Перелом 7 - 1

Николай Скромный
Совсем рассвело, когда ездовой привел коней с поля. Охранник в обнимку с винтовкой безмятежно спал у входа в палатку. Похмельный растолкал тамбовца. Вдвоем они свели коней по тяжелому глинисто-осклизлому спуску к реке, напоили. От воды, по которой низко дымился туманец, свежо тянуло холодом, в свете прибывающей зари далеко открывалось заречье. В палатках было еще темно, тихо, но становище просыпалось, повсюду разжигали угасшие костры. Баба по одному перенесла сонных детей к своему шалашику. Коней запрягли, переложили тряпье в бричках. Разбудили Чепова, как наказал он с вечера. Выйдя из палатки, комендант сказал, что чаевничать некогда, перекусят в дороге, и побежал к реке. Охранник поднял остальное начальство. Заспанный Лисьев встал у переднего колеса, спокойно расстегнул ширинку, будто не смотрели на него от ближних балаганов старухи и молодые бабы; к нему пристроились десятник с охранником...

Когда уезжали, становище окончательно проснулось. Повсюду сновали люди, вновь слышался треск камыша и громкие голоса на реке. Оттуда, куда накануне увели новоприбывших, доносилась пофамильная перекличка, зычно, властно покрикивали старосты "кварталов". И вдруг, перекрывая эту разноголосицу, где-то возле сторожевой вышки с пожарной торопливостью забили в подвешенный лемех - объявили начало нового трудового дня. С пригорка Похмельный в последний раз оглянулся на точку с таким чувством, словно уходил с кладбища, куда наведывался проведать родные могилы.

Солнце только-только выбралось из слоисто-длинных, огнисто-разноцветных облаков, ярко озарило искрящуюся росой траву, степные увалы. В вышине, наискось из края в край по всему небосводу, узористо потянулись легкие дымчатые полосы. День по приметам обещался быть жарким, ветреным. Ездовой торопил коней. Второй бричкой опять правил тамбовец - видимо, опять хотел почувствовать себя справным хозяином, вольным человеком. Весь путь Похмельный валялся в бричке, глядел в хризолитовое небо, размышлял... А когда приехали в Осакаровку и он вновь увидел стенящее людское море семейных спецпереселенцев, только что доставленных очередным эшелоном, послушал крик ошалело-злых комендантов, охраны и старост, то все, о чем он размышлял дорогой, уложилось в одну простую и ясную мысль: надо немедленно бежать из лагеря.

...Несмотря на то что совхозу-лагерю ОГПУ "Гигант" шел всего второй год со дня основания, он удивлял стремительным ростом, встречными предложениями, перспективами на будущее. Кое-что из практической работы Казитлаг перенял у старших собратьев - северных лагерей, но многое в его работе определялось местными условиями и конкретными задачами. За короткое время Казитлаг наработал свой немалый опыт. Организационная структура его была такова: заключенных свозили в Большую Михайловку - карагандинское село, в котором улочки были не длиннее названия. Оттуда под конвоем уводили в Долинку, где размещалось лагерное управление и - Долинское комендантское отделение. Здесь заключенные находились несколько дней, пока по разнарядке учетно-распределительного отдела - УРО их, уже мелкими партиями, направляли в другие отделения. В УРО оставалась учетная карточка с отпечатками пальцев зека и характерными приметами, а формуляр, как неизбывное проклятие, уходил с арестантом дальше.

Отделения имели участки, при которых были учетно-распределительные бюро - УРБ. Здесь прибывшим проводили свою пересортицу. Каждый участок имел по нескольку точек с различными формами хозяйствования. На одной держали стадо крупного скота - волов, коров, верблюдов, на другой - косяк лошадей, на третьей - овец либо свиней, четвертая разбивала поливные огороды под овощи и картошку, пятая - сады, шестая занималась зерновыми культурами: лагерь "Гигант" оправдывал свое название. Эти точки и были конечным пунктом для многих зеков, иногда - самой их жизни. На каждой из этих лагерных ступенек побывал и Похмельный.

Избитым в кровь и мясо его сняли с эшелона, под руки доволокли к двухъярусным камышовым нарам. За несколько карантинных дней, когда прибывших держали в залитом известью пересыльном бараке, он помалу оклемался, стухло распухшее желто-зелеными кровоподтеками лицо. Ему выбили два коренных зуба, говорил он теперь несколько шепеляво. Ничего, через год молочные вырастут, пошутил лекпом, который осматривал его, и дал освобождение от работ. Тем временем прибыл еще один состав, две "краснухи" которого привезли свежесрочников; лагерники спешно провели свой отбор, и Похмельного с полутораста арестантами отправили в Долинку.

Шли пешей колонной. Впереди верховым - старший конвоя, по обеим сторонам ее - двадцать вооруженных стрелков-охранников. Сзади тащились две пароконные телеги, везли носильные вещи и пятерых доходяг со штрафной шахты, понуро сидевших с уже  нездешними взглядами. Запомнилась эта сорокаверстная дорога! Шли сумрачным, сырым днем при таком пронизывающем ветре, что у людей синюшне чугунели лица, судорогой сводило руки и ноги. Ветер дул то ровно и сильно, то, после короткого затишья, бил шквальными порывами, налетал с новой силой, менял направление, но, откуда бы ни мчался по голой и мокрой равнине, теплее не становился. Из быстрых иссиня-темных туч просыпало прожигающим, ледяным дождем. В серо-белых облаках чувствовался снег, словно шли не весной, а глубокой осенью, на первых зазимках. На дороге стояли плесы коричневой, настоянной на кореньях и травах воды. Метелки прошлогоднего ковыля, прутья мелкого кустарничка безжизненно мотались под ветром среди стремительно бежавшей водной ряби - то маслянисто-серой, то черно-синей, в тон стылому небу.

Вначале шли обочинами, целиной, выбирая места посуше. Дальше на пути стали попадаться такие обширные, затопленные талой водой низины, что они походили на озерца, по которым ветер разводил настоящую волну. И под вечер у людей уже не было сил обходить эти половодья стороной. Брели прямо по воде вслед верховому коню, чуявшему скрытую дорогу и глубокие промоины. Сапоги промокли насквозь, конвоиры, садясь в бричку, мокрыми жгутами выкручивали портянки. Что же испытывали те, кто не смел проехать на телеге и брел в лаптях, опорках, раскисших валенках, прочей хлипкой обутке! Пришли глубокой ночью. В бараке, куда их заперли, печки не было, согревались своим дыханием.

Долинка была переполнена СЗ - срочнозаключенными. Здесь, ютясь где придется, вкалывая по десять-двенадцать часов в день в любую погоду, они ждали, когда измотанный конвой обернется с очередного этапа и уведет их на окончательное поселение в ту или иную точку. Утром партию приняли начальник УРО Круковский Леонид и его зам Монарх Сруль. Выстроили во дворе, коротко изложили лагерные требования, меры наказания. Жалобы не принимаются. С вопросами - к надзирателям и бригадирам. Самовольный приход в УРО с просьбой сменить место работы категорически запрещен. Без этого дел хватает. Действительно, долинской комендатуре служба пока медом не казалась. Все были предельно задерганы наплывом заключенных, нескончаемыми пересчетами и отбором людей по рабочему навыку, статьям, срокам, измучены дорогами, разъездами. Заключенных приходилось гонять из отделения в отделение, перебрасывать с участка на участок, на отдаленные точки, с тем чтобы выполнить очередное распоряжение карагандинских предприятий и ведомств, которые росли как грибы, и каждому требовалось сделать срочно, быстро. Кроме того, надо было выполнять и свои задачи, готовиться к зиме: с января 1931 года лагеря и исправительно-трудовые колонии перешли на самоокупаемость.

В Долинке Похмельного второй раз за время срока остригли наголо, сводили в баню, взяли одежду на выжарку. Здесь он, пугаясь себя в зеркале, сбрил седеющую бороду. Через неделю ожидания и работ его с четырьмя казитлаговцами отправили в Сарептское отделение. И снова холодные, мокрые дороги, непролазная грязь, злое понукание конвоя, сосущая голодная боль в желудке, от которой обмирало сердце, где на подводе, где пехом, разбитыми в кровь ногами... Так он оказался на точке Дель-Дель (туда-сюда), по казахскому названию мелкой речушки, менявшей по весне свое течение на противоположное. Сарептский комендант Линьков не без гордости сообщил, что прибывшим повезло: работать они будут на птицеферме. "Птицефермой" оказался старый сарай, вокруг которого кособочились четыре землянушки - обычное казахское летовье. В одной жил бригадир, жилистый, со злой придурью старик, в другой хранился инструмент: ящик с гвоздями, лопаты и моток проволоки, третью держали для начальства, последнюю занимали пятеро тянувших лагерную лямку таких же горемык; пришлось потесниться.

Шесть дней работали. Плели из ивняка корзиночные гнезда, укрепляли стены сарая, латали прорехи в крышах землянух. Из хозяйства точка имела старого меринка, бричку, два конских корыта и злого кобеля. Бригадир держал его на привязи возле своей копухи и никому не позволял подходить к собаке. Раз в неделю приезжал посыльный от комендатуры, сверял, как шутили зеки, наличие поголовья, привозил продуктишки на пайку. Объем работ мало кого интересовал, зеки были предоставлены сами себе. Питались из одного котла, работали по десять часов, не перетруждаясь, в ненастье отсиживались в землянках и наверстывали в погожие дни. Жили на самоохране, точнее, охранял их бригадир, такой же зек.

Великому простору, необычайной степной глуши тихо дивились те, кто прибыл сюда из лесных краев, кого привезли в Казитлаг из северных лагерей. Местные степи хоть и походили на степи Заволжья, однако уступали в плодородии. Даже в лучшую для себя пору скудненько всходили травы - мелкий ковылёк, курай, пырей, осот, пустосель, низкорослая, по щиколотку, полынь. Сквозила в них лилово-коричневая супесь, бурый суглинок, сизым бархатом темнели среди зелени солончаки. Мужики уходили в степь, в лощины, интересовались. «Э-э, не то... не та… Подгуляла землица, - по-доброму сожалея и не без гордости за свой край говорили кубанцы, разминая в пальцах земельные комочки. - Для выпасу еще гожа, а для пшенички - скучновата!" - "В самый раз! - сердито возражали им северяне, кто вырос среди болотно-лесной сырости и хорошо знал истинную цену каждой хлебородной деляночке. - Сюда бы назему - и этой земле цены не будет!" По словам бригадира, хорошие земли с обильными травами лежат в поймах крупных рек, на заливных лугах, в урочищах, по займищам. Но что было подневольным людям до чужих земель, каждый думал о своих краях, тосковал по своей земле.

Отрадой для них была речушка в травянистых берегах, с крохотными заводями. Она одна радовала глаз, которому не за что было зацепиться па голых равнинах. Радовала дремотно-успокаивающим шелестом камыша, зеленью мелкого краснотала, чуть заметным течением, блеском воды под полуденным солнцем, рыбными всплесками на зорьках. Да и она к середине лета пересыхала так, что по ее каменистому ложу при ветре оранжевым дымом схватывалась пыль. К тому времени начинала усыхать и степь, но сейчас, пока ее не иссушило зноем, пока она, с избытком напоенная талой водой, только вступала в пору цветения, приятно было видеть, как радостно бегут по ней чередой свет и тени, как мягко отсвечивает она той же полынью, блестит сухими султанчиками ковыля.

Прошли майские грозы, поля на глазах обсохли, пестро зазеленели, на горизонтах хрустально задрожали первые марева. Дни становились длиннее и жарче... Зеки, освоясь, отогревшись на припеках, веселее брались за работы. Оживленнее пошли разговоры, дружней сходились к казану, и все чаще длительно и пристально вглядывались они на отдыхе в светозарные горизонты, где все дышало покоем и свободой.

Похмельному иногда казалось, что в разговорах люди сами себя убеждают в недурных условиях содержания, которых лишены арестанты в других отделениях и точках, в том, что им в самом деле повезло с этой "птицефермой". Слушая их, он желчно усмехался. Чему радуются? Легкой работе? Вольностям? Не знают, чем это все может закончиться при первых же морозах и буранах. Но молчал. Пусть радуются. Кто знает, может, после ужасов Соловков и работ на северных лесоповалах здешнее житье им и вправду Божьей милостью кажется. До зимы еще далеко. Он и сам был бы не против отбыть здесь оставшийся срок, вот только дровишек вовремя привезти... Вечерами он уходил к реке, подолгу сидел на берегу, как сиживал на укосе гуляевского озера, тоже долго глядел на заречье, закаты, вспоминал. Он ни с кем близко не сходился, хотя участвовал во всех общих разговорах, помогал, не дожидаясь, когда позовут, безропотно выполнял бригадирские распоряжения - всем своим поведением старался показать исполнительность, покорность. Однако бригадир почему-то его одного встречал испытующим взглядом, когда он возвращался к землянкам, выражал свое недовольство вечерними отлучками арестанта и демонстративно учил бестолкового пса брать след. Зеки, улыбаясь, глазами показывали Похмельному на бригадирскую дурь.

Бежать, судя по разговорам, никто не собирался - не было смысла: уж лучше здесь дотянуть срок, чем потом неизвестно сколько быть во всесоюзном розыске, в страхе открывать на каждый стук дверь. Бригадир в первый день предупредил прибывших: "Тут, ребята, птишник. Значит, будем с мясом и зерном. Не помрем с голоду. Надо свое отработать и уйти отсель с чистой душой. Но знайте: ежели кто сбежать вздумает, сам искать поеду. Найду - забью на месте до смерти". И, натыкаясь на его холодный взгляд, глядя на шишковатые, в седом волосе запястья крупных рук, воловью шею, можно было не сомневаться, что так и будет - забьет.

А птиц на "птицеферме" не было. Их обещали завезти позднее, как бы не к осени. Однажды на речном берегу, вдалеке от мазанок, остановился казахский аул - шел на заработки в карагандинские шахты - и чем-то напомнил цыганский табор на русском поле: одноколки, обтянутые пологами арбы, кони, верблюды, люди, крики... Остановились на отдых возле заброшенного, заросшего кустарником родового кладбища. Заключенные оживились: странствующие люди - свежие новости. Но бригадир запретил идти к казахам, а когда от аула к мазанкам пошла небольшая группка аульчан, он выбежал им навстречу и свирепо заорал, что здесь - секретное дело, посторонним запрещено появляться, и приказал немедленно покинуть лагерную территорию.

Казахи повернули обратно, оборачиваясь тоже что-то злобно выкрикивали, грозили кулаками...

В июне в нескольких ящиках из-под спичек привезли шесть десятков полузадохшихся кур, и кому-то со стороны было бы забавно видеть, как матерые мужики с бабьей заботой принялись их выхаживать. Как птенцов, отпаивали изо рта в клюв, не поленились, сбегали за версту вниз по течению, принесли носилками мелкого галечника, гнезда выстлали травой, то и дело меняли в корытах воду; старый меринок, глядя на эту суету, презрительно жмурился. Похмельный суетился вместе со всеми устанавливал для будущих квочек гнезда в самых темных углах сарая, носил воду и язвил над собой: будет чем хвалиться в старости, если доживет: не просто срок тянул, но - кем работал. Курощупом. Какая должностища!

Легкая "куриная" жизнь так же неожиданно кончилась, как и началась. Приехал Линьков, привез шестерых женщин-заключенных, коим, по его словам, более приличествует ходить за птицей, всех мужиков вместе с подавленным бригадиром увел в Долинку. И снова дороги, переклички, хлористая вонь залитых известью бараков, камышовые нары, сотни лиц, глаз, крик, мат - и голод, голод... Очередное пересыльно-этапное мытарство на сей раз закончилось куда печальнее, нежели "птичья" работа: Похмельный попал в восемнадцатое лагерное отделение, в карабасскую каменоломню.

У приземистого кургана, что грузно высился в полукилометре от Карабаса, взрывом динамита взломали северную боковину, обнажили зияющей раной серо-розовую в фиолетовых прожилках каменную плоть. В трещины, в складки прерывистым рядком вгоняли железные клинья, садили по ним молотами, откалывая большие плоские плиты, с грохотом рушили вниз. На земле разбивали в деловой плитняк. Возчики сами загружали подводы, увозили камень на исхудалых быках в места назначения. Камня требовалось много. Он шел на фундаменты административных зданий в Караганде, Долинке, в близлежащих поселках, в самом Карабасе. Если Долинка считалась штабом Казитлага, то Карабас - старый казахский аул - становился "воротами" лагеря: здесь спешно разворачивали ставшую впоследствии знаменитой карабасскую пересылку - строили бараки, в которых можно было бы единовременно держать на карантине не менее двух тысяч заключенных. Поговаривали, будто под Долинкой открывают свою каменоломню, но дальше слухов дело не шло, и долинцы крушили на камень казахские мазары-могильники.

Дороги лежали неблизкие что в Долинку, что в Караганду. Возчики берегли животных. Зеков беречь было некому. Норму выработки на день точно никто не устанавливал, но требовалось, чтобы подводы не простаивали у карьера. Подвод все больше выходило на "линию", камнерубов - не прибывало. Работа была адски тяжела, особенно в жару. Выданные рукавицы-верхонки через два дня превращались в лохмотья. Работали без них. Ободранные ладони горели огнем. Уставали настолько, что даже сквозь самый крепкий сон чувствовали боль в намученных руках. Не раз вспомнил Похмельный "птицеферму", легкую стариковскую работу, речной бережок, шелест камыша в тихих заводях...

Здесь жили в палатках. Приварки к шахтерской пайке готовили на земляных печках. Не меньше тяжелой работы превращала жизнь зеков в сущую муку нехватка хорошей воды. Той драгоценной влаги, что слезами насачивалась за ночь в карабасских колодцах, хватало только на варево. У колодцев стояли по очереди. Последние черпали уже грязь, поэтому водой делились. Пили талую воду, еще оставшуюся в степных ямах и буераках, но и там она помалу высыхала, цвела, и уже давно в ней сновали головастики. Отдыхали в воскресенье. Время занимали по-разному. Кто стирался, чинил бельишко, кто мастерил силки на перепелов - разнообразил приварок, кто уходил к далеким водомоинам помыться, а большинство весь день спало, поднимаясь лишь поесть. В одно из воскресений к ним пришел комендант Иван Чепов - он вел строительство бараков на пересылке - попросил набить камня, чтобы в понедельник с утра ему было чем занять заключенных, прибывших накануне в его распоряжение. Он мог приказать, однако попросил, да мало того: пообещал за работу мешок кукурузной муки, сухарей, а когда работу сделали, расщедрился на несколько пачек махорки, что совсем было не свойственно комендантам. Похмельный случайно разговорился с ним, и оказалось, что они земляки: родом Чепов был из Умани и одно время работал в окружкоме, соседнем с тем, в котором Похмельный позже работал инструктором. И даже больше: когда зек, недобро сощурясь, спросил коменданта, знал ли тот Карновича, Чепов вспомнил - встречались два-три раза на каких-то совещаниях, слышал его выступления. Или сделал вид, что слышал.

Весь остаток дня Похмельный, разодрав душу этим разговором, не мог найти себе места... Как быстро и страшно обрушилось все, чем он жил! Кто мог подумать и мог ли он сам предположить, что недавняя, теперь невозвратимо утерянная, безмятежная жизнь, заманчиво обещавшая еще более благополучное будущее, закончится вот этой прожженной, грязной палаткой, камышовой постелькой, вшами, голодом и кровавыми мозолями от каторжной работы? В кого его превратили? За что? Да можно ли низвести его еще ниже, еще больнее оскорбить, Надругаться над его волей, разумом, сутью? В какую еще более страшную тоску, одиночество, отчаяние можно загнать его душу! Чтобы не видеть, не слышать никого, он ушел далеко в степь, к яме, долго плескал затхлой водой в лицо, смывал слезы, стараясь насмешливым озлоблением и циничным матом подавить в себе всякое чувство, мысль, память о прошлом... Ах, Чепов, пес служивый, кой черт принес тебя на мою голову! Только-только затянуло слабой пленочкой, а ты рванул и опять засочило свежей кровушкой, сердечной мукой... Потом стал успокаивать себя тем же, чем успокаивал в петропавловской тюрьме. Ну, случилась с ним беда. Дальше что? Не он первый, не он последний. Жизнь длинная, авось уладится не хуже прежнего, довольно терзать себя прошлым. Да и было ли оно? Было ли наяву то время, когда он уверенно поднимался по ступенькам парадного подъезда в белокаменный особнячок окружкома, шел, попирая сапогами дорожки, чистыми прохладными коридорами к уютному кабинетику на двоих с приятелем... набирал в спецстоловой поднос мисочек, полных дешевой еды... крепко пил в селах и оскорбительно командовал крестьянами... Нет, яростно мотал он головой, боясь снова заплакать, не было этого! Мерещится с голоду!.. Не скоро он успокоился и стал забывать разговор с комендантом. А вот Чепов не забыл: неожиданно для Похмельного он перевел его в свое подчинение и сразу же взял вместе с тамбовцем в поездку.

Решение бежать вернуло душевные силы, ясность мысли, остроту восприятия. Он ожил, весело и зло взбодрился. Товарнячок медленно одолевал подъемы, мягкий полевой ветер заносил на тормозную площадку запах горевшего угля, сырого пара, разогретого в машинном масле железа... Как опасно и глупо отбывать здесь весь, пусть небольшой, срок. Кому другому, а ему непростительно покорно ждать законного освобождения. Он его может не дождаться. Небольшой срок... Хватит, чтобы замерзнуть, сгореть в тифу, изойти кровавым поносом,умереть от пустяковой раны, болезни, много ли надо обессиленному зеку? Или мало ему примеров?

Его охватило такое радостное нетерпение - хоть сейчас сигай с площадки. Он стал сдерживать себя. Не следует пороть горячку, подводить Чепова. Надо подготовиться: продумать дорогу, собрать харчишек, выбрать удобное время. В общих чертах он представлял, как это произойдет. Бежать по железной дороге - об этом и думать нечего. Уходящие из Караганды составы охранники осматривают с собаками. С задней площадки последнего вагона свисают железные крючья - подцепить беглеца, если он при проверке состава в движении попытается соскользнуть между вагонов на полотно и залечь между рельсами. Паровоз только тронется, а лагерники дадут телеграф на все узлы и станции. Ведут от Акмолинска быстроходную дорогу, вот по ней бы уехать за деньги под видом кочегара, да пока ее дотянут до Караганды, его косточки сопреют!

Уходить надо бездорожьем, глухой степью. Идти только ночью: днем беглецу далеко видать, но и его издалека видно, а гепеушники, слышно, повсюду оперчекистских постов натыкали, конными дозорами по степи рыщут - побеги случаются, не он один храбрый. Идти в Сталинский район, в знакомые места, в аул к Байжанову, выпросить у казаха коня, взять Леську - и лесами, борами на север, в Россию, а уж там... Что будет дальше, он не хотел загадывать. Волнуясь, шутливо двинул кулаком в бок тамбовцу, сладко кунявшему под освежающим ветром, вскочил на ноги и, схватившись за поручни, подставил лицо живому, тугому воздуху. Бежать! Вот вам всем, вашим партиям, идеям и судам! Он будет жить так, как он хочет!

Совершенно иным человеком возвращался Похмельный в лагерь.