Хутор Булгурин. 25 км от хутора Секачи

Вячеслав Коробейников-Донской
 – Эх! Не повезло, так уж не повезло, – в который раз досадливо вырвалось у Никифора Никитича Секачёва (дед моей мамы по линии матери), возвращающегося с хутора Секачи  от своего двоюродного дядьки.
Никифор – ещё молодой мужчина, чуть больше тридцати лет, но кое-где в густых чёрных, как смоль, волосах запутались первые седые паутинки. Кучерявый тугой чуб лихо сдвигал на левый бок форменную фуражку. Холщовая рубаха с косым воротом и видавшие виды штаны были уже неоднократно аккуратно залатаны.
 – И ведь всё у него ладно! – не переставая, крутилось в голове. – И семья большая, и достаток. Одних сыновей – десять душ! Это земли-то, земли-то сколько?! А тут…
Казак с раздражением сплюнул изжёванный стебелёк травы и больно пнул каблуком (тюркское: пятка) сапога в бок ничего не подозревающую саврасую (масть – светло гнедая с желтизною) лошадёнку (тюркское: конь). Та сначала немного опешила от неожиданности, а затем, нехотя, затрусила рысцой, поднимая за собой клубы дорожной пыли.
Поездка оказалась неудачной. Дядька обещал ссудить ему денег для покупки небольшого земельного участка (как раз продавался подходящий надел рядом с его клином), но в самый последний момент отказал, сказавши, что все деньги употребил на приобретение снаряжения для своего третьего сына. Того должны были не сегодня-завтра забрать на службу. 
 – Да-а-а, – мечтательно протянул он. – Было бы у меня столько сыновей.
Семья у Никифора Секачёва тоже была немаленькой – семь детей с той только разницей, что сын в ней был всего один – Степан, а остальные – девки (Марфа, Евдокия (Дуся – мать моей мамы, 1905 года рождения), Федосия, Татьяна, Полина, Ольга). «Холера их возьми!»
По закону, принятому в Области Войска Донского, земельный пай (тюркское: часть) полагался лишь ребёнку мужского пола, да и то лишь по исполнении восемнадцати лет. Пай же на девочек законом не предусматривался.
Проезжая мимо богатого разнотравьем луга, Никифор вдруг остановил лошадь:
 – Тпру-у-у-у! Колченогая (ходящая вперевалку)!
Лошадёнка вздрогнула, но остановилась, недоумённо поглядывая на спешивающегося хозяина.
 – Ну, иди, иди, погуляй! Травки свежей пощипи, – как бы извиняясь за грубое слово,
пробормотал он и забросил ей на шею узду, а сам с размаху упал в зелёное море, слегка колышимое ветерком, и закрыл глаза.
Тишина. Солнце, обжигая щёки, пытается горячими лучами приподнять человеку веки. Торопливо совсем рядом прошуршала ящерка, забравшись на соседний бугорок, чтобы получить свою порцию тепла. Где-то затеял весёлую бесхитростную песенку кузнечик, но её сердито перебил шмель, видно, сорвавшийся с цветка.
«Эх, хорошо-то как, Господи! Вот так пролежать бы всю жизнь, никуда не спеша, ни о чем не думая!» Но мысли назойно (назойливо) лезли в голову: «Да, одним наделом никак столько ртов не прокормить. Правда, лет через пяток Стёпка получит свой пай из станичного юрта. Но его придётся заложить. Парня надо снаряжать на службу. Ну, хоть ты тресни! А для этого какие ж деньги нужны! Одни кони, почитай, целковых на сто пятьдесят потянут!»
 – Маруська! – ласково позвал Никифор недалеко пасущуюся лошадь. – Иди сюда, моя хорошая!
Животное подняло большие умные глаза на хозяина и, чуть-чуть постояв, будто раздумывая, стоит продолжать обижаться на него или нет, медленно пошла ему навстречу.
 – Ну, что, Маруська, поехали домой. Нас там уже, небось, заждались.
Лошадёнка, понимающе, кивнула головой и лёгкой трусцой запылила по дороге.
За вторым поворотом уже стали показываться белые мазанки (или саманки) хутора Булгурин. Навстречу всаднику бежала четырёхлетняя дочка Полина, ещё издали крича:
 – Батянька, батянька, покатай на лошадке!
 – А как же ты узнала, что я еду? – спросил отец, осторожно усаживая на шею лошади ребёнка.
 – А я видела, как ты в балку спускался.
 – Ах, ты, моя востроглазенькая! – поцеловал Никифор дочку.
Полина была его любимицей. Она почему-то всегда напоминала ему ту весёлую задорную дивчину, которая так нравилась пятнадцатилетнему пареньку. Они часто прятались в густых зарослях смородины, целовались и мечтали, как будут жить, когда поженятся. Но мечтам, увы, не суждено было сбыться. Взбесившийся конь выбил из седла неумелую наездницу, и она, сильно ударившись головой о придорожный столб, через два дня умерла. Наверное, поэтому всякий раз сажая Полину на тихую Маруську, сердце отца нет-нет да замирало.
 – Дома-то у нас всё в порядке?
 – Да всё. Только вот Дуська свою красную ленту не даёт поносить.
 – Ничего, вот пашеничку соберём, я тебе красивее куплю.
 – А ещё мама сказала, что на ужин у нас будет много разных вкусностей.
 – Вкусностей, говоришь? Вкусности – это хорошо!
Дома ждали неприятности. Боров (выхолощенный кабан), ещё сегодня утром весело похрюкивающий в загоне, внезапно упал и захрипел. И если бы не вовремя подоспевший Стёпка, перерезавший ему глотку, почитай, задарма почти пять месяцев кормили такую орясину. Жалко. Ведь он и весу, как следует, набрать не успел.
К приезду Никифора Стёпка уже успел осмолить боровка (обжёг горящими пучками соломы до черноты его кожу, чтобы выжечь щетину). Животное лежало на грубо сколоченном помосте, укутанное старыми тряпками, а девятилетняя дочка Дуся поливала его горячей водой, чтобы сажа хорошо отмокла, отпарилась, и её было бы легче соскоблить. Вокруг, радостно виляя хвостом, носился дворовый пёс по кличке Лизун. Он знал, что и у него сегодня будет пир. Ведь мослы-то люди грызть ещё не научились.
«Вот тебе и вкусности, – узнав новости, подумал хозяин. – Как пошло с утра всё наперекосяк, так и катится. Когда же этот день только закончится!»
 – Мать-то где? – принимая из рук старшей дочери Марфы ковш с холодной колодезной водой и рушник (вышитое полотенце), спросил отец.
 – В хате с Олькой мается. Приболела что-то.
Полуторагодовалая Ольга была самой младшей дочерью.
 – Что болит-то?
 – Животик, видать, крутит. Вот уже полдня куксится. Никому покоя не даёт.
 – Ладно. Ступай, лошадь напои, – сказа Никифор, отдавая уздечку дочери. – Опосля стреножь. Пусть попасётся. Сегодня вряд ли куда поеду.
Наскоро умывшись с дороги, хозяин заглянул в хату. Хата представляла собой саманку (тюркское: саман – высушенный необожжённый кирпич (тюркское: имеет тоже значение) из глины с примесью резаной соломы), крытую камышом (тюркское: тростник). Внутри она состояла из холодных сенцев с чуланом (тюркское: помещение для хранения домашней утвари) и небольшой жилой комнаты. Половина пространства комнаты занимала Русская печь и полати, на которых спали дети. Большой стол и лавки стояли близ маленького окошка. В правом (красном) углу под потолком находилась божница (икона) с тускло горящей лампадкой. На кованом крюке, вбитом в матку (поперечный опорный брус), висела зыбка (своеобразная качающаяся детская кроватка). Пол был земляной.
Около оконца, скудно освещающего комнату, сидела полная красивая женщина, одетая в кофту из китайки (простая бумажная ткань, обычна мутно-жёлтого цвета) и чёрную длинную юбку. Её тёмные волосы были гладко зачёсаны назад и заканчивались толстой, украшенной синей лентой косой. Она убаюкивала засыпающего ребёнка:

 – Баю-баюшки, баю,
Не ложися на краю.
Придёт серенький волчок.
Он ухватит за бочок.
Он ухватит за бочок
И утащит во лесок.
В лесу бабушка живёт,
Там калачики печёт.
Приезжали богачи,
Растащили калачи.
Лишь один калач остался,
Моей Оленьке достался.
 
 – Дуняша, – тихо позвал Никифор жену, – ну, что?
 – Тс-с-с-с, – нараспев прошептала Евдокия Никифоровна. – Сейчас уже лучше. Дала укропной водички попить. Видно, газы в животике собрались.
 – Ну, слава Богу! Пойду Стёпке подмогну, а то как бы чего не натворил.
Ужин действительно оказался на славу: целый таз (тюркское: чашка) с наваристым шулюмом (тюркское: варево с картошкой, ливером и приправой) и ещё по кусочку отварного дымящегося мяса каждому. Недаром предупреждала Полина, что будет много разных вкусностей. Давно в  семье Секачёвых не было такого богатого стола. Хозяину даже перепало пару стаканчиков (тюркское: имеет тоже значение) первача. Остальное: и сало, и мясо – засолили и опустили в погреб. Пусть солонина не так вкусна, как свежатина, зато дольше хранится.
Умиротворённый Никифор вышел на баз (двор), присел на завалинку. Евдокия Никифоровна укладывала детишек. Марфута и Дуся убирали со стола. Стёпка, шельмец, опять убежал на улицу. Казак, не спеша, скрутил «козью ножку». Терпкий запах самосада растёкся по вечернему воздуху. Солнце давно село, но раскалённая за день степь ещё дышала жаром. В небе ярко мерцали бестолковые звёзды, как будто подмаргивали сидящему внизу человеку. Никифор даже немного оторопел от такой наглости:
 – Ишь, разморгались! Доморгаетесь у меня!
 – Ты это с кем тут гутаришь? – послышался голос жены.
 – Да это я так… – сконфузился он.
 – А я думала, пришёл кто.
 – Дуняш, пойди сюда, присядь, погутарить надобно.
 – Это чего ж тебя так погутарить-то присуропило. Иль дня не хватило?
 – Был я сегодня в Секачах, у дядьки, – пропуская мимо ушей колкость, продолжал Никифор. – Хотел деньжат одолжить. Там возле балки, аккурат возле нашего поля, Сергунько свой пай продаёт. Земелька там так себе, но зато отдаёт почти даром. Но с деньгами вышел промах. Уплывёт теперь землица, уплывёт.
 – То-то я гляжу, ты смурной какой-то приехал. Ну, не получилось и не надо. Плюнь ты на неё да разотри! Небось как-нибудь проживём.
 – Ух, какая ж ты бедовая у меня! – вспылил казак. – Плюнь да разотри?! Всё-то у тебя авось да небось. А детей чем собралась зимой кормить?! За душой ни алтына! Как ты не поймешь, не прокормимся мы одной нашей кулигой (клин земли или небольшой покос), никак не прокормимся! Опять по весне по соседям пойдём с протянутой рукой.
 – Ну, ладно, ладно, – пошла на попятную жена. – Разошёлся, как петух в курятнике. Тише! Дети уже спят. Гутарь, чего надумал!
 – С покосом управимся, пойду к Пахомычу в работники опять наниматься, как в прошлом годе. Сегодня ехал, хлеба тучные стоят. Работы в поле много будет. Это я к тому, что свой хлеб тебе самой, без меня убирать придётся. Ребятня уже подросла. Один Стёпка чего стоит. Ежели будет возможность, подмогну.
На том и порешили.