Папка!

Семен Киров
Раннее зимнее утро. Зябко. Форточка открыта и по комнате, почти пустой, гуляет сквозняк.  Слева у стены стоит старый письменный стол, накрытый клеенкой, и  табурет.  На столе - какая-то посуда и склянки, допотопная электроплитка, тикают часы, дешевые, с пластмассовой позолотой. Справа у окна  - мольберт с незаконченной акварелью, бумага уже пожелтела от времени. У мольберта стоит раскладушка без постели –  брошен лишь скомканный плед.  Справа в  углу – небольшой курятник, собранный кое-как  из сетки-рабицы и разнокалиберных досок.  Дверцы его открыты. По полу, стуча когтями, бродят куры – рыжие и нахальные. Они деловито ищут остатки зерна и хлебных крошек.
Входит СТАРИК, хрипло дыша и  тяжело кашляя, как все курильщики со стажем. На нем джинсы и спортивная  толстовка:  все длинное, не по росту, брючины и рукава подвернуты. В руках у старика неглубокая кастрюлька со снегом и пакет с кефиром. Он снимает шапку, ставит  на стол кастрюльку и кефир, протирает запотевшие очки. Курицы топчутся у ног старика в нетерпеливом ожидании.

Старик (довольно улыбается). Сейчас девочки, сейчас. Ни хрена не вижу. (Надевает очки, присматривается к курицам.) Ну, чего?.. Дуры.

Старик ставит кастрюлю со снегом на пол посреди комнаты, курицы лезут к кастрюле и клюют снег. Старик захлопывает форточку, подтягивает табурет на середину комнаты,  усаживается и с улыбкой  наблюдает за курами. Он лениво отпихивает ногой самых нахальных и следит за порядком.

Старик. Зачем они снег жрут? Зачем, зачем… за углом. (Ощупывает большой карман на поле жилета, достает потрепанную брошюру, листает, читает.) «Кура голландской породы не теряет репродуктивных качеств круглый год…» Так, так… Напишут тоже, голову сломаешь. А вот! «В зимний период воду в поилке можно заменить снегом». Зачем? Да хрен его знает. Может, они так закаляются. Или они, дурье племя, снег за зерно принимают. Порода то голландская, не нашенская. (Аккуратно складывает книжку в карман.) Я их прошлый год купил. Так оно веселее как-то. А ну-ну! (Отгоняет курицу.) Кобыла… До чего жрать горазды. А так ничего, ничего…  Хотя, говорят кур одних не держат. Ну, еще какую-то скотину нужно. Козу там. Или поросенка. А чего нельзя то? Выдумывают все. (Встает.) Ладно. Давайте-ка к себе! Давай, давай!

Старик загонят кур в курятник, убирает кастрюльку в загон, подсыпает корм в кормушку. Садится на табурет, пыхтит, переводит дух и трет левую половину груди.

Вообще-то кур в квартире держать нельзя. Не положено. По правилам, значит, коммунального житья-бытья, по закону. Но я потихонечку. Потихонечку-то можно. Соседи не против. Вроде… Ну, никто до сей поры не лаялся. Только бы в ЖЭК  по тихому никто не стукнул. Это у нас могут. Это легко. А только куда ж я с ними посреди зимы? Кому они мешают то? Ну, орут по утрам, особенно когда несутся. А вы попробуйте нестись тихо? Ага… То-то вот. Пусть орут. Так не весь же день. За то какая польза - мои девочки всю зиму яйца несут. Ну, срут. Так я это дело с полу соскребаю.  Ничего не остается. Я и пол мою. Даже не пахнет. А? Не пахнет? Ну, если немного. Летом навоз на дачу увезу. Ежели доживу до лета…

Роется в карманах, достает конфету, разворачивает, медленно жует, размышляет о том, о сем.

Ну что за конфеты… Говно какое-то… Никакого шоколада. (Морщиться, ковыряет в зубах пальцем.) К зубам прилипает только. Тьфу. Да ладно бы к зубам, а то к мостам. Один хрен, противно. Вот раньше был шоколад как шоколад, а сейчас… Только деньги дерут.

Встает, открывает пакет кефира, наливает в кружку и снова усаживается на табурет, отхлебывает.

Я когда молодой был - таксистом работал. У меня везде, где надо блат был. И на конфетной фабрике само собой. Там директриса такая была, ну… вобщем краля. На кривой кобыле не подъедешь. Я к фабрике на тачке подкатывал по первому свистку. Денег за вызов не брал, только натурой. (Смеется). Да-а… Хрен бы она мне дала. Только конфетки. Помню, тогда еще кульки бумажные были. (Вспоминает, трет пальцы друг о дружку.) Из такой коричневой бумаги. Смену, значит, катаюсь, а конфетки лежат себе в бардачке. Домой принесу, а они, заразы, бензином пахнут. Натянуло, значит. Ну, все равно лучше были, чем нынешние. А когда у нас Лёвка родился, краля с фабрики отвалила мне самый шикарный набор - ассорти. Это когда с орехам там, с коньяком. Большая такая коробка, с видами города. Конфетки съели. Давно съели. А коробка до сих пор в серванте лежит. Там. В той комнате. (Пауза. Старик мрачнеет.) Лёвка, это мой сын, значит.

Старик допивает кефир, ставит кружку на пол. Снимает очки, долго трет стекла платком, смотрит перед собой, вздыхает и надевает очки снова.

Лёвка… Имечко тоже. Я против был, но моя настояла.  Сказала, что Лев – это царское имя. Дура. Среди зверей может и царское. А людей так не зовут. Серега – хорошее имя. Александр – тоже ничего. Да хоть бы Толик какой или Леха. Это по-людски. Это я понимаю. А тут Лев. Вот все и испортила! Бл…(Кашляет). Твою душу…(Кашляет, переводит дух, прислушивается к себе.) Я его долго по имени назвать не мог. Ну не поворачивался язык, хоть ты убей. Сын да сын. (Задумывается.) Может с этого все началось?

Пауза. Старик вспоминает, улыбается.

Мы с Лёвкой как-то в лес за малиной пошли. Недалеко тут, за городом. Он тогда вот такусенький был. (Примеряет рукой от пола с полметра не больше.) А бидон взял трехлитровый. О! Бадья. Мать ему все ведерко маленькое подсовывала, а он уперся – наберу бидон. И точка. Сначала у него дело хорошо пошло, а потом, вижу - все, спекся. Ну, пацаненок же. А тут жара, пауты в морду лезут, кусты колючие. Я ему в бидон, значит, ягоды подсыпаю, а он от меня с бидоном отворачивается, злиться, орет: «Я сам!». Ну, сам, дак сам. Валяй. Может, и собрал бы полный бидон, только его оса ужалила. Ох, как он блажил, как блажил: «Папка! Папка!» Рожа вся в слезах, руками машет, ну бидон с малиной и опрокинул. А че ж там в траве соберешь, только подавишь. Ну Левка потом проревелся, пошли мы домой, я ему из своей корзины малины отсыпал. Чтобы перед матерью, значит, не стыдно было. Вот… Так нее понравилось ему это! Ну, то, что подсыпал. Обиделся он. А на что?.. Я же как лучше, а вышел кругом виноватый. Больше мы с Левкой в лес не ходили. Он даже слышать про лес не хотел. Злился.

Пауза. Старик достает платок, но так и сидит с ним неподвижно, безвольно опустив руки на колени.

Так о чем я? А… (Вытирает платком рот, лицо, убирает в карман.) Я в том лесу как-то еще раз был. Один. Зря ходил только. Малина со временем изросла, одни пни остались. Вырубка там была. И вот на таком пне я на гадюку нарвался. Руку не глядя протянул, а она не будь дура, мне в большой палец вцепилась. Гадюка, значит, меня цапнула и шур-шур под пень. А я психанул и в ближайшее село побежал, к фельдшеру. Трясусь весь, решил, что хана мне. А фельдшер только посмеивается, говорит, что ничего мне не будет. Она, значит, прямо зубами в ноготь попала. (Показывает палец.) Во. Не вру. (Обижено машет рукой.) Да ну… Вечно мне никто не верит. Левка и тот говорил: «Папка, че ты врешь?». А кто врет? Я же чтоб интересно было…

Пауза. Разглядывает руки.

Хорошо змее. Она кожу сбросит и опять как новенькая. А человек свою шкуру всю жизнь таскает, в соляре пачкает, в бензине, или еще в каком дерьме. Это у кого как. Короче, до полного износу. Вот смотрю на себя и не знаю, что с этим делать. Сальник бы где какой поменять или масла залить? Если бы можно было. А так… Шкура висит, жилы вздулись. Утильсырье, значит. (Улыбается.) А ведь в молодости я красивый мужик был. Я как с ночи приходил, моя тут же, с порога пиджак обнюхивала. Проверяла, не пахнет ли другой бабой. А от меня запах всегда известный – бензин. Ну, моя повизжит, повизжит, и ладно. Один раз, правда, разошлась.  К сестрице своей на день рождения ходила, видать перебрала. Поддатая значит, была. Ну, довела, ей Богу. Я ей и дал. В харю. Сразу заткнулась. Пошла нос разбитый в ванной отмывать. (Пауза, мрачно.) Костюм у нее такой белый был, красивый, немецкий. Я на базе доставал. Кровища-то на него и потекла. Видать все. Ну, Лёвка, значит, стоит и смотрит. Нехорошо так смотрит. А чего? Он же пацан. Должен знать, как бабу осадить. Че визжать то?

Старик встает, убирает кружку на стол, нервно переставляет на столешнице склянки.

Да он и до этого чужой был! Совсем! Другой бы пацаненок со своего папаши так просто не слез, за руль бы просился: «Папка, научи машину водить». А этот за версту машину обходил. Чистюля, хренов! Карбюратор от аккумулятора не отличит. Даже ездить боялся. Я его на переднее сиденье посажу, а он глаза от страху выпучит и все на дорогу смотрит. Я на обгон иду, а он жмуриться.  И запах бензина он не любил! Куртку свою на другом конце вешалки цеплял, подальше от моей. Чтобы, значит, шоферским запахом не провоняла. Я же видел!..

Старик включает плитку, вытаскивает  из кучи посуды сковороду, при этом  что-то падает на пол. Старик со злостью запинывает упавшую миску под стол, ставит сковороду на плитку, подливает масло из бутыли и энергично шаркая ногами идет к курятнику, приподняв сверху створку, шарит, достает несколько яиц, возвращается к столу, проверяет как нагрелась сковорода и замирает в ожидании, взяв одну руку яйцо, в другую – нож. Улыбается.

Мы как-то с Левкой в Москву ездили. На весенние каникулы вроде. Или зима еще была?.. Мать его из школы отпрашивала. Точно зима была. Я потом просил проводника мясо в лючок, в подпол положить, на мороз, значит, чтобы не спортилось. Ну и время было… Весь дефицит из Москвы перли. Рыба красная, сгущенка, апельсины, шампунь болгарский. Дерьмовый компот и тот из столицы везти надо было – сливы там, персики. Маде ин Хунгари. Ну, Венгрия. Без Лёвки я бы не обошелся. В два рюкзака мы нормально набрали. Хорошо мы тот раз съездили. (Пауза, улыбается.) Я своей тогда часы купил. Там от ГУМА книзу часовой магазин был. В два этажа. Хорошие часы выбрал, с позолотой. Она их, правда, потом потеряла. Вот… А может пропила. А мне сказала, что потеряла. (Зло.) Я ей, суке, те часы припомнил…

Старик разбивает пару яиц на сковороду, ворошит их ножом.

Лёвка тогда в Москве первый раз был. И чего-то с ним сделалось. Эх, знать бы… Он там на материны деньги каких-то книжек набрал, пластинок. Я эти пластинки потом послушал, дома, когда Левка в школу ушел. Музыка нудная – скулы сводит. Это тебе не Анна Герман, старик какой-то под гитару чего-то бормочет, как подаяние просит. Я и книжки полистал, а там сплошь стихи. Ну, надо такое нормальному мужику? Я тогда все смеялся, а Левка бурчал: «Не нравиться, не слушай». И баста. А потом совсем у него крыша поехала. Рисовать вон придумал. Взрослый парень, а пошел и кучу денег на краски, на кисточки просадил. Одна вон эта доска черт его знает сколько стоит. (Оборачивается на мольберт.) Лучше бы с девками на дискотеку ходил. Ну, врать не буду, ходил он на танцы. Даже мать упросил купить ему джиновые штаны. Висели тогда в ЦУМе индийские  джинсы по бешеной цене. Девяносто шесть рублей! Бля! Помирать буду, эту цену не забуду. Видать потому и висели, что цена всех пугала. Ну, можно-нет за эту дерюгу столько ломить? А! Черт с ним! Дал я матери эти деньги. А че? Мужик пока молодой должен быть модным. (Улыбается.) Сам такой был. Галстучек-плетенка, капроновый, рубашечка шелковая, ботиночки узконосые. Красавец. А че? Мой сын хуже что ли? Я ведь по блату все ему доставал – костюм спортивный купил, дипломаты вместо портфелей в моду вошли - тоже купил, кроссовки венгерские на базе выклянчил. Все у него было. А на танцульки он пару раз сходил и бросил. Сказал, что это занятие для дураков. (Улыбается.) Девка, наверное, его бортанула. Дура, точно. Лёвка тогда уже хорош был. Рожа красивая. Высокий. Чуть не на голову меня перерос… (Вспоминает про яичницу). Тьфу ты, леший!

Старик прихватывает сковороду за ручку  полой толстовки и переставляет рядом на стол, на подставку. Выдергивает провод из розетки. Долго роется на столе, ищет вилку, находит, протирает полой толстовки, ковыряет яичницу, пробует.

Тьфу. Посолить забыл. Да что за голова, дырявая совсем.

Старик солит яичницу, достает из пакета кусок хлеба и с тоской смотрит на табурет – подтянут его к столу или стоя поесть? Наконец злясь и кряхтя, шаркает к табурету, тащит его к столу, садиться и принимается за еду.

Дальше – хуже. Он, ну, Левка значит, как в институт поступил, совсем от нас с матерью отошел. В одной квартире жили, тут и разойтись то негде, а как чужие. Мы и здоровкатся-то с сыном в последнее время перестали. Утром встанем, на кухне каждый себе чаю нальет и разойдемся. Ни здрасте, ни насрать. Да мне-то че? И раньше не больно много говорили. И начинать нечего. А только обидно. Ну, спросил бы чего, посоветовался. Хотя… Лёвка, всегда все знал. На все у него ответы были. Вечно нас с матерью ругал - не то мы купили, не правильно бумагу оформили. Все ему не так было! И то, что выпиваем мы с матерью, тоже ему не нравилось. Орал, что в дом никого пригласить не может. Стыдно ему. А че такого то? Мы же культурно. Для себя. Ну, переберем иной раз, так че?! Я перед своим сыном, перед этим сопляком отчитываться должен что ли?! Стыдно ему…

Старик раздраженно теребит и поглощает яичницу, желток течет у него по небритому подбородку, по толстовке. Он пытается утереться и злиться еще больше. Быстро доедает и отодвигает от себя сковороду.

А ему стыдно не было?! Институт, значит, окончил и все дома сидит. Я говорю – ты на работу устраиваться собираешься? А он отмахивался – я, говорит, работаю. Что за работа у него такая? А? Ничего ведь не объяснял, будто брезговал. Сидел, и что-то там в своем… этом… тьфу!.. ноутбуке стучал. Вот я и говорю, что это за работа такая, когда на работу не ходишь. Я вот всю жизнь баранку крутил. Сначала на такси, а потом, как тяжело стало в ночь выезжать, начальника нашего возил. Та с ним вместе на пенсию и ушел. Отправили нас, значит. Мне на память часы подарили. (С гордостью берет со стола часы, стирает с них пыль рукавом.) Ничего так часики, только они всегда на два, а то на три часа отстают. Я и батарейки менял. А часовщик сказал – не буду чинить, лучше выкинуть. Там все пластмассовое внутри. Китай, короче. А как я их выкину. Память все-таки. Так и живу, значит, по московскому времени. Два часа прибавляю.

Трясет часы, они вдруг перестают тикать. Старик испуганно снова их трясет, разглядывает со всех сторон. Часы снова тикают. Он бережно ставит их на стол.

Так о чем это я?.. А, так вот. Таксопарк потом закрыли. Хороший был парк, новый, в четыре этажа, с лифтами. И тачки все новее были. Сам их из Горького, с автозавода, значит, гнал. Один хрен, приговорили – и машины растащили, продали по дешевке, и парк закрыли. Сделали из него гипермаркет. Раньше там машины стояли, а сейчас, жратву продают. Тьфу! Не хожу туда. Один раз сходил, когда они этот гипермаркет открывали. Постоял, посмотрел, злой, как собака. Они смеются, шарики пускают, музычку веселую включили, а я дурак старый стою и плачу. Там еще наши мужики с парка были. Ну, взяли мы пару бутылочек. Нет! Не в этом дерьмовом маркете! Вот им! (Показывает фигу). В простом гастрономе. И пошли в гараж, там, к одному нашему. Я там и заночевал. Ну, хорошенький был. Зато от души. (Пауза.) Не то, что Лёвка, интеллигент хренов. Сидит, значит, у себя в комнате, запрется, по клавишам компьютера стучит, и коньяк цедит. Видал я у него под столом бутылку. Пузатенькая такая, дорогая. Но трогать ее не стал. Левка, значит, день цедит, два цедит. И молчит. А сунься к нему в комнату, так посмотрит, как бритвой отрежет. Ну, это же не дело! Нет, ты сядь за стол как человек, бутылку на вид поставь, налей отцу рюмашку, другую, закусочки там организуй, лимончик, колбаски. Поговори с отцом. Так ведь? А он, сука, цедит и цедит, цедит и цедит. Ну, кто ж так пьет?!

Старик достает из ящика стола початую бутылку водки, наливает в стакан, роется в карманах, находит конфету, разворачивает и кладет на фантик рядом.

Я сейчас почти не пью. Так, немного. Ну, че одному то? Тоска. А мать… Она, это… Короче, Лёвка тогда в Москву уехал по каким-то своим делам. А по каким - не сказал. Как всегда. Рожа, правда, у него довольная была. Вроде как книжка у него там какая-то в издательстве выходила. Видать со стишками, или еще с чем. Короче, у него тогда уже сотовый появился. Так я разговор его слышал. Не, не специально. Че я подслушивать буду? Он про книжку говорил, значит. Ну что я, деревянный что ли? Порадовался, конечно, матери сказал.

Бутылочку мы взяли. А ей как захорошело, она возьми и брякни – рак у меня. Ну, я думал на жалость давит. А она еще ноет, что в больницу ее не берут, говорят, поздно. А я лишь отмахиваюсь, смеюсь  – рак, рак… срак у тебя. Она же на ногах все ходила, с виду ничего так, как обычно, значит здоровая. Кто же подумает?.. А она возьми да не проснись утром.

Старик выпивает водку, морщиться, берет конфету, смотрит на нее с отвращением и кладет обратно.

Лёвка из Москвы поздно приехал, похоронили мать. Сидели мы с мужиками, квасили, поминали, значит. Все чин чинарем, с пирогами, с компотом. А он влетел и давай орать с порога. Мол, че мы ему раньше не сказали? Он бы лекарства какие надо купил, в любую больницу мать устроил. А кто ж знал? Он же сам с нами словом лишним не обмолвился? А тут вдруг разорался. Когда уж закопали. Теперь хоть заорись… А потом выпил он с нами, много выпил. И развезло его. Ревел от тогда… Здорово ревел. Как в детстве, когда его оса укусила. Только папкой меня больше не звал... (Злиться).  Потом, он и вовсе меня замечать перестал. Вроде как я в чем опять виноват. А в чем?! Я-то чего?! А он?! Он-то сам!? Да пошло оно все!!! И жизнь эта!

Старик в досаде машет рукой, достает из кармана наборный, почерневший от никотина мундштук, пачку «Примы», одну сигарету ломает пополам, вставляет в мундштук и закуривает. Долго смотрит перед собой, поднимает глаза.

А Лёвка потонул… Прошлым летом потонул. Полез на пруду какого-то пацаненка спасать и оба на дно пошли.

Затягивается, снова поднимает глаза к потолку.

Я потом ходил на тот пруд. Там… вон курице по колено. Однако потонул Лёвка. Он, кажись, и плавать-то не умел. Ну, как же так? Как же, а?

Вздыхает, снимает очки, трет глаза.

Когда он совсем маленький был, мы с ним любили в шашки играть. В Чапаева. Устроимся, значит, на ковре и давай лупить друг друга, только шашки по всем углам летят. Мать ругается, а Лёвка по ковру катается. Смешно ему. Он у меня всегда выигрывал - линю за линией. И пальцами так ловко щелкал… А пальцы такие длинные были, тонкие. Не то что у меня, обрубки… А потом перестали играть. Как-то отошла охота, а когда - не помню. Разве запомнишь? Тоже мне событие. Я доску эту, и коробку с шашками долго с комода не убирал. Пыль сотру, значит, посомневаюсь и оставлю. Все думал, Лёвка опять скажет – папка, а давай в Чапаева? Папка… (Улыбается, потом мрачнеет.) Не сказал, значит. Потом я так все это баловство и убрал в ящик. Потом уж… когда Левка щетину брить стал. Убрал. Неловко стало. Мне, значит, неловко. Чего-то ждал все, ждал. Вот и дождался. (Пауза.) Остались мне от Левки шашки да картинки его. Может где и книжка его есть. Только я постеснялся у его друзей спросить. Они на похоронах были, такие все… не подступись.  И молчали тоже все, говорить не хотели. И, правда, о чем  им со мной говорить? (Пауза.) Вот еще Левкины вещички таскаю. Хорошие, дорогие. Я раньше такие даже по блату достать не мог. Только я в них как пацан. Лёвка-то меня перерос. А может я усох. Вот доношу их и … все.

Старик гасит окурок о табурет, аккуратно вытрясает его  из мундштука и остатки табака высыпает в банку на столе.

Чего-то я сегодня устал. Очень устал. Утро вроде…

Старик долго с сомнением смотрит на раскладушку, но все же не может устоять перед соблазном прилечь. Шаркая ногами, он идет к раскладушке, садиться, смотрит пред собой, снимает очки, и они выскальзывают из его сухих пальцев на пол, но он так и поднимает их. Старик ложиться, отворачивается к стене,  и, натянув на голову плед, замирает. То ли спит, то ли помер. Дверца в курятнике вдруг открывается, и курицы одна за другой снова выбираются на волю. Они все так же ходят по полу, стуча когтями, и поглядывают по сторонам своими круглыми глупыми глазами.  Курицы запрыгивают на раскладушку, на старика, теребят его клювами… как снег, как зерно…

Конец.
2010г.