Петрович

Вальтер Тихорий
               
    По пыльной, серой, оглохшей от нестерпимо жгучего полуденного солнца деревенской улице, болтая маленькой, с осоловелыми глазами, головой на тонкой шее, чудом не попадая под колёса скрипучих, визжащих,  сонных редких повозок, тянущихся за взфыркивающими от жалящих укусов слепней, такими же серыми и безликими, как всё окружающее, кобылами, где вдоль, а где и поперёк, растопоршеный шёл домой Петрович. 
  Иногда он внезапно останавливался, поднимал дрожащую, не слушавшуюся его голову как-то вверх, поводил мутными, до черноты бездонными глазами-бусинками, с усилием приоткрывая падающие веки; потом голова перевешивала вбок и он, влекомый ею, чудом не теряя равновесия, устремлялся дальше, чтобы через метр-другой снова остановиться и оглядеться…
  Его хозяйка – круглая, дородная, но уже стареющая колхозница – с подотканным за пояс подолом и засученными рукавами видавшей виды, выгоревшей, но ещё крепкой кофтёнки, прибедрившись кулаками и широко расставив ноги, молча стояла у калитки с лицом – «Не подходи близко – зашибу!» - и ждала…
  Подковыляв к ней на безопасное, как ему казалось расстояние, Петрович, словно что-то вспомнив, гордо и как-то даже нахально остановился и вдруг, ударившись о забор, затрепыхался и без следа исчез между разошедшимися досками в зарослях малины…
  - Ах ты, пьянь несусветная! – заносилось в густом, нагретом до звона, жужжащем слепнями и мухами, воздухе. – Он, ведь, ещё и понимает что-то!? Ну, уж сегодня ты от меня не уйдёшь, скотина ты окаянная…  Вот ведь пристрастился… Где ты, гад паршивый?.. Ну, подай голос-то, подай…  Уж я тебя приголублю… 
  Но Петрович затих. «Голубиться» он не хотел, да и, наверное, просто не мог, так как последние силы были истрачен на бегство и, вообще, ему было уже не до этого…
  Весь распахнутый облепившим его мухам, он забылся до вечера, схоронясь в тёмном и прохладном уголке огорода, надёжно спрятанный за немыслимо переплетёнными, образующую плотную, непроникаемую для всего живого, преграду – старыми, уже не плодоносящими ветвями.

  … Эта история, принёсшая Василисе, его хозяйке, громкую, неудержимо вызывающую смех, славу началась месяц назад у маленького, давно не ремонтировавшегося домика с болтающимися на ржавых навесах воротами и шатающимися перилами грязного, стоптанного крылечка с безликой, выцветшей, не привлекающей внимания, да и никому не нужной вывеской «Промпродтовары», часы работы с… и до… перерыв с…, выходной – без…
  Раз в неделю, а иногда и чаще сюда завозили пиво, и тогда безлюдный закоулок, дремавший размеренным ритмом колхозного рабочего дня, становился вдруг громкоголосым, весёлым и бесшабашным центром мужицкого самоутверждения.
  …Разложив на прогнивших, трухлявых – выветренных и вымытых дождями – остатках бывшей завалинки самоловленную: самосушёную и самокопчёную рыбку, сидя – где на корточках, а где и прямо на земле по трое-четверо, потягивая «из горла» горьковатую и пенящуюся тёплую – «…я вам чё, под юбкой его хладить буду? Какое привезли – то и продаю…» - жидкость, мужики «пережёвывали» знакомые с детства новости; изумляли друг друга – слышанными по радио, событиями – «…ну, в этой, как его?.. в Миссисипи, кажись…»; обменивались впечатлениями о просмотренной вчера очередной серии многосерийного фильма, вместе вспоминая первые, начавшиеся чуть ли не полтора года назад…
   Изредка это идиллическое братство взрывалось визгливыми, вечно недовольными женскими голосами:
  - Да что ж ты, ирод ты такой, делаешь?! От, навязался же на мою шею, бычина ты стоеросовый!.. А ну, марш домой! Баню топить надо… Дел невпроворот, а он тут прохлаждается… Верка! А ну, закрывай свою богадельню!..
  Тут, обычно, начиналась небольшая – до визга, до хрипоты, на потеху мужикам – перебранка между «владелицей» магазина Веркой – обширной, но еще сохранившей следы женского начала «одинухи-поганицы» и заявлявшей свои права на мужика – «…которого Верка сманивает своим пойлом.. Чтоб оно провалилось… Чтоб брюхи-то у вас, у всех, лопнули…» - колхозницей.
  Впрочем, в перебранке всегда побеждала Верка, аргументируя –  «Ты в РАЙПО иди, я, что ли его делаю… Привезли – продаю!»
  - Да это, что же это такое!.. – ещё настойчивее взвивалась «истица». – И в субботу-то мужика-то дома нет-ту!.. Да для чего ж вы, вообще-то, нужны-то нам?!. Ведь ни днём, ни ночью своей работы делать не можете..! А ну, марш домой, сколько раз тебе говорить… А то вот сейчас как возьму, да как хрястну…
  Этот, последний, довод окончательно «смущал» того или иного, так некстати «понадобившегося бабе» мужика и он, крякнув, допив оставшееся в бутылке пиво и аккуратно поставив её у забора – «Мишка, сдашь…» - поднимался и медленно, часто оглядываясь и сокрушённо махая рукой, уходил вдаль, по расползающимся от магазина, улочкам и проулкам, вслед за, не перестававшей ворчать на всю деревню, хозяйкой.
  … В один из таких «идиличесих дней», примерно около полудня и раздался тот возглас, который заставил недоумённо оглянуться, прервав решения «неотложных и жизненноважных» проблем, абсолютно всех присутствующих:
  - Смотри-ка, пьёт!..
  Посреди проулка, на широкой – в обхват – чурке, словно и предназначенной для того, чтобы на ней произошло нечто из ряда вон выходящее, взмахивая куцыми крыльями и выхрипывая нечто среднее между «Ме-Бе-Му» и «Ку-Ка-Ре-Ку», стоял… петух!

   Ну, петух – это слишком гордо!

  Единственное, по чему можно было распознать в этом «чуде в перьях» петуха, был мясистый, малиновый, словно налитой клохчущей внутри кровью, твёрдо стоявший на полуоблысевшей головке – королевский трезубец – гребень. Всё же остальное – редкий, но с яркими, нарочито разнокрасочными перьями, «видавший виды» хвост; полувыщипанная, с прогалинами синюшней пупыристой кожи, худенькая тушка; и такая же облезшая, но гордо державшая голову с полуприкрытым правым глазом и нахально, округло глядевшим левым, морщинистая шея – больше подходило для витрины «Полуфабрикатов».

  Всё – «Это» - топорщилось на родовитых, дворянских кровей золочёных ногах с вздёрнутыми кверху острыми, длинными – с мизинец – шпорами… В далёкие, буйные времена, в Испании, за один «вид» он бы получил высший «бойцовский» балл, а хозяин – целое состояние…
  Но, «Те времена»… прошли, да и до Испании – далеко…

  Поэтому Петух довольствовался скромным званием забияки и драчуна, особенно «петушившегося» перед зрителем.
  Он был грозой деревенской ребятни и всякой другой мелкости животного рода. Его страшно, до – ненависти, не любили, оберегая своих холёных, сытых и ленивых петухов – хозяйки, и уважали, да-да, иного слова и не подберёшь – Уважали! – видимо за особую, не данную «Им» независимость, деревенские мужики.
  - Петрович, да ты, никак, совсем мужиком стал!?
  - А что, и – верно! - заржав, подхватил кто-то. - Василиса жаловалась давеча: «Куры нестись плохо стали… петух не топчет. Всю курятню запустил! Гоните, - кричит, - его в шею!..» Точно - наших кровей!..
  Эту полуправду, полушутку смехом подхватили все, и переулок закачался, заслезился, закашлялся «солёным» мужицким словом…

  Петух – Петрович – вертелся у магазина давно – «сколько его помним…». Падкий на солёненькое, он склёвывал, вертясь между ног, чешую, мелкие косточки, теребил небрежно «с мясом» оторванные рыбьи головы, а иногда и вырывал по-хамски, в «наглую», из рук зазевавшихся «чистую закусь». Вначале это происходило под недовольное, мимоходом брошенное «Кыш-ш-ш-ш…», а впоследствии под «Цип-цип-цип… О, скотина!..» - удивлённое, с переключением внимания, осознающее бормотание.

  Акклиматизация Петровича произошла безболезненно и в необыкновенно короткие сроки. «Хмельной дурман» крепко завладел всем его существом.
 
  Как узнавал он о «завозе», наверняка так и останется неразрешимой загадкой, но только ровно в два часа, промчавшись – растопырив оставшееся на крыльях оперение и вытянув далеко вперёд шею – по дороге, Петрович хрипло извещал с чурки о наличии «пивного» в магазине.

  …Через неделю мужики уже договаривались о встрече «у Петровича» и на вопрос: «Куда?» - отвечали как о всеизвестном и всепонятном – «к Петровичу…»
  «Час Петровича», «Петрович прохрипел…» - эти понятия вошли в лексикон деревни прочно, - вызывая горделиво-загадочные хмыканья аборигенов на недоумённые переспросы приезжих, - как, в своё время, понятия – «ракета», «спутник», космическая эра»…

  У Петровича появилась своя, с небольшой трещинкой и отбитой ручкой, кружка, которая наполнялась по-свойски, на общие пожертвования, незамедлительно по мере опустошения. К нему привыкли как к нечто само-собой разумеющемуся, с ним разговаривали, подкармливали оттопыривающими карманы, жареными с солью семечками и он, словно зная, что стал «окружной известностью», принимал эти подношения, как и подобает знаменитости – молча, не благодаря, всем своим видом показывая, что иначе и быть не могло бы.
  Величественно уцепившись правой лапой за край кружки, левой – удерживая равновесие тщедушного тельца, высоко запрокидывая голову, поклёвывая время от времени специально очищенную и разложенную для него «закусь», он, не спеша, со знанием дела, проглатывая искрящуюся в солнечных лучах янтарную жидкость и, «утомлённый», пошатываясь, поводя закрывающимися глазами, сползал с «трона», замирая бесформенным, чуть теплящим комочком.
  Широкие мужицкие ладони бережно переносили не знающего меры «выпивоху» в тенёк, где он отдыхал под завистливо-шутливые покряхтывания «сильной половины мира сего», до вечера…

           /  …Не сложилось ли у читателя впечатление, что в этой деревне проживают исключительно выпивохи и прогульщики, которые целыми днями только и делают, что хлещут пиво, да с петухом забавляются, в то время как на лугах гниёт или же сохнет на корню трава, на фермах мычит голодная скотина, на полях перестаивает пшеница, а на механизированных дворах бесколёсные и раздрызганные понурились трактора и комбайны, сенокосилки и сноповязалки?
  - А мы чё, на моче ездить будем? Так учёные ещё до этого не додумались. Запчастей не хватает, а новая техника вся разукомплектованная приходит – то одного нет, то другого… Вот и устраиваем «пивные часы». Да ты подожди, вон Петрович проспится, клюнет начальство в «маковку» - зачешутся!.. У нас же всё до последнего момента дотерпливается, а потом «стахановские» портреты в газете – «Убрали в сжатые сроки!»
  - Ну, а сами-то чего сейчас тревогу не бьёте?
  - Бьём, да что толку… «Бить» надо не тревогу, а начальство… Снабженцев. Мы, что же думаешь – враги сами себе?! Нам за то, что здесь «сидим» - не платят. Вот и получается – виновато начальство, а лодыри – мы. Из своего кармана… Вместо шестерни своё сердце не вставишь…
  - Да и то сказать – иной раз только на «чёрт знает как», да «чёрт знает чем» трактор работает.  Всю ночь под ним пролежишь, это вместо бабы-то, оближешь всего – до обеда работаешь и всё!.. С поля уехать не можешь – горючего нет. Тьфу! Обидно… Перестройка… Россия мать моя… Перестраиваемся из механизаторов в ремонтники, из ремонтников в «доставалы», из «доставал» в «куда пошлют»… А «посылают» – ох, далеко!.. Потому что «там» у самих ни запчастей, ни горючего нет.  Вот и получается – «Посылаловка»! Мы – их «посылаем», они – нас! Подстраиваемся, устраиваемся… Да у нас всю жизнь так, что - «тогда», что – сейчас – разницы-то нету! Сначала настраивают: «Дадим! Дадим!», а потом перестраивают: «…извините, не додумали!..» Давать-то нечем…
  - Давалка у них ещё не выросла!.. Сначала – «Дадим!», а потом – сидим… - горько и серьёзно крякнул,  как бы стесняясь «грубизны» фразы, кто-то.
  - Хорошо, вон Петрович скучать не даёт. Слышь, Петрович, ну-ка скажи – что мы сейчас делаем?.. – разорвал нависшую паузу, с оспенным лицом и въевшимся в ладони мазутом, мужичок.
  Петрович, только что открывший глаза, встрепенулся, стряхивая последние остатки сна и, вытягиваясь всем телом, словно пытаясь заглянуть за скрывающий солнце горизонт, сипло прокричал…
  - Правильно, Петрович, «ку-ка-ре-каем»!..
  Мужики засмеялись. Только смех был не весёлый, а какой-то… с болью… Усталый и надтреснутый…/

  …Знойный июль сменил золотящий землю август. Кусты поредели, обнажив затаённые «скрадки» Петровича, и как ни хоронился он, как ни перепрятывался – выследила его Василиса.
  … С перевязанными ногами, словно на дыбе, висел он вниз головой, на гвозде в кухне, где обычно болталось «коровенное» полотенце и, выгибая шею, смотрел на перевёрнутый, суетящийся у печи, человеческий мир. Висел - молча и достойно…
  - Ишь ты, ирод! Срамоту какую напустил… Хуже шпаны всякой слава. В районе уж смеются: «Лечить, - говорят, - твоего Петровича надо. В лечебницу. А то – пропадёт ни за что… Он, как-никак, единственный на весь район, а, может и на всю область, а может и на страну – такой известный!»- Тьфу, на тебя! – гремела Василиса заслонками, разжигая печь и заливая воду в большой закопченный чугунок.
  Она только что вернулась из райцентра, куда ездила по "культурным делам" – на рынок, да заведующая попросила посмотреть магнитофон для клуба. Там и «налетела» на невинно-участливый, с чёртиком в глазах вопрос – «о Петровиче». Сначала, не поняв сути, Василиса недоумённо замолчала, и только потом, пронзённая «стыдобушкой», закраснела плотнее своего нового, сшитого «на заказ» платья, в скорости закончила дела, и уже не думая ни о чём, кроме «окаянного», вернулась домой.
   - Я тебе покажу лечебницу! Я-тя на всю жизнь вылечу!.. Ты у меня пошляешься, пьянь несчастная! Да закрой ты свои глаза бесстыжие!.. Вот ведь окаянная уродина ты беспёрая!.. На всю округу прославил… Чуть со стыда намедни не померла… Да как тебя ещё земля-то носит?.. Да где у тебя совесть-то?.. Нет, вы только посмотрите на него – в чём душа держится, а туда же – поганить меня вздумал… - суетливо и бестолково хлопала Василиса сенными дверями, заглядывала в топку, приоткрывала крышку чугунка, на секунду присаживалась на стоящий, почему-то, посреди кухни табурет и тут же вскакивала, охая и вскидывая руками, чтобы снова засеменить по чистым разноцветным домотканым половикам, отбрасывая полными руками занавески дверных проёмов. - Вот ведь скотина ты безмозглая!.. Да как теперь на глаза-то людям показываться?..
   Этого Петрович не знал и поэтому ничего не мог ей посоветовать. Он только тихо подкудахтывал, временами вздрагивая, и мелкая дрожь осознания содеянного виноватыми импульсами сотрясала его обвисшие редкопёрые крылья. Полузакрытые глаза смотрели тупо и отрешённо…

  Как редко, но как вовремя в нашу бренную жизнь вмешивается «его Величество – случай!»
  Не попади Ньютону яблоко на голову – и не знали бы мы – почему оно падает;
  Не будь таким чистюлей Архимед – и не знать бы нам, что если, сколько куда «плюхнется», то ровно столько же на нас и «выплюхнется»;
  Не откройся дверь Василисиной избы, когда вода уже закипала – так бесславно и закончилась бы история Петровича, ничему нас - не научив…
  Но «его Величество – случай» и в этот раз был начеку!

  Только настенная «кукушка», словно напоминая висевшему на гвозде Петровичу о неумолимости текущего времени, прохрипела – девять – в сенях раздалось смущённое покашливание, и простуженная дверь втолкнула в кухню двухметрового белобрысого увальня.
  Ойкнула Василиса… Забренчала, подпрыгивая на раскалённой плите, соскользнувшая с чугунка, крышка… Захлопнулась «кукушка»…
  - Фу, напугал, дубина стоеросовая… И - шляются, и - шляются… Чего припёрся?.. Нет у меня денег! И не приходи больше, и не проси!.. Ещё из-за этого с бабами ругаться, попрёки их выслушивать… сделаешь вам доброе дело – так потом себе же хуже! Обславливают как хотят, да ещё и смеются… Иди с глаз! Нету у меня ничего, и не будет больше, ироды вы окаянные!.. Это ж надо – уже в районе зубы скалят… Спасибочки вам, удружили! За моё отношение-то к вам!.. Иди вон, отсюда! А то вот возьму ухват, да перепояшу поперёк – тогда узнаете, как срамить-то меня!..
  - Да ты что, Василиса, кто срамит?.. Ты чего сорвалась-то?.. Приболела, что ли?.. – запереминался у порога, ничего не понимающий сосед. – Кто смеётся-то?..  Случилось что?..
  - А ты не притворяйся, не прикидывайся… Видала я таких притворяльщиков, знаешь где… Не знает он ничего!.. Мало вам, что скотину безмозглую спаиваете, так ещё и на посрам выносите…
   - Да кого спаиваем-то?.. Ты чего… – дусту нанюхалась? Чё орёшь-то, режут тебя, что ли?..
  Ой, не надо было ему говорить этих слов, ой, не надо бы… Словно иглой кольнуло бабье сердце – взвизгнуло оно, вспыхнуло и потекло через край всхлипывающим щипящим потоком, ломая и круша все добрососедские устои, перемалывая в порошок отдельные имена и целые семьи, не щадя ни родню, ни начальство… Поток ширился и разрастался пока не захлебнулся, наткнувшись на ковш холодной, принесённой соседом из сеней, воды…
  Осела, закашлялась Василиса.
  Распустившийся узел ещё густых волос забросал лицо прядями. Намокшее платье обрисовало сотрясаемые икотой полные груди, неосознанно прикрытые скрещенными руками с обхватившими горло ладонями. Слёзы, смешиваясь с каплями колодезной воды, текли по лицу и, падая, беззвучно расползались по вышитому умелыми руками, переднику…
  - Вот дура ты, баба!.. Ну, дура и есть! Нашла с чего кудахтать – из-за петуха слёзы лить, сердце рвать… Да пропади он пропадом – плюнуть и не встать! – басовито гудел, присевший перед вздрагивающей Василисой, сосед. Улыбаясь, стараясь успокоить её, он бил себя ладонями по коленям. – Ну, хочешь, куплю я его у тебя. Сколько возьмёшь?..
  Василиса молчала. Тяжело вздыхая, горестно супив брови она смотрела в чернеющую синь окна, переминая нервными пальцами хлебный мякиш…
  - Иди, Михаил… Ничего мне не надо… Оставь… Одной побыть хочется… Иди…
  - Так с Петровичем-то как?.. Навару с него всё равно никакого – весь пивом пропах… Просто так чего изничтожать-то… А мужикам - забава, как без него сейчас-то?! Он, ведь вроде, как свой стал уж… Пусть за мной числится. Меня не просмеют! Слышь, Василиса, так как?..
  Петрович, словно понимая, что решается вопрос его жизни, зашебуршился, кургузо царапая по стене крыльями, собрал последние силы и, сорвавшись с гвоздя, «хрюкнул» в подставленные ладони Михаила.
  - Забирай… - «оттаивая» выдохнула Василиса и молча, ушла в комнату.
  - Слышь, соседка, я чего зашёл-то… Моя к сыну уехала гостевать, а я как-то… Хлебом не поделишься?
  - Возьми в кастрюле на столе…
  …Брякнула крышка. Осторожно всхлипнула и затихла входная дверь…
  …В комнате, на кровати, уткнувшись в подушку, ознобливо дышала хозяйка. В кухне, на плите, бурлила, выбрасывая фырчащие брызги, вода в чугунке. На клеёнке кухонного стола, рядом с раскрошенным хлебным мякишем, чуть покачиваясь на сквозняке открытой форточки, лежало маленькое красно-сизое пёрышко Петровича…
  А сам он, съёжившись в тепле запазухи шагавшего к дому Михаила, уже спал, сломленный нервной встряской и вновь забродившим в голове хмелем.

  … По случаю спасения Петровича, в один из воскресных «завозов» - устроили пир. Как и полагается в таких случаях – были произнесены речи. Михаилу-спасителю – воздана хвала, а самому спасённому, для «куражу, подлили «беленькой»…
  Некому теперь ругать Петровича, некому кручиниться из-за «худой»  славы, не от кого прятаться в потаённых местах!
  -Пей, Петрович! Гуляй, Петрович! Свобода, брат – это… всё! Теперь ты наш, понимаешь, глупая твоя башка!.. И если кто тебя теперь… хоть пальцем… Ни-ни! – шершавые мозолистые руки, покачиваясь, гладили взъерошенные перья, а слюнявые губы норовили чмокнуть его в ещё более облысевшую, дрожащую голову…
  Просидели допоздна и затем стайками расползлись, растворились в темноте, оставив Петровича под забором, на заботливо расстеленном, кем-то, носовом платке.

  … Утром соседская ребятня принесла и положила на крыльцо Михаила окоченевшую тушку…
  - Петровича убили… Петровича убили!.. – забарабанили стёкла окон.
  Взъерошенный, с воспалёнными красными глазами и ноющей головой, Михаил открыл дверь:
  - Что?..
  - Петровича убили… - донеслись до него, разбегающиеся по деревне, детские голоса.
  Двухметровый белобрысый увалень нежно поднял широкими ладонями холодное тельце Петровича и прижал его к груди. Потом опустился на ступеньки крыльца и пьяно заплакал…
  - Кто?.. Кто посмел!?. Задавлю гниду… - шептали его опухшие слюнявые губы.

                ………………………………………………………………………………………………