Пленница памяти

Анатолий Коновалов
1

Еле слышно она наказывала дочери:
- Наташ, ты отбей телеграмму Кате… Хочу ее напоследок повидать…
- Мам, и письмо я ей написала, и две телеграммы послала.
Но Евдокия Архиповна из последних сил продолжала настаивать:
- Может, послания твои заплутались где… Москва огромадная – за несколько дён не обойти… Ты пошли еще разок весточку… Мол, мама Дуня хоть одним глазком перед смертью на нее  полюбоваться хочет… Должна ведь она…
- Мам, да успокойся ты. Перестань смерть накликивать. Мы еще с тобой весны не дождались. Или ты забыла, как говорила, что каждому раннему листочку и цветку радуешься?
- Нет, Наташ, отцвели мои денечки… - вздохнула с натугой. – Ты только поспеши Катю известить, очень надо ее увидеть…
Дочь старалась казаться спокойной, но смотрела на мать с тревогой. То, что ее жизнь отсчитывает последние дни, а, может, и часы, сомневаться не приходилось. Все же девяносто третий год ее жизненная тропа по белому свету петляет, а тут еще болячки, словно целая свора пиявок ненасытных, к ней присосались. А желание увидеть Катюшу вот уже более пятидесяти лет она, как свечу, от ветра времени ладошкой прикрывает. И желание то, хотя и чадит уже, да не затухает.
Как уехала Катя в начале пятидесятых годов в Москву поступать в кулинарный техникум, так в родное село Тихое ни разу и не выкроила времени появиться. Несколько коротеньких писем, правда, прислала. Сообщила, что техникум окончила, работала в одной из школьных столовых поваром. Потом перешла в какой-то ресторан заведую-щей производством. А после окончания института стала директором того ресторана. Вышла замуж. Дочь и сына родила. Вот и все, что знали о ней в селе, в котором она выросла.
Но почему Екатерина на родину столько лет глаз не кажет? Это было для всех загадкой.
Евдокия Архиповна, когда была сама еще молодой, нет-нет, а мыслишка в голове копошилась – в Москву нагрянуть. Но она дальше соседнего города никогда и никуда не ездила, потому-то и боялась бесследно раствориться в московской людской вьюге.  Да и Катя, когда присылала письма, ни разу ее или кого-то из родственников к себе в гости не позвала.
Сколько раз Наташа, да и другая дочь Анна, сыновья Сергей, Александр и Иван уговаривали мать забыть о неблагодарной Катьке. Но куда там! Мать их и слушать не хотела. Она, мол, круглая сирота. Да и воспитывала ее как родную дочь. К тому же должок перед ней у нее остался – шаль. Ведь этот большой наплечный платок для Кати ее настоящая мать в тюрьме связала. Хотя горькое воспоминание, но все же память сердца. Вот и терзала себя догадками Евдокия Архиповна: " Неужто Катерина из-за шали обиделась? Но у меня и мысли не было, чтобы ее себе или дочерям оставить…"         
А хранила она ту шаль с военных лет. Боялась, что моль шерсть побьет, пересыпала ее густо нафталином. И как только по какой-либо надобности открывала плательный шкаф, резкий запах наполнял комнату. Дочь не раз уговаривала мать выбросить это старье на помойку, но та твердила с недовольством: "Побойся Бога, дочка! Это же для Кати – память, слезами политая…"
- Ты бы, Наташ, глянула шаль. Не добралась ли до нее моль. А то приедет Катя, а там не шаль уж, а решето…
Дочь с еле заметным раздражением постаралась Евдокию Архиповну успокоить:
- Твою шаль моль еще лет сто стороной облетать будет. Она нафталином так же пропиталась, как совесть Катюхи неблагодарностью… Мам, ты лучше подремли немного…
- На том свете и бокам, и глазам передых надолго устрою. А вот насчет неблагодарности - это ты зря… Про телеграмму-то Кате не забудь …
- Пошлю обязательно, только успокойся.

2

Память Екатерины Михайловны больно ранила душу. События, которые навязчиво преследовали с первых дней отъезда в Москву из села Тихого, ей надо было бы давно забыть, но она яснее всего их помнила. Может, у кого-то стирается из памяти как прошлое горе, так и редкие искорки счастья, и человек живет только настоящим или хотя бы стремится к тому, чтобы развеять черные жизненные тучи, которые когда-то его накрыли, - он ведь выстоял, приподнялся из унизительной житейской слякоти, за-шагал по жизни не хуже других. И слава тебе, Господи!
А вот Екатерина Михайловна помнила свое детство, запах и вкус только что вынутой из русской печи ковриги, щей, сваренных из ранней крапивы и забеленных мутно молоком. Но особенно память напоминала о жгущих душу упреках за крошечный кусок того хлеба и за ложку постного варева. И если бы те упреки, заставляющие поперхнуться, были от чужих людей, они, наверняка, давно испарились бы из памяти. Да только шли-то они от двоюродных сестер и братьев. Хотя она многие годы заставляла себя убедить и понять, что родственники делали это не со злости, а жестокая реальность их испытывала на выживание и к таким поступкам подталкивала, однако, как ни крути, была она в их семье "лишним ртом". А голод, как на себе она испытала не раз, рассудок забивает, и измученный голодом человек, а уж тем более ребенок, не ведает жалости. Слава богу, что все это позади…
Пыталась Екатерина Михайловна простить все и всех, но забыть то, что ей уготовила судьба в детстве, было не в ее силах…

* * *

…Отец Кати ушел на фронт, когда ей исполнилось лишь три годика. Осталась она с матерью жить в городе. Мать, Надежда Архиповна, работала официанткой в привокзальном ресторане. А отец, Михаил Никитович, до войны был грузчиком на хлебозаводе.
Родители Кати появились на свет божий и росли в селе Тихом. Молодые люди, поженившись, решили свою семейную судьбу обустраивать в городе, который находился километрах в четырех от их родного села. В него заманчиво манили всевозможные соблазны: тут тебе и парикмахерские, и магазины, какие хочешь (только деньги готовь), и парк отдыха по вечерам духовой музыкой зазывает, вальсы и у молодежи, и у пожилых людей к облакам настроение поднимают…
А что их село? В нем было два колхоза. В одном из них – "Честный пахарь" – работали с заревого утра до заката за "палочки", так тогда называли трудодни, родители Надежды, в другом – "Красный Октябрь" – предки Михаила. Хотя и те, и другие имели небольшое подворье, огород, на котором в основном выращивалась картошка, жили серо и бедно.
"Горбатиться" на ферме по колено в навозе или глотать прожаренную летним зноем пыль в поле красавица Надя не захотела.
Михаилу же с ранних лет нравилось вместе с крепкими деревенскими мужиками и жилистыми бабами в поле работать, особенно в уборочную страду, когда золотое зерно в пригоршни зачерпнешь и ноздрями запах хлеба почувствуешь. Односельчане его уважали за надежную крестьянскую хватку, недюжинную силу и желание помочь кому угодно в трудную минуту. Но молодая супруга, на которую он и до свадьбы надышаться не мог, а после первой брачной ночи вообще голову потерял, навязала ему идею перебраться в город, был тот в часе ходьбы от села. Она как-то гостила у подруги, которой удалось выбраться из деревенской грязи и устроиться в том городе продавцом в продуктовом магазине. Городская жизнь тогда для Нади какою-то сказочной показалась. У нее появилась навязчивая уверенность, что в городе можно найти работу по душе, жизнь и свою, и будущих детей обустроить как-то красивее, веселее. Тут тебе и электрический свет есть, радио и на улицах, и в домах с тобой разговаривает, песни под музыку поет. В селе же продолжали лакировать копотью деревянные потолки керосиновые лампы, а вместо музыки - слушай не хочу - разве только жужжание назойливых мух. И от тех ламп с красновато-медным светом не только мрак в избах стоял, но и душа Нади в серой тоске чахла. В общем, напустила она такого тумана в голову Михаила, что тот не устоял перед ее желанием выбраться из деревенской нужды, скуки, темени.
Жили они как большинство горожан в то время: комната в девять квадратных метров, двух зарплат хватало обуться-одеться, да и впроголодь быть, как в селе, не приходилось. К тому же Наде – официантке привокзального ресторана – кое-что в ресторанной кухне перепадало, и Михаил кроме зарплаты с хлебозавода, случалось, что-то приносил. Да и вообще город у деревни по всем житейским благам заметно выигрывал. В нем было молодо - весело, радостно - счастливо. Не задумываясь о каких-либо трудностях в будущем, молодые народили Катю. Для девочки детский садик почти рядом с квартирой был. Красота - а - а!..
Но порушила семейный уют и благополучие война. На Михаила она в первые же дни надела солдатскую шинель.
Тосковала Надя без мужа. Каждый день надоедала почтальонке – не принесла ли она  от него весточку с фронта. Но та лишь молча руками разводила. Надя с ужасом думала о возможной похоронке на Михаила, писем-то ни одного от него не пришло. А тут еще страшные сообщения все чаще заставляли городских женщин в черные платки рядиться, и родное село от них слезами заливалось. И лишь в работе, от которой ноги к концу смены свинцовой усталостью наливались, тревожные мысли душу ее не терзали, нервы не жалили.
Надя без мужа себе порой места не находила. По ночам ей снилось, что она с Мишей от любви в небесах парит. Просыпалась жена фронтовика вся в поту, обессиленная, словно с ней на самом деле свершалось всю ночь без передыха супружеское таинство…
Да, верно утверждение, что всякий человек подобен укротителю диких зверей, а эти звери – страсти. А Надя оказалась, видимо, слабой их укротительницей. И ветра женской природы бросили ее на крутые волны увлечений, опьянили разум, затуманили душу.
Потому-то она и не устояла перед ухаживаниями и чрезмерным вниманием молодого мужчины, чем-то похожего на Мишу. Такой же, как муж, высокий, глаза огненные, улыбка с лица не сходила, сверкая золотой коронкой. Только Миша вот так, как ухажер, обворожительно-красиво никогда ее слух словами не ласкал. Что-то было в его внешности от цыгана. Еще имя у него такое, каким новорожденных мальчиков в их селе сроду никто не называл, – Эдуард. Он же просил, чтобы Надя величала его не иначе, как ласкательно-доверительно Эдик.
Почему он не на фронте? Сказал, что после тяжелого ранения здоровья и сил набирается перед предстоящими боями. Правда, она на его теле ни одной царапины не заметила. Да и для Нади это неважно было. Главное – за ней ухаживал, на зависть всем женщинам, работающим в ресторане, мужчина внешностью на загляденье и в постели оказался молодец-удалец, отчего Надя чуть ли сознание не теряла.
Но он, как появился неожиданно в жизни Нади, так и очень уж быстро куда-то испарился. Слух прошел, что он от призыва на фронт скрывается, переезжая из города в город. Этому Надя не поверила, но решила, что Бог ему судья.
Некоторое время спустя другой любовник ее в свои сети обольщения заманил. Она, кстати, мало этому и сопротивлялась.
Так пошло-поехало…
Мало того, что разные мужики простыню на ее кровати мяли, но теперь каждое ее новое знакомство обязательно начиналось с веселого застолья.
А вот дочери она внимание урывками уделяла. Бывало, и домой ночевать не приходила, а то в свою комнатушку такого же, как сама, пьяного бугая приводила. Дочь за дверь выставляла, когда перезревал момент любовным утехам предаваться. А ведь Кате только недавно четыре годика исполнилось. Только вот впервые день ее рождения прошел без душистого и вкуснейшего пирога, подарков.
Катя, забытая матерью, частенько голодная, свернувшись калачиком, порой за-сыпала на лестничной клетке или на чердаке дома. Мать перестала водить ее в садик, времени у нее на это, видите ли, не оставалось. На самом деле пьяные, бурные ночи постепенно ее красивое лицо превращали в опухшее, пугающе-отталкивающее. Привести же в порядок внешность, одежду дочери и свою времени не хватало. Но совесть в ней, видимо, еще чуточку теплилась: как же в таком виде перед воспитателями дочери показываться? А Катя, решила мать, и одна дома посидит…
Но девочка в неубранной квартире, пропахнувшей перегаром и еще чем-то кисловато-противным, сидеть в одиночестве не хотела и боялась. А вот на шумной улице, среди чужих людей ей было уютно, увлекательно и весело.
Она широко раскрытыми глазками наблюдала, как зной от белого солнца растекался по земле, как в его мареве плыли деревья и травы, казалось, дымились сочной зеленью. Особенно занимал Катю старый и большущий тополь, который стоял в конце улицы. Она с интересом смотрела, как дерево волновалось и ворчало на стаю воробьев, которые взъерошивали и трепали его листву, барабаня по ней своими крыльями, как верхушка тополя плыла среди облаков. Они были линялые, словно много раз стираные полотняные лоскуты, разбросанные сушиться на светло-голубой поляне небосклона. И девочке было интересно за ними наблюдать, хотя задранная вверх голова кружилась, а глаза, в которые заглядывали настырно яркие солнечные лучи, слезились.
Однажды, рассматривая дома, деревья, людей, она добрела до собора – такого громадного, что смотреть на крест на куполе долго нельзя было – шея от напряжения болеть начинала. Катя увидела у соборной стены, выкрашенной в приятный светло-зеленый цвет, человека в солдатской форме, без ног, с единственной медалью на груди. Он сидел на небольшой деревянной тележке и протягивал входящим в храм людям руку, с повернутой ладошкой к облакам и светло-голубому небу. Прихожане собора ему что-то в ладонь клали. Он после каждого подаяния человека наклонял голову, крестился и что-то бормотал себе под нос. Рядом с ним стояли две старушки и тоже протягивали трясущиеся руки к верующим, идущим на молитву.
Катя, не понимая зачем, встала невдалеке и, подражая им, тоже вытянула вперед руку, подставляя ладошку теплому и ласковому солнышку. И какая-то тетя положила на ее ладошку калач, который девочка тут же с жадностью съела. Потом в ее руке одна медная денежка оказалась, другая… Позже на собранные копейки она конфет-подушечек купила. Уж очень ей хотелось, как калач, их сразу съесть, но все, до единой конфетки, принесла домой, чтобы угостить мать. Но та уже пьяная спала. Рядом с ней, разбросав ноги и руки по кровати, храпел пугающе громко незнакомый Кате дядя…

3

На родительскую субботу Евдокия пришла в город, чтобы в соборе помолиться, свечку у иконы Николая Угодника поставить, помянуть по церковному обряду: живых – за здравие, погибшего на фронте мужа Игната и умерших родственников – за упокой. Остановившись перед храмом, трижды перекрестилась и поклонилась в пояс. И только собралась сделать шаг в приоткрытые ворота, как увидела на паперти с протянутой рукой  Катю.
Лицо Евдокии мгновенно сделалось пунцовым и покрылось бисером пота. Она быстро приблизилась к племяннице, взяла ее за протянутую руку и тихонечко в сторонку отвела – от глаз людских подальше.  Та даже и не пыталась прятать от нее свои глаза, наполненные тихой тоской. Личико у нее было грязное, платьице мятое и линялое, в волосах вши свое присутствие и не думали скрывать.
- Катя! – в глазах женщины метался испуг. – Ты… побираешься?
Девочка смотрела на тетю, словно ее никогда не видела и не знала.
- Я ручку боженьке протягиваю, а он мне копеечки посылает…
Евдокии стало тяжело дышать.
- А где мать? Надя в соборе?
Катя принялась вдруг обеими руками чесать, чуть прикрыв глаза, голову. Пробурчала тихо:
- Не знаю… Спит…
- Как спит?.. Ты тут одна?
Она, не отрывая рук от головы, которую нещадно досаждали вши, словно выдохнула:
- Угу…
Евдокия ничего не понимала:
     - День на дворе, а она спит?
- Угу… - девочка громко шмыгнула забитым соплями носом, изредка утирая их залоснившимся до блеска рукавом платья.
     Женщина вновь трижды перекрестилась, повернувшись к собору, потом по-спешно предложила:
 - А ну, пойдем домой…
- Угу… - согласилась неохотно, как показалось тете, Катя.
…Когда Евдокия зашла в квартиру младшей сестры - глазам своим не поверила. Надежда действительно спала, и не одна. Рядом с ней лежал какой-то мужик, кое-как прикрытый грязно-серого цвета простыней. На полу валялась вперемежку скомканная мужская и женская одежда и обувь.
На столе зачерствелые объедки хлеба и кучка головок от камсы присоседились к двум пустым бутылкам из-под водки. Тут же стояла грязная тарелка, наполовину заполненная пеплом и окурками. Над столом клубились мухи.
Воздух в комнате был удушливый и густой от пота и перегара.
- О, Господи! – запричитала Евдокия. – Да что же это такое? Ах, Надежда, Надежда, как же тебя городская жизнь вывихнула!?
Она начала расталкивать сестру, стараясь привести ее в чувства. Катя притихла у косяка входной двери.
Наконец-то приоткрыв заплывшие веки, Надя пробормотала, словно рыгнула:
- А ты тут зачем?
Евдокию передернуло:
- Пришла на тебя, бесстыжую, полюбоваться, - голос у нее дрожал. – Миша на фронте, а ты что же вытворяешь? Дочь с протянутой рукой…
Евдокия не сдержалась и начала всхлипывать. Ее попыталась успокоить Катя:
- Теть Дунь, не надо… - появились слезы и на ее глазках.
Надежда остекленевшим взглядом смотрела на сестру:
- Тебе-то какое дело? Что хочу, то и делаю, - пересохший язык слушался ее плохо.
Она с трудом перевалилась со спины на бок, отвернувшись от сестры, обняла поверх простыни своего ненаглядного соседа по кровати, пробурчала:
- Завидки, что ль, нутро твое выжирают?.. – и тут же засопела, вновь провалившись в омут сна.
У Евдокии слезы залили лицо. Она неожиданно и резко заявила:
- Я Катю к себе забираю. А ты тут кувыркайся в бесстыдстве …
Сестра в ответ лишь вяло махнула рукой, не проронив ни слова.
Евдокия начала копаться в шкафу и собирать детскую одежду, какая на глаза попадалась. Сама при этом причитала:
- Ах, дура! Ах, бесстыжая!..
К вечеру она привела Катю в село Тихое.

4

Евдокия была уверена, что Надежда одумается, не сегодня, так завтра о дочери вспомнит: мать все же. А пока она отмыла девочку, постригла ее наголо, чтобы от вшей избавиться. Постирала платьица, трусики. Туфельки, как смогла, подшила, ваксой начистила. Ну, вот такую Катюшу - чистенькую, повеселевшую, не стыдно будет и в город к матери отправить.
Но Надя в селе не появилась ни через день, ни через неделю… Ее за прогулы и загулы с работы уволили. А потом из города добралось до села известие: арестовали мать Кати.  С одним из своих собутыльников она украла со склада ресторана, в котором раньше работала, упаковку то ли масла, то ли маргарина. Это случилось осенью второго года войны.
По законам военного времени осудили Надю на десять лет. В зале суда, когда конвоиры уводили ее, попросила она старшую сестру приютить у себя Катю, пока будет отбывать срок. А там, глядишь, и Михаил с фронта вернется. Хотя знала, что у  Евдокии своих пять детей-сирот, похоронку-то из-под Москвы она получила на мужа Игната еще в конце ноября 1941-го года. Но Евдокия и без ее просьбы к Кате за те дни, которые прожила племянница в ее доме, душой прикипела. Вспоминать не могла без ужаса, как стояла девочка у собора с протянутой рукой, а в это время ее мать… Нет, уж лучше память не тормошить. И если бы даже не осудили Надежду, все равно бы задумалась: возвращать в город племянницу или нет? Конечно, и без того ей трудно с пятью детьми. Но где пять ртов кормить, там и шестому ребенку что-то перепадет – с голодом она еще повоюет. К тому же не одна же Евдокия нужду-горе мыкает: война без разбора сиротство и вдовство частенько по домам разносит. Да и с такой матерью, ка-кой в последнее время стала Надежда, ребенок тоже, считай, сирота, да еще и попрошайка. О, Господи, что же это на свете творится? 
Так что просьба осужденной сестры была Евдокии, считай, по позднему следу.
Надежда отбывала  срок в женской колонии, которая находилась на окраине того же города, в котором она раньше жила в любви и согласии вместе с мужем и дочкой. Осужденные шили для фронта солдатское нижнее белье, вязали платки и шали, без которых тогда почти ни одна сельская женщина обойтись не могла. Надежда работала в вязальном цехе.
Через три месяца после суда ей, как постоянно перевыполнявшей сменные нормы, разрешили свидание с дочерью и сестрой. Евдокия выкроила из домашних скудных запасов пшеничной муки и испекла в русской печи пирог - душистый, со светло-коричневой корочкой. А так как она водила кормилицу и главную спасительницу – корову, то подсобрала баночку литровую сметаны, из сливок сбила кусок жирного свойского сливочного масла. Сварила несколько яиц. И они с Катей направились в город Надежду повидать.
Было начало февраля. Из дома Евдокия с племянницей вышли спозаранку. К до-роге, которую, несмотря на ранний час, было хорошо видно, подступали снега, одетые в золотисто-искрящийся наст. Холодный лунный свет залил землю. Мороз за ночь так потрудился, что луну, словно обручем сияющим, оковал, а, может, и венчик на нее накинул – легкий, прозрачный, кокетливый. Под ногами бодро поскрипывало.
Катя была обута в старенькие валенки.  В семье Евдокии их берегли, носили в основном старшие дети по очереди и  по необходимости, когда требовалось помочь матери управиться с хозяйством. Другой-то теплой обуви для ребятишек в доме не было. По этой причине, когда мороз лютовал на улице, никто из детей Евдокии в школу не ходил. А свидание с матерью для Кати – это особый случай, потому-то в тот день она и оказалась обладательницей тех валенок. Достались ей от двоюродных сестер и братьев чьи-то варежки из овечьей шерсти и ребячья одежка, сшитая Евдокией из перелицованного пальто, которое в молодости носил погибший на фронте Игнат. Она его хотела сохранить как память о муже и отце пяти сирот, но нужда продиктовала свои условия – одевать-то ребят надо во что-то. А из Игнатова пальто удалось старших детей приодеть – Наташу и Сергея, они были для матери главными помощниками по хозяйству и по присмотру за малышами. Голову Кати тетя укутала в ситцевый платок, поверх которого натянула шапку большеголового сына Ивана.
И вот в таком одеянии девочка старалась не отставать от Евдокии. В тихую предутреннюю погоду от быстрой ходьбы у Кати даже платок на лбу повлажнел. И, как ей показалось, четырех километровый путь в город они преодолели с тетей быстро, к тому же их сопровождала веселая луна.
Но ждать свидания с Надеждой пришлось чуть ли не до обеда. Порядки, видите ли, в колонии такие. Когда долгожданная встреча все же наступила, мать сразу же бросилась к дочери. Слезы душили ее, и она смогла только повторять:
- Катя!.. Катя!..
А у девочки радость залила глазки. Она видела мать трезвой, теплой и ласковой.
- Мам, не плачь…
Надежда и Катя так вцепились друг в друга, что, казалось, их ничто больше не может разъединить.
Евдокия же не знала как вести себя. У нее было желание высказать сестре все упреки, накопленные за последние месяцы. Как же это она, крепких крестьянских корней, совсем еще молодая женщина, могла потонуть в распутстве, оказаться в заключении, забыть, что у нее на фронте муж? Но смогла лишь сказать:
- Я вот тут, Надь, кое-что тебе собрала… Поешь вот…
- Спасибо тебе, Дунь! Молодец, что Катеньку мою ненаглядную привела. Я без вас тут места себе не нахожу…
- Раньше-то об этом что же не думала? – все же не удержалась от укора сестра.
Надежда всхлипывала:
- Ах, какая же я дура была! Ах, какая…
А сама, оглянувшись зачем-то по сторонам, расстегнула черную фуфайку и быстро извлекла из-за пазухи аккуратно свернутую материю.
- Это тебе, дочушка, моя …
- Что это? – спросила Евдокия.
- Шаль.
- Какая шаль? Откуда она у тебя? Украла?!.. Опять?!..
Надя от града колючих вопросов растерялась, пот на лбу выступил.
- Ты что, Дунь, говоришь такое? Я в вязальном цехе работаю. Вот и связала для моей Катюши...
Девочка взяла из рук матери шаль и сильно-сильно прижала ее к своей груди обеими ручками.

5

Февральский день скоротечный, прямо как свидание с Надеждой. Чуть ли не с самого обеда сумерки вползли в город. Пошел крупчатый снег, который так и норовил больно царапнуть лицо. А тут еще откуда-то ветер сорвался, со снегом баловаться и вперегонки играть начал. Снежинки закружились, по земле дружным хороводом пританцовывали и волнообразно скользили и гребни на сугробах искусно округляли.
А за городом ветер и вовсе разбуянился. Он был упругий и настырный, да еще метель с собой пригнал, по дороге к селу, словно метлой, шаркал, ее следы на глазах заметал. И сумерки все больше впитывали в себя черную густоту.
Евдокия знала дорогу от города до своего села так, что могла, наверное, и с за-крытыми глазами  идти. Но не зря же в народе февраль называют лютень, от него любые сюрпризы даже в течение дня ожидать можно. Вроде бы ничего не предвещало ухудшения погоды с утра, а после обеда резко усилился ветер, метель разыгралась такая, что за два шага ничего не видно. Старенькая одежонка на Кате все меньше защищала от укусов мороза, особенно мерзли руки и лицо. Валенки, и без того размером намного больше ее ног,  становились с каждым шагом тяжелее и тяжелее. Трудно было преодолевать снежное месиво и самой Евдокии, а тут еще приходилось, чуть ли не тащить за руку Катю. 
Та вскоре начала хныкать:
- Теть Дунь, я уморилась.
Евдокия старалась перекричать завывание метели:
- Потерпи! Скоро дома будем, - хотя у самой в голове все тревожней разбухала мысль: "Не сбились ли мы с дороги?".
Катя, еще сильней прижимая к груди то одной, то другой рукой подарок матери, несколько метров плелась молча. Потом вновь долетало до слуха Евдокии:
- Теть Дунь, давай посидим…
- Нельзя, дочка, садиться – замерзнем.
- Я не могу…
Евдокия повысила голос:
- Иди!
Если считать по времени, то они уже должны были прийти в свое село. Но никаких признаков его не обнаруживалось.
Вновь послышался дрожащий голосок:
- Теть Дунь, холодно...
Женщина вдруг поняла, что они сбились с дороги и неизвестно теперь куда шли.
- Что у тебя замерзло? – нагнулась она к племяннице, которая пробовала увернуться от встречных колючек из ветра и снежной крупы.
- Все-е-е, - еле попадая зуб на зуб, пролепетала девочка с посиневшими и, казалось, одеревеневшими губами.
В голове у Евдокии мелькнуло: "Шаль…". Остановилась и протянула руку к груди Кати, постаралась перекричать завывание вьюги:
- Дай мне шаль.
Девочка, сколько осталось у нее сил, прижала сверток к себе, хотя рука от мороза почти окостенела.
- Нет! Это мне мама дала, - в ее глазах метался испуг. Девочке показалось, что тетя хочет отнять у нее самое дорогое.
- Я тебя в шаль укутаю.
- Нет! –  Катя повернулась к тете спиной.
Евдокии ничего не оставалось, как отобрать шаль у племянницы силой.
- Ты плохая!.. Отдай!.. – зашмыгала носом девочка.
Тетя быстро развернула шаль. Она оказалась большой и связана из толстой шерстяной нити, без каких-либо узоров - простая деревенская шаль, какую носили на своих плечах многие женщины на селе.
- Отдай, это моя … - не сдерживала слезы Катя.
Но Евдокия уже укутывала ее в материнский подарок. Только тогда, когда она завязала на спине племянницы узел из двух концов шали, та притихла.
Потом они снова брели куда-то. Кате, спеленатой в материнский подарок, было еще неудобнее идти, но теперь-то морозу и вьюге не так просто было добраться до нее. Из шали выглядывали только ее глазки …
… Сколько времени ночь хозяйничала на сельских весях, Евдокия не знала, когда услышала сквозь снежную круговерть собачий лай.
"Слава Богу! Набрели на селенье…" – потеплело в душе женщины.
Но, главное, это было родное село…

6

Весть об отце Кати пришла в сентябре 1943 года из-под Курска. Боевой товарищ Михаила прислал письмо-треугольник на городской адрес Нади. И уже ее соседи по дому переслали его Евдокии. В нем однополчанин сообщал: "Дорогая Надя! Пишет вам друг вашего мужа. Миша был хороший, надежный товарищ и боец. С начала войны его тяжело ранило и контузило. Лечили его в госпитале где-то в Рязанской области. После госпиталя он вновь прибыл в наш взвод пулеметчиков. Он собирался вам, Надя, послать весточку о себе. Ах, как сильно он вас любил! Не успел. На Курской дуге Миша пал смертью храбрых. В его нагрудном кармане нашли фотокарточку молодой и очень красивой женщины. Но фото немного обгорело и залито кровью. Думаю, что это ваше фото…".
Наде это письмо так и не удалось прочитать. Женскую колонию, в которой она отбывала срок первое время, перевели под Тобольск. Там на лесозаготовках Надя заболела туберкулезом и умерла в лагерном лазарете.
А Катя стала шестым, младшим ребенком у Евдокии. И тетя старалась, что было сил, окружить заботой и вниманием племянницу, уберечь душу ребенка от чувства полного сиротства. Катю называла только дочкой. А как же иначе? Ведь не только человеку - каждому живому существу, дереву или травинке кто-то или что-то символизирует материнство. Деревья, цветы и кусты производит на свет, выкармливает мать-земля. В свою очередь, те же деревья, цветы и кусты родят сладкие плоды или животворные семена. А уж если на свет божий появился ребенок, то кто-то обязательно должен согревать его своей теплотой, прививать чувство красоты, любви и, в конце концов, неистребимый дух материнства или отцовства. Материнский и крестьянский инстинкты подсказывали Евдокии, что с потерей матери Катя не должна чувствовать одиночества. Не настолько же несправедлива судьба, чтобы рядом с ней не оказалось человека, на чью грудь она могла бы склонить настигнутую горем голову; чьи глаза охраняли бы ее; кто, когда подоспеет время, даст ей благословение. И таким человеком Евдокия считала, прежде всего, себя, а, может, и только себя. Ведь она ей родная тетя, выходит, крови одной, значит, и воспитывать будет девочку как мать - любящая, заботливая. Вот потому-то Евдокия Катю только дочкой и называла. 
Все ее родные дети были старше Кати. И, когда она проявляла к ней чуть больше жалости, сыновья, а особенно дочери ревновали мать к двоюродной сестре. Евдокия же, улыбаясь, утешала их:
- Глупенькие вы мои, она же круглая сирота…
Но дети все равно относились к двоюродной сестре настороженно. А тут как-то Евдокия проговорилась, что Катя, до того, как переселилась в село, жила в ужасных условиях, даже стояла у собора и просила милостыню.
Как известно, у крепостных крестьян России до начала шестидесятых годов XIX века фамилий не было. А в деревнях люди слыли большими выдумщиками прозвищ односельчанам, чтобы одного, к примеру, Ивана от другого отличать. И это, наверное, осталось в крови навсегда. Вот и Кате братья с сестрами "прилепили" прозвище "побирушка", которое очень глубоко ранило душу девочки. Она считала себя одинокой-одинокой во всем белом свете, эта мысль все больше становилась навязчивой, болезненной.
А юные родственники уж очень оказались хитрющие! Они скоро заметили, что стоит им назвать Катю "побирушкой", как она тут же сбегала от них, старалась подольше им на глаза не попадаться.
Однажды, как только на столе появился чугунок с толченой картошкой, от запаха которой слюна во рту обильно клубилась, а Евдокия по каким-то причинам оставила за столом ребятишек одних, они тут же разыграли сцену.
- Катьк, ты хоть и побирушка, а, как воробей, пронырливая. Ложку-то самую большую ухватила, - Серега это сказал без единой смешинки на лице.
 Сестры и братья после его слов от смеха удерживались с трудом.
Наташа тут же подыграла брату, словно эту сцену с ним долго репетировала:
- А ведь и правда! Как идти рожь молотить, так у нашей Катьки брюшко болит, а за стол - дайте ложку ей на два рта, чтоб успеть побольше кусок ухватить. Ну и ушлая ты!..
Девочка выпорхнула из-за стола так, словно птичке, пойманной на воле, неожиданно дверцу клетки распахнули.
Когда Евдокия, возвратившись к столу, увидела, что Кати среди уплетающих за обе щеки ребят, не было, спросила с удивлением:
- Почему это она есть не стала?
Острослов Сергей незамедлительно пояснил, еле сдерживая смех:
- Она как за стол садится, так у нее понос приключается…
Мать тут же достала его лоб деревянной ложкой:
- Ты не на скотном дворе. Ешь, что Бог послал, а языком что ни попадя не мели…
Сергей чесал лоб, пробовал оправдаться, ухмыляясь:
- А я-то что? Я ничего. Это у нее…
Мать еще раз замахнулась ложкой:
- Поговори у меня еще…
А Кате в это время так хотелось, хотя бы один разочек, зачерпнуть ложкой горя-чей рассыпчатой картошки, что у нее от такой мысли голова кружилась, глаза часто-часто моргали, словно в них соринки непрошено и бессовестно поселились.
И это частое моргание глазами с годами стало постоянным, вызывающим еще одну душевную боль. Всё, без исключения, замечающие дети и это не оставили без внимания. К прозвищу "побирушка" привязалось в привесок и еще одно – "Катька-моргунок". Они же до чего, сорванцы, додумались: мол, Катя, когда моргает, вроде бы глазами чечетку отбивает…
Евдокия не только вела домашнее хозяйство, но и работала в колхозе. Особенно тяжело ей было в летнее время. Для фронта и победы над фашистами требовался хлеб. А работать в поле, кроме женщин, детей да некоторых стариков, некому было. Поля круто брали в плен сорняки – земля-то обрабатывалась на волах и коровах, потому не всегда вовремя и как следует. Чтобы на бесконечную, со жгучими холодами зиму заработать на трудодни несколько килограммов хлеба, хотя бы временно отпугивающего от детей голодную смерть, Евдокия брала с собой на прополку просяного поля дочерей и сыновей.
Утром кладовщик колхоза выдавал на каждого отбывающего в поле работника по две деревянные ложки пшена, половину которого там, в поле, Евдокия выделяла на варку кулеша, а остальную крупу припасала на ужин. Еще к обеду привозили по буханке хлеба на четверых.
- Мам, - спросила однажды старшая дочь Наташа, - а что ты в поле Катьку не берешь? У нас ведь лишнего пшена и хлеба нет.
Евдокия ответила не только Наташе, но и остальным детям:
- Она - сирота, да и маленькая еще…
- Лопает наравне с нами, а сор рвать – росточком с горошину? – подал голос Иван.
- Зато побираться, как она, мы не годимся, - не удержался Сергей.
Мать покраснела, прицыкнула на детей:
- Чтобы в последний раз я от вас это слышала, - голос ее дрожал.
- Что, мам? – не унималась Наташа.
- То! – почти выкрикнула Евдокия. – Не смейте ее называть побирушкой!
Дети притихли. Слышно лишь было, как гремели глухо ложки по закопченному котелку, выскребая остатки кулеша так, что его потом и мыть-то не надо было – он и без того блестел.
И на других работах по дому, на огороде частенько до "круглой сироты" также очередь не доходила. Сестры и братья ее за это еще больше недолюбливали и продолжали, чтобы только мать не слышала, дразнить Катю побирушкой или моргунком. А у нее занозобид в душе накопилось столько, у ежика иголок меньше. Евдокия и не догадывалась, что Кате особенно было обидно, когда тетя ее отстраняла от тех работ, которые выполняли другие дети, и она бы от них не отстала. Неужели она такая убогая и ущербная, ни на что не пригодная? Катя тогда не могла понять, что жалость к ней Евдокии Архиповны – это искреннее сочувствие к ее украденному судьбой детству.
А детство девочки чем-то напоминало судьбу зеленых плодов грушовки или белого налива. Да, к концу июля эти яблоки во рту таяли, соком шипящим брызгались, когда крепкие и острые зубы в них жадно впивались. А вот поначалу те плоды не имели вкуса, были такими кислыми, что во рту все деревенело, а на глаза слезы навертывались. От тех "зелепух" больше одного откуса никто не мог сделать – скулы сводило. И совсем маленькие плоды становились пригодными лишь для ребячьих шалостей – ими бросались друг в друга. И летели надкушенные, не вовремя сорванные яблоки в крапиву или лопухи догнивать. 
Не могло, видимо, "созреть" детство и у Кати. От него судьба, как ребятишки от тех зеленых плодов, "откус" чего-то самого ценного и главного сделала. В ранимой душе девочки постоянно напластовывался тяжелый осадок обид: то мать, приведя в квартиру любовника, за дверь ее выставляла; то двоюродные сестры и братья жалили самолюбие, напоминая об ее протянутой руке на паперти собора…    
Так, наверное, Катю природа сотворила, что она больше держала в памяти обиды, чем добро и тепло души и самопожертвование, на которые такой щедрой была тетя Дуня. А, может, те обиды были вовсе не обиды, а плод нездорового воображения Кати, и на этой почве – чрезмерной ее раздражительности и вспыльчивости, а потом и без-донной тоски оттого, что жизнь для нее казалась беспросветной?
Конечно, умом она понимала, что сделала для нее Евдокия Архиповна и двоюродные сестры и братья, но, вонзая штопор памяти в прошлое, так и не захотела или боялась своим приездом в село Тихое откупорить воображаемый сосуд детства, в котором столько лет хранила терзающие ее душу, подпаленные мачехой-судьбой навязчи-вые воспоминания. А что если, пусть даже и в шутку, Наташа или Сергей поприветствуют ее, солидную женщину, директора ресторана, с их бесшабашной крестьянской простотой и дружелюбностью, когда она пожалует к ним или к тете Дуне в гости: "Ну, наконец-то! Здравствуй, ты наша побирушечка!" или "Кать, ты все моргаешь? Жизнь-то свою не проморгала еще?.."
Она же тогда со стыда провалится, как однажды с ней случилось на только что родившемся ранней зимой льду у самого берега речки, петляющей возле села Тихого. Как же смеялись ребятишки над Катей, в том числе и двоюродные братья, когда она неумело выкарабкивалась по подламывающемуся стеклу льда на первый снежный наст берега. Она обливалась слезами, а в голове колотило больно: "Лучше бы я под лед провалилась…".
Нет, нет и нет! Забыть стыд детства, не думать о нем ей, наверное, до конца своих дней не удастся, как и не избавиться от смущения, внутренней скованности и чрезмерной,напоминающей до последнего предела  натянутую струну,  нервной напряженности…

7

- Наташ, подай мне шаль. Дай посмотрю на нее еще разок: целехонька ли?..
- Мам, ну на кой она тебе нужна? Что ты из своей души покой в три шеи гонишь? – дочь  не скрывала раздраженности. – Катька, наверное, в золоте там купается, перстни с камушками, небось, на каждом пальце нанизаны…
Хотя Наташа и представления не имела, какая она теперь, московская родственница. Как ее там работники ресторана зовут-величают? Откормленная ли на деликатесах или худая от жадности? В какой цвет волосы выкрашены? Какими кремами-мазями лицо штукатурит? Но все равно продолжала недовольно ворчать:
- А ты ей, словно она с паперти никогда и не уходила, шалью этой проклятой  ее дорогие цацки хочешь прикрыть, чтобы они тебе глаза не ослепили…
- Эх, Наташа, Наташа! Ты мне и умереть спокойно не даешь. Сколько же тебе раз говорить, чтобы ты ее папертью не попрекала? – ослабшим голосом пожурила дочь Евдокия Архиповна.
- Мам, да она хуже побирушки! Та хоть крестится и за подачку кланяется доброму человеку, желает, чтобы Бог того хранил. А твоя московская директриса забыла, откуда ее родовые корни растут, из памяти, как подгоревшую картошку, выбросила все добро, которое ты для нее из своей души без остатка выжала.
- Не смей …так…
- А какую же я такую правду искривила? Сколько лет прошло, а я помню, как ты на наших глазах ухитрялась со стола ей лучший кусок подсунуть. Кто же она после этого?
- Она – круглая сирота… Не нам с тобой ее судить… Только Бог всем судья… Я ее никогда не обижала и на нее не обижаюсь. И ты не смей колючими словами душу ее ранить, когда она приедет…
- Мам, я, сколько прожила, но так и ни разу не услышала, как рак на горе трели выводит. Так и…
Евдокии Архиповне все это слышать было в тягость. Да и разговаривать с дочерью сил не осталось. Еле слышно попросила:
- Достань …шаль…
Наташа медленно и нехотя подошла к плательному шкафу. Извлекла из него аккуратно сложенный наплечный платок. Фыркнув громко, положила сверток рядом с правой рукой матери, которая жиденькой серо-желтой плетью покоилась поверх одеяла. Мать с трудом взяла шаль и переложила ее себе на грудь. Погладила медленно и осторожно черную вязаную ткань.
- Наташ, ты иди, голубушка, дай телеграмму Кате… Я подремлю…
- Вот и умница, давно бы так! А я побежала на почту. Я махом - туда и обратно…
Евдокия Архиповна в ответ только еле заметно кивнула головой, глаза ее были прикрыты.
…Когда Наташа, послав очередную, третью уже, телеграмму в Москву, вернулась домой, то увидела на кровати бездыханную мать. Еще не совсем остывшими руками та по-прежнему бережно придерживала на груди шаль…