Перелом 5 - 3

Николай Скромный
Небольшую хатенку, в которой гуляевский председатель живет с молодой женой, так заносит снегами, что отыскать ее после свирепых буранов можно лишь по голым верхушкам двух топольков. По исстари заведенному в селах правилу те гуляевцы, чьи входные двери обходят снежные наметы, утром идут откапывать незадачливых соседей, поскольку хозяевам таких вот приземистых, с плоскими крышами мазанок, не защищенных с наветренной стороны деревьями, самим не выбраться из своего жилья.

Выбравшись, хозяин всем семейством расчищает проходы к сарайчику, где томится скот и хранятся дрова, выгребает свежий снег из отлогих ям у низких окон, разметает в слежалом, плотно-слоистом снегу тропы к колодцу, скирде, клуне, дороге...

У молодой семьи, как и у многих теперь гуляевцев, нет хозяйства. Завели было осенью живность: поросенка и шесть кур подарили в складчину правленцы, телка купили сами, - да поросенок через неделю сдох, телка вынуждены были свести на колхозный двор - не из чего ежедневное пойло готовить, а кур помаленьку извели на свое пропитание.

Похмельный с утра уходит в правление, и Леся, если не выпадает дежурство, одна в хате. К полудню, когда солнце подымется из-за заснеженных верб и до вечера светит в промерзлые шибки, в единственной комнатенке с окнами на юг и запад долго стоит радостный свет морозной погоды. Тогда Леся садится к окну и вяжет из шерсти, что принесла Ефимья Гарькавая: свяжет носок либо варежку, посмотрит - ни то ни се - и распустит, чтобы начать сначала.

Вяжет и размышляет над своим странным замужеством. Нет в нем для нее семейного счастья. Муж относится к ней ровно - без мужицкой грубости, хамства, но и без сердечной ласки, тепла. Редко - когда придет в добром расположении духа - с недолгим вниманием к ее домашним заботам и совсем безразлично - к ее мыслям, мечтам, надеждам. Вначале интересовался, а теперь и спрашивать перестал, о чем она, например, грустно задумывается, отчего невесела или чем оживлена. В быту рассеян до странностей. Безучастно слушает ее чисто бабьи рассказы о напарницах, работе. О колхозных делах говорит нехотя, своими мыслями - а они, она знала, его поедом едят - не делится и резко обрывает, когда она становится настойчивой в расспросах.

В семейном общении по его воле избегают говорить о многом: времени раскулачивания и высылок; его постое у Марии; серьезно он собирался уехать осенью или, как уверял ее Иван, только цену себе набивал в селе и районе; может ли еще кому из лебяжьевцев исхлопотать восстановление в правах с выездом на родину; собирается ли уехать с ней отсюда когда-нибудь или им здесь навсегда оставаться. Да что там! - о простом, насущном - хоть клещами вытаскивай из него. Мало ее замужняя жизнь походила на ту, о которой когда-то мечталось в вишенной леваде на старой жесткой скамье. С печалью признавалась она себе, что с мужем ей безрадостно и жизнь по-прежнему однообразно скучна и тягостна.

Жила надеждой на возвращение домой, на родину, своей семьей, с родными. Но время идет, муж молчит, она не знает, как подступиться к нему с этим, и надежда сменилась еще одной обидой: для других-то добился. Кое-что в его характере она объясняет себе страшными событиями прошлого года. Высланных земляков они изменили до неузнаваемости. Сколько с детства помнила взрослых односельчан, они оставались для нее неизменными во внешности. Она росла, взрослела, менялась, а они оставались теми же - ей казалось, они остановились в возрасте. Умом понимала, что они стареют, но вот уловить, заметить это старение прежде не могла. А теперь с удивлением и страхом глядит иногда вслед кому-нибудь из них, беспомощно ковыляющему с клюкой по дороге, или на застрявшую в снежном заносе у проулка обессиленную старуху, недавно еще крепкую, разбитную бабу-лебяжьевку.

На глазах стареет отец. С тем же удивлением и печалью отмечает она его по-пеликаньи обвисшую на горле сетчато-бурую кожу, глубокие впадины за ушами под сухими серыми волосами; на суставах пальцев, на исхудалых запястьях вынесло желтые старческие шишки, ослаб, стал проще взгляд, тише - голос, и весь он стал суше, легче, все в нем быстро становилось стариковским, немощным...

Меняется к худшему и брат. Веселая разговорчивость превратилась в шутовское ерничанье, общительность сменилась назойливостью, былая отзывчивость - угодничеством с прочной затаенной злобой на всех и вся.

Она и по себе чувствовала, как мучительно перевернул ее душу, сознание последний год, сколько жуткого, немыслимого по жестокости, дурости, подлости открылось ей в этой, видно окончательно обезумевшей от ненависти, страдания и боли, жизни. Изменилась она, и неизвестно, в лучшую ли сторону.

Неузнаваемо изменился и он. Пугала быстрота, с которой происходили перемены в нем. Навек запомнила его в дни высылок: разом ставший для нее чужим и гадким в своей неоправданно злобной беспощадности к высылаемым, такой, что слух о нем пронесся по селам, в необузданной ярости к тем, кто противился и грозил отомстить; полупьяный, ободряющий себя и местных активистов похабным матом, постоянно в окружении тупых, неумолимых армейских конвоиров, остервенелых гепеушников, трусливо-воинственных районных милиционеров, - до сих пор она помнит его бледно-зеленое, испитое лицо с перекошенной правой бровью, полубезумные пьяные глаза, синюю вздутую жилу под ухом, багровые спекшиеся губы... Запомнила его и уже здесь, в селе: сосредоточен, целеустремлен, безжалостно требователен, - многие из местных мужиков именно таким и хотели бы видеть своего предколхоза.

Но Боже, что с ним теперь сталось! С трудом она соединяла в памяти того, кто каких-то два года назад ради нее наезжал в родной хутор - хлесткого, веселого, щегольски подтянутого холостякующего молодца, с нынешним - постаревшим, угрюмым, неразговорчивым, кто подолгу вороном хохлится в своих неизвестных мрачных раздумьях с цигаркой у печного поддувала, - два совершенно разных человека. И уже с трудом верилось в рассказы односельчан о нем как о добром, застенчивом мальчике у болезненной, нищей хуторянки и позже - совсем осиротевшем голодном подростке, слоняющемся в беспризорности по пыльным улицам и выгонам в окружении бродячих собак, льнувших к нему, кто с радостной готовностью распахивал каждому встречному на доброе слово карие блестящие глаза, свою детскую душу.

Она верила и не верила, иногда спрашивала себя с усмешкой опытной бабы: если его за два года так жизнь выездила, то во что он превратится через десяток лет? И тут же успокаивала себя: ничего, отдохнет за зиму, посвежеет, вернутся силы, радость... Других-то, кому, казалось, износу нет, вон как поломало, скрутило в бараний рог, а он что - железный? Виновен, конечно, страшно виновен перед людьми и ею, но что ни говори, в чем ни обвиняй, а раскулачивания и высылки все же не он придумал. Лебяжьевские активисты лучше? Райкомы, райисполкомы, суды, милиция? Все хороши. О них помалкивают. А ведь он, если вдуматься, все их грехи на себя принял, выполняя их бесчеловечные приказы. Или здешние власти? Каких нервов, здоровья стоило ему видеть, как из села подчистую вывезли хлеб осенью, до сих пор не оплатили трудодни, подбирают в погребах у людей овощи, картошку, угоняют скот, - видеть и молчать; пережить расследование по делу разогнанной банды, когда чекисты нагрянули в село, загнали в амбары всех, кто участвовал в сходках, и неделю круглосуточно тягали на допросы, требовали показать и на него. Он сам спасся и других от лагеря спас, может, из-под пули вывел. Не всех, но ее отца и брата точно спас. Каким бы душегубом ни обзывали, а когда прошлой весной их привезли этапом в Щучинскую, это он умолил Гнездилова с Полухиным расселить их в Гуляевке, а не на точке, как было запланировано, ей-то он врать не станет...

К его вине за выселение она стала привыкать, как к тяжелому увечью: трудно, однако жить как-то надо. Что проку бередить душу случившимся? Ее безрадостное состояние усугубляло то, что она не беременела, хотя шел четвертый месяц ее замужества. Она с жадностью слушала бабью болтовню, где смаковали именно эти неизбежности семейной жизни. Наслушавшись, в близости с мужем старалась делать так, что обязательно должно было привести к желаемому, и он пошутил однажды: "Ох, Леська! Так-то ты у меня скоро соленого да кислого попросишь, а где я тебе его сейчас найду?". Но по голосу почему-то решила, что он будет рад этому, и сама повеселела ожиданием неизбежных добрых перемен в муже, возникновением смысла в свихнувшейся жизни, предчувствием семейного покоя, какой обязательно придет в ее семью с появлением ребенка.

Но не всегда полны морозным светом окна, не всегда она вяжет. Работы по дому мало - сготовить на двоих да постирать иногда. Поэтому Леся работает в колхозе. Работает телятницей, посменно, день через день. Мужу ни к чему ее работа: о каком-то заработке пока и речи нет, однако сидеть председателевой жене дома негоже - что люди скажут: со всех колхозниц трудодни требует, а свою цесарочку в неге бережет?

Ей работать нравится. На людях веселее, меньше мысли донимают, время идет быстрее, можно обрата напиться. И она с еще большей отрадой шла бы в остро пахнущий сырой телятник, где в клетушках бывшей кошары постоянно ждут людей телята, если бы не Назар, который подвозит сено к скотным дворам и часто видит ее. Ей неприятны эти встречи, его многозначительные взгляды.

Как-то вскоре после замужества он подстерег ее одну и, поклявшись ни разу не попрекнуть, ошеломил страстной мольбой бросить мужа и жить с ним. И так поразило Лесю в вонючем сумраке телятника изменившееся в любовной муке и нежности его бледное молодое лицо - чем-то иногда напоминавшее ей лицо молодого лебяжьевца, которое она, несмышленыш, давно и навсегда запомнила, когда тот в последний раз склонился к изголовью умершей в родах жены, перед тем как накрыть ее гробовой крышкой. Овладев собой, как бы оскорбленная, она с негодованием отвергла дикое предложение. Но с той поры в искренности чувств парня не сомневалась и поняла, что он следит за нею и ей следует быть осмотрительнее.

Эта тайная, совершенно ненужная ей любовная привязанность не только не льстит Лесе, что тонко чувствуют молодые замужние женщины, - она боится ее. Если узнает муж... Стариков, возможно, пощадит, но самого Назара... Нет, не пощадит и стариков, уж она-то знает мужа и без сомнения открылась бы ему, будь на месте Назара кто другой: не пощадили ее с родными, и ей не до жалости, - но Лесе никогда не забыть бескорыстную, неоценимую помощь Чепурных с первых дней расселения вплоть до замужества. Неизбежная высылка этой семьи, что в горячке сделает муж, или, хуже того, гибель их сына ляжет вечным грехом на душу. Ах, как нехорошо томят мысли о Назаре!

Ей кажется, не услышь она того умоляющего шепота, не помни той страдальческой улыбки, как бы осветившей в полумраке кошары его лицо, не ожидай в любую минуту его появления за спиной, ее отношения с мужем стали бы сердечнее: вынужденная скрывать, таиться от него, она чувствовала за собой неискренность, притворство, которое угнетающе подавляло душевную простоту, предельную откровенность, с какими она могла бы безбоязненно разговаривать с ним.

Хорошо было бы, не раз думала она, если бы Назара забрали в армию или он куда-нибудь завербовался, уехал, - словом, легко исчез из ее жизни, освободил бы ее душу. Но Назар оставался в селе, тревожил своим присутствием, и она пришла к той греховной мысли, над которой частенько задумываются в подобных случаях замужние: что если она, забеременев от мужа, уступит Назару? Наверняка он остынет к ней. Тем самым она по-женски отблагодарит его и все тихо разрешится пусть далеко не лучшим образом. Ведь многие так делают. Она даже представляла, где и когда это можно сделать.

Укрепила эту недобрую мысль Лизка Ситникова, напарница Леси, грубовато-простая молодая брошенка: заметила их за каким-то коротким разговором, после которого Леся ошалело пошла между клетушек, увидела в другой раз и все поняла наблюдательностью безмужней бабы. Поинтересовалась, строго прикрикнула на мямлящую Лесю и, узнав в чем дело, решила помочь слабовольной молодой подруге - остановила как-то наедине Назара:

- За шо ее дуром губишь? Других мало? От побачишь, Назар: еще раз подойдешь к ней - скажу Максиму.

Назар оглянулся и таинственно поманил ее:

- Недавно ночью вижу: твой батько до-обрую вязанку сена до хаты попер. Ворует у колхоза. Хоть слово где вякнешь - напишу в ГПУ. Мне Максим синяка набьет - только и делов. А вас и слухать не станут: за воровское вредительство в день вышлют. Во-он туда, - и засмеялся, указав за село, в сторону вымершей тридцать третьей точки.

Лизка оторопела: да, правда, принес охапку - и отступилась. Позже, поняв, что все тянется по-прежнему, Лизка с бесшабашной решимостью посоветовала:

- От же настырный! А ты дай: "Просишь? - На!".

С испугу Леся едва вымолвила:

- С ума сошла...

- Да ты послухай, - возбужденно зашептала Лизка, имея теперь свой корыстный интерес в развитии событий. - Мужу жалиться - себе хуже: заподозрит - бить начнет... Дай, а после спроси: своего нянчить будешь? Ты с хвонарем его не найдешь! Я б так и сделала да на другой день забула. От дурна девка, - презрительно кривила бескровные губы Лизка, - нашла об чем голову ломать!

- Раз, а он - еще раз, потом не отвяжешься. Нет, нет! - отчаянно замотала головой напарница.

- Еще раз дай! - железным голосом остановила ее Лизка. - И про дитя ему, про дитя! С тебя не убудет, зато навсегда отвадишь, если такая ему до гроба благодарная.

-  Ине дурак ли: люблю, говорит, в жены просит, прямо Богом молит.

 Этого Лизка не вынесла, и на весь телятник разнеслось:

- Не верь! Мой кобелюга чем только не божился, на Евангелии преклонялся, а дети пошли - не моргнув кинул! Назар, конешно, моложе, красивше, да твой - председатель. Зараз не до красы. Но раз такое дело - послухала бы ты меня.

- А до Максима дойдет? С тобой поругаюсь или Назар по пьянке ляпнет...

- О Боже, о чем я... Тьфу тебе! - гневно махнула на Лизку подруга.

- Ну, если нема духу - иди, жалуйся, - уже рассудительно заговорила Лизка. - Оно и правда: помогал - спасибо, так шо теперь - ложись и заголяйся перед тобой? Вот тебе! - она показала кукиш в дверь, откуда часто и неожиданно входил в безлюдный вечерний телятник в Лесину смену Назар, но и внушительно предупредила: - Максим, узнаючи, Назара на месте скалечит. Твого-то, скаженного, тоже знаем, бачилы  - не приведи Господь. Або, як говоришь, семьей вышлет... Думай, твое дело. Я бы на твоем месте не раздумывала. Хиба у нас жизнь, так-ут ее растак-ут? - тоскливо спросила Лизка у кого-то и безнадежно махнула рукой.

Назар в последнее время видимо, потеряв надежду на большее, тоже намекал на одну-единственную близость. Леся как-то не выдержала, впервые крикнула бешеным шепотом:

- Отстань! Ходит волком, стережет... Не нужен ты мне!

Он на мгновение опешил: не ожидал услышать грубость, но тут же как ни в чем не бывало дружески состроил просящую мину и с милой улыбкой, по-ребячьи сморщив нос, выставил указательный палец - один раз. Она решила открыться мужу.

А поздним вечером, когда возвращалась со смены мимо заколоченной с осени церкви, мрачно и грозно чернеющей в звездном свете посреди оголенного заснеженного двора, ей, занятой мыслью о Чепурных, вспомнилась в этой связи последняя большая храмовая служба, на которой отец почему-то велел и ей быть: редко разбросанные свечные огоньки под оставшимися иконами, сумрачные, полные тонкого ладанного дыма бревенчатые своды, слабое старческое пение, чуть разбавленное детскими голосами, печальная небольшая толпа прихожан - знали о близком и окончательном закрытии церкви; вспомнила отца, удивившего странным долгим стоянием со свечой в руках у деревянного распятия, и Ульяну - мать Назара, у которой отец взял зажженную ею свечу и о чем-то коротко пошептался, - ту самую старенькую малоразговорчивую Ульяну, что чуть ли не каждый день приносила в гонтаревскую землянуху что-нибудь из съестного. Подумала, представила взбешенного мужа, непредсказуемые последствия и тихо, бессильно заплакала, замедляя шаг, оступаясь с тропы в сыпучий, с хрупкой коркой снег обочины...

А нередко одолевает тоска. Становится постылой работа, с ее вонью, грязью, многолюдством, когда каждый, праздно войдя в телятник и льстиво заговаривая, думает только о том, как бы зачерпнуть кружечку обрата, с бестолково злыми криками доярок на коров и скотников, с прокуренной караулкой, постоянно полной тупой, трусливой болтовни и мата мужиков, сырой и душной сепараторной, смежной с караулкой. Утомляют правленцы, активисты, кто почему-то считает, что имеет право засиживаться с разговором до ночи в председателевой хате, беззастенчиво отнимая семейные часы. В такие дни все из рук валится, она огрызается мужу, испытывая и к нему неприязнь, порой - ненависть: тоже хорош - разве не гулял он в городе со всякими ****чонками, после которых приезжал к ней в Лебяжье? Наслышана! Знает она, как сладко умеют ублажать мужиков в постели городские шлюхи. Небось с ног до головы облизанным валялся у них в кроватях, а ей брехал про свою любовь, пластал со скуки на жесткой скамье. Недавно прибрел ночью в дым пьяный со своих "заседаний" в конюшне - излюбленном месте сходок и пьянок, с трудом разделся и ее заставил донага раздеться, проявить любовь, учил, повелительно косноязыча, как еще можно, в чем нет стыда, развратно ломал ее, голую, в холодной хате, разжигал себя и ничего не мог, лишь бессильно шаркал по телу, царапал заскорузлыми ладонями груди, бедра... Да уже здесь, в Гуляевке, когда квартировал у Марии - и не спал с ней?

Доводила себя изнуряющими мыслями до того, что уже с бабьей холодной брезгливостью мыла по субботам в лохани его жилистое, изжелта-смуглое тело, принимала скупые ласки, близость... И сливалась в одно тяжелое чувство ревнивая озлобленность с давней обидой за нынешнюю нищенскую жизнь, в чем был виновен он.

"Может, и вправду... с Назаром? - порой спрашивала она себя.
- Минутное дело - и развязалась. Отошью, заодно тому отомстю, подлюшному! - подразумевала она мужа и, укрепляя себя, по-отцовски злобно щурила глаза, стискивала зубы. Легче будет. Ты - виноват? И я виновата. В расчете!"

Но проходит какое-то время, она, опомнясь, ужасается своей подлости, глупости: изменить мужу - значит по собственной воле, в идиотской простоте загубить надежду на семейное счастье. Как и с кем жить дальше? Содеянный грех еще полбеды: не в церкви венчалась - сама себе отпустит. А если муж узнает? Услышит, спросит, как он умеет в гневе спрашивать, и сразу поймет: она не сможет ему в глаза глянуть. Господи, если он узнает...

А когда осознавала всю низость воображаемой уступки, то, как бы вымаливая у судьбы прощенья за безрассудность, возвращалась памятью в прошлую жизнь, такую, оказывается, счастливую в своей безмятежности, что казалась придуманной ею.

И тогда опять подолгу живет сладкой грустью по давним летним дням в зажиточном хуторском дворе, где под зорким и ласковым отцовским взглядом полноправной хозяйкой расставляет по работам нанятых батраков, наивно мечтает с горячей любовью к отцу и брату, с легкими девичьими слезами, беспричинным смехом о каком-то своем, пока неведомом, но неизбежном счастье, радостно томится в ожидании приезда молодцеватого инструктора, жарких вечеров в непроглядной леваде.

Кем она брезгует? Ну, было с ним. А с кем из них до женитьбы не бывает? Знала? Чего же в жены согласилась? Отказалась бы - он не Назар, упрашивать бы не стал. Теперь надо жить с таким, каков есть.

   Ведь бывают и другие минуты. Бывает - тоже редко, но бывает, - придет он вечером домой чем-то оживленный - знать, опять сумел увернуться от очередного безмозглого районного приказа, приберег, оставил в колхозе, - приобнимет, улыбнется - чем-то напомнит себя прежнего, желанного, - и она сразу повеселеет, бросится разогревать какую ни то еду, - и тихим, мирным семейным покоем, которого она давно ждет, чуть повеет в теплеющей хате, а пока она убирается, он телом нагреет ледяную постель, негромко окликнет ее... О-о, эти тяжелые деревянные ладони, их грубая нежность, властная бережность, доводящие до блаженной истомы, сладкой муки... Разве она не любит его? И по-христиански ли сметь мечтать о каком-то своем семейном счастье, когда вокруг столько смертей, слез и сиротства? И со стыдом, виновато поднимала голову к темному медному образку, одиноко черневшему в сыром, в морозных блестках, углу комнатки.