Перелом 5 - 16

Николай Скромный
От хозяев он скрыл свое дело, и квартировать у них, отмалчиваясь, становилось все тягостнее. Уходил с утра, возвращался к ночи, а днями бродил по просторному поселку, по льдисто-скользким, в навозных пятнах дорогам, мимо одинаковых своей отчужденностью домов среди стеклянно оплывших в недавние оттепели сугробов. На незнакомых окраинах, куда иногда забредал, где между сохранившимися соснами разбросанно серели тесовые крыши, чудилось что-то близкое ему, южное, украинское... Возле какого-то двора предложил деньги мужику, настороженно и угрюмо следившему за ним, и тот, озираясь с порога, вынес за непомерную цену краюху хлеба, а пересчитав деньги, велел подождать и принес щепотку соли в газетном комочке... К этому дому он подошел и на следующий день.

На какое-то время усилием воли возвращал себя в реальность, тогда перед ним осмысленно и четко проступали улицы, дороги, деревья, он отмечал добротность одних домов и убогость других - те же гуляевские мазанки, - видел низкое перламутровое небо над задымленными изморозью плавными изгибами лесистых сопок, слышал голоса, лай собак, ощущал сырой холод последних февральских дней.

Но как только сознавал, отчего это он бродит по задворкам чужого и теперь ставшего враждебным ему поселка, окружающий мир расплывался, пропадал вместе со звуками и временем.

Не понимал, очнувшись, когда это он вышел к тому или иному месту, как очутился, например, за учлесхозовскими складами, сидящим на остатках глиняной стены, почему прошло не два часа, как ощущалось, а всего тридцать семь минут и как долго он сидит на развалинах и выщипывает липкую середку краюхи, запивая ее снегом...

То, что сейчас происходило в его жизни, было настолько нелепо, неправдоподобно для него, что он никак не мог думать о себе сообразно тому положению, в котором оказался. В чем бы он ни обвинял партию, как бы ни был теперь твердо убежден в ее тяжкой вине перед народом, знать, что он исключен из ее рядов, было странно, дико, а решение этой партии передать его дело в прокуратуру вместо того, чтобы защитить, - низводило до полной душевной раздавленности, до слабоумия, в котором начисто исчезала способность трезво, рассудочно продумать свое положение и немедленно предпринять какие-то решительные ходы.

Вчера утром в знакомом кабинете, с неподписанными заявлениями в руках, он смиренно выслушал то, что ожидал услышать. Исключен единогласно. Имеет право обжаловать решение партбюро в окружной контрольной комиссии. Заявление об уходе будет рассмотрено только после окончания следствия, с разрешения райпрокуратуры... В прокуратуре отыскал Савинова, вызвал во двор и от него, сжалившегося над ним, услышал самое худшее: суда не избежать, возможно, все обойдется, но готовым нужно быть ко всякому...

Бред какой-то... Это его единогласно исключили из партии? После того, что он для нее делал? Это его будут судить и, может, даже осудят? Дикость! Чушь! Морок какой-то... Этого не может быть, шептал он с бессмысленными глазами. Но это произошло и продолжало происходить с ним, и он не видел путей спасения из той гибельной воронки, куда его медленно, но неумолимо затягивал водоворот обстоятельств. Он со стоном закрывал глаза, вскакивал и вновь затравленно метался по улицам станции, удивляя прохожих странным выражением лица. Собаки с лаем выскакивали из подворотен и недоуменно смолкали, подбежав к нему. Он и сам не знал, чего ему порой хочется: то ли хохотать, то ли завыть во весь голос где-нибудь среди сосен.

Зашел в райполеводсоюз - знакомые конторщики подтвердили, о чем сказал давеча Скуратов: пока тянется следствие, пока еще суд - можно подать апелляцию в Акмолинск. Он кивал головой, сконфуженно улыбался - знал, что это бесполезно: там, где дело партийца передано в следственные органы, решение о его исключении утверждается окружными комиссиями безоговорочно...

Куда идти? Он и в хорошие-то времена никому здесь не был нужен. Так, не помня себя, вышел к вокзалу - и даже задрожал от радостного волнения, ознобом пробежавшего по телу, при виде паровоза, стоящего под парами неподалеку от распахнутых настежь высоких деповских ворот. Путейцы проверяли исправность стрелок нового разъездного пути - короткий составчик осторожно двигался вперед-назад, но паровозные маслянисто-черные бока, лоснившиеся горячей водой, дымок над цилиндром трубы, мягкие клубочки пара над колесами, озабоченный машинист, медленно сдававший назад под знаки рабочих железную громадину, - все так живо походило на подготовку к близкому отправлению, что у него сумасшедше мелькнуло: а кинуться бы сейчас напрямик через рельсы, вскочить на тормозную площадку да властно и грозно - как на недавних этапах - подать команду машинисту, почувствовать под ногами сдерживаемую до времени мощь стальной машины, - и чтобы через несколько минут под знакомый убыстряющийся перестук колес навсегда сгинула из виду, из сердца, из памяти эта глухая станция вместе с этим проклятым краем. Бежать! Что он оставит здесь? Партбилет да загулявшую бабу? Да пропади вы пропадом! Ну смилуются, оставят в партии, в председателях. А как жить? Простить жену, власть, ту же партию и по-прежнему покорно сносить несправедливые мстительные обвинения и насмешки людей, райкомовские издевательства, видеть голодные семьи, участвовать в дальнейшем разорении села?

Он пробыл на путях до той поры, когда паровоз медленно ушел на стоянку в темную глубину здания. Душевный порыв, решительность, что так радостно вспыхнула в нем, давно сменились бессильной оцепенелостью, печалью. Он повернулся и побрел назад, в центр поселка, к прокуратуре, - узнать, вернулся ли следователь, затем - к конюшне, куда Костюков по возвращении прежде всего сведет лошадей, оттуда пошел к въезду на станцию и долго стоял там со стиснутыми зубами, смотрел в ту сторону, откуда должны появиться пароконные козыри с Костюковым, и как бы со стороны видел себя: небрит, растерян, жалок... Не странно ли: хочется служить стране, народу, приносить пользу колхозу, близким людям, но что бы он ни сделал, все почему-то оборачивается во зло себе и людям. Каженник... Над сосновым бором низко проглянуло вечернее солнце, весело оживило облака, сопки, станцию, но понизу, с чернеющих опушек, несло холодом, ночью, тоской... Он почувствовал, что вот-вот заплачет...

А через полтора часа он сидел в кабинете прокурора и в присутствии усталого Костюкова и начальника раймилиции Бредихина, помертвевший, выслушал следующее:

- Под арестом продержим недолго. Затем суд. Завтра перепишите протокол дознания. Вопросы будут те же, а ответы - ответы хорошо продумай, так чтобы суду сразу стало ясно: твоя вина в гибели ездовых минимальная. Мне все понятно, но вот это - он кивнул на знакомую Похмельному папку, в которой хранился материал персонального дела, - я обязан ввести в производство. Для меня решение партии... В общем, подумай. Время у тебя есть.

- Да не партии это решение, - прошептал Похмельный, не отрывая глаз от папки. - Скуратова это решение...

- За исключение голосовали единогласно, - холодно напомнил Горбатенко. - И я в том числе. Поэтому о Скуратове ты сам себе где-нибудь за углом скажи и сразу забудь. Очень неприятно для суда, когда обвиняемый, вместо того чтобы самокритично признать вину и чистосердечно раскаяться, ищет виноватых в своих же проступках. На суде, думаю, тебя оправдают, но если осудят, то условно и небольшим сроком. Суд будет закрытым, нечего зевакам тебя слушать. Защитника я тебе хорошего подобрал - Полякова из районо. Знает что сказать. С должностью, сам понимаешь, придется попрощаться, Ну да должность в наше время - дело наживное. А сейчас я должен взять тебя под стражу. Вот Николай Антонович отведет.

- Дайте переночевать у людей,— с трудом попросил Похмельный. - Не сбегу же я.

- Не имею права. Выписано постановление на арест. Ничего, поночуешь у нас до суда. Идите!

Домзак располагался недалеко от вокзала, за зданием раймилиции. Бредихин постучал ногой в запертую изнутри дверь, и на порог с лампой в руке и винтовкой через плечо вышел казах-милиционер.

- Все дрыхнешь, Бесикей? Когда-то выспишься? - сердито проворчал Бредихин, входя в помещение. Похмельный вошел за ним следом, огляделся. В небольшой камере, окна которой были забраны коваными церковными решетками, на деревянных нарах, сбитых низкими полатями и заваленных сеном, среди сырой, тяжелой духоты томилось человек пятнадцать арестованных.

- Сапсем не спим, - обиженно отозвался у него за спиной караульный. - Нельзя спать. Хороший народ, всякий разный случай беседуем...

Спавшие один за другим стали просыпаться.

- Что, Антонович, пополнение привели? - заискивающе спросил кто-то из них, соскакивая с нар.
- Вас своих хватает. Этот человек здесь временно. Переночует с вами.

Другой заключенный всмотрелся в Похмельного и удивленно воск-ликнул:

- Так то ж гуляевский председатель! О це хвокус! Вы зараз и партийных сажаете?

Похмельный узнал его, это был кошаровский завхоз, пройдоха и пьяница, которого наконец-то выплакала себе тюрьма. Сосед завхоза по нарам, разбуженный разговором, хриплым со сна голосом возразил:

- Нема тут ни председателей, ни партийцев. Тут тилько две титулы: арестант да охранник... Когда кормить будете? - спросил он Бредихина, перекладывая тряпье в изголовье. - Ни поесть, ни помыться, полмесяца на сухарях и кипятке, воши заели... Нечем - отпускайте до дому.

Бредихин строго прикрикнул:

- Потерпишь! Нежный какой... Хочешь, чтобы тебя судили не разобравшись? Тогда терпи... Ишь, как тепло-то у вас! Еще жалуетесь на меня прокурорам...

Он посоветовал Похмельному отоспаться и ушел. Охранник проводил его, а вернувшись, изнутри запер дверь навесным амбарным замком, ключ сунул себе в карман и здесь же, на топчане, преспокойно лег спать. Кошаровский завхоз потеснился, уступил место Похмельному. Лампу погасили. Похмельный коротко ответил кошаровцу, что мытарят по извозу, дела скверные, неизвестно чем кончится. Остальным поночевщикам было не до него, разговоры умолкли, люди стали засыпать. Он долго лежал, боясь повернуться, лечь поудобнее. В темноте вонь стала гуще. В глазах почему-то стояло последнее, что увидел при свете: замок на двери и ключ, который охранник сунул в карман. И жутковатое ощущение овладевало им - будто его навсегда заперли под этот замок, под несокрушимые решетки, в это непроглядное, душное зловоние набитой людьми камеры, с их несвязно-сонным бормотаньем, жалкими во сне вскриками, зубовным скрежетом, храпом, - и ему стало страшно...