После того, как я нарисовал портрет бабы Любы, мне захотелось рисовать деда, но уже не простым карандашом, а масляными красками. И в тот же воскресный день, вернувшись с новостройки с набросками и с отмороженным носом, я объявил деду, что готов прямо сейчас его рисовать.
– Да ты хоть отогрейся, – немало удивившись такой спешке, сказал дед, надевая очки. – А с носом-то что? Отморозил?
– Пустяк! Заживет! Ты, дедушка, готовься, пока еще день на дворе, – поторапливал я, доставая ящик с красками и кистями.
Дед нарядился, как на праздник, в белую, вышитую красными цветочками украинскую рубаху, которую получил в подарок от сына, когда мы приехали из Харькова. Рубаху, надетую навыпуск, дед подпоясал крученым шнурком и, подойдя к зеркалу, поправил ворот, застегнул верхнюю пуговку, чтобы не видно было морщинистой шеи.
– Ну, я готов, куды прикажешь сесть? – сказал дед.
Я долго выбирал место, где бы ему сесть: в одном углу –темно, в другом – и ему, и мне слишком уж близко друг к другу будем, возле стены, где нет окон, кровать, шкаф с бельем. Не сидеть же на кровати. Лучше места как сундук, стоявший у окна, я не нашел: и сидеть будет выше, и светлее у окна.
Обхватив жилистыми руками худые коленки, дед сидит, заинтересованно поглядывает на мои последние приготовления. За его спиной возле окна – шкаф-аптека, которую на зиму дед перенес из летней кухни. На её полках чего только нет: бутылка из-под водки – со зверобоем, в пивной кружке – сулема, а в оранжевой, прямоугольной бутылке – какая-то настойка. На приклеенной бумажке написано «От ста болезней». «Наверно, у деда сто первая болезнь, раз не поддается этой настойке», – подумал я. Кругом висят пучки засушенных трав, стоят на полках баночки и коробочки с таблетками и порошками, здесь же – коричневый кусок чаги, или березового гриба. Чага, уродуя большие березы, вырастает темным шишкообразным наростом на стволах. Чага с давних пор славилась в народе целебными свойствами. Дед тоже для бодрости, силы и аппетита поначалу пил чай, заваривая чагой, а потом почему-то усомнился в чудодействии целебного гриба. Кроме чаги на полках было много всевозможных корешков.
Из-за шторины на двери, с кухни, выглядывает бабушка Матрена.
– Ну, Егорушка! Тебя сегодня – хоть под венец! – говорит она, смеясь почти беззубым ртом.
– Не мешай, мать, дело сурьезное. Это тебе не пироги стряпать, – ворчит дед, усаживаясь поудобнее.
Я сделал карандашом набросок головы и уже хотел рисовать бутылки, баночки, пучки и кульки, но дед опередил:
– Всю эту ерунду, что за моей спиной, не рисуй, я сколь время потратил за здря, и ты еще будешь маяться. Нарисуй лучше позади меня сад, чтобы яблони цвели, – сказал дед и чуть улыбнулся.
– Дедушка, ну какой сейчас сад? Какие яблони в цвету? Морозище да сугробы, почти что до крыши.
– Ну ты же должон помнитъ, как цветут яблони. Это же сказка! Это же рай в белом цвету! А запах! А пчелки жужжат, летают! – стал по-своему расписывать дед.
Впервые я рисовал портрет масляными красками на полотне, натянутом на подрамник, прочный и аккуратный, старательно сделанный самим дедом. Рисовал долго, почти каждый день часа по два. Первые дни дед старательно позировал, а потом говорил, что долго рисую.
– Но разве это долго?! – говорил ему, – вот я читал книгу про художника Серова, так он портреты рисовал по семьдесят, восемьдесят часов. И дед, тяжело вздохнув, замолкал, но чуть шевелил губами: может быть, потихоньку, чтобы никто не услышал, ругал себя, что согласился сидеть ради портрета, а, может быть, все эти часы, которые просидел на сундуке, переводил в тумбочки и полочки, в табуретки и кадочки, которые бы он сделал за это время. Мне хотелось угодить деду, и я старался, рисовал его как можно точнее. Все замечания по портрету дед обычно высказывал вечером, когда я приходил из школы. В таких случаях иногда и бабушка подходила, подсказывала что не так. Я с бабушкой соглашался: она-то насмотрелась на деда. Деду не понравилось, что я нарисовал ежиком седые волосы на подбородке. Брился дедушка не каждый день, а я, считал себя реалистом, изобразил его таким, каким видел.
На другой день он уже сидел с гладким, только что выбритым подбородком. Пришлось и мне бритъ, то есть закрашивать подбородок на портрете. Мне часто приходилось исправлять ошибки. На полотне уже много накопилось краски. Уходя в школу, я дедовский портрет оставлял на выступе русской печи. Место это казалось надежным, никто не размажет и, главное, подсыхать будет скорее.
Шел день за днем, и я, пожалуй, затратил не меньше времени, чем сам Серов на «Девочку с персиками». И вот портрет был почти готов. Оставались незначительные поправки.
– Заканчивать буду завтра, – сказал я деду, собираясь в школу.
– Ну-ка дай, поразглядываю, а ты беги! Беги в школу, а то опоздаешь, – взял дед в руки портрет.
А вечером дед снова поджидал меня со своими замечаниями. Вхожу, бросаю под порогом портфель, скидываю пальто и первым делом лезу на печь за портретом, но что это?! У деда на подбородке выросла борода! Не веря своим глазам, притрагиваюсь к бороде –мягкая, пушистая! Несу портрет ближе к свету – по лицу отпечатки кошачьих лап, а там, где была не высохшей борода, с кошачьих боков налипла шерсть. Все ясно – на нем выспалась кошка. И дождалась же, когда почти был готов! Торопливо надевая свои с трещинкой очки, подошел дед. А в это время под скамейкой, как ни в чем не бывало, с завидным аппетитом кошка лакала молоко: перегрелась бедная под потолком, лежа на портрете. Глянув на портрет, дед мигом переменился в лице: за долгое время болезни на щеках впервые появился румянец. Губы задергались. Но, не проронив ни слова, он швырнул свой портрет в угол под печку, потом подошел, сгреб за шкирку виновницу, она даже не успела усы вытереть, замаранные в молоке, и с ней вышел из дому. «Неужто убьет?» – замер я, прислушиваюсь. Нет, выбросил за ворота: мявкнула кошка и... по улице прокатился собачий лай.
Я расстроился не меньше деда и никак не мог смириться с тем, что первый удачный портрет, нарисованный красками, оказался испорченным. На следующий день я его вновь закрасил белилами и собрался было опять рисовать, но дед наотрез отказался позировать.
– Да ладно уж, – махнул он рукой, – я же не Ленин, не Сталин, чтоб висеть на стенке, – смирился дед.
После этого случая мне долго не хотелось рисовать на загрунтованном портрете. Я ждал весны, ждал цветущих яблонь в саду.