Парк культуры имени отдыха часть 2

Галкин Рогожский Владимир
    Но минут так через двадцать опять звонок: оказывается, подруга сообщает, что на углу Лесной дают цыплят по 1 руб. 75 коп. Подошла ведь, крылатой бабки не стесняясь, в сорочке и сапогах, дура. Я пока по индусской методике сделал приседания, медитацию там, то, сё. Появилось желание, слава Богу. Полез на неё снова... И что ты думаешь? — тут мне на спину прыгнул этот чортов кот персидский! Всё, молча оделся и ушёл. Это какой-то сумасшедший дом, а не баба. Вот тебе и «кот с сапогами».
    — Ну, дьякон, даёшь ты, прямо какие-то инфернальные штуки с тобой происходят. Завидую.
    — Чему завидовать, чудила. Секса-то не вышло.
    — И ты с ней — всё?
    — Да на хрена мне, чтоб ещё крылатая бабка Тася вспрыгнула мне на спину? Между прочим, она ведь и дверь забыла запереть... А вот импотентом я ходил целый год. Честно рассказал моему знакомому психиатру, он мне чего-то дал, отпустило, но я так думаю, что просто психологически он на меня подействовал, некоей... если можно так назвать, благодатью. Нда. Вот так вот. Да что сапоги... Вот была у меня история — так это целая поэма. Назовём её условно «МУНДИР».
    Раз мы про Парк Культуры говорим, то там, опять же, всё и началось. Точнее, в Нескучном саду. Тоже летом, тоже день жаркий, я сижу на бортовом камне (там ведь парапета нет, как обычно на набережных Москвы-реки), ножки в воду опустил, раздумываю, искупаться или нет. Благодать. Стрекозы ширяют над листвой голубенькие. Говнецо этак в водичке покачивается, презервативы проплывают. Словом, идиллия. Ещё б и бабу сюда... И надо же: по дорожке направляется ко мне босиком одна бабёшечка. Платьице лёгкое на ней, вроде сарафана, в руках босоножки несёт, мне улыбается:
    — Как водичка?
    — Парное молочко, — отвечаю. — А чево плавает — видите?
    Смутилась.
    — Хорошо это вы придумали — босиком-то гулять, а ножки не исколете, тут стекла много? Садитесь рядом, воду попробуете, можно искупаться.
    Представь, села, ножки в воду. Тоже зрелая баба, красивая, лёгкая. Только смех резковат, и будто мужской профессией занимается, какая-то начальственность сквозит, а глаза — зелёные, редкие глаза, но... что-то в них тоже резкое, щурится хитро, огонёк вспыхивает. Да-а, думаю, эту сразу и так просто не провернёшь.
    — Между прочим, — заявляю, — я ведь внук Чапаева. Аполлоном Чапаевым меня звать. Не верите?
    Засмеялась и себя назвала: Надя.
    — Прекрасное имя, вселяет надежды. Стихи любите?
    — Хорошие — да.
    — Хорошие — это Евтушенко, Вознесенский, да?
    — Нет, я больше чистую лирику. Майков, Фет.
    Ишь ты, образованная!
    — У вас голос прекрасный (это она мне), ну, прочтите, что вы хотите.
    — Я, — говорю, — прочту вам то, что нравилось моему дедушке — Северянина. Кстати, он (в смысле, дедушка) не утонул в Урале, а выплыл, а потом долго жил в подполье и умер от запоя. Слушайте же:

                Это было у моря, где ажурная пэна,
                Где встречается редко городской экипаж.
                Королева играла в башне замка Шопэна,
                И, внимая Шопэну, полюбил её паж.

                Было всё очень просто, было всё очень мило:
                Королева просила перерезать гранат,
                И дала половину, и пажа истомила,
                И пажа полюбила, вся в мотивах сонат...

    — Роскошные стихи, — говорит, — я, — говорит, — таких в жизни не слыхала. — Сама же мечтательно смотрит вдаль, на Академию Фрунзе. — Кругом одна грубятина, маяковщина, а это...
    — Изыск, — говорю. — Конечно, Есенин-то много выше, но Северянин Игорь тоже подарок.
    — Так она что — отдалась пажу?
    — Что? Ах, вы вон о чём... Наверно, отдалась. (А сам сверлю её сексуальным взглядом.) Истомила и — дала. Вы вот меня тоже, между прочим, томите. Вы замужем?
    — А какое это имеет значение?
    — Для меня имеет. Впрочем... Пойдёмте, прогуляемся по Нескучному, в грот заглянем, я вам ещё таких шедевров начитаю. Как?
    Баба бесстрашная. Пошли. По всем мостикам, мимо прокисшего прудика, в грот заглянули (там, конечно, уже кто-то насрал), болтаем, читаю ей «Поэзу эксцессерки». Баба видит: молодой человек культурный, не нахал, юморист к тому же. Туда-сюда, зову её к себе, а она меня — к себе, на Шаболовку. Конечно, это уж совсем рядом. Винца, спрашиваю, не взять ли? Нет, говорит, я дама состоятельная, сама могу угостить. Хорошо. Чувствую по всему, что  хочет она меня. Мог бы и под кустом, да милиция шляется, и вообще — постель это постель, как писал умница Мопассан. Поехали к ней.
    Однокомнатная квартира, приличная обстановка, трельяж, торшер, широкая софа, паркет сверкает лаком, на столе цветы, в вазе фрукты. Самостоятельная, значит, и не ****чонка. Но сразу я вздрогнул, как увидел у шкафа на полу хромовые сапоги, а на стуле мундир милицейский с погонами сержанта. Она заметила моё замешательство и со смехом поясняет:
    — Что, Аполлоша, перепугался, думал, что муж у меня милиционер, да? Кстати, надевай тапки, хорошие, ковровые. Нет, я сама милиционер. Я в Бутырской тюрьме работаю, надзирательницей.
    Бляха-муха, я так и сел на софу! Ничего себе вариант!
    — Нет, — говорю спокойно, — милая Надя, мне бояться нечего, поскольку я сам лейтенант КГБ и работаю в Лефортовском специзоляторе.
    — Ладно, — говорит, — пускай будет так. У меня «Акстафа» есть, будешь? Или коньяк предпочтёшь?
    — Коньяк армянский? Тогда давай по коньяку.
    Всё как надо: лимончик порезала, вот такую же красную рыбку, только сёмужку, включила музычку — Кристалинскую. О-кэй.
    Через пятнадцать минут я её тесно обнял и спросил, нет ли у неё под подушкой «макарова». «Что ты, милый, — говорит, — мы в тюрьме без оружия, оно только за нами числится. Сегодня у меня выходной и завтра — после суток дежурства». — «Ну, — говорю, — нет "макарова" — тогда у меня в портфеле "стечкин"». Очень смеялись мы с ней. А я, правда, с портфелем был.
    — Значит, — говорю, — в «волчок» подглядываем и Северянина любим, милая... — и с этими словами бросился я на неё. Не раздеваясь.
    — Двинул, значит? — спросил я.
    — И ещё как! Ух, страстная, зверь, нос кусает! А после спрашивает: «Как, мол, паж-то, овладел той королевой?» Конечно, говорю, а как же. Вот давай, милая Надя, ещё хлопнем твоего «Акстафу» и — пришла мне в голову потрясающая мысль: одевай всю форму свою, сапоги тоже, и повторно владать тобой буду.
    Понимаешь, влезла мне в ум эта идея: иметь её при всём при параде. Как представлю, опять же, эти хромовые, задранные вверьх, сапоги, да распахнутый мундир, галстук в сторону... Завёлся, словом.
    — Как, — говорит, — любимый, в  форме?
    — Так! — кричу. — Одевайся! Я здесь твой начальник и господин, и по чину выше, и ведомство моё не чета твоему! Ну!
    — С ума сошёл... с ума сошёл... — шепчет, но одевается; мундир я ей подаю, берет форменный, гимнастёрку, галстук на резинке вокруг шеи повесил, и — бросил её на софу, и... о, то было упоение! Выл я белугой в сладострастии. А после сказал: «Вот, в твоём лице я .... ВСЮ МИЛИЦИЮ!»
    Я хохотал.
    — Ну, а потом?
    — Что — потом? Всё нормально. И представь, ей  это даже понравилось. На прощанье же сказал: «Прощай, сержант Надежда! Твой лейтенант уходит в дальнее плавание. Читай Северянина». Так и ушёл, и больше не встречался с ней. Мало ли, вдруг она в следующий раз «макарова» прихватит. А всё ж, Вова, развратная, а? Люблю таких. А после презираю. Но песню-то она мне дала спеть, праздник-то я имел.
    — Аполлон, я опишу это, можно?
    — Валяй. Только имени моего не называй.
    — Ну, ессессно.
    — А вот ещё сюжетец вспомнил — пальчики поцелуешь. Ты слушать-то можешь или совсем назюзюкался? Так вот эту историю можно назвать просто и классически: «СВАДЬБА». Как у Чехова.
    И опять — знакомство в Парке Горького. Сидели мы с Николашей (ты его не знал; отличный парень, но спился и в начале восьмидесятых зарезался в ванне), сидели, значит, в «Пльзене», пили отличный, светлый как мёд, «Праздрой» и кушали шпекачки. Кто их теперь помнит, эти сытные колбаски-сардельки. Тут к нам подклеиваются две «матрёшки»: повыше — блондинка, и с формами, пониже — тощенькая брунетка, как раз в Николашином духе:
    — Мальчики, можно к вам присесть?
    А что, тогда всё дёшево было, отчего и не купить им по паре пивка да по порции шпекачек.
    — Гут, — говорю, — сидайте, красотки. Официант, ещё восемь пива и четыре шпекачки! Ну, как вас зовут, юницы крашеные?
    — Инга (это моя, я на неё сразу глаз положил и Николаше локтем пояснил). Анжелика.
    Смеху! Потом-то выяснилось, что Инга — это Клава, а Анжелика — Тоня. Ну, была тогда мода на иностранные имена, особенно после фильма с Мариной Влади «Колдунья».
    — Как же, отлично помню. У меня самого была в Куйбышеве одна кадруся по имени Эльмира, а она — Параша, Прасковья.
    — Ну и вот. Девки вообще-то уже в подпитии, хохочут, глаза вытаращивают. Спрашиваю: мол, куда двинем после, может, мол, приляжем где-нибудь, ну хоть у меня в Сокольниках? Тут они вдруг и предлагают вариант: ехать с ними на свадьбу к ихней подруге-невесте в Подсосенский переулок, а то, мол, без парней неудобно и скучно.
    — Конечно, Инга, — говорю. — конечно, на свадьбу, мы с Николашей очень любим свадьбы, дни рождения и прочее. Да, Николай?
    — Очень, — говорит мой друг. — А чего подарим-то? Вечер, даже цветов не купить. Может, клумбу ограбим?
    — Ерунда, — говорит более активная эта Инга-Клаша, — у нас уж всё приготовлено, посуду мы ей купили, мы там рядом живём, в Лялином, ну и как бы ото всех и понесём, посуда лучший подарок новобрачным.
    — А, — говорю, — понял, по пять тарелок каждый будет нести в вытянутых руках.
    — Нет, — говорит, — там больше, и столовые, и десертные, и двенадцать рюмашек, розовеньких. Только вы, Аполлон и Николай, там не говорите, что только что с нами познакомились, а, мол, старые друзья, ещё с медучилища.
    — Конечно, Ингуша, — смеюсь, — я им скажу, что нас в одной коляске в детстве возили.
    Очень весёлые и возбуждённые, мы покатили на метро к Курскому. Время было уж восемь. Там, видимо, самый марьяж. По пьяни наше нахальство сойдёт. И договорились, что ночью, когда там все свалятся, а что свалятся, это как штык, мы пойдём спать к нашим милочкам в Лялин. Ну, в этом Лялине взяли у Инги по набору посуды и торжественно почесали. А идти хоть недалеко — где Лялин сворачивает на Подсосенский, там и свадебный дом (кажется, какой-то старый-престарый трёхэтажник), — а всё ж шли, словно на барахолку: у меня да у Николаши на обеденных тарелках позванивали по шесть рюмок. Умора. Да, думаю, нет, эта свадьба будет что-нибудь особенное.
    На втором этаже дверь в свадебную квартиру настежь, гудёж на всю лестницу. Вошли. Кто-то Ингу и Анжелику приветствовал, забрали у нас дары, милки наши кому-то нас представили («свои, хорошие, вместе гуляем»), прошли коридором в стольную-гулевую. Один длинный стол с кормлениями-поениями вдоль всей комнаты и ещё один, торцом к нему, под окнами. Родителей новобрачных я так и не опознал, некому было ручку поцеловать, а так все кругом — в основном молодёжь приблатнённая, полуворовская, полузаводская, жиганы, пацанки, дяди какие-то кадыкастые с Птичьего рынка и штук шесть или семь бабок довольно сурьёзного, если не сказать мрачного, виду. Бабки и подают, и уносят, и командирствуют. Ещё есть комнаты (видно, тут родственные семьи живут), в одной тоже сидят за столушкой (места мало всему шалману), ещё одна заперта: брачная, в ней ночью «петух на курицу вскочит» — так мне объяснила одна бабка, Мелентьевна.
    В общем, потеснились, дали нам места четверым на скамейке за главным столом, рядом с посажёным отцом — паханом, участником, как он всё настаивал, «великой отечественной». Он и был тамадой. А по торцу стола, как водится, новобрачные: он — лет под сорок жиган, то ли цыган, то ли чечен, усы щёткой, один глаз стеклянный, складной, другой — соколиный, всё прожигает, вид у жениха был такой, точно он не на свадьбе, а на «правилке» в Марьиной Роще сидит. Пиджак чёрный, плечи — во. А невеста — так, тетеря сопливая, уже напилась и всё плачет. В ухах серьги золотые.
    Ну, там — «горько», тосты, похабные шутки, гомон поднялся. Чувствовалось, что прошлись не по третьей очереди. Рожи красные, зубы металлические блестят. Как «горько», так жених, не вставая, просто пятернёй личико невесты захватит и в губёнки — чок. А у ней уж вся фата в вине и свёкле.
    Налегли мы. Салаты взрытые всех видов, мясо чьё-то, то, сё. Это из еды. Бутылки одна за другой, и всё водка: початая, почти допитая, неоткупоренная. Винцо тоже есть. Между Николашей с Анжеликой и моей Ингой какой-то хрен с лысой башкой пристал ко мне насчёт муравьиных яиц. Маньяк. Кое-как отвечаю, Ингу жму за задницу. Посажёный пахан потребовал песню. Кто-то жиденько затянул «Ой, рябина кудрява...» Это обычно поют, когда с земли встать не могут. Ну я им (Николаша меня подтолкнул) и рявкнул: «Славное море, священный Байкал!» Все в восторге, подтягивать начали, да их, хоть и сорок глоток, всё равно не слыхать. Ну, потише я им затянул «Это было давно, лет семнадцать назад, вёз я девушку трактом почтовым...» И опять дёрнул из всей мочи: «Ой, мороз, моро-оз, не морозь меня!» Теперь кричат: «Танцевать хотим!» Понятно, молодые, надо подвигаться, девок за жопы потрогать. Правда, некоторые уже со скамеек не могли встать, так их со скамейками и отодвигали к стене, чтоб образовать танцплощадку, пыльник. Из другой комнаты уж забарабанила радиола, Пьеха про кларнет заголосила.
    Пошли топтуна давать. А между тем интересная вещь происходит: бабки эти всё недопитое и целое скорее сносят на окна, меж открытыми рамами. Как танцы кончатся — назад несут. Воровства, что ль, боятся? Я, кстати, шепнул Инге и Николаше: «надо с собой на опохмел прихватить», и одну бутылочку целенькую так это вроде понёс нам наливать, а сам раз её и мимо, под стол. Ну — как на меня око женихово глянуло: мол, назад! Скорей назад поставил. Ишь, жадные...
    Тут ещё какой-то подорлик вдруг начал невесту кликать: «Ленк, а, Ленк!» Ему там рот зажимают. Жених посинел, желваки ходят. А это, оказывается, прежний её хахаль задирается. А жениха, в свою очередь, какая-то усатая (тоже) дама стала игриво в амурный разговор вовлекать. Инга мне: «Это его прежняя баба. Счас чорт-те что будет».
    Ну пока ладно. Опять вылезли, опять бабки бутылки утащили, опять шевелиться начали. Кто-то уж блюёт в коридоре. В ванной слышу визги. Говорят, та усатая жениха с этой придурочной всё делит, серьги уж ей вырвала с мочками. Господи...
    Потом всё кусками какими-то вспоминается, как во время операции. Пошли на стол подкрашенные бутылки с самогоном. «Э, думаю, надо отчаливать, да и время уж полдвенадцатого». Ищу свою Ингу — след простыл. И Николаши нет. Один я ещё с кем-то допиваю, да этот хрен всё про муравьиные яйца...
    Очнулся я в сортире, кто-то меня запер снаружи. Сижу босиком, без пиджака. Что же это такое?! Пол ледяной. С мясом вырвал шпингалет и вышел на волю. Темь кромешная. Наощупь, наощупь... На что-то мягкое ноги натыкаются. Вон засинела открытая дверь в большую комнату, где гуляли. Смутно что-то видно. Тела. Друг на друге. Бздёх, храп, стоны. Зловоние великолепное. На столе только остатки етьбы, а бутылки, как водится, или спрятали, или уж ничего не осталось.
    Что делать, мой дорогой, в такой ситуации? Но вот слышу, кто-то тихо рыдает. Вроде из комнаты, где должны улечься жених с невестой, где, значит, брачное ложе. Тронул дверь — не заперта. Аки тать, двинулся я на голос, руками так и шарю вокруг.
    — Кто тут страдает? — шепчу.
    — Я, — отвечают. Точно, невеста. Одна лежит на постели и ревёт.
    — Где ж твой орёл-то, Леночка? Целку-то хоть сломал он тебе?
    — Сво-о-олочь он... к ба-абе своей ушёл... ****ь...
    — Ай, как нехорошо, ай, какой страм... — шепчу я. — И ухи тебе, говорят, оборвали... — А сам к ней под одеяло залезаю. Ничего, не сторонится, даже прижалась, головку на грудь мне сложила, как незабудка. Точно, голова кое-как прибинтована. — Лежи, — говорю, — голубка, не плачь, я с тобой, я хороший...
    Диакон усмехнулся и выпил свой очередной напёрсток.
    — Словом, Аполлон, и утишил ты её, и... утешил. Роль жениха, точнее, брачного мужа пришлась тебе. Право первой ночи, как у феодала.
    — А вот, знаешь, именно такая — слюнявая, несчастная, опозоренная...
    — Да-да, униженная и оскорблённая.
    — ...да, такая-то и была особо лакома. Нехорошо, грех, но признать надо. Чорт, достоевщина какая-то, Лизавета в канаве... Стало светлеть. На часах, гляжу, полчетвёртого. Пора, думаю, когти рвать. Она заснула, обласканная, а я, повторяю, босенький да в одной рубашоночке выкатился на улицу. Холодрыга. Ни одной машины. Бегаю по тротуару перед подъездом, благо людей нет. В голове корабельная качка, не гортань, а тёрка, пить хочется — хоть ссак. Но на счастье моё вывернул из Лялина переулка мужичок на легковушке, я к нему, на колени встал: «Довези до Сокольников! Хоть за червонец!» Хороший человек, не побоялся, что, может, я псих какой, довёз до самого дома, а ведь это тогда такая глухомань была. Я сбегал, вынес деньги, в пояс кланяюсь, а сам всё трясусь от холода, как припадочный. Во — погулял! Так, ну что... Давай-ка ты пей последнюю свою полстакашку, а то уже лежишь, а мне пора по одному важному делу сходить — в смысле, к церковному человеку. Рад я тебе, рад воспоминаниям. Что же, чудное было, да ведь весёлое же! — и он опять в заключение густо хохотнул.
    — Да, Аполлонушка, милый ты человек, напоил и утешил. Как тую невесту, хе-хе-хе. Значит, я так и опишу в будущей моей повести, что такое был для нас Парк Культуры им. Горького и какие золотые годы мы прожили. Ведь золотые ж?
    — Золотые. Валяй, пиши. Имя моё только, как говорено было...
    — Ессессно!

    Ах, друзья мои, друзья мои, кого бы из вас мне ещё встретить, уж такая-растакая жизнь пошла обрыдлая! Хоть в воспоминаниях поживу полнокровной моей молодостью.

    1994