Титаич. 1954 год

Вячеслав Коробейников-Донской
Полина возвращалась от тёти Тани – сестры матери. Небо уже покрывалось смугой (чернота). Яркие звёзды весело заиграли огоньками. Улицы обезлюдили. Идти было легко, тем более когда тебя подгоняет стылый январский ветерок. Остановившись на секунду-другую, чтобы поправить сползший на глаза пуховый платок  (да и в валенках на два размера больше шагать не «дюже» сподручно), она услышала глухой кашель за спиной. Обернувшись, девочка увидела неподалёку чёрный силуэт мужчины. Полина ускорила шаг. Бог весть, кого там  носит по такой темени.
Девочка буквально влетела в жарко натопленную комнату. Мать и Аня хлопотали около печи. Нина и Валя, тесно подвинувшись к керосиновой лампе, делали уроки.
 – Ты чего так запыхалась? – продолжая греметь чугунками, спросила Евдокия Никифоровна.
Не успела Полина скинуть пальто и платок, запорошенные снегом, как в дверь без стука вошёл мужчина. Одет он был в старые, видавшие виды яловые сапоги и грязную, местами заштопанную фуфайку. Все подняли глаза. Евдокия Никифоровна обернулась и, не выпуская ухвата из рук, вопросительно посмотрела на вошедшего.
 – Доброго вечерочка! – сквозь виноватую улыбку проговорил незнакомец.
 – Здравствуйте, – настороженно ответила хозяйка.
Увидев в руках женщины ухват, он ухмыльнулся:
 – Что-то неприветливо встречаешь гостей, Евдокия. Аль не признала?
Евдокия Никифоровна пристальнее вгляделась в усталое, измождённое лицо, заросшее густой, давно не бритой щетиной. Что-то знакомое на миг блеснуло в выцветших глазах нежданного гостя и потом вновь погасло.
 – Нет, что-то не припоминаю Вас.
 – Титаич – я. Вспомнила? – как-то не совсем уверенно проговорил мужчина.
Титаич был хуторянином, лет на тринадцать-пятнадцать младше Якова Ивановича, слыл человеком незлобивым и неисправимым баламутом. Он мог бесконечно травить побасенки, в которых неизменно выходил героем. От его рассказов проку было немного, но и беды тоже никакой. Титаич, почему-то все его, не смотря на молодость, звали по отчеству, всегда «тёрся» около её мужа, всё пытался, как он сам говаривал, «перенять передовой опыт по плотницкому делу». Но плотник из него получался никудышный. Не хватало ни терпения, ни особого желания. Вместе с Яковом Ивановичем они ушли на фронт, вместе с ним служили в одной части. В один день на хутор пришли и извещения о том, что пропали без вести. И теперь, вглядываясь в изменившееся до неузнаваемости лицо, Евдокия Никифоровна невольно подумала: «Эка жизнь его побила, будто моль шерстяные носки!», а вслух произнесла:
 – Ну, что ж проходи, коль пришёл. Щас вечерять будем! – и прикрикнула на девчонок. –   Девки, кончайте с уроками! Ослобоняйте стол!
После ужина мать «загнала» детей на русскую печь, а сама начала «пытать» его про своего мужа. Долго Титаича упрашивать не пришлось:
 – Бомбили нас, я тебе скажу, без продыху. И не знамо, кто лупит: то ли немцы, то ли наши так стараются. Кругом такая неразбериха, такая каша – ажнак жуть. Струхнул я, конечно, маленько, а Яков Иваныч гутарит: «Не дрейфь, а то портки намокнут, а простирнуть негде. Держись меня, в случае чего подсобим друг другу по старой памяти!» Когда артобстрел кончился, немцы танки на нас погнали. Идёт вот такая махина, снарядами плюётся, и никакого сладу с ней нету. Против танка с винтарём не попрёшь. В общем, загнали они нас в болото. Тут не токмо портки, тут всё промочили. Стоим по горло в вонючей жиже, а гансики ходют по бережочку и знай себе покрикивают: «Рус, сдавайся!» Промёрзли на нет. А что делать? А делать нечего. Потопили мы с Яковым Иванычем свои винтари в болоте и полезли сдаваться. Много нас тогда в плен попало. Идём мы, грязные, оборванные,  голодные, а немчура над нами потешается, русскими свиньями обзывает. Привели нас на большой скотный двор, огороженный двурядно колючей проволокой. Раньше там, видать, коровы ходили, а теперя заместо них, стало быть, мы. Начали немцы посредь нас агитацию проводить, в ихнею РОА (Русская Освободительная Армия) звать, всякие блага обещать. Нашлись такие сволочи, правда, немного, но нашлись. Затем зачали немцы проводить с нами воскресные игры. Это для тех, кто в РОА не захотел. Пригоняли танк и гоняли нас танком по двору. Ух, и много передавили гады. Но пленных каждый день приводили ротами, а то и полками.
Титаич ненадолго замолчал. Несколько раз затянулся потухающей цигаркой. Затем, тряхнув головой, будто отгоняя наваждение, снова заговорил:
 – Задумали мы сбежать. Стали рыть подкоп под колючей проволокой. Цельный месяц копали. Вечером перед побегом у нас с твоим мужем состоялся последний разговор. Он как раз дюже расхворался. Болотное сидение боком вышло. Опухли ноги и сильно болели. Бежать Яков Иваныч наотрез отказался, побоялся обузой для нас стать. Да и куды ему с его ногами-то бежать было! Еле ходил уже. Одно меня попросил, ежеле жив останусь, тебе и детям поклон передать и записку.
  Евдокия Никифоровна встрепенулась, вытерла кончиком платка навернувшиеся слёзы и вопросительно посмотрела на Титаича, но тот, словно ничего не заметив, продолжал:
 – Бежали мы удачно. Немцы спохватились токмо под утро. Залегли в лесу. День лежим, другой лежим, третий, а жрать хочется – ажнак до помутнения. Вошли в одно сельцо за хлебцем и нарвались на засаду. Со всех сторон как палить зачали. Вот, думаю, и каюк (тюрское: конец) тебе, паря (парень). Из тридцати человек осталось нас всего четверо. Потом с грехом пополам попали к белорусским партизанам. Те остались с ними, а я пошёл через линию фронта. К своим. Вот от своих-то и схлопотал десять лет за мой побег от фрицев. Записку Якова Ивановича отобрали особисты. Всё требовали какой-то код. Я поначалу-то и не уразумел, что они от меня хотят. А потом мне доходчиво объяснили. Эту записку особисты приняли за шифровку. Я даже рассмеялся. За что сразу же лишился двух передних зубов. Затем были лагеря, амнистия, вольное поселение. Вольное. Паспорта не дали. А без него куды? Но так захотелось ещё разок побывать на родине, что плюнул на всё и пустился во все тяжкие. Побывал. А-а-а теперь будь что будет!
Утром, ещё затемно, Титаич ушёл. В его котомку хозяйка положила десяток варёных картофелин, пару головок лука и оковалок (кусок) размольного (напополам с отрубями и другими примесями) хлеба.
Евдокия Никифоровна до конца своей жизни верила, что Яков Иванович жив. Иногда вечерними часами она подолгу стояла у плетня и смотрела на убегающую в сторону Михайловки дорогу. Она всё ещё ждала мужа с войны.
Забегая вперёд, расскажу о двух странностях, касающихся моего деда.
 Первая. Случилось это летом 1971 года. Сестра моей матери Валентина Яковлевна уже была замужем и проживала в посёлке Медведица в семейном бараке, где ей дали комнату от работы. Она варила борщ на общей кухне, когда в коридоре появился благообразный старичок с седой бородкой в старенькой, но опрятной фуфайке. Его светло-голубые глаза излучали какое- то необыкновенное тепло и свет.
 – Дочка, у тебя не найдётся немного денег? – спросил он её.
 – Сейчас, сейчас, дядечка! – почему-то вдруг, безо всяких расспросов, согласилась она и проскользнула в свою комнату.
Отсутствовала Валентина Яковлевна от силы минуты две, а когда вернулась, старика уже не было. Она выскочила во двор. У дверей на скамейке сидела соседка, но та никого выходящих из барака не видела. Старик как будто исчез.
Валентина Яковлевна до сих пор уверена, что тогда к ней приходил её отец.
Вторая. В 1987 году моей матери Пелагеи Яковлевне приснился необычный сон. Землянка. Она входит в землянку. Её встречает старичок с седой бородкой в простёганной фуфайке. Его голубые пронзительные глаза пристально смотрят ей лицо.
 – Здравствуй, дочка. Я – твой отец.
В руках старика появляется книга (тюркское: свиток) в твёрдой серой обложке. Он медленно протягивает её матери:
 – В этой книге всё про меня написано.
Затем он поворачивается и закрывает перед ней дверь.
После этого сна мать специально ездила в хутор Секачи, чтобы расспросить тётю Фросю – сестру Якова Ивановича, как выглядел отец. Ведь сама она совсем его не помнила. Слишком мала была. Сошлись на том, что по всем приметам это был он.