Продразвёрстка

Вячеслав Коробейников-Донской
Шёл 1920 год. Великая страна, обескровленная гражданской войной, словно побитая собака, зализывала многочисленные раны. Большевистский курс на так называемое «разказачивания» привёл к физическому истреблению не только самой активной, самой интеллигентной части казачьего общества, он привёл к чудовищному геноциду всего рядового казачества. Если на 01.01.1917 года на Дону проживало 4428,8 тыс. человек, то через четыре года всего – 2275,8 тыс. человек, из них 45% казачьего звания. Вплоть до начала тридцатых годов шли методические поиски «виноватых» перед Советской властью. Любое обвинение в причастности к «казачьей контрреволюции» грозило неминуемой карой (тюркское: чёрный). Слово «казак» и всё, что хотя бы отдалённо было связано с казачеством,  попало под запрет. В ряде районов казаки лишались избирательных прав. Чтобы выкорчевать из памяти людей само понятие Донское казачество, земли Области Войска Донского были распределены по близь лежащим губерниям. Многие хутора и станицы лежали в руинах или были выжжены дотла. Поля пришли в запустение. Чувствовалась острая нехватка мужских рук.
Не лучше обстояло положение дел и в самой России. Фабрики и заводы стояли. Голод. Холод. Разруха. Рабочие, несмотря на «высокую пролетарскую сознательность», митинговали и требовали хлеба для своих умирающих семей. Но пришедшие к власти большевики ничего не умели. Разрушив всё «до основанья», они никак не могли приступить ко второй части своего гимна: «…а затем мы свой, мы новый мир построим». Оказалось, что строить это новое светлое на голодный желудок, мягко говоря, не совсем сподручно. И вот, чтобы накормить главного строителя коммунизма – рабочий класс – с первых дней установления диктатуры пролетариата была введена продразвёрстка – покупка излишек продовольствия у крестьянских семей, на самом деле – узаконенный грабёж. Ведь деньги (тюркское: тенге – монета), которыми расплачивались (?) большевики, были обыкновенной бумагой, годной разве что для оклеивания сундуков и нужников. Крестьяне, недовольные продразвёрсткой, бунтовали. За два года существования Советской власти произошло более одиннадцати тысяч крестьянских восстаний. Все они были жестоко подавлены. А тысячи продотрядов продолжали кочевать (татарское: коч – путешествовать) по бескрайним просторам России, отбирая у хуторов и сёл кровью и потом заработанный хлеб.
 – Ну, всё! На ночлег остановимся здесь! – приказал командир продотряда Отшеин. – Балка здесь глубокая. Ни подвод, ни костров видно не будет. Семёнов, про посты не забудь!
Всё вокруг пришло в движение. Телеги были поставлены в круг, на случай нападения. В середине задымили костры. Командир тяжело слез с чагравовго (тюркское: масть – тёмно-серый) жеребца. Ноги будто налились свинцом. «Старею, –  необычайно тоскливо подумалось ему. – Раньше целый день в седле – и хоть бы хны. А теперь вона как!»
 – А чё здесь? До Орлов версты полторы-две не боле! – нарушил его думы подошедший мужчина, кутавшийся в лёгкий  зипун (рабочий крестьянский кафтан). – Ночи-то уже холодные. К утру и иней на траве, и лужи ледком покрываются. Чай, не лето, осень уже.
Этого вечно недовольного проводника по прозвищу Карзубый пришлось нанять Отшеину против своей воли. Было в его лице что-то неприятное, отталкивающее: то ли чёрные изъеденные зубы, то ли вечно слащавая улыбочка. Сразу приходила на ум поговорка: «По твари и харя». В другое бы время он без раздумий дал бы ему от ворот поворот, но здесь, в непонятной казачьей стороне, так непросто найти хорошего провожатого. Сами-то они были вчуже (со стороны). Среди местных казаков охочих не нашлось. На все предложения хуторские туманно пожимали плечами и молча уходили. А он, говаривали, все эти края вдоль и поперёк пешком прошёл с батрацкой (татарское: батрак – наёмный работник) котомкой на плечах.
 – Ежели мы ноне в хутор нагрянем, они за ночь весь хлеб в ямы попрячут, а скотину в балки да овраги сведут. И ищи тогда ветра в поле.
 – Хм-м, – промычал Карзубый. – Толково. Да только вот цельную ночь не очень-то холодиться охота.
 – Слухай, а что народ тут такой неразговорчивый?
 – А чё им с тобой говорить, ты же – мужик! А с мужиками у них разговор короткий: как чё, так заперво (сперва) кнутом вдоль спины, а только затем разборку учинять начинают. Звычай (обычай) здесь такой.
 – То-то я гляжу, у тебя к ним любовь какая-то особая.
 – И ты бы, небось, души в них не чаял, ежели тебя на лавке разложить, да плетей тридцать всыпать! – ощерился в злобе Карзубый. – Мне ведь своё пролетарское происхождение доказывать не надо, оно у меня не пером, кнутом на спине написано! Не люди – звери какие-то!
 – Теперь понятно, почему ты сразу в провожатые согласился. А что прям-таки и не за что тебя кнутом отходили? – с поддёвкой спросил Отшеин.
Карзубый неопределённо хмыкнул.
 – Ну, да ладно, давай поближе к костру, устраивайся на кошме (тюркское: войлок, сваленный из овечьей шерсти), а я пойду, посты проверю.
О продотряде в хуторе узнали тем же вечером. Эту весть принёс Александр Авдеев. Он возвращался из станицы Сергеевской от фельдшера. Последнее время со здоровьем стало совсем  худо. И хотя выглядел Александр богатырём, от резких движений начинал задыхаться и кашлять с кровью. Война не позволяла о себе забывать. Фельдшер ничего хорошего ему так и не сказал: свежий воздух, постельный режим, хорошее питание… «Какой к чёрту постельный режим, ежели столько работы на базу!» Авдеев шёл неспешной рысью, когда вдалеке увидел вереницу пустых подвод. Сначала он хотел было догнать их: вместе ехать всяко веселее. Но внезапно пришедшая мысль обожгла: «Да это ж крахоборы-продразвёрсточники!». Александр резко развернул коня и другой дорогой погнал его к хутору галопом. Хорошо, что ему с детства были знакомы здесь каждая балка, каждый косогор, каждый овраг. Ввалившись в хату, он только и успел сказать:
 – Батя, продразвёрстка!
Сухой кашель согнул его пополам. Перед глазами поплыли разноцветные круги. И он потерял сознание.
Всю ночь хутор лихорадочно готовился к встрече незваных гостей. В наспех вырытые ямы засыпали пшеницу. И засыпали не просто, а в два яруса. Сначала ложился толстый слой зерна – основной. На него укладывалась дерюга (грубый холст из охлопьев) или ряд соломы и всё засыпалось землёй. Земля плотно утрамбовывалась. Затем опять засыпали слой зерна, но уже поменьше, и обкладывали дёрном (верхний слой почвы). Так делалось на случай обнаружения тайника. Обычно вынималась лишь верхняя часть «схорона». И всё это происходило в глубочайшей тишине, изредка нарушаемой или чьим-то рассерженным шёпотом, срывающимся на ругань, или затихающим зыком (отголосок) балабонов (турецкое: барабан; здесь колокольчик, привязыемый на шею корове или быку) уходящего в дальние балки стада. К утру хутор будто бы вымер. Лишь где-то далеко это серое безмолвие нарушал печальный женский голос. Песня, а может быть, и не песня, тревожила и без того озабоченные души хуторян:

 – Тихий Дон, наш батюшка,
Ой да, Тихий Дон,
Ой, и что же ты мутнехонек,
Мутнехонек течешь.
Наш батюшка Тихий Дон,
Помутился тихий Дон,
Помутился Дон
От вдовьих слез, от сиротских,
От горьких слез.
Помутился Тихий Дон,
Тихий Дон наш батюшка,
Ой да, Тихий Дон.
Ой, что же ты мутнехонек,
Мутнехонек течешь,
Наш батюшка тихий Дон.

Александр очнулся только к вечеру от тряски. Он лежал на телеге, запряжённой двумя буйволами. Впереди сидели Володя, Яшка и Фрося и о чём-то переговаривались. Александр тихонько приоткрыл глаза. Осеннее небо низко наклонилось к его изголовью. Сереющие облака набухли и окрасились в тёмно-бордовый цвет, будто досыта насосались чьей-то крови. Он видел такие уже однажды на фронте, после жестокого бою и почему-то тогда тоже подумалось именно так.
 – Цоб, Цобе! – прикрикнул на волов Владимир.
Волы пошли чуть быстрее. Тряска усилилась.
 – Эй, потише! А то голова и так, как чугунок! – прикрикнул на погонщика Александр.
 – Очнулся, боляничка, – ласково заговорила Фрося. – На-ка выпей.
Александр отглотнул ещё тёплого терпкого травяного отвара из кувшина, укутанного тряпьём, и снова откинулся на солому:
 – Фу, что за отрава?
 – Это снадобье бабы Маруси. Она сказала, ежели ты его пить будешь кажный день, то через месяц никакие дохтора тебе не понадобятся.
 – Куда это мы едем на ночь глядя?
 – В Секачи, к Евлани в гости, – угрюмо ответил Владимир.
 – Это чё вам так приспичило? Утра не могли дождаться что ли? – и уже с тревогой в голосе добавил. – А батька с маманей где?
 – Ты спи, спи. Тебе сил набираться надобно, – успокаивая его, словно младенца, затараторила Фрося. – А родители в Орлах остались. Опосля приедут.
Что случилось в Орлах, узнали только через неделю.
Продотряд пришёл в хутор на заре. Отшеин сразу направился к сельсовету, вызвал председателя. После недолгого совещания отряд разделился на четыре части. Одна осталась около правления, к которому позже стали свозить продовольствие, другие пошли по хатам в сопровождении местных активистов. Если находился схорон, выгребали всё подчистую. На некоторых базах продразвёрсточники встречали сопротивление. Пролилась кровь, но против силы не попрёшь. Иван Александрович, видя такое дело, загрузил бесчувственное тело Александра в телегу и балками вывел всю семью далеко за хутор.
 – Так! – сказал он на прощание. – Володька, ты за старшего. За Лекана головой отвечаешь! Поедите к Евлане, погостююте у неё недельку-другую, пока здесь всё не обляжется.
 – А ты? – спросила Аграфена Терентьевна.
 – Я здесь останусь. Хату ведь кому-то надо сторожить. А то энтим только волю дай, всё к рукам приберут!
 – Ну, тогда и я останусь, – тихо проговорила жена. 
 – Нет, Агаша, поезжайте. Я тут один управлюсь.
 – Я без тебя никуда не поеду!
 – Я те не поеду! – потряс кнутом Иван Александрович, но, увидев непреклонный взгляд Аграфены Терентьевны, махнул в сердцах рукой и медленно, как-то враз сгорбившись, побрёл к хутору.   
Владимиру тоже не хотелось никуда уезжать, но, зная суровый характер отца, он не стал лишний раз искушать свою судьбу. Кнут извивающейся змеёй ожёг волов, и те, не хотя, тронулись. Мать, перекрестив детей на прощание, поспешила вслед за мужем.    
 На базу и в хате уже хозяйничали продразвёрсточники. Но все их усилия были тщетны. Нашлись только три мешка пшеницы да мешок пшена. У плетня стояла привязанная корова Майка, ухитрившаяся убежать от пастухов. Иван Александрович, не торопясь, открыл дверь и шагнул в комнаты. В нос резко ударил запах махорки, давно нестиранных портянок и браги. На столе, щедро усыпанном огрызками недавнего пиршества, гордо восстояла недопитая четверть (2,5 литра) первача. На сундуке, лавке и кровати в немыслимых позах храпели строители светлого будущего. За столом, то и дело роняя голову с подпирающей подбородок руки, сидел Карзубый. Одет Карзубый был в новые чикчиры (турецкое: неширокие штаны, обшитые кожей) и побитый молью турецкий халат (турецкое: кафтан), некогда привезённый Александром с войны. Затягиваясь кальяном, он неожиданно для себя обнаружил казака:
 – Ба-а-а-а! Вот и хозяин объявился! Иван Ляксандрович, присаживайтесь, милости просим к нашему столу.
 – К вашему? – удивился Иван Александрович. – А ты случаем, милок, хутором не обшибся? Али забыл, как тебе собор запретил боле здесь появляться?
 – Чё-ё-ё? – захлебнулся криком Карзубый, вспоминая, как их вместе с Першой с позором выгоняли из очередного хутора. – Ах ты, контра недобитая! Попрятал от голодающих припасы да ещё и власть трудящихся оскорбляешь! 
Злая жилка застучала у виска казака, в глазах потемнело, и он с размаха ударил проводника в лицо. В свой удар хозяин вложил всю силу, всю ненависть к этому ленивому наймиту, воровавшему прежде мешками бергамоты (тюркское: княжеская груша) из чужого сада, а теперь бесстыдно топчущему его очаг (татарское: возвышенный под для разведения огня). Карзубый отлетел в угол под образа. Кровь мелким бисером (тюркское: фальшивый жемчуг) разметалась по стене.
Услышав глухой звук, похожий на выстрел, Аграфена Терентьевна влетела в хату. Иван Александрович лежал на полу возле печки, схватившись двумя руками за живот. Сквозь пальцы сочилась кровь, алым (тюркское: ярко-красный) пятном расползаясь по рубахе. Над ним, поигрывая наганом, стоял Карзубый. Он то и дело вытирал рукавом красную юшку, текущую из разбитого носа:
 – Излиха (слишком ретиво) ты начал, Иван Ляксандрович, излиха! Токма мы теперя таких строптивых, как ты, быстро успокаиваем. Ну, скажи на милость, за что ты меня сейчас в морду (иранское: передняя часть головы животного) двинул?!
 – А это, чтобы ты в чужой хате себя хозяином не чуял! – прохрипел казак.
 – А теперячи нет ни твоего, ни моего. Теперя всё обчее.  Всё принадлежит трудовому народу.
 – Это ты-то трудовой народ?! – усмехнулся раненый. – Ты же – как веред (чирей) на мягком месте: и показать стыдно, и сидеть неудобно.
 – Заткнись! – заорал взбешённый проводник, мечтавший увидеть страх в глазах казака, и стал давить сапогом на горло. – Сдохни! Сдохни, сволочь толстопузая!
Иван Александрович захрипел. Рот судорожно задвигался. Глаза закатились. Подоспевшая Аграфена Терентьевна с размаху ударила Карзубого попавшимся под руку чугунком по голове. Проводник как-то по-детски ойкнул и начал заваливаться на бок, опрокидывая стол. Оставшийся самогон с бульканьем разлился по полу и вспыхнул от раскатившихся углей кальяна. В одно мгновение огонь перекинулся на занавески и добрался до матки. Комната наполнилась дымом. Задыхающаяся казачка открыла окно. Пламя взвилось ещё сильнее. Аграфена Терентьевна попыталась оттащить мужа к порогу, но грузное расслабленное тело казака никак не поддавалось.
 – Беги, Агаша! Сама спасайся! – закашлялся Иван Александрович.
 – Сейчас, сейчас! – сквозь слёзы шептала казачка.
 – Беги, тебе говорю! Не жилец я боле, не жилец!
 – Ничего, Ваня, выдюжу. Вот только воздуха глотну немного и вернусь.
Она рванулась к дверям и упала.
Дом пылал до утра. Вместе с ним сгорел и его хозяин. Не пожалел огонь и пришлых. Продотряд потерял проводника и четырёх «вусмерть упившихся» красноармейцев. Сама Аграфена Терентьевна чудом уцелела. Её, уже задохнувшуюся, вытащили из хаты подоспевшие соседи. Провалявшись почти три дня, она выжила. Помогли отвары и наговоры бабы Маруси. Похоронив обгоревшее тело мужа и поклонившись возвышающейся среди руин печной трубе, казачка медленно побрела в Секачи с котомкой, наскоро собранной соседкой.