Федя, паренек лет тридцатипяти, ехал в Питер в скором поезде... Ехал он на две недели - писать гуашью каналы и набережные города, он их нежно любил. Истый москвич, влюбленный в свой город, он, тем не менее, обожал Питер, всю его уютную старину и особенно бедную Коломну, Коломну Достоевского, которая все равно своими Сенными и Подъяческими улицами напоминала и старую Москву.
Каждый год он вот так ездил в осеннюю, именно осеннюю погоду, сиротливую, безысходную, с сеткой дождя, с пропадающими вдали домами-призраками, где прячется гоголевский Нос.
Не сезон, поэтому остановиться было легко: он когда-то работал в строительном тресте, у которого филиал был на Нейшлодтском проспекте, а общежитие - в Мучном переулке, у Садовой, там, где кончается Апраксин двор. И дешево - 1 рубль в сутки, и сердито - практически комната-одиночка, и - самый центр. Питерцы вообще, он заметил давно, очень милые люди: ведь вот, хоть уж в тресте он давно не работал, а всё ж по приезде всегда ему замдиректора по хозчасти Евгений Борисыч дает путевку, а Наташа - хозяйка общаги - определяет на койку. Хорошо. И холодильник на кухне есть, готовить можно, а то без горячего как-то уж по-студенчески, а он отвык.
В поезде он сел у окна на свое место. Наверх, над дверью, закинул папку с картонами и рюкзак с этюдником, складным стульчаком, красками и прочим остальным необходимым: кипятильник (на всякий пожарный), сменка бельеца, чаёк, хорошая колбаска, хлебушек и сахарок. Сейчас он как раз ту колбаску вынул и не дожидаясь проводницы заварил чай в кружке, и сидел вот, попивал. Он был из тех, кто и в 35 ведут себя, как в 20: непосредственный, доверчивый, романтичный, большой любитель всего смешного и не дурак савантюрить, а глаз художника у него подмечал абсолютно всё: вот села напротив молодая женщина, лет двадцатичетырех, недурна собой, томно привалилась к стенке у окна, прикрыв веки. Глаза у неё цвета морской волны. Над верхней губкой родинка, очень пикантно, светлые волосы по плечам. Ноги прекрасные, даже слишком, и пожалуй длинноваты для её более скромной верхней половины, просто всё купе заняли эти ноги с полными икрами и тонкой пястью в изящных кремовых босоножках, без чулок. Особенно аппетитно одна нога легла на другую и икра вздулась.
"О, подумал Федя, каковы были бы эти ножки да в чулочках!"
Рядом с ней лежала кремовая же сумочка, под цвет босоножек. И голубой плащик. Под цвет глаз.
Потом в купе вошли двое: красавец лет 26-27, хохол с чорными усами победителя и его шестилетний сынок.
Хохол что-то слишком радостно поздоровался с дамой (и с Федей тоже), что-то, как показалось Феде, промелькнуло меж ними, что знают они друг друга, но разыгрывают комедию.
Знакомство всех состоялось, и усач сразу попросил Федю поменяться с ним местами, лечь наверх, над женщиной: он пояснил, так чтоб не слышал сын, что, мол, он писается во сне, болезнь такая, так пусть для удобства ляжет внизу, а папа над ним и будет чутко следить, чтоб мальчик во сне не обмочился. Все ласково посмеялись. Он действительно потом часто гонял малыша в уборную, и даже иной раз безо всякой надобности. Настоящую же цель всего этого Федя понял позже.
А пока он пил-ел и не мог оторвать глаз от дамочки, которая уже вовсю беседовала с усачом. Он чересчур старались изобразить беседу впервые познакомившихся, ибо тот иногда говорил: "А Колька мне сказал... (значит, она должна была знать Кольку)" или "Ну, у вас-то в костюмерном только и зарабатывать."
Она (Зоя), оказывается, работала костюмером в каком-то театришке и ехала сейчас обслуживать гастроли, а он будто бы - заводчанин и едет на какие-то испытания, а сына вот к бабушке в гости. На уж очень этот заводчанин профессионально рассуждал а фасонах шляп, так что Федя сразу понял: работают вместе, но гонят дуру, и едет он специально с этой бабой, так они назначили. И роман будет бурно развиваться. Очень уж у хохла раздувались ноздри.
А пока тот заигрывал с дамочкой, рассказывал лошадиные анекдоты и то и дело гонял мальца в уборную, а она была за стеной, их купе было последним. Усач в свою очередь вытащил жратву (сало, естественно, помидоры) и загадочную бутылку с жидкостью чайного цвета.
Федя в беседе их не участвовал, он насыщался молча, но не сводил своих совиных глаз с Зои.
- Выпьете с нами? - предложил хохол.
"Уже - с нами".
- Да нет.., спасибо... я не пью...
- Ну, уж так и совсем не пьете? - спросила игриво Зоя.
- Ну, иногда... да и неудобно как-то...
- Удобно, удобно! - оживился усач. - Очень даже удобно! А вот попробуйте-ка граммулю, Федя.
Федя жахнул целый стакан, уверенный, что это портвейн. Но уж что-то слишком обожгло горло, слюна так и полезла из глотки. Минуты две он не мог говорить. "Эге! Это, братцы, не портвейн" - подумал он. Чокнулись и они выпили. Усач пожирал Зою глазами и смачно лопал своё сало. "Спиртягой накачивают". Он сразу захмелел.
- Чего это? - спросил он.
- А... - неопределенно бросил хохол, пластая сальце, помидорки и хлеб. - Коньячный спирт. По случаю достал. Вы что, никогда такого не пили?
- Нет, но жжёт будь здоров, отменная штука, и приятная, - отвечал Федя, примыкая также к ихнему салу. Аппетит стал совсем волчий.
Оживились, защебетали все вместе. Федя начал восторженно рассказывать, как будет писать унылый поэтичный Петербург, как ему будет хорошо и одиноко на набережных, у чугунных оград...
А красавец лил дальше. Федя хватанул и второй стакан. Совсем пьяный стал.
- А маршал, знаете, спрашивает: "Как сводки? - а генерал отвечает: "Да блевал всё утро, товарищ маршал." Ха-ха-ха!
"Ну и юмор."
- А скажите, поинтересовался хохол, - вот вы - художник, например, так? И разбираетесь в живописи. Вот Марк Шагал, он, кстати, с Украины, он как, по-вашему?
- Что - как?
- Ну, как колорист?
- Да я не понимаю этого маляра. Он просто не умеет рисовать.
Они были обескуражены: так прямо и грубо. По всему миру принято считать Шагала гением.
Ещё налили, но себе-то они по чуть-чуть, а Феде - опять стакан. "Напаивают" - в тумане все-таки трезво мыслил Федя.
- А Сартр – как вам?
Вот тебе и заводчанин.
- Нет-нет, - возразил Федя, - не надо об этих чужих мне
людях, там более коммунистах. Я знаете, люблю и понимаю только русскую литературу, потому что я русский человек и русский художник.
- А-а-а... - опять разочаровался усач. - Ну что, покурим?
Они все трое вышли в тамбур и встали так: Зоя и Николай у наружной двери, глядя друг в друга умоляющими глазами (она: "рано", он: "не могу больше"), а Федя стоял к ним лицом, опираясь о стены руками, нахально дымил прямо в них, внутренне хохотал и лепил анекдот за анекдотом из жизни поручика Ржевского, один похабнее другого, причем он все выражал без экивоков, прямо матом.
Они хохотали. А потом голосом артиста Владимира Этуша, с азербайджанским акцентом, он прочел им басню "Волк и Журавль", пренеприличную.
Она жадно затягивалась сигаретою и все умоляла глазами красавца потерпеть.
Потом они ушли в купе, а Федя в жгучем опьянении курил сигареты - одну за другой, сладостно предвкушая продолжение этой дуэли.
Мимо, так хорошо, пролетали лесочки, деревеньки, лужки.
Когда вернулся в купе, ему опять вломили - правда, хоть пол-стакана. А он решил: была не была, спать - так спать.
Теперь они выходили только вдвоем. Федя понимающе улыбался: понятное дело, молодое, познакомились, понравились. Он даже поиграл с Валериком в паровозик на нижней, ещё не застеленной полке.
Было уже полпервого.
Усач стал стелить сыну и себе, а Зоя - себе. Федя тоже кое-как застелился наверху и запрыгнул, искоса поглядывая вниз. Он еще сильнее, чем был, изображал пьяного. Улегся и Валерик, предварительно сходив с папой в уборную. Постукивали стаканы и бутылка друг об дружку. Двое ждали. Потом вышли надолго.
Нет, Феде не спалось, мешал чересчур уж сильный алкоголь. У него всегда так: как переберет, так и заснуть не может. Он решил напоследок сходить в уборную и курнуть. Он вышел в майке и тренировочных штанах. В тамбуре хохол тискал Зою, всосавшись в её рот, как паук. Федя сделал вид, что ничего не заметил, и юркнул в уборную. Теперь ему стало страшно: запомнилась её отставленная нога и вся она, подавшаяся навстречу Николаю, как бы надеваясь на него. У Феди бешено колотилось сердце.
Когда вышел, их уже не было, залегли. И выключили, подлецы, свет. И опустили штору. Но, как во многих вагонах, пружина плохо держала штору и она в конце концов помаленьку подымалась.
Наступило предгрозовое затишье.
В темноте Микола опять потащил бедного, полусонного, хныкающего сына в уборную.
- Папа, не надо, я не хочу, я спать хочу...
- Надо, Валерик, надо, и мама меня просила.
"Вот сволочь", подумал Федя. И наконец заснул.
Проснулся среди ночи совершенно пьяный. Казалось, недолго спал.
Поезд стоял на каком-то полустанке, светили в полузашторенное окно станционные фонари. Что-то задерживало их скорый поезд.
Снизу раздавались приглушенные стоны, словно человеку затыкали рот.
Даже не глядя вниз, Федя знал, что там происходит.
Он взбесился и озлел не на шутку. И всё же украдкой глянул. Ее нога, поднятая вверх, конвульсивна вздрагивала. Пальцы ноги были рядом, их можно была ухватить. У него было такое озорное желание.
Потом они ещё долго шуршали, страстно шептались, и хохол наконец перелег к себе. Но куда? Оказывается, мальчика он давно отправил наверх, а сам, сопя, перелег на нижнюю полку.
И всё стихло. А поезд всё стоял... Федя с колотящимся сердцем смотрел в мерцающий никель потолочной сетки.
Тронулись. Поплыли по купе то тьма, то свет.
Хлопнула дверь. Эта хохол ушел в уборную. Наверно, курить и подмываться. После таких страстей не одну выкуришь сигаретку...
"При мне, скотина! При мне! И не захлебнулся! А если б я не спал! Ах, ты, дрянь!"
В нем всё торчало. Сердце вот-вот разорвет грудь.
И похоже, она, утомленная, уже уснула. И тогда быстрым скоком Федя слетел вниз, быстро запер дверной замок и кинулся на Зою.
Возможно, спросонья она решила, что идет с повтором Микола, и даже открыла влажный горячий рот, Федя же рвал одеяло и пёр к цели.
Она даже прошептала: - Хватит, милый...
И вдруг вся в ужасе отпрянула, даже вжалась в полку, но... Она была так обессилена, так слаба против огнедышащего художника, что покорно отдалась ему. Собственно, это было ничуть не хуже Миколы. Он поцеловал ей и губы, и глаза, и грудь...
Хохол уже дёргал дверь.
Федя всё так же, пулей, взлетел наверх и замер. Замок успел отпереть. Ничего не поняв, Микола пошел, видимо, к проводнице: что такое с замком? Та, тоже сонная, пришла и дернула дверь. Та спокойно поддалась.
- Работает, работает, - ворчала проводница. - Ты бы правильно
нажимал. Ходют, будют...
Хохол долго стоял посреди купе, подозрительно глядя то на Федю, то на Зою. Оба спрятались в свои подушки. Потом стал звать:
- Зой... а, Зой...
Нет, она молчала. Значит, спит, значит, всё нормально. И он улегся.
Наверно, хорошо было и Зое, но уж Феде точно, что было очень хорошо. Да ещё чувство мести ликовало внутри.
И наконец все уже спали спокойно до прибытия в Петербург.
Утром посикали, умылись, подмылись и сидели на полках освеженные и удовлетворенные. Проводница принесла чай.
У Феди кружилась голова, но уж не от хмельного, а Зоя изумленно поглядывала на него: было что-то или ей приснилось?
На вокзале распрощались. Но за головой хохла Федя показал Зое
пальцами "викторию". Созорничал, не удержался, а вышло, что вроде и рога. Она милостиво улыбнулась.
Федя вышел на площадь Восстания, зашел в метро и поехал на Нейшлодтский. Евгений Борисович с удовольствием взял Федину поллитровку (надо, а как же! это Федин НЗ, для таких вот случаев) и написал Наташе разрешение от треста, а та его приняла радушно, как старого постояльца и определила в любимый им второй нумер.
И вечером он уже шёл по Екатерининскому каналу в Коломну. Шёл и с благодарностью думал об этой неутомимой, ласковой женщине. Ведь вполне могла заорать, но ведь не заорала же...
19.07.92 г.
42 км.
В.М. Галкин