады, превосходящим числом. Врага обманывают… Армия из моралистов и философов — никудышняя армия. Я бы предпочел армию из преступников.
— Расстрелять врага — одно. Но насиловать…
— Господин подпоручик, ваши солдаты снимают с убитых красных сапоги и обмундирование?
— Ну да… Обмундирования всегда не хватает.
— А женщин на войне тем более не хватает. Почему не воспользоваться молодым женским телом, фактически вычеркнутым из жизни, как пользуются сапогами с мёртвых? Ни комиссарше её тело, ни мёртвым их сапоги уже не понадобятся!
— Вы её расстреляли потом, что-ли?
— Не понадобилось стрелять. Я ж говорю, комиссарочка молоденькая попалась. А желающих комиссарского тела попробовать — очередь с этот поезд. Померла, получая удовольствие. На всех не хватило.
— Ха-ха-ха, господа! А говорят, женщина не мыло, сколько ни три — не сотрётся!
— Это, если вы, подпоручик, будете её мылить. А там был отряд голодных солдат. Вы не представляете, комиссарочка уже померла, а желающие воспользоваться её телом всё подходили.
Лиду передёрнуло. Она живо представила, что может случиться, если её раскроют, как красную разведчицу.
Проскользнув между вагонов, она направилась к бронепоезду.
Бронепоезд состоял из бронированного паровоза, трёх бронированных вагонов с башнями для пушек и пулемётов, и блиндированной площадки (с бронещитами по бокам), на которой расположилось человек пятьдесят пехоты.
Солдат чёрной краской закрашивал старую надпись на борту бронированного паровоза, и писал новую, оставляя кое-какие буквы из старой надписи.
— Был бронепоезд «Советская Россия», стал «Святая Русь», — со смехом пояснил солдат, заметив остановившуюся девушку. — Из-под Симбирска пригнали. У красных отбили.
— А куда погонят? — автоматически спросила Лида.
— Интересуетесь? — спросил кто-то вкрадчиво прямо в ухо Лиде.
Лида от неожиданности отшатнулась. Солдат, красивший бронепоезд как-то поскучнел, и стал внимательно разглядывать рисуемые им буквы.
Позади Лиды стоял полненький мужчина с маленькими усиками, в затасканной шляпе и потёртом штатском костюме. Неприятным колючим взглядом он осматривал девушку. Позади штатского стояли два солдата с винтовками.
— Интересуется? — требовательно спросил штатский у солдата—маляра.
— Дык, шла вот, остановилась… — смутился солдат. — Смотрит, как я крашу. Не жалко, пусть смотрит.
— И потихоньку расспрашивает, куда пойдёт бронепоезд, — заключил штатский.
— Не расспрашиваю я, — испугалась Лида. Она поняла, что не спроста два солдата подчиняются этому, в штатском. — Случайно просто…
— А вот мы и узнаем, случайно, или потихоньку, чтобы не заметили. Вчера тут один потихоньку старался всё узнать. Теперь, наверное, стоит перед архангелом Петром, а тот думает, в какие ворота его направить, в райские или адские. Взять её!
Солдаты подхватили Лиду под руки. Штатский пошёл вперёд, солдаты почти понесли девушку над землёй.
— Подождите! Вы не смеете! Я работала в штабе Народной Армии у штабс-капитана Максимова! Я возила от него пакет в Хвалынск подполковнику Махину!
— Разберёмся, — без каких-либо эмоций буркнул штатский.
Подошли к вагону, из которого доносился жалобный стон человека, которому так хочется жить, но который знает, что неизбежная смерть придёт к нему после долгих мучений. Стон сменился криком терзаемого, протяжным, нечеловеческим, страшным и диким криком, криком насмерть раненого зверя.
Лида запаниковала. Ноги у неё ослабли, солдаты держали её на весу. Она подумала, что не выдержит и капельки боли, если её станут бить.
Штатский постучал в дверь вагона кулаком, подождал немного.
— Господа офицеры заняты, — не дождавшись ответа, подмигнул штатский солдатам. — За мной!
Завели в вагон, в котором были сняты все переборки между купе. Вдоль стен стояли два мягких плюшевых дивана. На двух столиках — пишущие машинки. На полу лежали груды бумаг. На одной стене висел большой, написанный маслом портрет мужчины с козлиной бородкой, наблюдавшим из-под пенсне пронзительными глазами за происходящим. Лида знала по газетным картинкам — это главковерх Красной Армии Лев Троцкий. «Штабной вагон взяли у красных», — подумала Лида. В противоположном конце вагона за обычным столом сидели несколько офицеров.
— Представляете, господа, поручик исчез! — рассказывал один из них. — Мы всех подняли на ноги, целый день искали, а наш поручик обнаружился на следующее утро самостоятельно в совершенно непохмелённом виде, благоухающий картофельным самогоном, аромат которого невозможно спутать ни с чем, с блаженной улыбкой неисправимого грешника, только что покинувшего райские кущи, населённые компанией ангелиц. Он, видите ли, загостился у какой-то вдовушки…
— Кто такая? — чуть покосившись на вошедших хриплым голосом лениво спросил сидящий спиной к двери штабс-капитан и сплюнул на пол недокуренную папиросу.
— Шпионила на станции, — доложил штатский.
— Свободен. Разберёмся.
Штатский, удовлетворённо щёлкнув каблуками, вышел.
— Не финти и не морочь нам голову. Отвечай прямо: кто послал тебя шпионить за воинскими эшелонами? — спросил штабс-капитан, едва повернув голову в сторону девушки.
Взглянув ещё раз на сидевшего к ней спиной штабс-капитана, Лида похолодела: это был юнкер Кобзарь! Точнее, юнкером он был год назад. А теперь — штабс-капитан! Фантастический карьерный рост! И ещё Лида поняла, что паспорт Лиды Маминой, когда его увидит штабс-капитан, будет ей смертельным приговором. Но смерть наступит потом. Судя по разговорам офицеров, которые она слышала у поездов, и крикам из вагона, в который её хотели завести, судный день для неё будет длинным. Да и бывший юнкер может вспомнить свои желания, с которыми он пришёл год назад к ней в сад.
Лида вытащила из рукава платочек и, сделав вид, что закашлялась, закрыла нижнюю половину лица.
— Я работала в штабе Народной Армии у штабс-капитана Максимова, — проговорила сдавленным после откашливания голосом. — Была в Хвалынске с пакетом к его высокопревосходительству подполковнику Махину. Теперь возвращаюсь в Самару, к господину Максимову.
Про Балаково Лида решила умолчать, чтобы не вызывать у штабс-капитана ассоциаций, которые помогут вспомнить Лиду Мамину и её служанку.
— Врёшь, стервочка! — угрожающе проговорил штабс-капитан и расстегнул кобуру. — Признавайся, кто послал тебя шпионить на вокзал?
— Я не шпионала! — глухо проговорила Лида. — Я возвращаюсь к штабс-капитану Максимову, чтобы продолжить работу…
— Господа, — задумчиво проговорил штабс-капитан. — Я думаю, мы не будем кровожадны и не станем пытать девочку, чтобы узнать её настоящие планы… Ну, там… плетьми бить, иголки под ногти совать… Господа, мне лень поворачиваться… Она как, смазливая?
— О, да-а-а… — понимающе ухмыльнулся один из товарищей.
— Ну тогда доставим девочке много—много женского удовольствия. А если ей покажется мало, позовём солдат, мы не жадные!
Штабс-капитан громко расхохотался.
— Животное, — не сдержала ненависти Лида.
— Что-о?! — возмутился штабс-капитан. — На колени! — он выхватив револьвер и поднял его вверх, готовясь к стрельбе.
У Лиды ослабли ноги и она привалилась плечом к косяку двери. В этот же миг раздался выстрел. Пуля чмокнула в косяк двери рядом с головой Лиды. Тут же открылась дверь и кто-то вошёл.
— Попал! — удовлетворённо проговорил штабс-капитан. — Точно в косяк. Следующая пуля пойдёт прямо в лоб шпионке.
Лида стояла полуживая, закрыв лицо обеими ладонями.
Сидевший рядом с Кобзарём подпоручик захохотал.
— Уписалась со страха красная шпионка! — выдавил подпоручик сквозь корчи смеха. Его нижняя челюсть судорожно дергалась, и он безуспешно пытался поправить криво сидевшее на тонком длинном носу пенсне. — Где они только берут этих малохольных курсисток. Единственное, на что способны эти «интелягушки» — доставить удовольствие господам офицерам контрразведки. Ну, а потом осчастливить взвод охраны.
— Господин штабс-капитан, вы меня чуть не застрелили! — возмущённо проговорил вошедший.
Лида узнала этот голос. Открыла глаза… Рядом стоял подпоручик Росин!
— Да вот, шпионку пытаемся раскрутить, — спокойно проговорил штабс-капитан не оборачиваясь, разглядывая дуло револьвера.
— Костя, ради бога, не говорите моего имени и фамилии, уведите меня отсюда, если сможете, — быстро прошептала Лида сквозь платочек.
Костя удивлённо посмотрел на Лиду.
— Ты? А почему…
— Вы её знаете, подпоручик? — заинтересованно спросил штабс-капитан.
— Очень хорошо знаю, Станислав Васильевич. Я сопровождал сударыню в Хвалынск к подполковнику Махину. Она везла пакет по поручению штабс-капитана Максимова. Вручив пакет, она отправилась далее, согласно распоряжениям Максимова. Несколько дней назад я встретил её в Хвалынске с купцом… Забыл фамилию… Она говорила, что возвращается в штаб Максимова. Уверяю вас, Станислав Васильевич, девушка — не объект для вашего ведомства. И, если позволите, я помогу ей добраться до штаба Народной Армии. Я ведь, как вы знаете, тоже направляюсь туда.
— Ну ладно, подпоручик… Прошу простить нас, мадемуазель, — ни капли не чувствуя себя неправым, произнёс штабс-капитан. — Сами понимаете, контрразведка… Служба обязывает проявлять насторожённость… Мадемуазель в вашем распоряжении, господин подпоручик.
Костя обхватил полубесчувственную девушку за талию и вытолкнул в дверь.
— Честь имею, господа! — он козырнул и вышел вслед за Лидой.
Лида не помнила, как Костя спустил её из вагона, как повёл по перрону.
— Как ты попала в контрразведку? — спросил Костя.
— Меня арестовал какой-то гражданский и два солдата, — ответила Лида. — Сначала привели к вагону, где… кричали. Но там не открыли, и они привели меня сюда.
— Вам повезло, Лида. В том вагоне кричат, и оттуда живыми не выходят… А почему вы не захотели, чтобы я сказал ваше ими?
— Штабс-капитан Кобзарь — тот юнкер, который год назад в Балакове слишком настойчиво требовал от меня… любовных услуг. Требовал с превышением всех допустимых границ. За год из юнкера он поднялся до штабс-капитана. Невероятная карьера. Я боялась, если он узнает меня, может вспомнить о былых желаниях. Сейчас для удовлетворения своих желаний у него есть все возможности.
Лида пришла в себя и обрела способность думать.
— Штабс-капитан работает в контрразведке, и весьма проявил себя на этом поприще, — пояснил Костя. — Получить звание штабс-капитана в течение года трудно, но не невозможно. Мне рассказывали про офицера неполных тридцати лет, который носил погоны полковника.
— Вероятно, у молодого полковника была хорошая протекция?
— С протекцией можно получить внеочередной чин. Чтобы очень быстро подняться на такую высоту — требуется истинный героизм и военный талант. Так куда вы направляетесь?
— На самом деле в штаб к штабс-капитану Максимову.
Лиду вдруг охватила такая непреодолимая слабость, что она ухватила Костю за руку и попросила:
— Костя, давайте присядем где-нибудь. Я так переволновалась, что не могу идти. Голова даже разболелась.
Подпоручик оглянулся, подобрал с земли помятую газету, расстелил на бетонном выступе между рельсов, усадил девушку и стал позади, чтобы девушка привалилась спиной к его коленям и отдохнула.
— Да у вас жар! — воскликнул подпоручик, случайно коснувшись лица девушки. — Я еду в теплушке, с солдатами… Что же мне с вами делать? Вы как, вообще, оказались на этой станции?
— Я… Знакомая сказала, что родственница видела моих родителей… Родственница здесь живёт… Вот я и сошла с поезда…
Лида плошела на глазах. Если бы Костя не поддерживал её, она упала бы.
— О, господи… Лидочка, миленькая… Ну, пойдём на вокзал, посидишь там, а я за Семёнычем сбегаю, он мужик ушлый, придумает что-нибудь.
Подпоручик обхватил Лиду за пояс и почти донёс её, как большую куклу, на вокзал. Усадил на лавку, привалил к стене и сунул ей под бок баульчик.
— Лидочка, посиди… Я за Семёнычем, и назад!
У Лиды кружилась и болела голова. Тело налилось тяжестью, все мышцы ныли, как после тяжёлой работы. Смотреть было больно, и Лида закрыла глаза. Сознание поплыло, спуталось. Она не совсем понимала, где находится, что ей нужно делать. Через какое-то время кто-то тронул её за плечо.
Лида открыла глаза. Над ней склонился какой-то военный.
— Сергей Парменович… Как у меня болит голова, — пожаловалась Лида.
Силуэт военного раздвоился. Один из них потрогал лоб Лиды, потянув за нижнюю губу, вынудил открыть рот.
— Плохо дело, господин подпоручик. Сыпняк у ней, — озабоченно проговорил Семёныч, увидев пузыри на губе.
— Что делать, Семёныч? — расстроился подпоручик Росин. — Оставлять нельзя, погибнет. В Самару бы её. В солдатском вагоне — как?
— Эхе-хе… — тяжело вздохнул Семёныч и задумался. — Ты, сынок, постереги её тут, а я сейчас кой про что узнаю, да вернусь.
Семёныч неуклюжей трусцой выбежал из зала ожидания.
Лида бредила. Звала неведомого подпоручику Сергея Парменовича, вцепившись в ремень портупеи, тянула Росина к себе, горячо дышала ему в лицо.
— Лида, это я, Костя Росин, — пытался вернуть в реальность девушку подпоручик.
— Костя? — удивлялась Лида. И тут же облегчённо повторяла: — А, Костя…
Вернулся Семёныч. Принёс вещевой мешок, сел на лавку, утёр ладонью взмокший лоб, отдышался.
— Ну, господин подпоручик, складывается дело потихоньку. Переоденем её в солдатскую форму, я тут по случаю поменял у одного, сыну своему он берёг. Отнесём к нашим, скажешь, сынишка знакомого из Самары. Нашёл, мол, случайно.
— Сынишка? Косы у неё!
— Косы сострижём. Раз сыпняк — наверняка вши в голове. А это распоследнее дело. Пойду посмотрю, где можно её переодеть.
Семёныч убежал, и скоро вернулся.
— Понесли, господин подпоручик, там подсобочка есть свободная. Тут несподручно раздевать девицу.
— А как же мы… Раздевать… — засмущался Росин.
— Ну, сынок, коль нужда заставит… Да и не догола мы её разденем. Верхнее только.
Росин подхватил девушку на руки, Семёныч взял вещмешок и Лидин баульчик, показал, куда идти.
Прошли в подсобное помещение, в котором беспорядочно лежали какие-то ящики. Семёныч составил из ящиков подобие ложа, указал положить девушку на ящики.
— Сначала обстригём её, — скомандовал Семёныч и достал из вещмешка большие ножницы.
Росин попытался распутать Лидины косы.
— Не надо, — остановил его Семёныч. — Наголо стригём.
— Зачем наголо? — удивился Костя.
— А затем, чтобы вшам жить негде было, — сердито ответил Семёныч и принялся стричь девушку лесенкой, как стригут овец.
Через некоторое время косы упали на пол. Остриженная наголо Лида казалась Росину страшной, большеголовой, незнакомой.
— Помогай, господин подпоручик! — сердито напомнил Семёныч.
Лида, почувствовав, что её раздевают, вяло сопротивлялась, что-то просила.
Раздели девушку до белья, натянули солдатские штаны маленького размера, гимнастёрку, подпоясали ремнём. Семёныч умело намотал обмотки, надел ботинки — хоть и маленького размера, но болтавшиеся на девичьих ногах. Натянул помятый солдатский картуз, посмотрел со стороны.
— Ну, ежели не знать, что девица, на первый взгляд за пацана сойдёт. В карманы на груди документы, что-ли, давай сунем. У неё грудь, конечно, не бабская, но всё поменьше заметна будет. Как звать-то пацана будем?
— Я не знаю… — растерялся Росин. — Сашкой, может? У меня братишку Сашкой зовут.
— Пусть будет Сашкой. Бери её, да в вагон надо. Дело к вечеру, скоро состав тронется.
Лиду-Сашку устроили на нижней полке в солдатской теплушке, где ехали Росин и Семёныч. Пацаном-найдёнышем никто не заинтересовался. Даже уступили подпоручику чайник, из которого удобно было поить больного.
Лида постоянно бредила, много и непонятно бормотала тихим голосом. Временами что-то просила, временами кого-то укоряла. Может и хорошо, что непонятно бормочет, думал Росин, а то солдаты могут понять, что бредит не пацан, а девушка.
Росин дремал, сидя у полки на подстелённой шинели. Семёныч придерживал Лиду, чтобы в метаниях она не упала с полки, то и дело давал ей попить из чайника.
Ближе к полуночи вода в чайнике кончилась. Поезд остановился на полустанке, Семёныч растолкал Росина:
— Господин подпоручик, пригляди тут, я за водой сбегаю.
Росин перехватил у Семёныча чайник, накинул на плечи шинель.
— Сиди, Семёныч. Я отдохнул, сбегаю.
И выпрыгнул из полуоткрытой двери наружу.
Лида, побормотав своё, утихла. Семёныча, уставшего в хлопотах за больной, тоже сморило. Он растянулся на полу вдоль полки, подложил под голову вещевой мешок, и уснул.
В вагоне раздавались храп, бормотание, покашливание десятков сонных людей.
Через какое-то время к Лиде крадучись подобрались два солдата. Один, переступив через спящего Семёныча, осторожно взялся за баульчик, стоявший у стены сбоку от Лиды, попытался поднять его. Почувствовав шевеление, Лида непроизвольно прикрыла баульчик рукой. Солдат раздумал поднимать баульчик, расстегнул замок и раздвинул створки баульчика в стороны. Рука Лиды упала внутрь баульчика. Солдат осторожно пошарил внутри.
— Тряпки одни, — прошептал он приятелю.
— За пазухой пошукай, может там деньги прячет, — шёпотом посоветовал приятель.
Солдат просунул руку под низ гимнастёрки, пошарил, отыскивая внутренний карман, и замер.
— Это девка! — прошептал удивлённо.
— Кака девка. Сказали ж, пацан! — сердито зашипел приятель.
— Титьки у неё! Я что, девок за титьки не щупал?
Лида беспокойно заворочалась и возмущённо замычала.
— Титьки! — радостно зашипел солдат. — Ох давно я за титьки девок не держал!
— А давай мы её того… — предложил второй солдат. — Попользуем! Дай-ка я ей в штаны слазию… Баба! — восторженно зашипел он. — Пирожочек! Мягонький! Горяченький! Как только из печки! Слушай… Терпежу нету! Я щас… Оприходую её… Присмотри за солдатом, ежели что, притуши его. Да и девка, ежели пищать будет, тоже заткни её… Я быстро! Терпежу нету!
Солдат судорожно рассупонил свои штаны и принялся расстёгивать штаны на девушке.
Лида беспокойно заворочалась, пыталась сопротивляться, но солдат взгромоздился на неё и прижал к доскам. Лида вскрикнула, но солдат тут же зажал ей рот.
— Я щас… Добрался уже! — шептал он как в лихорадке. — Щас…
Рука Лиды нашарила в баульчике спрятанный за подкладку браунинг. Пальцы нажали на предохранитель. Рука приставила пистолет к боку насильника… Раздался выстрел!
— А-а-а… — закричал насильник.
Семёныч вскочил, увидел лежащего на Лиде солдата, сбросил его на пол.
— Убила! Убила, сволочь! — кричал насильник. — Это девка! Она меня стрельнула!
— Девка Петьку стрельнула! — поддержал крик его приятель. — Сказали пацан, а это девка! Петьку ни одна пуля не брала, а эта стерва стрельнула!
— Чё орёшь, дурной, — попытался урезонить насильника Семёныч. — Ты чё на девке лежал? Расстегнул, вон, её всю! Снасильничать хотел?
— Ничего я не хотел! Да я рядом стоял, а она в меня стрельнула, я и упал…
— Девка? — удивился кто-то из проснувшихся.
— Девка, девка, — кричал насильник.
— А откуда же ты узнал, что она девка, коль рядом стоял? — язвительно спросил Семёныч.
— А вот упал и… А там — титьки!
— Нет, ну, ежели — титьки, это дело надо проверить. Правильно я говорю, мужики? — угрожающе проговорил кто-то из темноты. — Ежели кажная будет из левольверта фронтовиков стрелять — это непорядок. Ты, Петро, как, живой?
— Живой, да не очень. Если б из нагана стрельнула, то мёртвый был бы. А то из пукалки какой-то…
— Я думаю, пусть девка отработает собой теперь, — предложил тот же угрожающий голос. — Фронтовиков стрелять — это непорядок. Чур я первый спытаю, пацан это, аль девка.
— Вы чего, мужики, вы чего! — Семёныч стал спиной к Лиде, протянул руку, взял у стены драгунскую короткую винтовку, передёрнул затвор. — Не балуй, мужики, а то и я стрельну. Сами знаете, не одного положу, пока вы меня убьёте.
Солдаты примолкли.
— А где евойный подпоручик? — спросил кто-то.
— Нету подпоручика…
— А может, ну её, девку эту?
— Ну как же, она Петьку стрельнула…
— Так, мужики, — решил Семёныч. — Видать, вместе нам не дорога. Винтарь, сами знаете, у меня на взводе. Кто не хочет помереть — уступи дорогу. Нам тут не с руки больше ехать.
Семёныч взвалил девушку на плечо, не забыл прихватить её баульчик, и, направляя дуло в сторону солдат, потихоньку двинулся к двери. Кто-то дернулся было преградить Семёнычу дорогу, но тут же наткнулся на дуло винтовки.
— Не балуй, греха не будет, — предупредил Семёныч. — Я вам не враг, и вы мне не мешайте.
Пятясь, Семёныч подошёл к двери.
— Что случилось? — услышал он снаружи голос подпоручика Росина.
— Прими девку, подпоручик.
Семёныч, не спуская глаз с солдат, осторожно положил девушку у двери.
— Фронтовики по бабам соскучились, оно понятно, конечно… Но тут — девка, к тому ж больная… Нехорошо это… А по-хорошему не понимают… — ворчал Семёныч, помогая подпоручику вытащить Лиду из вагона.
— Она Петьку стрельнула! — крикнули из темноты.
— Знать, нельзя было не стрелять, — рассудил Семёныч, вылезая из вагона и не отводя дула винтовки от двери. — Знать, Петька твой кобелиное удовольствие хотел справить с немощной девчонкой. Я б за такое и сам кобеля застрелил.
Прикрывая подпоручика, несущего девушку, Семёныч пятился вслед за ними.
Вдруг из вагона выстрелили. Пуля визгнула у головы Семёныча. Семёныч тут же выстрелил под крышу вагона и снова передёрнул затвор.
— Эй, не балуй! — сердито предупредил он. — Пока до смертоубийства не дошло, разойдёмся с малым грехом…
Паровоз засвистел, с лязгом сдал назад, словно готовясь к прыжку, и, натужившись, потянул состав вперёд.
— Ну, слава богу… — перекрестился Семёныч. — Обошлось.
Подпоручик огляделся, увидел в нескольких шагах закуток между складским помещением и штабелем старых шпал. Неудобно переступая через рельсы, быстрым шагом добрался в примеченный уголок, устало опустился у стены складского помещения, поудобнее устроил у себя на руках беспамятную девушку.
— Устал, — пожаловался он, встряхивая высвобожденной рукой.
— Живых да любимых легко носить, — согласился Семёныч, — а больных да мёртвых — ой как тяжело! Дай-ка я одёжку ей поправлю, вишь — штаны рассупонили, видать, нехорошее удумали… Вот она и стрельнула. Хоть и в беспамятстве, а сбереглась от поругания.
Семёныч поправил на девушке штаны, затянул ремешок потуже.
Девушка, почувствовав, что снова теребят её за поясной ремень, не открывая глаз, подняла руку… И в живот Семёныча упёрлось дуло пистолета.
Семёныч замер, скосив глаза на руку девушки.
— Доченька, мы ж тебя спасли от насильников… Не бери греха на душу…
Семёныч осторожно отвёл в сторону и мягко вынул пистолет из руки девушки.
— Беспамятная, могла бы и убить нечаянным порядком, — вздохнул он, вытер тылом кисти взмокший лоб. — Хоть и игрушечный левольверт, а дырки в животе от него всамделишные, будьте покойнички! Деревянным чопиком такую не заткнёшь… И был бы мне полный карачун.
Приоткрыв Лидин баульчик, он кинул пистолет внутрь.
Где-то весело посвистывал маневровочный паровоз—«кукушка». От шпал густо пахло пропиткой. Разбитый керосиновый фонарь над входом в вокзал едва освещал на перроне нескольких военных.
— Охо-хо! — вздохнул Семёныч. — С сыпняком чужие к себе не возьмут. Как нам до Самары добираться, а, подпоручик?
— Ты вот что, Семёныч, — решил Росин. — Ты посиди с Лидой, а я схожу к начальнику станции, спрошу, что идёт в ту сторону. Пристроимся куда-нибудь.
Положив Лиду удобнее на землю и подложив ей под голову баульчик, подпоручик ушёл.
— Охо-хо! — протяжно вздохнул Семёныч, присаживаясь рядом с Лидой. — Война… проклятая. Ну, когда с германцами воевали, там, вроде, понятно было. Враги. А сейчас? Русский на русского. Свой на своего…
— Пи-и-ить… — едва слышно протянула Лида.
— Сейчас, дочка, сейчас… — встрепенулся Семёныч, поднял чайник, с которым Росин ходил за водой, и засокрушался: — От ты, гос-споди… Не принёс подпоручик воды!
Растерянно оглянулся.
— Пи-и-ить… — настойчивее попросила Лида.
— И подпоручик убежал… — расстроился Семёныч. Он потряс чайник, словно надеясь найти в нём случайно затерявшуюся воду. — Ты вот что, дочка… Я мигом к водокачке… А ты полежи тут тихонько… Я мигом!
Семёныч торопливо, с кряхтеньем и причитаниями поднялся с земли и, по—стариковски переваливаясь, то и дело оглядываясь, затрусил к водокачке.
До водокачки было шагов сто. Но уже на половине расстояния лежащая у стены склада девушка затерялась в ночной тени.
Едва плеснув в чайник воды, тщетно вглядываясь в темноту и не видя оставленной девушки, Семёныч заторопился назад.
На первый путь медленно вполз пассажирский состав, в конце которого было прицеплено несколько санитарных теплушек.
— От ты господи, — забеспокоился Семёныч. Он бестолково бегал вдоль пути, а поезд медленно полз и полз. Наконец, остановился.
Семёныч неуклюже наклонился и на четвереньках, попеременно переставляя чайник с водой, полез под вагон. Буфера лязгнули, вагоны качнуло назад. Хорошо, что Семёныч не успел перелезть руками через рельс, а то бы его разрезало пополам.
Старик, то ругаясь, то поминая господа и святителей, вылез из-под вагона. Постоял расстроено, глядя то в невидимый хвост поезда, то в далёкую голову, затрусил было к паровозу, но остановился, безнадёжно вздохнув. И снова полез под поезд.
Поезд лязгнул сцепками и дёрнулся вперёд.
— Да что же это, господи! — чуть не плача, взмолился Семёныч. — Издеваешься ты надо мной, что-ли, драконище железноколёсое!
Он неуклюже вылез из-под вагона и обессилено, со стоном, сел на грязную землю, поставив рядом чайник.
Поезд снова дёрнулся назад. Затем вперёд. И медленно пошёл, набирая скорость.
Старик торопливо встал и, вытягивая шею, вглядывался в просветы между вагонами, стараясь увидеть, что происходит на той стороне.
Наконец, поезд ушёл.
Семёныч подбежал к закутку, где оставил девушку, и, растерянно оглядываясь, уронил чайник.
— Дочка… Ты где? Дочка… Вот ты гос-споди… Дочка!
Бестолково перетаптываясь на месте, Семёныч испуганно оглядывался.
Быстрыми шагами подошёл Росин.
— Ты чего, Семёныч? Где Лида?
— Я на минутку… За водой вот… Пить просила… Тут поезд остановился санитарный… Видать забрали… Дочка!
— Лида! — окликнул Росин. — Лида!
— Забрали… Она ж беспамятная! — чуть не плакал старик.
— Может ушла куда?
— Да куда ж ушла… Она ж безвольная!
— Всё равно проверить надо. Ты туда, я сюда, — скомандовал Росин. — Лида!
Старик и подпоручик, то и дело окликая девушку, разбежались в разные стороны.
Через некоторое время оба вернулись.
— Нету… — расстроено сообщил Росин.
— Нету! — плачущим голосом подтвердил старик. — Знать, санитарный поезд забрал.

= 20 =

Поезд остановился. Из теплушки выпрыгнули два солдата—санитара. Закурили козьи ножки. Прошлись туда-сюда, разминая ноги.
Вагоны лязгнули сцепками.
Ночной свежий воздух очистил лёгкие от вони гнойных ран, искровянившихся повязок, немытых солдатских тел и гнилых портянок, пропитавших санитарную теплушку.
Поезд ещё раз дёрнулся.
Души смягчила благость, появилось странное желание делать людям добро.
— Гля-кось, солдатик лежит! — заметил один из санитаров.
— Спит, может?
Подошли.
— Нет, больной солдатик. Пацан совсем. Сыпняк у него, похоже. Пропадёт ведь.
— Пропадёт, как пить дать. Один-то…
— Может возьмём?
— Можно и взять. Наши всё равно мрут.
Санитары подняли Лиду за ноги и под руки, не забыли баульчик, лежавший рядом, аккуратно забросили в теплушку.

***

Лида очнулась.
Ритмично перестукивали колёса, пол сильно раскачивало... Несмотря на то, что в щели и плохо подогнанные двери дуло, воздух был спёртый, вонючий.
Рядом с Лидой кто-то протяжно и глухо стонал.
— Пи-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-ить!.. — умолял другой.
Кто-то ругался:
— На полатях, что ль?.. Не толкайся!
— О, гос—споди!..
— Твою мать, вдарю!.. Ишь, плацкарта ему! Развалился…
И сквозь стон и ругань — бесконечно долгое:
— Пи-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-ить!..
Над глазами качался желтый круг.
Луна?
Зрение прояснилось. Качалась керосиновая лампа. Глазам стало больно, Лида опустила веки.
— Сволочи! К самому хвосту прицепили! Ну и мотает! — ворчал солдат с перебитым плечом. — Хоть бы соломы на пол бросили...
— Санитар!
— Господи-и! Бог ты мой!.. Го-спо-ди-и!..
Молодой солдат, раненный в живот, в беспамятстве скрёб пол ногтями.
— Санитар, испить бы!.. Са-ни-тар... Санита-ар, эй! Санита-ар… Сестра!
— Каку тебе сестру? В поезде мы, в теплушке!
— Сволочи... Испить бы… О, го-ос-спо-оди-и, испи-ить!..
— Вот подожди, разгружать будут скоро, подъезжам ужо.
Поезд замедлил ход и остановился.
Окровавленный и грязный прапорщик подполз к двери, с трудом отодвинул её, выглянул на перрон.
Перед дверью рыхлая, со всех сторон закругленная дама с ягодицами, будто ей под юбку засунули два мешка, а за пазуху — два арбуза, взасос целовала плоскую девицу в куцей шляпке. Толстяк в котелке и в пенсне нетерпеливо кричал:
— Носильщик! Носильщик!
— Господа! Позовите врача. Господа, послушайте!.. — просил из двери прапорщик.
Никто не обращал внимания на просьбы прапорщика.
— Э, вы там! Тыловое сало!..
Вагоны рвануло, загромыхали сцепки. Прапорщик ударился головой о дверь. Солдат с перебитой рукой, стоя на коленях, пытался держать перевязанную руку на весу.
— Это ж черт знает, что такое!.. Маневрируют!.. О, господи!.. Доктор! Это же черт... Позовите врача!..
— Какой тебе в теплушке врач?!
Вагоны опять рвануло, солдат с раненой рукой повалился спиной на пол.
— Матери их осиновый кол, и дюжину чертей отцу на могилу! — выругался солдат, мученически скривившись от боли.
— Гос-спо-ди, испить бы!.. О, господи-и-и!
Дверь с грохотом оскалилась во всю ширь. В теплушку залез офицер, прошёлся по вагону, разглядывая лежащих.
— Этого… Этого, — указывал на умерших.
Санитары за ноги и как придётся выволокли трупы из вагона.
— Остальных в дивизионный лазарет.
Санитары за руки и за ноги вынесли Лиду из вагона.

Лида услышала, как подвизгивают колёса, грохочет повозка. Лежать было жёстко, неудобно. Под головой кирпичом топорщился баул, сбоку на неё навалился кто-то грузный.
Лида открыла глаза. Темно. Ночь.
Она тряслась по мостовой в телеге, на которой, похоже, совсем недавно возили навоз. Лиду знобило, зубы выбивали дробь.
— Тпр-р-ру-у…
Какие-то дома. Вереницы телег, на которых стонали и корчились свежепристреленные, недавно порубленные, мокрые, кровоточащие, зловонные люди.
Новоприбывших разгружали санитары—студенты. Окоченевшие тела, которым перевязки уже не нужны, бросали на землю где придётся.
Лиду, вцепившуюся в ручку баульчика, кинули на пропитанный кровью брезент носилок.
— В распределительный пункт!
Куда-то понесли.
Железнодорожные пути, вокзал.
В освещенном тусклыми фонарями пространстве над мостовой летают клочья грязных бумаг. На площади за вокзалом тесным городком стоят большие палатки.
По запаху карболки Лида поняла, что привезли в какую-то больницу, и с радостной мыслью о спасении в очередной раз провалилась в забытьё.
Очнулась на походной койке в палатке. На двухэтажных нарах, на походных койках и на голой земле, в грязи, пропитанной кровью, валялись раненые и больные. Повсеместный стон напоминал гвалт грачиной стаи, по осени готовящейся к вылету на юг.
Тяжёлый, мёртвый воздух, состоящий из двух кругов тусклого света от закопчёных керосиновых ламп и чёрных пластов приторно—кислых испарений пота, гноя и крови, душил, выворачивал желудок наизнанку.
Чьи-то пальцы бездумно скользнули по лицу, по шее, ухватались за гимнастёрку. Рядом с Лидой лежал молодой татарин-солдат с отрезанной рукой, цеплялся за жизнь здоровой, бредил, мотая бритой головой.
Тускло светила керосиновая лампа. На полу, чуть ли не под кроватью, врач и сестра перевязывали раненого.

Прибыла очередная санитарная летучка, привезла новую партию раненых, изрубленных шашками красных конников Чепаева.
— Всех наших порубали, а потом за обозом погнались, и — по головам, по головам!.. — рассказывал раненый писарь с мутными, как у дохлой рыбы, глазами.— Ну, господа офицеры, никакого понятия о военной чести у красных, позвольте доложить вам! Чтоб писарей, да рубили!..
Свободных мест не было даже на площади перед палатками. Раненые валялись на голой земле, метались, выкрикивая непонятные слова. Забрызганные кровью врачи устало ходили среди раненых, равнодушно обходили обреченных. Выслушать, освидетельствовать каждого не было никакой возможности.
Судорожно стучали зубы, измученные глаза на серо-пепельных лицах с пугливой мольбой ловили взгляды врачей и санитаров: «Мне бы подольше не умирать…».
Большинство не могли самостоятельно передвигаться.
 — Сюда!.. Да не трясите так...— крикнул из темноты доктор.— Ос-то-ло-пы!..
Офицер, судя по галифе, в кожаной куртке поверх грязного, когда-то белого халата, нервно шагал по свободному пятачку, выкрикивал с отчаянием:
— Куда я их дену? Мест нет даже на полу! Мы не успеваем!
Дивизионный лазарет… По идее — приют скорби, убежище страданий… А в реальности…
А в реальности лазарет — скопище окровавленных, немытых, провонявших и завшивленых тел. Кучами грязного тряпья на койках и на земляном полу валяются недобитые человеческие остатки. С зияющими ранами в животе, с трепещущими кусками мяса на конечностях они извиваются, корчатся, скребут и царапают ногтями доски коек, стены палат и земляной пол, проклинают сквозь стиснутые зубы жизнь, в ужасе отпихивают от себя смерть. До последнего жуткого всхрипа страстно вдыхают широко раздувающимися ноздрями, хватают помертвелыми губами сладостный глоток утекающей жизни.
Искалеченные и контуженные, с трясущимися руками и тоскующими глазами, с раздробленными костями и смердящими ранами — тихо или громко стонут, или дико воют, мечутся в бреду на лазаретных койках и операционных столах, где кровь перемешана с гноем, рыданья — с проклятиями, стоны от нестерпимой боли — с молитвами за будущих своих сирот, а отчаянье выживших множится разбитыми в дым надеждами: ведь с одной рукой землю не вспашешь, а без ног гончарный круг не закрутишь…
Пройдёт время, безногие, безрукие, безглазые, глухие и немые, обезумевшие и полумертвые выйдут из военных лазаретов и госпиталей, из гражданских больниц, станут обивать пороги казенных канцелярий и благотворительных учреждений или, выпрашивая милостыню, поковыляют на костылях, поползут, покатятся на низеньких подставках—колясках по улицам городов, толкая себя зажатыми в кулаках чурочками.
А пока все они стонут. Стон сливается воедино, и Лиде кажется — стонет один человек, и стон этот то поднимается под крышу палатки, то вновь опускается, точно глухой гул волн за бортом парохода.

А серые шинели, выгоревшие гимнастёрки и стонущие глотки всё прибывают. Время от времени кто-то грубо кричит:
— Чего трупы тащите? Бросайте в сторону!
И санитары с тупым безразличием бросают наземь неподвижную груду мяса, чтобы заменить её другой, ещё кричащей, в невероятных муках хватающей за ноги санитаров и молящей о спасении.
Сёстры милосердия искренне пытаются спасти мучающихся на пути к смерти людей. Раздирающие душу рыдания подстегивают, как кнут. Сёстры милосердия, стоя на коленях перед лежащими на полу ранеными, меняют запёкшиеся повязки, вымывают из ран прокисшую кровь, отгоняют опьяневших от крови мух, пытаются удержать бинтами истекающую из порванных и простреленных тел жидкость жизни. Пока сестра возится с одним, другие тут же рядом, на грязном полу, замирают в ожидани.
Перевязки нескончаемы. От вшей, от запаха пота и гноя, от вонючих портянок и липкой крови нестерпимо тошнит даже привыкших медиков. Отвратительно—сладковатый запах гноя сильнее запаха йода и карболки. Гноем пропитаны тюфяки, не покрытые простынями, подушки без наволочек, грубые нательные рубашки без пуговиц, подштанники с прорехами ниже пояса и с тесёмками на лодыжках.
Глаза сестёр мутнеют. Через час, через два, через три заступившие на дежурство сёстры тупеют, как надорвавшиеся лошади.
Понурые, грязные, усталые раненые с землистыми лицами, с едким запахом перепрелой и запекшейся крови неисчислимы. Всё вокруг завалено стонущими телами.
Нескончаемая, с подвыванием, жалоба:
— Ой, поранило меня, перебило всего... Ой, ноженька моя…
Мутный, бессвязный бред:
— Мама… Зря ты меня отпустила, мама… Мама!
Мольбы, стон:
— Пи-и-ить… Пи-и-ить… Ну хоть глоточек! Кто-нибудь!
Крики:
— Взво-од! За мной!..
— В операционную!.. В операционную несите!..— кричит в унисон появившийся вдруг доктор.
Сразу в трёх местах санитары хватают первых попавшихся и тащат в операционную.
— Остолопы!.. Назад, барбосы!.. Не трёх же зараз, тупицы!..
— У этого проникающее ранение в живот. Вряд ли выживет. Возьмите у него бумажник и документы, при возможности перешлите родителям.
— Братушка!.. Уж будь снисходительным, братушка!.. Водички бы, а?
Но некогда санитару нести водичку — и мучается раненый от жажды больше, чем от ранения.
— Осторожней!..— просит, подняв к голове руки, поручик в лохмотьях, когда санитар берётся за его фуражку. — О-сто-ро-жней!
За фуражкой поручика, подымая волосы вверх, тянется грязная, кровавая тряпка.
— Черт возьми! — удивляется привычный ко всему санитар.— И он ещё ходит?..
И вновь откуда-то:
— Запеклось... Нутром, братушка, сгораю... Да слышь ли? О, госпо-о-о... Пи-и-и-ить!
Операционная много страшнее всякого окопа. Всякой опасности на войне можно оказать сопротивление своею храбростью или предусмотретельностью. В каждой опасности на войне есть элемент случайности. Всякая шумно приближающаяся шрапнель может не попасть в вас, а скользкая пулемётная строчка минует ваше тело и продырявит соседское. В операционной раненый во власти чужих рук, которые отдирают бинты, режут и ковыряют его плоть, бередят раны, причиняя ещё большие страдания.
В лазаретах, госпиталях и больницах над каждой душой, как ястреб над выводком, висит обреченность. Каждый раненый, прислушиваясь к шагам санитаров, боится, что придут за ним и возьмут на мучительную перевязку. Истерзанные болью души раненых становятся придатками к раздробленным конечностям и кровоточащим ранам. Любого из раненых могут положить на стол, удушат хлороформом под зловонной маской и, превратив в тушу, отрежут ногу или продолбят череп.
Затихла суета в госпитале. Видать, иссякли силы у врачей, сестёр и санитаров. Зажав повязками кровотечения, отрезав висящие на лоскутах руки и ноги, распихав новоприбывших по углам и закуткам, медперсонал куда-то исчез.
— Не дай бог, если сюда попадает больной, — слышит Лида сквозь стенку палатки усталый баритон. — Тогда он совершенно погиб. К раненому ещё подойдет сестра, его могут эвакуировать для лечения. И, доколе есть надежда возвратить его в строй, с ним кое-как возятся. Больной же обречён. На него смотрят как на обузу. Как на грязный комок мяса. Для эвакуации в госпиталь отбирают только легкораненых. Тяжелораненым и больным отказывают.
— Почему? Нет мест? — интересуется высокий мужской голос.
— Мест сколько угодно. Не берут! Ссылаются на какой-то приказ. Я не врач, медицинских приказов не знаю. Но как офицер, как смотритель лазарета прекрасно понимаю, что лгут. К чему им тяжелые больные? Статистики портить не желают умершими у них. Вот и сваливают в кучу тифозных, поносных, рожистых и застуженных. Всех принимаем, сколько привезут. Лазарет на двести коек, а приняли уже более тысячи.
— Видел… Вповалку лежат, — поскучнел высокий голос.
— Лежат… Ждут божьей помощи… Был у нас случай острого аппендицита. Надо срочно оперировать. Доставили его на вокзал. А в санитарном поезде заявили: больного будет трясти в вагоне — и отослали обратно. А у нас он, неоперированный, помер.
— Ну, это вы, конечно, сгущаете краски.
— Сгущаю?! — раздраженно воскликнул баритон. — Вы на позициях видите здоровых, крепких людей, которые совершают героические поступки… А у нас солдат из боевой единицы превращается в госпитальную. В стонущую, воняющую, способную только жрать и испражняться госпитальную единицу. Нет, это врачей здесь единицы, а раненым несть числа… И половина из них не получит медицинскую помощь, потому что у врачей рук на всех не хватает.
— А сестры милосердия?
— Милосердные? Милосердные в большинстве своём ненавидят больных солдат. Боятся испачкаться, овшиветь. С легкораненым офицером сколько угодно будут возиться. Но не с солдатом.
— Не слишком ли огульно? Может быть, это только ваши сестры?
— Как раз наоборот. Путем долгой сортировки нам удалось подобрать сестер старых и некрасивых, которые сносно делают свое дело. Но внешность… Автомобили от них шарахаются! Скажу вам по секрету: каждый врач предпочитает, чтобы в его госпитале были уродливые сестры. Прислали к нам как-то двух хорошеньких сестёр милосердия. А я, смотритель лазарета, своей властью приказал выдать им жалованья за два месяца и отослал назад.
— Почему?
— Да не хочу, чтобы офицеры из-за них перессорились и перестрелялись. Опять же, зачем эпидемию «сестрита» среди офицеров распространять?
— Что за болезнь такая?
— Господи… Эти симпатульки обязательно по рукам пойдут, от какого-нибудь дон—жуана подхватят триппер или сифилис… И понеслась эпидемия «сестрита» по господам офицерам!
«К больным не подойдут… — медленно ворочалась мысль в тяжёлой голове Лиды. — Больные — обуза». Из тифозного тумана прояснилась мысль: если она отсюда не уйдёт, обязательно погибнет.
Сосед — однорукий татарин — уже не беспокоил Лиду. Судя по каменной неподвижности, умер.
Лида собрала все силы и повернулась на бок. Почему-то сильно болел живот. При каждом движении в правом боку словно назревал чирей. Лида сползла с кровати и опустилась на четвереньки. Голова кружилась и болела. Лиду стошнило. Но потому как она давно ничего не ела, вывернувшийся желудок выдавил из себя только горькую слизь. Утерев рукавом рот, Лида поискала, обо что опереться.
«Встану… Обязательно надо встать!»
Вскрики раненых больно ударяли по ушам, отзывались мучительной болью в голове.
Цепляясь безвольными руками за палки-опоры, качаясь, Лида волочила отяжелевшее многократно тело вверх.
На койках, на земле лежали и метались в бреду или от боли раненые и больные, замерли с раззявленными ртами и остекленелыми глазами мёртвые.
Беспамятные медленно загребали поднятыми руками, точно пытались куда-то уплыть. Один из беспамятных приподнялся, надолго, не моргая, уставился в пространство, и вновь упал.
— Не шарь!.. Да не шарь, прошу-у!..— хрипел полубеспамятный, которого обшаривал санитар. — Послушай!.. Да и я ведь... Эй, послушай! Убери, говорю, лапищи!.. Да послушай!.. Твою мать! Сказано!..
Увидев, как санитар обворовывает раненого, Лида вспомнила о баульчике, подняла его из-под кровати. Шатаясь, побрела к выходу.
Над Лидой прогибался потолок. Круглой волной качался пол под ногами...
— Куда ты?
— Не знаю, брат...
Это её спросили? Она ответила? Лида не знала.
Еще два шага...
На улице качалась ночь. Потому что качались звёзды в небе. И жёлтый мутный круг — то ли луна, то ли фонарь невдалеке… И земля под ногами качалась, как качается палуба парохода во время шторма. Лида не плавала в море и не видела шторма, но земля качалась именно так. Лида едва успевала переставлять ноги, чтобы удержать равновесие и не упасть на качающуюся землю.
Темно вокруг. А может она не смогла открыть до невозможности отяжелевшие веки, поэтому ничего не видела.
Лида наткнулась на что-то, упала. Проползла ещё немного, пока не уткнулась окончательно в непреодолимую преграду. И перестала быть.

= 20 =


Дед Яков давно подбивал сына Тихона стащить пару старых шпал из небольшого штабеля сбоку пакгауза на самом краю привокзальной территории.
— Ты пойми, — убеждал он тридцатипятилетнего, но по своей валуховатости до сих пор не женатого Тихона. — Ни часовых, ни сторожей там нет. Зимой знаешь как хорошо ими печку топить? Лежать шпалы там не будут. Того гляди для паровозов распилят, али шустрее нас рукастые найдутся…
Сам дед Яков был непоседлив и рисков, недаром в турецкую войну разведчиком служил.
Наконец уговорил.
Разбудил Тишку под утро, едва небо на востоке задумало бледнеть.
— Это самое сладкое для сна время, когда часовым стоишь, — пояснял сухонький дед в полголоса, забегая то с правой, то с левой стороны недовольно молчавшего, широко шагавшего здоровяка—сына.
— Ты ж сказал, нету там часовых, — хмыкнул Тихон.
— Нету! — подтвердил дед. — Но иметь в виду надоть, чтобы в просак не попасть.
Обошли пакгауз вокруг — на самом деле ни сторожей, ни часовых.
— Вот эту бери, — указал дед на лежавшую поверх ступеньки из трёх шпал, сбоку от основного штабеля шпалу.
Взяв за концы, подвинули шпалу, чтобы забросить её на плечи.
— Тихо! — скомандовал дед, и замер.
Замер и Тихон. Не услышав ничего подозрительного, спросил деда:
— Чего?
— Человек, вроде как, простонал… О! — дед поднял палец кверху и вытянул шею, пытаясь уловить старым ухом подозрительный звук.
Тихон прислушался.
— Да нету ничего… Бери!
— Чш-ш… — зашипел дед, приложив палец к губам.
— Что шипишь, как сало на сковороде…
Наконец оба услышали тихий стон.
— Я ж говорю, стонет ктой-то! — обрадовался дед и навострил уши, стараясь понять, откуда стонут.
— Вот! — удивлённо указал он на шпалы, сложенные ступенькой у их ног.
Тихон наклонился, приглядываясь к темноте.
— Солдатик, вроде как…
Дед наклонился, сунул руку вниз. Обрадовался:
— Солдатик!
Взявшись с двух сторон, вытащили из-за шпал находку.
— Мальчонка! — удивился дед.
— Юнкерок, может? — засомневался Тихон. — Аль кадет?
— Не, — решительно отмёл предположения сына дед. — Форменка солдатская. Стрижен наспех, лесенкой. Юнкера да кадеты форсить любят. А этот — абы как стрижен.
— С погонами, — заметил Тихон. — Белый, значит. Пущай лежит…
— Белый — это офицер. Красный — когда комиссар. А солдаты — народ подневольный. Под кого с ружьём поставят, за того и воюют. А этот и не воевал совсем, сопливый ишшо.
— Чего ж он беспамятный?
— Сыпняк, похоже, — решил дед. — Тут оставить — помрёт… Их, вон, в сараи складывают, да ждут, пока помрут без лечения… Бери шпалу, а я пацана донесу.
— Вот так пошли вдвоём поклажу нести! — возмутился Тихон. — Ты, говорит, неси, а я тебе буду дорогу показывать!
— Донесёшь, здоровый бугай, — ни капли не смутился дед, и заглянул за шпалы. — Да тут и поклажа, евойная, похоже!
Взяв в одну руку баульчик, дед Яков с помощью сына мешком положил найденного солдатика на плечи…

Уронив в темноте табурет на пол, дед Яков пробрался в дом.
— Яков, ты? — недовольно спросила проснувшаяся от грохота бабка Матрёна. — Черти тебя подняли в такую рань!
— По делам ходили с Тишкой, — отозвался дед. — Иди-к сюда, подмогни лучше… Фу-у, умаялся…
Дед положил солдатика на широкую лавку у стены, баульчик бросил под лавку, сам отошёл в сторону, плюхнулся на табурет, утёрся рукавом.
— Вроде маленький пацанёнок, а умаялся я.
— Чего ты там принёс?! — наладилась ругаться бабка.
— Делать бате нечего, больного пацана подобрал, — пояснил вошёдший в дом Тихон.
Бабка раскопала в печной золе горячий уголёк, запалила лучину, подошла к лавке, недоверчиво взглянула на лежащего «солдатика».
— Я ему говорю, может юнкерок это, нечего помогать, — рассказывал Тихон. — А он: солдат, да солдат…
— И не юнкерок, и не солдатик, — сердито буркнула бабка.
— А кто ж тогда, царский сын, что-ль? — высмеял бабку дед.
— Девка это.
— Как… девка… — в один голос растерянно спросили дед Яков и Тихон.

В бреду и без сознания Лида пробыла две недели. Не переставая, что-то бормотала тихим, сердитым голосом. Время от времени начинала мучительно беспокоиться, душа её боролась с какими-то видениями прошлого. Ни пить, ни есть не могла. Бабка Матрёна пальцем раздвигала ей зубы, вливала из бутылочки в рот тёплой подсахаренной воды.
На исходе второй недели очнулась. Едва прикрытая тряпьем, лежала, как обтянутый кожей скелет. От слабости даже сидеть не могла.
— Где я? — едва слышно спросила склонившуюся над ней старушку.
— У нас, дочка, — простодушно ответила старушка.
— Где? — едва прошелестела обиженно и заплакала.
— В Сызрани, дочка, в Сызрани. Живая ты, выжила, слава богу…
Дед Яков укутывал Лиду в лоскутное одеяло и выносил на улицу, подышать воздухом. Бабка Матрёна кормила с ложечки кашей—затирухой, поила сладким чаем, заваренным зверобоем, душицей и ещё какими-то травами. Аппетит у Лиды был волчий. Говорить от слабости она не могла, но глазами показывала: поесть... А кроме глаз, у нее ничего не осталось: личико с кулачок, и слезы текут по щёчкам от слабости.
Ещё через неделю стала выходить на улицу сама.
Бабка Матрёна согрела два ведра воды, накупала Лиду в тазу, одела в чистое. После купания Лида почувствовала, что выздоравливает.
А едва почувствовав, что сможет пройти по улице до вокзала, засобиралась домой.
— Куда ж ты такая, дочка! — увещевала её бабка Матрёна. — Тебя ж ветром с ног свалит и унесёт: ты ж как тень, прозрачная да невесомая!
— Спасибо, баб Матрёна, — прижимала кулачки к груди Лида и кланялась. — Погостевала — и честь пора знать. Вы мне жизнь спасли. Не могу я у вас в нахлебниках жить. Вы и сами еле концы с концами сводите.
— Куда ж ты поедешь, дочка? Где дом-то твой?
— В Балаково, бабушка, поеду. Поездом до Сызрани, а там пароходом.
Ворча, поминая грехи и проклятые времена военные, бабка ушла за печку и вынесла постиранную и заштопанную солдатскую форму.
— Своё оденешь, аль в моём поедешь? — спросила, подавая форму Лиде.
— Это что… Моё? — удивилась Лида.
— Твоё. Аль не помнишь?
— Я в юбке и в кофте была… — растерялась Лида.
— Ну, не знаю. Дед тебя в солдатской форме принёс. Думал, пацанёнок ты. А оказалась — пацанка. С обувкой только беда. Тебя босой принесли, а у нас нету ничего.
Лида с удивлением приняла форму, ощупала карманы.
— Ничего в карманах не было, — обиженно поджала губы бабка Матрёна.
— Да я… насчёт документов, — смутилась Лида. — Тяжело сейчас без документов.
— Так может в баульчике документы-то? — подсказала бабка Матрёна. — При тебе ещё баульчик был.
Бабка вынесла баульчик.
— Мой баульчик! — обрадовалась Лида. — И документы здесь! И деньги! А вы что, не заглядывали сюда?
— Мы хоть и бедные, а по чужим вещам лазить не приучены, — обиделась бабка Матрёна.
— Да я не про то, баб Матрёна. Тут у меня и одёжка лежит…
Лида перебирала содержимое баульчика. Браунинг валялся, кто-то вытащил его из тайного места. Деньги на месте!
— Баба Матрёна, у меня тут деньги есть…
— Не надо нам никаких денег! — оскорбилась бабка. — Не из-за денег мы тебя выхаживали, а по-божески…
— Баба Матрёна, вот я по-божески с вами и делюсь…
Лида перекрестилась на икону и протянула бабке несколько царских купюр.
То, что девчонка перекрестилась на икону, бабку убедило в чистоте её помыслов. Бабка Матрёна взяла деньги, поднесла к глазам, щурясь в темноте, подслеповато разглядывала купюры.
— Боженька милостивый! Да тут не деньги, — возмутилась бабка. — Тут деньжищи!
Она решительно ткнула деньгами в живот Лиды:
— Забери! Не надо! Сроду у нас таких денег не было! Не знаю, откуда ты такие деньжищи взяла…
— Баба Матрёна, это… не грешные деньги! — тихо убеждала Лида старуху. — Мне их дали, чтобы я тратила их на еду, на одежду… Вы меня выходили от болезни, значит — и на лечение. Мне эти деньги не нужны, значит, я могу потратить их все. Вот я и благодарю вас этими ненужными мне бумажками за спасение жизни, за хлопоты ваши…
Лида подняла руку старухи вверх и поцеловала в тыл кисти.
Старуха смутилась.
— Ну… Ежели так… Да больно уж много.
Лида вытащила из сумки увесистую пачку керенок.
— Вот ещё. Купите мне обувку какую, — опередила Лида возражения старухи. — А мне лишь бы до Балакова добраться…

3. У красных

=1=

Лида подходила к балаковскому военкомату.
Боже, как она устала за эти дни!
Баульчик оттягивал ослабевшую руку, будто набитый железками. Хотелось есть и пить.
Ну, ничего… Сейчас она напьётся сладкого чаю, вымоется… Сменит эту грубую солдатскую одёжку на нормальную женскую. А главное, встретит Сергея Парменовича… Сергея… Серёжу… Он, видно, соскучился по ней за месяц… А уж как она истосковалась!
На улице перед зданием военкомата стояла машина, на которой Захаров отвозил её на пристань. Сердце Лиды радостно затрепыхалось: здесь военком!
Лида подошла ко входу в военкомат. Часовой, как шлагбаумом, преградил дулом винтовки дорогу:
 — Куда, пацан?
— К Сергею Парменовичу, — улыбнулась радостно Лида. И подумала: «Вот удивится, увидев её в таком виде! Часовой, вон, за пацана её принял».
Лида скосила глаза вниз, оглядывая себя. Огромные солдатские ботинки, обмотки… Бесформенные штаны и гимнастёрка, стянутые в поясе брезентовым ремнём… Синюшные, истощённые ладошки… От девичьей гордости — грудей — и половины пышности не осталось, так истощала…
— По какому вопросу к Сергею Парменовичу? Многие к нему хотят, да не на всех у него время отпущено, — важно допрашивал часовой Лиду.
— Я… Я с задания… Он меня посылал… Он знает…
Лида сомневалась, говорить или не говорить часовому правду.
— Товарища Захарова нету.
— Я подожду. Умоюсь пока, — Лида указала пальцем, где в подвале кран с водой, — чаю попью. На втором этаже комната есть…
— Товарища Захарова в городе нет. И ближайшие две недели не будет, — дружелюбно ответил часовой, поняв, что пацан свой, коли знает, где что есть в военкомате.
Лида до того расстроилась, что бессильно села на асфальт.
— А ты давно здесь не был? — посочувствовал часовой. — Я тут две недели, а тебя что-то не видел.
— Месяц с лишком… — тоскливо протянула Лида. — Сыпняк у меня был.
Лида сняла фуражку, почесала стриженую голову.
— То-то я смотрю, стриженый ты по-модному, — улыбнулся часовой. — Лесенкой.
— А куда Сергей Парменович уехал?
— За кудыкину гору. Ишь, какой шустрый! Скажи ему, куда военком поехал… Военная тайна! Выпытывает…
— Служба у меня такая, выпытывать… — буркнула Лида.
— Че-го-о?! — возмутился часовой и направил штык на Лиду. — А ну встать!
Лида встала, отряхнулась.
— Да меня Сергей Парменович в Самару направлял… Узнавать. Только сыпняк меня по дороге свалил… Вот задание и невыполненное оказалось…
— А-а… Вон оно что… — зауважал часовой Лиду. — Ну, это по причине, задание невыполненное. Сыпняк такое дело, тут и помереть можно. А ты, вон, живой… Хоть и стриженый… Кожа да кости… У меня приятель сыпняком переболел, так я его не признал после госпиталя.
Часовой добродушно рассмеялся, закинул винтовку на плечо.
— А ты к заместителю военкома обратись. К товарищу Наумову.
Лида вздрогнула.
— Нет, к Культяпому… Нет, мне Сергей Парменович нужен.
Часовому понравилось, что пацан так запросто назвал заместителя военкома Культяпым. Свой парень! Часовой и сам недолюбливал Культяпого: из грязи, как говорится, в князи, а гонору в нём…
Дверь военкомата распахнулась, и Лида с ужасом увидела, что из неё решительно вышел Ванька Культяпый.
— Чего пацан тут болтается? — тут же придрался он к часовому.
— Да… Наш это… С задания он, товарищ комиссар. Не определился ещё. Отдохнуть, чаю попить…
Культяпый скоьзнул недовольным взглядом по Лиде и прошёл к машине.
— Заводи! — услышала Лида резкий приказ Культяпого.
Мотор нехотя фыркнул. Машина уехала.
— Ишь, в начальники выбился! — неприязненно пробурчала Лида.
— Выбился… — вздохнул часовой. — Как зверь лютует. И ладно бы, в дело. А то хуже фельдфебеля — из злости. Ладно, царские порядки отменили, а то бы всем зубы повыбивал… А тебе сильно товарищ Захаров нужен? — спросил часовой сочувственно.
— Только он. Больше никто.
— В чепаевскую дивизию он уехал. На Урал-реку. Может даже и месяц его не будет.
— О, гос-споди… — застонала Лида и сжала руками голову. Замерла на мгновение и решила: — К нему поеду.
— А вон, Культяпый с пополнением как раз на той неделе и поедет в чепаевскую дивизию. С ними и отправляйся.
— Нет, неделю ждать не буду. Отдохну чуток — и вперёд.
Лида вдруг почувствовала крайнюю усталость. Подошла к стене дома и бессильно опустилась на землю.
— А ты Соловьёва нашего знаешь? — спросил часовой.
— Петра Фёдоровича? Конечно.
Соловьёв, или, как его все называли — Фёдорыч, служил при военкомате вроде завхоза.
— Ну так пройди к нему, он тебе организует где отдохнуть, чайком напоит. Культяпый, слава богу, уехал, а остальным до тебя дела нет.
Лида вошла в здание, спустилась в подвал, где у Соловьёва была каморка. Постучала, открыла дверь. Соловьёв ремотнировал табурет.
— Здравствуй, Фёдорыч! — радостно поздоровалась Лида.
— Здоров, пацан, коль не шутишь, — добродушно ответил Соловьёв, мелькнув взглядом по вошедшей.
— Не признаёшь? — широко улыбаясь, спросила Лида.
— Вас тут, шкетов, знаешь сколько ходит, всех помнить, — без злобы оговорился Соловьёв.
Лида поставила баульчик на лавку у стены, достала из него платок, накинула на голову.
— А так?
Соловьёв хмыкнул с усмешкой, глядя на театр с переодеванием пацана в девку. Посерьёзнел, приглядываясь.
— Лида? Ты, что ль? — проговорил недоверчиво, вглядываясь в не по мальчишести огромные глаза на истощённом лице.
— Я, Фёдорыч, — устало произнесла Лида, спрятала платок в баульчик и почти упала на лавку. — Сыпняком болела. Спасибо добрым людям, выходили. Есть ещё среди озверелых…
— Да-а, русский народ... Зверь стал в гражданской войне… Но самый добрый из зверей...
Фёдорыч сел на табурет, который он только что ремонтировал, задумался. Но тут же встрепенулся:
— Чайку согрею, Лидушка. Там и поговорим! Вот, глупый же я. Человек устал с дороги… После болезни, к тому ж… А я, дурак старый…
Он засуетился, налил в чайник воды, разжёг керосинку, поставил чайник.
— Мне б, Фёдорыч, помыться, да переодеться в своё. Не привыкла я к солдатской обмундировке.
Лида неприязненно оттянула край гимнастёрки.
— А вот насчёт обмундировки, девка, ты подумай… — задумался Фёдорыч. — Я так понял, ты к товарищу Захарову приехала?
— К нему, — согласилась Лида.
— И есть у меня подозрения, что не только по сердечным делам, коль второй раз возвращаешься по своей воле...
Лида вспыхнула и возмущённо уставилась на Фёдорыча, беззвучно раскрывая рот, будто рыба.
— …а по службе, — закончил мысль Фёдорыч. — Не в обиду говорю. Дураку только не понять, куда человека тайком провожают, и в тайне дома держат. Чтоб чужие глаза не видели.
Лида успокоилась, шевельнула руками: так вот, мол.
— С Культяпым ты…
— Нет! — категорически подчеркнула отказ движением руки Лида. — Он не узнал меня. А если узнает… Плохо мне будет. Он думает, что я любовницей у товарища Захарова…
— Дурак он, потому и думает. Искупаться я тебе воды согрею… Бельишко-то подмениться есть? А насчёт переодеться в бабье… Думаю, в этом тебе сподручнее будет. А дальше какие планы у тебя?
— К товарищу Захарову поеду. По службе меня только он знает. Для других я —купеческая дочка.
— Тяжело к нему добираться одной. На Урал—реке он с Чепаем.
Фёдорыч задумался.
— В Николаевске у меня сродственник при укоме. От них в чепаевскую дивизию частенько обозы ходят. То с продовольствием, то с оружием, то с пополнением.
— Так меня ж там… Как же я, в солдатской форме, с девичьим паспортом? Скажут, засланная!
Фёдорыч задумался.
— Я видел, ты у товарища Захарова на машинке стрекотала?
— Да.
— Вот и справим тебе мандат, что ты послана служить машинисткой в штаб к товарищу Захарову. И печать поставим! — воодушевлённо закончил Фёдорыч, подмигнул Лиде и «поставил печать» кулаком по столу.
К вечеру с мандатом о том, что «…тов. Мамина Лидия направляется служить писарем—машинисткой в штаб к комиссару товарищу Захарову С.П.» Фёдорыч с оказией отправил Лиду в Николаевск.

= 2 =

В уком Николаевска Лида прибыла поздно ночью.
Вышедший на крыльцо укомовский дежурный, позёвывая и почёсываясь, недовольно взял мандат. Повернул к полной луне бумагу, вгляделся в текст. Наткнувшись на слово «штаб», обрадовался:
— Так это не к нам. Тебе в штаб надо.
— Я не местная. Где я его ночью искать буду?
— Найдёшь, не заблудишься. Вон, видишь, церковь пятиглавая?
В лунную ночь пять куполов церкви отсвечивали очень отчётливо.
— Дойдёшь до неё, свернёшь направо по улице, вниз. И на углу увидишь большущий дом, бывший купцов Волковойновых, с одной стороны одноэтажный, а за углом, на спуске, двухэтажный. С башенками на углах. Это и есть штаб Николаевской бригады. Тебе туда. Да не ошибёшься! Там людно: солдаты на улице, солдаты во дворе…
Свежая тихая ночь заставила Лиду идти быстрым шагом.
Вдалеке погавкивали собаки. Ночная птица вскрикнула в кустах. Где-то протяжно возвестил полночь петух.
Перед штабом и вправду сидели у костров разномастно одетые люди с винтовками, некоторые спали вповалку на обочинах у стены здания.
Один, одетый в гражданское, сняв рубаху, у костра давил вшей, приговаривал:
— Сапоги свои, рубашка своя, вещмешок свой, одна вошь казенная...
Лида показала мандат часовому у двери:
— Я командирована из Балакова к товарищу Захарову Сергею Парменовичу.
— Эко захотела, — усмехнулся часовой. — Сергей Парменович с белыми воюет.
— Я знаю. Туда и направлена.
— Ну иди… — часовой махнул в сторону двери. — В конце коридора справа штаб, там командиры заседают, обратись.
Едва Лида вошла в коридор, как в противоположном его конце открылась дверь, из которой вышел вихрастый парень в черной кожаной тужурке железнодорожника, туго перепоясанной широким ремнем, в путейской заношенной фуражке и в больших растоптанных сапогах.
— Товарищ… Штаб там? — несмело спросила Лида.
— Там, — ответил парень и, не взглянув на девушку, торопливо пошёл к выходу.
Лида тихонько постучала и открыла дверь.
В комнате, как в любых заседательных помещениях, было сильно накурено. За столом и у стен сидели мужчины, все как на подбор в кожанках.
— Основное ядро сколотим из красноармейцев, оформим это приказом Реввоенсовета, — говорил мужчина за столом. — Начальников отрядов и политруков выделим из группы железнодорожников. А вот остальных бойцов надо вербовать на местах формирования отрядов, в первую очередь из рабочих и беднейших крестьян — членов партии.
— А беспартийных можно брать? — спросил мужчина, сидящий у стены.
— Можно, но по рекомендации местных партийных организаций или двух коммунистов.
Лида кашлянула.
— Что тебе, пацан? — спросил мужчина из-за стола.
— Я из Балакова. Меня направили к товарищу Захарову. Машинисткой.
— Пацана — машинисткой? — удивился человек за столом. — Пацаны у нас… воюют.
— Молодой ещё, — заметил мужчина от стены.
— Возраст не беда: придет время — постареет! — возразил другой.
— Девица я, — развела руками Лида. — После сыпняка, потому и стриженая. А одёжка… Другой нет!
Что из Балакова товарищу Захарову направляют машинистку, в штабе не удивились. Приходилось переправлять с оказией в войска товарища Чепаева и провизию, и музыкальные инструменты, и чего другое поинтереснее машинисток. Ладно бы, машинистка была смазливой барынькой, а то малец тощий, к тому же стриженый на манер весенних овец — лесенкой.
Ночевать отправили в прачечный взвод. Штабные машинистки все были местные и ночевали по домам.
Лида нашла прачечную — большой сарай на заднем дворе, похожий на конюшню. В дальнем конце, на щедро постеленной на полу соломе спали свободные от стирки прачки.
— К вам направили ночевать, — представилась Лида разбуженной старшей — кривой со сна, растрёпанной, в сбившемся набекрень платке бабе лет тридцати пяти.
— Накой ляд нам пацан, тем более — ночевать? — удивилась старшая. — Бабам для удовольствия — сопливый ещё, надорвёшься…
Приведшая Лиду женщина хихикнула.
— Девка я, — улыбнулась Лида. — Вот мандат.
Старшая взяла мандат, нашла место, где посветлее, заглянула в бумагу. Вернулась к Лиде, недоверчиво оглядела с ног до головы, и неожиданно схватила её за грудь.
— Вы чего! — возмутилась Лида.
— Ладно, девка, не обижайся. В бумаге что угодно можно написать. А этот мандат, — она кивнула на грудь Лиды, — он самый верный для девки. Есть, правда, место вернее, но туда мужики печать ставят, так что я проверять не буду…
Провожатая Лиды от смеха даже присела, хлопнув себя по толстым ляжкам.
— Ложись до утра, потом разберёмся, — разрешила старшая. — Я тоже досплю манеха.

Утром Лида вызвалась помогать в стирке, чем заслужила уважение женщин.
— А ты ничего, хоть и машинистка. Пролетарского происхождения будешь или буржуйского? — допытывались.
— Какая разница, — смеялась Лида. — По рукам да по голове судите. А бумага — она всё стерпит.
— По рукам — вроде нашенская. Руки у тебя умелые да привычные. А по голове… Меня хоть кнутом бей, а руки к пишущей машинке не приучить…
Но вскоре Лиду вызвали в штаб.
— Нам, товарищ Мамина, машинистки позарез нужны, а ты решила в прачечной отсидеться? — сердито выговорил ей пожилой командир.
Лиду посадили работать в штаб машинисткой. Она печатала приказы, донесения, беспрестанно что-либо жевала. Над ней подшучивали, что такая пигалица есть больше, чем молотобоец.
Лида смеялась, пожимала плечами:
— Я после сыпняка. Две недели ничего не ела, теперь огранизм требует!
Лида узнала, что обоз к Чепаеву отправлялся через три дня.
По отчётам, которые она печатала, по разговорам и по гомону за окном Лида поняла, что из Сулака в Николаевск прибыл красногвардейский отряд в триста человек под командованием районного во¬енного комиссара товарища Топоркова. Село Липовка прислало триста добровольцев во главе с комиссаром Баулиным.
В Николаевске добровольцев обмундировали, вооружили и определили пополнением в Первый Николаевский советский полк Пугачёвской бригады Рабочее-Крестьянской Красной Армии под командованием товарища Чепаева.
Командовал всеми в штабе совершенно невоенный, одетый в кожаную куртку, кожаные штаны и сапоги бывший машинист-железнодорожник Василий Николаевич. Единственной военной вещью у него была солдатская фуражка с красной звездой.
— Как же вы, железнодорожник, а такой армией командуете? — спросила как-то Лида, дожёвывая, как всегда, чёрную горбушку, присыпанную для вкуса солью. — У вас даже револьвера нет.
— Револьвер в нашем деле не главное. Из револьвера и дурак стрелять может. Главное для нас — организовать рабочее-крестьянскую армию. Топорков и Баулин, вон, отдали всё своё имущество, организовали отряды. Усилим ими Первый полк Пугачёвской бригады. Товарищ Хвесин — саратовский парикмахер, окопный унтерофицер, а сейчас армией командует. Товарищ Чепаев — плотник, а стал начдивом. Революция, брат, кого хошь человеком сделает.
На четвёртый день командир обоза товарищ Сурков объявили сбор и построение. Одетый, как и все командиры, в кожаные куртку, штаны и сапоги, выглядел он очень внушительно.
Оказывается, в Николаевск прибыл вагон кожаного военлётовского обмундирования. За неимением лётного состава в кожу одевали всех красных командиров.
— Товарищи! — сказал краткую речь товарищ Сурков. — У станции Озинки сосредоточились для нанесения удара по уральским белоказакам саратовские, новоузенские, николаевские, тамбовские и другие от¬ряды РККА, объединенные в Особую Саратовскую армию. Наша задача: за день совершить марш-бросок в Озинки для пополнения Николаевской группы войск.
И скомандовал отправление.
Лида подошла к командиру обоза, показала мандат и попросила:
— Товарищ командир, не говорите никому, что я девица. А то приставать будут.
Сурков почесал затылок и покосился на грудь Лиды, не особо походившую на мальчишескую:
— Ладно, при мне будешь, порученцем. А как же звать тебя будем? Пацанов, вроде, Лидами не называют.
— Да как хотите.
— Ну, тогда… Петькой. У меня сын Петька. А коль… до ветру приспичит?
Лида покраснела.
— До вечера не приспичит.
— Ну, ежели чего, — командир подмигнул, — зови, прикрою тылы.
— Да ну вас!

***

Лида ехала на телеге, гружёной мягким инвентарём. Устав за день, она к вечеру свернулась калачиком в передке телеги рядом с возницей и уснула.
В Озинки приехали, когда начало смеркаться.
Проснулась Лида оттого, что перестало трясти и табором зашумели солдаты.
Лида спрыгнула с телеги, сладко и долго потянулась, подняв руки вверх и зажмурив глаза… А когда открыла, увидела перед собой Ваньку Культяпого. Он стоял, расставив ноги, похлопывал нагайкой по голенищу. Увидев хищную ухмылку на широком загорелом и каком-то неприятном лице Лида поняла, что пропала.
— Ну что, буржуйская сучка… — зловеще проговорил Культяпый, сплюнув под ноги и набычившись, — думаешь, одела штаны, состригла косы — и за пацана сойдёшь? А сиськи? Набила полную пазуху — куда денешь? Можа дашь подержать?
Лида затравленно оглянулась и скосила глаза вниз. Да, за несколько дней хорошего питания груди у неё действительно поднялись.
— Не оглядывайся, нету тут твоего защитничка. В койку к нему не спрячешься. В Ершове у них штаб.
Лида увидела шедшего мимо и разговаривающего с незнакомым командиром Суркова.
— Товарищ Сурков! — пискнула она несмело.
Сурков не слышал, проходил мимо.
— Товарищ Сурков! — крикнула она перепугано и просяще, едва не плача.
— А… — Сурков рассеянно оглянулся, увидел Лиду, взгляд его потеплел. — Чего… Петька? — решил он назвать её мальчишеским именем, увидев стоявшего перед ней явно с недобрыми намерениями кавалериста с неприятным лицом.
— Петька? — Культяпый хмыкнул. — Петька с сиськами. Ты, товарищ, наверно, девок никогда не щупал…
— Да это мы с ней так… Чтобы мужики к девчонке не приставали, — смутился Сурков. — Чего, Лида?
— Скажите ему, что у меня мандат… И я на службу… Машинисткой.
— Да, товарищ Лида командирована в штаб машинисткой, — подтвердил Сурков. — У неё мандат.
— И кем же тот мандат выдан? — ехидно спросил Культяпый.
— Балаковским военкоматом, — пожал плечами Сурков.
— А можно твой мандат, «товарищ Петя», — ехидно попросил Культяпый.
— А какие у вас полномочия, товарищ? — немного возмутился Сурков. — Что вы к девчонке прицепились?
— А такие полномочия, что я последние две недели исполнял обязанности военкома города Балаково и никаких ей мандатов не подписывал! Так когда выписан твой мандат, «Петя»?
— Неделю назад… — тихо проговорила Лида.
— Мандат! — потребовал Культяпый, протянув руку.
Лида непослушными пальцами расстегнула нагрудной карман, вытащила бумагу, подала Культяпому.
— Точно! — хлопнул рукой по бумажке Культяпый, посмотрев на дату и подпись. — Я эту бумажку не выписывал и не подписывал! Где взяла?
Лида затравленно молчала. Она не могла сказать, что бумага хоть и официальная, но выдана по дружбе, так сказать.
— Вот что, товарищ… Сурков? Да? — повернулся Культяпый к Суркову. — Я ответственно заявляю, что перед вами дочь балаковского купца Мамина, была арестована в Балакове, бежала, снова была арестована… И вот теперь с поддельным мандатом пытается пробраться в штаб Красной Армии, чтобы выведывать там сведения и передавать их белякам.
— Нет! Товарищ Сурков! Я служить… Машинисткой! — Лида почувствовала, что гибнет. — Спросите у товарища Захарова… У Сергея Парменовича!
— Не надо хитрить! Я только что сказал ей, что товарищ Захаров в Ершове, в штабе…
— Товарищ Сурков… Позвоните в Ершов! Товарищ Захаров знает меня… Я к нему служить…
Сурков растерянно смотрел то на Лиду, то на Культяпого.
— Я, конечно, извиняюсь, — ухмыльнулся Культяпый и сделал «смущённый вид», ковыряя носком сапога землю. — Но эта дамочка в Балакове дискридитировала товарища Захарова путём его соблазнения. Товарищ Захаров как бы держал её под арестом в военном комиссариате… в мебелированной комнате. И по ночам наведывался к ней… Вероятно, в целях допроса…
Лицо Культяпого вдруг резко поменялось на злобное:
— А вот это ты, сучка буржуйская, где взяла?
Он ткнул смятой в кулаке бумажкой под нос Лиды.
— Васька! Заарестуй эту… гидру буржуазии. До выяснения. Отведи её в расположение отряда, — приказал он, обернувшись к стоявшим за его спиной сально ухмылявшимся бойцам.
— Товарищ Сурков… — Лида умоляюще смотрела на Суркова.
— У меня нет полномочий звонить в штаб…
Сурков растерянно развёл рукамия

= 3 =

После контрреволюционного переворота в Уральске белоказаки сосредоточились у границ Саратовской и Самарской губерний и начали военные действия против Советской власти. Для борьбы с контрреволюцией была создана Особая армия Саратовского совета, состоящая из множества отрядов, присланных из каждого советского уезда.
На совещании в Ершове, где располагался штаб Особой армии, Василий Иванович Чепаев убедил присутствующих командиров, что мелкие отряды не одолеют врага. Он предложил объединить их в батальоны и полки. Красногвардейские отряды Бубенца, Кутякова, Степанова, Чуркина и Киндюхина влились в отряд Чепаева, составив Второй полк, а отряды Плясункова, Рязанцева, Потапава и Баулина влились в отряд Топоркова, образовав Первый полк. На базе второго Балаковского красногвардейского отряда и некоторых других отрядов Красой гвардии Чепаев организовал Балаковский полк. Полки объединили в бригаду. Командиром бригады избрали Чепаева, а бригада получила название Пугачевской.
Бригада Чепаева вошла в состав Николаевской группы войск, которой командовал Сергей Парменович Захаров.
Для наступления на Уральск красные части сконцентрировали в районе станции Озинки.

Сергей Парменович Захаров, руководитель Николаевской группы войск, прибыл в Озинки для организации наступления. Устроившись ночевать в брошенном хозяевами доме, он попросил шофёра отвезти его на речку. Село стояло на берегу речки со странным названием Большая Чалыкла. Шумно искупавшись, Сергей Парменович ожесточённо растирал тело полотенцем.
Можно было помыться в доме, где он определился на ночёвку, нагрев воды в ведре. Но захотелось смыть многодневную пыль и грязь со всего тела.
Августовская холодная вода взбодрила тело и голову, а это было кстати. Служба продолжалась, и дай бог, чтобы удалось поспать час-другой ближе к утру.
С северной стороны в село входили роты в полном походном снаряжении, с мешками, котелками и лопатами. Подсумки поперёк груди, вещмешки за спинами, длинные винтовки Мосина через плечо. Есть винчестеры и берданы. Одеты разномастно: часть в солдатском обмундировании ещё с германской войны, большинство — в гражданском, в обвисших затасканных пиджаках или в фуфайках. У многих рваные штаны. У большинства — стоптанные бесформенные ботинки и обмотки, кое-кто в лаптях. У одного ноги обмотаны мешком из-под картофеля. У некоторых — сапоги. У одного штанины распороты и почему-то болтались поверх сапог.
У половины — шинельные скатки через плечо.
На головах солдатские фуражки, от времени обвисшие рыжими блинами, у других — низенькие овчинные папахи. Один прикрыл голову то ли немецкой, то ли чешской солдатской пилоткой. У другого шапка похожа на мусульманскую чалму.
Усталые широкоскулые лица солдат в пыли. Маленький командир в кожанке, с новенькими ремнями крест-накрест, желая «показаться» при входе в село, поминутно оборачиваясь и выкатывая глаза, командует:
— Правой! Правой!
Не обращая внимания на команды, солдаты брели усталой разномастной колонной.
— Из Николаевска, похоже, пополнение, — заметил шофёр, ждавший Захарова, сидя на подножке автомобиля с откинутым кожаным верхом.
В кустах ивняка у реки словно на митинге скандалили  воробьи.  Тощая собака потащила черед дорогу длинный окровавленный бинт. Солнце, зацепившись на некоторое время за крыши домов, упало за горизонт кровавой горбухой. Сумерки густели. Неясно гомонили, то и дело взрывались хохотом расположившиеся по всему селу и за околицей солдаты.
— Как мы дом заняли под штаб, старуха к воротам пришла. Просила церковь под нужник не занимать. Лучше, грит, мой амбар возьмите, он тоже чистый, хоть, грит, немного пашеничкой отдает. Во — тьма царя египетскова! Наговорили ей про нас...
— Надо собеседование о религии с народом устроить, — отозвался Захаров, растираясь полотенцем.
— Какой народ? Здесь кроме старух никого нет! А старухами только болота мостить, ни на что они не годны больше, старые.
Захаров оделся, сел в автомобиль.
— Поехали в штаб.
Сквозь щели закрытых наглухо ставен из домов пробивался слабый, дремотный огонь коптилок. Из сараев раздавалось позднее мычание застоявшихся коров: крестьяне боялись, что скотину «реквизируют» не белые, так красные, не выгоняли пастись в степь, держали дома и проводили ночи в тревожном, насторожённом забытьи, вскидываясь при каждом шуме или шорохе.
Ни одной гражданской души на улицах, ни одной гражданской тени. Но и дома не спалось селянам в предчувствии новой беды.
Стемнело. Августовские созвездия перезрелыми гроздьями осыпали холодеющее небо. От речки потянуло сыростью. Пахло еще не осевшей пылью от прошедшего отряда, конским потом, полынью и дымом костров. У домов стояли распряженные телеги. Под липами, где было совсем темно, скрипел журавель колодца, фыркали лошади, было слышно, как они пьют, отдуваясь. Прибывший отряд поил лошадей.
У деревянной амбарушки, накрытой соломенной крышей, на бревнах сидели три девки. Одна грызла семечки, плевала под ноги, две другие напевали негромко и печально:

Ой не спится в ночь осеннюю,
Льются слезы, слезы частые.
Подкатилось горе лютое,
Подкатилось, присосалося.

Сквозь шум мотора Захаров услышал волнующую девичью песню, попросил:
— Останови.
Шофёр остановился в тени соседнего дома, заглушил мотор.

Где катилась речка малая,
Берег с берегом не сходится:
Опоили землю—матушку,
Кровью русскою солдатскою.

Под ноги грызшей семечки девки прибежал ёжик, стал копаться носом в шелухе. Девка насыпала ему семечек.
— Поешь, да иди в огород, дурачок. Спрячься, а то затопчут тебя конями.
Посидели молча, прислушиваясь к гомону солдатского табора.
— Ну что, девки, спать, что ли, пошли?
— Тоскливо дома…
Посидели ещё, не двигаясь.

Уж ты смой, вода студеная,
Ты стуши нам раны жгучие,
Припокровь, сосна зеленая,
Ты головушки победные.

Скрипнула дверца амбарушки, вышел лысый дед в расстегнутом полушубке. Покряхтел, запирая большой амбарный замок, подошел к девкам. Одной рукой опёрся на палку—батожок, другую положил на поясницу, отклячив зад. Вытянул козлиную бороду, слушая пение.
— Все поете, птицы перелётные?
— Поем, дед. Да видно не летать уж нам.
— А что так?
— Дык, женихов нету, улетать не к кому.
— Как же, не к кому? Полное село женихов!
Старик махнул батогом вдоль улицы.
— То не женихи, то кобели, — безнадёжно вздохнула одна.
— Только нам и осталось, что песни петь, — подтвердила другая.
— А замуж-то как хочется! — томно потянулась третья, закинув руки за голову и по кошачьи изогнув спину.
Дед присел около девок.
— Да уж… То на германской мужиков убивали, теперь здесь… Скоро мужиков всех перебьют, вас, девки, в армию почнут забирать.
— Это нас-то на войну? — засмеялись девки.
— Дед, а с кем у нас нынче война?
— А не поймёшь с кем.
Девки переглянулись, одна вздохнула, другая поправила полушалок, крайняя проговорила:
— Воюют же!
— Друг с другом воюют.
— Ну как же, дед, свои со своими?
— Хлеб сажать, детей растить не хотят, вот и воюют. В жизни ведь как бывает? Живёт справная семья. Дети работящие, отцы, деды — всё как положено. А найдётся какая сволочь — и натравит сына на сына, аль сына на отца. И пошёл делёж. И пропало крепкое хозяйство…
— И-и-и-и… — совсем неподалёку истошно завизжал девичий голос и захлебнулся.
— Вон… Женихи… Женихаются, — брезгливо проговорила одна из девиц.
Захаров повернул голову в сторону крика, но ничего не увидел в ночи.
Снова истошный женский визг… И вдруг:
— Сергей Парме… Спаси… Заха…
Захаров вскочил:
— Заводи! — вытянул руку в сторону, откуда просила помощи женщина.
Захарову почудились знакомые нотки в истошном крике.
«Лида? Откуда… Не может быть… Не может она быть здесь!»
И снова короткий, захлебнувшийся в борьбе крик.
Машина свернула в переулок, выскочила на лужок.
У ночного костра Захаров увидел солдатскую суету, одобрительный гогот…
«Жеребцы стоялые!»
Пламя костра отсвечивало обнажённое тело. Трепыхающееся в сильных солдатских руках, пытающееся сопротивляться слабое девичье тело.
— Туда! Быстрее!
Захаров выхватил револьвер, выстрелил вверх:
— Отставить! Я приказываю отставить! За насилие под требунал!
Машина затормозила у костра, едва не передавив лежавших на земле солдат.
Захаров выпрыгнул из машины, потрясая револьвером растолкал толпу, увидел спину в кожанке, перекрещённую командирскими ремнями, саблю на боку. За ней — полуобнажённое девичье тело… Коротко стриженная головка… Искаженное страданием лицо.
— Прекратить насилие! — Захаров ткнул дулом в спину насильника.
— Барская сучка пыталась пробралась в штаб… Шпионка, — не оборачиваясь, издевательски проговорил насильник. — А мы её допрашиваем… Коллективно.
И вдруг Захаров услышал измученный умоляющий голос:
— Сергей Парменович… Спаси… Это я, Лида… К вам ехала…
Захаров ручкой револьвера ударил насильника в спину. Тот, резко обернувшись, отбросил руку Захарова и схватился за шашку. Падая, Захаров выстрелил в насильника… И узнал перекошенное, высвеченное красным пламенем костра лицо: Культяпый!
Уже с земли выстрелил в воздух ещё два раза, заставив тем самым готовых броситься на него солдат.
— Я командир Николаевской группы войск Захаров! — закричал зычно, будто командовал на плацу. — Девушка — моя сотрудница! Всякие действия против меня или неё будут расценены как мятеж! Виновные будут преданы ревтребуналу и расстреляны!
Подскочил шофёр с карабином, выстрелил в воздух, повёл дулом вокруг:
— Стоять, сукины дети! Пуля виноватого найдет, стрельну, требуха на дорогу вывалится, ни один фершал не заправит!
Толпа молча отхлынула.
Захаров встал. Лида, одной рукой подняв штаны, другой — опустив гимнастёрку, кинулась на грудь Захарову.
Захаров постоял мгновение, обводя взглядом и дулом револьвера насупленные лица солдат. Увидел перекосившегося, с повисшей рукой Культяпого.
— Я тебе этого ни-ког-да не прощу, — прошипел Культяпый, с ненавистью глядя на Захарова. — Из-за буржуйской сучки ты меня чуть не застрелил!
— Есть тут командир кроме него? — требовательно спросил Захаров.
— Командир прибывшего пополнения Сурков, — шагнул к Захарову человек в кожанке.
— Этого — перевязать… И под арест, — Захаров указал дулом на Культяпого.
Лида, вцепившись в Захарова дрожала крупной дрожью, даже зубы стучали. Плакала с каким-то звериным рычанием, в котором смешались страх, боль обиды, ненависть.
— Как вы могли допустить самосуд? — со стоном проговорил Захаров.
— Иван сказал, что она буржуйская шпионка… — сокрушённо оправдался Сурков.
— Иван сказал… А ежели он скажет, что на вербе груши поспели, ты на вербу полезешь с ведром груши искать? Под арест его, — снова кивнул в сторону Культяпого Захаров и, подняв Лиду на руки, как ребёнка — оторвать её от себя он не смог бы — понёс в машину.
Солдаты молча расступились.
Захаров сел на заднее сиденье, устроил на коленях Лиду. Скомандовал шофёру:
— Потапов, вези ко мне.
Машина неторопливо развернулась, поехала в село.
— Ну-ну-ну… — Захаров гладил Лиду по голове, прижимал её к себе, укачивал, как ребёнка. — Ты как чувствуешь себя? Они тебе… Ну… Я насчёт здоровья… Фельдшера тебе не надо? Может лечение какое… Или чего…
Захаров стеснялся открыто спросить у девушки, успели ли надругаться над ней солдаты.
— Не надо мне фельдшера. Не успели они, — поняла его мысли Лида и выдавила сквозь судорожно клацающие в дрожи зубы и всхлипы. — Ты меня спас. Мне бы вымыться и переодеться. Порвали они на мне всё. Всю одёжку, — поправилась она. — Как всё это грязно! Ну почему мужики так хотят обесчестить девушек?! Хоть белые, хоть красные… Надругаются… Кому мы потом нужны, обесчещенные? — бросала она, как в бреду. 
— Слава тебе, Господи, — едва слышно проговорил атеист-коммунист. — Сейчас нагреем тебе воды, выкупаем… Миленькая ты моя, натерпелась, бедняжка…
Захаров тесно прижимал девушку к себе. Лида привычно тыкалась мокрым носом в шею спасителя. Вздыхала-всхлипывала с содроганием.
— Всё прошло, малышка, всё прошло, — успокаивал Захаров Лиду, прижимая стриженую головку к себе. — Я тебя ни на шаг больше не отпущу. Будешь моей личной машинисткой… Командиру моего ранга положена машинистка…
— У меня мандат из Балакова. Я направлена к тебе машинисткой. Правда, мы мандат написали без ведома Культяпого, ты уж прости… — повинилась Лида.
— Без ведома Культяпого, зато… Зато по моему устному распоряжению! — придумал Захаров. — И вы всё правильно сделали, что написали мандат, и правильно, что ты ко мне приехала… Машинисточка ты моя драгоценная… И желанная!
Скоро машина подъехала к дому, где Захаров остановился на постой.
— Михалыч! — громко позвал Захаров одринарца, когда машина въехала во двор и шофёр заглушил мотор.
Из дома выбежал ординарец с ножом и недочищенной картошкой в руке.
— Слушаю, Сергей Парменыч!
— Мы тут машинистку отбили из рук насильников. Слава богу, девушка не пострадала. Но ей вымыться и переодеться во что-нибудь надо. Воды согреть бы. Организуешь?
— Да запросто! — пообещал старый солдат, подбежав к машине. — Разве ж это проблема — воды согреть. Ведро найдём, костерок растаганим…
Он заглянул, кого держал на руках Захаров. Увидел стриженую головку.
— Пацан, что-ли? Не видел пацанов в машинистках…
— Девица… — укорила почти басом и повернула довольную мордашку в сторону солдата Лида, не отрываясь от груди Захарова.
— Эко, ёлки-моталки зелёный огурец! — удивился Михалыч. — Хорошо пригрелась птаха на руках у красного командира, видать понравилось! Слезай, пигалица…
— Да на мне одёжка вся порвана… — оправдалась Лида.
Захаров растерянно молчал, но улыбка походила скорее на довольную.
— Ну, тогда… Похоже, товарищу Захарову вовсе и не тяжело тебя держать, — Михалыч подмигнул Захарову. — Сиди, конечно.
Лида счастливо покосилась на Михалыча и удобнее устроила щеку на груди Захарова.
— Откудова ценного кадра доставили? — поинтересовался Михалыч.
— Из Николаевска выписали, — сообщил Захаров. — Точнее, из Балакова.
— Вона как… Так ты с пополнением, что-ли прибыла?
Лида кивнула.
— Ну-у… Сутки маршем — это и солдаты устают. А такие птахи как ты, тем более. Не обедали, небось? Тогда давай вот как… Я чего-нибудь придумаю из одёжки. Поставлю воду греть. Пока вода греется, тебе, может, куда сходить надо. Это у нас там. Чайку выпьем на скорую руку, чай у меня уже поспел, я товарища Захарова ждал с речки. Ну а потом уж и искупаешься.
Михалыч ушёл в дом и через некоторое время вернулся с двумя пустыми вёдрами и огромным халатом, который он повесил на борт автомобиля.
— Мы с Потаповым за водой, а вы тут переодевайтесь пока. Темно, всё равно не видно.
Солдаты ушли.
Лида и Захаров некоторое время сидели неподвижно.
Наконец, Лида глубоко вздохнула, взялась за ремни на груди Захарова, как за поручни, отстранилась от него, ткнулась в грудь лбом, будто приняла решение, попросила:
— Не смотри, я переоденусь.
Захаров хотел что-то сказать, но горло вдруг перехватило волнение, он лишь кашлянул и кивнул головой.
Лида встала, поддерживая обеими руками разорванные штаны. Лоскуты гимнастёрки распахнулись…
Кровь ударила в голову Захарову. Он сдавил девушку за плечи и зажмурил глаза.
— Мне надо грязь смыть, — глухо проговорила Лида. — Грязь степную и… грязь человеческую. Не смотри, пожалуйста.
Захаров тихонько кашлянул, пробуя голос.
— Я понимаю.
Отпустил одну руку, взял под локоть за другую руку, помогая выйти из машины.
Отвернулся.
Лида сняла с себя рваньё, надела халат, обернувшись им вдвое. Хорошо, что был поясок — окрутила вокруг талии раза три.
— Сергей Парменович, я тут схожу недалеко… А ты чай приготовь, так пить хочется.
— Конечно, Лидушка, конечно…
Скоро вернулись Михалыч с Потаповым. Развели два костра во дворе, поставили греть воду и присоединились к чаепитию.
— Почему столько жестокости и насилия вокруг? — не удержалась и вернулась к больной теме Лида, мучительно сморщившись.
— Новый мир борется со старым миром, — заученно ответил Захаров.
— И старые насилуют, и новые насилуют, — возразила Лида. — Я на станции, когда ехала в Самару, слышала… Офицеры друг другу хвастали… Комиссаршу они до смерти целым отрядом насиловали. А потом и после смерти нашлись желающие… Это же животность какая-то!
— Вот видишь! — обрадовался Захаров. — Беляки зверствуют.
— А беженка рассказывала, что у них красные захватили станицу, мужики из которой служили у белых, и изнасиловали всех женщин и девушек до самого маленького возраста. Сказали — за мужиков женская контрибуция.
Захаров крякнул, но промолчал.
— А Культяпый? Ольгу Николаевну, жену Кобзаря снасильничал. При муже! Меня чуть… Если бы ты не успел…
Захаров тяжело вздохнул.
— Мы живём в страшные времена озверения, обесценивания жизни. С четырнадцатого года в России войны. Пять лет мужики от мала до велика живут в войнах. Сначала получили благословение убивать врагов. Теперь получили право убивать своих. Народ переступил черту… Раньше отнимать жизни у людей имел право только бог… Преступники не в счёт — их мало, их сажали в тюрьмы, ссылали на каторгу… Теперь люди возомнили, что могут пользоваться божьим правом лишать жизней себе подобных. А насилие над женщинами… Сильные подчиняют себе сильных. А слабые — слабых. Вот и насилуют слабых женщин.
— Значит, Ванька Культяпый — слабый? — удивилась Лида.
— Он сильный, если с револьвером в руке. А отними у него револьвер и саблю — станет никем.
— А как же он у вас в красных командирах ходит? — поразилась Лида.
— А в красных командирах он ходит, потому что революция дала ему револьвер и саблю, посадила на коня, сделала сильным. Революция, брат, из кого угодно командира сделает. Как поётся в песне: «Кто был никем, тот станет всем».
— Не понимаю я что-то тебя, Сергей Парменович, — насупилась Лида. — Культяпый меня чуть на растерзание солдатам не кинул, а ты…
— Это он по незнанию. От избытка революционной бдительности, — упрямо защищал Культяпого Захаров.
— Рассказывали… Белые комиссара поймали, — вдруг переменил тему Михалыч, почувствовав, что спор между товарищем Захаровым и его девушкой принимает нехорошей оборот. Ему были симпатичны эти двое: командир, оберегающий девушку, прильнувшая к его плечу счастливая жаворонок-девчонка. — Повесили за руки в хате, а под ногами костёр развели. Медленно жарили… Человека… Велели «Боже, царя храни» петь.
— Пел? — полюбопытствовал Потапов.
Михалыч пропустил вопрос мимо ушей.
— Так и нашли его… К потолку привязанного… По пояс зажаренного.
— Потому у нас солдаты и остервенели, — проворчал Потапов. — У нас вон… Поймают ежели белого, тесаком по арбузу, проволокой за шею и на телеграммный столб вздернут. К ногам еще камней привяжут. А что? — встрепенулся он, почувствовав неодобрительное молчание слушателей. — Красный террор в ответ на белый террор! Только так победим! Белые наших, вон, ежели непоказательно, в живот расстреливают, чтоб долго мучился…
— Террор порождает только ответный террор, — угрюмо проговорил Захаров. — Красный террор в ответ на белый террор родит новую волну белого террора. Одержимые белой идеей воюют против одержимых красной идеей. Но война без мысли, без осознания и понимания её сути и её конечной цели страшна. И среди белых, и среди красных есть люди, фанатично уверенные в своей миссии. Они считают, что ради их идеи любые жертвы приемлемы. Ради своих идей они коверкают, калечат, рушат веками налаживаемую народную жизнь, проливают моря крови и слез, топят бескрайние просторы России в слезах. Спаси, Господи, люди Твоя…
— Хватит, а? — жалобно попросила Лида. — Я за последнее время могла раза три умереть. Причём, в жестоких мучениях и унижениях. И от белых, и от красных… Страшно мне…
Лида чувствовала себя защищённой у плеча Захарова. Его рука обнимала её за талию, она положила голову на плечо любимого… Да, она любила этого сильного мужчину, спасшего его от поругания. Любимый… Любимый!
Керосиновая лампа с закопченным стеклом уютно освещала стол, за которым сидели приятные ей люди. Лишь в дальних тёмных углах комнаты пряталось что-то страшное. Но рядом с Захаровым она и этого страшного не боялась.
После сладкого, горячего чая тело Лиды расслабилось, сознание пыталось отгородиться от всего плохого.
— А и правильно, дочка, — согласился Михалыч. — Что мы всё о плохом да кровавом. Там водичка согрелась. Давай, искупнись на ночь, смой с себя грязь всякую… Купание, оно и душу чище делает. А желающих нынче наплевать в чужую душу, залапать её грязными руками…
Михалыч с кряхтением встал, принёс два ведра нагретой воды.
— Иди, дочка, тут комната свободная. Таз вот, два ведра горячей воды, ведро холодной, давеча я ещё принёс. Черпачком вот набирай… Лампу я туда отнесу… Ну что, товарищ командир? Мы с Потаповым в комнате при входе ночевать будем. Дальше там две опочивальни хозяйские. Вы уж сами разберитесь… Разрешите идти, товарищ командир? — по-военному закончил бормотание Михалыч.
— Иди, Михалыч, иди, — в полголоса отозвался из темноты Захаров.
Солдаты ушли.
— Пойду я, искупнусь? — шевельнулась у плеча Захарова Лида.
— Да, конечно…
Захаров чуть отстранился от девушки и проводил ладонью её талию в сторону «помывочной» комнаты.
Лида ушла, потом вернулась, стала в двери неясным силуэтом в тусклом свете керосиновой лампы.
— Сергей Парменович… Сядь, пожалуйста здесь, у двери… Там темно, боюсь я…
— Чего же ты, глупенькая, боишься? В доме никого кроме нас нету.
— Я понимаю… Боюсь — и не могу с этим справиться. Меня уже дважды после последней нашей с тобой встречи могли испоганить до смерти… Изгадить, растоптать и вышвырнуть, как смердящую падаль. — Лида вздохнула. — Тебя вот могут убить. Не дай бог, конечно. А меня, нас, женщин и девушек, прежде чем убить… — Лиду передёрнуло. — Мужчины даже на кончик ноготка не хотят понять, какую мерзость они творят с женщинами, чтобы в конце концов превратить их в гниющие трупы. Просто убить было бы милостью…
Лида всхлипнула.
— Лидушка, миленькая, успокойся, — попросил Захаров, переставляя табурет ближе к двери. — Я здесь, я тебя от себя не отпущу. Ты всегда будешь при мне.
Лида тихонько и безостановочно плакала. Гремел черпак, журчала струя воды.
После того, как она почувствовала себя защищённой под крылом у Захарова, после тёплого чая и тёплого купания все запоры, которые держали её сознание настороже, тело — в напряжении, вдруг спали.
Лида намылила тряпицу, приготовленную вместо мочалки, и ожесточённо тёрла голову, руки, тело и ноги, пытаясь стереть с себя грязь, ту моральную грязь, презрение, унижение, которым испачкал её Культяпый и его дружки. От тряпки болели места, куда бил её Культяпый, места, за которые хватали её солдаты. Она будто заново переживала тот ужас, который она перенесла, стоя в разорванной одежде перед Культяпым и его подчинёнными. И плакала всё громче.
Захаров молча сидел у двери. Он не знал, что делать. Успокаивать? Вряд ли девушка его слышала. Войти, обнять… А не испугает ли он её окончательно?
Лида подняла ведро и вылила воду на себя. И вместе с потоком воды из неё вырвался поток ужаса, рождённого пережитым.
Лида громко зарыдала-застонала, стоя в тазу, молитвенно сложив руки и глядя вверх. Это была истерика, затмившая её разум. Сознание утонуло в потоке страха, унижения, презрения, боли, которые испытывает насилуемая девушка.
Захаров кинулся к Лиде. Поднял халат, окутал им стоящую девушку, поднял её на руки и замер, не зная, что делать дальше. Идти в другую комнату? Там темно, Лида может испугаться ещё больше. Оставаться здесь?
Прибежал Михалыч.
— Вот бедолага, — посочувствовал, поняв причину истерики. — Я после первого боя, когда убил двоих, тоже сначала петушился. А потом прорвало меня… Водкой отпаивали… Может водки ей? — спросил простодушно.
— Не надо. Не будет она. Лучше лампу возьми, проводи куда-нибудь, где сухо.
— Пошли, есть там спаленка. Уложишь её, успокоишь. Ты уж поаккуратнее с ней, товарищ Захаров…
— Ты чего, Михалыч?! Да я сестёр так не оберегал, как её…
— Это я так, к слову… Вот туточки… Кровать вот…
Михалыч откинул одеяло, поправил подушку.
Захаров положил девушку на кровать, укрыл по шею одеялом, сел рядом, успокаивающе гладя по голове, по щеке.
Лида рыдать прекратила, но продолжала плакать, горько, словно о чём-то непоправимом.
— Ну, вроде на поправку пошло, — удовлетворённо проговорил Михалыч. — Пойду я.
Михалыч ушёл.
Захаров сидел рядом с плачущей Лидой, гладил её и неуклюже успокаивал:
— Ну успокойся, Лидушка… Ну всё уже позади… Я же рядом… И ты будешь рядом со мной…
— С тобой… Хочу быть с тобой… — сквозь рыдания выговаривалась Лида. — Сергей Парменыч… Миленький… Ну сколько же они будут охотиться за мной, за другими незамужними… Господи! Как тяжело сохранить себя… А я хочу соблюсти себя для тебя… Серёжа… Любимый… Возьми меня в жёны! Ну ты же любишь меня! Ах, как я тебя люблю… Я понимаю, ты командир… Не хочешь, чтобы я была при тебе — давай повенчаемся, я подарю тебе ночь, стану женой душой и телом… И уеду в Балаково, или куда скажешь, чтобы ждать тебя с войны… А не хочешь венчаться — возьми меня так…
Лида вдруг откинула одеяло, распахнула халат, стала перед Захаровым на колени и насильно прижала его лицо к себе.
Захаров утонул лицом между горячих девичьих грудей.
У Захарова был опыт обладания женщинами. Но то были взрослые женщины. Пышные и мягкие. Захаров удивился, какое упругое и тугое тело у Лиды… Не удержался, и прижал груди ладонями к своим щекам.
— Возьми меня невенчанную… — плакала Лида. — Потому что сколько раз уже пытались меня обесчестить… Боюсь, не уберегу я себя… Кругом насильники, страшные рожи… И красные, и белые… Будет утешение, что хоть и не мужняя жена, да с любимым была… А там и в гроб без сожаления…
— Лидушка, о чём ты говоришь! — Захаров, наконец, очнулся от опьянения девичьем телом, окутал Лиду халатом и прижал к себе.
— Ты же любишь меня, Серёжа… — Лида перестала плакать и заговорила убеждённо, горячечно. — Давай повенчаемся.
— Я же коммунист, Лида…
— Всё равно ты крещёный. Мать-отец обязательно крестили тебя. А я хочу быть тебе женой перед богом, а не по бумажке.
— Да где же мы повенчаемся?
— Я видела купол церковный, — горячечно зашептала Лида. — А раз церковь есть, то и батюшка должен быть. Не бросают священники своих церквей и приходов…
— Подожди, Лида… Я же завтра уезжаю…
— Серёжа, до твоего возвращения я не доживу — с тоски помру. Обвенчаемся сегодня, а?
Захаров сжал Лиду за плечи, лишив её возможности двигаться. Лида замерла. Она поняла, что сейчас Захаров решает очень важный для себя вопрос.
— Лида, я принял решение, — строго проговорил Захаров и отстранил девушку от себя.
В груди у Лиды похолодело. Она безвольно оплыла, сделалась вдвое меньше себя.
Захаров опустился на одно колено перед кроватью.
— Лида… Прости меня за всё…
Голова Лиды бессильно упала. Начала падать и она сама.
— …Я прошу тебя: будь моей женой.
Лида без сил упала на кровать. И тут же, будто ветром брошенная, кинулась на грудь Захарова, сбила его на пол. Загремел упавший табурет.
— Серёженька, любимый мой… Как я тебя буду любить! Если бы ты знал, как я буду тебя любить!
В комнату, гремя сапогами и клацая передёргиваемым затвором вбежал Михалыч. Увидев в сумеречном свете лампы лежащего на полу товарища Захарова, крикнул невпопад:
— Стой! Стрелять буду!
Из-за плеча у него выглядывал испуганный Потапов.
— Командира убили… — тихо проговорил Потапов и в ужасе сжал щёки. — Нас же теперь расстреляют!
Захаров расхохотался, встал с пола, поднял запахивающую халат Лиду.
— Гос-споди… — перекрестился Михалыч, и бессильно опустил карабин на пол.
Испуганное выражение лица Потапова сменилось на глупо-радостное.
— В общем, так, бойцы, — серьёзным голосом заговорил Захаров. — Я и Лида давно любим друг друга. Лида ждала меня… Блюла себя в девичестве. Это я говорю, чтобы не было у вас каких недомыслов…
Лида смущённо спрятала лицо за руку Захарова.
— Гы… — вероятно от удивления произнёс этот звук Потапов и тут же поперхнулся, получив локтем в живот от стоящего впереди Михалыча, понимающего важность текущего момента.
— Вот. И мы с Лидой хотим, чтобы наши отношения были по закону, а не… мимолётно-полевые. В общем, мы хотим венчаться.
— Ох и свадьбу закатим, товарищ Захаров! — восхитился Потапов. — На всю Пугачёвскую бригаду! Василь Иваныч Чепаев дружкой будет!
— Свадьбы не будет, — осадил Потапова Захаров. — Мы венчаемся для себя и… перед Богом, а не для бригады. Так Лида хочет.
— Слушай, Михалыч, — засмеялся Потапов. — А над нашим товарищем Захаровым командир появился!
— Поговори ещё, — смущённо проворчал Захаров. — Я, может, давно мечтал такого командира над собой иметь.
Лида счастливо блестела глазами из-за Захарова, тёрлась лбом о его гимнастёрку, покусывала его руку и даже радостно повизгивала.
— В общем так, бойцы, — перешёл на деловой тон Захаров. — Ставлю задачу. О венчании никто кроме вас знать не должен. Сами понимаете, я — красный командир… И всё прочее.
— Так точно! — по-солдатски бодро ответили бойцы.
— Операцию венчания необходимо провести сегодня не позднее утра.
Бойцы присвистнули.
— Серёжа… Сергей Парменович, — виновато заговорила Лида и несмело тронула Захарова за рукав. — А ведь при венчании кольца нужны… Как же без колец венчаться-то?
Захаров всплеснул рукой: забыли, мол.
— Ну, с тобой проблем не будет. — Он полез в нагрудный карман и, развернув тряпицу, вытащил маленькое фигурное колечко с крохотным камешком. — Мать, когда меня и братьев отпускала на службу, подарила одинаковые кольца. Не знаю, мол, когда свидимся, а это — будущим невесткам подарки… Примерь.
Засмущавшись, Лида примерила колечко. Оно оказалось великоватым.
— Ничего, «на вырост». Да и не знала матушка, что её невестка будет такой крохой. У нас девки всё больше в теле…
— А тебе кольцо, Серёжа?
Захаров вздохнул.
— Вот что, товарищ Захаров, — заговорил Михалыч. — Не обессудь, ежели чего. Дозволь в качестве свадебного подарка…
Он с трудом снял с пальца обручальное кольцо, поцеловал его, перекрестил, взял руку Захарова и с размаха, будто здороваясь с дорогим другом, вложил кольцо в ладонь командира.
— Мы с Марией были верные друг другу. Я её жалел, она меня…
— А ты как же, Михалыч? — забеспокоился Захаров.
— Нету уже моей Маши, — Михалыч склонил голову и утёр согнутым пальцем глаз. — От чистого сердца, товарищ Захаров, дарю. Не сумлевайся, зла на кольце нет…
— Спасибо, Михалыч. Ну, тогда… Ты, Потапов, идёшь в разведку, в течение часа узнаёшь, где достать попа… То есть, батюшку. И доставляешь его в церковь. Если близко — пешком. Если далеко — на автомобиле.
— Есть, товарищ командир! Разрешите исполнять?
— А мы втроём через полчасика передислоцируемся к церкви. Да, Потапов, не говори до времени попу, кого венчать. Просто привези его в церковь. Скажи, не для потехи, а по желанию сердец и для соблюдения законности в наше беззаконное время.

— Жалко, что у нас не будет свадьбы, и Василий Иванович Чепаев не будет у нас дружкой, — посетовала Лида, по пути к церкви.
— Ну вот, — посмеялся Михалыч. — То невесте лишь бы обвенчаться, а теперь уже и свадьбу со свадебным генералом подавай!
— Да нет, это я так, — торопливо шагая рядом с широко, как на марше, шагающими мужчинами, возразила Лида. — Просто о Чепаеве столько говорят! Сергей Парменович, а как же получается, что ты командуешь Чепаевым?
— Я командую Николаевской группой войск Саратовской армии, которая воюет против уральских казаков, — пояснил Захаров. — В Николаевскую группу войск входит Пугачёвская бригада под командованием товарища Чепаева. В Пугачёвскую бригаду входит Первый и Второй полки, Балаковский полк…
— Ой, как это всё сложно! — махнула рукой Лида.
— И, между прочим, военная тайна. Ты знаешь, нам с Василь Иванычем без разницы, кто кем командует. Некогда обижаться. Дел невпроворот… Да и разные у нас сферы деятельности. Я стараюсь организовать, обеспечить оборону и наступление. А Василь Иваныч — непосредственно воюет. Знаешь, какой он рубака! Таких поискать. И с ним всегда человек десять таких же. Пойдут в атаку — какую хошь сотню порубят в капусту, любую лаву рассекут.
— Да-а… — согласился Михалыч. — Неодолимые рубаки. Видел я, к примеру, как австрийская кавалерия дерётся. Ихние драгуны или уланы в атаке прут вперёд, не глядя по сторонам. Только вперёд. Иной промчатся — ни одного нашего не положит. А когда остановятся — поддержки ни с тыла, ни с флангов. А наши в атаке угрями вьются, направо и налево шашкой кромсают, лишь бы достать. Пройдут — как полосу ржи выкосят…
Михалыч свернул козью ножку, закурил. Чтобы не скучно ждать, рассказал случай из жизни.
— Ермощенко, наш главный николаевский комиссар, рассказывал. Поймали его ребята восемь буржуев, устроили над ними суд. Суд состоялся такой. Предложили буржуям: или расстреляем, или протанцуйте нам казачка под «Боже, царя храни». Спели, протанцевали. Их заставили петь «Интернационал» по стойке «смирно». Потом отпустили. А в семнадцатом году, когда с фронта ехали, в Саратове попросили оружия им дать. Чтобы в Николаевске надёжнее советскую власть устанавливать. Им не дали. Ну, они упёрли два орудия с площади…
— Кого там приспичило… — послышались приближающиеся шаги и недовольный голос священника.
— Извини, батюшка, — вышел из тени Захаров. — Нас. И не из похоти приспичило, а по причине войны. Сегодня мы вместе, а завтра врозь. Сегодня мы живы, а завтра — кто знает…
— Небось, в каждом селе венчаешься? — недобро усмехнулся священник, пожилой, чуть полноватый мужчина, увидев перед собой красного командира.
— Нет, батюшка, — серьёзно ответил Захаров. — Желаю взять в жёны девицу Лидию Мамину по желанию её и по обоюдной любви. Сам я не венчан в церкви и не расписан советскими законами. Тому свидетель военный мой сослуживец, с коим мы бок о бок воевали с первых дней германской войны. И не прелюбодействовал я — говорю как на исповеди — сколько времени, и сам не знаю. Не до того было. А обвенчать нас просим тайно, потому что венчаемся для себя и перед Богом, а не ради прелюбодеяния и оправдания греха перед людьми.
— Прямо таки — просите? — помягчел священник. — Ты ж красный командир! Все красные командиры — безбожники!
— Жених крещён, — вмешался Михалыч, — в германскую служил унтер-офицером и от веры не отрекался. А что красный командир… Ворон чёрен — и душа у него чёрная. А у человека, бывает, одёжка испачкана, да душа чиста. И задача священнослужителя — не гнать нуждающихся в церкви из церкви, а помогать им, дабы укрепить веру в церковь и приблизить их к Богу.
Священник протяжно вздохнул и загремел ключами.
— Ну пошли. И Бог вам судия.

***

Лида проснулась утром, и первой счастливой её мыслью было: «Я мужняя жена!».
И тут же почувствовала, что мужа рядом нет.
Открыла глаза — было уже светло, откинула одеяло, вскочила… Ощутила себя голой… и услышала где-то неподалёку в доме тяжёлые шаги. Не Серёжины. Дёрнула на себя, что попалось под руку: попалось одеяло. Укрыться им не удалось, оно за что-то зацепилось. Лида оглянулась на постель, увидела пятнышко засохшей крови на простыни… Хихикнула смущённо, счастливо, проказливо… Кинула на постель одеяло, надела валявшийся на полу халат. Вышла в коридор.
— Доброго утречка, молодайка, — приветливо встретил её Михалыч, несший со двора ведро с закопченными боками. — Не буду спрашивать, как спалось, — он подмигнул Лиде. — Спалось, думаю, мало… Мужик твой уехал по службе, тебе велел идти в штаб, будешь машинисткой там служить.
Лида довольно улыбнулась. «Мой мужик… Муж!».
— Я тебе водички вот согрел. Или, где вчера мылась. А потом чайку попьём, да закусим, чем бог послал…
 
= 4 =

Саратовская армия, собрав в единый кулак все силы, перешла в наступление на Уральск. Для охраны коммуникаций на станциях оставляли небольшие подразделения. Станцию Александров-Гай, например, охранял астраханский интернациональный отряд бывшего венгерского военнопленного Винермана.
Чепаев просил у командования отряд для укрепления тыла и охраны линии железной дороги, напоминал, что обе¬щанная артиллерия до сих пор не прибыла, а аэропланы из-за отсутствия бензина бездействуют, но пополнения так и не получил.
Казаки главные силы сосредоточили у станции Семи¬главый Мар.
Красные командиры решили применить проверенную тактику «эшелонной войны». Но казаки разбирали рельсы на дороге, и красные отряды шли вдоль разрушенной линии пешком.
Перед пехотой стояла задача захватить станцию Семиглавый Мар, восстановить железнодорожный путь и продолжить наступление при поддержке бронепоезда.
На правом фланге шёл отряд новоузенцев, за ним николаевцы Демидкина. На левом — двигался отряд Чепаева. В резерве, отстав на пять-шесть вёрст, шли Саратовский и Тамбовский отряды. Артиллерия и пулемёты находились в середине своих отрядов.
Из-за бездорожья скорость передвижения не превышала две-три версты в час. Перестрелки с казачьими разъездами, частые остановки из-за этого, а затем наступившая темнота очень нервировали бойцов и их командиров. К утру отряды стали двигаться ещё медленнее.
Выручила инициатива Чепаева: со вторым сводным Нико¬лаевским отрядом он сделал обходный маневр через хутор Коровин и вышел во фланг противнику, а затем к Семиглавому Мару в тыл казаков.
Казаки обнаружили Чепаева, когда его конники хлынули на станцию Семиглавый Map. Застигнутые врасплох и боясь окружения, казаки не приняли боя и отступили к станции Шипово.
В Шипово был послан парламентер Филипп Маркович Неусыпов с двумя красноармейцами. Белоказаки отвергли предложение сложить оружие и признать Советскую власть. Парламентеров жестоко пытали, резали на спинах кожу лентами. Потом доставили в Уральск, на площади гвоздями прибили ко лбам звёзды и повесили.

Первый Николаевский полк подходил к станции Шипово, чтобы выполнить приказ командующего Николаевской группой войск товарища Захарова и захватить станцию. Второй Николаевский полк почему-то задерживался, связи с ним не было.
Вдоль околицы станции тянулся довольно глубокий  и бесконечно длинный овраг, на одной стороне которого окопались белые. Берега оврага соединял железнодорожный мост.
Мост охранял отряд белых, усиленный пулемётами. На станции стояла батарея пушек, которая также могла нанести удар по наступающим на мост красным.
Вот по этому мосту и приказано было атаковать белых.
Командир полка товарищ Топорков уже готовил вывести отряды на позиции для лобовой атаки, когда в расположение полка прискакал Чепаев с несколькими конниками.
— Карту! — приказал Чепаев, спрыгивая с коня.
Топорков разложил на земле карту.
— Показывай диспозицию!
— Вот станция… Тут овраг… По той стороне укрепились беляки. Здесь у них пулемёты. На станции, в двух верстах — батарея трёхдюймовок. Прекрасная позиция для обстрела моста. Тут мост. Приказано взять станцию в лоб.
— Да это ж сколько людей ты положишь, пока станцию возьмёшь! — возмутился Чепаев. — Приказ командующего Захарова отменяю, как ошибочный. Поступим так… На подходе Второй полк под командованием товарища Кутякова…
— Чего они задержались? — полюбопыствовал Топорков.
Чепаев недовольно крякнул и раздражённо дёрнул рукой.
— Вчера под вечер казаки окружили отряд новоузенцев. В темноте бойцы запаниковали и открыли беспорядочную стрельбу по своим же. Хорошо, мы были неподалёку, в нескольких верстах от места боя. Выставили по фронту своей позиции заслон из пулемётчиков, а с остальными бойцами атаковали противника. Драпанули казаки, в общем.
— Понятно, — чуть завидуя очередной победе Чепаева, вздохнул Топорков.
— Вернёмся к нынешней диспозиции, — Чепаев указал на карту. — Кутяков обойдёт станцию и выйдет в тыл белякам. Лобовая атака… — Чепаев сощурил глаз, подёргал себя за нос, подкрутил ус, обвёл командиров хитрым взглядом, и решил: — Лобовая атака через мост, как приказывал товарищ Захаров, будет. Но мы не потеряем ни одного бойца…

Штабс-капитан Потоцкий, командовавший отрядом на станции Шипово, организовал командный пункт на колокольне церкви, стоявшей на западной окраине станции. Отсюда ему прекрасно была видна станционная площадь, где стояла батарея из четырёх орудий, заслоны по восточной окраине и основные силы отряда, окопавшиеся по краю оврага за западной окраиной станции. Со всеми подразделениями поддерживалась телефонная связь.
Штабс-капитан считал, что оборона станции, учитывая более полусотни пулемётов и батарею трёхдюймовок, которая со своей позиции могла стрелять в любую сторону, организована очень надёжно.
Штабс-капитан считал, что станцию красные могли взять только очень большими силами. И, в силу географического положения станции и дислокации красных, только с западной стороны, которую естественно защищал глубокий овраг. Ну а мост через него был под надёжной охраной пехоты, множества пулемётов и пушек.
— Господин штабс-капитан, взгляните-ка… — обеспокоено проговорил наблюдатель, обозревавший горизонт в бинокль.
Потоцкий взял бинокль. С запада в направлении станции двигалась пехота красных. В бинокль довольно чётко различалась передовая шеренга, казалось, растянувшася от края до края степи. А дальше… Дальше клубы пыли скрывали несметное полчище солдат. Летом в степи от любого ветерка пыльно, а тут — движение массы солдат…
Потоцкому показалось, что он слышит далёкий рев толпы.
«Напились, наверное, — подумал брезгливо штабс-капитан, — и горланят свой «Интернационал».
— Телефонист! — приказал Потоцкий. — Передай в отряды: оставить один взвод в на восточной окраине, а остальные силы срочно перебросить на защиту моста.

Полк товарища Кутякова глубоким манёвром вышел в тыл белых.
Батарея красных, в нарушение всех тактических правил, на полном галопе вынеслась вперед кавалерии, промчалась мимо бежавших в панике наблюдателей, ворвалась на широкую улицу, рассекавшую станцию до самой площади, где стояла батарея белых. Едва увидев на площади белых, красная батарея снялась с передков и прямой наводкой первым же залпом осыпала картечью белые орудия. Не медля ни минуты, кавалерийский эскадрон с шашками наголо и с криком «ура» помчался в атаку. Внезапный обстрел и появление в тылу красной конницы вызвали в рядах белых смятение. Белые артиллеристы вместе с прикрытием покинули орудия и в панике бежали.
Красные артиллеристы установили свои орудия рядом с белой батареей и открыли огонь.

Штабс-капитан Потоцкий с удивлением услышал пушечные выстрелы. «Кто приказал?» — раздражённо подумал он, и распорядился телефонисту вызвать батарею.
Но батарея вдруг снова открыла огонь… И Потоцкий, к своему ужасу, увидел, что его батарея обстреливает позиции белой пехоты, защищавшей мост!
С запада накатывала страшная, пыльная армада красных. Между артиллерийскими разрывами слышался непонятный и жуткий рев наступающих.
— Отступаем, — невнятно буркнул то ли телефонисту, то ли сам себе Потоцкий, и кинулся по лестнице с колокольни.
Телефонист замер в растерянности. Потом решил исполнить долг, дозвонился до взвода, охранявшего мост, крикнул: «Отступаем!», бросил трубку, и помчался вслед за штабс-капитаном.

Полк товарища Кутякова добивал белых по всем направлениям. Пленных в этом бою не брали, потому что белые в предыдущих боях тоже не брали в плен красных, расстреливали даже раненых.
К отбитой у белых станции со стороны моста неторопливо подходила цепь красной пехоты. Следом, в клубах пыли, с рёвом, мычанием и блеянием брело огромное стадо коров и овец, которых Василий Иванович Чепаев велел собрать со всех близлежащих деревень, и которые белые приняли за надвигающуюся армию красных…
Атака была настолько стремительной, что население станции Шипово, наслышанное о зверствах красных, бежало, бросив всё: в печах стояла горячая пища, во дворах бродил скот, встречались даже повозки, запряженные лошадьми.
Чепаевцам достались богатые трофеи: множество обозов с имуществом и боеприпасами. В бою было захвачено более полусотни пулеметов, четыре пушки, много винтовок. К вечеру, когда багровые лучи заходящего солнца озарили поле боя, покрытое трупами белых солдат, полки заняли село.
Казаки отошли к станции Деркул.
На следующий день чепаевцы продвинулись к находившемуся в десяти верстах восточнее хутору Карепанов, где наткнулись на сопротивление противника. Казачья кавалерия несколько раз атаковала чепаевцев. Но благодаря умелым действиям Чепаева все атаки были отбиты, хутор взят.
Скоро войска Чепаева без боя заняли железнодорожную станцию Семиглавый Map.

***

В Шипово красные задержались на сутки. Там дождались поезда с боеприпасами и отдохнули.
Тем временем белоказаки подтянули резервы: две сотни первого учебного конного полка, Уральский конный дивизион, пешую дружину и орудие. Пешая сотня двинулась на станцию Шипово, а остальные части под командованием полковника Курина направились севернее полотна железной дороги с задачей ударить в тыл наступающим красноармейцам.
Оставив в Шипово Тамбовский отряд, красные повели наступление на станцию Деркул и близлежащий посёлок Зелёный в десяти верстах от Шипово. До гнезда казачьих мятежников, города Ураль¬ска, оставалась сотня вёрст.
Бой за станцию Деркул был тяжелейшим. Противник встретил наступавшие части красных фланкирующим артиллерийским огнем с юга.
Правофланговый Новоузенский отряд залег под огнем, не успев развернуться фронтом в сторону противника. Сотня казаков налетела на правый фланг Первого Николаевского отряда. Из-за холмов во фланг и тыл отряду лавой прошла казачья конница ещё примерно из двух сотен. Наступил критический момент.
Чепаев, видя такую ситуацию, послал пулеметные тачанки прикрыть фланг и тыл новоузенцев. Белоказаки, наткнувшись на пулеметный и ружейный огонь, неся большие потери, отступили.
Измученные красноармейцы, выставив охранение, расположились на ночлег. Ночь провели бесспокойно.
Ранним утром крупный отряд казачьей конницы напал на станцию Шипово, где находился поезд снабжения армии — сорок два вагона с оружием, боеприпасами, продовольствием, медикаментами. Охранявший станцию Тамбовский отряд отбил первые атаки численно превосходящего противника.
Чтобы отрезать красному поезду путь к отступлению, ка¬заки закатили на железнодорожный мост бочки с керосином и зажгли его.
Об¬становка требовала немедленного вывода поезда к станции Деркул — в район действий Саратовской армии.
Поезд на предельной скорости въехал на объя¬тый пламенем мост. Машинист Камерин напряжённо смотрел в хвост состава: проскочит ли? И едва последний вагон ми¬новал зону огня, как подгоревший мост рухнул. Не снижая скорости, Камерин вёл состав к Деркулу, где располагался штаб красных. Белогвардейцы осыпали паровоз и вагоны дождем пуль. С обеих сторон от железной дороги разрывались ар¬тиллерийские снаряды.
Прибыв на станцию Деркул, беглецы поведали о захвате Шипово, чего не было, и о движении противника на Семиглавый Мар.

= 5 =

Штабс-капитан Кобзарь Станислав Васильевич, сотрудник контрразведки Народной Армии КОМУЧа, пробирался в Уральск, чтобы передать атаману Толстову послание от командования Народной Армии.
Господин штабс-капитан был классическим белогвардейцем: сухощавый, чуть выше среднего роста, с гордым и смуглым от загара, словно обсохшим лицом улыбающегося ястреба. Он и характер имел ястребиный: выдержанный и расчетливый, как у хищной птицы. Белогвардеец был в его серых, холодных и пристальных глазах, в манере поведения и мышления, в крайней преданности белой идее.
Но стоило штабс-капитану хорошо выпить, как он становился горячим, неудержимым. Как говорили о нём приятели: сначала застрелит, потом сожелеет, что рано застрелил: можно было бы и допросить. Не любили штабс-капитана и за склонность к злым шуткам, даже над приятелями-сослуживцами.
Из Самары до Саратова штабс-капитан добирался по Волге, дальше — железной дорогой.
Одет был в полувоенный костюм: английский френч, клетчатые, с кожей на заду галифе, черные сапоги, обутые в кожаные калоши с медными задками. На голове  военная фуражка без кокарды, в руках — солдатского сукна шинель на малиновой подкладке, в вещмешке — минимум вещей, необходимый для командированного мужчины.
На руках имел надёжное удостоверение «инспектора снабжения тыла подразделений Красной Армии Уральского фронта» за подписью аж «самого товарища Троцкого», заверенное качественной поддельной печатью. Послание атаману Толстову, обёрнутое непромокаемой тканью, было вшито в голенище правого сапога, удостоверение штабс-капитана контрразведки Народной Армии КОМУЧа — в голенище левого сапога.
Добравшись до станции Семиглавый Мар, штабс-капитан разыскал коменданта, коим оказался командовавший казачьей сотней, взявшей станцию, есаул Иван Никифорович Бородин.
Есаул Бородин — пожилой, рыхлый казак с невыразительным бабьим лицом, одетый в мятую, засаленную на животе гимнастерку, на которой тускло поблескивала одинокая медаль в честь трехсотлетия дома Романовых на грязной оранжевой ленточке, располагался в кабинете начальника станции. В облике есаула не было ничего воинственного: чёрный ремень с медной пряжкой опущен ниже талии, сапоги давно не чищены, со сбитыми каблуками. Даже обвисшие усы не придавали есаулу мужественности.
Штабс-капитан подошёл к столу, за которым раньше сидел суровый и всемогущий, вероятно, начальник станции, а теперь — невзрачный казачий есаул, молодцевато щёлкнул каблуками и с не до конца скрытой улыбкой, подал ему… удостоверение инспектора Красной Армии.
Есаул взглянул на удостоверение, усталое лицо его сначала приняло выражение ничего не понимающего человека, потом начало краснеть, глаза выпучились. Есаул медленно поднимался из-за стола, готовый криком позвать казаков и приказать повесить наглого «краснюка».
Штабс-капитан как бы спохватился и приложил руку к груди:
— Господин есаул, простите великодушно! Разрешите представиться: штабс-капитан Кобзарь Станислав Васильевич, сотрудник контрразведки Народной Армии КОМУЧа. Так долго пробирался по тылам красных, что…
Штабс-капитан щёлкнул каблуками, поклонился, в полупоклоне достал из прорехи в голенище документы офицера контрразведки:
— Вот удостоверение… Простите великодушно, господин есаул, ошибся.
Есаул недоверчиво взял бумагу, развернул, прочитал. Подумал и решил поверить бумаге. Лицо его медленно приняло спокойное выражение.
— Садитесь, господин штабс-капитан, — устало предложил есаул. — Чем обязан?
Штабс-капитан аккуратно сложил документы, один положил в нагрудный карман, другой — в прореху голенища, сел на стул вполоборота к есаулу.
— Командование Народной Армии КОМУЧа поручило мне связаться с атаманом Толстовым. Необходимо обсудить некоторые вопросы, интересные и полезные для обеих сторон. Я сильно рисковал, пробираясь по территории, занятой красными. Теперь, когда до Уральска осталось день-два пути, а паровозом или на машине — несколько часов, я не хочу рисковать. Война, знаете ли, полна случайностей. Разведка красных, заблудившийся разъезд, группа бандитов, в конце-концов… Я хотел просить вас, господин есаул, помочь мне добраться до ставки атамана Толстова без приключений.
Есаул пошкрябал подмышку, вздохнул, понимающе кивнул головой, скривив губы углами вниз.
— Добраться до Уральска — нет проблем. А вот отсутствие приключений  гарантировать не могу. Диспозиция меняется не ежедневно, а ежечасно. Я знаю, что у нас было впереди, справа и слева вчера, но могу только предполагать, что у нас впереди или в тылу сейчас. Смотрите… — есаул вытащил из стола карту и разложил на столе. — Вот Семиглавый Мар. Мы, то есть. Здесь и здесь, глубоко во фланги прошли отряды красных. Здесь  конница Чепаева, что особенно опасно. Он же, этот Чепаев, не знает никакой стратегии, действует против всех тактических правил… — возмутился есаул. — Как какой-то бандит! Он действует вопреки приказам своего начальства, о которых мы узнаём от своих агентов, и поступает противоестественно! Мы не можем предугадать его поступки и предположить, куда направится его отряд!
Есаул раздражённо встал и подошёл к окну, засунув руки в карманы галифе. Он так рассердился, будто красный командир Чепаев был его нерадивым подчинённым.
— А потом, — продолжил есаул, чуть успокоившись, — я очень опасаюсь бронепоезда красных, который стоит на разъезде «двести шестой километр» между нами и Озинками. Я послал отряд в обход. Они должны выйти к железной дороге и разобрать полотно между разъездом и станцией Озинки. Но железную дорогу до Озинок и тот разъезд охраняет Тамбовский отряд под командованием некоего красного командира Орионова, штаб и отряд которого дислоцируется как раз на том разъезде. Если они восстановят железнодорожное полотно, то бронепоезд двинется в нашу сторону и нас попрут до самого Уральска.
Есаул расстроено покачал головой, поймал языком кончик обвисшего уса, пососал его.
Штабс-капитан молчал, о чём-то раздумывая.
— Господин есаул…
Штабс-капитан пожал плечами, будто собираясь сказать прописную истину.
— Если проблема в красном отряде, охраняющем железную дорогу, надо вызвать его сюда и устроить западню!
— Каким образом? — безнадёжно отмахнулся есаул.
— Телефонная связь по железной дороге есть? Вот по телефону и вызовем.
— Ну, если постараться и как следует напрячь телеграфистов, можно дозвониться хоть до Саратова, — задумчиво проговорил есаул, но вдруг осознал предложение «вызовем» и посмотрел на штабс-капитана, как на неумного: — Что, так прямо и пригласим? Приезжайте, мол?
— Вы сами говорите, что обстановка здесь меняется ежечасно. Вы знаете какого-нибудь красного командира, отряды которого сегодня ошивались поблизости?
— Ну-у… Рассказывали, что в соседней деревне с утра был отряд кавалеристов под командой некоего Шевелёва.
— Поступим таким образом. Звоним на тот самый разъезд краскому… Как его? Орионову. От имени краскома Шевелёва, который, якобы, лихим налётом захватил Семиглавый Мар. И требуем от него срочной помощи. Для красных важна эта станция? Важна. Орионов обязательно пошлёт помощь, чтобы потом предстать перед своим командованием спасителем положения. А мы встретим их в удобном месте пулемётами… Пулемёты у вас есть?
— Пулемёты есть… — есаул задумчиво подёргал себя за ус. — И пушки есть… Но риск какой?!
— Господин есаул, эффект неожиданности, хорошая подготовка… Вы прекрасно представляете, что значит напороться на пулемёты. Я гарантирую вам уничтожение красного отряда! Без этого отряда красным будет не до восстановления железнодорожных путей. Красный бронепоезд не сможет пробиться сюда, вы укрепитесь… Господин есаул, такая блестящая операция, разработанная и проведённая вами, войдёт в учебники военной истории! — решил польстить есаулу штабс-капитан.
Есаул недоверчиво, но с оттенком гордости скользнул взглядом по штабс-капитану и как бы засмущавшись, опустил взгляд к столу.
— Мне ведь нужно срочно к атаману Толстову. Я приехал-уехал, а лавры, господин есаул, останутся вам!
— Да я не о лаврах…
— Я всегда говорил, что казаки — лихие вояки…
— Ну ладно, — скрепя сердцем, согласился есаул. — Только я не знаю, как разговаривать с красными командирами.
— Я знаю, господин есаул. Позвольте мне это весёлое дело…
Штабс-капитан задумался на некоторое время, недобро усмехнулся и попросил:
— И предупредите охрану, что я устрою здесь, как бы это сказать, звуковое оформление. Пусть воспримут его спокойно. Где тут телефонист сидит?
— Пойдёмте, господин штабс-капитан.
Офицеры прошли в комнату телефониста.
— Спокойно тут! — приказал есаул стоявшему в коридоре казаку.
Вошли в каморку перепугано вскочившего телефониста.
— Вызывай двести шестой километр, — приказал штабс-капитан.
Телефонист дрожащими руками выдёргивал штекеры на пульте, вставлял другие.
— Алё, двести шестой! Алё… Алё! — голосом сильно обиженного и собирающегося заплакать подростка кричал он в трубку.
Штабс-капитан поднял со стола длинную линейку, взмахнул ею. То ли как шашкой, то ли как розгой. Телефонист перепугался ещё больше.
Вдруг штабс-капитан громко ударил линейкой по столу. Хлопок наподобие пистолетного выстрела перепугал телефониста до потери соображения. Телефонист уронил трубку.
— Р-работай, с-скотина! — как-то без злости приказал штабс-капитан. — А то расстреляю за ненадобностью.
— Двести шестой… Ага… Да… Двести шестой! — счастливо засветился телефонист, подал трубку штабс-капитану и в подтверждение настойчиво указал в трубку.
— Алё, — вдруг низким дубоватым голосом заговорил штабс-капитан. — Двести шестой километр? Ето хто? Ето командир отряда Шевелёв говорит. Мне нужен товарищ Орионов… Как хто, мать твою пресвятую богородицу в три бога и в революционных отцов-святителей… Ты што, командира гарнизона товарища Орионова не знаешь, кишка обозная! Да чтоб тебе ежа родить задними ногами вперёд, за то, что ты товарища Орионова не знаешь… Хто я? Соловей-Разбойник, Одихмантьев сын, распротак твою разэдак… Я ж тебе русским языком говорю, красный командир Шевелёв из Семиглавого Мара… Ну, холуй соннорылый, доберусь я до тебя, ежели не погибну геройской смертью за свободу мирового пролетариата… Будешь ты у меня с досады землю жрать. Печенку вырву, селезёнку растопчу, вырод гадючий!.. Что? Так подключай, сто чертей твоей матери в любовники…
Есаул и смотревший в открытую дверь казак поражённо таращились и качали головами: есаул от удивления, что штабс-капитан так изъясняется, а казак — завидуя витиеватости и красоте, с какими ругался незнакомый офицер.
Наконец, в трубке раздался голос, представившийся командиром отряда Орионовым.
— Алё! — обрадовался штабс-капитан, отставив трубку в сторону. — Алё! Плохо слышно!
Он хлопнул линейкой по столу. От неожиданного хлопка подпрыгнул не только телефонист, но и есаул вздрогнул.
— Алё! Товарищ Орионов? Плохо слышно… Товарищ Орионов, вы слухаете? Это командир отряда Шевелёв говорит…
Штабс-капитан хлопнул линейкой по столу ещё пару раз.
— Мы тут Семиглавый Мар захватили… Но туговато приходится… Отстреливаемся… Товарищ Чепаев вчера передал, что, как только мы захватим Семиглавый Мар, вы, товарищ Орионов, поддержите нас двумя ротами… Наседают белые, а вас нету!
Штабс-капитан жестом попросил у есаула револьвер, взвёл курок и вдруг выстрелил вверх. Телефонист упал под стол, есаул в полном недоумении беспорядочно шевелил руками.
— Вы слухаете, товарищ Орионов? Это Шевелёв… Наседают красные… Отстреливаемся пока…
Штабс-капитан вдруг повернулся к стоящему в двери казаку и заорал на него:
— Огонь! Стреляй, мать твою… Стреляй, обходят! — и навёл на казака револьвер.
Казак испуганно передёрнул затвор винтовки и замер, глядя на есаула.
— Стреляй, в креста, бога и собачьи потроха! — заорал на него есаул, поняв игру штабс-капитана.
Перепуганный и ничего не понимающий казак выстрелил в потолок и съёжился под осыпавшейся штукатуркой.
— Товарищ Орионов… Плохо слышно… Белогвардейцы наступают на ме¬ня, вы меня бросили, что ли, товарищ Орионов? Немедленно прислайте две обещанные роты на по¬мощь! — кричал штабс-капитан в сторону опущенной вниз телефонной трубки, не забывая периодически прикладывать к уху и слушать ответы. — Подкрепление давай! Удержать-то мы удержим… Ага, вон наши в наступление пошли! Но потом держать туго придётся. А ты сам понимаешь, товарищ Орионов, Семиглавый Мар — нужная станция… Тут до Уральска рукой подать… Нам бы роты три… Алё! Алё, не слышно!
Штабс-капитан прислонил трубку к уху и поднял палец вверх, призывая к вниманию.
— Ага… — соглашался он то и дело с трубкой, отвернув голову в сторону. — Да ты что?! Ага… Ох, спасибо, дорогой…
Лицо штабс-капитана выражало озабоченность крайней степени.
— Ну, красное революционное спасибо, дорогой товарищ Орионов… Ну, обойму я тебя сердечно, ежели встретимся… Прямо, задушу до смерти в революционных объятиях… Алё! Алё, распротак тебя!
Штабс-капитан выдернул штекер, разрывая связь.
— Будет помощь, — проговорил он негромко, усиленно над чем-то раздумывая. — Ох и хорошая помощь…
Есаул не понимал по интонации, доволен штабс-капитан, или наоборот.
— В общем, господин есаул, диспозиция такая, — бодро встрепенулся штабс-капитан. — Путь они восстановили. Красный бронепоезд прибыл на разъезд и через какое-то время прибудет к нам. И теплушки с двумя ротами пехоты при нём…
Есаул испуганно хлопнул себя по губам ладонью.
— Таким образом, вы, господин есаул, будете прославлены не только уничтожением двух рот красных, но и уничтожением бронепоезда, — без тени смущения спокойно сообщил ему о предстоящем геройстве штабс-капитан.
На штабс-капитана накатило весёлое и дерзкое вдохновение: в боевой игре он точно подшучи¬вал над смертью.
— За дело, господин есаул!

Опро¬кидывая мебель, дырявя потертые кожаные кресла, в буфет первого класса вкатили на руках две пушки, установили их напротив окон, выходящих на перрон. Втаскивание пушек в вокзал для казаков казалось нелепым и необыкновенно весёлым занятием.
Штабс-капитан то и дело приглаживал коротко остриженные усы — кажется, он сам не знал толком, что делать дальше…

***

Бронепоезд под лихим революционным названием «Освободитель мирового пролетариата бронепоезд им. тов. Ленина» шёл к Семиглавому Мару на помощь отражающему атаки белоказаков отряду товарища Шевелёва. На разъезде у краскома Орионова осталась батаря орудий и рота пехоты.
Бронепоезд толкал обвешенный стальными листами паровоз «Ов», в простонародье  «овечка». Над тендером бронепаровоза возвышалась башенка — боевой пост командира бронепоезда, с одной стороны украшенная красной звездой, с другой — жёлтыми скрещёнными серпом и молотом.
Впереди бронепоезда двигалась «контрольная» железнодорожная платформа с ремонтно-строительными материалами — рельсами, шпалами, стыками и инструментами, обвешанная по бокам колючей проволокой. Она предохраняла бронепоезд от подрыва на мине.
За бронепаровозом шла бронеплощадка с тремя пулемётами по каждому борту и трёхдюймовой пушкой на поворотном круге в башне. На одном борту бронеплощадки был нарисован грозный лозунг: «Смерть мировому капитализму!», а с другой — оптимистичный призыв: «Вперёд, к светлому коммунистическому будущему!». Причём, лозунг был написан в три этажа, слово «коммунистическому» явно не умещалось, и заканчивать его пришлось мелкими буквами, опустившимися унылым хвостом вниз.
Следующим шёл угольный, наскоро заблиндированный (защищённый бронеплитами) вагон ещё с одной трёхдюймовой пушкой и солдатами, которые не уместились в пулемётном каземате соседней бронеплощадки. Здесь же располагалась техническая бригада.
Колёса бронеплощадок и бронепаровоза защищали стальные листы на петлях, спускавшиеся почти до самых рельсов.
Красные бойцы, посланные на помощь отряду товарища Шевелёва, отдыхали в теплушках. Матросы, несущие вахту у пушек и пулемётов в бронированных «трюмах», дремали раздетые. Несколько матросов с серьгами в ушах, обтянутые изношенными и почти потерявшими цвет тельниками,  накинув на широкие плечи потёртые, пробитые пулями и осколками бушлаты, сидели у открытых бронедверей, свесив ноги в брюках клеш за борта вагонов.

На станции Семиглавый Мар слушали, не идет ли красный бронепоезд.
И вот, сначала далеко, потом ближе, ближе, неспешно застучал, за¬скрежетал бронепоезд.
На подъездах к станции бронепоезд встретил всадник в солдатской форме без погон с самодельным красным флагом, привязанным, видимо, к кавалерийской пике. Помахав приближающемуся бронепоезду флагом, он, неторопливо гарцуя, поскакал в сторону станции, как бы приглашая железное чудовище, испупыренное громадными заклёпками-бородавками, следовать за ним.
Бронепоезд вполз на станцию. От его стальных боков на перроне потемнело. Тяжело отдуваясь клубами пара, бронепоезд замедлил ход, трепещущий красный фла¬жок на передке паровоза проплыл мимо станционного здания.
На перроне, сразу за станционным зданием, расставив ноги и заложив руки за спину, стоял мужчина в наброшенной на плечи кожанке и фуражке с красной звездой, по виду — красный командир или комиссар. Увидев приближающийся бронепоезд, человек в кожанке помахал рукой, приветствуя бронепоезд.
Проехав чуть дальше человека в кожанке, паровоз остановился.
Из открывшейся железной двери бронепаровоза вышел моряк в кожаной куртке, бородатый и увешанный оружием.
— Матрос Андрей Полупанов, комброн (командир бронепоезда) красного бронепоезда «Освободитель мирового пролетариата имени товарища Ленина», — лихо козырнув, грозно представился человеку в кожанке матрос и снисходительно спросил: — Где тут белые, которых надо разогнать?
— Командир этих белых перед вами, — с вежливой улыбкой интеллигентно ответил штабс-капитан Кобзарь и сбросил кожанку.
Не успел моряк удивиться золотым погонам, появившимся из-под комиссарской кожанки, как штабс-капитан выхватил револьвер и выстрелил командиру бронепоезда в грудь. Затем сорвал с пояса гранату, бросил в открытую дверь бронепаровоза и отшатнулся в сторону. Раздался взрыв, дверь пыхнула огнём, дымом и мусором. Штабс-капитан одну за другой кинул в дверь ещё две гранаты.
Распахнулись окна вокзального здания и из них жахнули пушки, проламывая бока стоявшей перед ними пулемётной бронеплощадки. Завизжали кус¬ки железа, рухнул от стрельбы навес вокзала, осыпалась стена.
Со всех сторон к остановившемуся бронепоезду устремились из засады казаки, бросали в бойницы гранаты, бутылки с керосином. Вагоны запылали.
Пулемёты с близкого расстояния крошили в фарш пехоту в прицепных вагонах. Беглецов рубили шашками. Кровь людская текла ручьями.
Штабс-капитан с интересом наблюдал за происходящим, чуть улыбался. Так недоверчивый зритель в цирке наблюдает за жестоко борющимися борцами, зная, что матч договорной, что победит назначенный боец, а бойцы лишь изображают жестокость.
Штабс-капитан повернулся и жестом показал машинисту, что паровозу нужно двигаться назад. И машинист послушался его!
В грохоте и визге разрывов, с пробитыми железными боками, из которых вырывался огонь, бронепоезд попятился, сотрясаясь. Вагоны и бронеплощадки накрыла новая серия гранат.
Из пробоины в командирской башне под красным флажком высуну¬лась скорченная рука, замахала белой тряпкой — обрывком то ли полотенца, то ли рубахи.
Пушка на башне бронепоезда наклонилась предельно вниз, пытаясь выстрелить в близкого противника… Орудие рявкнуло… Под слишком большим горизонтальным углом орудие откатом опрокинуло площадку. С жутким скрежетом вагон поднялся, замер на мгновение, стоя колёсами на одной рельсе, и рухнул под откос.
Пятившийся бронированный паровоз оказался напротив здания вокзала.
Пушки в здании вокзала взорвали окна огнём и дымом… От залпа в упор колёса паровоза рухнули. Перрон заволокло клубами пара, рванувшего из разбитого котла паровоза.
В развороченных бронированных вагонах рвались патроны и снаряды, чадяще горела внутренняя пробковая обшивка. На мостовую перрона оседала копоть.
Штабс-капитан неторопливо, будто гуляя в парке, шёл к вокзальному зданию.
Под ногами валялись помя¬тые фуражки с красными звездами, тряпье, патронные гиль¬зы, обломки закопченного металла. Желтый мертвец, перегнувшись надвое, висел в пробоине бронепаровоза.
В ушах штабс-капитана тяжело звенело, как будто били в железные балки, и всё еще слышались завывания, крики, грохот.
Из вокзала вышел ошеломлённый есаул. Без головного убора, с перепуганным лицом, он показался штабс-капитану комичным.
— Хаос! Дикий хаос! — с ужасом проговорил есаул в полголоса. — Я не подозревал, что с такой дерзостью, так смело можно... Но это же — кромешный ад!
— А нам больше ничего не осталось, кроме дерзости и смелости, — без эмоций сказал штабс-капитан, пожал плечами, снял с головы кожаную фуражку с красной звездой, взглянул на её верх, словно прицениваясь, небрежно уронил перед собой и пустил на головной убор красного командира струю слюны.
— Ад! — прошептал в ужасе есаул.
Солдаты пронесли убитого матроса — командира бронепоезда.
Штабс-капитан скользнул взглядом по запачканной кровью тельняшке.
— Матросики со мной в Питере соседствовали после февральской революции. Дикари! Кудрявый гимназист у них командиром был. Как мальчишка-молокос матроснёй командовал, стариков убивать водил — не знаю. Ох и наслушался я тогда матросских «поэтических» разговоров, революционной «словесности». Очень богат и звучен наш язык, скажу я вам!

= 6 =

Положение у красных сложилось самое бесперспективное. Николаевская группа войск Саратовской Красной армии была окружена и отрезана от Саратова.
На срочном совещании на станции Урбах командарм Саратовской Красной Армии Загуменный зачитал приказ об отходе Николаевской группы войск.
Первый полк под командованием товарища Топоркова выдвинулся в авангард. Левый фланг охранял второй полк под командованием товарища Кутякова, правый фланг и арьергард доверили бригаде Чепаева.

Штаб Захарова — человек пятнадцать командиров и технических работников, среди которых Лида была единственной женщиной — в сопровождении эскадрона из бригады Чепаева отступали в сторону станции Шипово.
По сведениям тыловиков с поезда, прорвавшегося из Шипово в Деркул, где располагался штаб Николаевской группы войск, станцию Шипово захватили белоказаки, а Семиглавый Мар удерживают красные. Захаров намеревался обойти Шипово и соединиться со своими на станции Семиглавый Мар.
Лида сидела с Захаровым в открытом автомобиле, остальные штабисты ехали на трёх подводах следом.
Один взвод кавалеристов шёл дозором впереди, остальные конники следовали арьергардом.
До станции оставалось не более пяти вёрст, она хорошо была видна невооружённым глазом, как вдруг раздались артиллерийские выстрелы, на территории станции поднялись чёрные кусты взрывов.
Захаров приказал остановить машину и встал, вглядываясь в творящееся впереди.
Прискакал кавалерист из дозора, доложил:
— Товарищ командир, с западной стороны станцию обстреливает батарея. Если на станции красные, значит, стреляют белые. Наши пошли в разведку.
— Что обстреливают — слышим. А определить и нам не удалось, — скептически усмехнулся Захаров. — Скачи к своим, пусть разведают, кто в деревне, кто стреляет.
Захаров задумался.
— Занять Шипово белые не могли, силёнок мало для атаки на хорошо укреплённый пункт. Значит, артиллерия — белоказаков? Откуда?
Захаров подумал ещё немного, склонился к уху Лиды и тихо, чтобы не слышал шофёр, заговорил:
— Вот что, Лида. Обстановка непонятная, всякое может быть.
— Ну что может быть? — как испуганный ребёнок, убеждающий себя в безопасности, возразила Лида.
— Лида, давай рассуждать объективно. Расположения белых войск мы не знаем. Не исключено, что наткнёмся на крупный отряд. Нас могут рассеять, ты можешь оказаться одна… Я, как командир, должен предусмотреть и такой вариант. Если ты вдруг попадёшь к белым, требуй встречи с самым высоким чином. Представься согласно документам. Расскажи легенду, которую мы с тобой разрабатывали в Балакове. Последний раз ты из Балакова пробиралась в Самару, чтобы продолжить службу у штабс-капитана Максимова, но заболела сыпным тифом… Побольше реальных подробностей, иногда они подтверждаются самым неожиданным образом. Вернулась в Балаково, потому что была очень слаба после болезни. Тебя мобилизовали, направили служить машинисткой в Николаевск, а потом на Уральский фронт. Всё реально. Теперь вот что. Естественно, от тебя постараются получить нужную информацию о красных войсках…
— Я ничего не скажу! — горячо пообещала Лида, помня разговор с Захаровым о структуре войск и военной тайне.
— Как раз наоборот, ты можешь рассказать всё, что знаешь.
— Но как же, а военная тайна? — удивилась Лида.
— Всё равно войска будут отведены и переформированы. Так что никакой тайны ты не разгласишь. И — самое главное. Козырь, так сказать, на всякий случай. Если придётся разговаривать с офицером, можешь сообщить, что по разговорам в штабе, атаман Толстов собирается увести своё войско в Персию.
— На самом деле? Всех казаков? — поразилась Лида.
— Да, это достоверные сведения.
Пушки, обстреливающие станцию, вдруг замолчали.
Захаров глянул вдаль.
Одна выстрелила. Приближающийся свист… Вихрь взрыва, громадный столб земли метрах в пятидесяти впереди машины, адский грохот, ошмётки земли посыпались сверху …
— Гаубица, недолёт, — обеспокоено проговорил Захаров и оглянулся. Лошади отряда, следовавшего за машиной, перепугано шарахнулись, но строй удержали.
— Рассыпаться! — закричал Захаров и замахал руками в разные стороны. — Рассыпаться!
И не зря закричал. Потому что вновь донёсся звук выстрела, приближающийся свист, грохот и столб земли, но уже позади машины…
И вновь выстрел… Приближающийся свист…
— Вилка! — закричал Захаров и толкнул Лиду к двери. — Прыгай! Накроет!
Захаров выпрыгнул из автомобиля…
Лида не успела прыгнуть. Страшный взрыв поднял нос автомобиля. Лиду подбросило в воздух, на грудь как из ушата плеснуло чем-то тёплым… С силой ударило о землю…

4. У белых

=1=

Полковник Сорокин вышел из штаба. Голова раскалывалась, в ушах звенело, за грудиной давило, в правый бок словно шилом тыкали. Всего-то сорок восемь лет, а здоровье ни к чёрту!
Тихо, ни единого выстрела. Даже аэропланы не летают. После вчерашнего боя это молчание казалось зловещим.
Полковник не любил тишины перед боем. В такой тишине он чувствовал уныние могилы. Молчание — это смерть или... подготовка к убийству.
Серое ненастное утро дохнуло в лицо влажным холодным туманом. Как лягушку тронул.
Мерзкая погода!
Офицеры, сидевшие на бревне у завалинки деревенского дома, где располагался штаб, встали, расправили плечи, вздёрнули подбородки, повернулись лицом к командиру батальона.
Когда ломалась погода, на Николая Сергеевича всегда «накатывало».
Несколько дней шли нудные дожди, на марше кони с трудом вытягивали из размокшей глины орудия. Вчера было неожиданно жарко, а сегодняшнее утро не предвещало хорошей погоды.
И как раскалывается голова!
С погодой чёрт те что, с головой чёрт те что. И с Россией — чёрт те что.
Через пару часов поднимется воющая человеческая буря, двинется в атаку Рабоче-Крестьянская Красная армия.
Краснопузые отходили несколько дней и закрепились перед рощицей, чудным образом поднявшейся в степи.
— Какие войска спрятаны в роще, прощупать не удалось. Выставили плотное охранение, — доложил начальник разведки есаул Лебеда. — Но косвенные признаки говорят, что у красных до двух батальонов пехоты и две-три сотни конницы. Если идти в лоб, на поле перед рощей их пулемёты скосят нас вчистую. Пулемётов у них много. На левом фланге нас разделяет река. Свой берег красные держат крепко. Пулемёты, артиллерия. Но с артиллерией у красных не густо. На правом фланге паровое поле, грязь до колен. Быстрое передвижение невозможно ни коннице, ни пехоте. За паровым полем степь пересекают две длинные балки. Красные закрыли их пулемётами. Незаметно подвести силы к передовой по ним не удастся.
— Перевес в пехоте, но «недовес» в коннице, — с серьёзным лицом пошутил Сорокин. — Займём оборону перед деревней, а за деревней сосредоточим необходимые для наступления силы. Точнее, для контрнаступления. Завтра-послезавтра гегемоны совдепии обязательно пойдут в наступление.
Полковник задумался, кивнув в подтверждение своих мыслей, и завершил:
— У них смысл жизни: только вперёд — даже ценой собственной жизни! Вот эту цену мы им и назначим при встрече.
И вот момент встречи настал. Сегодня, как предполагал полковник Сорокин, хамско-пролетарские войска комиссародержавия попрут в наступление. И Сорокин готов встретить незваных гостей ружейным «горохом», крупнокалиберными «пирожными», готов шинковать краснопузых казацкими сабельками. Ждём-с!
Полковник сморщился, потёр ладонью загривок, задрал голову кверху, пытаясь расслабить закаменевшие, мучительно ноющие мышцы шеи и затылка.
Адьютант встревоженно глянул на бледное, с пожелтевшими глазами, лицо полковника.
— Коня! — глухо приказал полковник.
Адьютант знал, что печень у полковника Сорокина нестерпимо болит и голова раскалывается, когда предстоит бой, про какие комиссары в своём гимне поют: «это есть наш последний и решительный бой».
Ни в «последних и решительных», ни в лёгких боях полковник Сорокин зря не рисковал. Когда в недавнем бою тачанки красных подкатили на сто шагов и били в упор, Николай Сергеевич, сжимая рукой бок и морщась от боли в печени, приказывал солдатам стрелять прицельно, а пулемётчикам — бить короткими очередями. Сам лёг за пулемет вместо убитого пулемётчика. И все считали, что именно так и надо. А когда полковник шёл в атаку в первой цепи солдат, с мрачным лицом постукивая стеком по голенищу и не вытаскивая револьвера из кобуры, всем казалось, что так руководить атакой ему удобнее.
— На войне нет места неврастении, — любил говаривать полковник. — Чем более офицер хладнокровен и расчётлив, тем больше у него шансов спасти бойцов и победить. Перед атакой человек должен подобраться, подобно зверю, готовящемуся к прыжку. Каждая жилка в его теле должна натянуться, чтобы в нужный момент выстрелить победным действием.
Штабные офицеры в сопровождении конвоя выехали к позициям, оборудованным на восточной окраине села. Вестовые увели коней в укрытие. Офицеры тесной группой, как гуси за вожаком, шли за полковником.
— Смир-р-рна! — загорланил из окопа фельтфебель, увидев высокие чины.
Фельдфебельский крик больно ударил полковнику по мозгам. Сорокин недовольно махнул рукой.
Солдаты беспокойно поглядывали на господ офицеров.
— Командиров рот ко мне! — негромко приказал полковник.
Офицеры штаба остановились на бугре, не дойдя шагов десяти до окопов, поглядывали то на подготовленные позиции, то на раскинувшийся перед позициями луг. Видимость никудышняя, шагов на триста, не более. Дальше, в глубине тумана, спряталась небольшая рощица. За рощей и в роще скрываются вооружённые подонки хамско-пролетарской Совдепии.
Утреннее солнце расплывчатым пятном проглядывало сквозь мутную пелену, окрашивало пространство в неприятный желтоватый цвет.
Полковник вспомнил, как в тринадцатом году с германской стороны на них пустили облако хлора. Такое же жёлтое. Противогазы спасли не всех. А у выживших здоровья явно поубавилось. Как у него, например.
Солнечное пятно, словно испугавшись начальства, и вовсе исчезло. Начался мелкий, почти невидимый дождь.
Пахло сырой землёй и свежескошенным сеном. Голоса людей, лязг оружия словно отсырели: туман и накрапывающий дождь приглушали звуки. А может у него в ушах образовались серные пробки?
Однажды в детстве у Николая Сергеевича образовалась в ухе серная пробка. Слышать он стал значительно хуже. Вызвали доктора. Огромным шприцом доктор промывал ему ухо.
Полковник вздрогнул, вспомнив неприятную процедуру, и негромко покашлял, проверяя, нормально ли он слышит. Слышал нормально.
Да, пахнет сырой землёй… В хорошие времена эти запахи непременно ассоциировались бы с урожаем или… с грибной охотой, например. А сейчас… Сыра земля… Многим сегодня она станет пухом…
Полковник знал, что юнкера и офицеры по старинной традиции переоделись в чистое платье и теперь, отчаянно гордые и смелые, ждут сигнала к атаке.
Дуновение ветерка донесло хорошо знакомый солдатам приторно-тошнотный запах разлагающейся плоти и добавило неприятных ощущений.
«Как в морге! — сморщился полковник. — Что ж они трупы не убрали?»
Погода как раз для самоубийства, неожиданно подумал полковник: скверненький дождишко сочится сквозь гнилой туман. И трупный запах.
Намедни красные прощупывали их позиции. Выскочил из рощицы эскадрон. Погарцевали перед окопами красные кавалеристы, размахивая сабельками, как томагавками. Грозно поматерились.
Пулемётчик первой же очередью снял двух красноиндейцев, остальные ретировались.
А сегодня, по данным разведки, безбожно-грязное комиссародержавие спустит кроваво-красную свору с цепи, в надежде смять всё белое, чистое, святое.
Как смердит мертвечиной! Что же они не убрали трупы?
Гражданская война. Русские убивают русских. Выживет ли Россия после такого братоубийства?
Полковнику пригрезилось, что сама земля русская, мать-Россия лежит перед ним навзничь, раскинувшись, как жестоко насилованная женщина. В коросте от пожаров, чёрная от дыма, осклизлая от человеческой крови, смердящая гнойными нарывами-взрывами. Бессильная, уже не содрогается под топчущими её жеребцами, не вздрагивает от звериного «Ура!», похожего на оргазменный рёв овладевшего самкой животного, безразличная к ружейным и пушечным залпам, рвущим её плоть.
— Господин полковник, что играть оркестру перед боем? — подбежал неуклюжий, толстенький капельмейстер, небрежно козырнув на ходу.
— Может, мазурку? Бодрящая, заряжающая музыка… — морщась от головной боли, разминая загривок ладонью, пробормотал полковник.
— Николай Сергеевич, предлагаю играть гимн-марш донских гвардейцев — свадебный марш Мендельсона, — предложил начальник штаба, капитан Миронов. — Торжественно, воодушевляюще. У нас ведь сотня казаков в запасе. Пусть проникнутся чувствами перед рубкой.
(прим.: Каждый лейб-гвардейский полк имел собственный гимн-марш. Свадебный марш Мендельсона Александр II присвоил в качестве гимна полка донским гвардейцам)
На правом фланге перед позициями не спеша выдвигался оркестр. Серебряные трубы блестели даже под дождём.
— А может традиционно, «Белую акацию»? — предложил кто-то. — Как гимн белого движения.
— «Акацию»? Пусть начнут с «Белой акации», а потом сыграют мазурку и марш Мендельсона. Времени, я думаю, хватит, — пошёл всем навстречу полковник. Зачем говорить «нет», когда всем можно сказать «да».
Капельмейстер козырнул, будто муху отогнал, и вразвалку побежал к оркестру.
Все знали: красные не будут стрелять в оркестр, красные щадят музыкантов. Когда дело дойдёт до атаки, музыканты, отыграв своё, уйдут за линию окопов.
— Господин полковник, ротные собрались! — доложил адъютант.
Полковник повернулся к ротным командирам.
— Напоминаю, господа. Стрельбу открывать только по моей команде. В контратаке идти шагом, желательно, в одном темпе. И не стрелять. На ходу прицельно стрелять из винтовки сложно, а молчание для врага страшнее бесполезной стрельбы. С Богом!
Повеяло холодом.
Полковник поёжился, глянул вверх.
Небо с западного края потемнело до черноты. И вдруг прорвалось плотным, как занавес, ливнем. Который, впрочем, скоро перешёл в ровный, по-осеннему нудный дождь.
— Господа красные идут! — проорал подбежавший вестовой.
Полковник усмехнулся: вестовой назвал красных господами. Легче смердящего шакала назвать благородной ланью.
Он вытащил «цейсс», чтобы убедиться, что «Рабоче-Крестьянская» выползла из логова тумана и «пошла».
Полковник представил эти рожи — низколобые, испуганно-озлобленные. Рожи собранных из тюрем, притонов и ночлежек воров и дезертиров, в лучшем случае — рожи обыкновенного хулиганья из подворотен. Морды питекантропов. Морды бабуинов.
Разве могут каторжане быть строителями свободы и всемирного освобождения?
Зелёное от вымытой дождём травы поле словно ожило, стало морщиться, выбрасывая из недр серую массу, составленную из несчётного количества бегущих и идущих маленьких серых фигурок. Тысячи фигурок растеклись тонкой плесенью на теле земли, но ползли единым организмом, очень сильным организмом, сильнее стада буйволов, слонов, а может динозавров.
Бабуины Рачье-Кобелячьей Красной Армией валили валом, неисчислимой толпой. Прямо на ждущие их пулеметы. Как полковник и предполагал. Великолепная мишень.
Краскомам не жалко пушечного мяса.
Передние бабуины скользили по грязи и падали. И тут же вставали, потому что сзади напирали новые и новые.
Несмотря на то, что грязи, как говорят солдаты, по нижнюю губу, такая масса, достигнув окопов, сметёт любые пулемёты, любую оборону.
Дымился туманом мокрый луг. Дымились люди, колыхавшиеся в тумане, как приви¬дения.
В бинокль уже можно различить лица наступавших. Сплошь какие-то чухонцы, обмокшие грязью и дождём.
Полковник за последние годы видел всяких краснопузых. Видел взбесившуюся солдатскую толпу, рвавшую офицеров на части в декабре семнадцатого. Воевал с рабочими отрядами в обязательных черных кожанках. Это народ смелый, но глупый. Рабочие  ходили в атаку в полный рост и натыкались на пулеметы, рвавшие их в клочья. Воевал с матроснёй, обпившейся «балтийского коктейля» — спирта с кокаином. Эти особо напористы, но тоже глупы показной отвагой, кидались тельняшками на колючую проволоку и  кинжальный огонь пулемётов. Но самая опасная погань — китайцы, латыши и та же чухна. Эти трезвы, хитры и опасливы.
Полковнику докладывали, что как раз сегодня на них может пойти отряд из Прибалтики.
Вон красный командир с маузером. Любят они маузеры! В кожаной, с красной звездой «спринцовке» на голове, в кожаной куртке и чёрных кожаных галифе с яркой, кавалерийской «врезкой» между ног ярк-красного цвета. Будто кровью обмочился.
Ещё командир. У обоих явно офицерская выправка. Военспецы из бывших. Рядом с тем и другим — горбоносые кучерявые очкарики в кожанках.
Полковник знал, что в красной армии к каждому офицеру приставлен комиссар-еврейчик, чтоб следить за благонадежностью военспецов, и в случае чего расстреливать их на месте. И правильно. Ты или красный, или белый. В беспощадном горниле войне невозможно найти спасительный тенёчек и отсидеться, обмахиваясь газеткой с фронтовыми новостями. Каждый должен определить, хочет он ходить на большевистскую службу и получать за усердие воблу, или умереть за свободную Россию. Откажется военспец воевать за Совдепию — комиссар его расстреляет.
«Впрочем, белые «покрасневших» офицеров тоже в плен не берут», — подумал полковник.
Разглядывать «грязноармейское» бабуинское войско стало тошно, полковник убрал «цейсс» и покосился на своих офицеров.
Капитан Миронов закрыл глаза и едва заметно шевелил губами. Наверное, молится. Боится.
Полковнику стало неловко. Он отвернулся и, одернув китель, неторопливо пошёл вдоль траншеи.
Да, наступавшая масса красных впечатляет. На стороне красных пере¬вес потрясающий: ползут кишащей икрой. Сюда бы артиллерию! Но, к сожалению, у его батареи ограниченный запас снарядов. И, вероятно, красные об этом знают. Придётся беречь на крайний случай. А этот случай, без сомнения, наступит. Сеча предстоит грандиозная.
Сеча между русскими и… русскими. Гражданская война. Кровавый бедлам. Красные идут на белых.
Белые защищают Отечество, веру, традиции, культуру, свои дома… Красные ломают традиции, отнимают чужие дома, воюют за победу Мировой Революции.
Нет, красные воюют не за победу их революции, они воюют за власть, как таковую.
Полковника всегда удивляли лозунговые слова Интернационала: «…разрушим до основанья, а затем…». Комиссары всё низвергают, поджигают, всё опрокидывают. Но на смердящих развалинах рано или поздно придётся что-то строить. Смогут ли комиссары возвести нечто путное на разрушенном до основанья? Нет, созидатели не рушат до основанья.
Россия погибнет под большевистским игом. Это иго горше татарского. Комиссары уничтожают веру, разрушают культуру, ломают традиции, на которых стоит Россия. Пока царствуют комиссары, нет и не может быть России.
И задумываться над вопросом «Что делать?» здесь не надо. Ответ ясен. Можно с умными лицами философствовать о «братоубийстве», о «пролитии русской крови». Но когда на тебя прёт орда, желающая оплевать твою веру и культуру, перечеркнуть твой опыт и образование, отнять у тебя отчий дом и жену, заставить детей отречься от родителей, растоптать тебя и твоих близких — естественно желание взять в руки винтовку системы господина Мосина, стрелять и колоть тех, кто рушит твой мир. В этом суть белого движения.
Ну, а касаемо «русской крови»… Эта орда для полковника — ни русская, ни чухонская, ни китайская. Это — бизоны, мамонты, бездушная материя, желающая смерти всего окружающего. И тут уж — кто кого.
Далеко ухнули пушки красных. Снаряды со свистом и жужжанием пролетели над головами, взорвались непонятно где, не причинив никому вреда.
В тумане над густой жидо-чухонской пехотной массой метались красные флаги. Сквозь тонкие звуки духового оркестра, исполняющего «Белую акацию», издалека донёсся агрессивный марш под названием «Интернацио¬нал», исторгаемый грубыми мужскими глотками.
Полковник Сорокин часто слышал, как поют идущие в атаку. Его орлы пели про белую акацию, дроздовцы пели про черный «форд». Красные подбадривали себя «Интернационалом» господина Евгения Потье, а порою имели наглость петь белогвардейскую же «Акацию» на свои паскудно-хамские слова: «…и как один умрём в борьбе за это». Бог вам, как говорится, в помощь. Исполнения желаний в полной мере. Чтобы все… «как один».
Полковник непроизвольно подпевал про себя оркестру:

Слышали братья,
Война началася!
Бросай своё дело,
В поход снаряжайся.

Смело мы в бой пойдём
За Русь Святую
И, как один, прольём
Кровь молодую!

И вдруг с удивлением услышал, что красные поют уже не «Интернационал», а горланят-подпевают его оркестру переделанные под белую песню погано-красные слова:

Слушай рабочий
Война началася
Бросай своё дело
В поход собирайся

Смело мы в бой пойдём
За власть Советов
И как один умрём
В борьбе за это

«Вот убогие, — возмутился полковник. — Даже слов придумать не смогли — наш текст чуток подправили!».
Слушать, как поет враг, не особенно приятно. Для того солдаты и поют с древних времён.
Полковника не страшила «красная икра» серого цвета, наползающая на позиции его полков. Пехота, скрытая в окопах, встретит красных, остановит их, заставит залечь в поле. А за деревней ждёт эскадрон казаков — те ещё рубаки. И сборный кавалерийский полк — в нём всякие бойцы, и хорошие и плохие. Уланами или драгунами их, конечно, не назовёшь… Поэтому снисходительно — кавалеристы. Главное, их много. И батарея трёхдюймовок. Да на окраинах деревни неспешно разворачивается боевым строем запасной пехотный батальон.
В сегодняшней шахматной игре он, без сомнения, поставит мат бабуинским краскомам.
— Не открывать огня без моей команды! — напомнил полковник.
— Не открывать огня без команды! — продублировали команду ротные и взводные командиры, и команда утихла где-то вдали после многочисленного повторения, как эхо в горах.
Хотелось курить, но закуривать уже некогда. Полковник сунул в рот пустой мундштук.
Темные толпы с почерневшими от дождя и обвисшими, как бельё на кольях, красными флагами приближались.
«Ничего, — думал полковник. — Сейчас я пущу на них хорошую старую сотню и вся эта вооруженная красная рвань трусливо бросится в разные стороны».
Полковник насторожённо оглядел позиции своего войска. Отблески играют на штыках и дулах винтовок. Колеблются сдержанным дыханием ряды малино¬вых фуражек.
Солдаты и офицеры молча вглядываются в накатывающую на них вражескую массу, у всех до судорог сжаты челюсти. Это страшное молчание. Это молчание хорошо знакомо красным.
Через совсем короткое время, думал полковник, затопочут кованые табуны, загрохочут железные барабаны, захлопают чугунные пробки, и из огненных бутылок выплеснет смертельный ураган. И будет грохот, треск и безумие...
Гробовая тишина стала смущать красный вал. Пение смолк¬ло. Красные замедлили шаг.
Полковник до того стиснул зубы, что переку¬сил янтарный мундштук. Он вдруг заметил, что и оркестр уже не играет, да и на лугу его нет.
— До нас около двухсот шагов,— встревожено подсказал адъютант. Голос тусклый, чужой. — Ещё немного, и сомнут…
Полковник встал по стойке «смирно» и, взглянув направо и налево по линии окопов, скомандовал:
— По бабуинам Рачье-Собачьей Красной Армии!..
— Таку… — как кнутом хлестнул вдалеке выстрел. Затем хлестнули ещё и ещё, раскатились приглушённым эхом над лугом.
«Не стерпели!» — с неудовольствием подумал полковник.
Он поднял в руке фуражку:
— Пальба... ротой!.. Ро-та... Прицел два! — от крика надулись жилы на его шее...
— Прицел два! — в кулак, как в рупор, повторил приказ ротный.
Затворы звякнули, солдаты поправили прицельные планки.
— Пли!..
Залп ударил, как доской по воде, и сразу же оборвался.
— Ро-та... пли! Ро-та...
Между каждым залпом над степью взлетала испуганная тишина.
— Ого-о-онь!
Сухо ударили пулеметы в центре, на флангах заговорили, заикаясь, «максимы», как камни по битому стеклу зазвенели скорострелки Гочкиса
Дистанция до красных минимальная, промахнуться практически невозможно.
Первые ряды упали сразу и тут же оказались под ногами бегущего стада.
Пулеметы застрочили длинными очередями — у пулеметчиков начали сдавать нервы.
Ружейный огонь и длинные очереди пулемётов не прекращались ни на миг, смешались в однородный треск рушащегося огромного дерева.
Когда ударили пулеметы, красные завыли, зарычали, заорали... Страх и желание выжить пробудили у наступавших этот первобытный ор. Так, вероятно, орали люди каменного века, торопясь добивать мамонта, упавшего на дно утыканной кольями ямы.
Полковник выдернул бинокль из футляра и заставил себя взглянуть на дикарей поближе.
Да, таких страшных лиц у людей не бывает. Точнее, у людей не должно быть таких лиц... Это не лица, это отвратительные морды.
Толпа, затаптывая мертвых и раненых, подкатывала все ближе. Если подойдут метров на сорок, толпу не удержать.
— Запасной пехотный батальнон — в атаку! — негромко скомандовал полковник и жестом словно пригласил из-за спины приготовившиеся к атаке отряды.
— Запасной пехотный батальон — в атаку! — криком продублировал приказ штабс-капитан Дьяков
Выждав некоторое время, за которое запасной батальон должен начать движение, полковник скомандовал:
— Трубач! Общую атаку!
Пронзительно зазвенела труба.
— Первая рота! В атаку! В штыки!
— Вторая рота! В атаку!.. — понеслись приказы по окопам.
Стрельба стихла.
Прекратили стрелять и красные.

***

Выскочив из окопа, командир второй пехотной роты поручик Зузанов оглянулся, проверяя, взметнулись ли за ним бойцы. Рота стояла на бруствере, опоздавшие примыкали длинные четырёхгранные штыки. Слева и справа вылезали из окопов соседние роты.
— Втор-рая р-рота… Вперёд, марш! — раскатисто прокричал поручик.
— Первый взвод, вперёд, марш! — продублировал командир взвода подпоручик Росин, держа наперевес ручной «Гочкис».
Промокшие до нитки, в отяжелевших сапогах, облепленных грязью, держа винтовки наперевес, вглядываясь в приближающегося противника, по водороинам солдаты довольно неуклюже шли вперёд. Пение красных, нарушаемое редкими криками «Ура!», относило дождём.
— Подравняйсь! — то и дело командовал поручик Зузанов, выравнивая шеренги. — Держи интервалы!.. Цепь спокойней!.. Цепь — вашу в три бога мать и в краснопузого чёрта! Держи интервалы!
Наверное, со стороны они смотрелись эффектно — ровная цепь солдат с винтовками наперевес. А навстречу — ползущая бесформенная, разномастно одетая «кто во что» и вооружённая «чем досталось» толпа.
«Чвяк… чвяк-чвяк…» — вразнобой шагали по воде солдаты.
— Не пригибаться! Держи цепь!
Задавив страх в низу живота, грозивший выдавить из мочевого пузыря содержимое прямо в штаны, подпоручик Росин вместе с солдатами шёл вперёд.
— Спокойней! Ровнее! — сдерживал солдат поручик Зузанов. — Пуля виноватого ищет, а мы на святое дело идём!
Лил ровный и довольно сильный дождь. Под ногами хлюпала родная российская грязь. Даже не грязь, а грязюка, хватавшая солдат за ноги и затруднявшая движение.
Зузанов понял, что эта грязюка на их стороне, как и положено быть всему родному. Им, только что вылезшим из окопов, отдохнувшим, идти не сладко, вытаскивая из мягкой луговой грязи увязающие сапоги. Но ведь красные прошлепали по этой грязи эвон откуда, и наверняка выдохлись.
Любому солдату известен закон колонны: первые идут, последние бегут. И вот эти последние в красном стаде, которые толкали первых на белогвардейские штыки, увязли в размешенной первыми луговой грязи и сбавили ход. А первые, которым, не особо хотелось проверять своими телами остроту белых штыков, почувствовали за спинами пустоту и тоже затормозили.
Зузанов увидел: движение орды замедлилось. Ну, а если в бою темп замедляется, быть остановке.
И толпа красных остановилась!
Между красной толпой и медленно шагающей на них цепью белых осталось не более двух десятков шагов.
Никто не стрелял, ни красные, ни белые. Не стреляли солдаты, хотя все держали пальцы на спусковых крючках. Не стрелял подпоручик Росин, поводя перед собой толстым рылом «Гочкиса».
Белая цепь шла молча. Красная толпа молча стояла.
Зузанов подумал, что стоит любому вражескому «краскому» скомандовать «Огонь!», и белую цепь сметёт первый же винтовочный залп.

***
Трубач протрубил сигнал «По коням!»
«Дьявол мною овладел, на монахиню я сел», — пропел про себя полковник Сорокин словесный аналог сигнала, которому, чтобы проще выучить сигналы трубачей, их научили в юнкерской школе.
— Конницу на исходный рубеж! — приказал полковник.
Из-за деревни, мимо батареи из шести орудий, выходили белые эскадроны. Лошади шли тесно бок к боку, задние задирали головы над крупами впередиидущих.
Запах конского пота, топот копыт, злобный храп, ржание, металлическое звяканье.
В одном строю несли седоков коренастый, лохмоногий «калмык» и, устрашающей худобы крестьянский конище. Форменные брюки великовозрастного реалиста, сидящего на коняге, вздернулись на коленях, и над цветными носками белели кальсоны.
Гнедая кобылка с белы¬ми чулочками и белой звёздочкой на лбу, глянцевитая и скользкая от дождя, пританцовывала и тревожно втягивала ноздрями влажный воздух. Щеголеватый офицер поводьями сдерживал красавицу. Высоконогая, гибкая, как щука, лошадь косила на хозяина нежным глазом, прядала лисьими ушками и потряхивала сухой головкой.
Фланговые всадники казачьего эскадрона пригнувшись к луке, с пиками наперевес, проскакали почти рядом с пушкой.
— Картечь! Трубка ноль! — командир батареи поручик Соловьёв поднял руку. — По краснопузым… Огонь!
 Безобразный, резкий удар. Ахнули громовыми глотками орудия, отскочили стволы на компрессорах. Земля содрогнулась от залпа. Воздух будто обвали¬лся. Пушки, выблеснув огнем, затянулись дымом. Тяжелые снаряды умчались далеко вперёд, бормоча о смерти.
Лошади шарахнулись. Фланговый унтер-офицер эскадрона злобно передёрнул узду, ставя коня на место.
Жуткий, затихающий вой снаряда. И, наконец, чуть слышный разрыв.
— Прямой наводкой! Переносить огонь, где гуще наступление! По десять патронов! Бегло… Огонь!..
Фонтаны грязи взлетали то слева, то справа. В воздух взлетали кони и люди. В людской каше то и дело образовывались промоины, через мгновенье вновь смыкавшиеся.
Протяжно и музыкально пела шрапнель…

***

Зузанов понимал, что еще мгновение, и красные очухаются, сметут белую цепь.
Он покосился на лица своих солдат. Страшные лица с обтянутыми щетинистой кожей скулами. С запавшими, белесыми от ненависти и напряжения глазами. Готовые разодрать пасти ревом: «Ура!»
Вдруг из-за спины бабахнула артиллерия, тут же прокричала труба, слева и справа послышались свист, конский топот, кто-то завопил: «Держись, орёлики!», и грянуло «ура». Это мчалась выпущенная из резерва казачья сотня.
Храпящие кони, прижав уши и распластавшись, летели, едва касаясь земли. Всадники лежали на шеях коней, полы черкесок бились над ними, как черные крылья, сверкали выкинутые над головами шашки.
Ещё и ещё из-за деревни ударили пушки, превращая толпы красных бойцов в грязно-красное месиво.
— Пли! — скомандовал Зузанов, и страшный ружейный залп в упор смёл первые ряды красных.
— Цепь… вперёд! — подобно разъярённому тигру, громче, чем он мог, скользнув с утробно-низких на предельно высокие тона, прорычал Зузанов.
Красные стреляли вразнобой.
Беспорядочным вихрем визжали над головой пули. То там, то здесь вскрикивали и падали солдаты.
Подпоручик Росин, жутко оскалившись и рыча зверем, короткими очередями дырявил и резал красных свинцом из трубы «Гочкиса». Семёныч, вестовой подпоручика, тащил следом сумку с заряжёнными дисками.
Солдаты, кто на бегу, а кто, останавливаясь, чтобы передёрнуть затвор, стреляли из винтовок. На бегу трудно целиться, но промахнуться в массу красных ещё труднее.
Зузанов стрелял из револьвера не переставая. Расстреляв патроны, сумел на бегу перезарядить барабан.
Запасной пехотный батальон догнал передовые цепи и усилил мощь наступления.
Красные метнулись назад. Для ускорения драпа бросали винтовки и задирали на плечи полы отяжелевших от дождя шинелей.
Впереди Зузанова какой-то плюгавый господин в чёрной кожанке, вероятно, комиссар, размахивал наганом, что-то орал. Наверное, кричал лозунги господина Ульянова-Ленина, пытаясь остановить подчинённых.
Комиссар увидел набегающего на него Зузанова и успел поднять наган. Но, то ли патроны кончились, то ли оружие подвело, а может комиссар более умело говорил речи, чем стрелял из револьвера — выстрела не последовало.
Зузанов поднял свой револьвер… Выстрела не получилось — патроны кончились. Зузанов отшвырнул револьвер, одной рукой выхватил винтовку из рук мёртвого солдата, половина черепа которого была снесена близким выстрелом, и как пику, с хрустом, вонзил штык комиссару меж ребер.
Комиссар замер и, словно бы удивился.
Перехватив винтовку двумя руками, Зузанов выдернул штык и ткнул комиссара в живот. Господин в кожанке дернулся, открыл рот в беззвучном крике, очки в железной оправе сползли с горбатого носа. Лицо комиссара исказила классовая ненависть к врагу революции… А может ему стало мучительно больно, что не успел завершить мировую революцию… Комиссар упал. Но не по стойке смирно, как положено политработникам, отдающим жизнь за торжество второго, или какого там у них Интернационала, а неподобающе простецки, сначала на колени, будто опустился в запрещённой большевиками молитве, а потом на бок, скрючившись, будто замёрз.
Жалостно проныла над головой пуля. Зузанов инстинктивно отшатнулся и это спасло ему жизнь, потому что какой-то красноиндеец нацелился проткнуть поручику живот, но промахнулся и пропорол Зузанову рукав. Поручик отскочил, двинул красного прикладом и тут же ткнул его штыком под сердце...
У бегущего впереди солдата затылок вдруг плюнул красной тёплой кашей из крови и мозгов Зузанову в лицо. Круто, по-кошачьи, выгнув спину, солдат грузно рухнул навзничь, мелко дёргая коленями. Окровавленная фуражка отлетела в сторону. Зузанов перепрыгнул через убитого…
Блистали вспышки револьверных и ружейных выстрелов.
Горячая пуля чмокнула в переносицу солдата, бегущего справа. Упал, захрипел и, недолго подёргавшись, затих солдат. Взрыв фугаса подбросил вместе с комьями жирной земли другого солдата. Ткнулся головой в кочку, да так и остался лежать третий. Под ноги четвёртого подкатилась шипящая граната, и сноп взрыва разворотил ему живот. Взревел, опрокинулся навзничь солдат, раскинув бессильные руки и глядя уже невидящими глазами в небо. Прошитые огнем пулемета, рухнули ещё несколько бойцов.
Прямо перед Зузановым чмокнул-хрюкнул и ушёл в землю снаряд… Ноги у Зузанова подкосились и он бессильно упал на колени. В глазах мелькнул взрыв, его потроха, разлетающиеся в разные стороны… Но из земли вился дымок — а взрыва не произошло! Камуфлет!!! Зузанов вскочил и прыгнул в сторону… Нет! Не взорвалось! Слава тебе, господи! Камуфлет! Такое бывает… Редко, но бывает!
Дюжий солдат, похоже из крестьян, поддевал на штык и кидал красных бойцов через себя, точно снопы.
С искаженными лицами, опьяненные льющейся кровью, затуманившей рассудок, люди резали друг друга, ломали черепа ружейными прикладами. Всё перемешалось, как в стае грызущихся собак. Короткие вскрики перемежались рычанием и отрывистыми ругательствами.
Зузанов колол в два приема, как когда-то на ученье колол соломенные чучела.
Выбившись из сил, он швырнул осопливевшую от крови винтовку, подобрал с земли брошенный кем-то заряженный наган, и принялся стрелять из нагана в согнутые спины, в волосатые затылки.
Дико свистнула граната над головами. Тяжёлый снаряд ударил шагах в десяти от Зузанова. Звон в ушах от взрыва, визг осколков. Зузанов присел, прижался к земле. Всё вокруг расцветилось блестками и мельчайшими крупинками яркого металла. Едкий дым резал глаза, во рту стало горько. Похоже, красные открыли артиллерийский огонь по наступающим белым.
Другая граната треснула, брызнула землей и кровью, застонали осколки над головами и раненые солдаты. Чёрный едкий дым пополз над землёй.
Взрыв… Ещё взрыв… Бегущих обдавало фонтанами взлетевшей грязи.
Дымными шарами, желтым огнем разорвалась очередь шрапнели, посекло солдат железным дождём.
Вскрики, стоны, мат, вопли…
Двое поволокли на шинели в тыл раненого. Ноги раненого будто красным киселём обмазаны.
Снаряды все чаще рыли землю. Выли, стонали и шипели пролетавшие мимо раскаленные осколки. Иные пролетали с тонким, нежным пением, и лицо чувствовало их жар. В висках стучала кровь, в голове звенело, в глазах зеленые круги от напряжения и от дыма.
Совсем рядом взрыв и громадный фонтан чёрного дыма, земли, ошмётков человеческого мяса и крови, разлетающиеся в разные стороны визжащие и стонущие осколки.
Прапорщику снесло полчерепа...
Солдат без головного убора и без винтовки уползал в тыл, как плывущая собака, быстро перебирая руками…
Обняв колени, качался, как «Ванька-встанька», и, задрав голову к небу, по-бабьи голосил ещё один…
Опираясь на винтовку, шёл в тыл третий. Лицо землисто-серое, усталое, гимнастёрка в крови, рука висит плетью. Удары, взрывы снарядов, лязг, выстрелы, свист пуль, визг шрапнели, дикие вопли людей и рычание лошадей, разрывы ручных гранат — всё затмила боль.

***

Казачья сотня развернулась в лаву, миновала цепи своей пехоты и, выскользнув из-под артиллерийского обстрела, настигла отступающих красных.
Есаул, повернувшись к казакам, пронзительно, будто с него живьём сдирали кожу, завизжал:
— На сло-о-ом! (В атаку!) Рубай!
С молниеносной быстротой крутя клинками и визжа по древнему татарскому обычаю, сотня ворвалась в гущу красных. Началось упражнение «рубка лозы в чистом поле». Казаки рубили красиво, выверенными движениями, будто задавшись целью не загружать большевистских врачей лишней работой.
Мчались вперёд прильнувшие к гривам всадники. Мчались следом другие, настигали врагов, завалясь в седле для удара шашкой... Визжали, хватая зубами чужаков, взбесившиеся кони...
Крики ужаса и стоны умирающих, хряск шашек, разрубаемых живые кости, визг стали, скользящей по стали…
Где-то далеко впереди ухнула пушка красных, ещё и ещё. Один снаряд разорвался высоким «журавлём», другие разбросались в поле.
К счастью, пушки лепили фугасами, а не шрапнелью. Шрапнель — страшное дело. Один выстрел может накрыть целый взвод.

***
Из-за рощи, навстречу казачьей сотне, рассыпалась красная лава.
Полковник разглядывал наступавшую кавалерию красных в бинокль. Да, сотни три конников. Его казачьей сотне они и в подмётки не годятся.
Вооружены красные как попало: у одного пика, у другого шашка. Многие бойцы разуты. Кони без седел, среди них немало раненых.
В передней шеренге на серой вислопузой лошадке сидел рыжий крестьянин в ситцевой рубахе, пучок травы торчал из дырявого сапога.
Сплошь юноши, неуверенно державшиеся в седлах. Одеты кто во что: косоворотки, пиджаки, изредка — гимнастёрки. Самое же нелепое — длинные пики, для владения которыми нужна сноровка и сила. Не каждый казак умеет владеть пикой. А эти «конники» в атаке свалятся с лошадей, не достигнув противника. Но много их. Похоже, это последний резерв красных. Можно делать красным шах и мат: вводить в бой резервный кавалерийский полк.
«Нет, сынок… Ты, конечно, талантливый командир, весь в папу, но отца тебе не переиграть. Ты думал, я придержал в рукаве всего две карты — казачью сотню и батальон пехоты? Ты ошибся. У меня ещё и туз в запасе — кавалерийский полк. И он сметёт твою кавалерию, цена которой — две пешки против слона», — думал полковник Сорокин.
Вот ведь как сложилось! Он, Николай Сергеевич Сорокин, полковник царской армии, остался верен присяге, а его сын, поручик царской армии Николай Николаевич Сорокин, проникся идеями господина-товарища Ульянова-Ленина-Бланка, вляпался в большевистскую партию, и не за страх, а за совесть служит в войсках господина комиссара Бронштейна-Троцкого. Кто ты теперь есть, сын? Человек, который принял присягу, а потом отверг её, это… Нет, сказать, что такой человек страдает недержанием убеждений, нельзя. Это, мягко говоря… нарушение присяги.
«Эх, Коля, Коля, — вздохнул полковник. — Ладно, господа пролетарии дерутся за свой классовый рай с бесплатной селедкой, а тебе-то в их новой жизни чего надо? Они ведь меня, твоего отца, из своей жизни вычеркнули! А значит, и ты вычеркнул. Или вычеркнешь, когда встретимся?»
— Кавалерийский полк в атаку, — приказал полковник.
Резко и тревожно зачастил полковой трубач сигнал к атаке. Кавалеристы ослабили поводья у пляшущих от нетерпения и страха коней, приготовились ринуться в бой. В бой, который принесёт им победу и славу. А некоторым смерть и вечную память благодарной России...
— Орёлики… Вперё-ё-ёд! — прокричал ротмистр Бородин. — За веру! За Отечество!
Жёстко дёрнул поводья, поднимая жеребца на дыбы, и пустил его в галоп.
Первый эскадрон рванул за командиром.
Следующие эскадроны сначала пошли шагом, точно приноравливаясь, затем побежали рысью, перешли на галоп и, наконец, помчались в карьер.
Земля гудела от мелкой дроби сотен копыт. Всё видимое пространство луга с этой стороны заполнили колыхающиеся потоки рыжих грудастых коней и серых всадников, над которыми высверкивали шашки.
Пехотинцы молча слушали тяжкий, точно подземный гул мощного конского движения, отдающий в груди каменными ударами.
Навстречу белогвардейцам мчалась лава красной кавалерии… Но красных было в несколько раз меньше, чем белых. Распластавшись над огромным пространством, на красных плыла белая Смерть.
Лавы стремительно сближались. До встречи — четыреста шагов, триста...
Сейчас скрестятся шашки.
Вдруг красная лава раскололась: одна половина ушла вправо, другая влево.
Белые конники, почувствовав зримую победу, рванули в образовавшееся пространство, чтобы по частям изрубить красных конников...
Но из-за красной лавы навстречу белым мчались десятки пулемётных тачанок. Тачанки лихо развернулись на месте и открыли ураганный огонь по белой коннице.
Этому подлому приёму красные научились у Упыря. У батьки Махно.
А что на войне не подло?
Красная кавалерия охватывала белых с флангов, а в центре под ураганным огнём грудами падали кони, сшибались и били ногами воздух, молотили всё живое копытами, задние лавы давили передние...
Сквозь злобные крики живых и стоны раненых, сквозь лязг отточенных клинков и ржание коней не ко времени заиграл на окраине деревни оркестр серебряных труб. Гимн лейб-гвардии Его Императорского Величества казачьего кавалерийского полка звучал свадебным маршем на похоронах невесты. Щемящее-тревожный, печально-торжественный марш Мендельсона.
Полковник вспомнил, как он обедал в офицерском собрании, где для него, как и для каждого офицера, подавали именной столовый прибор... Духовой оркестр празднично и торжественно играл свадебный марш Мендельсона. И Николаю Сергеевичу в такие моменты хотелось служить в необычно дружной офицерской семье донских казаков.
И вот теперь этот празднично-торжественный марш настиг полковника Сорокина не в офицерском собрании, где все, от нарядных мундиров до накрахмаленных скатертей и салфеток, сверкало чистотой и блеском, а среди крови, грязи, смерти.
Трубы полкового оркестра из чистого серебра были выполнены по особому указу императора, и звуки, издаваемые ими, были чисты и трогательны. Но полковник различил в них грустные нотки — оркестр играл прекрасный марш перед смертью.
Это полный разгром, понял полковник. После такого подняться невозможно.
Что-то рвануло, в лицо плеснуло грязью. Полковника швырнуло наземь, и он потерял сознание. Вроде бы сразу очнулся, неудачно попытался встать. В ушах звенело, затылок мучительно ныл.
— Папа, ты жив? Папа… — услышал он.
Утерев рукавом грязь, открыл глаза и увидел встревоженное лицо сына. Сын почему-то был в странном головном уборе, похожем на спринцовку с нашитой над лицом большой красной звездой. Полковнику казалось, что он бредит.
Ах да! Его сын — красный командир! В новомодной у красных военной шапке под названием то ли «богатырка», то ли «будёновка». И сын разгромил войска своего отца. Поручик разгромил многоопытного полковника. Впрочем, у красных нет поручиков. У них краскомы и комбриги…
— Папа, я увидел тебя в бинокль в самом начале боя…
— А я вижу тебя каждый день… Даже когда ты далеко… Даже когда ты идёшь убивать отца…
— Что? Ты бредишь?
— Нет сын, это ты бредишь. До такой степени, что нарушил присягу…
— Отец, мы строим новый мир!
— Чтобы построить свой новый мир, вы разрушаете мой мир. Ты рождён моим миром, взращён и приведён к присяге, ты поклялся защищать мир отцов, своё Отечество. Но ты нарушил присягу. Ты клятвопреступник.
— Я большевик! Мы боремся за…
— Вы, большевики, вряд ли победите.
— Почему ты так думаешь?
— Вы отказались от веры, от Отечества. Не за что вам бороться. Мы за Родину сражаемся. А вы за что?
— Мы хотим, чтобы народ был сыт…
— Быть сытым и быть счастливым — разное. Чтобы ваш народ был сыт в новом мире, вы убиваете народ, который был счастлив в старом мире. В моём полку не осталось ни одного офицера старше двадцати пяти лет. Они присягали и выполнили свой долг. И ты присягал. Но нарушил клятву. Но только смерть может избавить тебя от выполнения клятвы. Ты готов умереть за свой новый мир?
Полковник требовательно смотрел в глаза сына. Нетвёрдой рукой расстегнул кобуру, достал револьвер, взвёл курок и приставил дуло к голове сына.
Отец и сын, они смертельные враги... А ведь оба, и молодой и старый, любили жертвенной любовью Родину. И чтобы любовь восторжествовала — обязаны убить друг друга.
Сын не выдержал взгляда отца и отвёл глаза.
— А я за свой мир готов умереть. И таких среди нас большинство. Значит, мы сильнее.
Рука полковника ослабла. Дуло скользнуло вниз, остановилось на уровне его виска. Полковник нажал на курок.
Оркестр скорбно и зло доигрывал мелодию гимн-марша донских гвардейцев.

***

Солдаты Зузанова смятенно наблюдали, как лава красной конницы стремительно приближалась, смяв их соседа слева. А белую конницу только что уничтожил кинжальный огонь красных пулемётных тачанок.
Тупо и сыро издалека стучали разрозненные выстрелы. Земля гудела от топота множества копыт.
Солдаты стояли в нерешительности, глядя на приближающуюся смерть.
Державшие винтовки как палки, оцепенелые пальцы непроизвольно разжимались. Упала винтовка. Ещё одна.
Некоторые оглядывались: куда бежать?
А бежать некуда. Конница достанет, куда бы кто ни бежал и как бы умело ни петлял.
Мелькнуло развевающееся красное знамя. Двое усатых кавалеристов впереди орды. Посадки, как у готовой взмыть над жертвой хищной птицы. Лица улыбающихся стервятников, восторженные, предчувствующие сладость крови из разрываемого тела жертвы. Распластались над гривами коней, взметнули над головами руки в стремительном желании воткнуть в живую плоть железные клинки.
Дунуло горячим лошадиным потом…
— Тикай… — негромко проговорил один из солдат. Но его услышали все. Дернулись «тикать»…
Зузанов оцепенел в растерянности.
— Стоять! — неожиданно заорал один из солдат. — Смир-рна!
Зузанов немного знал этого солдата. Скрытный какой-то, себе на уме. Назаров, кажется, его фамилия. Да, Назаров.
— Побежите — всех порубают! — прокричал Назаров.
А красная лава уже в двухстах шагах…
— Кто хочет жить — ко мне!
Зузанов кинулся к Назарову. Побегут — точно всех порубают. А вместе… Миром и смерть легка.
— Кто хочет жить — сюда! — не совсем по-военному прокричал вслед за Назаровым Зузанов.
— Кто хочет жить — приготовиться к стрельбе! — орал Назаров. — Ты, ты, вы — лёжа!
Назаров толкнул нескольких солдат на землю, головой в сторону накатывающей лавы.
Сто пятьдесят шагов…
— Вы, вы, вы… Для стрельбы с колена… Товьсь!
Сто шагов…
— Остальные… Для стрельбы стоя… Заряжай! Первая шеренга…
Слышен храп лошадей, видна пена, летящая из оскаленных пастей… Земля вздрагивает, будто под ногами бьёт кузнечный молот.
— …Пли! Вторая шеренга… Пли! Третья шеренга… Пли! Первая шеренга…
Выблескивая обнаженными шашками, изготовившись проткнуть всё живое пиками с трепещущими темными флажками на концах, лава мчалась с дикими криками и свистом, сметая на пути бегущих бойцов.
Метрах в пятидесяти трое солдат не успели перебежать к взводу и упали. Над ни¬ми пронеслись красные всадники, мимолётно взмахнули саблями…
— Вторая шеренга… Пли!
Конное море бушевало с неумолимостью девятого вала.
— Третья шеренга… Пли!
Волна за волной конница стремительно накатывала на остров обороны, организованный солдатом Назаровым.
Подпоручик Росин лупил с двух рук из любимого им «Гочкиса», пристроившись в последний момент в третью шеренгу. Семёныч, опустившись на колено, держал на изготовку запасной диск с патронами.
Со ржанием, визгом и стоном рушились на всём скаку подстреленные лошади, опрокидывались, подминая под себя, ломая кости вопящих от боли всадников, били копытами…
Конница обскакивала вправо и влево взвод солдат, держащий оборону. Так набегающие волны бушующего моря, встретив неодолимую скалу, разбиваются брызгами и огибают препятствие.
Над бойцами, стоящими и лежащими на флангах, мелькали копыта мчащихся в карьер лошадей. Изредка пролетающие конники пытались достать саблями обороняющихся пехотинцев…

= 2 =

Страшная, нереальная, как во сне, тишина.
На затоптан¬ной, в пенных клочьях конского мыла траве перед обороняемой позицией грудами лежали убитые лошади. Зако¬стеневшие ноги всадников в зашпоренных сапогах повязаны стременами. Трава в черных бляхах крови. Там и сям дымилась после взрывов земля. Со всех сторон раздавались протяжные стоны раненых. Кисло воняло пороховой гарью, сладковато — кровью.
И всё-равно, это была тишина.
Здесь только что бесилась конная атака.
— Господи, да мы живы! — невольно вырвалось у Зузанова. И он, едва сдержав слёзную дрожь в голосе, поблагодарил солдат: — Спасибо, орлы!
Третья шеренга стала во фронт. Остальные, тяжело дыша и блаженно улыбаясь, поднимались. Пот смывал с лиц грязь и кровь.
— Назаров! Откуда ты, братец, такой удалой? Где так геройски против конницы биться научился?
— В большой войне против германских улан воевал. Фельдфебель нас так же спасал. Хорошую пехоту, господин поручик, ни од¬на кавалерия ни в жисть не возьмет... — утирая лицо рукавом, без рисовки, даже буднично ответил Назаров. — Разрешите закурить, господин поручик, душа горит после горячего дела.
— Да уж, дело горячее, — согласился Зузанов и, вытащив из нагрудного кармана кожаный портсигар, предложил папиросы солдатам.
Качая головами, солдаты неудобными движениями разбирали папиросы, удивлялись сами себе:
— Надо же! Пе¬хота что делает: против лавы устояли, сколько конницы положили.
— Ну, ты, Назаров, удалец! — похвалил один из солдат товарища.
— Тут я свою жизнь спасал, какая ж удаль. Вот удаль была, когда я с германцами в карты играл!
— В плену, что ли?
— Не, в плену я не был. На передовой.
— Это как же? Расскажи!
— Ну как… Воевать-то всем надоело. Вот и зовём германца: «Ком цу мир шпилен, камрад!». Пошли играть, мол. Они в ответ: «Тринкен давай-давай!». Самогонку, мол, неси. У них по этому дело строго было! Ну и ползём на нейтральную полосу. Мы — с самогонкой, они — с консервами.
— И кто ж выигрывал?
— Да какая разница… Выиграли-проиграли, потом выпили вместе, подарками поменялись — и по окопам.
— Ну, ты Назаров, удалец! А с комиссарами в карты сыграешь?
— Не, с этими не сыграешь. У этих главное — революция. У них жизнь — революция. Без карт, баб и водки. Они за свою революцию, за свою власть лучшего друга положат. Заради революции им всё можно. Они — гегемоны.
— Сволочи они, — буркнул сосед. — Служил я у них.
— Ты?! У красных служил?
— Мало, что-ль, у них служило? После германского фронта мобилизовали. Наслушался комиссарских речей. Гольманов-Бронштейнов разных. Им, гольманам, на Россию, на людей наплевать. Почему они священников убивают, церкви рушат? Потому как у комиссаров своя вера, иудейская. А православная им без надобности. У них одна песня — про мировую революцию. А что она, та революция народу дала? Свободу? Грабь награбленное — разве ж то свобода? Разор стране — ихняя революция.
— Разор, верно говоришь.
— Ну а как в плен нас белые взяли, так я сюда и записался. За Россию воевать. За землю по закону, за порядок без контрибуций и продразвёрсток…
— А я в чеке ихней сидел, — хмуро признался Селиванов, бородатый солдат со строгим, смуглым, словно точёным лицом.
«Иконописное лицо, — подумал Зузанов. — Взгляд только не по возрасту усталый. От жизни усталый».
— У отца лавка была, — продолжил Селиванов. — Контрибуцию на нас комиссары наложили. Неподъёмную. Отец всё отдал, а и половины контрибуции не покрыл. Заарестовали комиссары всю семью в чеку. Отца, мать, сестру старшую с мужем, брата, младшую сестру. Меня. Первой мать расстреляли. Комиссар приказал расстреливать по одному каждый день. Нас вытаскивали связанными из подвалов на задний двор, где народ стреляли, и заставляли смотреть, как казнят близких. Спать не мог, с ума сходил, ждал, когда выведут в очередной раз. Не своей смерти боялся… Как близких убивают — вот что страшно.
Солдат шевельнул безвольно рукой, помахал головой, как машут пьяные в минуты душевной горести.
— А я-то думаю, чего ты всегда смурной такой… — посочувствовал Селиванову сосед.
— Белые город захватили, нас освободили, которые в подвале чеки сидели, — продолжил Селиванов. — А из семьи я уже один остался. Ну и попросил штабс-капитана отдать комиссара чековского мне. Привёл на то место, где он казнил моих. Гос-споди, боже ж ты мой милосердный… — Селиванов горько, по пьяному, замотал головой и с горьким раскаянием стукнул себя кулаком в грудь. — Как я его бил! Обмочился он, обгадился и кровью блевал. А я ведь, прости мою душу грешную, — Селиванов поднял глаза в небо и вяло перекрестился, — не торопился его жизни лишать. Сколько раз роздых давал ему и себе. К вечеру, когда душа от ненависти выгорела, до смерти забил. С тех пор вместо души у меня головёшка обгорелая. Нет радости, нет любви к жизни. Могу только убивать.
Помолчали.
— Сколько у нас таких, как ты… Не счесть!
Полуденное солнце вдруг прорвало тучи, накрыло землю приятным теплом.
Подпоручик Росин опёрся о лежавший рядом «Гочкис», встал, потянулся, отряхнул мокрый зад, отёр ладони о штаны, подошёл к продолжавшим лежать на месте первой шеренги трём солдатам.
— Ну а вы чего в грязи лежите? — спросил насмешливо и пнул в подошву одного из солдат.
Один лежал щекой на винтовке, подставив другую щеку приятному солнцу, и блаженно улыбался. Другой подложил скрещённые руки под голову, словно спал, закрыв глаза. Грязь, просочившись сквозь гимнастёрки и штаны, липкой прохладой облекла тело.
— Как же сладостно — жить! — с блаженной улыбкой проговорил один.
— От грязи ещё никто не умирал, — заметил другой, жевавший травинку. — А вот, кто боялся в грязь упасть во время боя, те в могилках сами в грязь превратились.
Солдаты поднялись, отряхнули мокрые животы и колени, подняли винтовки. У всех лица были дочерна закиданы грязью.
Один сожалеюще потрогал лопнувшую гимнастерку и неглубокую рану на спине, вытер о штаны испачканные в крови пальцы.
— Чуть не достал сабелькой краснопузый меня…
Поручик Зузанов озирался и будто впервые видел зелёный островок травы, который защищал от красной конницы их сборный пехотный взвод. Всё вокруг было словно мелко вспахано. С той стороны, откуда шла кавалерийская лава, плотно друг к другу лежали мёртвые кони и мёртвые люди. Всюду валялись расстрелянные гильзы, патронташи, осколки стали, грязные, окровавленные тряпки. И трупы, трупы…
— Сколько мы их накосили! — ужаснулся Росин.
— Они наших тоже вряд ли щадили, — вздохнул Зузанов.
— Куда теперь? — спросил Росин. — К своим?
Он махнул на запад, в сторону деревни, на околице которой они готовились к бою.
— Туда — всё равно что к красным в лапы идти, — сомневаясь, покачал головой Зузанов. — На юг надо идти. С той стороны наша власть от Чёрного моря чуть ли не до Царицына. А может и до Уральска. Рано или поздно — на своих выйдем.
— Как же мы по красной территории пройдём? В степи не в лесу — от края и до края всё видать. На конный отряд напоремся — и пиши отходную.
— Подумать надо. Отряд! — громко скомандовал поручик Зузанов. — За мной шагом марш!
Росин, подхватив «Гочкис», быстрыми шагами догнал Зузанова. Семёныч трусил следом налегке — патроны кончились, пустые диски он бросил за ненадобностью.
Солдаты, поправив одежду, кинули на плечи винтовки, устало побрели за офицерами.
По полю носились лошади с пустыми седлами.
На изрытой снарядами земле в причуд¬ливых позах лежали тела солдат. Красные и белые лежали тесно, будто обнимались. Многие изуродованы.
Кисло воняло порохом.
— При случае пополните боекомплекты, — приказал солдатам Зузанов. — Ну и, если съестное найдёте, тоже не побрезгуйте взять. Теперь мы на подножном корму.
— Да уж не побрезгуем, — отозвался один солдат.
Почти на каждой квадратной сажени валялись трупы и раненые. Раненые внезапно начинали шевелиться, проползали несколько шагов и вновь замирали.
Солдат сидел, держась за голову, раскачивался и стонал. Красный солдат или белый, определить невозможно. Большинство солдат с той и другой стороны одеты в одинаковую форму. Только у белых на плечах пришиты тряпичные погоны, или нарисованы чернильным карандашом, который быстро выцветал от солнца и пота. Красные носили фуражки и «будёновки» с красными звёздами.
Сидящего солдата вдруг стошнило кровью.
Мужчина в интеллигентных очках — видать, спешносостряпанный прапорщик, не нюхавший пороха, в испачканной — будто плавал в грязи — офицерской гимнастёрке, сидел, безнадёжно облокотив руки на широко расставленные колени, и негромко повторял одно и то же матерное ругательство.
— Всем надеть фуражки с красными звёздами! — приказал Зузанов. — Пойдём как красный отряд. Нам с тобой нужны какие-нибудь комиссарские тужурки, — сказал он Росину. — Ты будешь «товарищ командир отряда», а я твой «товарищ комиссар».
Зузанов перешагнул через тело офицера, красное лицо которого было размозжено прикладом. Тёмная кровь и белесоватые мозги затекли в фуражку. Чешуёй дракона светился залитый кровью золотой погон.
Шедший рядом с Зузановым Селиванов перешагнул через убитого красноармейца, череп которого был наполовину снесён, видимо, выстрелом с близкого расстояния. Селиванов наклонился, поднял лежавшую рядом с разбитой головой фуражку, вытряхнул из неё кровавую массу, хлопнул пару раз фуражкой о бедро. На ходу сбросил старый, вылинявший картуз и надел фуражку красноармейца. Сбоку по виску и по щеке потекла чужая кровь и белый сгусток мозга. Селиванов вытерся рукавом, как мужики отирают пот.
Зузанов почувствовал приступ тошноты и неприязненно покосился на Селиванова.
— Справный картуз, — пожал плечами Селиванов. Снял фуражку, вытер рукавом чужую кровь с головы и вновь нахлобучил фуражку. — А что в крови… Мало, что-ль, мы её пускали? Тут всё в крови. Воздух кровью пропитан! Смерть промеж нас ходит, кажного второго в темечко целует.
Подпоручик Росин вдруг осознал, что воздух и вправду какой-то… со специфическим запахом и неприятным привкусом. Как на бойне. Он едва сдержался от брезгливого передёргивания.
— Подберите себе красноармейские книжки! — приказал Зузанов солдатам. — Смотрите, только, чтобы по возрасту подходили.
Два казака несли на шинели хрипящего в беспамятстве товарища. Одно ухо его вместе с частью щеки ссечено, из обрывка рукава торчала сочащаяся алой кровью, отхваченная выше локтя рука. Кожа вздернулась на полвершка, выпустив наружу белую кость.
— Не жилец он, — тронул за локоть казака Селиванов.
— Куда ж его? — растерянно спросил казак. — Станичник наш…
— Положьте тут, — буднично, словно казаки несли дрова, распорядился Селиванов. — Бог приберёт. А вы себя сберегите, чтобы за станичника отомстить. С ним пропадёте.
Чуть в стороне солдат, зажимая рану на ноге левой рукой, торопливо крестился, выдавливал сквозь сцепленные зубы молитву, яростно перемежая святые слова матерщиной.
К нему подошли, потрогали раненую ногу.
— Кость не задета…
Замотали рану порванной на полосы исподней рубахой. Поставили на ноги, сунули под руку вместо костыля винтовку без штыка, прикладом вверх.
— Сможешь — иди с нами. Останешься тут — порешат тебя красные.
Раненый красный командир с обритой головой в ладной шинели и щегольских высоких сапогах сидел в серой траве, скаля зубы от боли. Два солдата остановились рядом.
— Хорошие сапоги.
— Справные…
— Тебе не подойдут, малы будут.
— Повезло тебе…
Чуть дальше — белый офицер. Густая красная кровь изо рта. Ужасное, покрытое густым слоем крови в комьях, лицо.
Сверкают на солнце обоймы, гильзы и чугунные обломки снарядов.
— Гляньте, Мизинов сидит! Мизинов, фельдфебель из второй роты! Здорово, Леонтий Иваныч! — радостно закричал солдат Гриднев.
Разбросав ноги врозь и осторожно поддерживая живот, как поддерживают животы беременные бабы, прислонившись спиной к издыхающей лошади, сидел фельдфебель. Лошадь лежала на спине, раскорячив вверх ноги. Одна нога изредка подергивалась, шевелила копытом воздух.
Лицо у фельдфебеля землисто-серое даже сквозь густой загар. Фельдфебель сурово смотрел на приближающихся солдат.
— Я вот что… — выдохнул фельдфебель, когда солдаты подошли к нему, — кончусь скоро.
Фельдфебель убрал в сторону прикрывающую живот полу шинели и бережно поднял окровавленную рубаху. Живот у него был рассечён от края и до края, кишки выползли на колени, внутренности содрогались под ударами сердца.
— Понятно, — буркнул сникший враз Гриднев.
— Патрон на меня… надо стратить, — сказал фельдфебель, с трудом облизывая сухие губы.
— Ты что, Леонтий Иваныч! — Гриднев испуганно попятился и перекрестился. — Грех на душу, живого человека убивать!
— Не живой он уже, — подошёл Селиванов, заботливо прикрыл выползшие кишки рубахой, затем шинелью, и перекрестил фельдфебеля.
Фельдфебель протянул Селиванову солдатскую книжку.
— Отпиши моим, что, мол, без мучений…
Селиванов спрятал книжку в сапог и жестом попросил у Зузанова револьвер.
— Давай, браток, я тебе подмогну, — заботливо произнёс он. — Положи голову-то…
Фельдфебель откинул голову на тело лошади.
Селиванов прикрыл голову фельдфебеля шинелью, вложил в рот дуло револьвера и выстрелил.
Зузанов отвернулся.
Селиванов обтёр дуло о штаны фельтфебеля и вложил револьвер в кобуру поручика.
— Спасти их от смерти никто не сможет, — глухо пробормотал Селиванов. — Обречены они умирать в мучениях.
Там и сям лежали на поле убитые и раненые с запекшимися, окрашенными кровью, губами. Кругом трупы, трупы и трупы. Развороченные внутренности, запекшаяся кровь, раздробленные черепа.
— Все поле стонет. Жутко!
— Да-а… Бой был страшный, на злость... Кишки на руку наматывали, бились до последнего...
— Да-а… Такое вот крошево…
— Охо-хо-о… Побили нас…
— Говорят: побили — научили.
— Земля от крови парная: хорошо родить будет, — глядя в небо, заключил со вздохом Селиванов.
Жирное чёрное вороньё каркало, кружило над полем. Некоторые садились в шаге от раненых и ещё живых, с хриплой руганью делили мёртвую добычу, раздирая куски мяса и волоча по земле размотанные петли сине-серых кишок.
Неторопливо прошла репьястая собака со слипшейся от крови мордой.
— До войны, бывало, проходишь мимо трупа — зажимаешь нос, приходишь в ужас. А на войне черствеет душа, мертвых не замечаешь, — вздохнул Росин.
Спотыкаясь о мёртвых, натыкаясь на раненых, брела заседланная лошадь. За ней волочились вывалившиеся из вырванного бока кишки…

Пока прошли поле боя, сборный взвод поручика Зузанова за счёт легкораненых и контуженных солдат разросся до отряда человек в сорок.
Солдаты срывали погоны. У кого погоны были нарисованы, меняли на гимнастёрки, снятые с красных. Все одели фуражки с красными звёздочками.
Зузанов снял с убитого красного командира кожаную тужурку, с другого — «спринцовку-будёновку» с красной звездой на лбу, с третьего — чёрные кожаные галифе с рыжей кавалерийской врезкой между ног.
Подпоручик Росин нашёл кожаную тужурку, но штаны менять не стал, побрезговал.
Оба командира вооружились маузерами. Зузанов приказал Росину бросить пулемёт.
— Мы с вами — красный отряд, — инструктировал Зузанов солдат. — Обращаться друг к другу «товарищ боец». Я — комиссар отряда. Обращаться ко мне «товарищ комиссар». Подпоручик Росин — командир отряда. Обращаться к нему «товарищ командир».
— А кто из вас главней?
— Оба главные.
— Телеги какие-то! — воскликнул один из солдат.
К краю поля со стороны скрывшейся за взгорьем рощи двигались пять фурманок. На каждой сидело по два солдата.
— Раненых собирать, похоже, едут, — предположил Селиванов. — Порешить их надо, а самим — на телеги, и в степь.
— Что думаешь? — спросил Зузанов у Росина.
— Если наберём наших раненых, то и людей спасём, и самим легче передвигаться. Сопровождаем, мол, раненых. А сами — в тыл, на переформирование, как остатки разбитых отрядов.
— Слушай сюда! — приказал Зузанов. — Идём к красным санитарам, убираем их без стрельбы — ножами, штыками. Грузим телеги нашими ранеными и степью уходим на юг. Мы — остатки разбитых отрядов, идём на переформирование, а заодно сопровождаем раненых в госпиталь.
…Минут через пятнадцать красные санитары лежали среди убитых в бою, а солдаты сборного отряда бродили по полю в поисках своих раненых.
— Тяжелораненых не берите, всё равно умрут в дороге без медицинской помощи. Соберите раненых в ноги и тех, которые идти не могут, но не тяжёлые.
Зузанов и Росин ехали на пойманных лошадях впереди повозок, стараясь выбирать дорогу между трупами, чтобы не давить их. Руками тех, кто поработал здесь саблей, можно было гордиться. Прекрасно отработанными ударами некоторые черепа были срезаны блюдцами и открыты, как крышки коробок, держащиеся на лоскутах кожи. Росин понял, как в древности делали из черепов кубки — перед ним на поле валслись готовые кубки.
Следовавшие же за офицерами ездовые старались наехать колесами на головы. Черепа лопалась под колёсами, как арбузы. Росин ругался, ездовые божились, что наехали случайно. Наконец, Росин уехал далеко вперед, чтобы не слышать ужасного хруста и отвратительного гогота, когда еще не совсем мёртвый красный дергался в конвульсии.
Сволочи!
Примерно через час обоз с двумя десятками раненых на телегах и полусотней пеших бойцов, уйдя балкой подальше от рощицы, где могли оставаться обозы красных, двинулся степью в южную сторону.

***
— А не будет ли это расценено, как трусость? — спросил осторожно подпоручик Росин у поручика Зузанова.
— Что — это?
— Ну… Что мы пошли в тыл красных, а не попытались догнать своих.
— Догнать своих? Ты думаешь, есть кого догонять? — горько усмехнулся Зузанов. — А насчёт трусости… Можно ли назвать трусами горстку солдат, выстоявших против лавы конницы? Да, каждый из нас боялся. Но бояться и трусить — разные вещи. Можно бояться, но совершать подвиги. Если нет надобности в жертвах, и командир старается обойти неприятеля, — честь и слава такому командиру. Храбрость в том и заключается, чтобы дело ставить выше себя. Терпеть не могу тех, кто форсит или Георгия ищет ценой смерти других. Но самые страшные — которые трупами подчинённых устилают свою дорогу к высоким чинам.
— Ну, которые по трупам идут — тех видно. А как узнаешь, кто форсит и Георгия ищет, а кто любит опасности и совершает подвиги?
— То, что пишут в газетах про любовь к опасностям — беззастенчивая брехня. В окопах так же пьют, едят, разговаривают, как и всюду, но — под вечным страхом смерти. Часто идешь в разведку, проклиная судьбу и войну. Связи нет, прикрытия нет, сердце екает, ноги вязнут в грязи, иногда не знаешь, где свои, на кого напотешься... В голове и у храбреца, и у труса бьётся одна мысль: подстрелят, подстрелят, подстрелят... Война — это грязь, замешанная на человеческой крови. Кровь с обязательным воровством, мародерством, насилиями и убийством. На войне солдат вырвет кусок хлеба из рук ребёнка и изо рта женщины. Потому что надо жить, чтобы победить.
— Может, мы кого и осиротили, — проворчал сзади Селиванов. — Только не мы эту революцию затевали, и войну эту не мы продолжили. А я чужого не брал. И детям обиды не делал...
— Все мы во грехе. За одним Богом греха нету. Война добру не научит, — проворчал какой-то солдат.
— А я еропланов страх как, боюсь, — признался сосед Селиванова. — Извели они меня на большой войне, прямо страх. Днем ещё ничего, а ночью спать не могу. Пулемёта не боюсь, против пулемёта в атаку ходил. А как загудёт вверху — всю ночь потом маюсь.
— Бомбы, что ли, боишься? — спросил деловито и сочувственно Селиванов.
— Не, бомбы не боюсь. Она не страшнее снаряда. Самого ероплана боюсь. Во сне меня энти еропланы как коршуны клюют. Прям тоска! Проснусь — и как побитый весь! Под грудями болит, давит. Всего тебя жмет, простору нет. По телу кака-то передвижка идёт. От головы до низу переливается, стискивает…
— Смерть от страха ослобонит…
— Да уж… Смерть не наследство, от нее не откажешься.
— А я ничего не боюсь, — грустно сообщил Селиванов. — Нет во мне ни страху, ни радости. Мёртвый я будто. Ходят люди, поют, кричат. А у меня душа — ровно ссохлась. Оторвало меня от людей, от всего отшибло. И не надо мне ни жены, ни детей, ни дому — вроде как слова такие забыл.
Селиванов помолчал, глядя вперёд пустыми холодными глазами, удобнее перехватил ремень винтовки:
— А может обмокла кровью душа, потому и нет во мне добра к людям...
— На войне душу беречь не велено. Сначала обмокнет кровью, потом усохнет и коростой покроется… И станет нечувствительная к добру. Потому и нет добра на войне.
— Пуля добру научит.
Поскрипывали колёса телег, фыркали лошади, понукаемые возницами. Стонали от тряски на кочках раненые.
— Германцы по другому воюют, — сказал Назаров. — Людей своих они страшно берегут. У них на войне главное не человек, а машина. У нас армия из мяса солдатского, у них — из железа. Германец сначала час, другой, третий обстреливает ураганным огнем. Потом солдат посылает в атаку. Если мы сопротивляемся, германцы идут назад, опять пудрят нас шрапнелью, потом опять в атаку.
— Да, германец, в рот ему чесотка, своих солдат бережёт…
— А то приноровились к орудиям пулемёты приделывать. Для нашей острастки.
— А ещё у них для острастки еропланы, — затянул своё сосед Селиванова. — Во время боя под Ясло над нами летало сто еропланов. Страху натерпелись, жуть!

На рассвете кони, утомленные длинным ночным переходом, решительно остановились. Тёмно-лиловые и сиреневые тени бежали прочь от восточной стороны неба, давая все больше и больше простора кровавому зареву восхода. Утренние сумерки придавали лицам спавших на телегах раненых оттенок мертвенной бледности и бесконечной усталости.
Возницы копошились у коней.
При свете разгорающегося утра из темноты вырисовалось широко раскинувшееся на горизонте селение.
— Хорошо бы теперь бочажку щей, печку с тараканами, мягкую подушёночку и тепленькую бабёночку... — мечтательно проговорил один из солдат, увидев далёкое село.
— Да уж… Война войной, а на бабу охота пуще, чем дома. В Австрии наступали мы… Заняли селение какое-то. Вошел я в халупу, а там баба, австриячка. И пацанчик с ней, с виду жидёнок. Стал я ее тискать да мять. Давай, мол… Не даётся баба, отбивается. Скучно мне стало, и досадно... Товарища, думаю, позвать, что-ли? А с другой стороны, бабой делиться тоже не охота...
Зузанов вглядывался в далёкое село. Вдруг раньше, чем сознание отдало отчет в происходящем, все существо Зузанова пронизала тревога.
С правой окраины села скакали крошечные конные фигурки, увеличиваясь с каждым мгновением. Их было много. Ни один звук не долетал оттуда.
Проснувшиеся раненые вглядывались в приближающиеся конные фигурки. Их широко раскрытые глаза источали страх.
— Господин поручик, красные! — испуганно прошептал солдат, стоявший рядом с Зузановым.
— Я — «товарищ комиссар». Росин — «товарищ командир»! Назовёшь меня или подпоручика «господами», идиот, погубишь нас и себя, — со злостью процедил сквозь зубы Зузанов.
— Виноват… товарищ комиссар…
Развернувшись в лаву, к обозу скакало несколько десятков всадников. С каждым мгновением они увеличивались, уже видны были поблескивающие в руках обнаженные шашки...
Ощущение тошнотворной слабости разлилось по телу Зузанова.
— Дадим бой! — горячо предложил Росин. — Отобьёмся! От лавы отбились!
— Лава прошла и ушла, не задержалась. А эти обложат. Да если и отобьёмся, ты уверен, что в селе больше никого нет? Мы — разбитый отряд красных. Чего нам бояться?
Уже отчетливо видны развевающиеся по ветру шинели старого русского образца. Как ни странно, чувство расслабления прошло и сменилось спокойствием, похожим на окаменелость.
Некоторые солдаты взяли винтовки на изготовку, передёрнули затворы.
— Отставить! — приказал Зузанов. — Не стрелять! Мы — разбитый отряд красных, сопровождаем раненых в госпиталь, заблудились в степи. Сами идём в штаб дивизии на переформировку.
Через некоторое время вокруг обоза загарцевали всадники, круто осаживающие разгоряченных коней. Один из них подскочил к Зузанову, одетому не по солдатски. Оценив кожаное обмундирование, как бы в раздумьи опустил занесенную шашку.
— Кто такие?
— Никита Донской, комиссар второй пехотной роты, — представился Зузанов. — Вы кто такие?
— Вы, что-ль, вчера там бились? — миролюбиво спросил, махнув шашкой, командир конников, не удосужившись представиться.
— Мы, — не стал лезть на рожон Зузанов. — Победили, потому как наше дело правое. Но большой кровью. Вот, раненых в госпиталь приказано доставить, а остатки разбитых полков — на переформирование.
— Маловато вас осталось от полков, — снисходительно усмехнулся краском.
— Казачья сотня поработала.
— Да, казаки знатно рубят, — согласился краском. — Сбились вы с пути, товарищи. Село пройдёте, влево подавайте, на восток. В Ивантеевке штаб дивизии пару дней назад был.
— А мы думали, это Ивантеевка, — соврал Зузанов.
— Нет, это Николаевка.
— Далеко до Ивантеевки?
— На конях недалеко, — хохотнул командир конников. — Ну а пешедралом вёрст тридцать, да тут ещё, до Николаевки, манеха… Ну, бывайте, товарищи.
— Бывайте, — попрощался Зузанов.
Красные конники ускакали.
— Вот так вот, — пробормотал Зузанов. — Враги, а говорим на одном языке. Обмундирование одно и то же. Вооружение одно и то же…
Через полчаса подошли к Николаевке.
На околице красная пехота обступила человек двадцать пленных. Пленные хоть и в плохоньком, но военном обмундировании. Красные пехотинцы оборваны до невозможности. Большинство в грязных, порванных косовоторках и пиджаках, в лаптях. Некоторые в красных рубашках и сапогах. У многих ручные гранаты на поясе. Крики, кошмарная ругань. Пехота ругалась с кавалеристами, не позволявшими пехотинцам грабить пленных.
— Мать твою в буржуазию, революцию, контрреволюцию и весь белый свет! Эти сволочи моих товарищей убивали! Мне ходить не в чем — а я не моги с него сапоги снять?! Его ж всё равно в распыл!
— Пошёл к трёпаной матери! Командир не велел. А в распыл или в расход — это командирам решать.
— Чего решать? Перерезать их надо... Они нас не глядя расходуют!
Понимая, что ничем товарищам помочь не смогут, отворачиваясь от пленных, солдаты Зузанова мрачно шли мимо.
У широкого дома-пятистенка стояло множество подвод с ранеными. Оборванные люди с коричневыми пятнами засохшей крови на белых повязках производили удручающее впечатление. Неходячие лежали в телегах, на солнце, ходячие сидели в тени телег, на земле, густо усыпанной высохшим конским навозом.
— Большой кровью побеждают красные, — заметил подпоручик Росин. — А если прикажут наших раненых здесь оставить?
— Большой, — согласился Зузанов. — И своей, и нашей. А раненых мы не оставим. Потому как у нас приказ доставить их в Ивантеевку.
Из серого, заплеванного грязью дома, навалившегося на дорогу разнесенным крылечком, выскочил военный, перекрещённый портупеями, с саблей и деревянной кобурой маузера на боку.
— Кто такие? — требовательно закричал он. — Кто командир? Зайди в штаб!
В пыли под окном, у ствола старой яблони с обломанными ветвями, лежали осколки стекла. Над выломанной дверью покосилась вывеска: «Починка часов М.Ю. Лихмана». К хлипкому забору, на котором досок было меньше, чем у столетней старухи зубов, привязано несколько осёдланных лошадей.
«Не будет в селе теперь часовщика», — подумал поручик Зузанов и остановил обоз.
Он зашёл в вонючий, замусоренный гниющими отбросами, преимущественно корками арбузов, дворик. Измятая и загаженная трава, безжалостно изломанная яблоня и две вишни, запах трупов и экскрементов.
— Эвон что, — коротко махнул Селиванов за угол.
Подбородком в землю, под чёрным саваном мух, разжав брошенные в кровь ладони, за углом дома лежал солдат. Спина в дырявых пятнах засохшей крови. На губах застыл пузырек кровавой, чёрной уже пены. Один глаз, плоский и мутный, смотрел куда-то вверх. Другой вместе со щекою утонул в застывшей луже крови. Лицо распухшее, точно искусанное осами.
Синие мухи толстой корой облепили небритые щёки расстрелянного. Селиванов поднял с земли фуражку с красной звездой, махнул, отгоняя мух. Сытые и тяжелые мухи неторопливо поднялись в воздух, лениво и сонно погудели, вновь облепили лицо мёртвого.
— Жаль человека... Видно, долго мучился... — посетовал Селиванов. — А коль не допущать этого желательно, так не в грудь, а в ухо целить нужно... Боком и — раз! — гладко!..
— Постой здесь, — приказал поручик Зузанов.
По заплёванным, в окурках, ступеням, он поднялся в штаб.
— Кто тут главный? — спросил у дневального в коридоре.
Дневальный указал на дверь.
В огромной комнате с выбитыми окнами и без мебели, за единственным самодельным столом сидел на гнутом венском стуле высокий широкоплечий брюнет в военного покроя костюме и жёлтых сапогах, по виду — бывший грузчик или молотобоец.
На стенах развешены пестрые плакаты с революционными призывами. На одном изображены комично толстые капиталисты в цилиндрах, держащие на поводках толстых, слюнявых бульдогов. На боках бульдогов написано: Колчак, Врангель, Деникин. На другом плакате красноармеец, выпучив глаза, будто ему что-то прищемили, упирал указательный палец в читателя и требовательно спрашивал: «Ты записался добровольцем?»
— Кто-куда-зачем? — не отрывая глаз от бумаги, которую держал перед лицом, спросил красный командир.
 — В Ивантеевку, на переформирование, — ответил Зузанов.
Красный командир оторвался от бумаги, откинулся на спинку стула и задрал голову вверх в заносчивом молчании. Зузанов неприязненно разглядывал две дырки-ноздри на носу краскома.
— Мне бы людей подкормить, со вчера не ели, — обнаглел Зузанов, обозлённый заносчивостью атамана красных разбойников.
Краском встал, подошёл к окну, выходящему на задний двор, крикнул:
— Семёнов!
— Туточки я! — отозвался из глубины двора голос.
— Выдай товарищам паёк на дорогу!
Вернулся за стол, снова уткнулся в бумагу.
— Кто там лежит? — спросил Зузанов и кивнул в сторону убитого во дворе.
— Да… Дезертира стрелили. Сколько вас?
— Восемьдесят два, — наугад ответил Зузанов. — Засыпать бы дезертира. Воняет уже.
— Чёрт с ним! Завтра снимаемся. Пусть те, кому мешает, засыпают. Получите там паёк, — краском качнул большим пальцем себе за спину.
— Спасибо, — поблагодарил Зузанов.
Краском удивлённо взглянул на Зузанова. И, видать, польщённый благодарностью Зузанова, сообщил:
— Там ребята сейчас ещё двух дезертиров обрабатывают… Решили повесить на яблоне, — краском махнул в сторону яблони за окном. — Не по революционному, конечно, но… Для остраски. Хочешь — посмотри. Они сейчас.
Зузанов молча отгородился ладонями от предложенного зрелища и вышел.
На заднем дворе он нашёл Семёнова, типичного хитроглазого усатого снабженца.
— День не едим, два не едим... долго-долго погодим — и опять не едим... — весело пропел Семёнов, собирая провиант в вещмешки.
 Получили по три четверти фунта черного, дурно выпеченного хлеба и по пять золотников сахарного песка на человека.
— Удивительная способность у красных: они загаживают все, что им попадается на пути — сады, железнодорожные линии, вокзалы, общественные здания и отобранные усадьбы, — посетовал Зузанов, скомандовав отряду продолжить движение.
— Новый мир, — съязвил подпоручик Росин. — Старый-то плохим оказался, с его чистыми улицами и скверами, с поездами по расписанию, с вымытыми вокзалами. Вот они его и загаживают. Одно слово — варвары. Не могу смириться со смешением их лозунгов о всеобщем счастье и свободе с варварской грубостью нравов красных, с всеобщей разрухой и гибелью нравов и культуры вообще...
Подул сильный ветер. К запаху полыни и богородской травы примешался удушающий запах разлагающихся конских тел, которые массами, со вздутыми животами, подняв к небу сведенные судорогой окоченелые ноги, валялись по степи.
Когда отряд вышел за околицу, Зузанов оглянулся. На яблоне перед «штабом» уже раскачивались два дезертира. Вытянувшиеся по стойке «смирно», руки не по уставу сцеплены верёвками сзади, и головы склонены набок, словно в старательном ожидании чего-то…

= 3 =

Деревня... Степь... Степь до горизонта... И ещё одна деревня. Редкие в степи деревни.
От боев они уклонялись. Шли севернее железнодорожной линии, потому что все территории вдоль железной дороги были заняты красными.
Ещё один переход, и отряд поручика Зузанова мог выйти на территорию, занятую белыми.
За две недели после разгромного боя отряд разросся до сотни с лишним человек. В основном за счёт казаков, пробирающихся к себе, на реку Урал и в Оренбургскую губернию.
Пристали к отряду курсята и студентики — ряженые хвастуны. Было несколько юнкеров и кадетов, которых Селиванов презрительно называл «юнкарями», «кадюками» и «белогорликами» за белые подворотнички на форме — не любил он городскую интеллигенцию.
Солдаты и офицеры много дней не брились, обросли бородами и выглядели очень сурово. Щёки у всех запали, глаза ввалились и были воспалены. Одежда за это время страшно загрязнилась. Покой и сон больше всего нарушали расплодившиеся в огромном количестве вши. Они буквально роились по всему телу и в складках одежды, безжалостно грызли «хозяев» и осыпались с людей при движении. На привалах солдаты вытряхивали одежду, прожаривали её над кострами, давили паразитов ногтями, но с оставшимися насекомыми приходилось свыкаться и терпеть это неизбежное зло.
Прибились было к отряду несколько воспитанников реальных училищ — «жёлтая яичница», искатели детских приключений, но Зузанов безжалостно выгнал их.
Солдаты было посочувствовали детишкам. Бродяжничать, мол, будут. Но Зузанов пресёк ворчание:
— Живому бродяге лучше, чем мёртвому пацану. Нас убивают. Мы убиваем. Нельзя мальчишек вместе со взрослыми обрекать на кровопролитие и фронтовое страдание. Убьют их зазря. Жертвоприношение мальчишек не поможет взрослым выиграть войну.
— Романтики… — заикнулся было защитить пацанов Росин.
— Чушь, — возмутился Зузанов. — Не нужны войне романтики. Войне нужны офицеры с железными нервами и солдаты, лишённые эмоций! На войне убивают не раздумывая, и идут через трупы не оборачиваясь. Лишь в этом случае можно рассчитывать на победу. А романтизм, господин подпоручик, ослабляет организм. Случись мне собирать отряд на опасное дело, я бы набрал таких солдат, как Селиванов: умеющих и желающих убивать не задумываясь, без сомнений в душе и колебаний совести…
Двадцать четыре бойца поймали бесхозных лошадей и образовали взвод конницы, правда — без сабель, который обычно скакал авангардом, разведывая путь. Ехали на лошадях Зузанов, Росин и трое других подпоручиков, которых Зузанов назначил командирами взводов.
Из разведки вернулись кавалеристы.
— Впереди станция Шипово, господин поручик, — вежливо приложил руку к козырьку фуражки и доложил командир эскадрона подпоручик Андрей Павлович Мизинов, черноволосый двадцатичетырёхлетний офицер, серый от пыли, разгоряченный и залитый потом.
Мизинов рассказывал, что он из очень хорошей семьи. У него высокая, стройная фигура с крепкими плечами и красивое, старокультурное лицо. Ходит легкой походкой, одним словом, здоровый мужчина — кровь с молоком. Про таких говорят: крепко скроен и красиво сшит. Он говорит на трёх европейских языках, А по-русски выговаривает с лёгким акцентом. В едва уловимом движении руки, когда он берёт па¬пиросу, даже в лёгкой мимике видна породистость. Любой, встретивший его, по выправке и манере разговаривать узнает в нём офицера. С такими красные расправлялись беспощад¬но за одну только их красивую породу.
Но выправку хорошего аристократического воспитания уже портило вольное поведение и свободный язык, заимствованные потомками аристократов из поведения и лексики революционных матросов. И с акцентом он теперь говорит «в богомать, веру и Христа-спасителя», а не в рассуждениях на философические и эстетические темы.
— Станция занята красными. Охранение выставлено, с пулемётами. Мы близко подошли по балочке, в бинокль всё разглядели. Проблема, господин поручик, в том, что с северо-запада нас догоняет и заходит во фланг отряд красной пехоты с двумя шестиорудийными батареями и полуэскадрон конников. С востока, нам в левый фланг идёт непонятный отряд. Он пока далеко, трудно разобрать, красные это или белые. Эскадрон конников, несколько подвод, легковой автомобиль. Раз автомобиль, значит, начальство едет. На подводах пулемётов не видать — значит, хозяйственного назначения подводы. При эскадроне? Вряд ли. Значит — эскадрон при них. Охраняет. Вывод — эвакуируется какой-то штаб. Скорее всего — красный. Бегут впопыхах. Наши двигались бы вместе с войсками, чтобы не рисковать. В общем, господин поручик, вперёд нам не пройти: наткнёмся на шиповский гарнизон. Справа нас догоняет эскадрон с артиллерией. Слева поджимает штабной эскадрон. Ввяжемся — с трёх сторон задавят. Отступать? В любую сторону двинемся и выйдем на прямую видимость их разъездов. Нашей пехоте от их конницы не уйти. В общем, положение щекотливое.
Зузанов задумался.
— Совсем немного до своих осталось, — вздохнул он с сожалением. — Всего-то один-два дневных перехода… Как не хочется ввязываться в крупный бой!
— Господин поручик, а если столкнуть их друг с другом? — предложил подпоручик Росин с улыбкой мальчишки, затевающего каверзу.
— И как это ты предполагаешь сделать? — без интереса спросил поручик Зузанов.
— Андрей Павлович сказал, что они по балке подобрались почти к самой станции. А с севера к станции приближается артиллерия. Если из-под станции обстрелять артиллерию, они могут подумать, что в них стреляет передовое охранение гарнизона станции. Ну и… вдарят по станции. А если каша заварится, можно будет обстрелять тех, что приближаются с востока. Если это штабной отряд, они постараются избежать боя и уйдут в сторону. Дорога на Деркул будет открыта.
Зузанов снова задумался. Даже закрыл глаза.
— А что… В этом есть резон. Риска, по крайней мере, не больше, если мы отступим и будем бегать от станционного гарнизона и двух приближающихся эскадронов с артиллерией. Господин подпоручик, — Зузанов повернулся к Мизинову, — поступим так. Вы пробираетесь балкой к станции. Как только артиллерия красных войдёт в зону досягаемости ваших винтовок, открываете огонь по артиллерии. Одновременно два-три бойца стреляют в дозоры красных на станции. Вы сказали, что дозоры красных усилены пулемётами? Будем надеяться, что пулемётчик откроет огонь в вашу сторону, а красные артиллеристы подумают, что их обстреливают шиповские дозоры. Каждый из них должен подумать, что противная сторона — белые, раз стреляют в красных. Как только завяжется перестрелка красных с красными, скрытно передвигаетесь в сторону штабного эскадрона красных, обстреливаете их. Ну а мы под шумок постараемся балками проскользнуть в сторону Деркула. Выполняйте.
— Слушаюсь!
Козырнув, подпоручик Мизинов вскочил на коня и в сопровождении конников балкой, скрытно, поскакал в сторону Шипово.
Оставшийся пеший отряд, укрывшись в низинке и выставив дозорных, ждал развития событий.
Минут через пятнадцать воздух разорвался как накрахмаленный коленкор — залпом выстрелили винтовки кавалеристов. Затем перекликнулись сухим треском, вразнобой. В суетливом винтовочном шуме хлопотливо затакал пулемет.
И вдруг — Бум-м! Бум-м! — серьёзно ухнули красные шестидюймовки. Вихри взрывов, громадные столбы земли, чёрный дым на окраине станции. Земля вздрагивала, будто рядом роняли что-то необычайно тяжёлое.
— А что… Получается! — усмехнулся Зузанов. — Стравил их Мизинов таки! Готовиться к выступлению!
Вскоре прискакал Мизинов с эскадроном. Зузанов тут же послал его навстречу штабному эскадрону красных. Туда же, скрываясь в балке, приказал выступить всему отряду.
Пушки, обстреливающие станцию, вдруг замолчали.
Но вот одна выстрелила. Приближающийся свист… Взрыв далеко впереди, примерно там, где в балке скрылся эскадрон Мизинова, громадный столб земли, грохот…
— Из гаубицы глушит, — обеспокоено пробормотал Зузанов. — В кого это они? Наших, что-ли, засекли?
Вместе с наблюдателем он выехал на пригорок, оглядел окрестности в бинокль.
Ещё один выстрел… Свист… Земля содрогнулась от недалёкого взрыва.
Ещё один взрыв…
Зузанов вернулся к отряду, пояснил:
— Красные обстреляли штабной эскадрон…
Ещё выстрел… Свист… Взрыв чуть дальше предыдущих. Ещё один, всё дальше.
Прискакал наблюдатель.
— Накрыли машину. Отряд в полном составе ушёл на северо-запад.
Артиллерия красных продолжила обстреливать красный же гарнизон на станции.
— Ну что, господин подпоручик, — бодро обратился Зузанов к Росину. — Ваш тактический план великолепно удался! Быть вам полководцем!
— Нет, господин поручик, — возразил польщённый Росин, — мне что-то разонравилось воевать. Даст бог, война закончится, уйду в отставку, профессию разрушителя сменю на профессию созидателя.
Продолжая двигаться низинками, прячась от наблюдателей красной артиллерии за высотами, отряд приблизился к разбитой штабной машине. Несколько солдат побежали смотреть трофеи.
— Водитель убитый! — крикнул один из солдат. — Фуражка с красной звездой… Красные! И комиссарочка… Тоже убитая… Нет, дышит! Живая! В крови вся!
— Съездите, подпоручик, — попросил Зузанов Росина. — Посмотрите, что там. Документы, может, какие остались…
Подпоручик Росин подъехал к солдатам, толпившимся вокруг разбитой машины.
 — Симпатишная комиссарочка, — переговаривались солдаты.
— В крови вся — от убитого шофёра, похоже. А сама только контуженая.
— Отмоем, почистим, накормим… Если господин поручик разрешит, будет нам утешение!
— Разрешит, жалко ему, что-ль?
— Документы есть какие? — спросил Росин солдат.
— Никак нет, господин подпоручик. Всё забрали красные, когда драпанули.
Росин спешился, протиснулся между солдат к лежавшей у машины комиссарше. Молодая женщина… Или девушка… В подогнанных под женскую фигуру гимнастёрке, галифе и сапогах… Привлекательная фигура…
Росин вгляделся в испачканное кровью лицо… И поразился:
— Лида?!
Он торопливо опустился на колени перед девушкой, вытащил из кармана большой кусок ткани, заменявшей ему носовой платок и полотенце, торопливо вытер лицо девушки.
— Лида!
— Что, господин подпоручик, знакомую встретили? — насмешливо спросил один из солдат.
Проигнорировав насмешливый вопрос, Росин потрогал руки, ноги девушки, стряхнул ошмётки крови с гимнастёрки. Гимнастёрка была не пробита. Значит, контузия.
— Лида… — подпоручик похлопал девушку по щекам, пытаясь привести её в чувство. — Лида!
Девушка открыла глаза, удивлённо вгляделась в лицо подпоручика.
— Костя?
И заплакала, закрыв глаза. Слёзы лужицей скапливались над закрытыми веками, струйками стекали по бокам лица.
— Лида, как ты здесь оказалась? Мы тебя потеряли тогда…Куда ты делась?
Подпоручик помог девушке сесть.
Лида вытерла глаза, огляделась. Увидела мёртвого шофёра, вздрогнула, отвела взгляд.
— Остальные удрали, — сообщил солдат, стоявший рядом. — Вас бросили, думали, оба убитые.
Лида перестала плакать, тяжело вздохнула.
Болела и кружилась голова. И в теле слабость до дрожи.
— Меня забрали в санитарный поезд. Отвезли в госпиталь, в Сызрань. Оттуда я убежала. Меня подобрали и выходила местные старики. Я вернулась в Балаково. Меня мобилизовали, направили сюда в штаб машинисткой. Костя, у меня жутко болит голова. Я попозже вам всё расскажу. Есть интересная информация.
— Взяли осторожно! — приказал подпоручик солдатам. — На подводу её, устройте поудобнее. Наша она! Семёныч! — позвал он вестового. Семёныч!
— Здесь я, господин подпоручик!
— Устрой там Лиду, чтобы всё хорошо было.
Семёныч протиснулся между толпившимися солдатами, увидел Лиду в окровавленной гимнастёрке.
— Лидушка! Гос-споди… Раненая?
— Не раненая, Семёныч, — успокоил вестового подпоручик. — Это чужая кровь. Контуженная она.
— Ну, слава богу!
Семёныч легко подхватил девушку на руки и понёс к обозу.
Несколько раз подпоручик подъезжал к подводе, на которой лежала Лида, спрашивал, не нужно ли чего, поил водой из фляжки.
Далеко за полудень, когда убедились, что отряд ушёл от красных, Зузанов выбрал низинку, где можно было спрятаться от глаз случайных разъездов, и приказал остановиться на привал.
Кашевары разложили костерки, вытащив из телег припасённые по случаю доски и брёвнышки и разрубив их на щепы, повесили над кострами котелки. Огонь старались поддерживать сухой травой-перекатиполем, сберегая по привычке дерево.
Грязные, поросшие бородой солдаты в ожидании каши сидели на земле и, разложив снятые гимнастерки и френчи, давили вшей.
Солдат-татарин, изловив особо крупное «животное» с интересом рассматривал его, пустив «гулять» на заскорузлой ладони.
— Кого поймал? — спросил его русский сосед.
— Блох, — удовлетворённо ответил татарин.
— Какой же это блох? — заглянул ему в ладонь русский. — Это воша.
— Блох, — лениво упорствовал татарин.
— Почему белый?
— Маладой.
— Почему не прыгает?
— Глюпый.
Солдаты ткнули друг друга локтями и рассмеялись.
Семёныч помог Лиде очистить гимнастёрку от засохшей крови.
— Со стиркой погоди, милая, — попросил он Лиду. — Ни речки, ни колодца нету.
Росин успел рассказать Зузанову, кто такая Лида. Услышав, что девушка работала в штабе Народной Армии КОМУЧа и выполняла поручения начальника штаба, Зузанов проникся к ней симпатией.
Вестовые сварили кашу, скипятили чай, накрыли офицерам «стол» — расстелённый на земле брезент. Офицеры расположились вокруг «стола».
— Рассказывать, какие части и под чьим командованием здесь были, наверное неинтересно, — взяла инициативу «допроса» в свои руки Лида. — Войска ушли, и наверняка будут переформированы.
— Куда ушли? — всё же уточнил Зузанов.
— Планировали отход двумя потоками. Основная часть — вдоль железной дороги до Озинок. На подмогу красным со стороны Озинок должен был подойти бронепоезд. Меньшая часть — в сторону Николаевска. Я как раз ехала со штабом чепаевской дивизии в Николаевск.
Лида умышленно упомянула чепаевскую дивизию. Она мучительно думала, почему осталась одна в разбитой машине, почему её не забрал Захаров. И решила, что его или тяжело ранили, или, не дай бог, убили. Красные бойцы схватили бессознательного командира и срочно отступили. А её, залитую кровью убитого шофёра, позади которого она сидела, приняли за мёртвую, потому и бросили.
— Да, за чепаевскими отрядами нам лучше не ходить, — задумчиво подтвердил мысли Лиды Зузанов. — Чепаев сильный командир. И главная его сила — в непредсказуемости. Он нарушает все правила тактики и стратегии. Его действия не просчитаешь.
— А о какой интересной информации ты упоминала? — решил помочь Лиде Росин.
— Мне кажется, она будет вам интересна. В штабе я слышала, что атаман Толстов намерен увести своё войско в Персию.
Зузанов присвистнул и удивлённо посмотрел на Лиду.
— Всё войско?
— Я не знаю, — виновато улыбнулась Лида. — Я говорю только то, что слышала. Мои предположения, думаю, вам неинтересны. Цена им такая же, как гаданиям цыганки.
— А где сейчас атаман Толстов? — спросил Зузанов. — В Уральске?
— К сожалению не знаю. Ни разу не слышала разговоров о расположении его штаба.
Задумавшись немного, Лида продолжила:
— Чтобы завоевать ваше уважение, я бы могла сказать, что работала в красном штабе по распоряжению контрразведки Народной Армии, прислана из Самары… Но… Я не разведчица, более того — мобилизована красными, как машинистка. Печатала текущие приказы, могу вспомнить, кто с кем воевал, куда какие отряды направлялись, но сейчас эта информация совершенно потеряла актуальность, как я полагаю. А о теперешнем расположении войск, вы сами понимаете, у меня информации нет. Потому что это расположение, в связи с отступлением красных, меняется ежечасно.
— Да, я с вами согласен, Лидия… — Зузанов запнулся. — Как ваше отчество? Господин подпоручик не представил вас…
— Ивановна, — представилась Лида. — Я дочь балаковского купца Ивана Васильевича Мамина, старосты города, депутата Самарской губернской думы.
— Видите, какая уважаемая девушка, — пошутил Зузанов и посмотрел на «окольцованный» безымянный палец Лиды.
Лида заметила взгляд и показала ладонь с кольцом.
— Я замужем. И могу гордиться — венчана перед алтарём. Правда, тайно. Потому что венчалась на территории, занятой красными. Муж мой — офицер, довольно высокой должности… А об остальном, господа, позвольте умолчать.
— Конечно, сударыня, конечно, — согласился Зузанов. — Венчаться в наше время, это… Это поступок, достойный высочайшего уважения. Взять на себя обязательства перед богом…
Подпоручик Росин с удивлением смотрел на Лиду. Она вдруг из девчонки превратилась во взрослую женщину. А он, Костя Росин, ощутил себя пацаном рядом с ней.
Вестовые подали кашу.
— Господа офицеры, — плутовато улыбаясь, встал по стойке «смирно» Семёныч. Одна рука у него была спрятана за спиной. — Дозвольте, по причине скорого прибытия, а также во здравие дамы, предложить вам местного напитку.
Семёныч вытащил из-за спины стеклянную четверть — длинную трёхлитровую бутыль, изрядно наполненную мутной жидкостью, похожей на карболку.
— Принял как-то в дар по случаю у местной бабульки, промышляющей самогоноварением, да вот застоялась в бездействии.
Семёныч радостно утёр усы вытянутым пальцем.
— Ага, в дар он принял. Реквизировал — сто процентов! А продукт-то… съедобный? Может там какая гадость намешана, — засомневался Зузанов. — По виду — чистая отрава, тараканов или крыс морить.
— Никак нет, господин поручик, не отрава, — расплылся в радости Семёныч. — Получив продукт, не преминул испробовать его на вредность христианскому организьму… — Семёныч продемонстрировал пустое пространство бутылки. — Как изволите видеть, до сих пор живой. Будучи склонен к правдолюбию, не могу сказать, что продукт славен вкусом. Нет, брехать не буду — вонюч.
Семёныч скривился, будто унюхал какую гадость. И тут же изменил выражение физиономии на радостное. Призвав слушателей к вниманию поднятым к небу указательным пальцем, доложил:
— Но имеет и немалое достоинство:  дюже крепок и в голову ударяет надлежащим образом.
Семёныч тяжело вздохнул, развёл руками и признался с покаянным видом:
— Для уточнения дегустации я и сейчас чуток отведал, дабы проверить, не прокисла ли жидкость, не выдохлась ли.
— Вижу по физиономии, не выдохлась, язык метёт, как помело, — не очень одобрительно покачал головой Зузанов.
— Так точно, господин поручик! — радостно согласился Семёныч. — Иногда, особливо с устатку, и в небольших количествах, а так же при завершении дела, на радостях и во здравие по случаю празднества — оно не возбраняется. А тут, похоже, ещё денёк, и конец нашим партизанским мытарствам, соединимся с казаками.
— Ну, давай уж твой «продукт», — согласился поручик Зузанов.
— Эх, сюда бы пару кругов татарской колбасы, — мечтательно произнёс Семёныч, подавая початую четверть поручику. — Есть у татар такая самодельная колбаска, забыл как  называется. Готовят её из конины. И самое главное, конина та должна быть от краденой лошади, иначе будет колбаса не колбаса. А с краденым мясом — лучший сорт, вкуснота тебе и острота, и подлинный смак…
— Может то цыганская колбаса, коль краденая? — спросил со смехом прапорщик Решетников.
— Не-е-ет! — серьёзно возразил Семёныч. — Цыгане конину не едят. Казаки тоже коней не едят. Они коней любят. Для цыганина аль казака коняку съесть — всё равно что мусульманину аль еврею — свинину в их великий пост… А для татарина крадена кобыла завсегда вкуснее покупной, хошь в плохую погоду, хошь в хорошую, хошь в зиму, хошь в лето.
— Ладно, Семёныч, иди. Обойдёмся сегодня без татарской колбасы, — прекратил словоизлияния вестового Зузанов, разливая самогон в кружки.
Поели каши, выпили. Первый тост за даму. Второй — за погибших. Ну а дальше — за что вспомнилось.
У солдат — вот канальи! — тоже нашёлся «дарованный» самогон. Обеденный привал затянулся и как-то незаметно перетёк в ужин.
Поручик Зузанов почувствовал расслабленность офицеров и солдат, на самого тоже нахлынула «расслабуха». Он подумал, что красные пойдут только на запад, что завтра, максимум — послезавтра они соединятся с единомышленниками-казаками, посему приказал выставить караулы и готовиться к ночёвке.
Офицеры сходили во взвода, отдали распоряжения нижним чинам насчёт ночёвки и вернулись к столу.
С наступлением сумерек сильно похолодало. Осень склонялась в зиме.
Подпоручик Росин приказал Семёнычу раздобыть шинель, укутал Лиду.
Лида полулежала неподалёку от Росина. Она чувствовала отстранённость подпоручика. И сама в роли «мужней жены» старалась держаться обособленно от чужих теперь для неё всех мужчин.
Как хорошо было бы вот так, радом с Захаровым… с её Серёжей…
Лида не могла допустить, что Захарова убили. Нет, ранили. Наверное, серьёзно ранили. Если бы легко, он непременно вернулся, чтобы разыскать её. Дай тебе бог здоровья, Серёженька!
Офицеров от самогона потянуло на разговоры. Естественно, темой была война.
— У нас господин подпоручик Мизинов как-то один взял в плен две красные пулеметные коман¬ды с пулеметами на двуколках, — похвастал прапорщик Решетников, бывший студент московского технологического института.
— Да вы герой, господин подпоручик! — одобрительно отозвался поручик Зузанов. — Я думал, вы лихой кавалерист, а вы — геройский кавалерист!
— Ну, кавалерист я по необходимости. А по сути — закоренелый пехотинец. Да и не было геройства во взятии красных пулеметов. Сидел я ночью в дозоре с двумя солдатами. Смотрим, по просёлку едут красные двуколки. Одного солдата я тут же послал наших предупредить, а сам навстречу красным вышел. Я в куртке был по причине холодного времени, погон не видно. Подошел с наганом к первому и приказал: «Поворачивай, правое плечо вперед». Они и повернули на дорогу к нам. Мирно вошли в наше расположение, солдаты с двух сторон с винтовками на изготовку, дёргаться поздно...
— В этом как раз истинный героизм: в критической ситуации предпринять рискованный, но выигрышный ход, сберечь жизни солдат и победить врага, — высказал мнение поручик Зузанов.
— Есть, конечно, на войне моменты героизма, красивые моменты. Но в основном война — это грязь. Грязь телесная, грязь душевная, грязные поступки… Ничего героического, ничего светлого, — со вздохом проговорил подпоручик Мизинов и безнадёжно махнул рукой.
— Но ведь Душа всегда стремится к высокому и светлому! Даже на войне! — мечтательно глядя в осыпанное звёздами небо, возразил прапорщик Решетников.
— Душу на войне очень быстро затаптывают. И даже заплёвывают. А растоптанная и заплёванная душа не может стремиться ни к высокому, ни к светлому, — буркнул поручик Зузанов. — Главное на войне, господа — это вонь. Мне не страшна смерть. За отечество я готов пожертвовать жизнью, за то воюю. Но вонь меня убивает! Кто на германской воевал, знает, что такое позиционная война. Представьте: окопы, тысячи солдат, на сотни верст в длину всё загажено, нутро воротит от трупной вони. Между нами и германцами река была… Не вода в ней, а какая-то ржавая сукровица. Трупы плавают. Людей, лошадей. Дышать нечем. По трупам определяли, кто кому ломает оборону. И хлеб, и руки, и шинель — все пропахло кладбищем.
Поручик сделал резкое движение кистью, будто отгонял от себя вонь и продолжил:
— На войне нет покойников. На войне только трупы, безобразные, мешающие воевать трупы. Chair a canon — пушечное мясо. На войне не совершается таинство погребения. На войне трупы убирают, если они мешают. И не убирают, если не мешают. Война, господа, дурно пахнет. Брр...
 — Вонь — это ерунда, господа. Не нравится, не нюхай, — вздохнул прапорщик Решетников, — а вот без женщины на войне — это мука!
— Господа, господа, — в полголоса предостерёг подпоручик Мизинов. — Не забывайте, что с нами дама.
— То, что женщин не допускают на войну, это благо, — усмехнулся поручик Зузанов.
— Ну, в том плане, что женщина — существо слабое, это верно, — согласился прапорщик Решетников. — Но множество женщин служит сёстрами милосердия! Жаль только, что большинство из них стары и непривлекательны.
— В слабости женщины её сила, — поморщился поручик Зузанов. — А благо в том, что, не допуская молодых и привлекательных женщин на войну, командование спасает вас, глупых и ненасытных мужчин, от повальной болезни под названием «сестрит».
— Что за странная болезнь? — удивился прапорщик Решетников.
Офицеры снисходительно улыбнулись.
— При случае расскажу, — пообещал поручик Зузанов. Задумавшись на миг, продолжил рассказывать: — Прибыл я как-то на новые позиции. Пошёл по окопам. Представьте картину. Трое солдат, сидя на земляных приступках, хлебают щи из общего котелка. На тряпочках лежат мясные порции, облепленные крупными, зелеными трупными мухами. Покончив со щами, солдаты принялись за мясо, разгоняя руками мух. Но едва солдаты отнимали мясо от своих ртов, мухи моментально облепляли эти куски. И жуткая вонь!
Поручик Зузанов скривился, будто чувствовал эту вонь, и помахал перед лицом ладонью.
— И вдруг я заметил, что из насыпанного бруствера всюду торчат почерневшие руки и ноги мертвецов! Господа, весь бруствер сплошь состоял из наваленных наскоро друг на друга трупов, едва присыпанных сверху и с боков землею! И солдаты, живые, равнодушные солдаты среди разлагающихся мертвых.
Лиду едва не стошнило.
— Во время последней атаки взять германские позиции им не удалось. Залегли, наспех навалили трупы перед собой, постепенно присыпали землей. А новую линию обороны делать не стали…
— А я устал убивать, — устало и отрешённо проговорил подпоручик Старосельский. — Я, бывший приват-доцент Императорского университета, на германской убивал, у Дроздовского убивал (генерал Дроздовский — один из успешных и уважаемых фронтовиками офицеров белого движения). А когда узнал, что моего отца матросня на улице застрелила за то, что он не хотел отдать им пальто, в которое был одет, убивать стал при первой возможности. В плен никого не брал. А теперь я не могу спать — ночью мучают мертвецы. Доберёмся до Деркула, схожу в церковь, поставлю самую толстую свечку во прощение грехов моих…
— Прощение грехов человека не зависит от толщины и стоимости церковной свечки, — как бы себе под нос пробурчал подпоручик Мизинов.
— Красные натворили столько грехов, что нет им прощения, — как-то вдруг сник прапорщик Решетников. — У меня невеста была… Прямо у дома матросы убили её отца, профессора университета. За то, что он был в шляпе.
— Была? А где…
Прапорщик судорожно всхлипнул, заскрипел зубами.
— Взять, к примеру, моего отца, — поспешно заговорил подпоручик Мизинов. — Генерал, после японской вышел в отставку, жил в своем имении… Господа, какие он разводил розы! Махровые, светло-голубые, кроваво-алые, белые — как пена кипящего молока… Мужики вырубили парк, разорили оранжерею и выгнали из дома отца. Кому мешали цветы? Нет, господа, лишь кнут и петля способны унять разыгравшиеся страсти черни.
— Да, когда нет уважения к власти, власть должна опираться на силу.
— Русский народ дрянь, тупое животное, примитивный агрегат по переработке продуктов в отходы и по воспроизводству себе подобных, — продолжил подпоручик Мизинов. — Однажды пошли мы в контрнаступление. До нас там держал оборону отряд  — все погибли. Всех красные расстреляли. В степи был овраг, туда красные и свезли трупы. Сняли с трупов бриджи, сапоги, всех раздели. Над ранеными издевались перед тем, как добить. У многих выкололи глаза, на плечах вырезали погоны, на груди — звезды, отрезали половые органы. У командира лицо — сплошное месиво, били прикладами. Ноги обгорелые — жгли в костре… И ведь это русские мучили русских! И только потому, что правду и добро истязаемые понимали не так, как их истязатели. А ведь те и другие вместе сражались на Германском фронте и, рискуя жизнью, выручали друг друга. Кто разбудил в них зверя? Кто натравил этих людей друг на друга? А натравили друг на друга те, кто развязал эту братоубийственную войну ради своей идеи. Те, кто рядом с солдатами, радом с командирами блюдёт идею — комиссары. Безбожные, кудрявые и горбоносые. И это они поставили перед нами гамлетовский вопрос: быть нам или не быть…
— А вы не видели, как топят в проруби людей? — не выдержала Лида, устав от того, что офицеры описывают жестокости красных, но молчат о жестокостях белых. Она вспомнила, как Захаров рассказывал ей о побоище красных пленных на реке Урал. — Жестокость порождает жестокость…
— Да, господин Гамлет, вы видели, как топят людей? — вдруг почти шепотом спросил молчавший до того подпоручик Сокольницкий, офицер военного времени из судебного ведомства. — Я был в Питере тогда… Революция! Свобода! На каждом углу демагогические речи. Понос речей с бесстыднейшим враньем и подлой лестью. На улицу вышли подонки, чернь и солдатня, потерявшие человеческий облик. Матросы и красногвардейцы из петербургских рабочих потехи ради стреляли по окнам жилых домов, грабили магазины, избивали всех прилично одетых… Искали, чем попользоваться, что украсть, кого обобрать. Грязь, вонь, глупость, злость и безграничное хамство, грабежи, убийства, поджоги. Все худшие чувства вылились потоком наружу по простой причине: с угла исчез городовой, некого стало бояться. Веками копившаяся ненависть вырвалась на волю. Люди источали потоки ненависти и злобы. Офицеров хватали на улице и, раскачав, бросали с моста в Мойку. Несчастные проламывали лёд спинами, барахтались в ледяной каше, цеплялись за мерзлый гранит, а их били прикладами по головам, им топтали пальцы. Как они кричали, господа! Не дай бог вам услышать подобный крик! Цеплялись раздробленными, окровавленными пальцами… Сестрёнка, я был там! — с искажённым лицом шёпотом возопил Сокольницкий. — Я был в шинели судебного ведомства, а меня схватили, как офицера. Я кричал, что гражданский, что не служил, что не офицер… А меня — с моста в Мойку…
Сокольницкий пьяно заплакал, утирая рукавом слёзы.
— Как я понимаю тебя, сестрёнка! Мы, русские интеллигенты, рука об руку шедшие с народом, из-за которого так недавно готовы были жертвовать жизнью, теперь разделены пропастью. И эту пропасть уже не засыпать. Слова о свободе и братстве, которые раньше объединяли народ и интеллигенцию, сейчас звучат насмешкой. Пулеметов — вот чего я с тех пор хочу. Только язык пулеметов доступен толпе, и только свинец может загнать в берлогу вырвавшегося на свободу страшного зверя. Я знаю многих офицеров, которые страшны в штыковой атаке. И, судя по тому, как они дерутся, господа офицеры воюют не только из-за теоретических расхождений с господином Марксом. В плен такие красных не берут.
— Красные — грабители, убийцы, насильники, — согласился подпоручик Мизинов. — Они бесчеловечны, они жестоки. Для них нет ничего святого… Они отвергли мораль, традиции, заповеди господни. Они презирают русский народ. Они, чтобы жить, должны пить кровь и ненавидеть. Они убивают, они пытают… Разве это люди? Это звери…
— Прошу прощения, господа, что вмешиваюсь в ваш разговор… — опять не выдержала и сердито заговорила Лида. — И простите за такие подробности… Но за прошедшее лето меня пытались изнасиловать и красные, и белые…
— Ну, белые… Солдатня, она везде солдатня… — оправдался подпоручик Мизинов.
— Нет, господин подпоручик. Вот, господин Росин был свидетелем того, как некий штабс-капитан готов был отдать меня на поругание взводу солдат. И всего лишь за то, что подозревал во мне красную шпионку. А когда я проходила на вокзале мимо группы офицеров, один из них радостно рассказывал, как они до смерти занасиловали пленную комиссаршу. И продолжали насиловать после смерти.
— Вы что, хотите сказать…
— Вы не дослушали, господин подпоручик. А здесь, на уральском фронте, куда меня прислали по мобилизации, меня чуть не изнасиловал красный комиссар. И тоже потому, что заподозрил во мне шпионку. Но уже белую. И от белых насильников меня спас белый офицер, господин подпоручик Росин, а от красного комиссара-насильника спас красный командир.
Росин покраснел.
— Когда мы воевали с Германией, ненависть к врагу рождала любовь к своей родине, к своему народу, — заговорил поручик Зузанов. — Теперь мы воюем со своим народом. Да, господа, политики разделили народ на красных и белых. Одна часть народа стала врагом другой части. А что порождает вражда к собственному народу, хотя бы к части его, и немалой? Только насилие. Обоюдное насилие. Да, мы — белые — против красных. Да, мы защищаемся. И большевики защищаются! Но красный террор и массовые казни появились лишь после того, как мы объявили им войну. Так что, «белый» и «красный» террор — не отдельные явления, а две части единой системы, которые питают друг друга. Террор повязывает кровавой круговой порукой «своих» и толкает к «кровной мести» противника. А в основе — политика, до которой простому люду дела нет.
— Самое ужасное, господа, что политикой занимаются студенты, неопрятные курсистки и евреи, — заметил подпоручик Старосельский. — Вы обратили внимание, кто в красной армии комиссарами? Сплошь — горбоносые и курчавые. Вспомните недавнюю историю: среди русских террористов поразительное количество евреев! И число их среди комиссаров поразительное. А ихняя чрезвычайка? Сплошь евреи и немного латыши. Кстати, «чека» в переводе с еврейского — «бойня для скота». И это в соответствии с Талмудом, рассматривающим каждого нееврея, как животное, которое надо убить.
— Да, господа, выбирался я в своё время из красной Самары, — заговорил подпоручик Мизинов. — Как раз суббота была, и красные устроили субботник. Это когда партийцы и активисты работают бесплатно во благо большевистской власти. Вглядываюсь в лица — почти сплошь евреи. Думаю, почему бы это? Да потому что все они — «партийные коммунисты», для которых участие в субботниках — обязательно!
— Да, господин-товарищ Ульянов—Бланк и господин комиссар Бронштейн—Троцкий творят русскую историю еврейскими руками.
— Насчёт евреев, господа, был у меня случай на германской… — улыбнулся поручик Зузанов. — Захватили мы местечко польское. Идём по улице, видим, бегает наш солдат с винтовкой среди развалин, что-то ищет.
— Что ищешь? — спрашиваю.
— Жида ищу, господин поручик! Тут спрятался.
— А на что он тебе?
— Да без надобности.
— Так зачем ищешь?
— Жид же! Можа стре-ельну!
Вот так вот. Ищет, потому что жид. Чтобы «стрЕльнуть». В крови потому что у него неприязнь к жидам. И у красных к буржуям неприязнь в крови. Они кричат: «Смерть буржуям!», а мы: «Бей жидов!».
— Всё правильно. У нас в крови неприязнь к жидам. Все жиды — комиссары. Вот мы и ненавидим комиссаров.
— Не все жиды — комиссары. А то, что все комиссары — жиды, это точно...
Лиде стало неинтересна полемика о жидах, и она незаметно для себя задремала.

= 4 =
 
На следующий день, сделав марш-бросок в полста вёрст, поздно вечером отряд поручика Зузанова прибыл на станцию Деркул.
Станция кишела военным и гражданским людом, подводами, скотиной. На улицах стояли телеги с навьюченным добром, к плетням и воротам накоротко притянуты уздечками боевые кони под сёдлами с походной справой.
Захватив Деркул два дня назад, казаки — беспокойные от природы и охотники до разбоя — рыскали по городу, постреливали для острастки, собирали винтовки, шашки,
стаскивали сапоги с убитых, снимали ремни с подсумками, гимнастерки почище, подбирали бесхозное добро, отнимали приглянувшееся у хозяев, не брезговали ничем, как рачительные, хозяйственные люди. Мелочь складывали в чересседельные сумки, крупные вещи пристраивали в отрядный обоз.
На полосе обрушенного плетня два казака сноровисто пластали тушу коровы, рассовывали мясо всем подряд на варево. Чужую корову не жалко.
По кривой станционной улице ехал на конях парный патруль чубатых станичников. Лихо сдвинутые на затылок папахи, короткие карабины за спинами, шашки в тяжелых, окованных медью ножнах на левом боку, в руках — плетёные из сыромятной кожи нагайки. Кони цокали копытами по булыжной мостовой, казаки лениво переговаривались односложными фразами, бросали из-под кудлатых чубов на сторонящихся прохожих колючие, настороженные взгляды.
Мимо патруля прогремел по булыжникам фургон. Возницей — старый казак с седой бородой и сердитыми глазами, угрюмый и дикий, как медведь. За ним сидела баба с тремя малолетними детьми. В задке наспех привязаны перина с подушками, там же колотился медный самовар и помятая бадья. В ногах мешок с каменными сухарями, остатки крупы, вязанка сухой воблы и мелкая утварь.
— Кони подморёные, без припасу совсем не идуть! — громко расстроился возница, проезжая мимо станичников.
Промозглый ветер гнал вдоль улицы клочья сена, бросал в глаза песок, рвал с телеги неувязанное добро.
Укрывшись за углом, бородатай казак приторачивал к седлу прихваченное «по случаю победы над красными» добро.
Ещё недавно улицы белели после выпавшего первого снега, а теперь, затоптанные копытами лошадей и ногами людей, стали грязными, пестрели тёмными пятнами крови. Кое-где валялись трупы людей. Окна домов зияли выбитыми стёклами и вырванными рамами. Хлопали разбитыми полотнами ворота и калитки.
Сторожко оглядываясь, от дома к дому шла группа казаков, отыскивая спрятавшихся, не успевших отступить красноармейцев. Забирали всех подозрительных в лояльности к красным.
— Ну-ка, посмотри, кто здесь живёт.
Загрохотали прикладами в ворота. Хозяева не отзывались.
Перешли к окнам. Треск и хруст дерева, звон разбитых стёкол.
— Есть кто живой, выходь! Запираются, большаки проклятые.
— Есть-есть, — раздался старческий голос. — Счас отопру. Большаков нет. Они ещё до штурму убегли. А тута их и не было…
— Сторонись, с обыском к тебе!
— Не было большаков, сынки, не было, чего обыскивать-то…
— А вон гильзы под окном. Ты стрелял?
— Что вы, Христос с вами. Отродясь в руках не держал…
— Красных прятал? А ну, выходи к сараю.
— Да что вы, голубчики мои.
— Становись, говорю!
Выстрел дуплетом. И… тишина.
Молча вышли со двора. Вслед душераздирающий женский и детский вопли.
Похрустывает под ногами снежок. Звёзды мерцают в морозном воздухе.
Где-то залаяла собака. Выстрел. Визг. Пьяный хохот.
Выстрел где-то рядом. Отдался эхом другой. Пулемётная дробь вдалеке.

***

Отряд поручика Зузанова ночевал в здании железнодорожного вокзала. Чтобы уместиться всем, выгнали из вокзала мешочников.
Утром Лида с подпоручиком Росиным вышли из пропахшего потом и грязным бельём вокзала на улицу, подышать свежим воздухом.
Вдоль вагонов, по песку, прихваченному ночным морозцем, текло утро, переползало через поезда, угрюмо стоявшие на путях. Рельсы покрывал тонкий иней.
Низко в небе, цепляясь за голые ветви лип возле станции, висели серые тучи. Осеннее солнце спряталось за тучи и отказывалось греть утренний воздух.
По случаю резкого похолодания Росин надел шинель. Светло-русый, почти блондин, с тонким, обветренным лицом, с большими, немного удивленно смотрящими на мир глазами, несмотря на погоны подпоручика, Костя Росин выглядел всё тем же щеголеватым юнкером. Но как за неполные полгода он изменился внутренне!
Будучи юнкером, он любил читать рассказы о войне с Наполеоном и про оборону Севастополя. Развевающиеся знамена, сомкнутые каре, лихие атаки, рыцарство победителя к побеждённому... Эта война окунула его в грязь, одолела вшами, оскорбила слух и душу мерзкой руганью и гнусными поступками. Тяжёлая работа, изнуряющие походы, наряды, недосыпание. Запах конского пота, нестиранных портянок, немытых тел и гниющих трупов. Кровавые бои, стонущие на тряских подводах безнадёжные раненые. Он видел трупы офицеров, ко лбам которых красные гвоздями прибили кокарды.  Он видел офицера, пришпиленного штыками к забору. Он видел офицера, утопленного в нефтяном баке… Но он видел и офицера, методично рубившего пленённых красных солдат.
Он знал, что белые и красные с одинаковым рвением сдирали сапоги с убитых — обуви недостовало ни белым, ни красным. Кровь, грязь, вонь, изматывающая усталость — как всё это не вязалось с восторженной жаждой подвига и радостным настроением, с которым он записывался добровольцем в армию.
Хорошо хоть Лида немного смягчала его так быстро огрубевшую и теряющую чувствительность душу.
Лида шла под руку с подпоручиком Росиным в подаренной ей Семёнычем солдатской шинели. По причине маленького роста, шинель, перетянутая в узкой талии ремнём, сидела на девушке коробом. Подчёркивали комичное одеяние рукава, закасанные чуть не на половину длины.
Из вокзала на перрон вышел поручик Зузанов. Почесал небритый подбородок, широко зевнул и растёр помятое лицо двумя руками, приводя себя в дееспособность.
— Поищу штаб гарнизона. Надо согласовать дальнейшее передвижение отряда.
Подошёл дымящий, фыркающий густыми облаками паровоз «030». Утомлённый сорокалетней службой, вскрикнул басисто. Без стеснения боднул состав из теплушек и товарных вагонов. От вагона к вагону прогрохотали сцепки.
Из теплушек пахло больным потом и пеленками. Из-под вагонов густо воняли растоптанные испражнения. Вдоль путей валялась картофельная шелуха. Тощий пёс под колесами лизал банку из-под «Corned Beef» — английских мясных консервов.
На запасных путях казаки грабили брошенный эшелон без паровоза.
Пробежали бабы в мужичьих сапогах с мешками на плечах. Толкаясь и сверкая белыми ляжками, полезли в товарный вагон.
В разных местах верещали свистки сцепщиков.
Шагах в тридцати от Лиды и Росина стояла группа казачьих и пехотных офицеров, от них доносился приглушённый разговор.
Молодой поручик удивлялся:
— Нам не раз приходилось наступать после кавалерии. Меня всегда интересовало, что среди убитых нет обезглавленных. Иногда видел прекрасные удары: череп рассечён, руки отрублены, а вот отрубленных голов не видел. Сила удара слабая?
— Чтобы отрубить голову, не требуется слишком сильного удара, — с интонациями знатока пояснил есаул, мужчина крепкого телосложения лет тридцати пяти, в папахе и бекеше на меху, с саблей в потёртых ножнах. — Результат зависит от положения и сноровки. Конный противник всегда нагибается, поэтому горизонтальный удар невозможен. Пехоту мы рубим сверху вниз. При случае я мог бы показать, как рубят голову, но вряд ли среди вас, господа, найдутся желающие помочь мне. Шучу. А на соломенных манекенах, думаю, демонстрация будет неинтересна.
— Сделаем мы вам случай, — улыбнулся поручик и быстро зашагал куда-то.
Скоро он вернулся в сопровождении крепкого парня в старом пиджаке и белой полотняной рубахе, в полосатых штанах, заправленных в шерстяные носки, и в лаптях. Через плечо парень нёс холщовую сумку, с какими артельщики ходят на заработки в город. Через другое плечо допотопная берданка, очевидно, времен Турецкой кампании, совершенно невероятного калибра.
— Вот случай, который вы только что упоминали, — поручик с улыбкой обратился к есаулу. — Пленён в последнем бою. Из этого вот орудия стрелял в наших, — поручик кивнул на древнее ружьё и спросил: — Много убил?
— Откуда будешь, земляк? — спросил пленного штабс-капитан и предложил папироску.
— Воронежские мы, — почти весело ответил русый бородач, полупоклоном поблагодарив офицера за папироску. И оправдался, чтобы к нему отнеслись снисходительнее: — Мы в вас не стреляли, всё вверх.
Есаул встал за спиной пленного, вытащил саблю. Кивнул на дуло ружья: мешает, мол.
— Смотри, какие им большевики орудия выдают!
Офицеры сняли с плеча арестованного допотопное ружьё и, отступив чуть назад, с интересом рассматривали оружие и вытащенный из магазина патрон:
— Вот это калибр! Чуть меньше, чем у пушки Гочкиса.
— Летит, гудёт, что твой шмел, — радостно похвастал пленный.
— Когда же, воители, вас мобилизовали? — спросил у бородача подпоручик.
— Да вот два месяца уж как. Пары пахать, озимые сеять бы, а я тут...Хорошо, что живой, а то комиссар всё кричал: белая гвардия, значит, это вы, выходит, каждого сдавшегося в лоб… А тут тебе уже и закурить дали, а то я три дня без курева. А вестимо, что ему скажешь, комиссару-то? Он тебе это, значит, в рыло наган, да кричит, так тебя и так, у меня мандат… Что ему ответишь? А мы, мобилизованные, куды погонют, туды идем.
— Да, — согласился поручик. — Если он тебя мандатом да наганом, тут разговор плохой. Ну, теперь, Бог даст, мы их помандатим.
— Уж ба кончалось это всё, — уныло вздохнул пленный.
— Кончится, земляк. Для тебя скоро кончится…
Есаул за спиной пленного стал поудобнее. Кривая сабля блеснула-полоснула… Отработанным горизонтальным ударом есаул словно провёл саблей между головой и плечами пленного.
Лида увидела мелькнувшие, как нарисованные на мячике, расширенные то ли в удивлении, то ли от боли глаза, затем взгляд прилип к толстой шее стоящего пока обезглавленного тела. Шея вдруг сократилась до размеров кулака, из неё свистанул алый фонтанчик, из шеи выперло горло, набранное из белых хрящей, и полилась черная кровь. Тело упало, мелко задёргавшись, потом словно обмякло, продолжая подёргивать конечностями.
Лиду стошнило, она упала без чувств.
— Это что, — без всякой злобы сказал хорунжий, продемонстрировав хороший удар. — Вот чтобы разрубить человека от плеча до поясницы нужна сила.
Он вытер шашку о подол рубахи казнённого, окрасив её в алый цвет.
Костя грязно выругался, метнув ненавидящий взгляд на «эксперементировавших» офицеров, подхватил Лиду на руки, отнёс подальше, чтобы не было видно офицеров и лежащего на земле трупа.

— Ты одна здесь не ходи, — хмуро предупредил Лиду Росин. — Казаки иногородних не любят. Мужика запросто обидят, а уж девушку или молодую женщину… По рукам пустят — виноватых не найдёшь.
— Они же сами здесь иногородние! — воскликнула Лида. — Это же не территория Уральского войска.
— Им без разницы, территория, не территория. Все неказаки для них иногородние, всех они считают ниже себя.
— Ладно. Только… — Лида замялась, — мне нужно отлучиться.
— Я ей — «не ходи», а она — «отлучитсья»! — возмутился Росин.
— Да мне… По нужде, — буркнула недовольно Лида.
Росин оглянулся.
— Вон кусты. Иди, а я неподалёку посторожу.
— Ну что ты… Неудобно!
— Лида!.. Господи, война идёт! Неужели ты не понимаешь, Лида! Не до удобств теперь!..
— Костя!.. Не об удобстве речь. Не могу я так! Не мо-гу-у! Ну… Природа не позволяет!
— О господи… — подпоручик беспомощно оглянулся. — Ну куда ж ты пойдёшь?
— Вон там я туалет видела. Вон, половинка стены виднеется.
Лида показала вдоль путей, где из-за складского помещения выглядывал кусочек кирпичной стены маленького сооружения.
— Какой там, к чёрту, туалет, — проворчал подпоручик. — Завален чем-нибудь, или загажен до невозможности… Ну пошли.
— Нет, я одна. Ты здесь постой. Это же недалеко.
— Ладно, — недовольно проворчал подпоручик. — Кричи, если что.
Лида пошла в туалет.
Когда-то бывший дамским, туалет был до невозможности загажен.

***

Штабс-капитан Кобзарь прибыл на станцию Деркул на бронелетучке.
Есаул Бородин, которому штабс-капитан «подарил» авторство плана уничтожения красного бронепоезда и отряда красной пехоты при нём, буквально ошалел от счастья и не знал, как угодить своему щедрому гостю.
Штабс-капитан же мыслил холодно и расчётливо. Поговорив с несколькими путейцами и пригрозив им повешением на семафорах за сотрудничество с красными, он выяснил, что где-то на путях стоит мотодрезина. Сделать из неё бронелетучку, то есть, навесить металлические борта, которые не могли пробить винтовочные пули, было делом технически несложным. Хоть и с трудом, но нашли необходимое для поездки в Деркул количество бензина. Отыскали солдата, умеющего управлять мотодрезиной. Ну и для охраны, так сказать, есаул отрядил нижнего чина и урядника — бородатых казаков с внимательными глазами, которые в основном следили за окружающим, а не «ели начальство», как того требовал устав. В общем, казаки были довольно бандитского вида, и штабс-капитан согласился с есаулом, что это хорошая охрана.
В Деркул прибыли без проблем. Солдат загнал мотодрезину в тупичок, чтобы не мешать проезжающим и маневрирующим составам, а штабс-капитан в сопровождении казаков отправился искать начальство, чтобы узнать диспозицию и возможность дальнейшего движения в Уральск.
Пробрались под двумя стоявшими составами, вышли на перрон.
Штабс-капитан отряхнул шинель от мусора, вытер руки относительно чистой тряпицей, заменявшей ему носовой платок, огляделся, прикидывая, куда идти дальше. Справа вдалеке виднелось станционное здание, у которого стояла группа офицеров и мельтешил проезжий народ.
Штабс-капитан хотел уже шагнуть в направлении вокзала, чтобы пообщаться с офицерами, но увидел около обшарпанного зданьица, стоявшего гораздо ближе, чем вокзал, странного солдатика. Скорее, это был пацан, одетый в солдатскую шинель не по размеру.
Штабс-капитан был контрразведчиком, и неплохим к тому же, поэтому что-то насторожило его в этом «солдатике».
Зданьице, кстати, в недалёком прошлом было дамским туалетом, определил штабс-капитан.
«Солдатик» в каком-то полусомнамбулическом состоянии подобрал на земле что-то плоское, похожее на куски штукатурки, и пошёл в зданьице.
Штабс-капитан усмехнулся. Вероятно, внутри туалета пол был так загажен, что пройти невозможно. А солдатик не привык к современной «революционной загаженности» всего и вся. Да и манера движений… Это девушка, понял штабс-капитан.
— Кхм… — покашлял урядник. — Вон там, господин есаул, господа офицеры стоят…
— Я штабс-капитан, дубина… — процедил сквозь зубы штабс-капитан Кобзарь. — И не у одного тебя глаза есть. Стоять.
— Извиняюсь, ваше благородие господин штабс-капитан, — проворчал урядник.
Урядник знал, что благодаря этому молодому штабс-капитану был разгромлен красный бронепоезд, поэтому уважал его и даже немного опасался. А опасался урядник в жизни мало кого.
Штабс-капитан ждал. Наконец, «солдат-девица» вышла из бывшего дамского туалета, естественно — поправляя шинель, и замерла, о чём-то задумавшись.
Штабс-капитан издали вглядывался в лицо девушки. Знакомое лицо.
У контрразведчика была хорошая зрительная память. Первыми он вспомнил глаза… Да, эти глаза — там, в штабном вагоне, когда он стрелял в стоявшую у двери девицу, закрывшую лицо ладонью… И тут же он узнал её: Лиза! Прислуга Лиды Маминой из Балакова!
— Оба-на! — тихонько и радостно пробормотал штабс-капитан. — За мной!
Быстрыми, но осторожными шагами он приблизился к девице, подошёл сзади. Пальцем, как дулом пистолета, ткнул девицу в спину, приказал:
— Позвольте ваши документы, сударыня.
Ухмыляющиеся бородатые казаки преградили девушке путь вперёд.
Предваряя движение девушки, штабс-капитан приказал:
— Не оглядываться! Документы!
Девушка вытащила из нагрудного кармана паспорт, протянула через плечо.
Штабс-капитан раскрыл документ. Это был паспорт Лиды Маминой.
«Ах ты сучка! — подумал он. — И кто же ты теперь? Красная шпионка? Или банальная убийца купеческой дочки, сбежавшая в солдатки?»
— Так-так… — проговорил штабс-капитан. — Мамина Лидия Ивановна… Урождённая Балакова… Бывал я в Балакове… Не дочка ли купца Мамина?
— Дочка, — тихо подтвердила девушка.
— Старосты Балакова, — уточнил штабс-капитан, насмехаясь в душе над девушкой.
— Да, старосты…
— Знавал я Ивана Васильевича. И дочку его, Лидию Ивановну.
Штабс-капитан неторопливо обошёл девушку и стал перед ней.
Казаки, ухмыляясь, продвинулись за спину девушки, будто привязанные со штабс-капитаном в один круг.
«И вправду молодцы, — одобрил казаков штабс-капитан. — Знают своё дело».
Лида сначала увидела перед собой грудь офицера в шинели. Подняла глаза и обомлела: перед ней стоял штабс-капитан Кобзарь. Стоял ухмыляясь с издёвкой, явно узнав её.
Её лицо подёрнулось болезненными мурашками, онемело и потеряло способность к движениям.
Кобзарь в упор смотрел на девушку и удивлялся её самообладанию. Это ж надо так собой владеть, чтобы ни одна жилочка на лице не дрогнула! Профессиональные разведчики в таких ситуациях теряются, а эта…
— Так расскажи мне, Лизонька, как ты стала вдруг купеческой дочкой Лидой Маминой?
Штабс-капитан стоял перед девушкой, заглядывая в паспорт и перекатываясь с пятки на носок.
Она запаниковала, ощутив себя служанкой Лизой. Бесправной перед офицером, безвольной по жизни служанкой. Она ведь так привыкла жить купеческой дочерью! В её душе появилось ощущение самодостаточности, превосходства над теми, которые из деревни или с городских окраин. Нет! Она не служанка, она — Лида Мамина! Дочь купца, старосты города Балаково! Она образована, культурна…
— Вы ошибаетесь, господин штабс-капитан, — вдруг обрела способность говорить и спокойно произнесла девушка. — Меня зовут Лидия Ивановна Мамина. Мой паспорт у вас в руках.
— Ты что, сучка, думаешь я не узнал в тебе служанку Лиды Маминой? — зло прошипел в лицо девушки штабс-капитан.
Она краем глаза увидела, как потешаются над ней стоящие по бокам казаки.
— Господин штабс-капитан, общество казаков и лошадей наложило на вас свой отпечаток. Вы стали несносны, — спокойно произнесла она.
Штабс-капитан считал себя эстетом. А тут его тонкое обоняние вдруг ощутило то, во что эта девица, похоже, вляпалась в загаженном туалете.
— Дерьмо!
Не сдержавшись, штабс-капитан влепил девице пощёчину. Да, видно, не рассчитал силу удара. От такого удара солдат только покачнулся бы, а девчонку снесло с ног. Довольно ухмыляющиеся над бесплатным цирком казаки едва успели подхватить её и под руки вновь водрузили перед штабс-капитаном.
— Я — Лидия Ивановна Мамина, — упрямо и даже гордо произнесла девица, утирая тылом ладони окровавленную губу. — А от вас, господин штабс-капитан, после общения с жеребцами из армейской конюшни несёт скотиной!
Штабс-капитан кулаком ударил девушку повыше ремня. Девушка обвисла в руках улыбающихся казаков.
Штабс-капитан оглянулся.
— Тащите её туда! — указал он на низкое здание с вырванной дверью, похожее на мастерскую.
Легко, как большую куклу, казаки потащили девушку к мастерской.
Внутри, справа от входа, ещё одна дверь вела в маленькую подсобку с испачканным в машинное масло металлическим верстаком посередине.
— Кладите наверх! — приказал штабс-капитан.
Казаки забросили девушку на верстак.
— Руки-ноги привязать!
Казаки нашли обрывки проволоки, привязали руки, начали связыватьноги.
— Враскорячку ноги! — недовольно одёрнул казаков штабс-капитан.
Казаки понимающе переглянулись, спустили ноги девушки по обеим сторонам верстака, прикрутили к металлическим ножкам.
— Ты — сторожи там, — указал рядовому штабс-капитан.
— Не помёрла бы, — озабоченно присмотрелся урядник к посиневшему лицу бездыханной девушки.
 Штабс-капитан грубо похлопал девушку по щекам, приводя её в чувство.
Девушка, словно вынырнув из воды, тяжело хлебнула воздух широко раскрытым ртом, жадно задышала, открыла глаза.
— Ну а теперь рассказывай, что стало с Лидой Маминой, красная шпионка. Кому передаёшь сведения, где явки?
Штабс-капитан, наконец, взял себя в руки. Для него начался обычный процесс допроса.
— Я — Лида Мамина, — упрямо повторила девушка. — Я работала в штабе Народной Армии, выполняла поручения начальника штаба, штабс-капитана Максимова. Возвращалась в штаб, но заболела тифом, вернулась в Балаково, а оттуда была мобилизована машинисткой в штаб красных. При отступлении красных была контужена и в бессознательном состоянии попала к белым. Сейчас мы следуем на соединение с казаками атамана Толстова.
— Ты — служанка Лиды Маминой, — усмехнулся штабс-капитан. — А я еду из штаба Народной Армии, везу пакет атаману Толстову.
Штабс-капитан поставил ногу на перекладину верстака, похлопал рукой по голенищу и вгляделся в лицо девушки.
— Мне жаль тебя, — пожал он плечами. — Если ты не хочешь говорить по-хорошему, я заставлю тебя говорить по-плохому. Я крепким мужикам развязывал языки. А уж сопливую девчонку разговорить — не составит труда.
— Я — Лида Мамина… — упрямо повторяла девушка.
— Ну ладно, — словно бы согласился штабс-капитан. — Верю, ты — Лида Мамина. Ответь мне на единственный вопрос — и я отпущу тебя. Причём, извинюсь, и буду вечным твоим должником. Согласна?
Девушка молчала.
— Всё правильно. Ты ведь не знаешь, что за вопрос я тебе задам. А вопрос очень простой. Помнишь, мы с тобой… Это не вопрос! — предостерёг штабс-капитан. — Это прелюдия к вопросу. Помнишь, ты устроила мне встречу в саду со своей служанкой, Лизой?
Девушка молчала.
— Об этой весёлой встрече помнили бы, конечно, и Лида Мамина, и её служанка. Так вот, вопрос. Что ты, Лида Мамина, меня попросила, устраивая ночную встречу со своей служанкой?
Штабс-капитан с улыбкой всматривался в лицо молчавшей девушки.
— Молчишь. Потому что ты — служанка и не можешь знать, что просила меня твоя барынька. Лиду Мамину ты считала чуть ли не подругой, и оттого вела себя с ней чуть ли не как ровня. А купеческая дочь просила оттрахать тебя, да пожёстче, чтобы ты поняла своё место. Лида, кстати, попросила у меня разрешения посмотреть, как будет проходить «процесс», и была очень недовольно, когда я отпустил тебя. Молодой был, — посожалел штабс-капитан, — простительно.
Урядник довольно гыгыкнул, шевельнув лохматой бородой.
— Повторяю, где Лида Мамина? На кого работаешь? Явки?
Штабс-капитан отошёл на шаг от верстака с распятой девушкой, заложил руки за спину, поднялся на носки, плюхнулся на пятки, снова поднялся…
— Урядник, расстегни её!
Довольный урядник словно ждал этого приказания. Торопливо расстегнул ремень и рванул пуговицы на шинели, взялся за брючный ремень, выжидающе глянул на штабс-капитана. Тот одобрительно кивнул. Есаул принялся расстегивать ремень на брюках. Девушка конвульсивно дёрнулась и завизжала.
Штабс-капитан ребром ладони ударил девушку по солнечному сплетению. Девушка захлебнулась.
 Урядник содрал с неё брюки до колен, задрал гимнастёрку выше грудей. Одобрительно и жадно застонал, глядя на обнажённое девичье тело. Потянулся дрожащей рукой к грудям, но испуганно взглянул на офицера и отдёрнул руку.
Штабс-капитан молча разглядывал девичье тело.
Нет, голая девушка не возбуждала его.
Восхитительные груди девушек и молодых женщин переставали восхищать штабс-капитана, когда перепуганных женщин и девушек он раздевал насильно.
Штабс-капитана соблазняли животики, бёдра и то, что между бёдер, когда женщины, желавшие отдаться ему, и которыми он хотел обладать, лежали в чистых постелях, когда он видел ждущие, жаждущие глаза, понимал, что женская ладошка, полуприкрывающая низ живота, откроет желаемое раньше момента, когда он захочет воспользоваться желаемым… Но ему были противны голые трясущиеся тела, жмущиеся в испуге бёдра и «клочки овчинки», которые он обнажал насильно.
Штабс-капитана возбуждало прикосновение к телу женщины, только что вышедшей из ванны, восхищала влажная, чистая кожа, свежий запах мыла или духов… Но у него гасло всё желание обладать женщиной, если он ощущал кислоту пота, прогорклость немытости. Он брезговал густым запахом, источаемым грязными телами.
Штабс-капитан изголодался по женщинам. Но не мог воспользоваться немытыми, а то и попросту грязными женскими телами. Не мог получать удовольствие в случайной обстановке, от насильно извлечённых из грязной одежды, грязного белья, от брошенных на грязную постель женщин. Дважды поручик терпел фиаско с пленёнными женщинами. И оба раза ему пришлось пристрелить женщин, чтобы господа офицеры не узнали, что он бессилен, как мужчина, и не стали шушукаться за спиной, будто он импотент.
Его стали бесить женщины с несвежим запахом.
— Хочешь её, урядник? — с усмешкой спросил штабс-капитан.
— А то… — от волнения сипло выдавил урядник.
— Приступай, — процедил сквозь зубы штабс-капитан. — Как надоест, служивого своего позовёшь. А потом ещё кого-нибудь кликнешь с улицы. И так — пока не начнёт говорить на интересующие меня темы.
Урядник торопливо расстегнул штаны и замер в недоумении.
— Как же я… Неудобно, господин штабс-капитан. Верстак высокий!
— И-ди-от! — застонал штабс-капитан.
— Что здесь происходит? — раздался вдруг требовательный голос от двери.
Очнувшись после очередного удара, Лида повернула голову в сторону голоса… О боже! Это был Костя Росин!
Росин быстрым шагом подошёл к верстаку и накинул на обнажённое тело полу шинели.
— Ничего особенного, господин подпоручик, — спокойно ответил штабс-капитан. — Допрашиваю комиссарскую шпионку.
— Гос-споди, какие вы все одинаковые! — выдавила сквозь зубы Лида. — Комиссары женщин насилуют, офицеры женщин насилуют… Красные комиссары подозревают во мне белую шпионку, штабс-капитан узнал во мне красную шпионку…

***

Когда Лида отпросилась у Росина в туалет, подпоручик выждал разумное время и забеспокоился: Лида не возвращалась.
Неторопливо пошёл в сторону туалета. Лиды около туалета не было.
Соблюдая приличия, подошёл поближе к грязному зданьицу, покашлял, привлекая внимания. Затем осторожно позвал:
— Лида!
Никто не отозвался.
Позвал настойчивее.
Молчание.
Плюнув на приличия, осторожно заглянул в разрушенный туалет. В первой комнате было пусто. Преодолевая брезгливость и стараясь не испачкать сапоги, заглянул дальше.
Росин забеспокоился.
Вышел на перрон, огляделся. В сторону вокзала мимо него она пройти не могла, через железнодорожные пути тоже — он постоянно смотрел в эту сторону. Только в сторону станционных домов. До ближайших домов довольно далеко, она бы дойти не успела. Это что за мастерская?
И вдруг он услышал короткий женский визг, тут же оборвавшийся.
Выхватив из кобуры револьвер, Росин помчался к мастерской. Дорогу ему на входе преградил бородатый казак с карабином.
— Прочь с дороги, барбос! Не видишь — офицер перед тобой!
Оттолкнув казака, Росин вбежал в помещение.
Пусто. Справа дверь в какую-то подсобку.
Росин кинулся к этой двери, вбежал в помещение… И остановился.
— Что здесь происходит? — требовательно спросил Росин, не успев осознать, что он видит.
И только мгновением позже понял, что на грязном верстаке лежит женщина, или девушка со спущенными штанами, с обнажённой грудью, руки и ноги её привязаны к ножкам верстака… Да это же Лида!
Росин быстрым шагом подошёл к Лиде и накинул на неё болтавшуюся полу шинели.
Рядом стоял ухмыляющийся казачий урядник с расстёгнутой ширинкой… А чуть дальше… Штабс-капитан Кобзарь!
— Ничего особенного, господин подпоручик, — спокойно ответил штабс-капитан. — Допрашиваю комиссарскую шпионку.
— Господи, какие вы все одинаковые! — выдавила сквозь зубы Лида. — Комиссары женщин насилуют, офицеры женщин насилуют… Красные комиссары подозревают во мне белую шпионку, штабс-капитан узнал во мне красную шпионку…
— Развяжи девушку! — приказал уряднику Росин.
— Я, конечно, извиняюсь, — усмехаясь и подпрыгивая, чтобы удобнее застегнуть ширинку, возразил казак. — Но у меня есть свой командир и, позвольте заметить, выше чином будет, господин подпоручик.
— Господин штабс-капитан, прикажите своему барбосу освободить девушку, — потребовал Росин. — Она служила в штабе Народной Армии КОМУЧа… Это наша девушка. Я за неё ручаюсь.
— Господин подпоручик, — снисходительно ответил штабс-капитан, — она служила в штабе Народной Армии как красная шпионка. Это я вам ответственно говорю.
— Штабс-капитан, отдавая на поругание невинных и беззащитных женщин, вы позорите звание не только офицера белой армии, вы позорите звание российского офицера!
Не выпуская из руки револьвера, Росин принялся развязывать проволоку на руке Лиды.
— Отставить, подпоручик! И не смейте приказывать штабс-капитану! Подите вон, чистоплюй!
— Возраста мы с вами примерно одинакового, а звёздочки свои… внеочередные, вы, похоже, заработали усердием в насиловании беззащитных девушек!
Росин освободил одну руку девушки и распрямился.
Резкое движение Росина спровоцировало штабс-капитана на ответное движение. Он выхватил револьвер, взвёл курок…
Револьвер Росина был у него в руке… Раздался выстрел…
Урядник удивлённо смотрел, как медленно падает штабс-капитан. Казак зло посмотрел на подпоручика и выхватил саблю.
Росин выстрелил ещё раз.
В дверь вбежал казак, стоявший на часах снаружи. Передёрнул затвор карабина, пробежал взглядом по лежавшей на верстаке девушке, по лежавшему на полу офицеру, падающему уряднику, поднял карабин…
Росин выстрелил ещё раз.
Сунув револьвер в кобуру, быстро развязал Лиду, сдёрнул её с верстака.
— Одевайся быстрее!
— Штабс-капитан хвастал, что везет важные документы атаману Толстову. Если эти документы довезёшь ты, это будет ценно, — проговорила Лида, одеваясь. Они у него, вероятно, в голенище.
Росин обыскал мёртвого офицера. Кроме паспорта Лиды, других документов в карманах не было. Подпоручик бросил паспорт Лиде. Пощупал голенище, задумался. Приставил свою стопу к стопе штабс-капитана. Сапоги были примерно одинакового размера.
Сбросил свои, сильно поношенные сапоги, стянул с мёртвого его сапоги, надел.
— Пойдём быстрее, — схватил Лиду за руку и повлёк к выходу. — Если нас здесь застанут, будет худо.
Они выскочили из мастерской, быстрым шагом вернулись на перрон.
— Спокойно! — скомандовал Росин. — Теперь идём спокойно. Мы гуляли туда-сюда, слышали какие-то выстрелы, но здесь постоянно стреляют.
Сдерживая себя, ощущая, как бешено стучат сердца, дошли до здания вокзала, вошли внутрь.
Поручик Зузанов вернулся из «разведки».
— Атамана Толстова в Уральске нет. Он отбыл в Калмыково, затем пойдёт в Гурьев. Туда же собирает своих казаков. Из Гурьева — до Жилой Косы. Там недалеко — вёрст сто пятьдесят-двести. А дальше не в Персию, а кораблями на Кавказ, к Деникину.
Поручик задумался.
— Здесь перспектив нет. С юго-востока подпирает туркестанская армия красных под командованием командарма Фрунзе. Бухарскую сторону Урала он скоро всю зачистит. Идти на соединение с генералом Врангелем за Волгу по красной территории безнадёжно. Да и армия Врангеля безудержно катится на юг. Сюда саратовская армия скоро вернётся и чепаевская дивизия. Здесь — тоже гибель. Есть предложение двигаться в Калмыково, на соединение с атаманом Толстовым. И с ним переправляться на Кавказ. Там тепло, — поручик грустно улыбнулся. — Там сильное войско генерала Деникина.
Лида и Росин переглянулись. Сейчас их волновала не гибель Уральских и Оренбургских казаков, а только что случившееся.
— Господин поручик, — решился Росин. — Случилось непоправимое…
Зузанов сразу понял, что дело очень серьёзное. Он оглянулся, увидел прислушивающихся к разговору солдат.
— Пойдёмте, подышим воздухом, — предложил он.
Все трое вышли на улицу, отошли в сторонку.
— Господин поручик, я застрелил штабс-капитана Кобзаря, — тихо сказал Росин, встав по стойке смирно. — Готов нести ответственность…
— Да не вытягивайся ты… Не на параде… Кто такой этот штабс-капитан?
— Из контрразведки штаба Народной Армии КОМУЧа. Предположительно, вёз пакет из Самары атаману Толстову.
— Контрразведчики — народ специфический, — усмехнулся поручик. — Их обычно не любят. Надеюсь, причина… спора — не пакет?
Зузанов чуть не сказал «причина убийства», но сдержался.
— Причина — я, — вступила в разговор Лида. — Извините…
— Не поделили даму, что-ли? — недовольно скривился поручик.
— Никак нет, господин поручик, — покраснела Лида. — Позвольте мне объяснить, Костя…
Росин развёл руками.
— Со штабс-капитаном Кобзарём мы знакомы с дореволюционных времён. Он приезжал в Балаково, где я жила у отца. Правда, тогда он был ещё юнкером. Вёл себя недостойно по отношению ко мне, если мягко сказать. Второй раз я с ним встретилась, когда возвращалась в Самару, в штаб Народной Армии. Он заподозрил во мне красную шпионку, и если бы подпоручик Росин не выручил меня… В общем, штабс-капитан намеревелся отдать меня солдатам на поругание.
Росин утвердительно качнул головой.
— И вот снова… Схватил с двумя казаками, затащил в какую-то мастерскую и приказал своему казаку, прошу прощения, изнасиловать меня. Они уже раздели меня, когда прибежал подпоручик Росин. Естественно, подпоручик потребовал освободить меня. Они поругались. Штабс-капитан первый выхватил револьвер, но подпоручик Росин опередил его. Ну а казаков… В порядке самообороны.
— М-хм-хм-м-м… — длинно через нос вздохнул поручик Зузанов. — Убить контрразведчика — это большая неприятность. Вас кто видел?
— Никак нет, — ответил Росин. — Когда мы с Лидой выходили из мастерской, я огляделся. Поблизости никого не было.
— К сожалению, всегда находятся случайные глаза, наблюдающие издалека, — ещё раз вздохнул Зузанов.
Росин поставил ногу на камень и ощупал голенище. Удовлетворённо кивнул головой.
— Господин поручик, возможно здесь спрятано письмо атаману Толстову.
Зузанов удивлённо посмотрел на Росина.
— Как оно оказалось у вас в сапоге?
— Это сапоги штабс-капитана. Лида подсказала, что там может быть письмо.
— Экий шустрый! — хмыкнул поручик. — А вы откуда узнали, что там письмо? — Зузанов подозрительно глянул на Лиду.
— Когда штабс-капитан хвастал, что везёт пакет атаману Толстову, похлопал рукой по голенищу, — ответила Лида.
Росин вытащил из кармана перочинный нож и надпорол подкладку голенища. Пошарил пальцами в образовавшейся дырке и вытащил наружу плотный пакет в вощёной бумаге. Подал Зузанову.
Поручик покрутил пакет, осторожно развернул. Внутри лежал маленький конвертик без каких-либо надписей.
— Думаю, не стоит заглядывать в чужие письма, — произнёс поручик и вернул бумаги Росину. — Заверните, как было, положите на старое место и постарайтесь доставить письмо адресату. Думаю, это в ваших интересах. А про курьера скажете… Погиб в перестрелке. Умирая, просил доставить.
Подпоручик осторожно вернул пакет за подкладку голенища.
— Учитывая новые обстоятельства, я принял решение, — объявил поручик Зузанов. — Как я уже сказал, в Уральск не идём. Выступаем сейчас же, идём в Калмыково. Подпоручик, известите командиров взводов и объявите построение отряда.

= 5 =

Отряд шёл по степям правобережья Урала. Территория считалась занятой красными. Поручик Зузанов старался избежать контакта с противником и довести измотанных солдат живыми до Калмыкова. Чтобы походить на красных, кавалеристы отряда подрезали хвосты у лошадей и перевесили винтовки на левое плечо, на манер красных конников.
Самое мучительное, что не было топлива: ни камышей, ни сухой травы перекати-поля, ни тем более, деревьев.
После красных продразвёрсток и казацких набегов многие деревни обезлюдели. Но и в разорённых деревнях гореть было нечему: бережливые хозяева увозили с собой всё, вплоть до дверей и оконных рам.
Начиналась зима, плохо одетые, голодавшие солдаты мёрзли. У некоторых не было даже шинелей. В одной из деревень у хитроглазого крестьянина, в окружении бородатых, хмурых сыновей походившего на атамана разбойничьей шайки, поручик Зузанов выменял на две винтовки и пулемёт несколько овчин, три мешка чёрной муки грубого помола и свинью. Овчины роздал солдатам. Но носить овчины на себе было тяжело, а везти не на чем. Один за другим солдаты выбросили их.
Солдатам на руки ежедневно выдавали по три четверти фунта мяса и по фунту муки. Солдаты делали из муки болтушку на воде, чуть обваривали в этой болтушке мясо, ели полусырое. У некоторых начались расстройства желудков и поносы.
Было и ещё одно мучение, знакомое солдатам-окопникам: вши. Немытые, нестиранные, завшивленные солдаты на холоду не могли даже снять одежду и прожарить её над кострами, или же просто передавить вшей. Все чесались до исступления.

После дневного перехода далеко в стороне от маршрута с трудом нашли полуразрушенную деревеньку. Спрятались от ветра в саманных землянках без окон и дверей. Повезло, что на кладбище сохранилось несколько крестов. Вытащили из могил кресты, настрогали щепок, в продуваемых насквозь землянках развели костры. Часть «дров» погрузили на телеги.
В колодце на краю деревни вода оказалась солёной, вкуса хины. В замёрзших лужицах насобирали в котелки ледышек. В кипящую воду побросали кусочки теста. Но и таким тощим «галушкам» были рады, потому что хотя бы немного согревали нутро горячей едой.
С трудом напоили лошадей, растопив немного льда в солёной воде.
От бескормицы лошади теряли силы ото дня ко дню. Пастись было негде. Изредка встречавшийся кияк — мелкий камыш, росший в песчаных барханах, лошади не ели. Изголодавшись,  они грызли друг у друга гривы и хвосты.
Накануне выпал мокрый снег, теперь барханы обледенели, лошади в упряжках падали, телеги заносило в стороны.
Чтобы не встретиться с красными, двигались ночами.
Осенние ночи под небом, затянутым тучами, темны, хоть глаз выколи.
— Как только лошади находят, куда ступать? — удивлялся Росин.
— Да уж… — соглашался Зузанов.
Они ехали рядом, их лошади скользили, оступались, но не падали. Возможно, потому, что шли первыми и никто им не мешал.
Заполночь начался буран. Большие хлопья снега били прямо в лицо, слепили глаза.
Чтобы не замёрзнуть, шли всю долгую ночь. Под утро, когда стало светать, вдруг наткнулись на большой обоз.
— Вы красные, что-ли? — спросил измотанный ночным переходом солдат.
— Красные. А вы, похоже, белые, — сочувственно отозвались из обоза одетые в полушубки возницы, увидев плохо одетых, беспрестанно почёсывающихся солдат.
— В Калмыково отступаем, навоевались. Далеко до Калмыкова?
— Два перехода, ежели хорошо идти. Да только не резон вам в Калмыково торопиться.
— Что так?
— Ушли белые из Калмыкова. На юг, в сторону Гурьева.
— И мы к Каспию идём, на Гурьев. Обессилели совсем, не до войны нам. Больных много. Думали, вот, в Калмыкове отдохнуть, подкормиться.
— С больными до Гурьева не дойдёте. Впереди село будет. Туда идите. Сдавайтесь, а то загинете.
Сердце у Лиды ёкнуло. Да, надо сдаваться. Сказать красному командиру, что она Захарова ищет…
— Там отряд Ваньки Наумова, — продолжил обозник. — Красного командира Иван Трофимыча, значит. Вот ему и сдавайтесь.
— Не из Балакова ли отряд? — похолодело в груди у Лиды. — Наумов… Культяпый, что-ли?
— Культяпый в простонародье, — подтвердили красные. — А ты, девонька, видать, знаешь его?
— Знаю, — скучно ответила Лида. — Сама из Балакова.
— Ну вот, по-свойски и сдавайтесь балаковскому отряду. Своим-то Культяпый снисхождение сделает.
— Сделает, — буркнула Лида. — Всем снисхождение сделает, меня только одну замучает. Остальных без мучений расстреляет.
— А кто не сдастся, тому лучше по Бухарской стороне идти. Та сторона ваша. А эта сторона почитай до Гурьева наша.
— Ну, спасибо за совет…
Красный обоз ушёл.
Поручик Зузанов приказал устроить привал.
Став посередине бивака, с трудом заговорил:
— Положение наше тяжёлое. Для многих безнадёжное. Предлагаю каждому обдумать и решить свою судьбу. У кого есть силы и надежда, продолжим движение в Калмыково. А больным и потерявшим надежду я предлагаю… Если, конечно, они сами согласятся… Сдаться красным. И остаться в живых. Лидия Ивановна, я бы хотел просить вас сопровождать больных и раненых. Вы женщина, впереди у нас труднейший поход. Его и здоровые мужчины не все выдержат…
— Господин поручик, — тихо проговорила Лида. — Иван Трофимыч Наумов — это Ванька Культяпый, комиссар из Балакова.
— Да, я слышал, что вы земляки, — невесело усмехнулся Зузанов.
— К таким, как мы, он безжалостен. Всех сдавшихся расстреляет, «согласно революционной беспощадности». Между прочим, Культяпый изнасиловал тётю штабс-капитана Кобзаря… Контрразведчика… Помните, которого в Деркуле...
Поручик Зузанов недовольно поморщился.
— Так вот, этот Культяпый изнасиловал тётю штабс-капитана Кобзаря в присутствии беспомощного дяди. Старый Кобзарь потом повесился.
— А вы откуда знаете?
— Когда из штаба Народной Армии я отвезла пакет в Хвалынск подполковнику Махину, поехала в Балаково, чтобы узнать о родителях. На балаковской пристани белошвейка, у которой мы обшивались до революции, опознала меня и сдала красноармейцу. Но из арестантской меня перевели в военкомат, там я работала машинисткой и жила, как под домашним арестом. За пределы военкомата меня не выпускали, но по зданию ходить разрешали. Однажды я услышала крик, открыла дверь, а там Культяпый женщину насильничает… У меня случилась истерика, я вырвала у часового винтовку, выстрелила… А потом Культяпый меня уже на Уральском фронте схватил, грозил солдатам отдать, как белую шпионку.
Лида горько махнула рукой.
— Случайно спаслась. Живой бы Культяпый меня не выпустил. Он злопамятный и мстительный. Послать меня и других к Культяпому — это всё равно, что приговорить к мучительной смерти. Позвольте с вами… С вами хоть кто-то выживет.

В последние дни к отряду Зузанова прибились есаул Хохлачев Семен Давыдович, хорунжие Акунишников, Беспалов и Рекунов, три прапорщика, вахмистр Карташев и четыре казака. Есаул Хохлачёв, хоть и был чином выше поручика Зузанова, но в командование отрядом не вмешивался. Все казаки были на конях и держались обособленной кучкой.
Казаки поймали в степи киргиза, похоже, шпионил в пользу красных. От него узнали, что по пути к Уралу в Орлике есть небольшие части красных, а в Зеленом стоят два полка кавалерии. После допроса киргиза за ненадобностью пристрелили.
Отряд наткнулся на очередной разрушенный аул. Поручик Зузанов приказал устроить большую днёвку, а вечером со свежими силами двинуться в путь и до рассвета перейти Урал.
Зузанов и Росин в доме без окон и двери из брезента устроили подобие палатки, постелили, что смогли, на пол, развели костерок.
Пообедали мучной болтушкой и слегка обжаренным на огне тонко порезанным мясом. Потом пили кипяток без сахара.
Зузанов пригласил Лиду лечь между ним и подпоручиком Росиным.
— Вы, Лидия Ивановна, не стесняйтесь и не бойтесь нас, — проговорил он грустно. — Ложитесь смело. Вы для нас как сестра. О женщинах мы с подпоручиком, к нашему стыду, сейчас думать не можем по причине чрезвычайной усталости, холода и голода.
Лида легла между офицерами, все тесно прижались друг к другу.
— Мы, русские, особой породы, — рассуждал Зузанов, согревшись кипятком. — Мятущаяся нация. Выносливая нация. Никто не сравнится с нами в выносливости и терпении. И никто не любит сильнее русских своё отечество.
— Большевики тоже считают, что больше других любят отечество, — возразила Лида.
Она то и дело почёсывалась. Удержаться не могла, хоть и старалась. Зуд от вшей был нетерпим.
— А я в какой-то степени понимаю большевиков, — признался Зузанов. — Русских большевиков. Потому что есть ещё еврейские комиссары. Русские большевики борются за идею. Землю, воду, воздух народу — это понятно. В России издревле жили общинно. Роскошь цветов, глубина неба над полями, сила лесов! Я вижу это, я обоняю это, я наслаждаюсь этим. Но нельзя одному дышать воздухом леса, наслаждаться красотой неба и цветов… Комиссары борются за «материальные блага» для всех. Да только материальных благ для всех никогда не хватает. Обязательно одним густо, другим пусто. И обобществить все блага комиссары хотят только для того, чтобы им было густо.
Зузанов замолчал, о чём-то раздумывая. Затем продолжил:
— Читал я как-то ихний еврейский манифест. Называется «Протоколы Сионских мудрецов». Собрались где-то еврейские мудрецы, обдумали, как евреям жить, и свои думы изложили в этих «Протоколах». Так вот там сказано, чтобы евреи захватывали власть в странах. Любым образом. Становясь банкирами, управляющими, пробиваясь в думы и парламенты… Отдавая своих дочерей в жёны правителям… А захватывать власть им нужно с единственной целью: чтобы высосать из страны все ценности, все материальные богатства. А когда высосите, сказано в «Протоколах», бросайте эту страну, идите в другую, из которой есть что сосать.
Зузанов тяжело вздохнул.
— Россия — богатейшая страна. Евреям-комиссарам хватит сосать её надолго. Может, на сто лет. А потом выплюнут её… Если не подавятся, — с горечью закончил Зузанов. Но тут же воодушевлённо добавил: — Знаете, если бы я знал того русского большевика, который на самом деле жизнь отдаст во благо русского народа, я бы всеми силами помогал ему!
У Лиды чуть не вырвалось:
«Я знаю такого большевика! Это мой муж венчанный, Захаров! Красный командир!».
Но она задавила этот горячий порыв.
— Перейдём Урал у села Красноярского, по бухарской стороне пойдём вниз и чуть в степь, по направлению Джаман-индер, Сары-урпасы, — резко переменил вдруг тему разговора Зузанов.
— Вы знаете здешние места? — удивилась Лида.
— Так я же местный. Родился в Уральске, в семье коренного казака. Отец служил швальником в Войсковой обмундировальной мастерской. Начальное образование получил дома. В пятнадцатом году сдал экзамены на вольноопределяющегося при Уральской мужской гимназии. Наши молодые казаки рвались на фронт Германской войны, в казачьи полки, чтобы проявить себя, получить боевые награды. Я воевать не хотел, попросился в запасной полк. Потом кончил Чистопольскую школу прапорщиков. На фронт всё же попал. Дослужился до поручика.
— Нежелание воевать — естественное желание нормального человека, — проговорила Лида. — Неестественно желание убивать. На вокзале в Деркуле мы с подпоручиком Росиным видели, как казачий офицер продемонстрировал своё умение отсечь саблей голову пленному красноармейцу. Просто для того, чтобы удовлетворить любопытство приятелей. Вот это я считаю неестественным. К чему такая жестокость?
— Война на Урале вообще жестока, — согласился Зузанов. — Ни казаки, ни большевики не уступают друг другу в жестокости. Рассказывали, что уральцы уничтожали советские полки, не беря пленных! Большевики платили тем же, вымещая злобу жестокими расправами над населением, вы¬жигая дотла станицы.
— Казаки всё же злее воюют, — выразил своё мнение Росин.
— Как вам сказать, подпоручик… Злее они воюют на территории уральского войска. За пределами же войска воюют с неохотой. Да и воюют по-своему, по-домашнему. Боевые операции задумывают и выполняют без затей, как Бог на душу положит, по вдохновению, по наитию. Почин в действиях принадлежит, главным образом, местным начальникам и рядовым казакам. Соберутся казаки погутарить, предложат: «А вот бы нам так-то повоевать». И решат без всяких рекогносцировок и тактического планирования: «Ну, завтра с богом и выступим…».
— Прямо как в бандитской ватаге, — усмехнулся Росин.
— Казаки и есть потомки разбойников! — засмеялся поручик Зузанов. — В древние времена обет безбрачия давалаи. Чтобы жена и детишки не мешали кочевать и воевать. Воевать-кочевать у казаков в крови. Казак и дикого верблюда поймает и на необъезженную лошадь сядет, завьючит, если нужно. Казак в походе — что у себя дома.

Едва выступили, как начался сильный буран. Мокрые хлопья снега били в лицо и слепили глаза. Лида лежала на телеге. Семёныч укрыл её каким-то пологом. Ткань от мокрого снега стала жёсткой. Да и шинель с брюками промокли. Варежек у Лиды не было, она прятала руки в карманы. Но всё равно ветер пронизывал холодом руки и шею. Лида дрожала и клацала зубами.
Шли всю ночь, а когда стало светать, отряд упёрся в киргизские могилы на краю села Красноярское.
Зузанов приказал идти правее, где должен быть брод через Урал.
По дороге вдоль реки на юг шли длинные обозы красных.
Зузанов приказал отряду не обращать внимания на красных. Перешли дорогу между двумя обозами и быстрым шагом пошли к переправе. Переправились по льду через Урал, и вздохнули облегчённо.
— Слава богу, избежали боя, — перекрестился Зузанов и приказал: — Спешиться, перекурить!
Конные спешились, чтобы размяться. Пешие присели у телег, все закурили.
— Как лошади устали! — посетовал один из казаков. — Прямо от ветра шатаются!
— Пройдём перелесок, — распорядился Зузанов, — и в киргизских зимовках остановимся на отдых. Чтобы не встречаться с красными, пойдём вглубь степи, в сторону озера Узден-сор, потом на Каракудук.
Тронулись дальше. Уставшие люди, измотанные и голодные кони еле шли.
Ночь застала отряд в движении.
Вдруг в темноте заржали лошади. К отряду выехала кибитка киргиза. У киргиза купили тушку барана, да десятка полтора баурсаков.
У киргиза спросили, есть ли постоялые дворы впереди. Киргиз что-то лопотал по-своему, указывал вперёд, кивал головой:
— Мая мала-мала понимай… Джап-джакын сапсем близка… Чай-шаргай, атдыхай…
Киргиз склонял голову на сторону, подкладывал под голову сложенные лодочкой ладони и делал блаженное выражение лица.
Остановились передохнуть около киргизской могилы, разожгли костер, пожарили мясо на шомполах и с большим аппетитом поели.
Киргизский «джап-джакын» растянулся верст на десять. Ночью, да с пустыми желудками эти десять вёрст показались очень длинными. Но постоялый двор нашли. Хозяин продал сена для коней и верблюжатину для людей.
Утром пришлось сделать верст семь в сторону, чтобы напоить коней в далёком ильмене.

Верст двадцать проехали по местности, густо населенной киргизами. Повсюду были видны киргизские зимовки.
Киргизы этих мест испокон веков враждовали с казаками. А потому как большевики воевали с казаками, то киргизы поддерживали их как своих друзей.
Отряд прошёл мимо киргизских зимовок и ушёл в глухую, безлюдную степь.
Пала ночь, с такой теменью, что и хвоста лошадиного не разглядеть. Ледяными струями потянул ветер. Подобно снежному потопу хлынула, закрутила метель.
Завыла, заметалась степь.
— Беда, — страдал Семёныч, — пропадем. Как говорил мой друг-хохол, лиха тому зима, у кого кожуха нема, чоботы ледащи и исты нема що.
— Волчья ночка, — гнулся подпоручик Росин, втягивая голову в плечи, чтобы ветер не задувал за воротник. Зубы его стучали, как пулемет. — Сам себя не видишь.
Заночевали в степи, в киргизских крытых могилах.
Метель не давала двигаться отряду два дня. Наконец, метель утихла, через день отяд вышел к барханам, через которые тянулась дорога на Гурьев и на которой должны были быть постоялые дворы.
Взобрались на первый бархан и верстах в двух увидели дворы. Казаки рванулись вперёд, но поручик Зузанов приказал им остановиться. Он увидел, что к отряду бежит киргизская девушка. Она сообщила, что в ауле стоит два эскадрона красных, что она убежала от насильников.
— С нами пойдёшь, дочка, али как? — спросил девушку Семёныч.
— Нет, моя барханы прятаться пошёл, — отказалась девушка.
Трое суток шли по долине какой-то реки. Река крохотная, но зато долина при ней очень широкая. Летом, вероятно, здесь были прекрасные сенокос, потому что сейчас встречалось множество киргизских зимовок.
Зюзанов решил поменять лошадей на верблюдов, так как лошади окончательно обессилели. Но здесь уже побывали большевистские комиссары и успели возбудить киргиз против белых. Киргизы вели себя довольно вызывающе.
Поручику всё же удалось поменять верблюдов на лошадей. Правда, с обещанием доплатить за каждого верблюда утром.
— Киргизы что-то замышляют против нас, — сообщил Зузанову Семёныч. — Бродят вокруг с винтовками, проводника не дают.
Зузанов собрал офицеров на совет.
— Нам нужно пройти верст десять на восток, чтобы выйти на большую караванную дорогу. Но киргизы могут устроить нам засады в аулах. Поэтому мы выйдем перед рассветом и пойдём по бездорожью степью, наперерез караванной дороге.
Задолго до рассвета отряд, стараясь не шуметь, вышел в путь.
Прошли вёрст пять, и в утренней серости увидели, что их догоняют рассыпавшиеся лавой киргизы на лошадях и верблюдах. Вскоре киргизы открыли огонь из винтовок.
Поручик Зузанов приказал спешиться, положить верблюдов и открыть ответный огонь. Киргизы не рискнули вступить в сражение и отступили.
Казаки поймали трёх лошадей из-под убитых киргизов и отряд выступил дальше.
— Левее, на восток, тянутся пески Тай-суйган, — рассказывал поручик Зузанов, сидя в телеге рядом с Росиным и закутавшейся в попону Лидой. — Гиблое место: ни колодцев, ни корма лошадям. А здесь раньше проходила караванная дорога. В старину очень бойкая. Вон, верблюжьи тропы протоптаны, как ручьи вьются. Теперь караванная дорга мертва.
Отряд прошёл вёрст двадцать и наткнулся на развалины постоялого двора. Степь была покрыта неглубоким снегом, нигде ни одного следа. Ещё вёрст через пять наткнулись на колодец. От него в сторону шёл след, будто что-то тащили. Казаки определили, что, должно быть, тащили бурдюк с водой.
Зузанов послал в разведку конных казаков. Вскоре они вернулись.
— Неподалёку в низине киргизские зимовки и постоялый дом,  — доложили разведчики.
Впервые за много дней увидели хороший постоялый двор, где зимовка была похожа на русскую избу.
— Если я не вымоюсь горячей водой, то сойду с ума, — пожаловалась Лида подпоручику Росину. — Завшивела до невозможности!
Подпоручик позвал Семёныча.
— Семёныч, организуй Лидии Ивановне ведро горячей воды.
Через полчаса Семёныч занёс в дом ведро горячей воды, освободил закуток за печкой, завешенный занавеской. Пригласил туда Лиду, а сам стал у занавески на часах, чтобы кто случайно не заглянул.
Лида блаженно обтёрлась горячей водой, сполоснула бельишко, вытряхнула одежду от вшей. Подумала, и, завернувшись в старый кожушок, лежавший на печке, попросила Семёныча прожарить её одежду над костром, чтобы уничтожить вшей.
Поужинав, офицеры сели играть в карты. На столе в бутылке поставили свечу.
Пламя мигающим светом освещало небольшое пространство и позволяло различить потные лица, расстегнутые воротники гимнастерок и френчей, блестящие от возбуждения и азарта глаза.
Рядом со свечой на столе лежала папаха. В ней банк: царские ассигнации, керенки, часы, серебряный портсигар...
Скоро дым от махорки сплошной серой завесой поплыл по комнате.
Карты засаленные, грязные. Даму трудно отличить от валета, хорошо у короля есть отличие — борода. Игроки собрались завзятые, разговаривали языком, привычным за карточными столами:
— Четыре с боку, ваших нет! Что вы скажете против графа Тузетто?
— Ничего не скажу. У меня дрянцо с пыльцой. 
— У меня тоже слабоджио. Полный ничевизм, говоря откровенно.
— Некогда мне раздеваться, как говорила одна честная женщина. Мы — в бисквите. Трефундуляры.
— Я так понял, этот бородатый дедушко — король? Он очень удобно будет чувствовать себя, лёжа на вашей честной дамочке…
— А мы вашего дудушку по зубам! Хоть и не в контрразведке… Нечего на молодых дамочек зариться!
— Люби ближнего своего, когда он проигрывает!
— Зри в карты ближнего своего, в свои всегда заглянуть успеешь...
— Эх, в бога боженята!
Слушая непонятные вскрики и бормотания офицеров, Лида уснула.
Ночью кто-то выломал стену хлева и увёл двух верблюдов и одну лошадь с полным вьюком. А у солдата украли винтовку.
Зузанов приказал арестовать всех мужчин, которых найдут в этом селении и потребовал в течение трёх часов вернуть винтовку, верблюда и лошадь с вьюком, иначе заложники будут расстреляны. Украденное вернули.

Неожиданно ударил сильный мороз, подул ветер.
Третий день вместо постоялых дворов встречались только их развалины. Солдаты оголодали.
Вьюга-подируха из-под снегу драла песок. Снег поверху зачернел. Смешанный со снегом, мерзлый песок забивал уши, нос, рот, скрипел на зубах, резал глаза. В кишках гулял холодный ветер.
Вдруг лошади учуяли кизячий дым, раздувая ноздри, жадно заржали и прибавили шагу. Отряд неожиданно вышел на одинокую кибитку. Укрытая от ветров, она стояла в низине меж двух курганов.
Отряд не успел дойти до кибитки сотню шагов, как из неё выскочил распоясанный, без шапки, бородатый мужик с винтовкой в руках, прыгнул в яму, высунул дуло винтовки и принялся стрелять в приближавшийся отряд.
Лида, лежавшая укрытой на телеге, вскрикнула: пуля пробила борт телеги и впилась ей в бедро.
Повалилась на бок соловая кобыла. Пуля клюнула в плечо одного из солдат.
— Ложись! Принять оборону! — скомандовал поручик Зузанов.
— Лида… Что с тобой, Лида… — бестолково крутился вокруг стонущей девушки подпоручик Росин.
— Отойди, господин подпоручик, — оттолкнул Росина Семёныч.
Семёныч бесцеремонно стащил девушку с телеги на землю. Взглянул на рану, попробовал ногу на излом:
— Кость целая.
Лида стонала.
— Ничего, девонька, не до церемоний. Надо ближе к земле, пока тот ирод не дострелил вусмерть.
Стоя на коленях, Семёныч рассупонил шинель, задрал гимнастёрку, оторвал вкруговую полосу ткани наподобие бинта, замотал рану.
— Пойдёт на первое время… Что за дело, сто чертей ему в зятья, и тут война…
Все залегли.
Мужик от кибитки продолжал стрелять.
— Палит, сукин сын.
— Один, сволочь.  Завалился в яму, пулей его не возьмешь.
— Окружим, — предложил подпоручик Росин, — подползем со всех сторон и на «ура».
— Накой шут, кружить. Холодно! Я его, лярву, и в одного возьму, — остановил подпоручика солдат Назаров.
— Этот возьмёт! — похвалил кто-то Назарова. — Он против лавы выстоял, а одного шального — возьмёт!
Назаров вскочил и, пригнувшись, в припрыжку, зигзагами ринулся вперед.
Когда подбежали другие, Назаров сидел на стрелявшем мужике верхом, одной рукой душил его, а другой с размаху, как в пьяной драке, наяривал в рыло, приговаривая с каждым ударом:
— Стерва… Девку поранил… Мурло… Ехидна… Иудино отродье…
С каждым ударом голова избиваемого моталась в сторону и противно хлюпала.
— Оставь его, — приказал Зузанов и заглянул под полог кибитки. Там, накрытая овчинами, бредила в тифу старая киргизка.
Зузанов вернулся к стрелку. Назаров поднял его с земли за шиворот и поставил перед офицером
— Рассказывай, кто ты есть и откуда?
— Не мучайте меня, — заплакал стрелок, отирая рукавом кровь с лица. — Застрелите, Христа ради, не мучайте…
У кибитки столпились подошедшие солдаты.
— Рассказывай, — тряхнул за шиворот стрелка Назаров. — Чистую правду говори.
Распухшими от кровоподтеков глазами стрелок затравленно глядел на обступивших его солдат. Еле шевеля разбитыми губами, начал рассказывать:
— Фамилия моя Корчажников, Лебяженской станицы я. С товарищем из Гурьева домой шли. Заплутались, голодные, спички намокли, огня не зажечь. Набрели на поселок заброшенный. Несколько амбаров, два деревянных дома и две землянки, в которых лежали мёртвые киргизы. Незнай, кто их сгубил. Поискали мы, ничего съестного не нашли. И огня разжечь не смогли — нечем. А так жалко было — ведь деревянные дома стояли! Так и ушли не согремшись. А тут морозы ударили. Обморозил я ноги, кожа с пальцев начала слезать, загнили пальцы. Товарищ нес мой вещевой мешок и мою винтовку. Подстрелил он корсака, лису чёрную, степную. Поели мы мяса сырого, дальше пошли. Наткнулись на эту кибитку. Старик-киргиз в ей со старухой и молодой киргиз с двумя детишками. У киргизов было несколько баранов и мука. Вот я и подумал… Харчей на всех надолго не хватит, мы слабые, киргизы нас ночью заколют. Давай, другу говорю, лучше мы их убьем. Вытащил я наган, пристрелил старого, пристрелил детишек… А молодой живучий оказался. Я его двумя пулями пробил, а он знай визжит, за наган хватается, ноги мне целует. Свалил и его, в голову. Старуху только оставил. Стали мы с другом и со старухой жить. Живем день, живем другой. Наедимся лапши с бараниной, спать завалимся. Выспимся, старуху я понасильничаю, лапши поедим и опять на бок.
— Старая ж она, грязная, — брезгливо пробормотал кто-то.
— Грязная, зато тёплая, — огрызнулся стрелок. И продолжил: — Товарищ мой отъелся, домой зовёт. А у меня ноги гниют. Разнесло, сапоги не лезут. Стал я серчать на друга своего да на старуху. Старуха по ночам сядет на могилку, где мы киргизов убиенных закопали, и воет. Да так, стерва, воет, что волос дыбом подымается. Гонял я её, бил, а она, как ночь, опять воет…
— Утебя на глазах семью кто убил бы, ты б тоже, небось, завыл, — неприязненно проговорил Назаров и замахнулся, словно намереваясь ударить в лицо.
— Такой не завоет. Человек воет от боли душевной. А у этого вместо души говённый каблук от старого чобота.
— Что сделано в гузне, того не перекуешь в кузне, — буркнул Семёныч и безнадёжно махнул рукой.
— Вижу, выйдет товарищ мой на курган и на дорогу смотрит, — продолжил рассказ стрелок, укоризненно качнув головой. — Вот и подумал… Уйдёт он, еду заберёт. А мне, с больными ногами, помирать. Ну, я его ночью… того. С киргизами закопал. А тут старуха заболела…
— А в нас зачем палил?
— Испугался я…
— Чего ж испугался? Что твою баранину съедим?..
— Нельзя такому жить, — решил Зузанов. — Хуже зверя он бешеного, хуже… палачей из нашей контрразведки или красной чеки… Назаров, поступи с ним по совести…
Назаров поднял стрелка за шиворот, толкнул. Солдаты расступились. Стрелок молча шагнул между солдат за кибитку.
Клацнул затвор. Раздался выстрел…

***

До Гурьева оставалось два-три дня ходу, а отряд двигался всё медленнее. Солдат валил тиф. Может от того стрелка, которого порешил Назаров, или от его больной старухи заразные вши к солдатам попали. Может на постоялых дворах тифозных вшей подхватили.
Число больных с каждым днем увеличивалось. Лихорадящие солдаты в полубеспамятстве шли рядом с телегами, цеплялись обмороженными руками за борта, потому как везти их было не на чем. Ни постоялых дворов, ни колодцев больше не встречалось. Горячечные больные целыми днями не пили. Здоровые солдаты обессилели до того, что едва поднимали и ставили на ноги упавших тифозных. А которые теряли сознание — оставались на дороге. На привалах обессиленные больные наскребали снега, грязными руками месили из муки со снегом тесто, зарывали кусок в золу, через некоторое время выковыривали из костра обуглившийся снаружи и сырой внутри кусок, совали в рот.

Лиду везли в телеге.
Семёныч, осмотрев рану, вздохнул и покачал головой:
— Пуля наружу не вышла. Вытащить её нечем. Как бы антонов огонь не приключился.
Он по нескольку раз в день перевязывал рану, истратив на бинты всю свою нательную рубаху. Рана гноилась, однажды с гноем вышел кусочек кости.
— Костоеда, — удручённо констатировал Семёныч, рассматривая исторгнутую раной косточку. — Кость гниёт.
Но, не смотря ни на что, воспаление стихало. Лида начала было поправляться, да одолел слабый организм тиф. Затрясла Лиду лихорадка, провалилась она в беспамятство.
В бреду тянула руки к подпоручику Росину, звала нежным голосом Серёжу… Очнувшись, жадно пила, и снова проваливалась в забытьё.
— Где мы? — спросила Лида, очнувшись из очередного забытья.
— К Гурьеву подходим, — вздохнул Росин. — Да только… Ушёл из Гурьева атаман Толстов. Красные там.
Лида вроде даже обрадовалась.
— Оставьте меня в Гурьеве, — попросила. — Помру я в походе…
И снова обеспамятела…

= 6 =

Атаман Толстов, не заходя в Гурьев, повёл войско по северо-восточному берегу Каспийского моря на Жилую Косу, предполагая в дальнейшем отходить на форт Александровск, а оттуда морем на Кавказ.
За армией потянулись многочисленные беженцы. Всего выступило в поход до пятнадцати тысяч человек.
От Гурьева до Жилой Косы — двести вёрст. От Жилой Косы до форта Александровска берегом моря — около тысячи верст. Пускаться в зимнее время в такой длинный путь без теплой одежды, не имея запасов продовольствия для людей и корма для лошадей — гибельная авантюра.
Ситуация сложилась безвыходная: впереди пустыня, позади красные. С той и с другой стороны — смерть.
Атаман Толстов двинулся на юг.
Все способное носить оружие мужское население Гурьева и окрестностей вместе с семьями потянулось за атаманом Толстовым.
В городе осталось множество пленных красноармейцев. Предоставленные сами себе бывшие красноармейцы бродили где хотели без всякого присмотра. Пленных не кормили, не одевали, так как сами жители нуждались во всём. Одетые в лохмотья и разутые, питались пленные, чем найдут и тем, что давали казачки за их услуги по хозяйству или в виде милостыни.
После ухода большинства казаков, пленные подняли восстание и захватили Гурьев.

***
Поручик Зузанов не стал заходить в красный Гурьев, чтобы отдохнуть, пополнить запасы продовольствия, достать лошадей или верблюдов. Он повёл отряд в обход, по следам войска атамана Толстова.
Возвратный тиф, ужасная болезнь, каждый день валила совершенно здоровых людей. Что страшно: здоровые, сильные люди, к коим болезнь-то, кажется, не приступится, вдруг сильно плошали и умирали в два-три дня, а иногда и в несколько часов.
Обойдя Гурьев, поручик Зузанов остановил отряд  на отдых в разграбленном ауле.
— Где мы? — прошептала Лида растрескавшимися от лихорадки, покрытыми коростой губами.
— Гурьев прошли, — ответил Семёныч, заливая ей в рот воду из ложки.
— Далеко? — всполошилась Лида, прислушиваясь к подвыванию степного бурана за оконцем киргизской землянки.
— Вчера ещё. Вёрст тридцать уже как.
— Я же просила… Оставить меня красным… — тихо заплакала Лида.
— Ну как мы, белый отряд, зашли бы в красный город… — терпеливо, как ребёнку, разъяснял простую истину Семёныч.
— Не выживу я в походе… — тихонько плакала Лида. — Куда мы идём?
— До форта Жилая Коса, а оттуда морем на Кавказ. Так тепло…
Лида выбила дробь зубами: её опять начало знобить.
— А до Косы далеко?
— Вёрст двести…
— Серёжа, согрей меня… Я замёрзла…
Лида опять начала бредить и впала в беспамятство.

Остановка в киргизском ауле затянулась на несколько дней. Всё время дул сильный ветер при сильном морозе. Для обессиленных и больных солдат переход в такую погоду был равносилен смерти.
Такой ветер при морозе в тридцать градусов в этой местности дует в начале каждого года. Эти ветры киргизы называли Бис-Кунак, пять гостей, потому что дуют они пять дней.
— Сатана крутит, бунтует против святой власти, — ворчали казаки, знающие местную погоду. — Тут и скотина одуреет, не токма человек.
Едва ветер стих, Зузанов приказал выступать.
Люди в отряде устали, много больных, пешком им тяжёлых путь не одолеть, кормиться было практически нечем. Посоветовавшись с офицерами, Зузанов приказал выслать пешие отряды в сторону от движения, чтобы найти киргизские кибитки и забрать у них верблюдов, баранов и всё нужное для похода.
Через несколько часов добытчики привели в отряд достаточ¬ное количество верблюдов, запряжённых в арбы и сани, небольшое стадо баранов. Теперь весь отряд мог ехать.
Но едва отряд прошёл несколько вёрст, киргизы открыли стрельбу из засады. Солдаты стали отстре¬ливаться, но у многих затворы винтовок не работали.
Киргизы всё же отступили. Когда вечером отряд остановился на привал, поручик Зузанов вызвал офицеров, сделал им разнос за то, что у солдат оружие в небоеспособном состоянии, и приказал всем чистить оружие.
Порезали бара¬нов, первый раз за много дней хорошо поели.
На следующий день Зузанов опять послал солдат в набег. В этот раз «добытчики» привезли четыре мешка пшеницы и небольшие каменные жернова. Несмотря на работу до пота, пшеницу размолоть до хорошего качества не удавалось. Мука скорее походила на грубые отруби.
Силы у больных и обмороженных солдат таяли ото дня ко дню. Крайне измотанные люди после двадцати-тридцати вёрст дневного перехода не могли нести службу и засыпали на посту.

Караван медленно брёл по проторенной войском атамана Толстова дороге. Верблюды высокомерно взирали на лежащий на обочине раздетый донага труп с перерезанным горлом. Отставшего путника подкараулили киргизы.
К вечеру отряд дошёл до лагеря казацкой сотни. У засыпанных снегом костров сидели скрючившиеся, залепленные снегом мертвецы. Там и сям выбивался из-под снега то конский хвост, то развевалась ветром из-под края сугроба грива, то торчали ноги в сапогах. Сотня замёрзла в дни, когда дул проклятый Бис-Кунак.
Солдаты принесли Зузанову вещмешок, набитый деньгами. Это оказались дензнаки Сибирской республики правителя Колчака. Зузанов приказал выбросить их. Запасливый и предусмотретельный Семёныч забрал мешок и положил его в арбу под голову Лиды.
На всем пути не было ни жилья, ни деревца, ни клочка сена, ни жилого дома.
Отряд двигался без плана и маршрута, по пути, отмеченному трупами коней, брошенным добром, буграми засыпанных снегом и песком человеческих тел. Шли от ночлега к ночлегу, доколе хватало сил у людей и животных. Изредка к отряду прибивались отставшие от войска атамана Толстова солдаты, чудом не замёрзшие в одиночку.
По утрам у серых кучек золы оставались сидеть мёртвые. Полумёртвые же с трудом вставали, брели дальше.

Тиф отпустил Лиду. Она начала выздоравливать.
С жадностью оголодавшей собаки, почти с рычанием Лида ела непроваренную, вонючую баранину, жир которой моментально застывал у неё на руках и на лице, и который потом нельзя было стереть ни снегом, ни тряпками.
Семёныч принёс снятые им с мёртвого штаны, заставил надеть поверх окровавленных, штанина на которых была разрезана от колена почти до пояса. Теперь можно было перевязывать рану, не снимая штанов на морозе.
Воспаление от раны стихло, но образовался свищ, который постоянно подтекал вонючим гноем. Лида, хоть и с трудом, сильно припадая на больную ногу, стала передвигаться.
С мёртвого казака Семёныч снял полушубок, принёс Лиде. Правда, один рукав пришлось разрезать, потому что с окоченевшего, превратившегося в ледяную глыбу трупа по другому снять одежду было невозможно. Но и с разрезанным рукавом, одетый поверх шинели полушубок хорошо согревал.
Принёс Семёныч рукавицы, шапку и башлык — одним словом, экипировал подопечную. Ухаживал он за Лидой, словно за дочкой. И звал её дочкой.
Лида оживала, а подпоручик Росин потерял всякий интерес к жизни, с Лидой почти не разговаривал, шёл и жил, словно механическая машина, без эмоций.
Он пустыми глазами наблюдал, как Семёныч изредка снимал Лиду с телеги и держал на руках, помогая ей справлять естественные надобности.
— Ты, дочка, не стесняйся меня, старика, — приговаривал Семёныч. — Ты для меня сейчас как ребёнок малый, беспомощный. А я для тебя — как родитель. Родители, сама знаешь, своих дитяток и обтирают, и моют, и одевают… А на тех, кто вокруг, не гляди: им не до тебя. Сейчас всем ни до кого — лишь бы в живых сохраниться.
— Тебе же есть дело до меня! — возражала Лида.
— А это я не ради тебя, я ради себя стараюсь, — посмеивался Семёныч. — Не было бы тебя, я за свою старую жизнь и не держался бы, не маялся. Свернулся бы калачиком под телегой на привале, да уснул вечным сном приятным. А ты вот меня мучаешь, уснуть не даёшь, в этой жизни держишь.
— А поручик Зузанов? Он хлопочет, отряд собирает, охрану проверяет, больше всех надрывается.
— И поручик Зузанов за себя хлопочет. Он понимает, что в одиночку и даже маленькой группой нам не выжить. И ему не выжить. Вот и держит отряд кулаком единым. Вокруг себя держит, чтобы самому не погибнуть.
— Обманываешь ты меня, Семёныч, — сердилась Лида.
— Может и обманываю, — посмеивался Семёныч. — Да пока эвон сколько народу помёрло да помёрзло, себя только оберегавших, а мы живы. Ты жива, я жив, поручик Зузанов жив. Потому что друг дружке не даём покою, умереть не велим, пинками жить заставляем.
Семёныч покосился на подпоручика Росина, явно не замечавшего Семёныча и Лиду в ситуации, когда даже при минимуме воспитания надо бы отвернуться, и тяжело вздохнул.
Неожиданно пересеклись с небольшим караваном верблюдов, принадлежащим какому-то татарину. Он вез из Кунграда на Уил рис, сабзу и сапоги.
Совершенно удивились, когда татарин согласился взять за товары сибирские деньги, прибережённые Семёнычем. Купили у караванщика несколько больших мешков риса и два мешка удивительно крупной и сладкой сабзы (сушёного кишмиша). Нескольким солдатам, у которых обувь совсем развалилась, купили новые сапоги.

Разгулявшийся по степи ветер неделю не мог успокоиться. Снежная пыль, подхваченная ветром, носилась по голой степи, и не за что ей было зацепиться, чтобы намести сугроб. Верблюды тащились еле-еле. Больные и обморожен¬ные лежали на сохранившихся санях. Рядом шли те, которые ещё могли идти. Отряд настолько растянулся, что шедшие в голове не видели шедших последними.
Сбиться с пути было невозможно: через каждые сто-двести шагов лежали трупы людей, лошадей или верблюдов. Голодные и плохо одетые люди ночевали в открытом поле. Места ночёвок были отмечены сидевшими и лежавшими у затухших костров трупами.
Шли день и ночь. Устав, останавливались. Засыпанная снегом пустыня скрывала всё, что могло гореть. Ни натопить воды из снега, ни сварить еды. Солдаты выпиливали спицы из брошенных колёс, вытаскивали доски из брошенных саней, рубили повозки, жгли вьючные принадлежности, сёдла, попоны, одеяла, войлок, жгли всё, что могло гореть.
В котелках топили снег, бросали туда куски замешённого наспех теста, варили подобие киргизской салмы или украинских галушек. Вырубали и жарили мясо павших животных.
От грубой муки, похожей на отруби, случались мучительные колики в животе, кишечник извергал непрожареное мясо и отруби поносом.
Поев, устраивались подремать: кто около верблюдов, кто под фургоном. От горячего верблюжего бока таял снег, намокала шинель. Степной ветер, редко видящий в своих просторах людей, свистом выказывал презрение к чужакам, находил щели в одежде, выдувал тепло из тела, гудел в пустом желудке, заставлял холодеющее сердце биться медленнее. Любое движение отзывалось холодной колющей болью в костях и суставах.
Немного отдохнув, живые поднимались. Поднимались медленно и долго. Застывшие от холода мышцы не хотели двигаться, мучительно болели. Живые шли дальше, ведя в поводу обессилевших коней и верблюдов. Мертвые и умирающие, точно задумавшись, оставались сидеть у потухших костров: с небритых подбородков стекала и намерзала до земли сосулькой тифозная слюна.
Леденящие ветры приносили снегопады. Снегопады перерастали в долгие метели. Идти по глубокому снегу становилось ещё тяжелее. Измотанные кони падали, верблюды ревели и ложились в снег, не в силах тащить сани и телеги. Люди, шатаясь, брели дальше. Иные падали, поднимались и снова брели. Иные оставались лежать. Иные в горячке уходили в сторону от дороги.
За сугробом в затишке присел отдохнуть молодой солдат, да так и замерз с окурком во рту. Ветер играл рыжим, выпущенным из-под папахи чубом. Ноги замело песком.
Валялась лошадь с выеденной волками требухой. Кто-то, спасаясь от холодного ветра, заполз в лошадиное брюхо, наружу торчали ноги в разбитых сапогах.
Семёныч бодрил лошаденку, хлопая её по спине вожжами, но та ровно не слышала и, помахивая жиденьким хвостом, еле тащилась, заплетая ногу за ногу.
Седой старик, одетый в рогожный куль, подпоясанный ружейным погоном уцепился за край телеги. Его рыжая шапка-кубанка по нижнему краю была сера от вшей, вши путались в косматых бровях, ползали по искусанному до рябин лицу. Рукой старик обирал вшей с лица, щурил и мигал воспаленными глазами. Руки в тифозной шелухе и язвах у старика исхудали до того, что кожа присохла к мослам и трескалась. Из почерневшего рта с хрипом вырывалось горячее дыхание, ходуном ходила забрызганная синеватой тифозной сыпью и расчесанная до крови костлявая грудь — лихорадящему тифознику было жарко.
— Подвези, — попросил тифозный.
— Куда же я тебя, бедолага, посажу? Больная у меня лежит.
— Как-нибудь… Ноги не держат… Посочувствуй…
— Сочувствую, друг. Мне бы только кто посочувствовал.
— Ну, ладно, я хоть за край буду держаться… А что, половину пути прошли?
— Да, за половину днями ушли.
— Сколько ж это вёрст осталось?
— Слышно, вёрст семьдесят, а то поболе.
— Я, наверное, не дойду. Ноги у меня ничего не чувствуют. Не дай бог, сяду — встать не смогу.
— А ты бы разулся на ночёвке, да посмотрел, что с ногами.
— Сапог потом не надену, ноги распу¬хли. Да и как разуться на морозе! Вон, сел какой-то около верблюда. Надо его поднять, а то замёрзнет.
На обочине лежал верблюд, за ним, спиной к дороге, сидел человек. Подошли. Человек оказался замёрзшим. Верблюд живой, но встать не смог.
У человека оказались отрубленными ноги. Это киргизы обрубали мерзлые ноги, в аулах оттаивали их и снимали сапоги.

Едва солнце покатилось за окоём, как небо прорвалось лохматым снегом, завыл резкий, порывистый ветер. Солдаты обложили фургоны и сани кусками снега со стороны ветра. Около лежащих верблюдов и фургонов намело сугробы.
К утру погода настолько разыгралась, что двигаться дальше не было возможности. Лошади замерзали. Вер¬блюды лежали, полузанесенные снегом.

Всё проходит. Закончилась и пурга. Оставив на месте бивака замёрзших под снегом людей и лошадей, отряд двинулся дальше.
Здоровье и жизнь каждого из участников похода потеряли всякое значение. На падающих, отстающих, умирающих и замерзаю¬щих никто не обращал внимания.
С телеги Семёныч переложил Лиду в арбу, потому что телегу разобрали на дрова. Скоро сломалась и арба, потому что у огромных колёс выломали спицы для костров.
Семёныч заворачивал Лиду в кошму и вьючил на верблюда. Ножной конец «свитка» Семёныч затыкал чем-нибудь, Лиде становилось тепло. Одно неудобство — она уставала от невозможности двигаться. И одолевали вши. Грязное, завшивленное тело зудело нестерпимо.
Беспокоило Лиду состояние подпоручика Росина. Измотанный, обросший русой мягкой бородой, с потерянным взглядом, в котором совершенно отсутствовало желание жить, он практически ни с кем не разговаривал.
Наткнулись на лазарет прошедших здесь раньше казаков. Лошади подохли в хомутах. На тачанках сидели и лежали замёрзшие трупы.

Мимо Лиды и Семёныча в хвост отряда проезжал поручик Зузанов. Увидев лицо «упакованной» в кошму Лиды, поехал рядом.
— Как дела, Лидия Ивановна? — спросил, помолчав некоторое время.
Лида почувствовала в его голосе участие сильно уставшего человека.
— Если бы сказала, что хорошо, соврала бы. Терпимо. Другим хуже, — ответила Лида.
Зузанов увидел шедшего с другой стороны и держащегося за верёвку вьюка подпоручика Росина.
— Терпите, подпоручик, — почти приказал Зузанов. — Мы живы. А вон те, — поручик кивнул на мёртвый лазарет, — уже мёртвые. Надо жить, подпоручик.
— Лучше умереть. Устал я. Уснуть бы, и не проснуться. Хотя бы смерть дала мне отдохнуть.
— За смертью мрак и ничего боле! Смердящий труп не видит и не слышит. Закрыты очи, дыханья нет! И из сырой земли никто не встанет, чтобы родных и любимых обнять, о детях позаботиться или детей родить, ежели до того не родил! Мне нельзя умирать, — как бы для себя рассуждал поручик Зузанов. — Мне людей надо довести до места. Это мой крестный ход. Во имя идеи. Ежели хоть половину доведу, и то от Господа благодарность снизойдёт. А помру — разбредутся люди по кучкам, да сгинут. Мне вместе людей надо держать. Когда вместе — хоть кто-то выживет.
— Вам не надоело служить, господин поручик? — раздражённо спросил Росин. — Приказывать, заставлять идти людей строем… Вам не хотелось быть простым гражданским человеком? Снять мундир, жить самому по себе…
— Я солдат, господин подпоручик, — перебил подпоручика Зузанов. — И давал присягу служить Отечеству, защищать людей. Даже если мне придётся снять мундир, я не перестану быть офицером. Не перестану быть истинным солдатом. А служба истинного солдата продолжа¬ется везде и всегда. Она бессрочна. И людям нужен человек, который держал бы их вместе, не позволил бы упасть им и умереть от какой-то презренной усталости…
— Волчья ночка… А ветер, ветер, того гляди, штаны сорвет… Может, привал сделать? — встрял в разговор Семёныч, чувствуя, как накапливаются неприязненные нотки в голосах офицеров.
— Остановимся — пропадем. Хоть потихоньку, а двигаться надо, — добро возразил Зузанов Семёнычу и тронул коня.
Копыта стучали по мерзлой земле, скрипели колеса. В темноте нокали хриплые голоса, погоняя едва двигавшихся лошадей.
— Сказали, сегодня эта самая Коса должна быть.
— Далече?
— К утру, сказали, добредём… Только бы животины наши сдюжили.
Мутный рассвет. Нагая степь.
— Где же Коса?
— Леший её знает… Похоже, в сторону ушли.
— Но, Яшка, но, соколик удалой, вывози!
«Удалой» верблюд Яшка помотался немного и упал на бок.
Верблюд лежал, вытянув по земле шею. Нежные пятки стёрты до мослов, пустые горбы обвисли, на скорбных глазах намёрзли слезы по голубиному яйцу. Предсмертная дрожь пробежала по истёртой шкуре, как рябь по тихой воде.
— Скотина дохнет, человек жив. Чудеса твои, Христе-боже наш!.. — горько произнёс, перекрестившись, возничий и принялся отвязывать от вьюка карабин и вещевой мешок.
По дороге и на обе стороны от дороги валялись полузасыпанные песком грязные тряпки, поломанные колеса, разбитые кухни и повозки, брошенные седла, скорченные мёртвые фигуры.
— Привал полчаса!
— Привал полчаса!
— Привал полчаса… — прокатилось из головы колонны.
Все остановились.
Семёныч помог Лиде сползти с верблюда. Нога у неё хоть и гноилась, но всё же подживала. С большим трудом Лида начала ходить.
Устроив из кошмы заборчик у бока лёгшего верблюда и постелив на землю какой-то мешок, Семёныч усадил в затишек Лиду, пригласил Росина, шедшего, как всегда, сбоку от верблюда:
— Садись, господин подпоручик. У меня трохи жевнуть в кармане завалялось, обманем животы.
— Сидите, мне отлучиться надо, — буркнул Росин и шагнул в темноту.
— Охо-хо! — вздохнул Семёныч и пожаловался Лиде: — Совсем смурной стал наш подпоручик. До Косы всего-то осталось… Сегодня, может, придём. А глаза у подпоручика… Ох, нехорошие глаза!
Неподалёку раздался сухой щелчок револьверного выстрела.
— О, гос-споди! — всплеснул руками Семёныч и неуклюже вскочил. — Не дай бог, накаркал!
Волоча ноги, он затрусил в ту сторону, где стреляли.
Довольно скоро прибрёл назад, ворча что-то под нос и беспрестанно крестясь.
Сел рядом с Лидой. Помолчал.
Лида молча смотрела в лицо Семёныча.
— Охо-хо! — тяжело вздохнул Семёныч и, как бы соглашаясь с чем-то, закивал головой. — Когда человек слаб телом — он может выдюжить. А вот когда слаб духом…
— Костя? — спросила Лида.
— Костя… — горько подтвердил Семёныч. — Ну что ты до завтра не перемогся! — укоризненно воскликнул он.
Повздыхал, побормотал непонятное и рассерженное. Наконец достал кусочек чего-то замёрзшего из кармана, разломил пополам, дал Лиде.
— Ладно, дочка… Устал Костя маяться… Вот и решил отдохнуть. А мы с тобой ещё помучаем друг друга. Пожуй. Глядишь, скоро горячего удастся поесть. Жуй, а то сейчас подъём объявят.
— А как же… Похоронить?
— Эх, дочка… Тут о живых заботиться некому, а ты о мёртвом.

***
Отряд поручика Зузанова, точнее — его остатки, вползал в посёлок Жилая Коса.
Поручик Зузанов сумел организовать для отряда кормёжку. Довольно упитанный повар-казак растопил полевую кухню около амбара, стены которого были наполовину разобраны на дрова, заварил самый настоящий кулеш из пшена с бараньим мясом.
Оголодавшие люди стояли вокруг дымившей кухни, смотрели на повара, деревянной лопатой помешивавшего кашу, и умоляли:
— Сварился кулеш-то! Накладывай ужо!
Повар несердито отнекивался:
— Сырое ещё пшено! Брюхами маяться будете с голодухи!
— Горячее сырым не бывает! Накладывай, мучитель!
Из штаба солдат вывёл пленного. Пленный  шёл опустив голову, угрюмо  глядя на дорогу.  Солдат завёл пленного за полуразобранный амбар. Раздался выстрел.
Кашевар поднял голову, оглянулся.
—  И вот так всегда! —  посетовал он, мешая кашу. — Как  у их высокоблагородия нет настроения — всех  приказывают расстреливать. Эх  и кулеш будет!.. Подбрось-ка, служивый, пару щепок в топку!
Наконец, кулеш дошёл.
Повар залез на подмосток кухни и скомандовал:
— Становись в колонну по одному! И чтоб без скандала! Кулеша всем хватит. Давать буду понемногу, но с добавкой!
— Давай сразу помногу, без добавки! — возмутился кто-то из толпы.
— Не дам, — отрезал повар, — потому как не хочу, чтоб вы передохли сегодня. Изголодались, нажрётесь жирного да горячего, от заворота кишок передохнете. Получил пайку, становись в хвост очереди и ешь неторопясь, пока снова не получишь. Говорю, всем хватит!
И вправду, раза по четыре становился народ в очередь. А каши хитрый, а может — заботливый повар клал каждый раз чуть больше столовой ложки.
Слизнув кулеш в очередной раз, Семёныч остановил Лиду:
— Хватит, дочка. Не жадничай. А то и вправду, как бы заворот кишок с голодухи не случился.
К кухне подошёл поручик Зузанов.
— Господин поручик, кулеша дозвольте предложить! — с улыбкой позвал повар. — Со дна — погуще. Оно ж известно — остатки завсегда сладки.
Он пошкрябал по дну, по бокам, под крышкой котла и прямо в ковше протянул подпоручику. Подпоручик вытащил из внутреннего кармана ложку, сел на подножку, принялся неторопливо жевать, напряжённо о чём-то думая. Поев, прошёл в гущу расположившихся вокруг кухни солдат, поднял вверх руку, приглашая к вниманию.
— Такие дела, братцы, — начал Зузанов. — Кораблей здесь не будет, плыть нам некуда.
Солдаты возмущённо, разочарованно, измученно зароптали.
— По данным разведки местного гарнизона, следом за нами движется передовой отряд красных. Завтра-послезавтра большевики придут сюда.
— Что же делать-то? — воскликнули в толпе.
— Есть два пути, и ни к одному я вас не принуждаю. Каждый пусть решает за себя. Согласно силам, разумению и по каким другим причинам.
— Какие пути?
— А пути очень простые. Первый — больным и ослабевшим сдаться красным. И надеяться на милость победителя. Ежели во главе отряда комиссар — сдавшихся расстреляет. Если командир… может и пощадить.
— А второй путь?
— А второй путь… У кого силы есть, пойдут вслед за войском атамана Толстова до форта Александровск.
— Сколько до форта?
— От Жилой Косы до форта Александровска берегом моря около тысячи верст. Чуть южнее Жилой Косы будет ещё одно рыбачье поселение — Прорва. Дальше нас ждёт пустыня без жилья, без корма, без воды. Понимаю, пускаться в такой длинный путь в зимнее время без теплой одежды, не имея запасов продовольствия для измученных людей, для истощённых лошадей и верблюдов — скорее погибнуть, чем выжить. Но я знаю, что сдаться красным для меня — гарантированно быть расстрелянным. Поэтому я ухожу. Небольшой гарнизон, который стоял здесь, выходит сегодня вечером. Они поделятся с нами кое-какой одеждой, фуражом и продовольствием…

Семёныч подвёл сильно хромающую Лиду к хате, в которую направляли больных и раненых.
Положив голову на порог полуоткрытой двери, лежал солдат. Голова в тёплом воздухе, остальное на морозе. Солдат в дрёме жевал зажатый в кулаке хлеб.
Семёныч перешагнул солдата, заглянул внутрь. На полу, на лавках вдоль стен и под лавками,  на широком, грубо сбитом из досок столе стонали и бредили обмороженные и мечущиеся в жару тифозные. В заразной духоте гнили оттаявшие руки и ноги.
— О, Гос-споди, пронеси мимо нас пагубу злу и немоготу телесну… — перекрестился Семёныч, увидев неимоверную тесноту и учуяв нездоровую вонь. И попросил: — Братцы, пустите в тепло раненую женщину.
— Иди по мне, — простонал лежавший внизу, — только дай спокой.
Ступая по людям, Семёныч провёл Лиду внутрь. Некуда было не то что лечь, но и присесть.
Семёныч заглянул в громадную русскую печь, потрогал рукой золу, удовлетворённо кивнул. Снял с Лиды наброшенный на плечи рваный полушубок, бросил в жерло печи, указал:
— Залезай внутрь.
— Как же…— растерялась Лида.
— Вчера прогорело всё. Там не горячо. Больше негде от мороза спрятаться.
Семёныч помог Лиде забраться в печь.
Чихнув, Лида повернулась испачканным в золе лицом к Семёнычу.
— Ну, дочка… Не поминай лихом, ежели что. Прости, коль обидел где ненароком. Думаю, не свидимся боле. Дай тебе бог жизни полегче. Тебя, может, красные не расстреляют, мы с поручиком, может, добредём живыми куда… Поручик меня вестовым берёт к себе. Прощевай покеда. Все мы под богом ходим, покуда он грехи наши терпит.
Семёныч часто заморгал, не стесняясь, шмыгнул носом, утёр тылом кисти глаз.
— Ну что ты, Семёныч! — Лида притянула старика и прижалась лицом к его щеке. — Ты меня выходил, спас. Низкий поклон тебе от меня…
Семёныч троекратно, по русскому обычаю, поцеловал и мягко отодвинул Лиду.
— Пойду я. Хорошее прощание — быстрое прощание. Храни тебя бог!
— И тебе, Семёныч, бог в помощь. Я за тебя молиться буду.
Перекрестив Лиду, по стонущим телам Семёныч вышел на улицу.
Всю ночь Лида маялась от зуда. В тепле и духоте она вспотела. Согревшиеся вши, словно оголодавшие, грызли грязное человеческое тело. Лида ожесточённо скреблась, била себя кулаками. В конце-концов, стала засыпать зудящие места золой. Это немного помогло и она уснула.
Проснулась утром от шума.
— Дохла нету? — спросил кто-то с акцентом.
Лида подняла голову. Дух спёрло от вони гниющего мяса, закружилась голова.
Выглянув из печки, Лида увидела стоящего у двери киргиза, держащего в руках багор.
Застонали, заругались:
— Уйди, стерва… Уйди, гад… Вестник смерти! Живые мы!
Кто-то кинул в киргиза сапогом.
Киргиз зацепил багром лежавшего у порога мертвого, уволок на улицу.
Лида полежала некоторое время неподвижно. Вши, удушённые золой, поутихли.
«Надо бы выбраться на улицу, узнать насчёт еды. Узнать, ушли ли наши», — вяло шевелились в голове мысли. Да и… приспичило её после вчерашней каши.
Но выбраться из печи она не успела.
Дверь широко открылась, грубо отодвинув лежавших вплотную раненых, отчего одни громко застонали, другие зло выматерились. Через порог переступили два командира в полушубках, в портупеях с саблями и маузерами, с красными полосами наискось кубанок. Один повыше ростом и помоложе, другой пониже, коренастее и старше.
— Фу-у, ну и вонища! — замахал рукой перед лицом тот, что повыше, молодцеватого и уверенного вида.
«Красные!» — обрадовалась Лида.
— Тут у них типа санитарной избы, товарищ Мезенцев, — пояснил коренастый. — Что с ними делать — ума не приложу!
— А ничего с ними делать не надо! Пусть отдыхают в своей санаторие, — хохотнул высокий и обратился к раненым: — Господа беляки! Красная армия не держит на вас зла. Мы не будем вас расстреливать, как воевавших против нас. Мы оставляем вас здесь. Лежите спокойно, ни об чём не волнуйтесь, надеюсь, сами все передохните!
— Не оставляйте! Не оставляйте меня! — заголосила из печки Лида. — Я не белая, я красная!
Красные командиры с удивлением смотрели, как из печки вылезает нечто, густо перепачканное золой.
Не удержавшись, Лида упала на пол. Хорошо, что внизу лежали люди. Она застонала от боли в раненой ноге. Застонали и те, на кого она упала.
— Это что за пугало огородное, кикимора болотная? — сначала удивился, а потом рассмеялся высокий. — То, что ты не белая — это видно. Но и не красная. Ты — грязная!  Из какого болота, чудо-юдо?
— Я жена красного командира Захарова. Он командовал Николаевской бригадой Саратовской особой армии… В августе.
Высокий удивлённо поглядел на Лиду, затем на спутника.
— Был такой в Особой саратовской… — подтвердил коренастый командир. — Только, по-моему, он неженатый был.
Коренастый с сомнением посмотрел на чумазое существо, вылезшее из печки.
— Был? — Лида заплакала, размазывая густую сажу по лицу. — Как… был…
Её давили рыдания.
— Да нет… Я в том плане… Был командиром. Я живого его видел. А где он сейчас — не знаю. Тогда он неженатый был, — вернулся коренастый к сомнениям.
— Мы в августе повенчались. В Озинках. Перед боями с белоказаками, — немного успокоилась Лида.
— Повенчались? — удивился коренастый. — Он же большевик, в бога не верит.
— Зато меня любит, — сердито ответила Лида. — Я его уговорила. Мы тайно венчались.
— Ну, женщины… Они кого угодно на что угодно уговорят, — хохотнул высокий.
Лида вытащила из печи свой рваный, осыпающийся золой полушубок.
Покосившись на извлечённое из печи, красные командиры сморщились: даже на фоне общей вони, которая витала в избе, отогретый в печи полушубок издавал непереносимое зловоние.
— Ладно, разберись, комиссар, на всякий случай, — решил высокий командир. — А вдруг и вправду, если это вонючее пугало отмыть, оно на жену какого-нибудь командира будет похоже…

***

Историческая справка
В форт Александровск с войском атамана Толстова вышло около пятнадцати тысяч казаков, членов их семей, солдат, беженцев. Через месяц кошмарного пути в форт пришли три тысячи.

***


Эпилог
Опираясь на клюку и сильно хромая, ко входу в Балаковский военкомат прибрела женщина с котомкой за плечами.
Устало опустилась на крыльцо рядом с молоденьким часовым.
Сгорбилась и замерла, словно пригревшаяся под весенним солнцем старая ворона.
А весеннее солнце и вправду хорошо грело.
Женщина взглянула на солнце и по детски счастливо, но по стариковски скромно улыбнулась.
— Шла бы ты, тётка… Тут военное заведение, а не дом призрения для бродяжек, — недовольно высказался солдатик-часовой. — На солнце спину погреть можешь и вон там под забором.
— Заведение… — пробормотала женщина. — В заведении водку пьют… А ты комиссариат охраняешь… Племянничек.
— Поумничай мне!
Солдатик смущённо кашлянул.
— Кто у вас сейчас военкомом? — устало спросила женщина, не взглянув на солдатика.
— Так это… Товарищ Захаров, кто же ещё? — важно ответил солдатик.
— Товарищ Захаров?! — ошарашенная женщина вскочила и, вскрикнув от боли, схватилась двумя руками за бедро. Клюка загремела по каменным ступеням.
Солдатик, прислонив винтовку в угол двери, помог женщине встать. Раз бродяжка обрадовалась, услышав про товарища Захарова, значит это не простая бродяжка.
Жестом женщина попросила подать ей упавшую клюку.
— Что ж ты винтовочку-то бросил, служба? — сквозь гримасу боли насмешливо спросила она солдатика, пристраивая подмышку клюку. — Тоже мне, часовой.
Солдатик метнулся на крыльцо, схватил винтовку.
— А ты не умничай, тётка, — рассердился он. — Я ей помогаю, а она…
— Да не умничаю я, — примирительно улыбнулась женщина. — Учу тебя немножко. Нельзя часовому винтовку бросать. А вдруг я понарошку хромую играю?
— А ну иди отсюда, тётка! — окончательно рассердился солдатик. — Ишь, порарошку она…
— Ну, не серчай, не серчай… Пусти лучше меня к товарищу Захарову.
— А вот этого нельзя! — язвительно отрезал солдатик. — А вдруг ты… агент?
— Да не агент я, — добродушно, как ребёнку, возразила женщина. — Ну, доложи тогда… Мол, Лида Мамина просит принять её.
— А отчество твоё как?
— Ивановна. Можно и без отчества. Товарищ Захаров примет меня, не беспокойся!
— Посмотрим… Ходют тут разные… Учат…
Солдатик ушёл.
Через пару минут вернулся. Независимо, с оттенком превосходства бросил в сторону бродяжки:
— Не знает товарищ Захаров такой. Не велел пускать.
Бродяжка растерялась.
Подумав немного, сняла перстень с пальца, протянула солдатику:
— Покажи перстенёк товарищу Захарову, он обязательно меня позовёт!
— Меня что, на побегушках у тебя поставили здесь?
— Ну сходи, важно это очень!
Солдатик с недовольным видом взял перстень, снова ушёл.
Не было его долго. Наконец дверь открылась.
— Иди, — разрешил часовой. — В коридоре повернёшь…
— Знаю, миленький, знаю! — обрадовалась женщина и заковыляла внутрь здания.
Прошла по знакомому коридору… Ничего не изменилось! Даже запахи те же!
Слёзы выступили из глаз, замутили дверь знакомого кабинета. Табличка с фамилией «Захаров» и вовсе утонула в слезах.
Постучала и, не дожидаясь разрешения, ворвалась в кабинет… И остановилась, поражённая.
За столом Сергея Парменовича Захарова, сидел незнакомый мужчина, угрюмо разглядывал её венчальное кольцо.
— А где… товарищ… Захаров? — едва выдавила женщина.
— Я — Захаров, — буркнул мужчина, не взглянув на женщину, и не переставая вертеть кольцо.
— Мне… Сергея Парменовича… — прошептала женщина.
— Сергей Парменович пал смертью храбрых в борьбе за социалистическое будущее, — мрачно, но по-военному чётко доложил мужчина. — Я — Михаил Парменович Захаров.
— Прошлой осенью? На Уральском фронте? — зачем-то уточнила женщина.
— Нет. На Уральском фронте его тяжело ранило. А погиб он месяц назад на Южном фронте, в боях против белого генерала Деникина. Со своей дивизией он совершил рейд по тылам беляков, громя и разрушая тыловые коммуникации. Семнадцатого марта Сергей Парменович с группой бойцов пошёл в разведку и в завязавшемся бою погиб.
— Месяц наза-ад… Месяц наза-а-ад…
Тихо поскуливая, как побитая собачка, женщина заплакала и осела на пол.
— Ты кто такая? — сделав акцент на «ты», спросил военком.
— Я жена Сергея Парменовича, — сквозь подвизгивание выдавила женщина.
— Сергей Парменович не был женат.
— Мы обвенчались в Озинках, когда он там воевал.
— Он большевик, и не мог венчаться.
— Мы тайно обвенчались. Вы держите кольцо, которым я венчана с Сергеем Парменовичем. У вас должно быть такое же.
Михаил Парменович Захаров смотрел на кольцо. Да, это было одно их тех колец, которыми мать одарила сыновей… Но кто её знает, эту бродяжку, как одно из дарёных колец попало к ней и как она узнала о кольцах братьев Захаровых.
— Ну а вообще… Кто ты такая? — с мрачной раздражительностью спросил военком. — Фамилия… Документы какие-нибудь есть?
— Я… Я Лида Мамина… — не вставая с пола, как пьяная, пыталась говорить женщина.
— Купцовская дочка, что-ли? — удивился военком. — Она ж, вроде, умерла?
— Нет, я не дочь купца Мамина…
— Однофамилица?
— Нет…
— У тебя документы есть? — потерял терпение военком и, стукнув кулаком по столу, привстал над столом. — Или я прикажу тебя… За попытку опорочить честь героя Гражданской войны…
Женщина в очередной раз всхлипнула и трясущимися руками принялась развязывать котомку. Сил у неё не хватило, чтобы развязать затянувшийся узел, она попыталась развязать его зубами, не смогла, и, наконец, безобразно разревелась, уронив руки и голову на неподдавшуюся ей котомку:
— Та-а-ам… па-аспо-орт…
— Чёрт тебя дери! — военком резко встал, вышел из-за стола, подошёл к лежавшей на полу женщине, выдернул из-под неё котомку, легко развязал верёвку, вытряхнул содержимое на пол, попихал носком сапога тряпки, куски хлеба, ложку, кружку, увидел паспорт, поднял его.
— Так… Мамина… Лидия Ивановна… Урождённая… Так ты дочь бывшего старосты Балакова, купца Ивана Мамина?
— Не-ет… — сквозь плач возражила женщина.
— Так кто же ты такая, в богомать тебя и всех святителей? — окончательно потерял терпение военком.
— Я их служанка, Лиза Кузнецова…
— Документы! — перебил её военком.
— Вот документы… — женщина плакала и, словно не понимая происходящего, указывала трясущимся пальцем на паспорт Маминой в руках у военкома.
— Так ты Мамина или Кузнецова, чёрт тебя дери! — взорвался военком. — Рассказывай, кто ты такая, или я прикажу тебя… Под суд отдам… Жена она… Мой брат не был женат! Дежурный! — заорал он, приоткрыв дверь.
Из коридора послышался топот сапог. В кабинет ворвался встревоженный солдат.
— Я здесь, товарищ Захаров!
Дежурный удивлённо смотрел на лежащую на полу женщину, на тряпьё, вываленное из вещмешка.
Военком глубоко вздохнул, взметнул руки вверх и помотал головой, словно приводя мысли в порядок. Сел на стул у стены, ещё раз заглянул в паспорт.
— Ты где паспорт взяла? — спросил уже спокойнее. — Нашла? Украла? Не буду я тебя арестовывать… Выгоню и… Иди куда хочешь. Скажи только, откуда у тебя этот паспорт. Любопытно мне. Я-то знаю, что дочка купца Мамина умерла.
Женщина вздохнула с дрожью и тоже успокоилась.
— Сергей Парменович дал, — сказала безразлично, собирая разбросанные по полу вещи в мешок.
— Ладно, допустим. Зачем?
— Я была служанкой у Лиды, всё о ней знала. Мы одного с ней возраста, были немного похожи друг на друга. Сергей Парменович предложил мне… Чтобы я с её документами ходила к белым и собирала сведения о них.
— Ты вообще, соображаешь, что говоришь? — военком постучал кулаком себе по голове.
— На первое задание, в Хвалынск, я пошла вместе с товарищем Клочковым… Он под фамилией Слепченко со мной ходил.
Военком покосился на женщину с некоторым интересом.
— Вот он может подтвердить мою личность.
— Товарищ Клочков погиб в лапах белой контрразведки, — сердито сообщил военком. — Кто ещё может подтвердить твою личность?
— Я не знаю… Прошлым летом я долго жила здесь… Кто здесь служил, должны были видеть меня. Фёдорыч тут служил год назад, завхозом.
— Нету Фёдорыча, — задумался военком. —  Рассказывали, что здесь некоторое время жила какая-то девушка… На непонятных правах…
— Я и есть та девушка… — словно застеснявшись, улыбнулась женщина.
— Ты, вообще, соображаешь, что говоришь? — уже с участием, как больного человека, спросил военком. — Маминой, судя по паспорту, сейчас было бы… двадцать три года. В прошлом году здесь жила молодая девушка. Мо-ло-да-я! Ты на себя давно в зеркало смотрела?
— Год не смотрела… — простодушно призналась женщина.
Солдат прыснул в кулак.
— Ну так посмотри, чёрт тебя возьми! — военком схватил женщину под мышку, поднял с пола и легко, как куклу, перетащил к небольшому зеркалу, висевшему на стене сбоку от двери. Он чуть ли не ткнул женщину лицом в зеркало.
Женщина взглянула в зеркало, лицо её исказилось, словно за стеклом она увидела нечто ужасное.
— А-а-а! — воскликнула она и оттолкнула от себя стену с зеркалом.
Из зеркала на неё смотрела седая незнакомая женщина.
Военком разжал пальцы. Женщина бессильно сползла на пол.
Военком бросил паспорт ей на колени, отошёл к стене, закурил, сел на стул, забросив ногу на ногу.
— Тебе сколько лет? — спросил уже спокойно.
— Двадцать три… — прошептала женщина.
Солдат восторженно закрутил головой.
— Тебе тридцать три, а не двадцать три… — безразлично констатировал военком, и шевельнул рукой: всё, мол, с тобой ясно. — А может и сорок.
— Двадцать три… - безвольно настаивала на своём женщина.
В дверь решительно постучали. Вошёл военный.
— Михаил Парменович, тут документы…
Военный протянул папку с документами в сторону военкома и замер, удивлённо разглядывая сидящую на полу женщину.
— Иван, ты ведь в прошлом году летом тут был? — спросил военком. — Вот баба тут… Бред, конечно… Ты её знаешь?
Вошедший и женщина молча смотрели друг на друга.
Женщина — испуганно. Она узнала Ваньку Культяпого.
Культяпый — сначала с любопытством, как на диковинку, валявшуюся на полу.
Военком тоже наблюдал за лицами женщины и Культяпого. Он увидел испуг женщины. Он видел, как лицо Культяпого меняет выражение с отстранённо-любопытного на удивлённое, потом на презрительное, и, наконец, на выражение человека, находящегося наверху, к человеку поверженному.
— Первый раз вижу эту бабу, — справившись с эмоциями, сделал безразличное лицо Культяпый.
— Ладно, — принял решение военком. — Положи на стол, — указал он Культяпому.
Культяпый положил папку на стол и, ещё раз искоса взглянув на женщину и усмехнувшись, вышел.
— Иди, — приказал военком дежурному.
— Слушаюсь!
Дежурный отдал честь и вышел.
— Прошлым летом Ванька Культяпый изнасиловал жену Кобзаря. Прямо здесь, в военкомате. В присутствии мужа. А я его чуть не застрелила. И они сильно поскандалили с Сергеем Парменовичем. А в Озинках, куда меня послали служить машинисткой, Культяпый арестовал меня как белую шпионку, и чуть не бросил на поругание солдатам. Меня спас Сергей Парменович. А потом я попала к белым. И отряд зимой, кое-как одетый и питаясь чем попало, ни разу не вступив в бои с красными, совершил переход от Шипова через Гурьев до Жилой Косы…
— Что за Жилая Коса? — без интереса спросил военком, думая о чём-то своём.
— Форт на Каспийском море. Я переболела сыпным и возвратным тифом, была ранена…
— Садись, — указал военком на стул у письменного стола. — Рассказывай…
Когда минут через двадцать дежурный по требованию военкома принёс в его кабинет чайник и «чего-нибудь перекусить», он с удивлением увидел, что хромая бродяжка сидит у стола военкома. Да и лицо у неё уже не как у бродяжки, а как у усталой женщины. И военком, хоть и сердитый, но спокойный.
— Поставь на стол, — приказал военком дежурному.
Солдат поставил на стол чайник, развернул свёрток с хлебом и салом.
Военком жестом отпустил дежурного, вытащил из стола две железных кружки, налил чаю. Из стола же вытащил нож, порезал сало, сделал бутерброд, подвинул женщине.
— Закуси.
Сам отхлебнул чаю.
— Всё, что ты рассказала… Трудно в это поверить, конечно. Но некоторые моменты из рассказанного… Кроме брата о них не мог знать никто.
Женщина неторопливо ела бутерброд, запивала чаем.
— Выдать тебе документы, что ты Кузнецова, я не могу. Живи под фамилией Маминой. Какая тебе разница…
Военком закурил, вышел из-за стола, подошёл к окну.
— Работу… Если хочешь — устрою машинисткой.
— А Культяпый?
— Иван? А что Иван? Иван… герой Гражданской войны. Теперь ему до тебя дела нет. А то, что на войне… На войне всяко бывало. Бывало и убивало...
— Да, убивало, — согласилась Лида Мамина. — Он убивал, другие убивали. А ещё вешали. И в баржах топили. И живых жгли. И поездами давили. Гражданская война, она кровавее и грязнее любой войны.
— Приходилось и жестокими быть. Потому что, если бы не мы, то нас. Мы воевали за счастье народа…
— Белые тоже воевали за счастье. Своей половины народа.
— Война кончилась. Победили мы. И… И наше дело правое. А Иван — герой Гражданской войны, — немного сердито подтвердил военком.
— Героев помнят вечно, а виновных вечно не прощают. Когда страна на страну идёт войной, героями в одной стране считают тех, кто победил врага, а в другой стране тех, кто защищал от врага. У нас одна половина народа воевала с другой половиной. Это всё равно, что левая рука одного человека отрывала правую руку, а правая нога — топтала левую ногу.  Белые обвиняли в жестокости красных. Красные обвиняли в жестокости белых. Героев на гражданской войне нет, — спокойно возразила Лида. — Есть только виновные.


2012-2014 гг.