В гостях у Броньки часть 3

Галкин Рогожский Владимир
               А небо над нами было светлое, майское, и всё вроде бы и не такое уж черное  было во мраке: вон, проглядывается на извиве Яузы бугор со сплошным кустарником, там роддом имени Клары Цеткин, где и моя жёнушка, и мои дети рождались, а вон полыхает заревом Садовая, домищи-башни загородили горизонт, но там и мой домушко, где жил я до замужества.
           —А давай споём чего-нибудь, Господи, уж больно хорошо-то...      
          — Давай.      
 Я взял да и затянул:

По диким степям Забайкалья,
Где золото роют в горах,
Бродяга, судьбу проклиная,
Тащился с сумой на плечах.

И Христос мне подпевал.

Бродяга к Байкалу подходит,
Рыбачую лодку берёт
И грустную песню заводит,
Про родину что-то поёт.

         Хорошо мы её пропели, ладно.
        — А давай еще споём каторжную, Господи, а? Я каторжные люблю.
         — Конечно, давай. Каторжные песни самые глубокие, в них душа родная стенает.
        И мы запели:

Я помню тот Ванинский порт
И крик пароходов угрюмый,
Как шли мы по трапу на борт
В холодные мрачные трюмы.

От качки стонали зэка,
Обнявшись, как родные братья,
И все же порой с языка,
Срывались глухие прокляться

Не стоны, а жалобный крик
Из каждой груди вырывался.
«Прощай навсегда материк!»—
Ревел пароход, надрывался...

И ещё мы спели мою любимую:

Средь высоких хлебов затерялося
Небогатое наше село.
Горе-горькое по свету шлялося
И на нас невзначай набрело...

        Но, однако же, пора нам, — сказал Господь подымаясь. — Часа уж два ночи-то, верно? Небо сильно посветлело. Пойдем, сирота, через Яузу по воде. По водам будешь ходить, как апостол.
         Весёлый какой Он, радостный. По воде вот поведёт.
         — А смогу ли я?
         — Ничего. По вере твоей и пойдёшь.
         — Да нам проще виадук перейти и там спуститься с крутояра.
         — А я тебя испытать, может, хочу.
         И мы стали спускаться с откоса, я скользил, падал, но Он меня за руку держал и не давал упасть.
— Тебя ещё, Господи, изобьют, боюся я, — бормотал я.
— Ну так уж и изобьют! — смеялся Он. — Мы объясним, разберемся,  попросим друг у дружки прощения. Да ведь и Зоху ты свою там оставил, а разве это хорошо? Она, Я уверен, переживает, что с тобой.
—Чего ж она за мной не выскочила-то?
— Не пустили, значит... Вот, пожалуй, прямо здесь к Яузе и спустимся, — говорил Он. Мы стояли уж у парапета. — Вон она, лестничка-то. — И Христос, легко перемахнув ограду, стал по ней спускаться к воде. Вот Он уж стоит на воде, зовёт меня. Полез и я. На последней ступеньке меня заело: боюся. И тут уж Господь сурово вопросил меня:
— Веруешь ли во Господа, в Единосущную Троицу и Иисуса Христа?
— Верую, Господи...— лепетал я.
— Так вставай же на воды, Я с тобою.
Эх, едрёжки-ножки, как же это так—на воду?.. Ладно... И ступил. И — чудо: вода держала меня, я стоял как бы на тверди, которая слегка покачивалась под ногами.
— Ну и пошли. Вот так, наискосок, пересечем Яузу и выйдем у Николо-Ямского переулка.
Пошли мы. Я шел сзади и держал Его за руку. Мы переговаривались. Как по полу шел я, но иногда вдруг нога аж по колено провадивалась и ботинок намокал.
— Вот тут (это, значит, в моих словах) грешишь ты, неискренен, — говорил Господь, — поэтому проваливаешься, а ты начисто душу открой, распахнись и будь чистым дитёю.
— Господь мой, а как Ты живешь среди нас, если тогда, после Распятия Твоего, вознесся на небеси на глазах учеников Твоих? Ты сказал, что придешь второй раз судить нас после смерти всех нас? В белых одеждах будто бы, сверкающий нестерпимо...
—То—Божи й суд будет, когда все уйдут ко Мне и Отцу Моему. А Сын Человеческий всегда будет жить среди тварей Божиих, Я должен заботиться об овцах своих, как Пастырь Добрый.
—Понято. А ваг церьковь осуждает самоубийц.  А Ты — как скажешь об этом?
—Нет, Я жалею их, Я за них, может, больше, чем за кого другого, готов снова распят быть.
А ведь Он, Бог-то, на полголовы пониже меня будет, а идет роскошно, как плывет. Вот, думаю, дано ходить Ему и по водам, и по Небу, и по болотам, и по снегам, и везде, где нога человечья не ступит, где зверь не пройдет. И, наверно, бродит Он промеж нами на базарах в толчее людской, среди срама и гвалта и греха, и скорбит, и жалеет. Сколько же пожалел Он в мире этом виноватом! Как должно устать от боли сердце Его! И ведь, наверно, Его толкают в спину и все так же, как когда-то, заушают, да и милиция, поди, пристает...
А майское светлое небо все отразилось в реке, со всеми своими звезда¬ми дрожало в ряби Яузы, и волнушки были как махонькие булыжнички моей старенькой Москвы. Однако ж ступал я на них, как на что-то тугое, крепкое... Как же это может быть? Уж не сон ли все-таки? Нет, не сон. Во сне всё зыбкое, а я такую имел чистую, ясную голову, все видел так отчетливо.  Мы переступали длинные световые полосы от фонарей того берега. Над Яузой гулял крепкий весёлый ветерок.
— А правда ли, что всякая власть от Бога?
— Нет. На земле не может быть власти от Бога. Апостола Павла не поняли. Он был большой сумнигель. Сказывалось его земное рабство. Вы же — не рабы земные, но рабы небесные. Нo если будет от Бога какая власть на земле, то та, что не от Него — не власть. Не кланяйтесь царям. Нет  царей, помазанных Богом и к Христам приравненных. Ибо тогда это будут Антихристы, один же Я — Христос.
— Но ведь и апостол Петр говорил: Бога бойтеся, царя чтите.
—Трижды Пётр предавал Меня пред слугами Пилатовыми.
— Это мне нравится. А то ведь что же: и Гитлер от Бога, и Ленин, и Сталин, и чёрт его знает, кто ещё, и церьковь славила их...
—Я сказал:  Богово Богу, значит, душу Ему отдай, а Кесарю Кесаре значит, только монету. Только. Да ведь ты и сам знаешь, как истинные праведники боролись с царями - тот же протопоп Аввакум.
— Ах, любо, любо мне, что говоришь Ты, Господь мой! Но вот еще. Как нам, русским, к явреям относиться? Все-таки, что ни говори, а несчастной Руси много зла они причинили, никуды не денешься. Царю русскому голову отрезали.  Рази это вместит сердце человеческое!
—Бог и так наказал еврейский народ многими изгнаниями и рассеяниями. Золото мира не поможет ему, напрасно суетится душа его, скорби одни сеет между человеками оно, золото фарисеев и саддукеев. Никогда золота не накормит владеющих им, но даст лишние страдания, когда не богатство мира будет мерилом жизни будущей. И — скоро суд, и золото, и алмазы превратятся в пепел. Но принимай же теперь  доброго еврея за брата своего, даже если  он - мытарь несчастный, злого же обличай. С них и так много спросится за то, что Ветхий Завет им первым дан был, да не поняли. Кто Меня не признаёт - признаёт Бога Единого, и лучше б ему не родиться на свете. Впрочем, Сын Человеческий скорбит обо всех и верующих, и атеистах, и о поклонниках других богов печётся, ибо не ведают, что творят. Дети вы Мои, сироты...
— Ну до чего ж ты, Господи, хорошо говоришь-то, ну прямо речи Твои — к губам моим.
А Он всё шел легко и ласково посмеивался надо мной: я ведь ещё всякие глупости у Него cпрашивал, ровно пятилетний ребёнок.
Я еще всю свою жизнь успел Ему рассказать: буквально за минуту всё выложил, все свои пристрастия, и в сугубом винопитии признался, и об Иване рассказал, друге моем, Демоне добром, как он мне много в жизни помогал, и все наши приключения. Он смеялся.

        — А Россия наша бедная, что с ней будет, Исусе Христе? Но Он только грустно отозвался эхом на мои слова:
        —Бедная, бедная Россия...
        И, оказывается — я давно там не был, — напротив Николо-Ямского переулка ограда была взломана, а в Яузу насыпали много грунта, горкой он поднимался к набережной. Видать, спуск собрались строить или ещё что. И мы легко сошли с воды и поднялись по земляному холмику.
        —Вот ты и выдержал испытание, походил со Мною по Генисаретскому озеру. Смотри-ка!
        Слева у перил стоял милиционер и испуганно глядел на нашу пару, сходящую с воды. Он убегал потрясенный, рация и пистолет прыгали на нем, он бежал в горку к церкви Сергия Радонежского.
        Фонари изогнутые светили на нас нечеловеческим неоном или еще каким-то газом, потрескивающим. Вы заметили, что такие фонари пошли с семидесятых годов - склоненные, с мертвым светом, чутко вслушивающиеся, словно уши соглядатаев. А раньше висели на столбах спокойные, равнодушные лампочки, как и в домах. А тут — тут сочился яд.
Пошли мы по Николо-Ямскому в гору, а там и по Большому  Дровяному к Бронькиному дому. Окна у них горели. Значит, пьют еще. Поднялись по злосчастному трапу, что несколько часов назад кувыркал мое тело сверху вниз. Слышно через дверь, как Зоха поёт как ни в чем ни бывало свою «Особую»:

Я живу не как другие, а особо:
Люблю вино, баранюю рагу,
Люблю «особую» особенно немного,
Но без неё прожить я не смогу...

«Особая московская» —это водка шестидесятых годов, с бычком на этикетке. Вообще, слова песни жутко дурацкие, чушь собачья. Но подаёт ее Зоха своим хриплым голосом — это люли-качели!
Так. Иисусу говорю:
— Господи, будь сзади, я первым войду, приму удар на себя. Толканул я дверь.
Во — сидят за столом, в сиську пьяные. Витек даже лежит головой в тарелке, а на коленях у него Зоха моя. Бронька на Люське. Или Люська на Броньке. Тетя Клаша за тетю Лизу тоже еле держится. А главная гада - Егорыч — опять какие-то гнусные «консенсусы» разводит, прервался. Все двенадцать шаров на нас вылупились.
—Эт-та что за явление?!—взвился красно-бурый Егорыч. —Я думал,  он умрет где-нибудь по дороге, а он, сука, жив! Да ещё привел кого-то.

Добивай его, Витек, ты ближе! За Ленина! Мочи его! По яйцам! Эх, жаль  пистолету нет со мною — контру бы пришил!
И вот уж очнувшийся, осовелый Витек напряг свои дышла и чресла, глаза белёсые стали вовсе без зрачков, челюсть опустил по-боксёрски. Бронька вроде прячется за бутылки, у него зла на меня нету, он не бил все-таки не защитил, но Зоха вцепилась в Витька на этот раз мертвой хваткой, повисла на руках, а Егорыч бросил отстегивать воображаемую кобуру и протянул через стол ко мне свои революционные ручищи.
— И энтого, что с ним — бей! Я тебе покажу неравные мозги у Ильича!
— Стой! — заорал тоже и я.— Стой, проклятый Егорыч! Не пугай уже пуганный, я уже перебитый-переломанный, но ты лучше посмотри, кто к нам пришёл. Броня, уйми Витька, вот, Его именем прошу, Христа ради. Ты-то хоть что-нибудь различаешь?
Тетя Лиза и тетя Клаша бутылки придерживают, чтоб в бой не пошли; — Егорыч уже две пытается, как гранаты, ухватить.
Христос какое-то время молча, с грустью смотрел на эту картину. И вдруг протянул к ним руку.
— Уймитесь, дети мои. Сядьте.
Чудо! Витек как стоял раскорячившись под Зохиным грузом, так и сел и вперился тупым взглядом в Христа. Егорыч медленно сполз на стул. Расцепил бутылки.
— Я ведь только что подобную бойню предотвратил на Золоторожской улице, руку мужа с молотком от головы жены отвёл. В Танковом проезде отца трёх детей из петли вынул. И вот вы тут сироту убить хотите. Сразу не убили, так снова изготовились.
Он говорил, а Егорыч ещё грозно рычал, но что-то на него подействовало, это точно. Уф, и мне легче стало. Боюся я их. И как в так! компанию затесался. Витек вдруг быстро налил себе спирту на клюкве и, глядя в потолок, выхлестнул в глотку залпом. Ему тоже что-то не давало вывалить свою силищу.
Зоха смотрела-смотрела изумленно на Христа, и вдруг упала головой на край стола и заплакала. Неужели почуяла? И тетя Лиза о тетей Клашей побледнели и — как бы понимающе — глядели на Него. Узнали? А — проняло всех! Ей Богу, проняло! Не-ет, дорогие мои, вы сейчас запляшете!
Господь в вытертом пальтишке и ботиночках, с волосами по плечам, строго глядел на притихших зверьков. Долгое было молчание.
Тут вдруг засуетились бабы:
—Ой, да вы садитесь, пожалуйста! Вот, Витёек, подвиньси, дай человеку сесть...
За кого ж это они его приняли?
—А я? — спросил и я. — Мне-то можно сесть?
— Садися, — смилостивился царь Иван Егорыч. — Клаха, принеси свой стульчак этому...
Он хотел сказать: «...который про бородавки у Ленина говорил, и про разные мозги его, и слова Горбачева ему не ндравятся»... Но — промолчал.
Христос сел, положил руки на стол. Задумчиво заговорил:
— Что ж вы злые такие, детки мои? Ведь я Вову чуть не из-под поезда вытащил, ведь он ножку хотел в стрелку сунуть. Нос ему сломали, рёбрышки тоже, глаз вон как подбили — полюбуйтесь. Ну были или не были у Ленина бородавки на лице — разве это важно? Ведь и у тебя, Егорыч, на носу одна и две на подбородке. И какое ж горе от этого человечеству?
—У Ленина не могет быть... — ворчал Егорыч. Выпил спирту, но как-то растерянно:  гостя не пригласил. И вообще сила его падала и падала с каждой минутой.
— И Ленин был человеком. Плохим, конечно, ужасным даже, но — человеком. Так что же мы, выпьем, может быть? — Он засмеялся. — Вроде Каны Галилейской, правда, Вова?
— Конечно, ГОСПОДЬ мой! — о, это я сказал так значительно, что все почти обомлели. Нет, Егорыча за так просто не возьмешь, шкура у него в два сантиметра толщиной, и волос звериный на ней — и он с детства в пещере жил, как Маугли, вот Маугли и остался на всю жизнь. Витек — тот все же как бы протрезвел, если можно применить к нему такое понятие. Зоха смотрела на Исуса — клянусь! — ну есть кающаяся Мария Магдалина. Пиши картину, передвижник!
— Но в Кане свадьба была, а у вас что? Праздник весны, День Победы? Ну, ладно, пускай будет просто дружеская попойка. Я вино не запрещал. А вот Вове сейчас особенно надо выпить, угостите же Меня и его.
Он опять молодо смеялся, показывая белые зубы и откидывая свою прекрасную, ну необычайной красоты голову. Вот пишу сейчас, а мне плакать хочется от этой красоты Его. И — вроде земная красота, но — такой не встретишь. Вот: американский фильм Джона Хеймана видели? Вот такой точно. Ну, почти такой, только еще, еще лучче.
Одним словом, засуетились женщины, тётя Клаша притащила свой НЗ - три бутылки «Кагора»:
—Вот, батюшка, угощайтесь.
Чего это она Его «батюшка»? А все-таки чуяла, что не с простым человеком говорит, хотя Он ей в дети годился по возрасту. Теперь ведь «батюшка»  нe говорят, значит, всплыло что-то старинное, почтенное даже в этой пьянчужке.
Но вот когда Христос разломил хлеб на несколько кусочков, обмакнул его в «Кагор» и раздал всем со словами «сие есть тело и кровь Моя, за вас вечно проливаемые», произошло настоящее потрясение. Тетя Лиза и те Клаша бухнулись ему в ноги, закричали:
—Исус Назорейский, прости нас, Боже!
У Броньки, у Люськи и Зохи глаза стали круглые. Витек, правда, oпять упал в тарелку. Но Егорыч —  грозный Егорыч!—даже он чего-то понял, побежал на кухню и принес сковороду жаренной вырезки:
— Вот, господин... э-э-э... товарищ... не знаю, как вас называть, в закусите ещё покапитальнее, да, может, спиртцу на клюковке хотите?
Христос не ответил ничего. Он долго сидел молча, смотрел на вино лафитнике. Что Он думал о нас, грешных? Потом погладил женщин по голове и велел подняться с колен. И стал говорить о любви, мирить нас стал. Все были умиленны, согласились восторженно и перецеловались мы (но Егорыча я не мог поцеловать, хоть режь меня на куски, и Христос укоризненно смотрел на меня),  даже Витек со мной поцеловался. Христос же каждого обнял. И снова сел,  впав в задумчивость.
А все-таки мне кажется, что молодежь не поняла до конца, что это действительно Христос. Да и что они о Нем знали? Из нас выбивали Христа несколько поколений, так что этим — двадцати-тридцатилетним Он был в более, чем часто упоминаемое известное имя, и только. Егорыч, конечно, что-то когда-то знал, может, и в церкву ходил в детстве, но таким зарос звериным волосом от волчьей жизни, душа его такими коростами покрылась, что Назорейскому сыну плотника не пробиться было сквозь эту броню. Хотя все ж — потрясение было.
Господь посмотрел на меня и улыбнулся: «Мол, вот, видишь —  помирил Я вас. Теперь пей, опохмеляй больную душу, это сейчас ничего, это можно».
А скоро все как-то и забылось. Запела Зоха под гитару, сев ко мне на колени, заснули головам и на столе и обнявшись тетя Лиза с тетей Клашей Бронька с Люськой и Витек. Егорыч снова начал свои «динамизацию peaлий и презентацию спонсоров и консенсусов», а я, жутко опьяневший, опять стал его подзуживать... В какой-то момент очнулся, глянул: рядом со мной никого на табурете не было. Ушел Господь наш. Тихо ушел. Так наверно, Он всегда уходит от овец своих грешных.
—Ушел! — громко оказал я.— Спонсоры вы проклятые! И я тоже-дурак проклятый. Пропили мы Христа...

Maй 1991 г