Перелом7-9-10

Николай Скромный
Как-то под вечер жаркого, ветреного дня Катерина доковыляла до кожухаревской пластовухи, обессиленно плюхнулась на приступочек у порога.

- Чула? Степан Огарков из тюрьмы вернулся. Сходи - может, шо знает. Твоему тоже до дому на днях. Иди, а я отдышусь трошки и следом прибегу.

Даниловна радостно встревожилась. То-то ей Петро приснился в последний раз с какой-то девочкой на руках - к диву.

Возвращенец о Кожухаре не слышал. Почти весь срок он работал в ближних селах.

- Сидело там три Петра, - тупо припоминал он атбасарскую тюрьму, а который из них? Если бы фамилию знать...

Даниловна не особо расстроилась. Где бы ни был Петро, срок его кончается. Вернется. Вот только очень сомневалась, что дальше сложится так, как уверяет неунывающая Катерина.

Неожиданно архиповцам оплатили деньгами часть трудодней и привезли товары в лавчонку. У Даниловны появились небольшие заказы. Обносились архиповцы до рубища, девчаткам на улицу выйти было не в чем. Матери пускали в дело все, что можно, - ширмочки, занавески, свои полуистлевшие наряды. Даниловна каждому лоскуту находила применение. Не раз вспомнила добрым словом Алешку-коменданта, не позволившего гуляевским активистам забрать у нее швейную машинку при высылке. Кому шила, кому вязала из очесов, распущенных шерстяных ниток, и чаще всего бесплатно тем, кто помог в самое лютое время: вставил стекло в шибку, привез саночки дровец в свирепую стужу, поправил кирпичом грубочку, дал ведро семенной картошки, когда кожухаревская семья по весне вскопала свой огородец.

Петра ждала со дня на день. В ожидании отца истомились дети. Но вместо него пришло письмо. Разобрала крупные каракули - и в глазах свет померк: еще год тюрьмы! Вот тебе и диво на руки. Господи, что же сказать детям, ведь они, бедняжки, уже часы считают, следят за дорогой. Ох и тяжела рука Твоя, Боже наш!.. Она разом упала духом, ослабла, с трудом поднимала себя по утрам. От детей письмо скрыла, а наблюдательным дочерям свое состояние объясняла нездоровьем. "Ни за шо... Брешет, собака рыжий! Опять, мабуть, начальство облаял або кулаком кого двинул. Все норов свой кажет, а про детей забыл. У-у, черт безрогий, дали бы тебе под ребра так, шоб ты на всю остатнюю жизнь заткнулся!" В письме Петро сообщил о скором переводе из атбасарской тюрьмы, просил не писать, пока не определится с новым местом заключения. Она же, будь уверена, что ее письмо еще застанет мужа, непременно бы ответила, уж она бы подробно описала ему, сукиному сыну, все те муки, которые испытывают они по его дурости!

Сколько ни таись, а открываться когда-то надо. Горевали вместе. Катерина в голос оплакала и своего без вести пропавшего мужа, и новый срок соседкиного. Прощаясь, неожиданно приобняла бледного Сашка, с трудом сдерживавшегося, чтобы не разрыдаться вместе с сестрами, и необычным тоном, совсем как взрослому, сказала ему, что теперь у них только на сынов надежда. У Даниловны не было и этой надежды. Выплакав самую горькую боль, открывшись детям и поняв, что отныне ей вновь нужно рассчитывать лишь на самое себя, она с еще большей нетерпимостью погнала прочь со двора всякое унылое, печальное слово, с прежним упорством стала поддерживать в них словом и работой интерес к жизни.

В летнюю пору даже в самом бедном, обнищавшем сельце найдется работа. Находило ее и архиповское правление для своих колхозников: когда - нужную, дельную, а бывало - и бестолковую, пустую, лишь бы работали, чтобы район не обвинил его в бездействии. В сенокос сообща выкосили ближние луга, потом разделились: мужики чинили упряжь, ремонтировали разбитые брички, инвентаришко, кузнечили по мелочи. Бабы занимались своим - прополкой колхозного огорода, мазали и белили глиняные хаты, занятые под колхозные постройки.

За то время, что кожухаревская семья живет в селе, к ней настолько привыкли, что относились теперь как к одной из самых бедных архиповских семей. На посевную хватило своих работников, но когда пошли работы помельче, требующие большего числа людей, ссыльной семье приказали выйти на помощь. Кожухари с радостью согласились. Сашко сам расставил мать и сестер по картофельным рядкам. Удивил село в те дни предколхоза Стрельцов - проявил хозяйственную хватку. Сначала съездил в Акмолинск, оттуда - в Атбасар, и с кем он разговаривал, как сумел упросить и в счет чего, но вернулся из двухнедельной поездки, словно старинный князь из удачного похода: привез в село из атбасарских складов три подводы хоть и тронутых плесенью, однако вполне пригодных ячменных отходов, которые приказал раздать всем работающим в колхозе. И как же были рады кожухаревские дочерята, сколько гордости чувствовалось в их рассказах, когда они на два дня раньше матери принесли домой по ведру ячменя!

За временем и работой понемногу избывалась горькая обида на мужа и односельчан. Постоянно вспоминая прожитую жизнь, село, людей, среди которых выросла, приглядываясь к архиповцам, слушая их бесхитростно-печальные повествования, она окончательно поняла: нет, не было бы столько зла, вражды, горя и не остервенились бы так люди, если бы сама власть, не иначе как по сатанинскому наущению, с небывалым упорством и тщанием уже который год не взращивала бы в них, не поощряла бы самых низменных чувств! Одного не могла взять в толк: ладно, обогащались бы те немногие, кто яростно поддерживает эту власть, эту коллективизацию, будь она неладна, - активисты, правленцы, уполномоченные, многочисленные районщики, масса городского люда. Но ведь нет и этого! Повсюду, куда ни глянь, неслыханное и быстрое обнищание, города голодают не меньше сел, оголтелых активистов не отличить в лохмотьях от рядовых колхозников, а правленцы, если бы не подворовывали, давно бы по миру пошли. Да у тех же районщиков, кроме портфеля, набитого бумажным хламом, за душой - ни шиша и во дворе - хоть шаром покати!

И, крепко тоскуя по селу, близким гуляевцам, по хате, в которой ее руками любовно и тысячекратно оглажен каждый уголочек, обласкана каждая пядочка в подворье, она уже стала сочувствовать даже одураченным активистам и скучать по ним. Стала и о муже думать с прежней жалостью, грустью, нежностью: кого-то досрочно освобождают, а ему еще год навесили. И что за черт на мужике катается! Долго сомневалась, потом все же написала письмо в село, Гриценяку Гордею, в котором умоляла его похлопотать о возвращении семьи в Гуляевку - там, среди своих, всяко легче будет пережить еще одну зиму без Петра. Уверяла Гордея, что согласна на любой угол, хоть на скотном дворе, что не станет досаждать правлению и сельсовету ни единой просьбой о помощи, ничем о себе не напомнит - лишь бы вернули. О предстоящей зиме она думала с ужасом. И теперь, не надеясь на добрый ответ из Гуляевки, она всякий свободный час принялась вместе с детьми готовить землянку к холодам: обкладывать стены соломенным прахом со старой огорожи и рубить бурьян в снопы на пустырях. Будут они с хлебцем и картошкой на зиму - не от нее зависит. Но как-то утеплить жилье, заготовить какой-то топки - это она обязана сделать, пока еще есть силы. Только бы не поморозить детей, оставить их в живых до возвращения Петра.

                X

Повязали Похмельного на колхозных полях Максимовки. Набрел утром на гороховую деляну и уж ел, ел, набил брюхо так, что не хотел подниматься, стал на четвереньках ползать, набивать сидорок самыми спелыми, крупными стручками. Поздно заметил верхового объездчика, затаился в росных ворохах. Может, и пронесло бы, да унюхала след и остервенело облаяла плюгавая собачонка. Подлетел верховой, заорал, потрясая плетью. Похмельный тоже было повысил голос, но объездчик, напоминающий сильными покатыми плечами и бородатым лицом бригадира с "птицефермы", залютовал еще пуще, ударил беглеца плетью и погнал в село.

Крайней улицей Похмельного привели в сельсовет. На пацанячий восторженный крик: "Вора поймали!" в комнатенку набились люди с ближних хат. Содержимое сидорка неопровержимой уликой высыпали на голый конторский стол. Выслушав пойманного, сельсоветовская власть озадаченно крякнула: на правду похоже, однако документов нет, а факт воровства налицо, поэтому решила отправить пойманного в Акмолинск для выяснения, а чтобы не сбежал, запереть до отправки в амбар. Мужики мрачно одобрили решение, разошлись, но бабы, услышав о "кутузке", освирепели: так вот он кто, оказывается! У них дети стручка сорвать не смеют, а он, ворюга, торбу набил. Ты его сеял? И во дворе, дождавшись, когда его выведут, навесили оплеух, затрещин, нахлестали пустым сидором по голове. Спасибо тому же объездчику да сидельцу - оборонили, не то вору пришлось бы совсем худо. А горох сельсоветчики, оставшись одни, рассовали по карманам.

Он был настолько ошеломлен случившимся, что, сплевывая кровь и поминутно вытирая разбитые губы, долго не мог поверить, что на этом его побег закончился. Ни из сарая, ни по дороге ему, обессиленному, не убежать. Он решил упросить сельсоветчиков, потребовал у сторожа кого-нибудь из них. Разговаривали через дверь. Похмельный заявил, что располагает важными сведениями и хотел бы их сообщить всему правлению. Ответ был короток: о важных сведениях правлению знать не обязательно. Скоро его с интересом выслушают те, кому положено по службе, - и за дверями затихло. Он бесцельно побродил по сараю, потом лег, стал припоминать подробности этого дня, и его охватило такое отвращение к жизни, что, глядя в сумрачном свете глухой постройки на бревенчатые перекрытия, он вдруг подумал: а не проще ли сейчас вытянуть из брюк опоясочку и с петлей на шее рухнуть с переруба вниз? Мысль поразила своей доступностью и простотой: ведь он мгновенно избавляется от всяческих дальнейших мук! Нет больше допросов, побоев, каторги, его уже никто никогда не поймает - и он прямо загорелся в нетерпении: выхватил из пояса сыромятную, скрученную вдвое жгутину, с силой дернул, проверяя на прочность, и в радостном возбуждении стал точно вымерять расстояния, чтобы не получилось осечки. Но тут услышал возню, шорох за стеной - это дети пришли из дальних концов села поглядеть на вора. Сначала с опаской, потом смелее стали свистеть и плеваться в щели, обзывать его дурными словами. На его просьбу уйти ему, с мужскими ругательствами, пожелали лопнуть от ворованного у них гороха. Отогнал их сторож, принес попить беглецу, а там подъехала пароконная бричка, и Похмельного повезли в Акмолинск. Позже, вспоминая бабьи оплеухи и детские плевки, он думал, что, не помешай в ту минуту люди, он точно бы повесился.

По дороге он попросил отпустить его. Знал, что бесполезно, - и попросил: пока милиция разберется, найдет в степях геологов, он совсем дойдет в камере, а дома ждет голодная семья. Ему напомнили о составленном протоколе, свидетелях, ответственности сельсовета и - о важных сведениях, которыми он располагает. Похмельный умолк. Спасибо уже за то, что везли несвязанным и дали поесть. Всю дорогу максимовцы - четыре мужика и две молодые бабенки - проговорили о работе, оплате трудодней, ценах... Он их не слушал - покачиваясь, ронял голову и медленно поднимал ее в безмерной усталости. Потом вообще впал в странное состояние - уснул с открытыми глазами: видел сухую степь, небо, пыльную дорогу, конские хвосты, однообразно ходившие мускулистые стегна, видел лица максимовцев, слышал их голоса, звучавшие словно через стену, - и спал.

В голодном Акмолинске бродяжных людей было мало. Вокруг него на подступах и по окраинам круглосуточно дозорили конные патрули. Между вокзальчиками и первыми акмолинскими домишками простирался большой пустырь, на котором стояли дозорные посты. Поэтому всякий, кто хотел бы попасть в городок - приехав ли поездом, подводой, прибредя пешком, - не мог избежать проверки, и тогда его либо пропускали на акмолинские улицы, либо гнали прочь. Проверили и максимовскую подводу. Чернобродской улицей въехали на городскую площадь, остановились у зданьица милиции, предъявили задержанного. С их слов дежурный составил свой протокол и отправил Похмельного в приемник, где содержались те, кто сумел-таки просочиться в город, но был позже задержан в ходе облав и повальных проверок. А максимовцы с чистой совестью пошли по своим делам: мужики - в лавки со скобяным товаром, бабы, прежде чем изнывать в магазинах, - в храм, перекрестить лбы и повиниться в грехах, коли выпала такая удачная возможность побывать в нем.

В одном из "клоповников" приемника, где от грязи липли подошвы к полу, мучилось человек сорок, свезенных по различным обвинениям из акмолинских сел и задержанных в городе по подозрению в воровстве, подстрекательстве к бунту и бродяжничестве. Втиснули к ним и Похмельного. На допрос вызвали сразу. Выдумывать что-то иное было поздно - перед следователем лежали два протокола, оставалось лишь повторять ранее сказанное. Вызвали на следующий день и сообщили, что в списочном составе поисковиков рабочего под такой фамилией нет. Нет ее и в списках подотделов завербованных рабочих. И да будет известно задержанному, что управление по изыскательским работам находится не в Караганде, как он утверждает, а здесь, в Акмолинске, в двухстах метрах от тюрьмы. Более того, оно полгода назад прекратило всякую вербовку. В заключение следователь, привыкший ежедневно выслушивать и примитивную плаксивую брехню, и выверенную тонкую ложь, равнодушно предложил задержанному на выбор: либо говорить правду, либо он, следователь, оформляет дело по обвинению в хищении колхозного семфонда. Срок - от двух лет и выше. И отправил в камеру хорошо подумать над предложением.

Задуматься стоило. Заключенные выли от голода, просились на любые работы, только бы покормили. Получить срок за хищение и отбывать его в одной из местных тюрем означало добровольно заморить себя голодом до смерти. Утром Похмельного с десятью арестантами выстроили шеренгой в тюремном дворе. Люди обрадовались: возможно, поведут на работы. Вышел золотушный вертухай и стал грозно распекать за грязь в камерах. Арестанты недоумевали. Они с удовольствием вымыли бы места содержания, если бы разрешили надзиратели.

В этот день впервые спала жара. Ночью по-церковному окропило дождиком, но и этой малости хватило, чтобы природа благодарно вздохнула, ожила. Повсюду слышался радостный птичий щебет, мягче звучали голоса, приглушенно катили брички по улочкам, наворачивая лепешками влажную пыль на колеса, свежо зеленела омытая листва карагачей за дощатым тюремным забором. В утренней тишине, в прохладной свежести, которой жадно дышали арестанты после длительной духоты, зноя и вони тюремных камер, особенно тонко и сладко чувствовался намученными, голодными людьми запах караван-сараев, конюшен, сена, дыма очагов и земляных печек во дворах - в Акмоле много было от старой казачьей станички, казахского аула, украинского села...

Кучевые облака, низко и плотно висевшие над городком, были еще сини, грозны на вид, но - уже пусты, чувствовалось, что висеть им до первого ветерка. К западу они редели, меняли цвет на светлые тона, а в той стороне, где находилась Гуляевка и начинались спасительные леса, пробивалось солнце, ходили по ярко-золотому горизонту, свисая из туч до земли, прозрачно-серые хвосты живительных летних дождей...

Похмельный стиснул зубы, опустил голову...

- Макси-им! - таинственным шепотом вдруг окликнул его кто-то сзади. Он резко обернулся - у него за спиной стоял следователь с каким-то прилично одетым человеком, который тотчас же засмеялся и громко сказал, указав следователю на Похмельного:

- А ты - запрос... Вот он - Похмельный Максим Иванович, осужден по сто одиннадцатой, место отбывания - восемнадцатое отделение Казитлага. Побег совершен... Ты когда сбежал? - дружески спросил он онемевшего зека и, не дождавшись ответа, жестко приказал: - В камеру. Под замок. На сотку хлеба. Первым же эшелоном - в лагерь. Там его ждут. В шахте. Но ты, - ткнул он пальцем в грудь беглеца, - перед тем как туда спуститься, хорошо запомни, какого цвета небо, потому что больше ты его не увидишь. Будешь безвылазно сидеть под землей, пока не ослепнешь, как слепнут в штольнях вагонетные кони. Вместе с ними поднимут. Это, конечно, если тебя до шахты не забьет конвой.

Лишь через неделю Похмельного, чуть живого от голода, снова привезли в Караганду, в лагерь, где за совершенный побег он был отправлен на штрафную шахту, как ему это и было обещано.