Голодомор

Вячеслав Коробейников-Донской
В начале 30-х годов прошлого столетия началась массовая коллективизация сельского хозяйства СССР. «Хватит жить по старинки: скрягами и мироедами! Пора и крестьянству выползать из топи мелкобуржуазного болота! Поставим экономику русской деревни на социалистические рельсы!» – решили на XV съезде ВКП(б) (Всесоюзная Коммунистическая Партия большевиков). Если бы знали тогда коммунисты, во что выльется их очередная необдуманная (а, может быть, наоборот – весьма тщательно спланированная?) «затея»!!!
Чтобы что-то построить, нужно непременно иметь хотя бы материалы и инструменты. Но у большевиков кроме лозунга «Даёшь колхозы!» ничего похожего и в помине не было, да и взять им это было неоткуда. Но если нельзя взять, то ведь можно попросту отобрать. А в отбирании чужого Советская власть поднаторела уже основательно. Наспех сколоченным комитетам бедноты ставилась бандитская по своей сути задача: в короткий срок провести повсеместное раскулачивание казаков и обеспечить нарождающиеся социалистические сельскохозяйственные артели землёй, пахотными средствами, тяглом и зерном. Сверху спустили планы, в каком хуторе сколько мироедов необходимо раскулачить. Так как комитеты бедноты состояли в основном из людей пришлых, нередко имеющих откровенно уголовное прошлое, то и их поведение, и их методы отличались редкой жестокостью и особым цинизмом.
Раскулачивание в Секачах прошло как-то необычайно тихо. Если в других хуторах меж властью и непокорными хозяевами возникали какие-то непонимания и конфликты, перерастающие порой в короткие кровавые схватки, то здесь всё прошло гладко, «как по-писаному». Большая часть казаков погибла ещё в гражданскую. Богатые, боясь мести «распоясавшихся краснопузых», побросали свои угодья и уехали за границу. Оставшиеся казаки были обескровлены и подавлены жестокостью «народных» комисаров. Их истощённые непомерными продразвёрстками хозяйства еле сводили концы с концами. Но план на то и даётся, что бы его выполнять.
Когда полупьяная ватага раскулачников ввалилась в хату Сериковых, хозяин был один. Свою жену и детей он загодя отправил к соседям и теперь сидел на табурете посреди нетопленной со вчерашнего дня хаты.
 – Ну, что, морда кулацкая, пришёл и твой черёд! – весело выкрикнул молоденький голубоглазый паренёк.
Вся компания оживлённо загоготала. Паренёк, ободренный такой поддержкой, поправил на себе драное пальтишко и для солидности нарочито низким голосом добавил:
 – Всё! Отсиделся, дармоед, на шее народа! Ишь, харю какую наел…
Сериков неспешно поднялся. В его тяжелом взгляде было столько боли и ненависти, что говоривший начал медленно карачить (пятиться) назад. Смех стих.
 – Ты чаво? Чаво? – испуганно заверещал паренёк, упираясь спиной в дверной косяк.
Казак неторопливо протянул к его лицу свои заскорузлые (зачерствевшие) мозолистые ладони и свистящим шёпотом просипел:
 – Свой хлеб ем! На, попробуй, прокуси, шалопут (бездельник)! – и, оттолкнув опешившего плечом, вышел на баз.
 – Вот тебе и чаво! – проворчал один из раскулачников, но под жёстким взглядом главного осёкся и опустил глаза.   
На дворе стоял солнечный ноябрьский день. Лёгкий морозец приятно холодил кожу. Над головой в пронзительной синеве осеннего неба парил ворон. Его иссиня-чёрные крылья, будто паруса, ловко ловили ветер, заставляя птицу то круто подниматься вверх, то, будто сорвавшись с невидимого обрыва, падать вниз. Сериков, опершись на плетень, затянулся наскоро скрученной цигаркой, и, глядя на полёт ворона, с огорчением подумал: «Вот она где – свобода! Эх, взять бы шашку да полосонуть бы по этим пьяным рожам! Да в степь! На волю! А там поминай как звали! Ан нет. Опосля всю семью вырежут выродки!» На казака вдруг нашло какое-то оцепенение. Он безвольно опустил руки. Сейчас всё то, что было нажито долгими годами, растаскивалось шайкой невесть откуда взявшихся вахлаков (невеж), не имеющих ни малейшего понятия о том, каким трудом, каким невероятным напряжением душевных и физических сил досталось ему это добро.
Сериков молча наблюдал за происходящим. Казалось, ничто уже не могло вывести его из состояния глубокого равнодушия. Но вот один из раскулачников сильно ударил упирающуюся корову ногой под вымя. Казак вздрогнул:
 – Ты что это делаешь, изувер? Ей же больно!
 – А тебе чего? Она ж уже не твоя, папаша!
 – Дык, молока может не стать!
 – А тебе какая забота? Ты б лучшее собирался. Дорога тебе предстоит, ух, дальняя!
Вместе с Сериковыми в Секачах раскулачили ещё две семьи. Всех сослали в Сибирь на вечное поселение.
После раскулачивания настало время строительства социалистических сельскохозяйственных артелей, полностью подчинённых Советской власти. В хуторе был спешно сколочен колхоз (коллективное хозяйство) «Красное знамя». Но, несмотря на своё громкое название, колхозом он оставался только на бумаге. Народ почему-то никак не хотел идти в светлое будущее. Но план на то и даётся, чтобы его выполнять. И людей стали загонять туда где хитростью, где обещаниями, а где и просто силой.
К Авдеевым новоиспечённый председатель колхоза пришёл вечером. Неуверенно постояв на крыльце, он тихонько распахнул дверь. Небольшую комнату тускло освещала керосиновая лампа. Под ней сидел хозяин, валял валенки. Яков Иванович слыл лучшим поставалом в хуторе. А зимы в те годы стояли не в пример суровые. С Покрова (16 октября) и до Алексея-теплого (17 марта) стояли трескучие морозы. Валенки шли нарасхват.
 – Доброго вечерочка, хозяева! – громко поздорововался пришедший.
Евдокия Никифоровна встрепенулась, будто вспугнутая кем-то птица. Яков Иванович неторопливо поднял глаза:
 – Добрый, добрый. С чем пожаловал?
 – Да вот погутарить с тобой зашёл о житье-бытье.
 – Что ж, погутарить завсегда можно, – отложил в сторону почти готовый валенок хозяин, – Дуся, сгоноши (собрать по быстрому) нам чего-нибудь на стол.
На столе появилась бутылка самогона, два больших солёных огурца, нарезанное толстыми кусками копчёное сало и сайка (пшеничный хлебец самого крутого замеса) с золотистой корочкой. Яков Иванович неспешно поднял стакан с чуть мутноватой жидкостью и, глядя в глаза собеседнику, выпил:
 – Ну, рассказывай, зачем пришёл?
 – Дык, дай сообразить, с чего начать-то!
 – Давай, не тяни! Мне к завтрему ещё валенок доделать надо.
 – Дело-то вот в чём. У нас организовался колхоз. Правда, люди из-за своей отсталости не понимают выгоды, которое сулит им совместное кооперативное хозяйство. Ведь один человек что? Так! Тьфу! А вот когда мы все вместе, как пальцы в кулаке, мы – сила! Ты, Яков Иванович, – человек умный, грамотный (четыре класса образования), сберидом (бережливый хозяин). Ежели ты в колхоз вступишь, то остальные тоже призадумаются. А ежели позовёшь, то непременно пойдут!
 – Так ты мне предлагаешь стать тем козлом, который всё стадо за собой на скотобойню ведёт?
 – Ну и сравнения у тебя, Яков Иванович! Я ж тебе предлагаю работу. Будешь у нас бух…, бухгал… Ну, в общем счетоводом будешь! Сиди себе, считай на счётах, а трудодни сами к тебе рекой потекут! Только успевай палочки ставить.
 – Нет! Лучше уж полушка (пол-уха собольего – самая мелкая монета) в гомонке (кошелёк), чем рубель вдалеке.
 – Да ты чё? Неужто пользы своей не видишь?! Я ж тебя не пахать зову, я ж тебе непыльную работёшку предлагаю! Да и Дусю твою со временем пристроим на тёплое место.
 – Нет уж! Жили мы без колхозов ранее и теперя уж как-нибудь без колхозов обойдёмся.
 – Зря ты, Яков Иванович, зря! Как бы пожалеть не пришлось! Семью-то чем собираешься кормить? Ещё ни раз на коленках приползёшь! – со злобой прошипел на прощанье председатель и хлопнул дверью.
На утро по решению сельсовета с база Авдеевых свели двух волов и коня, отобрали в пользу колхоза земельный пай. Когда выводили коня, тот, покосивши взглядом на хозяина, встал на дыбы и надсадно заржал. Не привыкла, не привыкла животина к чужой руке. У Якова Ивановича, словно укрюком (татарское: жердь с петлёй на конце), сдавило горло, но, пересилив себя, он спокойно сказал ведущему:
 – Ты, Петро, там получшей его корми и хлебцем ржаным балуй. Он хлеб-то, ой, как любит!
 – Будем кормить, как всех! – зло отрезал колхозный конюх.
Поначалу было невмоготу. Где это видано: казак и без земли?! Как жить дальше?! Но на колени Яков Иванович становиться не собирался. Помня слова отца, что любой промысел не повредит, он когда-то выучился у соседа-тёзки, деда Яшки, плотницкому ремеслу. Ох, как пригодились тёзкины секреты! Навык, природный ум и казачья смекалка сделали своё дело. Мал помалу его начали приглашать на строительство домов, клубов, школ… А в сооружении мостов он стал просто незаменим. Несколько раз поступали заказы и от колхоза на изготовление специальных ящиков для перевозки зерна – фургонов. Яков Иванович делал их настолько качественно, что в них можно было перевозить даже воду!!!
Выкачка продуктов (продразвёстка), раскулачивание (уничтожение крепких крестьянских хозяйств), неэффективность сельскохозяйственных коммун (колхозов) не могли не сыграть со страной недобрую шутку. В цветущих хлебных областях Советского Союза (Поволжье, Придонье, Украина) начался страшный голод. Голод был действительно страшен. Люди умирали прямо в очередях у магазинов (арабское: склад). Магазины открывались редко, на их полках хлеб попросту отсутствовал. Вся живность (скот, кошки, собаки…) в округе была съедена. Трава, солома, коренья, жёлуди тёрлись на камнях, и из этого суррогата с примесью отрубей пекли подобие лепёшек. Порой дело доходило до людоедства. На железнодорожных станциях валялись разложившиеся трупы людей. Все они рыскали на товарняках по области в попытках найти хоть что-то для пропитания своих семей, но, ослабев, умирали сами. А в хуторах и станицах их с надеждой ожидали пухнущие от голода дети. Но по радио, как обычно, звучали бравурные марши и лозунги, призывающие к строительству светлого завтра. Опомнились большевики только весной 1933 года, когда поняли, что выполнять посевные работы некому. Плодородные земли остались нетронутыми. Почти половина (если не две трети) казачьего населения вымерла. Стали завозить крестьян из центральной России. Те приезжали, просто занимали пустовавшие хаты и начинали жить.
   Зимой 1933 года в семье Секачёвых от тифа и голода умерли Марфа и Ольга. Сам Никифор Никитич умер, чуть-чуть недотянув до Антипа-половоды (11 апреля). Весна в том году выдалась бурливая. Разлилась даже Чёрная речка, обычно высыхающая летом, и снесла ненадёжный мосток. Погост остался на другой стороне. Пришлось переправлять гроб на лодке, но та перевернулась. Гроб поплыл по волнам. После долгих мытарств его кое-как поймали крючьями и доставили на тот берег.
 – Это его Бог наказывает за то, что он своего сына Стёпку проклял, – констатировала сию маяту бабка Солоуниха.
 – Дык, он не его, нас, похоже, наказывает, – заметил Яков Иванович, глядя, как братья Александр и Владимир выливают из сапог воду.
 – Э-э-э! Ничего вы не понимаете, басурманы окаянные! – махнула рукой старушка и перекрестилась.
Но, несмотря ни на что, жизнь продолжалась.               
Через четыре года в хутор из Сибири пришло с оказией (спопутность для какого-либо дела) письмо. Письмо, видно, долго путешествовало, прежде чем попасть адресату. Оно пропахло потом, и буквы, написанные химическим карандашом (тюркское: чёрный камень), кое-где расползлись, превратившись в расплывчатые кляксы. Адресовано послание было двоюродной сестре Серикова. Но так как она «отродясь» грамоте не училась, письмо читалось всем хутором. «Привет из дальней сторонки. Здравствуй, дорогая моя сестричка Глаша. Во первых строках своего письмеца сообчаем, что мы, слава Богу, живы и здоровы, чего и тебе от всей души желаем. После ареста три недели везли нас в неотапливаемых вагонах. Холод стоял страшенный. На стациях не выпускали. Ни кипяточку, ни поспать, ни нужду тебе по-человечьи справить. Многие околели. Царствие им Небесное. Думали и мы не доедим. Но Бог милостив, пожалел. Привезли нас в маленькое сельцо, к староверам. Встретили они нас сурово, но приютили.
Первый год было тяжело. Расчищали делянки под посевы. Земли здесь сколь хошь, сколь обработать смогёшь. Правда, пашеничка родится здесь не ахти, зато рожь отменная. Урожаи хороши. Хлеба вдосталь. У кого руки на месте, тем нигде голодать несподручно.
Природа здесь красивая. Куда не глянь, на сотни вёрст кедры да ели. А грибов и ягод тьма тьмущая. Рыбы в речке, будто у нас в Сурочьем, токма она здесь сама по себе растёт. Зверья и другой живности в тайге так же видимо-невидимо. Волки и медведи который раз к нам в сельцо заходят, как к себе домой. Недавно медведь прямо в конуре задрал нашего пустобрёха (пса). Но, и на него, даст Бог, управа найдётся.
Всё у нас, Глаша, тута хорошо, токма скучаем сильно по нашему хутору, по нашему степному раздолью. Иногда даже снятся по ночам родные балки да буераки (тюркское: небольшой овраг). Порой ажнак телом ощущаю жар нашего Секачёвского солнца.
За сим прощевай. Передавай привет всем, кто нас ещё помнит. За нас не переживай!»
Прочитав в очередной раз письмо бабке Глаше и проводив её до калитки, Яков Иванович долго стоял у плетня, смолил одну самокрутку за другой. Никак не хотела уходить из головы когда-то мельком услышанная на сенокосе песня:
 
– Что ж ты, пташечка, примолкла,
Призадумалась, сидишь?
Что ж ты, пташечка, примолкла,
Призадумалась, сидишь?

 – Когда я была на воле,
Пела летом и зимой.
Когда я была на воле,
Пела летом и зимой.

А теперь я под неволей
Сижу в клетке золотой.
А теперь я под неволей
Сижу в клетке золотой.

Клетка золотом горела.
Пашеничка в ей была.
Клетка золотом горела.
Пашеничка в ей была.

Пашеничка и водичка
Вся не тронута стоит.
Пашеничка и водичка
Вся не тронута стоит.

Сколько пташка не вспорхала,
А вылететь не смогла.
Сколько пташка не вспорхала,
А вылететь не смогла.

Отворил бы кто дверь
В клетке золотой моей.
Отворил бы кто дверь
В клетке золотой моей.

А я б полетела и запела
В сиянье голубого дня.
Полетела и запела
В сиянье голубого дня.