Очередь над Яузой

Галкин Рогожский Владимир
            Хороший тогда денёк был, ласковый, середина сентября.
           Я брел по моей родной Ульяновской улице, бывшей Николо-Ямской, брел в гору. Желтые листья кружились в бледно-синем небе и падали мне на голову. Я чувствовал себя счастливым, а ведь такое редко случается, счастье-то. Что было тому причиной? Не знаю, но, наверное, такой хороший день да вид любимой, но обреченной улицы, которую скоро должны ломать. Вид родного несчастья иногда вызывает в душе сладостную тоску. Будто свидание с когда-то любимой девушкой, которую теперь, на склоне лет, встретил уже отцветшей женщиной, почти старухой, но от этого-то еще более дорогой...
          И вот уж я минул облупленную колокольню церкви Сергия Радонежского, что на краю Андроньевской площади, и очутился на маленьком пятачке, куда приходят три улицы: Ульяновская, Хива (а теперь Добровольческая, но в народе все равно — Хива) и Большая Коммунистическая. (Это вообще роскошная улица в стопятидесятилетних тополях, и никакая она не Коммунистическая, а Алексеевская, но власть приучила и продолжаем ее называть этим нелепым именем.) Тут, на пятачке, на углу Ульяновской и Коммунистической, жива еще старенькая булочная и магазинчик — в прошлом «Фрукты — овощи» (но там было и винцо), а теперь просто и грубо — «ВИНО». Налево я старался не смотреть, уже не было злачного островка со множеством магазинов и вообще — характерных домишек в два и три этажа, которые составляли южную часть веселой трамвайной площади, их разбомбил равнодушный Моссовет, но зато часть Хивы и слева и справа еще жила. И не просто жила, а бурлила. А уж широкая Коммунистическая была не то что запружена народом, но буквально забита, палец не всунешь меж людьми. Народ изредка втекал в двери винного магазина, как мощная река робким ручейком пытается просочиться в ущелье — винную пасть, которую тут охранял милиционер. Как раньше в банях, он изредка возвещал: «Пятеро продут!»
         Люди на кипящей Коммунистической и Хиве вместе с магазинчиком и милиционером были отделены от пятачка, через который транспорт двигался дальше на площадь еле-еле, аварийным заборчиком, то есть были как бы в загоне. Тут, в тихом месте, лежала на боку кабельная катушка и на ней стоял еще один милицейский чин с мегафоном. Этот давал более стратегические команды: «Внимание! Требую общего порядка! Левая сторона — не подпирать правую!» Очень забавно получалось, когда тут же слабеньким теноришком мент у дверей добавлял: «Еще трое пройдут!»
На стороне магазинчика толпа как-то все-таки сгруппировалась в дисциплинированную очередь, а левая сторона и середина были сплошные буруны, волны, омуты, куда иногда засасывало человека бесследно, только сумкой он еще махал на прощание. «Боже мой, — подумал я, — неужто вся Коммунистическая в такой толпе?»
И я стал плыть к ее истокам. Оказывается, где-то вдали, в районе Коммунистического переулка — а это, поди, метрах в ста пятидесяти — толпа стояла уже только на правом тротуаре, а еще чуть подалее кончалась, несчастная. Точнее — начиналась. Народ там тих, меланхоличен, как бы психологически подготовлен к долгим мукам стояния, он был, как каторжник, который своего конца срока почти не видит и потому даже спокоен. Но, двигаясь назад и всматриваясь в лица страстотерпцев, я видел нарастающую боль и жажду в глазах моего народа.
          Подали желтые листья на людей, как золотые деньги. В толпе перекликались, искали друг дружку, взывали о чем-то, уходили в переулок и возвращались с печальными известиями, пустыми бутылками, деньгами. Ждали страстно вина молодые и старые, и средние, мужчины и женщины. Но больше всего почему-то было старушек и хмурых с похмелья, устойчиво впитых мужиков. А вот евреев что-то не видно было. Видимо, винные терзания свойственны только моему народу, только ради вина он готов так унижаться...
           Время было около четырех часов вечера. А водку и вино давали уже с двух часов. В последние времена власть сознательно ограничивала количество выпивки для народа, для чего-то мучая его и высыпая золотой дождь на своих вечных союзников — спекулянтов, тех же продавцов вина. Так что настроение толпы было очень тревожным, напряженным. Но как только человек хватал заветную бутылку и выскакивал из двери за загончик, он сразу забывал все обиды и любил власть, находя, что порядок все-таки для нашего брата нужен.
           И вдруг от дверей кто-то истерически вскрикнул:
      — Водка кончается!
Толпа сердито загудела, даже как-то застонала, завыла, потом задвигалась, задние стали так поджимать передних, что там уже некоторые падали. Тогда тот милиционер, что с мегафоном стоял на катушке, пролаял:
      — Внимание! Что — по шеям надавать? Вся левая сторона  отойти от организованной очереди, вы сами себе мешаете, все равно проходить будут только па-па-ряд-ку! И водки всем хватит!
        Кто-то горько засмеялся. Куда ж тут отодвинешься, битком все. И водки — когда ж ее хватало на всех?



                2.
   
         Решение озарило меня внезапно. Их было много решений — спасти народ мой от позора, пожалеть его, отереть ему слезы, я почему-то чувствовал в себе силы Спасителя, но это решение — оно захватило меня своей простотой и гениальностью. Я обратился к этому менту:
     - Гражданин начальник, разрешите обратиться. Выслушайте меня.
Он хотел было дать мне по шее, многие тут этак-то обращаются, а сами просто лезут без очереди со всякими документиками, но я был даже на первый взгляд так воодушевленно оскорблен, столько, видимо, много обещали ему мои глаза, да еще потрогал пипочку мегафона, как бы на что намекая незнакомое, что он милостиво наклонился ко мне:
      - Что вам, гражданин?
      - Вот — нельзя ли мне на пару минут вашу говорильную трубу?
      - Проходите, проходите, гражданин, это не игрушка, мегафон для команд, а вы, если уже выпили, не мешайте людям дожидаться.
      - Дак я знаю, что не игрушка, но понимаете... У меня такая мысль возникла... Я скажу лучше сразу грубо и прямо: вот вас, тоже русского человека, не удручает разве вид вот этого страдающего стада, которое кто-то сознательно мучает, не дает за их же деньги спокойно получить вина? Вы же прекрасно понимаете, что это делается нарочно, и разве ваше сердце не разрывается от боли за них, наших с вами братьев и сестер?
       - Да уж, — ухмыльнулся мент в черные усики. Такие они у него красивенькие, ка птичьи перышки, над красными молодыми губками. — Горе одно, конечно. Тут двоих уже «скорая» увезла: плохо стало. А все рвутся.
       - Вот-вот, — подхватил я, боясь, что он сейчас что-нибудь найдет в оправдание, какое-нибудь умное объяснение и наша с ним параллельность мысли разойдется, — горе это, конечно, ужасное горе, просто несчастье и хорошо бы их сейчас чем-нибудь отвлечь, заговорить, что ли... заколдовать, может быть... Хоть часть народа увести из этой душегубки. Ведь и вам будет легче, ведь так, ведь правда? И знаете, я бы мог, я умею, я уверен...
       -Ты  что — комик, иллюзионист, — засмеялся его напарник, капитан.
       -Ну  ребяты, — взмолился я, — ну только две хоть минутки, я умоляю вас, только две минуты и проговорю в эту вашу трубу Иерихонскую, клянусь, я ничего там противозаконного, противоправного не совершу, я не создам беспорядка, а просто попробую обратиться к людям по-человечески, ведь никто к ним никогда не обращался по-человечески, а я к моим братьям — по-братски. Никакой антисоветской пропаганды, Боже упаси, а просто... Ну, как Моисей к евреям в Египте... Можно, а? Ну, дайте, пожалуйста. Я так уверен, у меня получится.
       — А чего? Попробуй. Никола, дай ему мегафон на пару минут, — опять засмеялся капитан. Лейтенант дал мне мегафон: — Вот эту хреновину нажми, — и спрыгнул с катушки. Им было любопытно: что получится. А я залез и еще подумал: «Ничего менты попались, могли и не дать».

                3.

           Сперва я попробовал голос. Хрюкнул на всю улицу. И я начал оглушительно-каркающе вещать:
          - Товарищи! Братья и сестры мои!
Толпа вздрогнула, все изумленно воззрились на меня — в расстегнутом пальто, простоволосого, как революционного трибуна вскинувшего призывно руку.
           - Слушайте меня,  дорогие мои. Я буду с вами говорить.
Даже у дверей народ насторожился, обратился лицом ко мне, стал вслушиваться. Кое-кто засмеялся. Ничего, говорили мне потом, голос мой даже через эту механическую чертовщину был благозвучен и говорил я очень грустно и убедительно.
           - Это не речь, конечно. Я говорить не умею. Но я страстно хочу вас всех убедить кое в чем. Только умоляю: дослушайте до конца. Водка и вино — это пакость и вселенский мор. Я уж с некоторых пор бросил глотать эту заразу, а пил ой-ей как, я умирал в больницах не раз, пережил не одну белую горячку, я знаю, что это такое. И в конце концов бросил. Но не так, конечно, просто бесил, как говорю. Тут были годы мучений и учений. Вам же я сразу передать свой опыт, помочь вам быстрее. Не смейтесь, не смейтесь, вы еще спасибо скажете мне...
          Вот что сейчас получится. Вы доберетесь до этой проклятой пасти, этой двери, куда так рветесь, вцепитесь руками в бутылку и пойдете по домам, а кто по подворотням и подъездам, там нальете в свои полуголодные желудки эти дорогостоящие яды, опьянеете и начнете качаться, мычать, бредить, может быть, совершать преступления. Тюрьма-то еще ерунда, а вот прийдет язва, цирроз (о, это страшная вещь!), потом морг и — Хованское кладбище? Да, Ваганьковское тоже еще ерунда: там хоть песок (я поражался своей логике), а вот как вы все ляжете в вечно мокрую глину бетонных квадратов этого смертного ложа, то я уже плачу над вами... Простите меня, что говорю резко, грубо, даже цинично, но как же иначе я смогу оттащить вас от погибели?
           Да и неужели ж, милые мои, весь смысл нашей жизни, величайшие задачи, которые сегодня стоят перед вами, — а ведь мы на пороге смерти, — да и все знаменитое «веселие Руси» — все это стоит на водке? Мы утратили веру, смысл жизни, мы потеряли память свою российскую, мы пустыми нищебродами стали — и мы должны опять уходить во мрак алкоголя, в бесплодную тьму? А? Ну, кто сейчас считает, что я говорю ложь — пусть он подойдет и при всех плюнет мне в рожу. Я смело, с вызовом жду моего победителя. А-а-а, нету! А я... да я... наоборот: я спрыгну сейчас и пойду целовать ваши несчастные, горькие, сиротские лица, мы все сироты — вы и я!
Я чувствовал, что еще немного такой речи, и у меня будет истерика, я начну рыдать на глазах этих смеющихся милиционеров, а этого ох как не хотелось бы.
          А между тем уже что-то треснуло, что-то тихо стало совершаться: вот обтрепанный старик в дрянной шляпе приблизился ко мне, встал у самого заборчика и тоскливыми глазами смотрел мне в рот: вон несколько женщин с отягченными посудой сумками в обеих руках тоже невольно выдвинулись из толпы ко мне поближе,- молодой парень забыл даже про свою уже у самых дверей очередь (вот это было поразительнее всего) и вышел вообще за забор, встал возле ментов и рот разинул,- еще один раскрыл шире некуда свои глупые, добрые, российские глаза — цвета этого блеклого сентябрьского неба,- а один длинный, исхудалый, наверно, долго болевший, похожий на огородное пугало мужик-мученик на костылях и с рюкзаком за плечами, в сапогах и шинели какого-то фронтового вида, молча раздвигал толпу, рот открыл от напряжения, как бы задыхался. Видно было, что ох и помучился он в своей горькой жизни, но ох и попил же! И, глядя на него, я понял: вот он мой первый и главный уловленный, он будет моим апостолом и понесет веру. И это так подхлестнуло меня, что я так и завыл, закружился...
        - Не надо больше вина, бесценные вы мои! Не надо! И еще потому не надо, что — уничтожают вас, считают племенем алкоголиков, что у вас гены бесповоротно пьяные, что вы пустое стадо, которое можно гнать и обижать, как угодно. Да Господи, да раз не дают спокойно, за свои же жалкие крохи отправиться и сдохнуть — так откажитесь все, вспомните гордость славянскую, силу нашу богатырскую, мы еще не умерли! И все, все, гурьбой, валом, гуртом, оравой, все валите за мной, ломайте этот загон, этот позорный заборчик, прочь от пьяных дверей, идите за мной без смущения, а я — о! я покажу вам чудо! Клянусь моей недавно умершей от злого пьянства женой — то будет чудо из чудес! Вы только поверьте мне, только один шаг за мной сделайте   Придите ко мне, жаждущие и страждущие, я и успокою вас!
Кто-то крикнул:
          - Не-ет, я не пьяный! Этому уже не бывать! Хватит! Напился!
            Толпа возбужденно завыла. Слегка завыла, но где-то — я уже почувствовал — она трогается, сейчас, вот еще не/Jiyoro. Еще полгвоздя вбить, и она пойдет за мной...
        - Дорогие, близкие! — крикнул я напоследок, как бы трубя в библейскую трубу (даже милиционеры, до этого лишь лениво усмехавшиеся, заволновались и уже лейтенант полез на катушку за мегафоном). — Сейчас у меня отымут трубу, я кончаю. Но я зову вас: за мной, все, все, толпой, на Яузу, и я напою ваши ссохшиеся, униженные души! О, я не обману вас, вы увидите! Я открою вам новую жизнь! Чудо! Чудо! Милые, родные, горькие — за мною!

                4.

              И как раз тут милиционер вырвал у меня мегафон, но я успел сказать, я успел. И - спрыгнул я, и — не быстро, не медленно, а так, как надо, со знанием своей веры и правоты твердым, размеренным шагом пророка двинулся через площадь. Я не оборачивался, я спиной чувствовал: идут, повалили заборчик и идут.
        Оборачиваться нельзя было, так я думал, это могло смутить людей. Я шел и краем глаза углядел все-таки, что вон человек сорок тянутся за мной, болтают сумками с посудой, возбужденно переговариваются, как спрашивают друг у друга, стоит ли идти. Вон они те самые женщины с сумками, вон тот молодой парень с глазами небесными, а совсем за спиной, тяжело дыша, тащится мужик на костылях. Как он успел всех обогнать,
           — Куда идем-то? — слышались голоса.
           — А вон он - знает.
           — Куда мы, детушки? — задыхаясь, спрашивала бабушка.
           — Чудо будет, бабуся, говорят, еще лучше вина чего-то будет.
           -Ох-ох, — пела бабушка, — кабы не отстать... Хоть перед смертью удостоюсь чуда...
           Робко смеялись.
           А я, как в фелони, вел их в развевающихся полах пальто и уже  шел по  скверику перед Андроньевым монастырем. Яуза-то была рядом, вон она, только спуститься вниз, но желая как бы испытать их верность да и самому придумать, что мне предстоит сделать, я, как Моисей решил их в о д и т ь, то есть я не сразу пошел на набережную, а двинулся в обход, вдоль монастырских стен, к тому месту, где в низинке под монастырем когда-то протекал ручей Золотой Рожок.
Первый раз я обернулся у ворот монастыря: да, народ шел, и немало, я не ошибся там еще, переходя площадь, человек сорок получалось, да вон еще сколько-то догоняло нас. Я шагал вдоль белых стен по крутояру, иногда чуть сбавлял шаги, чтоб догнали отстающие, там ведь много было стариков и старух, да еще, на костылях... На ходу я трогал пальцем белый камень древних стен. Москва ты моя белокаменная. Я чуть не плакал. Господи, да как же, ведь мне поверили, за мной вон они как, чуть не падают, смогу ли я сделать что-нибудь для них? Помоги мне, Царица небесная!

                5.

          Так, теперь мы стояли над Золотым Рожком. Куда ж теперь их вести? На виадук, что ли? Нет, мера веры могла в любую минуту иссякнуть.
         — Ну что? — запаленно спрашивал меня мученик на костылях, но глаза его, слезящиеся и какие-то красновато-зеленые, блестели ярой готовностью хоть в воду лезть за мной. — Теперь куда?
           — Все хорошо, братцы, — отвечал я, — вот теперь спускаемся к Золотому Рожку и дальше на набережную, к шлюзам. Там тайное место. — Я говорил с важностью, будто там меня что-то ждало, чего я им обещал. Ничего я не знал. Но понял сейчас, что главное — спуститься к воде, у воды всегда происходит великое: вещают, творят чудес, видят знамения, крестятся. А водку в их душах надо было заменить чем-то тоже жидким, льющимся, но потрясающим. Ведь много в истории было случаев, когда потеря выпивки грозила гибелью целым государствам, могучим Римам, не то что мой Рим...
              Вот, подкатывало к сердцу, но не от страха, нет, я многое испробовал в жизни, меня убивали, сбрасывали с электрички, топили в болоте и в чайном блюдце, резали. Нет, я страшился, что не сумею переключить извечную людскую жажду на что-то другое, важное, чистое, сокровенное, без чего мы все сорок погибнем, тяжело было представить, что если у меня сейчас ничего не получится, то они подойдут и в самом деле плюнут в рожу, молчаливо, презрительно. Нет, не гордец я, не вожак, ничего этого не умею и хочу, просто хочется их обласкать, утешить, увлечь, что ли, моей ненадменной идеей...
             Я часто во сне вижу старую уничтоженную Москву, которую знаю только по фотографиям, но вижу так, словно вчера ходил по ней — такой живой, такой цветной... Вот — чего я им покажу, я расскажу им про Москву, увлеку идеей ее спасения, она родная наша матушка, мы без Москвы — ничто! Да, это казалось мне очень подходящим.
             Так я думал, а моя ватага уже спустилась с холма крутояра и вытягивалась по набережной. Мой друг на костылях (о, он уже был мне другом, он был тем лицом в толпе, в которое я мог бы смотреться, ища подмоги) тонко подмигнул мне, будто поняв мои сомнения, которые одолевали меня, пока шли: мол, ничего, держись, вона нас сколько... Он даже прикрикнул на перебегавших дорогу:
            — Ребяты, подтягивайтесь, но аккуратно, тут жизнь себе дороже! И мы засмеялись. И мне совсем хорошо стало.

                6.

        -Братцы!  — спросил я, — а есть у кого-нибудь стакан?
         Тут же подошла девушка с милым, но таким испитым лицом, такими жалкими глазами — как у Сонечки Мармеладовой. Я часто видел такие глаза у спившихся продавщиц винных отделов, когда их уже не подпускали к торговле и они проститутничали за полстакана какой-нибудь красноты. Подошла и вынула из сумки стакан — граненый, но относительно чистый.
         — Во, — сказали некоторые, — аршин с собой носит — справная девка!
         - Подойдет? — спросила она.
          Господи, она верила что я им сейчас н а л ь ю!
          Я сунул стакан в карман и, ничего не сказав, повел их дальше, к шлюзам. Только б они выдержали еще эти полкилометра!
          А тепло, однако, хотя порядочно завечерело. Легкий ветерок с Яузы-реки, реки моего детства, лизал лицо и глаза. В нефтяных пятнах воды красиво качались разноцветные домики другого берега. Плыл нам навстречу слабенький катерок «Речник», весь в новой красно-белой краске, и бумажки водили хоровод у канализационной дырки под берегом. Бедная Яуза, в нее всю жизнь спускают грязь, но никогда не почистили, не приласкали.
          Вот и шлюз. Слава Богу, никого. Железная баржа-понтон, зачаленная тросом, покачивается у самых ступеней спуска к воде. Тут мы стали поджидать догоняющих. А шло-то, оказывается, ого-го сколько народу! Может, начали путь немногие, да прилепились многие по дороге. У парапета все рассыпались в ту и другую сторону от спуска к барже, даже на проезжую часть вылезли. Эх, бабушка, ведь тебя так сшибет машина!
        - Друзья мои, не стойте на мостовой, вон мы сколько уже машин остановили, может милиция пристать и все мое дело похерит! Все, все станьте к парапету, как вот недавно в очереди стояли, меня будет всем видно.
И я шагнул на качавшуюся от толчка баржу. Она чуть отъехала, но ее держал трос, а вышло красиво: будто я говорил с вод Генисаретских. Я зачерпнул воды из Яузы (мутная она была, в красивой фиолетовой пленке) и сказал значительно, подняв бокал, чтобы все видели:
          - Вот, я пью Яузскую воду. Чудодейственна эта вода, в чем вы скоро убедитесь.
          И я выпил, как Венедикт Ерофеев: сильно запрокинув голову. Если б сильно не запрокинул — легко бы не выпил, ибо было в этой воде что-то особенное. А выпив, я подождал первой легкой эйфории. Ждали и на берегу.
          И — случилось то, чего я и ожидал: вода отозвалась приятным, сложным вкусом и легкой отрыжкой, а берега, обласканные легким вечерним солнцем, стали ярче и как быть качнулись. Хотя, наверно, это качнулась моя баржа. И я уверенно (теперь — уверенно) пригласил:
          - Подходите же, ребяты, и пейте со мной свободно, каждому налью, сколько попросите.
          И они без смешков недоверия, серьезно, как за пятью хлебами, стали спускаться ко мне по ступенькам. Нас разделяло полметра воды. Первый стакан я налил моему союзнику, моей надежде на костылях, Алексею - так его звали. Он выпил серьезно, отдав кому-то правый костыль и картинно избоченясь, даже крякнул. Смотревшие засмеялись.
         - Ну, давайте, давайте, не бойтесь, эта вода — не вино и не водка, она желудка не тронет, душу — тронет, а для желудка она как бы безразлична, я ее уже четыре года пью. (Я врал красиво и убедительно.) На-ка вот тебе, милая, — подал я следующий стакан той девушке с осенними глазами и испитым личиком. И она тоже хорошо выпила, просто молодцом. — На тебе, добрая старушка... пей, добрый молодец... Вот вам, милые женщины... А ты, дедушка, уже второй стакан? Это — похвально. Пейте, подходите, не стесняйтесь, всем хватит!

                7.

         Все-таки они верили, как мне кажется, не в саму в Яузскую воду, а в то, что я наливал ее, и она становилась чудодейственной от этого. Что ж, и это меня устраивало, хотя я уже сам поверил именно в святость самой этой воды.
Много было пивших, но иные и брезговали, усмехались, следя, как пьют другие. «Маловеры! — хотелось мне сказать им. — Что делаете, зачем смущаете овец добрых?» Ну что же делать — мы народ недоверчивый, такими нас сделали правители и вечная бедность. Бедному доброго напитка не поднесут, а скорее яду. Но все же большинство пило, и хорошо пило, и отходило, отрыгиваясь и давая дорогу соседу. Потом они стояли, засунув руки в карманы, задумчивые и просветленные. Они ждали, когда начнется это...
          «Но ведь они все привыкли быть пьяненькими и вот — по привычке ждут удара. Ну а раз ждут, удар будет...» - так я думал.
         - Ну, все ли выпили, родные мои? — зычно возгласил я с воды.
          Но пока лишь молчание было мне ответом. Затем послышались некоторые смешки и ржание. Я оглянулся: оказывается, и на том берегу собрался народ. Я махнул им рукой:
         - И вы идите, братья! И вам налью!
          Но они там смеялись и кричали что-то неприличное.
        - Ладно, кто выпил, да слышит меня... Дорогие мои еще раз... Вот не знаю, как начать...
         - А ты смело говори, ты давай правду и резко! — подбодрил меня Алексей. — И про чудо не забудь. Мы уже минут десять как выпили...
«Вот те на!» — подумал я.
         - Спасибо тебе, Алексей, Божий человек. Ты мой камень, как Симон у Христа. А что, ребяты, вода-то не противная?
         У-у-у… — завыли люди.
         -Это ничего, это первое впечатление, тут нужно впиться, тогда найдется и аромат, и вкусовые изыски. Зато она — целебная, чудодейственная, потому что она — вода из Москвы-реки, а на ней стоит сама наша белокаменная матушка, и все святые церкви, что еще остались, в её воду глядят: и Троица в Серебрянниках, и Андрония главы, и Николы Заяицкого, и колокольня Софии Премудрости Божией на Софийской набережной, и когда-то великие шлемы Христа Спасителя... От церкви народной вода святее и чистее — вот моя идея. Не верите – проверьте. Да, и еще много есть чего сказать в защиту идеи. Например, в верховьях Яузы, в мытищинских песках, знаете, сколько святых родников было? Оттого там и вода самая вкусная на Россию. А Лефортовские пруды, вот недалеко отсюда? Да там один дед вот уже тридцать лет лечит ноги, говорил мне: кабы, мол, не вода эта Яузская, был бы без ноги давно – тромба у меня сплошная…
            -Ну, пока еще не все напились, есть неверные, очень прошу их поверить в мое чудо и испить, да и действие чудесной воды еще не началось, то я снова скажу о себе и о проклятом вине, что вы глубже поняли меня и прониклись. Я – мужик тертый. Я – битый, как уже говорил. Чего со мной не было – спросите. Восемь раз в смирной рубашке лежал в психоматике, в страшной Матросской Тишине. От безумной пьянки. Чего я не пил? Все пил, чего и вам не снилось. И «колеса» глотал, и сырец морфия колол. Но наркота не прижилась, а винцо — это да. И по пьянке задавил в шестьдесят третьем году шестимесячную дочку — в коляске, в сенях, в нашем деревянненьком домике на Малой Андроньевке. Я ж, между прочим, земляк ваш, тут моя малая Родина. Да-а-а, «заспал», как говорится, дочку. У нас все «как говорится». И жена моя, как говорится, умерла от рака и черной меланхолии, раз пила со мной день и ночь двенадцать лет, еще как женский организм столько выдерживал? Я сходил с ума и просветлялся в дурдомах, и снова сходил. Я — великий подсобник магазинный, раб прилавка, я — сволочь наипоследняя. Я не от гордости все это говорю, я себя искренне — того — ненавижу. Но вот однажды тот мудрый, что ноги в Лефортовском пруду лечил, выслушал меня, — случай такой дачный был, отходил я после очередного запоя, лежал в бреду и выл в тоске, — выслушал мое горе, посочувствовал, глядя на меня тощего и трясущегося, синего и безглазого, и стал поить той водой и про Москву рассказывать, а он Москвич чуть не в пяти поколениях, да такое, что ахнешь, я еще вам расскажу. И велел пить Яузскую воду каждый день. Это чепуха, что туда канализацию спускают. То есть, конечно, спускают, но тут особая микрофлора, такие организмы водяные таинственные есть, что съедают всю нечисть, сила там живет. Я спервоначалу с отвращением, как и вы сейчас, начал пить, но раз, другой, третий...      
         Смотрю: приживается, нравится, даже некий кайф получается, но главное — внутри очищаюсь, спиртное видеть нее могу. Ну, не чудо ли? И вообще, если я сейчас опьянен чем-нибудь, то, клянусь, высоким, святым. Сейчас к этому подойду. Только слушайте меня и не уходите.


                8.

           - Мы не уходим! Хорошо говоришь! Вроде верим! — так отзывались мои. Но с другого берега кричали провокаторы, неверующие, хохотали нагло:
           - Да врет он все! Его милиция купила! Вами хочет Яузу чистить!
           - Трубу ему дали! А ты еще спляши нам, черт чудной!
        Но мои  все-таки ждали, хотя и были сумрачны и тревожны. И Алексей их взбадривал, пил уже шестой стакан и чмокал от наслаждения: вот как верил человек! И я понесся, не теряя времени, дальше:
—Легче, братцы, относитесь к нашему делу, оно само собой тронет вас, не ожидайте чуда, а просто отдайтесь течению воды.
    Я вот повторю, что там, у магазина говорил: власть лишила вас возможности легко и вволю выпить, как раньше, теперь винцо вон с каким боем дается. А народ наш веками привык за стакан играючи браться, народ, привыкший пить не думая, вдруг оборвался. Это страшно. Вот, мы даже как бы разъединены. И в очереди там, и здесь — смотрите — мы все перемешались, вавилоняне. Иван стоял за Марьей, а Марья стояла за Федором... Федор, где ты? А теперь наоборот — Федор за Иваном, а Марья неизвестно за кем, но выпила первой мой Яузский стакан. И, думаю, перемешались мы, но не разъединились, не-е-ет, еще крепче мы теперь, мы не вавилоняне, как давеча у кружала мерзкого, а мы теперь — Москва, Россия, единое одухотворенное лицо. Посмотрите, как прекрасны, чисты ваши лица! А в вас ткнули пальцем, что вы нация пьяниц, что у вас ничего нет святого! Есть святое, есть!
     Москва... Оглядите в первый раз знакомые горизонты, что видите? Сильно побили матушку нашу, но и много ж в ней осталось, вот они — сады, еще синеют, лиловеют в дымке, Найденовская усадьба виднеется, домики двух — и трехэтажные белеют еще сахарками на взгорьях, особнячки и скромные, и пышные, барские выглядывают вон там, у Воронцова поля и здесь по Яузе, в Лефортове, Екатерининский походный дворец — гляньте направо... Роскошные больницы с древними садами! Лефортово одно чего стоит! А церквей, церквей... Знаете, Москва — истинно церковный город, я бы сказал даже «город-церковь», и даже в сегодняшнем состоянии — сколько ни строят бетонные страшилища, а все церкви то тут, то там рогами упираются. И полсотни лет власти не достанет сил выбить церковки все до единой, если только не устроить бомбежку. Но и выбьют ежели, то как Китеж-град из рек подымутся другие, затопленные церкви, они во время буйства разума ночами опускались на дно и затаивались...
  Ладно, много я говорю. Люди, вспомните свою Родину, восчувствуйте гордость за былые святыни, что не в Чухломе какой-то живете, не у бороды на клине, а в Москве! Гибнет она? Так защитим ее! Вперед на священную войну за наши корни, за славных предков наших — царей, князей, священников-страстотерпцев, за наших, Гоголей, Аввакумовых — все они здесь, на московских и церковных притворах лежат! Славные метрополиты, архиепископы — сколько их на каждом кладбище — и живые есть могилы, и затоптанные у запертых, загаженных церквей. Освободить, отрыть, воскресить, поставить кресты — это ли не великое чудо совершить, а, ребята?
- Да, конечно... — робко прокатилось по моему берегу.
-А чудо уже совершается. Вот сейчас мы шли мимо свеже побеленных стен Андрония. Вы живете рядом видите их каждый день, это ж ваш праздник. И как починили, отреставрировали храм Спаса и Михаила Архангела, в рублевской церковке поют хоры, а скоро пойдут богослужения! А как поют, я на днях слушал: по крюкам! Ведь это счастье возрождается, ведь так? А вы — во-о-одки... Эй, вы, черти на том берегу, возрождается русская жизнь? Хоть внешне?
Молчали.
А моя баржа раскачалась не на шутку: опять прошел «Речник».
А я размахивал руками в страсти и ярости, сыпал хулу на непомнящих родства, побивал камнями равнодушных и еще успевал огрызаться некоторым с того берега.
А мои все нурились и нурились. Уж Алексей им каждое мое слово восторженно повторял и махал костылем.
- Ну так как же? Может, как полчаса назад вы валили радостно за мной из магазина, так и дальше повалим - туда, через горбатый Яузский мостик, по садам Найденовки вздымемся, через Сыропятники пройдем, по Воронцову полю, по хитрым переулкам Хитровки — азиатского кружева Москвы? А? Пойдем? Ну, пойдемте, пойдемте, братцы!
И я покажу и расскажу вам все: и про Ивановский монастырь, и где там княжна Тараканова сидела в заточении, и про подвал Салтычихин, и по какому пути везли на позорище великую боярыню Морозову со вскинутым двуперстием, и про царевну Софью расскажу, и как плевала первая женка Петра Авдотья в сторону холодного немецкого Питербурха: «Тьфу, тьфу, не сидеть граду на болоте!» Вы узнаете такие тайны и чудеса Москвы, что не захочется и вина. Я их хорошо знаю, я учился. Дед Лефортовский учил. Да вы еще и не знаете, что есть у нас и синагоги, и мечети, и лютеранские кирхи и баптистские дома моленные, и католические храмины. Вы узнаете истории наших несравненных кладбищ, тюрем и больниц, и домов призрения, и богаделен. О, мы еще будем помогать восстанавливать умирающие дома, как после больной войны, вон хоть палаты князя Щербатова на Бакунинской улице, или церковь Троицы в Кожевниках - кружевная невеста наша. Сколько там сил требуется, но ведь и сколько уже пожилых и молодых женщин, и бывших среди них пьяниц, туда ходит, мусор носят, камни. И нашей силы требуется, ребяты! За нас никто ничего никогда не сделает, вот мы и покажем, на что способны русские люди! И таблички на улицах заменим на старые названия, потому что без старого слова-имени нам не жить. За это и в тюрьму сесть не жалко, а - не за винище проклятое. Так за мной же!
Но молчание мне было ответом.
Все. Уже все смотрели в землю и расползаться стали, и где было восемьдесят, стало сорок, а где сорок — двадцать, а там и один Алексей остался. Только он верил и плакал, и злобно матерился, и бил костылем маловерных. А уж тот-то берег лютовал-хохотал!
И в последний раз возопил я с понтона:
- Да что ж вы делаете, ироды проклятые, аспиды геенские! Вы ж пошли за мной, вы ж пошли! Ведь немного осталось, чуть себя перебороть! Ну, вернитесь, милые, хорошие, родные! Ведь погибнем же!.. А-а-а, уходите, значит... Так-так-так. Ну и куда ж мне теперь: сволочи драгоценные!
- Ну, раз вы — так, то и я — так!
И с этими словами я разодрал на себе одежды до голого тела, все — и пальто, и рубашку, и портки — покидал в воду, а за ними и сам туда бросился. Общим ахом был мне ответ берегов.
Я плыл по сиреневой реке, раздувая губами нефть и взвившийся ил, я раздвигал затонувшие и плавающие щепки и доски, какие-то говенные торпеды неслись рядом с моим телом, в лицо лезли дохлые кошки. Я то погружался с головой, то всплывал, и холода не чувствовал, меня распаляли гнев и обида и тоска. Тоска по невыстроенному храму. Да, и на дне видел же я проблески небесного огня и кресты маленьких, глубоко ушедших в ил церквей.
Вдруг снова услыхал я, как оба берега ахнули, и оглянулся, и увидел, как со ступеней ринулся в воду человек — тот, с костылями, Алексей, так с костылями и упал... вот он загребает рукой... загребает.., ах, вот уж одни костыли плывут... Брат, брат, ты поверил! Боже ж мой!
А я плыл и плыл, все ближе придвигался ко мне горбатый мостик с Сыромятников, а на нем собрался народ. Меня хотят спасать, меня, навек огорченного! О, окаянные, сколько силы отдал я вам, а вы не поверили! С горчичное зерно поверь — и сия гора сдвинется. Забыли.
Но вот и силушки оставили меня, и хлад свел мне ноги... Ан нет — вот, у самого виадука, свисает почти до воды железный трап-лестничка. Я вылез по нем на набережную и пошел. Шел в одних трусах, оставляя мокрые следы на камне, и плакал. Я ничего вокруг уже не видел и не слышал, но перед глазами тянулась серая страшная кинохроника моей родины, моей Москвы: нет, сперва-то все мелькали милые, уютные улочки с церквами, чуть выпятившими животы свои вперед, крытые крылечки на столбиках перед магазинами и трактирами, вывески, вывески, пупырчатая, словно теплая кожа, мостовая, коляски, телеги, лошади, перебегающие улицу бабоньки в длинных платьях и мужички в жилетках и сапогах.., но вот уже никого, а тарахтят дьявольские грузовики с остроголовыми чекистами по этим же улицам.., а вот расседаются камни, падают головы церквей и сами они взлетают в известковой пыли на воздух, и дома следуют за ними, и улиц уже нет... ящеречными шеями заглядывают краны в какие-то скородельные, бесчувственные коробки...
Пропили.


23.10.86 г.