Мой дедушка

Владимир Нетисов
В ту осень, как только мы приехали из Харькова, дедушка еще казался бодрым. Он так же работал в саду, столярничал на летней кухне, ходил на базар продавать излишки выхоженных за лето овощей или что-нибудь из фруктов своего сада.

Сначала я думал, что зря дедушка переполошил нас своей телеграммой, которой он сообщал о серьезной болезни. Жили бы мы да жили в Харькове. Однако я стал замечать, что дедушка есть стал совсем мало, проглатывал с трудом.

– Врачи признали сужение пищевода, – объяснил он нам.

Вдобавок к этой болезни он плохо слышал, и поэтому мы с сестрой с самых первых дней учились разговаривать с ним, громко кричали, оглушая друг друга и бабушку. Но вечерами дедушка надевал очки, принимался читать газеты, журналы, а то брал мои учебники – историю или географию, сидел, шевелил губами и изредка задавал мне заковыристые вопросы.

– Вот ты мне скажи, почему на высоких горах снег и летом не тает? А ведь они ближе к солнцу, – допытывался он и чтобы получше расслышать мой ответ, приоткрывал рот, смешно оттопыривал нижнюю губу. Бабушка Матрена была неграмотной, но деньги считать умела не хуже других.  «Хоть сколько дай, не скажет, что лишние», – шутил дед. А сам «лишние», как рассказала бабушка, не доверяя сберкассе, деньги прятал в карманах старой фуфайки, висевшей в дальнем углу темной кладовки. Как-то ушел дед с утра на базар. Бабушка осталась дома одна. И надо же было заявиться нищему. Бабушка пожалела его, старого, убогого, напоила чаем и, видя шибко ветхую его одежонку, подарила «дедушкину копилку» – фуфайку из кладовки.

Долго потом дед ругал бабушку.

– На черный день копил, – обиженно говорил он,– а ты хоть бы в карманах пошарила, прежде чем отдавать.

Из Харькова переехав в Усть-Каменогорск, школьную науку я постигал уже в седьмом классе. Впереди были первые в жизни экзамены. Долго привыкал к новым учителям, зато они привыкли ко мне как-то сразу. Как урок, так «новенький» – к доске!  Там, в Харькове, учителя из русского меня старались сделать украинцем, а здесь я должен стать казахом, и приходилось учить казахский язык. И вместо немецкого изучал французский, который давался с трудом: надо было догонять, учить за пятый, шестой класс.

– Ну пойми, где для тебя одного найдем немку? – говорила Алия Фекретьевна, классный руководитель.

– Ладно! Буду стараться, – пообещал я. Правду говоря, немецкий язык – мне не к душе. А некоторые украинские слова, укоренившиеся в моей «чалдонской» речи, одноклассники грозились выколотить, всячески подсмеивались, дразнили.

Днем до обеда мне никто не мешал: сестра училась с утра, бабушка чем-нибудь занималась на кухне, а дед с остервенением набрасывался на работу:  строгал, делал кадки, полки, тумбочки. Делал все, что закажут, а то и так, смастерит табуретку или стул и – на базар. Он, по-видимому, хотел таким образом вернуть деньги, подаренные бабушкой какому-то нищему.

– Егор, ты бы побольше отдыхал, израсходуешь силы, ведь и так болеешь, – жалела его бабушка.

– Нет, мать! Я хочу, чтобы после смерти вещи, сработанные моими руками, еще долго служили людям, и они бы добрым словом вспоминали меня, – говорил дед и снова брался за рубанок.

Мне всегда нравилось бывать в его мастерской. Там пахло свежими стружками, столярным клеем, красками и лаками. На полке, прибитой над верстаком, лежал инструмент: стамески и рубанки, молотки и коловорот. Стояли всевозможные банки и бутылки. Здесь же висел небольшой шкафчик. И на его полках стояли пузырьки, бутылочки, баночки со странными названиями:  «От ста болезней»,  «Бессмертник»,  «Сулема»,  «Зверобой». А также лежали кульки и пучки засушенных трав.

Обычно, перед едой дед заходил в столярку с ложкой, что-то наливал из какой-нибудь бутылочки, выпивал, морщился и шел на кухню.  «Интересно, – удивлялся я, – как это дед не путает пузырьков и баночек? Ведь так можно лак или протравы мебельной выпить».

Среди расставленного, необходимого для работы и поддержания здоровья лежал странный кусок коричневато-бурой древесины, покрытый черным потрескавшимся наростом.  «Наверно, и из него, из этого куска, дед будет что-нибудь мастерить», – думал я. Лежит же у него брусок бархатного дерева, полешко липы, кусок дуба. Но однажды дед взял эту «шишку», наковырял широкой стамеской кусочков и высыпал в стакан с водой.

– Пущай до вечера настаивается, – сказал он мне, потому что я следил за всем, что дед делает.

– Пить, лечиться. Это же чага, – ответил он и стал объяснять, что это такое, отчего и для чего пьют.

Иногда с запахами столярки дед заходил в комнату, садился возле меня, прочищал глаза и ноздри, нюхая из маленькой жестяной табакерки какой-то особенный злой табак и после продолжительного чихания тихо сидел, смотрел, как рисую.

Наш дедушка не походил на других. Несмотря на свои семьдесят лет, не носил бороды, хоть не каждый день, но брился всегда.  Зацепит широкий ремень за гвоздь в дверном косяке и давай шлепать бритвой, которую брать-то в руки боязно, называется опасной. Я, глядя на эту процедуру, сразу вспоминал смешной случай, приключившийся с дядей Ильей, младшим братом моего отца. Ведь этим самым трофейным ремнем с замочком в пряжке, дядя Илья хвастался как-то при гостях. Все сидели  за праздничным столом. Бабушка постаралась:  борщ, картошка жареная на большущей сковороде, пироги, блины. В комнате было жарковато.

Дядя Илья сидел в одной рубашке, а широкий ремень с желтой пряжкой, с какими-то японскими иероглифами охватывал полный живот, в который уже немало перекочевало со стола.

– Илья, что-то я не пойму, зачем в пряжке твоего ремня дырочка? – спросила тетя Маруся.

– Что ж тут непонятного, – и дядя пошарил в кармане брюк, вытащил ключик. – Это замочек на пряжке, – сказал он, покрутил ключиком, расстегнул ремень, посмотрел на стол, на всякий случай ослабил ремень на деление, затем снова замкнул.

– Ну, Илья, – засмеялась тетя Маруся, – можно подумать, что на содержимое твоего живота кто-то позарится.

Тут подлезла к дяде Илье племянница, взяла у него ключик посмотреть и незаметно куда-то удалилась. Гости и родственники продолжали сидеть за столом, разговаривали, шутили и, не торопясь, пили чай. «Интересно, зачем японцам понадобилось на ремнях брюк ставить замки?» – думал я, вылезая из-за стола. Поглаживая ладонью раздувшийся живот, довольный вылез и дядя. Из душной жаркой комнаты я вышел во двор, стою, вдыхаю прохладный осенний воздух. С черемуховых кустов падают последние бордовые листья. Минут через пять мимо меня быстрой походкой к уборной направился дядя Илья. Не успела хлопнуть дверь, как он выскочил обратно и уже не шел, а бежал в дом. Я – за ним. «Что случилось?».

– Где ключ? Где Кларка? – кричал он, расшвыривая на полу игрушки. Все, сколько было гостей, кинулись искать ключик. Кто-то побежал к соседям за Кларкой. Тетя Маруся сразу догадалась, для чего срочно понадобился ключик и, не в силах удержать смех, предложила брату ключ с веревочкой от своей квартиры: «Может, этот подойдет?!»
 
– Мне не до шуток! – оттолкнул он тетю Марусю.

Весь красный от натуги, он вдруг схватил на кухне дедушкину стамеску, с хрустом вывернул замок и... исчез в уборной. Когда все успокоились и дядя Илья сидел, поправлял стамеску на бруске, с ключиком прибежала от подружки Кларка.

– Ах ты, негодница! – бросил дядя Илья стамеску и, пугая племянницу, потряс «страшным» ремнем.

– Вот ключик. Я его не потеряла, – разжала она трясущийся кулачок, не понимая, за что на нее так рассердился дядя.

С тех пор, как мне казалось, дед с ожесточением шлепал бритвой по этому ремню, как будто мстил за злую шутку японцев, и, вымазав мыльной пеной бороду, садился к зеркалу, кряхтел и даже чуть плакал: щетина-то у него – все равно что проволока.

Очень любил дед попариться в бане. Маленькая баня, закопченная изнутри и снаружи, стояла в огороде возле колодца. Была она по черному, а это значит, не было у нее никакой трубы, и, когда топилась, дым, заполняя черное нутро, выползал через верх открытой двери. После того, как накалялись камни, обложенные вокруг котла с водой, баня наполнялась жаром. Дверь закрывали, и можно было париться. «И как только дед выдерживал такую жарищу!» – удивлялся я. Я как-то все же насмелился пойти с ним мыться. Не прошло и пяти минут, как я голый выскочил из нее: чуть не сгорел! Больше я не ходил с дедом мыться, а одевшись потеплее, любил постоять возле баньки, послушать, как он в ней беснуется и кряхтит.

Однажды зимой стою напротив черной двери бани – тихо: дед раздевается. Звякнул два раза ковшик, как сотня змей, зашипели раскаленные камни, закряхтел дед; поддал жару – знаю точно. Натягивает кожаную шапку, чтобы не обжигало уши, надевает рукавицы, берет березовый веник. Все это я себе представил. И началось!.. Загремел, заскрипел полок, стук по стенкам, звон тазов и гул котла, шипение воды и рев деда. «Кромешный ад, да и только!» – сказала бы так бабушка. Воробьи, гревшиеся на крыше, шарахнулись в разные стороны. Банька, кажется, заходила ходуном. Чую, даже чем-то паленым запахло. «Не горит ли дед?» Но вот зажурчала вода и послышался треск – опять лопнуло оконце! и... все на миг стихло. Я приготовился бежать. Выскакивает дед в кальсонах и пимах, красный, похоже, наполовину вареный. Одежда в охапке. Я бегу впереди. Заскочив в дом, дед падает на кровать, я ныряю в подпол за квасом. Конечно, квас можно бы заранее налить и поставить на стол, так нет, ему подавай с шипом, сразу из бочонка. Утолив квасом жажду, дед, улыбаясь, начинает собирать с себя налипшие от веника листья.

Своей глухоты дедушка стеснялся. Начнешь ему кричать, он морщится, словно от зубной боли, и говорит:

– Да потише! Не глухой я.

И, наверно, чтобы всем доказать, что неплохо слышит, ночью сколько раз будил бабушку:

– Мать, а мать! Слышишь, проклятущий сверчок опять не дает спать.

И, включив на кухне свет, в одном нижнем белье, вооружившись очками, лез в угол под печку за сверчком.

– Да угомонись ты, пущай живет, раз у него работа такая, тарахтеть, – уговаривала бабушка.
Но... гремят чугунки, кастрюли, сковороды и ухваты, выбрасываются полешки дров и лучины. Разве его поймаешь? Сверчок замолкал вовремя и прятался, как только зажигался свет, и белели дедовы кальсоны. Устроив погром, дед чертыхался, шел, выключал свет, и сверчок снова заводил свою нудную песню,
– Вот басурман! И откуда у маленькой букашки такое горло! Обожди, настанет день, – долго еще ворчал дед, а бабушка под боком крестилась, замаливала его грехи.
 
Днем, как всегда, дедушка про сверчка забывал. А глупый сверчок думал, что в доме все, кроме деда, глухие: только он один его гоняет.

«И чего на него злиться? – думал я, – мне, например, нравится. Под его однообразную песню даже лучше засыпать».

Как-то вечером мы ужинали, пили чай. За окнами потрескивали от мороза ставни. Во дворе залаял Трезор, стукнула в сенях дверь, и в клубах морозного тумана вошел дядя Илья. Он, возвращаясь с работы, зашел навестить стариков. Скинув полушубок, дядя сел к столу. Бабушка налила ему чаю. Дядя Илья обычно шутил, смеялся, может быть поэтому он был полным, на лице –румянец. Говорят, смех полезен для здоровья. Любил он пошутить, рассказать смешной анекдот. Ну, а если уж над чем смеялся, то громко и раскатисто.

– Илья, угомонись, не надрывай кишки! – в таких случаях говорила бабушка. Но в этот вечер он сидел напротив деда, молча маленькими глотками отпивал горячий чай. Дедушка ел еще меньше. Ел только жидкое. Чай пил со сгущенным молоком, размачивая, ел печенье. Я смотрел на деда – он заметно похудел, щеки ввалились, на подбородке торчала щетина, белая, казавшаяся еще толще. Только глаза его все так же молодо светились нежной голубизной.

– Ты же не разбирался, воду на покосе пил из грязной после дождей речки, проглотил какую-нибудь букашку, вот она и работает у тебя внутри, сбивает с толку докторов, – говорила, вздыхая, бабушка.

Я, конечно, не верил, что букашка, проглоченная с мутной водой, изнутри подрывает здоровье, но чай горячущий, как кипяток, дед пил. Сколько раз ругал он бабушку за теплый чай.

– Я тебе не теленок! Подогрей, – ворчал он.

Тогда бабушка его бокал ставила прямо на плиту, потом снова подавала и отходила к ведру с холодной водой. И удивительное дело?! Бокал, наверно, привык к горячей плите, не лопался. Хлебнув, дед уже терял дар речи, рукой показывал на ведро. «Сама виновата, а на букашку сваливает», – с укором глядел я на исчерченное морщинами лицо бабушки.

– А сможешь ты мой портрет нарисовать, – как-то вдруг обратился ко мне дед.

Мне не хотелось обижать больного деда, и я сказал, что красками портреты еще не рисовал, рисовал только карандашом, попробую, но придется долго сидеть, буду рисовать с натуры. Это слово «с натуры» чем-то понравилось деду, и, улыбнувшись, он согласился:

– С натуры, говоришь, валяй!