Комаровка

Владимир Нетисов
Дитя! От мыслей безрассудных
Меня чертою отдели.
Пусти, пусти меня в рисунок
И в добром мире посели!
Давид Самойлов


Школа жила своей жизнь: уроки, перемены, занятия в кружках детского творчества. В коридоре на простенках меж дверей классов вывешиваются стенные газеты: «За учебу», «Пионер», «Крокодиленок», созданные редколлегией в которую я выбран, где я рисовал карикатуры на двоечников-лодырей, хулиганов-проказников. Подходила к концу третья четверть. Горластым грачиным криком в открытые форточки врывалась украинская весна. «Скоро весенние каникулы, а там последняя четверть, и снова лето!» – радовался я. Но в нашей семье почему-то начался разлад: уже неделю не стучит швейная машинка по вечерам, не пахнет вкусным борщом, какой умела варить тетя Клава, сестры мои стали какими-то замкнутыми, неразговорчивыми. Уткнувшись в книги, они то сидели в разных углах, то вдруг сами молча что-то готовили на обед, на ужин. Тетя Тамара сердито фыркала, не разговаривала с нами, быстро проходила в свою комнату и закрывала дверь. Утром, уходя на работу, тетя Клава не задерживалась перед зеркалом, не подкрашивала губы, ничем не зашпаклевывала оспинки на лице. Отец с работы приезжал поздно вечером, сердитый, молча сидел с газетами. И какой его комар укусил? Он вдруг сказал нам: «Уезжаем в деревню Комаровку. На этот раз недалеко, за сорок километров от Харькова.»

Переехали быстро, может быть, потому, что тетя Тамара кое-какие наши вещи вышвыривала в подъезд и кричала на весь дом:

– Ишь приперлись с какого-то Казахстана! Ждали вас! Нашли дураков! Жили без вас хорошо и еще столько проживем, не соскучимся!

В Комаровке мы поселились в большом деревянном доме у бабки Ганны, которая жила с незамужней. дочерью. Дочка ее Полина, как ее называла бабушка, была высокая, стройная, чернявая. Она сразу показалась слишком уж серьезной, необщительной. Может быть, она стала недовольной, что мать согласилась пустить нас, квартирантов. Полина утром рано уходила к пригородному поезду и поздно вечером приезжала домой.

– Где она работает? – как-то поинтересовался отец у бабки Ганны.

– Так вона ж бригадир на мебельной хвабрике. Який-то багет робют, – сказала бабушка.
 
– А, понятно, из этого самого багета делают рамы на картины, на зеркала. Делают из него и гардины на окна, – пояснил отец.

Дом, в котором мы теперь жили, и просторный двор от улицы отгорожены таким высоким забором, что не каждый любитель до чужих яблок и груш заберется. Ворота, тяжелые, высокие, на ночь запираются на деревянный засов. Яблони, сливы, груши и вишни росли на самом виду, в садике перед окнами. Под навесом пыхтела большебрюхая корова, лениво жевала сено и большими печальными глазами смотрела на новых жильцов. «Брюхатая вона. Телок скоро буде», – пояснила бабка. В сарайчике слышалось похрюкивание. По двору важно расхаживали надувшиеся индюки, как будто они были недовольны появлением квартирантов. От двора, под горку, к заболоченной речушке тянулся огород.

В маленькой деревушке Комаровке школы вообще не было. Зато среди домов стояла церковь небольшая, но, как положено, с куполами, только с самого высокого купола в войну крест сшибло снарядом. «Ни як не везе нашей церквушке, то антихристы-коммунисты крест с ные стаскывалы, то хвашисты отстрелили», – рассказывала бабушка Ганна.

В школу же дети ходили в Южный поселок, что расположен за железной дорогой всего в трех километрах. Мне не хотелось уходить из своего класса в харьковской школе, не хотелось расставаться с Вовкой, да и вообще не мог представить, как оно все будет в новой школе Южного поселка. Я уговорил отца, чтобы хоть третью четверть закончить там, на станции Сортировочной города Харькова. Почти месяц с двумя пересадками я ездил на занятия на пригородных поездах. Учились с обеда, и домой я добирался уже затемно.

Однажды в кромешную тьму шел я с поезда и прислушивался к чавкающим шагам впереди идущих рабочих, тоже приехавших из города домой. Будто расположившись меж звезд, наверху светились окна Комаровки. Самого бугра, на котором находилась Комаровка, совсем не видно, только внизу шумела бешеная вода от растаявшего за день снега, перекатывалась через верх маленького мостика, преграждала путь к манящим огонькам.

– Может, где пониже удастся перебраться, – кто-то сказал. А другой ему возразил:

– Нет, ниже речушка разлилась и вовсе соединила топкие низины.

И мужики нашарили какие-то мокрые, грязные доски, кряхтят, пыхтят и, крепко ругаясь, строят переправу. Положив в сторонку портфель, я тоже у самой воды выковыривал камни покрупнее, подтаскивал взрослым.

– Давай! Давай, хлопец! Не ночевать же здесь, – поторапливал меня какой-то дяденька и брал из моих рук камни, укладывал их горкой в воду. Что за дяденька это был в такой темнотище, разве различишь? Но от него пахло машинным маслом, керосином и чуть наносило дымком. «Похоже, работает в депо, ремонтирует паровозы», – догадался я. Кто-то подтащил пару жердин. Скрутили их вместе проволокой, уложили на кучки камней. По шаткой переправе кое-как перебрались.

Около полуночи, весь в грязи и мокрый, я пришел домой.

С облегчением я вздохнул, когда подошли каникулы, а после них я стал учиться в новой школе в Южном поселке. И опять – новые учителя, новые ученики. Новички, как обычно, бывают в центре внимания. Все присматривались, на что я способен. К своему удивлению, я узнал, что в классе уже имелся художник. Им оказался Фотя Колоколов, белобрысый, со светло-голубыми глазами, с нижней оттопыренной губой, с которой, как мне казалось, готово сорваться – «плевал я на всех и на все, мне бы стать знаменитым художником». Фотька жил по соседству с Комаровкой, в поселочке с райским названием Зеленый Гай, в котором тоже не было школы. Фотька в классе был самым рослым, и оказалось, что он на год старше меня. Среди учеников он пользовался славой как хороший малювальщик.

Классный руководитель, она же учитель-биолог, посадила меня на свободное место за Фотькиной партой. «Трудно придется мне соревноваться с Фотькой», – думал я, глядя на его широкую спину и на склоненный к тетради стриженый затылок. А впереди Фотьки сидела Ортюхова Люда, красивая, с ямочками на щеках, с аккуратным прямым носиком, со стройной фигуркой. Движения ее были плавны, неторопливы. Даже макая ручкой в чернильницу, перо опускала осторожно, без стука, не как некоторые, что даже концы пера загинаются. Она берегла перо, и, может быть, поэтому у нее был ровный, красивый почерк. Люда нравилась многим мальчишкам. Я заметил, что и Фотька был неравнодушен к ней. Тайком от учителей и от соседей по парте он рисовал какие-то картинки и незаметно подсовывал ей. А Люда, смущаясь, краснела и, смеясь, картинки прятала меж страниц в учебнике.

О том, что я люблю рисовать не меньше Фотьки, в классе узнали в первый же день: у меня выработалась привычка; слушая на уроках объяснения, я на клочках бумаги или на обложках тетрадей что-нибудь черкал и часто пытался изобразить учителя. На этот раз Надежда Петровна на уроке литературы – «...мороз и солнце – день чудесный...» читала она отрывок из стихотворения Пушкина и рассказывала биографию великого поэта. В классе – тишина. И только я увлекся, скрипел пером, рисовал Надежду Петровну, отыскивая в ней черты красавицы Натальи Гончаровой, жены Пушкина. Да, Надежда Петровна была молода, стройна, с тонкой талией. Рассказывает, не сидя за столом, а не спеша ходит, постукивая туфельками, словно ставя точку после каждого предложения. Она то подходит к окну, то идет обратно мимо доски к двери и, чуть улыбаясь, обводит учеников взглядом, чтобы убедиться, с интересом ли ее слушают.

– Нетисов, кажется, ты невнимательно слушаешь, – вдруг прервала она свой рассказ.

– Нет, Надежда Петровна, я внимательно смотрю, то есть слушаю, – смешался я.

А мой сосед по парте вытянул шею, увидел мой рисунок и, взглянув на учительницу, потихоньку захихикал. Услышав смешливое настроение никогда не унывающего Петра, Фотька и остальные, кто сидел поближе, тоже стали заглядывать. Надежда Петровна было направилась к моей парте, но зазвенел звонок, и она, взяв журнал, сказала:

– О Пушкине продолжим на следующем уроке.

Учительница вышла из класса. Мою парту вмиг окружили мальчишки и девчонки. Неся на плечах льняные, отсвечивающие золотистыми пятнышками косички с большими розовыми бантами, важно подошла Люда.

– Ой! Как похожа наша Надежда Петровна! – хлопнув в ладошки, засмеялась она.

А Фотька вдруг помрачнел, насупился. Губа оттопырилась. Белесые тонкие брови съехались. Удовлетворив любопытство, все убежали на перемену, а Фотка дольше всех рассматривал мой рисунок, потом попросил:

– Принеси завтра еще какие-нибудь рисунки посмотреть.
 
Утром Фотька с нетерпением поджидал меня.

– Принес? – даже не поздоровался, сразу спросил он.

– На, смотри, – вытащил я из портфеля различных рисунков целую пачку.

Тут же набежали почти все ученики нашего класса и расхватали рисунки. Так что когда прозвенел звонок и вошла учительница-физичка Лидия Николаевна, было не до нее. Мальчишки и девчонки, столпившись, кучками, рассматривали рисунки, какие из них хвалили, над какими-то спорили и что-то доказывали друг другу.

– Что за базар? В чем дело? – протискивалась Лидия Николаевна к столу.

– У нас появился еще один художник! – спешили сообщить возбужденные ученики.

– А ну-ка -ну-ка, любопытно, – и Лидия Николаевна из протянутых рук брала рисунки, внимательно разглядывала, а потом сказала:

– Я не художник, но вижу, что у нового ученика способности нисколько не хуже, чем у Фоти Колоколова. Одним словом – молодец! Однако, урок есть урок и сегодня – новая тема. Всем за парты, – сказала Лидия Николаевна.

После занятий Фотька подошел ко мне и сказал:
 
– Вовчик, хочешь посмотреть, чего я понарисовал. Пойдем к нам. У меня рисунков полон чемодан.

Я охотно согласился, и мы направились в Зеленый Гай, где жил Фотька.

Как-то легко и радостно на душе было в этот день. Не нужно теперь с пересадками ездить в харьковскую школу, приходить в слякоть и непогоду в полночь домой. К тому же я чувствовал, что с Фотькой мы подружимся.

Ласковое весеннее солнце щедро согревало намерзшуюся за зиму землю. Почти везде просохли пешеходные дорожки. От завалинок во дворах поднимался легкий парок. Под заборами ощетинилась зелеными листочками молодая крапива. С окраины поселка доносился галдеж грачей. На высоких тополях темнели их гнезда.

Фотька с отцом и матерью жили в низкой хате, придавленной тесовой крышей из посеревших от длительного времени досок, среди которых выделялись новые заплаты. Во дворе возле сарая пятнистая корова подбирала остатки сена, и рядом до блеска вылизанный матерью пошатывался еще на слабых ножках рыжий бычок Мартик.

– Вот ты посмотри на него, потом скажешь, похож или нет, – и Фотька погладил бычку мордашку. – Я его уже нарисовал, – похвастался он. Вошли в хату и сразу же оказались в тесной кухне: печь с чугунками на плите, полки с посудой, стол и на нем кринка. Фотька сразу же подошел к столу, обеими руками осторожно взял кринку, до краев наполненную молоком, и поднес к губам, но, взглянув на меня, предложил:
 
– Будешь пить?

В этот момент из комнаты на кухню вышли Фотькины родители.

Постеснявшись их, я от молока отказался, а Фотька выдул целую кринку, крякнул, вытер толстые губы, пошлепал по животу.

– Вот привел нашего нового ученика, хочу показать ему свои рисунки. Он тоже хорошо рисует, – сказал Фотька родителям. Фотькина мать мне показалась намного моложе отца, высокая, худощавая, черноглазая. Густые темные волосы у нее заплетены в косы и окуратно уложены вкруг головы. Она, чуть улыбаясь, с интересом оглядела меня, поинтересовалась, как меня зовут, откуда приехал. Отец же Фотькин – прямая противоположность: низенький, толстенький, волосы светлые, клочкастые, торчали в разные стороны. Маленькими сонными глазками покосился на меня и вышел во двор.

– Пойдем сюда, – Фотька вошел в комнату – я за ним. Из-под кровати он выволок большой черный чемодан с грыжей на боку, откинул крышку.

– Вот! Все это мое творение, – с гордостью сказал он.

Чего только не было нарисовано! С одной картинки на меня смотрела грустными глазами дворняжка.

– Прошлое лето умерла: змея укусила, – вздохнул Фотька.

На другой – пригорок, дома на нем, а перед ними шел длинный поезд. Из окна паровоза выглядывал усатый машинист. Его лицо едва помещалось в окне, и если бы ему пририсовать невидимое туловище, то он бы бежал по шпалам, а не стоял в кабинке. На третьем рисунке – на бревне, соединяющем два берега речушки, бодались два козленка.

– Сейчас, сейчас я тебе покажу бычка нашего, Мартика, – стал рыться в рисунках Фотька. – Вот, нашел.

Я взял рисунок, посмотрел – вроде, похож но...

– Но почему же он такой маленький, а уже с рогами? – спросил я.
 
– Так это я пририсовал, чтоб больше походил на бычка, а не на какую-нибудь телушку. А рога же все равно вырастут, – объяснил Фотька.

Вот и Люда Ортюхова за партой сидит. Она не то что бычок, не очень походила на себя и выглядела значительно старше, однако большие розовые банты и платье зеленоватое, с крупными разводами были точь-в-точь как у нее.

Несмотря на некоторую неряшливость, на помарки, на неровно обрезанные края рисунков, все же они мне понравились.

– Ну, Фотька, быть тебе знаменитым художником! –похвалил я. Довольный Фотька разулыбался и даже слегка покраснел.

В классе же ученики, рассматривая наши с Фотькой рисунки, часто спорили, чьи лучше. Теперь Люда и мне улыбалась, когда я заикался возле доски, глядя, как она мой рисунок прятала рядом с Фотькиным. Это были ее портреты, нарисованные нами.

В апреле буйно зацвели сады. Словно в белой пуховой шали, издали на бугре выделялась Комаровка. Сквозь бело-зеленое кружево проглядывали темные крыши домов, и в центре сверкала облезлыми куполами старая церковь. На самом высоком куполе, где когда-то стоял крест, теперь постоянно сидели голуби и поглядывали вниз на шумных мальчишек и девчонок, которые по воскресным дням приходили в церковь смотреть кино. А иногда в будние дни в ней проводили собрания, или кто-то приезжал из города читать лекцию.

За два дня до православного праздника «Святой Пасхи» прямо на стене церкви вывесили объявление: сегодня лекция «Религия и борьба с суевериями». По окончании – кино «Кубанские казаки». Через какой-то час вся Комаровка уже знала, что вечером лекция и кино.
 
– Вовка, окликнул меня соседский мальчишка Пашка, когда я во дворе «разговаривал» с индюками.

– Ну, чего тебе? Видишь,я изучаю индюшиный язык, –  отозвался я.

– Кино классное привезли. Пойдешь? Только сказали, кто лекцию не прослушает, того не пустят на бесплатное кино.

– Такое кино, конечно, нельзя пропустить, – согласился я с Пашкой.

И мы пошли сначала узнать, как бороться с суевериями, а потом смотреть кино.

К шести часам вечера у церкви собрался народ. В основном, пришли ребятишки да парни с девушками. Пришли некоторые женщины и мужчины тоже, похоже, что из-за кино. Пришел и дед Пашкин. Стояла с костыльком, сгорбившаяся старушка Агриппина, которая жила в маленькой хатке в конце улицы.

– Бабушка, ты тоже пришла посмотреть кино? – спросил Пашка.

– Да нет же, якое мени кино. Хочется побачить який вин лехтур, шо лехцию будэ сказывать, – объяснила бабушка, а сама все глядела в улицу. Скоро ли лектор?

Не только бабка Агриппина, а все ждали лектора. Ждал его и киномеханик: он привез уже кинопередвижку и банки с лентами фильма.

«Кажись идет», – сказал кто-то. Бабушка Агриппина, подставив к бровям ладонь, глядела тоже. К собравшейся толпе подошел маленький, плюгавенький, но в шляпе и с портфелем лектор, похоже, еврей: лицо узкое, брови черные, мохнатые, нос загнут к губе, глазами – зырк-зырк, туда-сюда.

– Такий биса отпугне, – сказала бабушка Агриппина и перекрестилась. Лектор довольный, что народу набралось в церковь все же порядочно, начал читать о поклонении богам, о вере в сверхъестественные силы, о снах и суевериях, о различных религиях, как ислам, буддизм, христианство.

Вначале в небольшом помещении церквушки, переоборудованном под зрительный зал, было шумно: кто-то разговаривал, кто-то ерзал, вертелся, кто семечки грыз, и каждый ждал конца лекции, ждал начала кино. А лектор все читал и читал, то заглядывая в книги, то, сверкая глазами и жестикулируя руками, что-нибудь доказывал, а сам все посматривал на пустые места с цифрой тринадцать, разделившие слушателей в зале на две полосы. Постепенно в зале наступила тишина, только слышался нудный голос лектора. Впереди нас с Пашкой кто-то засопел и… вдруг! – Стук! Звон стекла. Лектор испуганно дернулся, схватился за портфель и объявил: «На этом лекция закончена».

– Ура! Кино давайте! – закричали нетерпеливые.

– А что это был за стук, звон? – спросил я у Пашки.

– Да это тракторист дядя Матвей задремал и банку, что держал, выронил из рук. Он, наверное, после лекции и кино хотел зайти за молоком, а теперь ему не надо заходить, домой после кино по темноте вместе с ним пойдем. Он же за нашими домами живет, – рассказал Пашка.

Внизу перед подъемом к Комаровке уже не шумела вешняя вода. Просохшая дорога тянулась от станции к мостику и круто взбиралась к домам. Вода устоялась, вошла в привычные берега, пополняемая речушкой, питала заболоченный с кочками луг и небольшие озерки и болотца, которые начинали зеленеть прогреваемые солнцем. Здесь находилось настоящее царство лягушек и комаров. Когда же наступило лето, комары красноречиво объяснили, почему деревню назвали Комаровкой: тучи комаров встречали у мостика каждого прохожего и под сплошной писк гнали и грызли до самого дома. Теплыми вечерами хор комаровских лягушек слышен был даже в Зеленном Гае, в Южном поселке. Может быть, и завидовали нам жители этих поселков, прислушиваясь к многочисленному хору большеротых солистов.

Если не обращать внимания на злющих комаров, которые  вечерами с низины поднимались к нашим дворам, Комаровка нравилась мне все больше и больше. Здесь у меня появились друзья. Один из них сосед Пашка, большеухий мальчишка, с серыми глазами навыкате. Тот самый Пашка, с которым на лекцию и в кино ходили в комаровский клуб-церковь. «Конечно, – думал я, – Пашка давно живет в Комаровке, знает у кого, что растет в садах и огородах и непрочь забраться в них. Он, как я узнал, был большой любитель до чужих яблок и груш. У нашей хозяйки бабушки Ганны в садике наливались ароматным соком крупные яблоки с розовыми боками, начинали желтеть груши. Словно прозрачные, краснели на солнце вишни. А в огороде, связанные тонкими плетями, соблазнительно красовались несколько полосатых арбузов! «Неужели бабушка не угостит, когда созреют? – мечтал я и тут же подумал, – а вдруг плеть, которой привязан самый большой арбуз, лопнет?! Да и что стоит какой-нибудь гусенице перегрызть ее и... укатится арбуз в болото к лягушкам».
 
Но шли дни. Подрастали маленькие арбузики. Еще крупнее становился этот, понравившийся мне. Он так и бросался в глаза своими извилистыми светлыми и темно-зелеными полосами.
 
В один из жарких дней я расположился в тени под навесом, приколол кнопками к фанерке лист бумаги и приготовился рисовать подсолнухи, освещенные ярким солнцем. Их большие шляпы выглядывали из-за плетня огорода.

Дома с утра никого не было: отец рано уехал на работу, тетя Полина только что тоже ушла к пригородному поезду, Нина с подругой отправились за какими-то покупками в магазин в Южный поселок, а бабушка чуть свет ушла что-то продавать на базарчике. «Порядок! Мешать мне никто не будет», – и только я начал карандашом наносить рисунок – среди подсолнуховых шляп показалась чем-то озабоченная широкая Пашкина мордень. Правой рукой он поцарапал затылок и позвал:

– Вовка! Иди сюда!

– Ну, чего тебе? – недовольный подошел я к их забору. – Ты же видишь, занят я.

Пашка, как и я, учился в русской школе, и хотя в Комаровке он с матерью, с дедом и бабкой прожил несколько лет, а хохлом настоящим так и не стал и поэтому путал русские и украинские слова. Похоже, Пашку не очень интересовало, что я собираюсь рисовать, а заглядывал он в огород.

– Дывись, якие гарные кавуны, – кивнул он в сторону арбузов и перелез через изгородь ко мне во двор. – Вот пойдем, постукаем. Наверно, поспел, – сказал Пашка.

Я уже не раз стукал щелчками арбузы, любуясь ими, когда бабка Ганна  куда-нибудь уходила. Я уже знал, какой арбуз как звенит. Самый маленький от щелчков отпрыгивал, как будто ему больно, и глухо звенел: «тук-тук, пук-пук!» Ясное дело – зелень! Арбуз не большой и не маленький, средний, выбравшийся на край лунки, отзывался на щелчки громче и отрывистей. Полосатую голову не качал, как маленький. А самый большой, тугой как футбольный мяч, совсем не хотел звенеть, тихо дожидался своей участи и щелчки отбрасывал назад. Мы с Пашкой подошли к нему. Я постукал. Пашка, открыв рот, внимательно послушал.

– Спелый! – уточнил он и сразу же предложил, – давай съедим, пока дома нет бабки.

– Ты че! Сразу будет заметно, их всего пять, остальные не в счет, мелочь пузатая, – хотел отговорить я его.

Пашка отросшими грязными ногтями поскреб затылок, что-то соображая, и вдруг закричал:

– Придумал! У тебя много зеленой краски?

– Есть, а зачем?

– Сейчас узнаешь, – и Пашка перелез через изгородь, сверкнув пятками, убежал на свой двор.

Обратно он, как козел, прыгал по заросшей сорняками картошке в своем огороде и над головой держал большой резиновый мяч. Улыбаясь во весь рот, Пашка мигом оказался возле изгороди и протянул мне мяч.

– Вот! Все равно он проколотый, мне не жалко, малюй зеленые полосы и положим вместо этого кавуна, – выпалил он, озираясь по сторонам.

– Нет, боюсь, что будет, если узнает хозяйка?! – не соглашался я.

– Да ты че! Не хочешь кавуна?! Вот дурень!

И я вспомнил клубного художника Константина Александровича в Глубоком, в Казахстане, вспомнил его мастерскую, где на полках лежали муляжи различных фруктов, овощей, которые использовались в спектаклях, в постановках на сцене. Мне вдруг захотелось показать мастерство художника-бутафора, а еще я представил, как мы с Пашкой разрежем арбуз на ломти и алую сочную мякоть, утыканную черными семечками, будем с наслаждением уплетать.

– Ладно, давай, – согласился я, поколебавшись еще немного, – только не проболтайся, может, бабка пока не хватится, а потом из маленьких какой-нибудь подрастет, выручит нас.

С арбузом мы управились втроем. Третьим был поросенок. Арбуз мы с Пашкой съели на нейтральной полосе, между огородами, забравшись в заросли конопли и крапивы, а чтобы случайно бабка не наткнулась на арбузные корки, отнесли их поросенку. Что поросенок не проболтается, я знал точно, а вот Пашка?!.. «Да ладно, теперь уже будь что будет», – рассуждал я, поглаживая полный живот.

На месте съеденного арбуза теперь красовался полосатый мяч.

– А ты молодец! Издали не отличишь от остальных арбузов, – сказал Пашка и тяжело перевалился через изгородь в свой огород, прошел мимо тяпки: какая прополка в такую жару. Он лег в тень под яблоней и, вздыхая, щупал живот: глотал, торопился, а теперь мается.

Я было снова сел под навесом, взял в руки карандаш, приготовил кисть и краски. Разомлевшие на жарком солнце подсолнухи, как мне показалось, осуждающе чуть покачивали шляпами. Тяжело сидеть с раздувшимся животом, и я решил, что подсолнухи подождут до завтра.

Когда же бабушка вернулась с базара, я стал за ней следить: пойдет ли в огород? Интересно было узнать оценку своей работы по раскраске. Если она обнаружит подделку, то за свое мастерство я получу «награду» вечером от отца. В огород она все же заходила пощипать цыбули к салату, но к арбузам близко не подошла, а по счету, должно быть, видела – все на месте. Может быть, мы с Пашкой и выкрутились бы, но ни один из остальных не успел подрасти до размера съеденного: через день пошел дождь. А после дождя в воскресенье утром бабушка Ганна засобиралась ехать в город в гости.

– Отвезу-ка я внукам кавун, поди дошел, – сказала она и направилась в огород. Я мигом выскользнул из-под одеяла и в одних трусах следом выскочил во двор, прошмыгнул мимо отца, строгавшего под навесом доску, забрался на чердак сарая, в открытую дверцу стал следить за  бабкой. Она, подойдя к арбузам, некоторое время стояла как вкопанная, потом зачем-то кончиком косынки потерла глаза. «Да че там! Отсюда видно, что мяч уже без полос». Затем она нагнулась, загородив широкой юбкой от взора арбузную лунку, и… сразу же над ней взметнулась струйка воды. Распрямилась, повернулась, идет – в руках сдавленный мяч, и пальцем растирает оставшуюся краску. «Конечно же, направилась к отцу. Ну, все! Снимет стружку! Надо отсидеться здесь», – испугался я и отодвинулся подальше в темный угол, растревожив многолетнюю пыль, но вовремя успел зажать нос и рот. Тут-то мне и вспомнился день, когда мы с вещами приехали на машине к бабке на жительство.

– Добре! Живите, тильки як порядочни люды, – сказала она.

«Вот это называется порядочный!» – ругал я себя, прислушиваясь, что там она доказывает отцу.

– Вовка! Где ты, чертов рисовальщик, – бросил он рубанок и, шелестя стружками, торопливо пошел в дом, а через какую-то минуту слышу:

– Нет его. Постель пуста.

– Да вин тильки что за мною выскакивал без штанив, – сказала бабка и, ворча, куда-то пошла по огороду.

На чердаке сарая я отсиделся, пока бабка не уехала к внукам. «Сиди, не сиди, а спускаться все равно придется», – выбрав момент, я спрыгнул вниз.

От отца мне, конечно же, влетело и попало бы еще больше, если бы не сознался, что идея Пашкина.

 Пашка целый день не показывался на своем дворе. Только вечером он вышел на крыльцо и, заметив меня, свистнул. Я поспешил к нему и… тоже от удивления свистнул: глаза у Пашки – красные, еще краснее были уши, и мне показалось, стали еще больше. Работа Пашкиного деда, как понял я.

Бабушка приехала вечером и, хотя на меня посматривала сердито, ругать не стала: отец за арбуз рассчитался не только со мной, но и с ней тоже. Бабушка только поинтересовалась: «Сладкий? Спелый був!» Мы с Пашкой немного не угадали: арбуз малость не дозрел. Но чтобы очень не расстраивать бабушку, я нахваливал арбуз, сказал, что был красный-прекрасный! И сладкий, как мед! По-видимому, согласившись со мной, бабушка вздохнула и принялась стелить постель. На дворе темнело. Наступила ночь. А кому какой сюрприз преподнесет следующий день, ложась спать, пока еще никто не знал.