Перелом 6 - 10

Николай Скромный
В Кокчетаве осужденных гуляевцев разлучили. Плахоту Игната и Безверхого Ивана оставили в кокчетавской тюрьме, а Кожухаря Петра вместе с семнадцатью местными арестантами, у которых сроки были полгода и более, увезли в Атбасар. Абдрахманов - начальник атбасарской тюрьмы - считал себя человеком умным. В классовой борьбе был озабочен лишь одним: что бы ему урвать для себя, используя должность. Он поочередно вызывал к себе новопоступивших заключенных. Разговор был прост, как абдрахмановская лоснящаяся морда. "Родня много? - интересовался он, хитро поблескивая заплывшими глазками, и пояснял недоумевающему зеку: - Подарку будешь делать - хорошо сидеть будешь. Нет подарку - сиди, как хочешь!"

У Кожухаря подарка не было, поэтому он сидел как хотел. А "захотелось" ему сидеть в набитой людьми камере, спать под нижними нарами на вонючем, разостланном по цементному полу вперемешку с соломой тряпье, задыхаться ночами смрадным воздухом, выносить парашу, таскать бачки, мыть полы в тюремных коридорах, обивать с себя несметных клопов, вылущивать вшей из нательного белья и всякий раз, вползая на ночь под низко повисшие, сырые, пропитанные мочой доски, спрашивать себя: уж не сон ли это - долгий, страшный?.. Нет, не сон, все оно происходит въяве, с мукой признавал он, - видимо, на роду ему и это предназначено...

На второй день после прибытия, когда старозаключенных с утра увели на тюремные работы и в камере остались одни новички, которых еще только распределяли по бригадам в учетно-хозяйственной части, к ним уверенно вошел человек непонятно какого чина-звания. Он хозяином прошелся по камере, подергал оконную решетку, заглянул под нары и остановился перед Кожухарем - тот сидел на корточках спиной к печурке, отогревался от ночного цементного холода.

- Фамилия? - строго спросил вошедший.

- Кожухарь...

- Ты-то мне и нужен. Встать, когда с тобой разговаривают! Статья?

- Сужденный по шестьдесят первой...

Мгновенно поднесли грубый табурет, вошедший сел и достал из кармана какой-то расчерченно-исписанный лист.

- Как же ты посмел, Иван, воровать государственное добро?

- Меня Петром... Кожухарь Петр, сужденный по шестьдесят первой...

- Да, да, - человек сверился в листке, - Петр... Объясни мне, Петр Кожухарев, как у тебя хватило совести украсть? Ночью дело было?

-Я не крал! - встревожился Петро. - Сужденный по шестьдесят...

- Первой, первой! - с досадой перебил его посетитель. - Это же "воровская"! А-а, - спохватился он своей оплошности, - это сто шестьдесят первая, а у тебя - "хлебная"... Но ты по существу дела отвечай. В чем суть? Только коротко!

- Так наши дурни-активисты, - заторопился Кожухарь, - наклали на меня семфонду неподъемные пуды, я тоже сдуру в горячке высказал,
а в суде не дуже разобрались и, можно сказать, не по совести осудили. Шесть месяцев по шестьдесят первой...

- Наклали на него, - с горечью произнес человек на табурете, ненадолго задумался и вдруг ни с того ни с сего вспылил: - Накласть бы тебе тумаков в шею! Руки по швам, когда отвечаешь тюремному дознавателю! Это надо же додуматься до такой контрреволюционной мысли - не сдать семена на всесоюзный сев! Крестьянин называется. Может, ты вообще себя виновным не считаешь? - и с издевкой сощурился.

- Виноватый за матюки, - басил побагровевший Кожухарь, - но за пуды - не дуже...

- Не дуже? А кто страну осеменит? Я? Могу, но у меня другие обязанности - выводить таких вот субчиков на чистую воду. Ты пони-маешь, что ты - опасный вредитель? Тут, мужик, на пятьдесят восьмую, на всю десятку тянет.

- Товарищ дознаватель! - выпучил глаза Кожухарь. - Мне сроку мало дали шоб собрать!


- Я тебе не товарищ! - злобно оборвали его. - О товарищах теперь надолго забудь.

- Ваше доброд... дознаватель гражданин... Да была бы хоть одна лишняя пригоршня зерна, я бы ее с радостью в семфонд... - уже хрипел перепуганный Кожухарь, и с лица его медленно сходила краска, отчетливее проступали рыжие конопатины. А грозный посетитель свирепел все больше. Он развернулся на табурете в глубь сумрачной камеры, где в узком проходе между высокими нарами столпились новоиспеченные зеки.

- Вам тоже сроку мало дали? Страна напрягает последние силы второго колхозного года, а вы, мелкобуржуазное отродье, только о своих кендюхах думаете. Саботажники! - гневно выкрикнул он и опять повернулся к Кожухарю, спиной к входной двери. - И ты, олух красномордый, еще смеешь толковать мне про свою радость? Хочешь брехливыми заверениями ввести в заблуждение органы? Ох и свола-ачь, - с наслаждением прошипел он, окинув Кожухаря ненавистно-уничтожающим взглядом, как бы поражаясь подлости и лживости арестанта. В это время в камеру вошел пожилой охранник, с удивлением остановился на пороге, прислушался.

- Ну я вам добавлю сроку! - злорадно пообещал дознаватель камере. - Короче, так: пришло указанье Казверхсуда всех вас на пересудов... - он не договорил фразы, потому что охранник, неслышно ступая в валенках, подошел к нему и врезал такой силы затрещину, что дознаватель свалился наземь вместе с табуретом. Заключенные онемели. Охранник подождал, когда человек поднимется.

- Подход у вас, Кондрат Иванович, какой-то... внеклассовый, - мягко упрекнул его тот. - Я работаю в интересах нашего исправительного заведения, веду пропаганду линии партии среди кулацкого охвостья, - он поставил табурет и осторожно потрогал ухо, - а вы активного проводника ее курса в ихнем присутствии позволили себе меня сзади... - Охранник молча указал ему на дверь.

- Вместо того чтобы поблагодарить за бескорыстную помощь... - Второй оплеухи он ждать не стал, с видом оскорбленного в лучших чувствах чинно пошел из камеры. Следом за ним, не сказав ни слова ошеломленным зекам, вышел мрачный охранник и запер на засов дверь снаружи.

"Дознаватель", как вскоре узнали они, был некто Житарев, известный атбасарский плут, в прошлом - мелкий торговец. Он уже дважды отбывал небольшие сроки: первый, в три месяца, - как торгаш, не сумевший вовремя собрать крупной суммы на "отмазку" в начале нэпманских погромов, во второй раз, будучи снабженцем в райпо, - за крупную махинацию с потребтоварами на складах. Досиживал он последние дни. Кое-какие связи у него сохранились. Изредка делал "подарку", поэтому в тюрьме чувствовал себя не стесненно. Числился в хозбригаде, но работал только на легких заданиях. С воли часто передавали ему еду, сами же надзиратели приносили - им кое-что перепадало из увесистых узелков, поэтому смотрели сквозь пальцы на его выходки, развязную болтовню. Тюрьма ценит всякое развлечение, веселое слово, посмеялась бы она очередному житаревскому розыгрышу, но, на беду Житарева, фамилия мрачного охранника была Красноморый. Его единственного ненавидели зеки - бил он их немилосердно. Его родного брата, тоже тюремного служаку, удавили в омской тюрьме. Побаивались, не любили Красноморого сами охранники - за то, что не пил, не курил, был откровенно жаден, туп, силен и нелюдим, а свои обязанности нес лютым псом и обо всех нарушениях тюремного распорядка доносил начальству. У человека с таким характером и с такой фамилией кличка могла быть только Красномордый. Он, видимо, не разобрал, кого это Житарев, войдя в образ, разносил в пух и прах, и оскорбительное "олух красномордый" принял в свой адрес...

Первые дни новоприбывшие откидывали снег, заваливший по трубы атбасарские учреждения. На привычных работах Петро быстро пришел в себя. Перестал бояться камеры, скученности, тем более что часть заключенных отправили в петропавловскую тюрьму и в камерах стало свободнее, - и уже сам ободрял отчаявшихся новичков. Мужики из русско-украинских сел легче переносили неволю. Кому-то из них тюремный режим напоминал армейскую службу - грубостью надзирателей, окриками, подневольной работой, бездельем опытных зеков, кончавших сроки. Другие находили в нем нечто схожее с долгим отходничеством в чужие края, когда приходилось жить где придется, есть что попало, ночевать невесть где.

Хуже переносили тюрьму казахи, особенно аульные старики, которых наравне с другими в пылу классовых схваток "подметали" в тюрьмы и гнали на высылку. Работники из них были никудышные, разве что посмотреть захворавшего коня, поэтому их, как неработавших, держали на трехсотке хлеба и черпаке баланды в сутки. Подкармливали стариков через атбасарских родственников свои аульчане. Степные люди, поколения которых никогда не знали ни острогов, ни каторжных оков и работ, ни рабского подчинения и содержания за решеткой, не имевшие понятия об обыкновенной армейской дисциплине, - тюрьму они воспринимали страшно. Конфискация имущества и какие-то переживания нравственного порядка были ничто по сравнению с ней. Камера, в которой они, не понимая за что, оказались, куда их надолго запирали и откуда они по своей воле не могут выйти, являлась для них материальным воплощением потустороннего мира. К тюремному быту они не могли привыкнуть, сколько бы ни тянулся срок. Крик шайтана - надзирателя приводил их в трепет. Днем подолгу молились, гадали на разноцветных камешках - комулаках, ночами томились в старческой бессоннице. Спасало их то, что их выпускали досрочно. Петро заговаривал и с ними, пригодилось ему умение мало-мальски говорить по-казахски. Старики охотно рассказывали ему о себе. Нашлись даже общие знакомые из лесных журавлевских и урюнинских аулов.

А тюрьма жила своей жизнью, в которой не было дела до переживаний каких-то немощных аульных старцев. Одни заключенные освобождались, уходили, поступали новые арестанты - и у каждого свои беды, горести...
Накануне освобождения в камеру зашел проститься Житарев. - Прощайте, горемыки! Досидеть вам сытно. Вернетесь домой - живите мышками, голосуйте всегда "за" и воруйте по-божески. - Он опять вольно прошелся по камере. - А вы, аманжолы, - обратился он к аульчанам, кружком сидевшим на полу, - нагадайте себе дальнюю дорогу. Куда-нибудь к монголам, китайцам, туркам, можно даже к обезьянам в джунгли, не то припухать вам здесь еще не по одному разу, коли не помрете. Кош болыныз, аксакалы! - Увидел Кожухаря, улыбнулся и ему: - А-а, Кожушков... Как я тебя? Аж с лица сменился. Как я вас всех? - обратился он к камере. - Это я вас, хвосты овечьи, на дурковатых следователей натаскивал!


Тюрьмы захолустных городков, особенно на окраинах страны, все еще жили старыми традициями, укладом. В тюремных режимах кое-что оставалось из дореволюционного, снисходительно-мягкого. И была одна важная особенность, определяющая тюремные режимы начала тридцатых: пока Кремль не заставил ОГПУ стать палачом своего народа, именно сотрудники этого ведомства были единственными защитниками народа от чиновничье-партийного, административно-тюремного произвола. Остудить зарвавшегося секретаря райкома, округа, а то и задать ему хорошую трепку можно было только в кабинетах сотрудников ОГПУ. Больше всего тюремщики боялись проверок и ревизий этим ведомством: там, где жестокость не оговаривалась спущенным сверху циркуляром, - там гепеушники за нее жестоко с тюрьмы и спрашивали. Но где действовали новые положения, они жестоко спрашивали уже за мягкотелость.

Атбасарская тюрьма не была исключением. Заключенных гоняли на самые разные работы - везде требовалась даровая сила. Очищали от снега и навоза базы, по многочисленным заявкам перестраивали помещения в различных зданиях, перекладывали печи и чистили дымоходы, перебирали полы, штукатурили, возили лес и камыш в городок. Кожухарю, как мастеровитому мужику, частенько приходилось плотничать, кузнечить, шорничать... Приезжали к начальнику тюрьмы председатели из ближних сел с просьбой дать зеков на сельхозработы. Так Кожухарь с тремя сокамерниками девять дней в сельце Поповке чинил крышу овечьей кошары. Бывалые зеки ждали лета. Летом и председателей приезжало больше, и тюремные командировки случались длиннее, а главное - летом и ближе к осени в селе куда сытнее. Щедрые подаяния, жалостные вдовы... Если еще и банька имеется... Приедет раз в неделю тюремный учетчик, пересчитает по головам и отправится восвояси - и опять арестанты на самоохране. Даже зарабатывали какие-то копейки. Благодать да и только.

Мало отсидел Кожухарь, но понял много. Уркачей, воровской шпаны в атбасарской тюрьме почти не было. Но мытарили в ней не только сельских и аульных мужиков. Мотали здесь сроки работники райорганизаций, хозяйственники, уполномоченные, председатели различных обществ, коопераций, ячеек. Набор обвинительных формулировок был невелик: правый уклон, перерожденчество, "мирное сожительство с кулаком и баем", и означали они одно: проваленный план хлебо- и скотозаготовок, прочих сельхозпродуктов, отказ выполнять нелепо жестокие распоряжения. Было Петру кого послушать.

Из услышанного он понял, что после освобождения и ему надо вместе с семьей собираться в дальнюю дорогу: куда угодно, хоть к черту на рога, но - уходить из Гуляевки. В селе жизни не будет. Рассказывали те, кто сел по второму разу: отбывшего срок опять начинают травить свои же, сельские активисты, те, кто растащил добришко арестованного, а добивают районщики: вешают новое твердое задание и второй срок. Вот и его в Гуляевке ждет то же самое. В конце апреля он занял лучшее место в камере, а в селе - жить ему "под нарами" неизвестно сколько. Теперь Петро еще больше завидовал тем гуляевцам, которые тайно выехали из села накануне коллективизации. Как живется им на новом месте, доподлинно никто не знает. Несладко, конечно, но уж наверняка тюрьмой обнесла судьба. Когда-то его поразил суд над Похмельным, ошеломил свой срок, нынче же, послушав людей, он ничему не удивлялся.

На второй неделе заключения Кожухарь отправил бодрое письмецо домой. Просил жену и детей не тревожиться о нем, рубить на дрова всякое поделье в хлеву, мирно жить с чеченами-постояльцами и ждать его, - что он еще мог написать из тюрьмы?

Времени прошло немало, а ответа не было. Он неуверенно объяснил себе это весенней распутицей, разливами талой воды в полях; мелкие речушки, пересыхающие летом, теперь кипят желтой пеной коричневых бурунов, водоворотами и напрочь отрезают всякие обходные пути. Но сошла вода, подсохли сначала конные тропы, потом летники, и уже подернулись легкой зеленцой южные склоны серо-рыжих бугров - Кожухарю так и не было весточки из дому. Когда в тюрьму пришли письма из самых дальних, затерянных в лесах хуторов округа, Петро попросил начальство запросить гуляевский сельсовет о семье. Письмо пришло в начале мая. Да лучше бы он его вообще не получал. Необычно ранний гром не так страшно сотряс среди ночи старую тюрьму, как потряс Петра исписанный детской ручкой листок: его семья, оказывается, давно выселена в Архиповку. Господи! Да там в добрые-то времена христорадники милостыней не разживались. И с горечью, с не свойственным ему злобным отвращением подумал об односельчанах: и ведь не поленились, живоглоты, гнать морозами беззащитную семью за сто верст от села... Он наслышан, каково живется ссыльным семьям в чужом краю: держат в поганых углах, гноят и морозят в сараях, при скотных дворах, в унижении, побоях, грозят тому, кто осмелится открыто подать кусок хлеба...

И сразу стала не в радость весна с ее солнечными днями, сверкающей рябью на ручьях и лужах, бледной зеленью травы на обсохших местах. Не радовали Петра ни летние облака на бирюзовом небе, на чем всегда отдыхают глаза арестанта, ни уменьшавшийся с каждым днем срок заключения. Да и сами дни померкли, стали невыносимо скучны, тягостны и длинны - совсем как в присловье, где день равен году. Он ничем не мог помочь семье - это угнетало больше всего. Съездить бы в Архиповку - вот было бы счастье! Но в командировки на далекие расстояния тюрьма не посылала. Он стал проситься на самые тяжелые, грязные работы, чтобы скопить какие-то деньги и передать их семье. О ней он думал постоянно. Иногда вспоминалось то, что казалось навсегда забытым, - настолько оно было простым, пустяковым. Теперь почему-то именно оно стало дорогим. Как-то напарник, молодой и добрый малый, окликнул его раз, другой - Петро не услышал. Паренек удивленно заглянул ему в лицо - и только тогда Петро очнулся, смущенно пожал плечами. Не мог же он рассказать неженатому парню, что неожиданно всплыло в памяти в эту минуту: пришел он домой однажды изрядно пьяным - был у Балясина на крестинах. Жена сердилась, да он не слушал ее - стал забавляться с детьми: опустился на четвереньки, Танька с Варькой вскарабкалось ему на спину, шею, вцепились ручонками в волосы, рубашку, он ползал на коленях по хате, мычал коровой, хрюкал свиньей, по-собачьи лаял на жену, которая качала зыбку с Сашком, пускавшим молочные пузыри... Дочерята восторженно визжали на отцовской холке, а, жена, глядя на них, уже смеялась, советовала им больно нарвать уши непутевому батьке... Это вспомнилось с такой зримой осязаемостью, что он явственно ощутил нежное тепло невесомых детских телец на загривке... Чем живут сейчас его дети, жена? Он поел сегодня. А они? И что станется с ними, если архиповцы, не приведи Господь, вышлют их еще дальше — на реку Кен, куда нынче ссылают обезглавленные семьи со всех районов округа, - в пустую, голодную степь, под комендантский надзор? Это ведь верная смерть!

Собственная беспомощность, страх за семью, бессонные, мучительные ночи измотали Петра. Он в неделю сильно похудел, оброс неряшливой бородой, сник духом и однажды проснулся оттого, что по вискам, горячо заливая ушные раковины, обильно текли слезы.