Глава 8. Примирение

Вячеслав Вячеславов
     Неожиданно подошла Нина Плетнева,  примерно моих лет, довольно симпатичная.  Первые дни не мог понять, почему парни избегают заигрывать с ней,  есть у нас такие неуемные, что и старуху не считают зазорным облапать, а та не обижается, терпит. Может быть,  нравится? Нина всегда в обществе женщин, или одна. Я было подумывал,  не познакомиться ли поближе, но что-то в её глазах, непонятное и невыразимое иногда проблескивало, и я в смущении не решался подойти.

Держалась она скромно, не злоупотребляла макияжем, как многие молодые женщины, маскирующиеся под писанных красавиц,  и это мне импонировало, даже  начал сочувствовать. Наверняка, холостая, или разведенка, и среди множества парней и мужиков не может найти суженного. Впрочем, будь я на её месте, тоже глаза не разбежались бы. Холостых парней мало,  и на тех глаза бы не смотрели. Один хромой, другой алкоголик, третий не один десяток баб переменил. Вот и мелькает в глазах неутоленный огонь страсти, который старательно прячется, маскируясь под скромность.

— Я бы таких расстреливала, — доверительно сказала она, показывая взглядом на Олечку Бастурмину, обаятельнейшую женщину в нашем цехе: маленького роста, но с пропорциональным телосложением. — Я от себя за ней наблюдаю — то один подойдет, то другой, а то и вместе стоят, а третьему и места нет,  потопчется и уходит.
— Что поделаешь,  молодая, красивая.
— Молодая? У нее двое детей, муж. Стрелять таких надо!
— Да ты сталинистка! — поразился я.
— Да! При Сталине был порядок, за горсть зерна сажали, за измену расстреливали, и правильно делали.  А что сейчас? Сплошные взяточники и жулики,  и никому до них дела нет.

Я вскипел и начал доказывать, что она ошибается,  и в сталинские времена были начальники-взяточники, а кладбищенский порядок губителен для народа, за украденную булку нельзя сажать в концлагерь.

Вдруг до моего сознания дошел её холодный взгляд экспериментатора,  и я понял, ей бесполезно что-либо доказывать, её воле можно только позавидовать,  но не убеждениям,  из тех: кто не с нами, тот враг. Не знаю,  была ли она закоренелой сталинисткой, но Олечке отчаянно завидовала. Ей бы хотелось, чтобы и вокруг нее вились мужчины, но они почему-то обходят стороной,  и это, может быть, самое мучительное в её жизни, поэтому так хочется расстрелять Олечку Бастурмину. Я уже начинал понимать, что к проституткам более снисходительны женщины счастливые в семейной жизни, а одинокие или несчастливые — ненавидят их, возможно, потому что считают конкурентками, дающими мужчине альтернативу более мягкую, чем связь с мелочной и раздражительной женщиной,  но считающей, что мужчина всегда и во всем виноват, он должен безропотно сносить все капризы, если любит.

Я не удержался и ляпнул:
— Что, тебе завидно?
— Было бы чему, — спокойно ответила она и отошла, на прощание смерив меня своим непонятным взглядом.

Стало ясно, что я приобрел ещё одного врага, тем более такого, который будет делать пакости исподтишка, незаметно. Да, после таких слов любая женщина может стать врагом. Никак не могу научиться сдержанности,  не зря же говорят, что и дурак выглядит умным, если молчит.

Во время обеденного перерыва операторы делились потрясающими сведениями: оказывается,  по уровню потребления СССР занимает 77-е место в мире, между ЮАР и Румынией, а Ленин был автором знаменитой 58-ой статьи.   Этих двух тем нам хватило до конца перерыва. 

Каждый день приносил что-нибудь новое,  и, словно пелена спадала с глаз, вот как было на самом деле, совсем не так, как нас учили,  или как совсем недавно думали: проживи Ленин ещё лет десять и коммунизм в нашей стране был бы построен. Да, Сталин истинный последователь Ленина, достойный ученик.  И напрасна возня вокруг завещания: не будь Сталина, любой другой стал бы проводить в жизнь уже начатую политику,  может быть,  с небольшими отклонениями,  но заключительный итог не отличался бы от нынешнего:   полнейшее обнищание государства и развращение народа, несколько поколений, которого не знало, что такое частная собственность и как её использовать.

У нас всегда было самое малограмотное правительство, отсюда и результат. Тошно и противно думать об этом, потому что выхода никакого не видно, добровольно власть никто не уступит, значит, всё будет продолжаться в прежнем духе, лишь с небольшой корректировкой,  наподобие посмертного макияжа.

Неделя со второй сменой кончилась быстро, у меня ещё осталось три рубля, как подошел аванс, с которого смог купить только одну рубашку с коротким рукавом,  и снова надо перебиваться до получки,  почти во всем себя ограничивая.
После смены перед общежитием меня неожиданно окликнули. Я оглянулся и увидел Татку в строгом костюме, который придавал ей элегантность и несвойственную Татке значительность. Растерянно и смущенно подошла, теребя небольшой сверток в руках.

— Ваня, я принесла твой свитер, ты оставил у нас.
— Он же порезанный, выбросила бы его.
— Я отдала в мастерскую,  починили. Совершенно незаметно. Вот, возьми.
— Спасибо, — сказал я и взял пакет.

Татка смотрела на меня и явно хотела ещё что—то сказать, но не решалась.  Я молчал,  не желая помогать.  Мы долго молчали, прежде чем она решилась, едва сдерживая подступавшие слёзы, отчего мне стало её неимоверно жаль. Так ли уж она виновата в этой истории, и почему я недостаточно безумно её люблю, чтобы всё это забыть и начать всё сначала? Значит, все-таки я её люблю?

— Ваня, я разговаривала с отцом и он... — Татка замолчала, подыскивая слова. — Вы оба погорячились,  сказали лишнее.  Прощения у тебя он не может просить, но готов сделать вид, что ничего не было.  Я не могу без тебя, у меня всё из рук валится, прости его ради меня, вернись домой, Ваня.  Пожалуйста, я
тебя умоляю! — она схватила меня за руки и зарыдала.

— Ну, полно тебе. Татка,  перестань, давай на скамейку присядем. Как ты не понимаешь, я не смогу у вас ужиться. Рано или поздно что-нибудь подобное снова вспыхнет,  мы слишком разные.  В одном он прав: я не смогу содержать семью,  зарплаты одному едва хватает, а тебе ещё два года учиться.
— Отец мне приданое дает. — Татка подняла голову и робко улыбнулась. — Снимем бронированную квартиру и будем жить отдельно, я научусь готовить.
— Бронированная несколько тысяч стоит.
— Отец даст.
— А потом будет все время попрекать, что нас содержит?
— Ну и пусть попрекает, зато мы будем вместе. Ну, перестань сердиться, Ванечка, улыбнись, вот так. Если бы ты знал, как я по тебе соскучилась, а ты ушел и даже не позвонишь, и потом эти сто рублей передал, зачем? Я же люблю тебя.
— И я тебя, — вполне искренне сказал я.

В самом деле, неопределенность с Таткой угнетала меня все эти дни,  а сейчас,  когда это произнес,  стало легче, и я понял, что поступаю правильно, пусть Игнат Семенович и выступает, но его понять можно.
— Ну, и куда теперь? — спросил я. — Слушай, пойдем ко мне. Мой напарник не скоро придет, он на свидании.
— Я знаю его,  видела. Красивый мальчик. Но у меня нет пропуска.
— Ерунда. Сейчас валом валят, я прикрою тебя. Возьми мою куртку, надень,  не так бросаться в глаза будешь, в этом костюме ты настоящая леди.

Бросок через вахту прошел как нельзя лучше: я отвлек разговором внимание вахтерши, а Татка тем временем спокойно прошла к лифту, где догадливые парни моментально прикрыли сектор опасного обзора. Всё произошло автоматически, словно роли были заранее расписаны. Я закрыл дверь на ключ и, не дав Татке рассмотреть моё пристанище, начал раздевать её.

Через два часа мы удовлетворенные вышли из общежития. Смеркалось. С Волги дул холодный ветер и накрапывал неприятный дождь. Татка поежилась.

— Днем так тепло было. Пойдем к нам.
— Не всё сразу,  подготовь предков.  Может быть, вернемся? Юрку, если придет,  отправлю видики смотреть.  Он за ними с ума сходит, готов всю зарплату просадить,  чтобы полюбоваться на Брюса Ли и ниндзя.  Мечтает накопить на видеомагнитофон.
— У меня идея получше.  Пойдем к Барцевым, у них сегодня все наши одноклассники собираются.
— Удобно ли с пустыми руками? Может, в магазине что-нибудь посмотреть?
— А там ещё пустее. Это когда-то можно было хоть что-то купить, а сейчас всё доставать надо, даже макароны разбирают,  метут всё подряд. Ничего, за мной не заржавеет.  Я всегда что-нибудь приношу. Увидишь моих одноклассников.
— Твою первую любовь, — подыграл я.
— Нет, моей первой любви там не будет. Его вообще нет среди живых. Убит в мальчишеской драке. Я во втором классе в него влюбилась, а он учился в седьмом,  и меня даже не замечал. Через год его не стало.

Пока мы делились воспоминаниями о своей первой любви, наш путь закончился, и мы вошли в подъезд. В квартиру не звонили, просто открыли дверь с порванной обивкой.  Играла приятная джазовая музыка.  На кухне при закрытой двери вместе с Ирой сидели две молодые женщины и курили.  Ира помахала нам рукой и показала жестом, мол, рада нашему приходу, проходите в зал. Там, двумя живописными группами, сидели парни и ещё три особы.  Мишки не было. В углу на посылочном ящике сидел неприметный Юрка. Татка просто представила меня.

— Это Ваня.

Ребята пожали руку и назвали свои имена, которые тут же вылетели из памяти. Я знал за собой такую особенность, поэтому и не старался запоминать, важнее понять, что за парни, что сплачивает, кроме школьной дружбы. Не хотелось выглядеть провинциалом, все моложе меня,  и это было ещё одним психологическим барьером, идущим со школьной скамьи, когда старшеклассник обязательно должен быть умнее и сильнее.  На ум и сообразительность я не собирался претендовать,  наверняка среди них много студентов, а я провалился,  значит, в них есть что-то такое, чего у меня нет и, возможно, никогда не будет.  Я им завидовал, мне тоже хотелось так же, безразличным тоном сообщать о своем студенчестве, мол, что здесь особенного, так и должно быть. На мне внимание не акцентировали,  снова приковались взглядом к бородатому парнишке в кресле, прислушаться к словам стоило, меня это тоже занимало. Откуда что берется, шпарит, словно по-писанному. Татка некоторое время шепталась с девчонками, но потом тоже стала слушать.

— Социализм, коммунизм — это во многом утопические понятия. Выдумавшие их,  шли не от понимания человеческой натуры, а от желаемых представлений.  Им хотелось, чтобы когда-нибудь в обозримом будущем люди стали равными,  без обидного деления на богатых и бедных.  Именно так жили первые христианские общины ессеев, претворившие в жизнь принцип коммунизма — от каждого по способностям, каждому по потребности. Вроде бы, благое намерение, но оно игнорирует сущность человека, который изначально возник не из равноправия и не для равноправия, а в жесткой борьбе конкурентов за выживание. При равноправии не возможен прогресс,  изобретатель уже одним своим появлением начинает выделяться среди усредненных, вызывая их возмущенный ропот. Только при жесткой конкуренции человек может уцелеть как личность.  При социализме и коммунизме исчезает потребность создавать, человек становится заурядным потребителем,  воплотившим в жизнь новей лозунг: "Кто не работает — тот ест лучше”. Но даже, если представить жизнеспособность коммунистического общества,  хотя бы умозрительно,  то  и в нем обязательно возникнут бунтующие особи,  которым не понравится существующий строй, их выселят на далекий остров,  как в романе Ефремова.   Появятся большие ученые, наука которых будет подрывать устои коммунистического общества, консервативного и закостенелого. С ними тоже будут бороться путем изоляции.  Ещё Байрон говорил: "Любое устойчивое общество может существовать только при помощи насилия, потому что всегда найдутся недовольные". Уж такова природа человека.  Протест заложен в человеке с самого рождения и выбивается, уничтожается воспитанием.  А воспитание бывает разным. У кого-то выбили недостаточно усердно, вот он и бунтует, стремится к более прогрессивному миру, который у каждого разный.  Развалив при помощи демократии бывшее диктаторское государство, человек создаст новое общество, в котором сам будет диктатором — дракон Шварца. В противном случае, ему придется уступить власть другому крикуну,  слова и поступки которого покажутся для большинства более убедительными. Именно такая ситуация возникает и сейчас, когда демократ Горбачев не может справиться с диктатом республик, которые почувствовали слабину и готовятся урвать свой кусок хлеба с маслом, стать,  хоть маленькими, но дракончиками, демагогично заявляя, что все стремления и чаяния подчинены нуждам его маленького народа. Слова могут убедить, что белое — это черное, и все будут поражаться, как раньше не замечали прелесть черного цвета.   Именно в равноправии всех, в уничтожении собственного "я" и может создаться великое государство подобное муравейнику, в котором сам по себе муравей ничего не значит, но вместе со всеми он — сила. Трудно спорить,  и, пожалуй, не надо,  против желания республик получить самостоятельность. Это их право. Им хочется поиграть в свою игру, а не навязанную сверху. Им надоел диктат и подчинение, которое всегда унизительно, даже если от диктата осталась одна видимость.  Забыт исторический опыт,  когда мечталось о воссоединении с Россией, когда одно зло казалось предпочтительнее другого. Что ж, всё должно иметь развитие.  Но почему-то всё кружится на одном месте, всё повторяется.  И в этих республиках появятся свои Чаушеску,  Энвер Ходжа, Сталин, Мао. Стоит ли проливать кровь, если всё повторяется? Пусть всё идет, как идет,  но без человеческих жертв. В конце концов, мы все выйдем на новый виток развития,  который ведет к разложению человеческой цивилизации, к её уничтожению,  если не сами себя погубим, то под влиянием космических сил.

— Ну, Рома, это ещё когда будет,— жеманно заметили курносая блондинка, сидевшая на коленях черноволосого паренька с длинными бакенбардами.

Юра встретился со мной взглядом и поднял большой палец, указав на Рому, я согласно кивнул.

— Вот-вот, точно так же мы, все рассуждаем:   зачем бояться смерти, когда вся жизнь впереди, столько десятков лет. А они быстро проходят.  Наша цивилизация не успела осознать себя, как космическую силу, и уже создала все условия для самоуничтожения. Трудно представить, что она сможет удержаться на лезвии бритвы, которое бесконечно при нашем безрассудстве и экстремизме. Мы уйдем из мира, как уходят недоразвитые дети, наткнувшиеся на нож с которым играли, не понимая его опасности.

— Уж больно мрачно философствуешь, — не унималась курносая. — Лучше скажи, есть ли Бог на свете? Может быть,  нам всем стоит удариться в религию, чтобы спасти себя, детей? Появляются же разные пятидесятники, кришнаиты.  В Автозаводском районе церковь собираются строить,  не могут же они все ошибаться,  может,  что-то есть? Но что?

— Можно допустить, что во Вселенной есть Разум.  Не Бог, а именно Разум, которым мы не обладаем. Точно так же, как в нашем понятии им не обладают муравьи,  обезьяны, дельфины.   Истинный Разум на несколько порядков выше нашего, или же он находится в существе, сильно отличающемся от нас, которого нам трудно понять и смириться с ним. Мы разные и не совместимы. Вполне возможно,  мы представляем для него какой-то познавательный интерес, своего рода интерес к подопытным кроликам, которые по своему развитию настолько примитивны, что о каком-то высшем союзе и думать смешно. Не верю в экстрасенсов, в НЛО, в инопланетян. Я реалист,  хотя и люблю мечтать. Нам нужен сейчас не Дон Кихот, а философ, который бы разъяснил невозможность именно такого существования, которое нас сейчас устраивает.  Но, думаю,  этот философ быстро окажется в психушке, от него попытаются избавиться,  потому что он будет призывать к свержению существующего строя,  которое направлено на уничтожение личности,  народа и всей цивилизации.  В создании нашей трусливой конституции узаконено неприятие призывов к свержению правящего строя. Очень сильно государство,  которое трепещет только от одних призывов,  потому что оно понимает свою антинародность.  Коли есть призывы, то будут и действия, да такой сокрушающей силы, что правительствующее меньшинство слетит,  как пушинка в случайном сквозняке.  Потому они и не допускают таких призывов,  а Сталин карал даже за мысли о свержении.  Подумать страшно — дети сидели в концлагерях. Что же это было? Вся наша, так называемая,  социалистическая система,  похожа на гигантский театр абсурда, в котором спокойно существуют люди,  претендующие на звание разумных,  и палачи. И не только существуют, но и дружат. Только в таком обществе можно сделать из Ленина гения всех времен и народов,  и с пеной у рта отстаивать свои заблуждения. Совсем недавно и я не допускал мысли, что он не гений,  пресекал все попытки распространения о нем анекдотов, считал,  что на святое нельзя замахиваться,  но не зря в Библии сказано:  не сотвори себе кумира, а мы только и делаем,  что этим занимаемся.  Но, если тебе раскрывают глаза, то не должен делать вид, что не видишь мерзости, убийцу, поднявшего кинжал над ребенком.  Нам внушили, что Ленин гений,  и каждое его слово канонично,  мы не читали его,  но верили.  Вера должна быть в человеке. Коли отняли веру во Христа,  пусть будет вера в Ленина.  И мы самозабвенно молились на него, даже не пытаясь критически осмыслить, да и не разрешалось этого делать. От народа скрывались документальные кадры о Ленине. Почему? Да потому, что понимали, более проницательный и незашоренный зритель догадается, увидит, что Ленин обыкновенный человек,  не без способностей,  но таких у нас миллионы,  и лишь благодаря жуткому стечению обстоятельств ему удалось сделаться лидером и открыть шлюзы массовым репрессиям против собственного народа. Надо ли быть гением, чтобы взбунтовать, а потом и возглавить неразумный народ, перед которым помахали знаменем призрака коммунизма, посылая на убийство брата, отца, сына, а потом этот призрак стал единственной целью. Вернее, кнутом, подгонялой для несознательных, не желавших идти в загон. Тысячу раз можно согласиться с Достоевским, написавшим: "Никакие абстрактные идеи или навязанные людям принципы не стоят слезы и одного ребенка". А коммунисты проливали не только океаны детских слёз, но океаны детской крови. Какими словами и идеями можно оправдать подобные деяния? Нет, и не будет таких слов. Но сила власти такова, что застилает разум, совесть, сострадание, оставляя на поверхности только самовнушенную убежденность в своей правоте, иначе надо будет признать свою мерзостную сущность и недоказанное право называться человеком.

В зал вошел Миша с блестящим электрическим самоваром в руках,  поставил его на журнальный столик. Следом появилась Ира с подругами — они несли чашки, вазочки с печеньем и конфетами.  Юра из угла ревниво и с обожанием наблюдал за плавными движениями Иры,  разливающей чай.

К моему сожалению, Роман замолчал, взял предложенную чашку и стал прихлебывать с задумчивым видом.  Что он ещё не досказал? Мне не приходилось слышать столь смелых и откровенных высказываний.  Вот бы подружиться,  но боюсь,  не буду ему интересен, страшно подойти, подумает, в друзья набиваюсь.

Курносой пришлось пересесть с колен на палас рядом со своим обожателем, чтобы не мешать ему, пить чай с карамелями.

— Дунькина радость, — философски заметил он,  отправляя конфету в рот.

— Нет, Валера, дунькина радость — это подушечки,  их уже давно не выпускают, — откликнулась Ира, довольная, что может проявить эрудицию. — Угощайтесь, берите печенье.  Я как чувствовала, вовремя взяла, через час спустилась в магазин — ничего не осталось, даже крошек.  Пряники — молотком не разобьешь, не могу понять, где их выдерживают перед продажей? Нарочно, что ли? Интересно,  при рыночных ценах, тоже так будет или мы будем проходить мимо и облизываться?

— Мне мама рассказывала, что раньше они в магазине покупали по сто граммов масла,— сказала курносая,— вот так и мы будем.
— У них тогда не было холодильников,  поэтому так мало брали.
— Ой, девочки, что будет, не представляю,— проговорила Ира, доливая кипяток в заварочный чайник, — С одной стороны, я понимаю, рыночные отношения нам нужны, и в то же время, страшно. С нашими руководителями и не в такую передрягу попадешь,  им-то что,  выговорами отделаются, а нам на своей шкуре придется это испытывать. Куда только  придем?

Роман насмешливо откликнулся:

— Оливер Кромвель говорил: "Дальше всех зайдет тот, кто не знает, куда идти".
— Это про нас.  Значит,  мы зайдем туда, откуда нет возврата, резюмировала курносая.
— Какие страшные вещи вы говорите! — воскликнула Ира, — Выходит, демократия идет обществу во вред, а не на пользу?

— Где ты видишь демократию, Ируня? — спросил Валера. — Уж, не у нас ли? Мы о ней малейшего представления не имеем. Начать хотя бы с Пушкина, который в последнем письме своему другу писал, что когда в России будет демократия,  прежде всего, нужно издать все сочинения Ивана Баркова. Вот и решайте,
доросли мы, до демократии или нет?

— А кто такой Барков? Я в первый раз слышу,— спросила Ира. Курносая наклонилась к её уху и зашептала. У Иры от удивления округлились глаза,  насурьмленные брови поползли вверх.
— Не может быть, — негромко проговорила она. — И Пушкин его читал?!

Татка прыснула прямо в чашку, расплескав чай на колени. За ней рассмеялись и другие.  Я лишь улыбнулся, потому что тоже ничего не знал о Баркове,  и чем он знаменит,  и почему такая непонятная реакция.  Ира смутилась.

— Нашли с кого смеяться.  Я вам не верю. Не мог Пушкин такое написать. Сейчас пострашнее Баркова творится в видеозалах,  парни, словно с ума посходили,  насмотрятся порнухи,  а нам страшно на улицу выйти, всюду насилие,  безнаказанность.
— Ты считаешь, нужно запретить? — спросил Роман,  протягивая пустую чашку. — А как же быть с демократией?
— Ой, я не знаю.  Должна быть золотая середина.

Разговор превратился во всеобщий,  не поддающийся логике, с частыми словесными повторами.   Мы с Таткой посмотрели друг на друга и тихо,  по-английски, вышли из квартиры.

На улице уже не так холодно, то ли ветер утих, то ли потому, что дождик кончился.  Я обнял Татку за худенькие плечи,  и пошли, неторопясь, обходя черные провалы луж.

— Занятный парень. Кто он? — спросил я.
— Роман? Инженер с прессового. Пренеприятный тип, второй раз разводится,  Между прочим,  Ира — его первая жена.
— Невероятно! Они же совершенно разные люди. Как их угораздило? А кто вторая?
— Её не было. Никто никогда не видел,  и представления не имеем, что она за человек.  А он — вот такой, как начнет проповедовать, хоть святых выноси.
— Он же дельные вещи говорил, правда, весьма спорные, хотя бы о том же Ленине.  Непривычно как-то.
— Ещё привыкнешь.  Мы любим крушить старое, а новое     построить не в силах.
— Интересно ты рассуждаешь, а как же строить, если место занято?
— У нас страна какая? Всем места хватит, только строй. На все вкусы и вероисповедания.  Зачем обязательно нужно ломать? Неужели человека за убеждения нужно расстреливать?
— А если он фашист,  наподобие того,  с двойной фамилией, который драку учинил в ЦДЛ?
— Так что,  его расстреливать?
— Но не по головке же гладить? Ты же видел эти лица из "Памяти" — это же русские фашисты! Самоуверенные,  наглые,  им дай волю, снова в России бойню учинят.
— А волю давать не надо,  воспитывать, убеждать.
— Ну, Татка, уморила! Скорей он тебя перевоспитает,  чем ты его. Нет,  что-то мы не о том говорим.  Эти вопросы без нас решат,   никто и спрашивать не будет. Лучше давай договоримся, где и когда снова встретимся?   
— Приходи завтра сразу после работы к нам.
— Завтра не смогу, обещал в Союз рабочих пойти,  интересно послушать их речи, вот бы Романа туда. Жаль,  что он инженер. Да и неловко мне к вам заявляться,  приходи, лучше ты ко мне.

Мы дошли до подъезда,  и я стал прощаться,  хотя Татка уговаривала зайти на минутку,  мол,  пусть предки увидят, что мы снова вместе.  Но я не понимал её,  и решительно вышел из подъезда, не ожидая, пока она зайдет в лифт. Татка тоже проявляла упрямство, не хотела без меня заходить в лифт, всё уговаривала,  и лифт то и дело перехватывали. 

Я не мог понять,  зачем ей это нужно, какая разница — сама скажет или увидят? Блажь, думал я,  шагая по лужам,  ноги давно уже мокрые, Мишкины туфли пропускали воду.

Продолжение следует: http://www.proza.ru/2013/05/20/732