Вот те раз!

Вячеслав Коробейников-Донской
Начался 1917 год необычно. Сначала были слухи. Слухи странные и непонятные. Говорили, будто Государь Император Николай Александрович отказался от престола, будто держава наша теперь называется республикой и правит страной какое-то временное правительство. Говорили даже, что город Санкт-Петербург переименовали в Петроград, чтобы немцам сильнее досадить. Потом стали приходить с фронта казаки, да не приходить, а дезертировать. Срам-то какой! Никогда не знала Донская земля такого позора.
Дед Селивёрстов вместе с Пахомычем сидели на лавке. На дряблом носу у последнего смешно восседали очки. Словно шашкой, он размахивал свёрнутой в трубочку газетой «Донские Областные Ведомости»:
 – До чего дожили, Игнат! До чего дожили!
 – И не говори, Пахомыч! – вздыхая, подхватил дед Селивёрстов. – Как увижу своего, так рука и тянется к кнуту. Кругом война, а он здесь, знай себе, прохлаждается. Говорит: «Всё, хватит! За буржуев больше не буду кровь проливать!» Я ему: «А как же, мол, присяга, честь казачья?!» А он мне: «Честь моя при мне осталась – никуда не делась! На верность я, говорит, царю-батюшке присягал, а не этим толстопузым из Временного Правительства! И вообще пусть русские сами в своей России порядки наводят. А у нас своих дел невпроворот!» Что делать?
 – Да-а-а, – многозначительно протянул Пахомыч. – Во каки времена настали! Казаки в мужицкие армяки (татарское: кафтан, сшитый из армячины) вырядились и водку хлещут по кабакам (татарское:имеет тоже значение), чума (турецкое: нарыв) их облобызай. Куда придём?
 – Видно, прав батюшка, конец света скоро. Готовиться к суду Божьему надобно. Всем по заслугам его воздастся. Спаси и сохрани, Господи! – перекрестился собеседник.
Лето 1917 года прошло относительно спокойно. А вот после Сергия-капустника (25 сентября) казаки стали приходить с фронта уже сотнями. У каждого с собой было оружие: или винтовка, или наган, а то и пулемёт. Шли они уже, не опуская голов. И никакая сила не могла заставить их вернуться назад. О первую назимь (первый снег) опять пришли вести из России. Власть обратно переменилась. Хлёстко резануло слух непривычным словцом «диктатура пролетариата». Далее новости были одна неправдоподобней другой. То тут, то там  крестьяне пытались отобрать у казаков испокон века принадлежащие им земли; создавались какие-то комитеты бедноты; повсюду казачьи привилегии сводились на нет. Против несправедливостей Советской власти один за другим стали вспыхивать мятежи. 21марта 1918 года восстали казаки станицы Луганской, 31марта – Суворовской, 2 апреля – Егорлыкской. С мая по август в низовых станицах Бессергеневской, Мелеховской, Семикарокорской, Нагаевской казаки приняли приговоры о выселении иногородних за пределы станичных областей. Уже к осени весь Дон запылал праведным огнём.
Отряд красноармейцев прибыл в Секачи тёплым летним утром. Махальный (дозорный) заранее успел предупредить атамана Нечая, и тот поджидал «гостей» в правлении. Весь хутор  вывалил к плетням. Всем было интересно: «шо за така эта Советска власть?». По улице шёл разномастно одетый отряд солдат, что вызвало непроизвольные улыбки на лицах хуторян. За ним еле плелись две телеги, нагруженные мешками и баулами (тюркское: дорожный сундук). На одной из них находился пулемёт. Командир, одетый в казачью форму, с красным околышем на папахе (тюркское: шапка), ехал на каурой (тюркское: масть – светло гнедая) кобылице. Сапоги и портупея тускло сверкали из-под толстого слоя пыли. На ремне с боку висела кобура (тюркское: колчан) с торчащей рукоятью «маузера».
Народ у правления собрался как-то разом. Атаманский совет в последний момент, чтобы придать встрече торжественность, решил преподнести приехавшему начальству хлеб-соль. Для этой церемонии выбрали самого почётного казака – Пахомыча. Пахомыч, не торопясь, расправил свою реденькую бородёнку, крякнул (мол, знай наших!) и, приняв огромный пшеничный каравай, медленным шагом пошёл навстречу. Красный командир, увидев такую помпезность, лихо спрыгнул с лошади, мимоходом бросив поводья подбежавшему красноармейцу:
 – Чепрак (турецкое: суконная подстилка под седло) поменяй, а то лошадь совсем взопрела!
Затем он, не спеша, отломил кусок хлеба и, прожевав, криво улыбнулся:
 – Уж никогда бы и не подумал, что меня именно ты, старая гымза (хрыч), хлебом-солью встречать будешь.
Пахомыч оторопел от такого обращения, а начальник снисходительно потрепал его, словно бабёнку, по щеке:
 – Перша, облобызай тебя чума! Вот те раз! – выдохнул в изумлении старый хорунжий.
 – Не Перша, а Григорий Емельянович Телегин – командир добровольного имени Клары Цеткин пролетарского отряда. Пришёл к вам устанавливать Советскую власть.
Народ недобро загудел. Никто и никогда не смел раньше так неучтиво обходиться с заслуженным казаком, да и просто со старым человеком.
 – Так ты же – не казак! – зашипел рядом стоящий дед Селивёрстов.
 – Да, не казак! – самодовольно согласился Перша. – А вот уму-разуму вас, чигоманов, поучу! Где атаман?
Атаман Нечай стоял на верхней ступеньке правления, опершись плечом о косяк. Лицо его было спокойно, и никто даже не догадывался, какие бури бушевали в душе пожилого урядника.
 – Давай, сдавай дела! Закончилось твоё атаманство! – через плечо нарочито громко сказал красный командир, невольно поёживаясь под нехорошими взглядами толпы.
Атаман презрительно посмотрел на Першу и, смачно плюнув под ноги спешившей к крыльцу  новой власти, медленно скрылся в тёмном проёме дверей.
Красноармейцев определили на постой в хатах близь лежащих к правлению. По пять человек в одной мазанке. Некоторым хозяевам пришлось всей семьёй спать на базу. Благо, что ночи стояли тёплые. Сам командир отряда расположился на ночлег в правлении. На её крыше появился большой кумачовый (тюркское: ткань х/б алого цвета) стяг. Местных сидельцев прогнали. Выставили свой караул (тюркское: стража). Ещё днём Перша реквизировал для нужд пролетарской армии гнедого (масть – тёмно коричневый) коня с база Пахомыча и отправил на нём красноармейца в станицу Сергеевскую с пакетом. Содержание пакета было таково: «Советская власть в хуторе Секачи установлена. Арестованы атаман Нечай и писарь Червлёный. Причастность к контрреволюции устанавливается. Завтра начнём поиски пособников мирового империализма. Прошу выслать агитаторов» и внизу размашистая подпись: «Командир добровольного имени Клары Цеткин пролетарского отряда Григорий Телегин».      
Слух об аресте Нечая и Червлёного быстро облетел хутор. Утром за завтраком Пахомыч был мрачен. Глядя, как домочадцы лихо уплетали за обе щеки, он лишь покачивал головой. Ему самому после вчерашнего никакой кусок в горло не лез.
 – Ну, вот и всё! Теперь Перша всем припомнит Лазаревских бычков! – начал старый хорунжий.
 – Сами виноваты были! Неча на других грешить-то! Не воровали б, и заботы меньше б было! – засовывая целый вареник с вишней, промычал Андрей. – Мы их не трогаем, и они нас не тронь.
 – Это нехай (пусть) Тонька да Афоня пужаются. Они им тогда горяченького понадподдавали, – вставил своё мнение младший сын Сергей.   
Старый казак ехидно ухмыльнулся, посматривая то на Андрея, то на Сергея (два младших сына  и внук сгинули в эту войну с германцем: уже второй год ни слуху, ни духу):
 – Аль не поняли ещё, зачем Перша из своего Тамбова к нам припёрся?! Аль не видели, каких оборванцев он с собой притащил?! Они-то и припёрлись сюда, что жрать сладко желают. А работать?! Так пусть другие дураки горбатятся! – разошёлся Пахомыч, но вдруг осёкся.
Краем глаза он заметил движение на улице и, взглянув в окно, увидел, что к его хате подходит отряд красноармейцев во главе с Першой.
  – Вы и вы, – показывая на сыновей и внуков, строго приказал старый хорунжий, – быстро на чердак (турецкое: помещение под крышей)! И чтобы ни случилось – ни гу-гу! Ясно?
Мужчины, молча, закивали головами.
 – Ни гу-гу! – снова повторил он. – Ежели со мной что случится, Андрей, уходите балками на дальний хутор к Панкрату Шилкину. Он – товарищ надёжный. Переждёте у него.
Женщины запричитали.
 – Цыть! – прикрикнул на них Пахомыч. – Ишь, им бы только мокроту разводить!
 Дверь распахнулась. В проёме показался Перша с тремя красноармейцами, остальные остались наружи.
 – Завтракаете? – насмешливо спросил красный командир.
 – Завтракаем и гостей на завтрак не ждём! – обрубил старый хорунжий.      
 – А остальные где?
 – Работать ушли. На дальние поля.
 – Да, ну? – язвительно спросил Перша, поглядывая на ополовиненные лишние чашки на столе. – Обыскать всё. Что ж ты, старый, моему посыльному неука (невыезженный ни в упряжь, ни поверх конь) подсунул?
 – Сами выбирали.
 – Сами-сами! – передразнил его Телегин. – Оружие есть?! 
 – Как не быть, – спокойно ответил Пахомыч. – Вона на стене.
На стене на ковре (турецкое: одеяло) висел ятаган (турецкое: кривой турецкий меч с заточкой по внутренней стороне клинка) с богатой резьбой на рукояти, купленный по случаю на базаре (тюркское: торговая площадь) ещё в турецкую войну.
 – А винтари (винтовки) где?
 – Служивых на войну собирал.
 – Ладно. Хватит прохлаждаться. Ты арестован. Собирайся.
Пахомыч, нехотя, встал, надел свой старенький чекмень, поправил фуражку и медленно направился к выходу. Женщины заголосили.
Поиски врагов пролетарской революции продолжались весь день. Были арестованы дед Гаркуша и дед Селивёрстов. Всего набралось человек восемь. Антон Лазарев и Афоня Гулай, в своё время иссекшие за воровство голый зад новой власти, быстро смекнули, что хорошего им ждать от неё нечего, и ушли в степи. Заместо Антона взяли отца. На следующий день состоялся суд. Приговорили: за разграбление народных денег (в хуторской казне нашли всего лишь 1 рубль двадцать три копейки) атамана Нечая и писаря Червлёного расстрелять, за агитацию против Советской власти определить наказание в виде битья плетьми Гаркуше и Селивёрстову по двадцать плетей, Пахомычу – пятьдесят плетей, остальных свести в станичную управу для выяснения их принадлежности к контрреволюционной деятельности.
Молодой красноармеец, видя перед собой старых казаков, как-то неестественно долго  завозился с кнутами, наверное, чтобы скрыть смущение.
 – Ну, что ты там сёмаешь (суетиться без толку)? Что ты там сёмаешь? – прикрикнул на него Перша. – Давай уже начинай! Народ-то заждался, поди!
Собравшаяся около правления толпа сумрачно молчала. Старики обнялись: всё-таки как-никак ни один десяток лет бок о бок прожили. Пахомыч неспешно посмотрел вдаль: «Какая необыкновенная синева! И как раньше-то я этого не видел?! Всё дела, дела… А тут такая красота! Эх, прости меня, Господи!», затем повернулся к народу:
 – Простите за ради Христа, люди добрые! Ежели кому зло ненароком сделал, не поминайте лихом. Был строг, признаюсь, но жить всегда старался по справедливости. Простите...
 – Да хватит уже телячьих нежностей! Давайте, начинайте! – оборвал прощальную речь Перша. – Сейчас посмотрим, как сверищать (визжать) будете.
Со стариков сорвали рубахи, опрокинули на лавки, накрепко привязав верёвкой. Раздался свист кнутов. Запричитали бабы. Авдотья – жена Пахомыча – бросилась к мужу, но красноармеец сильно оттолкнул её прикладом винтовки. Она упала на колени и так простояла всю казнь, беспрестанно шепча:
 – Господи, что деется-то? Что деется? 
Спрятавшись за ближним тополем, Андрей кусал от бессилия кулаки. Непривычные слёзы туманили глаза. Никто из старых казаков не стенал. Гаркуша потерял сознание на одинадцатом ударе. Селивёрстов вытерпел всё до конца и встал с лавки сам. Пахомыч не поднялся никогда. Нечая и Червлёного расстреляли два часа спустя в балке за полем.
Этим же вечером, когда затих испуганный хутор, Андрей незаметно прокрался к правлению. Одним ударом отцовского ятагана он снёс голову севшему покурить караульному, затем тихонько поднялся по ступеням и, выбив плечом дверь, ворвался в помещение. Со свету глаза не видели. За спиной раздался смешок:
 – Что месть зенки (глаза) застила (заслонила)?
Казак резко повернулся и бросился на звук. Перша выстрелил несколько раз в тёмный силуэт. Андрей выронил ятаган, но, протянув руки вперёд, по инерции продолжал идти на подгибающихся ногах. Телегин оцепенел. Его сердце разрывалось от ужаса, мысли вопили и сбивались, словно гадюки, в клубок. Андрей подошёл совсем близко, почти вплотную и рухнул на пол. Его грудь яростно вздымалась. Из неё вырывались булькающие всхлипы.
 – Ну, что, чигоман, доигрался? Думал, Перша – дурак? Я тебя ещё от колодца заприметил. Меня так просто не возьмёшь! – наклонившись над телом, прошипел Телегин.
 – Я… Я не смог – Серёга тебя достанет, – захлёбываясь кровью прошептал в ответ умирающий и судорожно уцепился руками за сапог.
Перша выстрелил ещё раз и осторожно вытащил ногу.
Через неделю добровольный имени Клары Цеткин пролетарский отряд покинул хутор. Вместе с ним ушёл и Степан Секачёв. Как ни отговаривал его Никифор, тот настоял на своём. Видно, хорошо офофанил (одурачил) его приезжий агитатор. Прощальный разговор отца с сыном оказался не очень-то тёплым.
 – Стёпка, одумайся! У них же руки по локоть в крови. Ты же казак и против казаков идёшь! – наставлял сына Никифор Никитич.
 – Батя, всё совсем не так. Идёт борьба нового со старым, уже отжившим.
 – Это мы намедни видели, как вы со старым и отжившим боретесь! Только вот умом никак не дойду, Пахомыч-то чем Советской власти помешал?
 – Так он же мироед! Или забыл, как твой хорунжий на нашем хребте сидел да чаёк со сладким медком попивал. Не надоело ещё на пахомычей горбатиться?!
 – Ты Пахомыча не трожь! Это не человек был, а золото. Когда наша семья с голоду пухла, не Маркс ваш с Лениным помогли! Пахомыч пожалел: и кров дал, и на харч заработать! А вся твоя Советская власть – хлуд (хлам) и блуд!
 – Хлуд, говоришь! А вот на, посмотри! – почти выкрикнул Степан, вытаскивая из-за голенища сапога потёртый листок.
 – ?
 – Это, батя, новый закон, «Декрет о земле» называется. Вот послухай: «Право пользование землёй получают все граждане Российского государства, желающие обрабатывать её своим трудом, при помощи семьи или в товариществе…» А?! А ты говоришь: хлуд.
 – Земля, говоришь? А ты видел, сколько уже невинной казачьей кровушки из-за неё пролито? Погоди, хамово колено (отродье) себя ещё покажет! Там воно сколько заплечных мастеров (палач) враз объявилось, и каждый упырь (тюркское: злой дух) напиться досыта хочет!
 – А ты и землицу желаешь, и чтобы руки чистыми остались?! Так?!
Никифор Никитич даже опешил: его ли Стёпка стоит перед ним? Ехидная улыбка скривила губы, в глазах недобрый огонёк. «И откуда у парня столько злости взялось? Будто бес какой-то вселился! Не доглядел мальчишку, ой, не доглядел!»
 – Мне на чужой крови хлеб не нужен! Последний раз прошу, отрекись от глупой затеи! Отрекись! И брыла-то (губы) не криви, не криви! А то не ровен час прокляну, прокляну навеки вечные!
 – Да, ну, и проклинай! – со злобой прошептал сын и ушёл, громко хлопнув дверью.
Евдокия Никифоровна, сидевшая на завалинке около окна, стала невольным слушателем жаркого спора. Мать сердцем чувствовала беду. И хотя по натуре она слыла женщиной бойкой, но в этот раз так и не посмела встрять между двумя разгорячёнными казаками. 
Степан  ушёл, твёрдо уверенный в том, что именно эта власть даст ему всё то, о чём он так долго мечтал, и что именно её он будет защищать до смертного своего часа.
Через четыре месяца Степан Секачёв будет смертельно ранен в балке, недалеко от хутора Краснокоротского шайкой (турецкое: разбойничья лодка) взбунтовавшихся местных казаков. Упав на снег, он из последних сил пробьёт наслуд (наст), найдёт в холодном белом крошеве небольшой комочек земли и долго будет  согревать своим дыханием. А уходящее сознание поведёт его через бескрайнее пшеничное поле. И он будет ласково срывать шершавой рукой тугие колоски и смеяться, смеяться от счастья.
Через три месяца сгорит, будто свечка, Евдокия Никифоровна. Журба о сыне так не отпустит её. Никифор Никитич будет всю жизнь казнить себя за то, что не смог тогда уберечь своего Стёпку.