Перелом 4 - 15

Николай Скромный
Уезжал из села Похмельный таким холодным, темным и ветрено-мокрым днем, что недавние дни сухого тепла вспоминались далеким временем и с трудом верилось в их возвращение, о чем со смехом сказал, прощаясь с ним, Захар Татарчук, не вышедший с бригадой в поля: "На нашу лень ще буде день!"

Всю ночь шел дождь, и к утру осклизлые, маслянисто чернеющие колеи наполнились мутно-желтой водой. Северный ветер безостановочно гнал из-за леса низкие бегущие тучи, нес их водяным бусом на мокрое темное село, на осыпавшиеся сучковатые осокори, оголившиеся вербы и тальники, на опустевшие поля, выгоны, на огромную, тяжелую цветом озерную равнину.

На лесной дороге стало тише, не так дул в спину и ходил под короткой кожанкой сырой, пронизывающий ветер открытых мест. Земля в сквозных поредевших лесках и обочины дороги были цветисто усыпаны желто-красным листом. Горький острый запах мокрого осеннего леса - отсыревшей коры черных осинников, сосновой хвои, гниющей травы в не просохших за лето березовых колках, грибного духа в сумрачных чащах - отдавал, мешаясь с табачным дымом, железистым привкусом во рту.

Похмельный уезжал верхом. К высокому арчаку седла приторочил чемоданчик, в который поверх сменной пары белья, двух подаренных Семеном рубашек, бритвы и черного обмылка тетка Дуся положила завернутые в рушник несколько сухих коржей, что утром напекла в дорогу съезжавшему постояльцу.

На рысях дончак недовольно фыркал, косился на седока: чемоданчик от тряски бил по крупу либо елозил по боку, и Похмельный не пройдя и половины пути, уже два раза его перевязывал.

Накануне вечером, когда он навещал немногих гуляевцев, не простясь с которыми не мог уехать, Петро Кожухарь посоветовал сесть на одну из подвод, вывозивших и в слякоть зерно на станцию. Он согласился, но потом представил, что добрую половину дня придется быть наедине с возницей-выселенцем, раздумал и на рассвете в последний раз сам оседлал дончака. Коня он отдаст кому-нибудь из ездовых...

Перед тем как идти прощаться с людьми, Похмельный в последний раз попытался убедить себя, что он все-таки помог в становлении молодому колхозу и уезжает отсюда человеком хорошо поработавшим, честно исполнившим долг; вряд ли кто другой сумел бы сделать то, что удалось ему. На какое-то время эти рассуждения помогали. Но стоило ему отвлечься, как тотчас вспоминались свои выступления перед людьми, негодование, с каким он обрывал всякие упоминания о низкой оплате; припоминалось, с каким пылом убеждал и доказывал преимущества колхозного труда перед единоличным, с каким гневным превосходством возражал Гриценяку в том памятном разговоре, как жестко требовал от колхозников и высланных ударной работы, уверяя, что за государством-де не пропадет, не станет оно обижать массу трудового крестьянства в первый колхозный год, - вспоминал, и камня на камне не оставалось от спасительной оградки, которую он с трудом возводил в последние дни беспрестанными размышлениями о своем месте и значении в судьбе колхоза и живущих в нем людей. У него уже не было ни веры, ни былой убежденности в правоте действий власти, ни внутренних духовных опор. Все, что он еще раз выстроил в себе после раскулачивания и этапа, опять рухнуло, схватилось огнем, а то, с чем все лето выходил к людям, теперь, перед беспощадностью фактов, выглядело просто кощунственным.

Опустошенный внутренне, ослабевший физически, он заставлял себя идти прощаться с людьми; выжженным дотла, беззащитным брел от хаты к хате; вымученно улыбаясь, пытался шутить, благодарил за труд, помощь, всячески избегал объяснений отъезда, а когда об этом спрашивали, невнятно намекал на чье-то нежелание видеть его в должности председателя и потому, дескать, лучше самому уехать подобру-поздорову - кстати, на родине ждут, - и чувствовал, как с каждым прощальным рукопожатием рвутся последние нити, связывающие его с Гуляевкой.

Чтобы как-то притупить душевную тоску, он старался вызвать в себе неприязнь к этому полуазиатскому краю, его селам, людям... Людей попытался упрекнуть за глупость, трусость, равнодушие, покорное исполнение губительных приказов, местные села – за катастрофическое обнищание, край - за недородный засушливый год. Пытался... Но уже не было сил ни размышлять, ни обличать, ни любить, ни ненавидеть...

Тяжелей всего было прощаться с Гриценяком, которому он полтора часа сдавал единым актом все номерные документы, счета и районные долгосрочные распоряжения, каких немало набралось за эти месяцы. Ждал и боялся его тонкой усмешки, победного прищура карих искристых глаз, жеста, с которым Гриценяк в выгодные для него минуты часто поправлял черный ухоженный ус. К чести гуляевца, тот ничем не попрекнул, ничего злорадно не напомнил; Похмельный даже уловил в его лице некое выражение сочувствия. Охваченный благодарностью, сказал, что был бы рад, если бы Гриценяк занял его место, - лучшего председателя для "Крепости" не найти, завтра он может доложить об этом Гнездилову. В ответ гуляевец молча несогласно покачал головой...

Семен, скрывая печаль расставания, невесело пошутил: - Ну что? "Ныне отпущаеши, Владыко, раба твоего?" - И, поднимая широким жестом стариков, сидевших в хате без дела из-за непогоды, - неразговорчивого, крепкого, краснолицего, с рафинадно-белой головой отца и хозяев квартировавшей у него польской семьи, - добавил с грустной улыбкой: - Встаньте, панове, придите к последнему целованью...

Глухим и могучим сосновым бором, словно дном оврага, Похмельный проехал самую тяжелую часть пути, где у ездовых чаще всего случались поломки, и поднялся на отлогий песчаный курган, за которым лежала развилка и можно было бы встретить попутчиков. Но пусты, безлюдны ранние дороги, - видно, он один сегодня ни свет ни заря оседлал коня.

Похмельный на ходу свернул озябшими пальцами цигарку. До Щучинской оставалось верст пять. Верхом нелегко, каково же под этим промозглым ветром одолеть такую же дорогу пешком, что сделала Мария, уйдя вчера на рассвете в Урюпинку.

Он не услышал, забывшись под утро крепким сном, как она освободилась из-под его руки и вышла из горницы, а когда проснулся, долго прислушивался к звукам на кухне и думал, как туда выйти: поприветствовать бодрым голосом, будто ничего не случилось, хозяек, весело умыться и шумно сесть за стол, нахваливая скромный завтрак, спокойно встретить выжидательно-радостный - это уже наверняка! - взгляд любопытной, всезнающей тетки Дуси и, если Мария из-за непогоды опять останется дома, как ни в чем не бывало смотреть на нее и разговаривать...

На кухне гремела посудой опечаленная старуха. От нее узнал, что Мария чуть свет ушла в Урюпинку. На его осторожное предложение послать вдогонку подводу тетка Дуся безнадежно отмахнулась: Мария могла, срезая дорогу, пойти прямиком, лесами. Он сделал недовольно-расстроенный вид, но в душе был благодарен ей за избавление от тягот последнего прощания... Он и сейчас испытывал к ней благодарность за то, что, вспоминая ее недолгую женскую ласку, какой она - он понимал - лишь из сострадания одарила его, до сих пор чувствуя на губах ее чистое дыхание, здоровый запах молодого, по-деревенски крепкого тела, ледяные ступни ног, нервно озябшую, гусиную кожу тугих плеч, рук, атласную нежность груди и живота, теплые ладони, которыми она зажимала ему рот, когда он пытался выразить словами переполнявшую его признательность...

При воспоминании об этой ночи его не так саднило тоскливой горечью по навсегда утерянной Лесе и меньше мучило понимание того, что уезжает он, так ничего существенного и не сделав для высланных земляков.

Он решил не возвращаться в село, чем бы ему ни грозили в районе, и сейчас страстно хотел, чтобы Гнездилов оказался на месте. Посмотрел на часы - восьмой час - и поторопил коня. К его облегчению, Гнездилов был у себя.

Он сразу все понял, и не успел Похмельный договорить, с чем приехал, раздраженно прервал:

- А ко мне чего? Иди в райисполком, сдай дела, снимись с учета - все как полагается. Не сторожем работал - матценности за тобой числятся. Что за мальчишество: расхотелось - бросил, захотелось - уехал!

Похмельный предвидел эту тянучку.

- Иван Денисович, все ценное я учел и сдал актом председателю сельсовета. Мелочь расписками закреплена за бригадирами, учетчиками, завхозом, бухгалтером. В селе два уполномоченных, правление... Не мучь ты меня, - попросил он, подходя к столу. - Весной ты меня просил, теперь я тебя умоляю: скажи словцо Скуратову, чтоб сегодня и отпустил. Нет мне обратного возвращения. Хоть в тюрьму, но только не в Гуляевку. Я уж и простился со всеми...

Гнездилов выразительно замолчал, и чем дольше, тем неприятнее становилась тишина в секретарском кабинете, полная унижающего смысла. Наконец, Похмельный услышал то, что больше всего боялся услышать в селе:

- Бежишь?

Вот оно! В селе пощадили, здесь же на жалость рассчитывать нечего, и он покорно согласился: - Бегу...

- На вольные хлеба потянуло? Разумно! Да-а, не намного же тебя хватило, Похмельный.

От холодно-презрительной усмешки в ровном гнездиловском голосе невозможно было уйти, ее оправданность следовало принять покорно, но Похмельный затравленно оскалился:

- А ты бы хотел держать меня вечным колодником в том остроге! Да мне удавиться легче!

- Не надо, беги... Кому отдаешь колхоз?

- Там бы председателем Гриценяка. Мужик он старательный и для...

- Я спрашиваю, в чьи руки отдаешь партийное дело? - командно повысил голос Гнездилов. Похмельный молчал.

- Ладно, вижу, до партии тебе нет дела. На кого оставляешь своих высланных? В чьи руки отдаешь их жизни?

- Об этом мне у тебя бы надо спросить - секретаря райкома. Я сделал все, что мог. Чем я могу им помочь? Что вы оставили из моих обещаний? Двести грамм зерна на трудодень не раньше января тридцать первого года - и то под вопросом! В кого вы меня превратили? Я им  в  глаза  не  могу  смотреть...   прячусь...  невозможно!

Он с трудом сдержал себя, чтобы не поддать ногой под крышку стола.

- Ты гляди не разрыдайся: успокоительных капель не держу, - брезгливо усмехнулся, будто поморщился Гнездилов. - Ишь, каким нервным да принципиальным он заявился спозаранку! В тюрьму собрался. Свое "я" пузырем раздул, а на людское горе ему начхать. В глаза, видишь ли, смотреть не может... А ты смотри! - вдруг крикнул он из-за стола. - Стисни зубы - и смотри! Тебе стыдиться нечего, если ты сделал все, что мог. Но все ли ты сделал? Может, оттого смотреть не можешь, что не все, и бежишь от них в самый трудный, лютый час? Эх, Максим, - процедил Гнездилов сквозь зубы с закрытыми глазами. - Не думал не гадал, что из-за своей болячки ты окажешься в дезертирах. От кого угодно ждал, но не от тебя. Как я на тебя надеялся, как ты нужен сейчас мне...

 
- Ты меня с остальными не равняй, - злобно кинул Похмельный, отходя к дивану. - Они не работают с теми, кого выслали.

- У них своего хватает. Тоже несладко, - и, увидев, что Похмельный снова хочет возразить, резким движением руки остановил его, печально и надолго задумался.

За отпотевшими окнами шелестел дождь, с легким стуком в переплеты покачивались мокро блестящие сизые ветви терновника. В здании райкома было непривычно тихо: не хлопали входными дверями, не слышалось в приемной торопливого стрекотания пишущей машинки, не бубнили в постоянных спорах за стенами кабинета, не входили, извиняясь, с различными бумагами и неотложными вопросами многочисленные районные работники.

- Быть по-твоему, - поднял голову Гнездилов, и вдруг таким дружелюбием повеяло от его грузной фигуры и серо загоревшего лица с голубыми глазами, хорошо освещенного ослепительно-белой рубашкой, что у Похмельного радостно дрогнуло сердце. - Видно, в самом деле допекло тебя. Отпускаю! - окончательно решил он с улыбкой, как бы разделяя радость гуляевского председателя. - Жалко, но что поделаешь. - Он вышел из-за стола, подтянул гирьки в виде молодых еловых шишек на ходиках, сел на диван к Похмельному.

- Уходят от меня люди, Максим. Одного взяли, другого перевели, третьему должность предложили, и возразить нечего: все по служебной необходимости, по причине нехватки, в приказном порядке сверху. А те, кто остался... - Он неопределенно покачал ребром ладони. - Вроде рядом, слушает, выполняет, а в душу глянешь - уходит, уплывает; не удержать ничем, потому что в мыслях он уже черт знает где сидит, в каком кресле себя видит. Теперь вот ты уходишь. Скоро совсем один останусь.

Похмельный насторожился.

- Иван Денисович, если ты вздумал еще разок меня уговорить, то бесполезно. Те же муки на те же руки? Нет, не возьму. Считай кем хочешь.

- Не бойся, не уговариваю. Спасибо тебе и за то, что ты сделал, помог. И мне, парень, небезразлично, в чьи лапы ты завтра попадешь. Таких, как ты, нам сохранить надо... Боюсь, и мне здесь недолго осталось. Держусь на слове Айдарбекова, да он не всесилен...


Чем-то задело его мимолетное выражение в лице Похмельного, заинтересовался:

- Что, Скуратов лучше?

 
- Не мне судить... А какая теперь людям разница, кто будет на твоем месте - ты, Скуратов или еще кто, - хлебосдачу одинаково требуете.

Гнездилов осекся, опечалился.

- Неладно сказано... Я ведь тебе в прошлый раз ровно сыну открылся... Иль ты нарочно?

- Прости, Иван Денисович, не подумавши ляпнул, - сконфузился Похмельный, вспыхивая злобой к себе. - Но и тебя ненадолго хватит!

- На сколько хватит, - с живостью ответил Гнездилов, - столько и буду работать. На меня уже два доноса в Казкрайком накатали. А я свое делаю! Ты видишь, что творится? - тихо и внушительно спросил он, вновь насторожив Похмельного доверительным тоном. - О таких-то колхозах мы с тобой мечтали? К этому стремились? Чего ради себя за горло брали, народ насиловали? Оставили колхозы без хлеба, без денег. Председатели сел бегут. Следом за вами через вербовщиков в города и на шахты побегут колхозники. С кем сеять в следующем году, со старухами? А чем кормить города и шахты? Хлеб-то за границу вывозим эшелонами. Говорят, в обмен на станки и трактора. Важное дело. Но если страна останется без своего хлеба, то мы будем платить и за трактора, и, вдобавок, за привозной хлеб. Не хотим сегодня оплатить жалкими рублями и граммами труд своему мужику, завтра заплатим в пятикратном размере заморскому дяде золотом. Это же прямая экономическая диверсия!

Неожиданно Гнездилов цинично выругался, чего не позволял себе раньше даже в минуты гнева, лицо неприятно набрякло, глаза потемнели, но он быстро взял себя в руки, сбоку пытливо покосился на Похмельного - тот никак не отозвался: поглощенный своим, он отрешенно навивал на пальцы хвост висевшей на запястье правой руки щегольской, змеиного узора, плетки.

- Я сейчас, Максим, в свободные минуты просматриваю документы прошлых лет по этому округу, - продолжал Гнездилов. - Устраиваю себе занятия хозликбеза. Интереснейший материал попадается. В Казахстане, например, к двадцать седьмому году различные кооперативы поставляли до тридцати процентов сельхозпродукции. Прибросил: по нарастающей к тридцать первому году они бы составили сорок пять-пятьдесят процентов. Половину! Каково? Поторопились мы с колхозами. Лет пять еще следовало сохранять НЭП, как бы его ни ругали. Мне говорят: трактора в колхозах - это все. Много, да не все. Разве трактором возместишь крестьянина? Железо оно и есть железо: не построит, не вырастит, не даст стране все то, что давали крестьянские руки.

- Иван Денисович, а Скуратов никуда не уедет? А то мы проговорим, потом где его искать?

Гнездилов мельком взглянул на ходики.

- Через полчаса он начнет сборы работников райотделов. Надо бы и мне быть... Вначале на Казкрайком грешил. Думал, Голощекин с Исаевым перед Москвой во фрунт тянутся, угождают. Теперь очевидно: из ЦК идет. В нем свирепствуют. Все эти политические и экономические выкрутасы - оттуда. Вдохновители - там. Вот только кто? Я заподозрил это по опозданию, с каким вышло "Головокружение". Когда мы сотни эшелонов набили крестьянином и ручкой сделали... В прошлый раз тебе говорил и сейчас говорю: ЦК со Сталиным совершили большую ошибку и растет она в ужасающих размерах. Но непонятно, почему молчит Бухарин? То чуть ли не в каждую склоку ввязывался, аж до поэтов добрался, а тут затих, будто в рот воды набрал. Напугали его чем, что ли... Ты заметил: в печати ни одного развернутого, вдумчивого выступления, каких-то тревог, опасений. Сплошные победы на колхозном фронте. Идиотизм: люди бегут, села хиреют, хозяйства рушатся, а они уличают друг друга, кто из них правее, кто левее. Но что-то будет. События зреют. Почту жду больше чем сводок по уборке. Вот-вот, думаю, кто из ЦК опять статью тиснет - может, сам Сталин: искривление ленинской линии. Или покаянный пленум соберут... Что ты молчишь!

- А он отпустит меня? Тоже скажет: дождись назначения нового председателя, сдай ему дела... Помоги мне, Иван Денисович, - виновато и жалко попросил Похмельный.

- Эк ему горит! - сквозь досаду весело крякнул Гнездилов. - Ты бы меня послушал, коли прощаемся. От другого секретаря тебе не услышать. А моя помощь тебе не нужна. Не знаю, чем ты насолил Скуратову, но он в последнее время твою фамилию без ужимки слышать не может. Ты лишь скажи, что уехать хочешь, он сам тебя на паровоз посадит... Наша беда еще в том, что в управление сельским хозяйством хлынули люди, совершенно не знающие сельского дела. Административно-хозяйственный аппарат разбух до неприличия. Но занимая должность, нужно показывать, будто она необходима, хотя на самом деле лишь мешает делу. И показывают. Да еще от имени партии. А у нас, если партия потребует, - отца родного не пожалеем...

Кто-то вошел в приемную. Гнездилов поднялся, прошел к своему столу, заваленному грудами папок.

- Вот для таких деляг сельское хозяйство наиболее удобно и безопасно: всегда можно скрыть свою бездарность и оправдать лень объективными причинами - большие сроки в земледелии, неграмотность, несознательность крестьян, классовая борьба, неурожайный год... Я к чему клоню. Ты по возвращении в конюхи не пойдешь. Пошлют тебя, парень, в сельхозотдел, что тебе ближе. И мне бы хотелось, чтобы ты крепко подумал, прежде чем принять свое решение или выполнить чужое: а как впоследствии скажется; где, в чем; не принесу ли я беды людям, партии, стране? Мало ли сейчас вместе с "царским" да "барским" родного, народного в огонь летит? Видишь, какая драка? Но ей конец будет. Неизбежно. И тогда вам брать власть в руки. Прошу тебя, на своей будущей работе будь, пожалуйста, повыдержанней, хладнокровней, не дай себя в трату обормотам из-за пустяка. Ну и душевность не растеряй... Да-а, жаль, Максим, что у нас раньше времени не нашлось - теперь, вижу, тебе не до моих откровений. Заявления готовы? Садись пиши. Попробуем сегодня снять тебя со всех довольствий...

И минут через десять Похмельный с предчувствием благополучного исхода своего дела уже шагал к железнодорожному вокзалу - узнать, когда будет ближайший поезд.

В бледном свете ненастного утра станция выглядела особенно грязно, неряшливо: серые, набухшие влагой с наветренной стороны стены саманных домишек со слепыми темными окнами, черно-пестрые в пожухлой ботве крохотные огородики, ледяные сквозняки проулков, редкие прохожие, осторожно пробирающиеся сухими местами; хорошо блестели сквозь голизну осенних деревьев только несколько крашенных зеленью железных крыш да отрадно пахло сладостным запахом железнодорожного полотна.

В небольшом вокзальчике оказалось как всегда многолюдно - здесь собрались те, кому по приезде в район негде было остановиться: отдыхали ездовые, возившие из сел зерно; своим кругом сидели путевые рабочие, кладовщики. В выгородке вокзального буфетика, куда Похмельный зашел в надежде перекусить, было так душно и парко, что текло с окон и у порога на выгнутых листах жести стояли лужи.

У молодого путейца в грязной, затертой до графитного блеска спецовке, с которым брал чай в буфете, - из съестного там ничего не было с самой весны - Похмельный с неприятным удивлением узнал, что сможет уехать не раньше завтрашнего утра, и то если возьмут машинисты товарняка. Ждать надо было ровно сутки.

Он неспешно попивал безвкусный чаек, наблюдал в окно за медленно расчищающимся в южной стороне небом, за людьми, беспрестанно хлопающими входной дверью, и думал, чем бы перемучить себя, занять утомительно долгое время до завтра. Когда вышел на улицу, ветер стих, в наступившей тишине мягко подернулись легкой дымкой дальние изгибы лесных мелкосопочников, задорно зазвучали петушиные крики - чутко и радостно отозвалась в душе Похмельного перемена погоды к близкому теплу, солнцу...

У районного ссыпного пункта на окраине станции Похмельный разыскал гуляевских ездовых, чтобы потом, когда окончательно прояснится с отъездом, передать им своего дончака. И тут увидел Сичкаря. Похмельный удивился: семейный выселенец был одним из тех, кого краевая комиссия по ходатайству Карновича восстановила в правах и разрешила вернуться на родину. Две семьи уже выехали - это он точно знал: в его присутствии Гриценяк составлял бумаги от сельсовета, распорядился выделить подводы; непонятно, почему остальные тянут. Он так и спросил, начальственно заложив руки за спину:

- А ты почему не уехал? Твои соседи небось уже к дому подъезжают.

Сичкарь батожком обил с рукавов рыжего полушубка пшеничную пыль, дымно летевшую из распахнутых дверей приземистых амбаров, где ездовые высыпали из мешков в закрома зерно, нехотя ответил:

- Успеется с горшками на торг. Может, мы совсем не поедем.

- Как не поедете? Кто?

- За всех не скажу, но я и Андрюха Повязкин остаемся.

Похмельный оторопел.

- Остаетесь? Здесь? Как это?.. То голосили: ни за что выслали, то - остаемся. Зачем же я просил за вас? Ничего не понимаю... Там же в правах восстановят, вернут дом, землю, скот...

Сичкарь презрительно скривил к нему темное, в серебре щетины, лицо, негодующе возразил:

- Шо-о?! А кто нас там ждет? Якому черту мы нужны? Вернусь - зараз же принудять у колхоз вступить. Значит, опять заберут и землю, и быков, и плуги. Шо останется? Такая же развалюха, в якой тут прозябаю. Там, шоб хатынку подлаштувать, хочь корову с двору своди: каждая доска в копеечку. А тут лес рядом: не лодарюй - и построишься. Там под картошку огород - с латочку, а тут - без малу десятина, - уже мирно объяснял выселенец очевидные преимущества проживания здесь. - Озеро рядом - птицю разводь, або який-нибудь поливный овощ, да и с людьми легче: тут моего никто и тряпочки не взял, наоборот, помогают, а вернусь туда - кто выселял, тот и будет всю жизню со стыда зверем коситься. А робыть - шо там, шо тут - скризь надо. Одинаково и за труды заплатите. Не-е, тут жить можно, - убежденно заверил себя Сичкарь, зорко следя за очередью на весы. - Сельсовет документы выправит на голос - и живи. Да и ты, - повернулся он к Похмельному, доброжелательно окинув его взглядом с ног до головы, - твердо руководствуешь. Мы ж бачим, як ты бьешься. Нам Гордей Лукич рассказал про твои прошенья к Карновичу. За то тебе наше общее спасибо. - Сичкарь легонько кивнул ошеломленному Похмельному и деловито спросил: - А ты чого сюда? Опять, мабуть, выбивать шо-нибудь приехал? От же дурна работа! Ей-богу, лучше саман возить, чем пороги обивать по начальству! - с сочувственным смешком крутнул он головой и высморкался. - Домой не скоро? А то поехали с нами... - И вдруг в недоумении замолчал, глядя, как с дикими глазами попятился от него гуляевский председатель и, не разбирая дороги, все убыстряя шаги, направился к центру поселка...

А еще через час в глубине привокзального садика, на скамейке, возле которой стоял оседланный конь, можно было увидеть застывшего в странной позе человека: засунув руки в карманы кожанки и далеко вперед вытянув ноги в заляпанных грязью сапогах, он сидел с закрытыми глазами, с искаженным блаженно-страдальческим выражением на исхудалом лице, запрокинутом кверху, туда, где в вышине среди рваных туч бирюзовыми прогалинами ярко горело холодное осеннее небо.


Конец второй книги